В тот вечер после ужина (жареная камбала, морковь на меду, маленькая вареная картофелина, компот) мы с Гамбургером посетили лазарет: отдали долг вежливости. До чего же грустная сцена предстала перед нами за дверью! Пять больничных коек, и лишь одна посередине, тускло освещенная лампой над изголовьем, занята: Липшиц. Возле кровати сидела согбенная горем Тоска Давидович и промокала глаза кружевным платком. Рядом стояла Лотти Грабшайдт, положив руку на плечо Тоски — то ли утешая ее, то ли удерживая. Липшиц лежал распростертый, как труп, руки были вытянуты вдоль боков поверх одеяла, пальцы перебирали ткань, словно пытались сорвать напечатанные на ней цветочки. Провалившиеся глаза на худом желтом лице были зажмурены; язык то и дело пробегал по губам. Череп его блестел в тусклом свете.

С некоторым трепетом мы приблизились к кровати.

— Злачник пажитнер, — произнес Липшиц с закрытыми глазами.

— Что он говорит? — прошептал Гамбургер.

— Злачник пажитнер, — снова произнес Липшиц.

— Он бредит, заговаривается, — прерывающимся голосом укоризненно сказала Тоска Давидович.

— На Диланси-стрит было ателье, — задумчиво сказала Лотти Грабшайдт, трогая брошку с мертвой головой. — «Злачник и Пажитнер: „Мы кроим — вас укроем“. Это было давно.

— «Он покоит меня на злачных пажитях"1] — предположил Гамбургер. Неужели это?

— Да, «если я пойду и долиною смертной тени"'… — дивясь, продолжил я. Тоска Давидович испустила горестный вопль. Липшиц облизнул губы.

— Лучше уведите ее, — обратился к Лотти Гамбургер. — Она его расстроит.

— Пойдем, Тоска, пойдем, мы больше ничем не поможем. А то вы сами, не дай бог, разболеетесь! — и она помогла Тоске подняться.

В дверях Давидович отбросила заботливую руку Лотти, повернулась к больному и приняла позу из 1 —и сцены 3-го акта, как, помню, учил ее бедняга Синсхаймер: правая нога согнута, левая отставлена назад, голова откинута, тыльная сторона руки прикасается ко лбу:

— А я, всех женщин жальче и злосчастней, Вкусившая от меда лирных клятв, Смотрю, как этот мощный ум скрежещет, Подобно треснувшим колоколам.

Она послала воздушный поцелуй Липшицу, прошептала: «Покойной ночи, милый принц» — и вышла, безумная, увлекая за собой Грабшайдт. Гамбургер невольно зааплодировал. Мы снова повернулись к кровати. Липшиц открыл глаза.

— Ушли? — прошипел он. Я кивнул.

— Слава богу! — Он ухмылялся.

Превращение было поразительное. Если не считать того, что аппарат для вытяжения не позволял ему двигать ногами, Липшиц снова стал самим собой. Мы поздравили его с начавшимся выздоровлением.

— Со старухами я больше не связываюсь, — сказал Липшиц. Гамбургер поморщился.

— Эта может выпить из человека всю кровь. Я настоял на том, что, если она хочет навещать меня, пусть приходит с дуэньей. Иначе через пять минут она окажется у меня под одеялом. Нимфоманка, поверьте моему слову.

Гамбургер очень хотел переменить тему («Вам что-нибудь нужно, принести вам что-нибудь из библиотеки — книгу, журналы?»), но Липшиц еще не закончил.

— Моя родная мать сбежала с гладильщиком из Байонны. Ей было шестьдесят три года, верите или нет? Ее звали «красавицей с Питкин авеню». Глядя на меня, вам это нетрудно представить, так что это не хвастовство. Каково, вы думаете, иметь отцом недотепу? Она ему такую жизнь устроила — я говорил ему: уж лучше совсем без нее. Я сам был посмешищем. «Что она такого нашла в Байонне, — говорил он, — что не могла найти лучше на Питкин?» Он это повторял тысячу раз, любому, кто соглашался слушать. Так и не смог это пережить, старый дурак, да будет земля ему пухом. Так что, когда я говорю вам: берегитесь старух, — я знаю, о чем говорю.

— Тут ходят слухи о вашем несчастье, Наум, — сказал Гамбургер.

— Какие слухи? — Липшиц насторожился.

— Говорят, что вас столкнули.

— Кто говорит?

— Да никто конкретно. Так, носится в воздухе. Вы же знаете, как у нас. Вас действительно столкнули?

— Может быть, да, может быть, нет. Мой рот на замке. А правда — тут.

