Год близился к концу. Вечером я решил отложить рукопись, которой занимался весь день, и прогуляться перед ужином. На обратном пути забрел в порт и увидел там Кристиансена.

Сгущались сумерки, через несколько минут совсем стемнеет.

В продуваемом холодным зимним ветром эллинге он ошкуривал наждачной бумагой днище яхты. Тело Кристиансена вибрировало от работы. Похоже, что он не заметил меня и увлеченно продолжал свое дело.

Он обернулся, когда я окликнул его, приветливо улыбнулся, кивнул, а потом — будто кто подгонял его — снова принялся энергично орудовать наждачной бумагой.

Сезон уже закончился, зимой соревнований не предвиделось, начинать подготовку к весне было слишком рано… Чтобы заставить человека в одиночку в это позднее время заниматься такой работой, одного энтузиазма было мало.

Он работал, словно одержимый. Ощупав выпуклости отполированного днища, он без всякой остановки продолжал полировать его.

Делать мне было нечего, я стоял рядом и наблюдал за тем, как он работает.

Все наши товарищи знали его как фанатика яхт-спорта. Он был технарем и страшным спорщиком относительно всего, включая яхты. Поэтому с ним бывало трудно иметь дело.

В яхт-клубе он был членом комитета по безопасности, и его инспекции были самыми суровыми. После того как в 1962 году во время регаты Хацусима произошло ужасное крушение, было принято решение инспектировать яхты непосредственно перед стартом и в случае малейших недоделок по части безопасности ни под каким видом не выпускать в море.

В Кристиансене было шесть футов и девяносто килограммов. Так вот, однажды в качестве проверки он стал прыгать по расположенной на корме неважно сделанной из тонких досок рубке. Одна из досок отвалилась, и яхту лишили права участвовать в соревнованиях.

А в 1958 году на регате Тоба, пересекши финишную черту в Иокогаме и узнав, что победил, он пришел в такое волнение, что покраснел до ушей и заплакал в голос.

Кристиансен не обращал на меня ни малейшего внимания: в вечерних сумерках он продолжал полировать днище своей яхты с таким рвением, будто хотел забыть что-то.

Тут я вспомнил: начальник порта в начале осени сказал, что будто бы жена Кристиансена, японка, заболела раком. Я спросил его, правда ли это.

Он как будто ждал этого вопроса — обернулся, испуганно сощурился и произнес с сильным акцентом, от которого он так и не избавился: «Она умерла». Потом он бросил под ноги наждачную бумагу и сказал: «Маn loses much as he loves much». Потом, желая донести до меня смысл сказанного, он, широко раскрыв глаза, повторил по-японски: «Если человек любит сильно, он теряет много. Это печально». В этот момент в подкравшейся темноте в его глазах что-то слабо сверкнуло. Я оторопело взглянул на него и попытался восстановить в своей памяти бледное — наверное, из-за точившей ее болезни — лицо его жены. Я видел ее два или три раза, и она не показалась мне ни красивой, ни очаровательной.

— Извините, я не хотел…

Огромный золотоволосый Кристиансен, будто желая отгородиться от меня, отвернулся к морю.

— Hum, smells good!

Я ответил ему молчаливым кивком. Потом, как и он, вдохнул полной грудью сумеречный холодный воздух.

Зимний ветер, как ему и положено, пах чем-то горелым.

Что я понял в этом человеке? Кроме того, что нужно встать рядом с ним, повернуться к темному морю и сделать глубокий вдох?