— Он постучал себя по голове. — Но одно я вам скажу — только между вами, мной и этим стулом. Чтобы все осталось в этой комнате. Сегодня утром меня посетил Комендант и с ним Рифкинд, крючкотвор. Как я себя чувствую? Я хорошо выгляжу. За мной ухаживают? Говорит мне, что вылетел из Иерусалима, как только обо мне сообщили. Науму Липшицу — все самое лучшее. Хочет лично наблюдать за моим лечением. А я в это время вижу, что Рифкинд достает какие-то бумаги из портфеля. Чистая формальность, не о чем беспокоиться. Надо только подписать две бумажки. Комендант уже отвинчивает колпачок на ручке. Рифкинд пальцем: тут и тут. Так, пустяк: надо только расписаться, что в связи со случившимся я не имею претензий к Коменданту и «Эмме Лазарус». — Липшиц хохотнул. — Я вчера родился? Во-первых, говорю ему, уберите Рифкинда, тогда мы поговорим. Я держал его за яблочко, и он это знал. Крючкотвор прячет свои бумаги в портфель и уходит, чтоб его холера забрала. Короче говоря, все сводится вот к чему: я, со своей стороны, больше ничего не говорю о несчастном случае; он, со своей, — когда умрет Товье Бялкин, я вне очереди переселяюсь в пентхаус1. Никаких бумаг, никаких подписей: джентльменское соглашение.

Товье Бялкин, наш второй по старшинству житель, — уроженец Одессы, сколотивший состояние в Канаде во время сухого закона. В «Эмме Лазарус» пентхаус считается лакомым куском — просторные комнаты, великолепные виды Гудзона, кухоньки в анфиладе.

— Товье болен? — спросил Гамбургер.

— Пусть он доживет до ста двадцати лет, — благочестиво сказал Липшиц, — но Комендант считает: примерно неделя. Плеврит, с осложнениями. — Он облизнул губы. — Так что все в выигрыше. Вы, Корнер, получаете Гамлета и режиссерство.

— Это еще не решено, — сказал я.

— Нет, я уже дал инструкции. Комендант знает, и Тоска знает. Но остерегитесь, может быть, на спектакле — заклятье. Сперва Синсхаймер, теперь я.

Заклятье? Я чуть не расхохотался. Что может знать такой Липшиц о Цели?

— Да вы скоро будете бегать как ни в чем не бывало, — сказал я.

— Не беспокойтесь, в любом случае — он ваш. Ставьте, Корнер. Это конфетка. — И тут он процитировал слова, с которыми Гамлет, стоически взирающий на смерть, обращается к Горацио незадолго до роковой дуэли: — «Готовность — это все».

Липшиц продолжал занимать авансцену.

— По правде говоря, я подумывал о том, чтобы переработать пьесу, внести кое-какие изменения: например, Эльсинор — госпиталь для ветеранов под Вашингтоном. Тогда Гамлет может быть молодым лейтенантом в инвалидном кресле, героем второй мировой войны, битвы в Арденнах. И он должен выяснить, кто убил его отца, генерала Гамлета, тоже героя, тоже раненного, но на прошлой войне, может быть во Фландрии, и тоже госпитализированного. Офелия может быть медсестрой; Клавдий — главным врачом госпиталя, братом генерала, теперь женатым на Гертруде, жене покойного, и так далее. Неплохо, да? Тут открываются широкие возможности. Даже похороны Офелии в Арлингтоне (Мемориальное военное кладбище в окрестностях Вашингтона). Естественно, местное начальство стало бы возражать, но «не будь устав преодолен столь властно, она ждала бы не в святой земле». Однако у меня пропал интерес. И виновата в этом Тоска Давидович. — Он облизнул губы. — Лилит (Лилит — злой дух в иудейской демонологии, обычно женского пола), суккуб (в средневековой мифологии женский демон, соблазняющий мужчин.).

К счастью, в эту минуту вошел доктор Коминс с Манди Датнер.

— Извините за вторжение, джентльмены, но прежде чем мы уложим его бай-бай, мисс Датнер хочет проверить мышечный тонус пациента. — Он подмигнул и оскалил зубы. — Я здесь затем, чтобы защитить ее в случае, если тонус окажется чересчур хорошим.

Она улыбнулась и вздернула левую бровь. На меня это по-прежнему действует сокрушительно, дезориентируюше. Время и место вмиг испарились. Отброшенный на шестьдесят лет назад, в Цюрих, я снова стоял, трепеща под презрительным взглядом Магды. Только встревоженное восклицание Манди («Мистер Корнер, что с вами?») вернуло меня в «Эмму Лазарус». Она затаилась во мне, моя Магда, как бацилла в крови.

А Липшиц только закрыл глаза и снова начал щипать одеяло.

— На злачных пажитях, — сказал он.

Моя постановка, я убежден, должна основываться на «Гамлете» Синсхаймера. И это не просто дань уважения. Синсхаймер знал, что он делает. Подлинный текст будет восстановлен; никаких глупостей с похоронами Офелии в Минеоле. Если Тоска Давидович не желает даже в спектакле быть похороненной по христианскому обряду, удерживать ее не станут. В этом пункте я непреклонен, хотя порой мне кажется, что она могла бы выступить с блеском. В любом случае некоторое перераспределение ролей неизбежно. Гамбургер — готовый Горацио, друг, хранящий верность при всех невзгодах. Мысль Витковера насчет музыкального сопровождения тоже стоит иметь в виду. Но конечно, я хочу оставить и свой отпечаток на «Гамлете», и в этом отношении опыт, приобретенный мною в других ролях, может оказаться полезным. Я понял, например, функцию призрака как фигуры, контрастной Клавдию: «Взгляните, вот портрет, и вот другой, искусные подобия двух братьев». И я намерен придать должный вес роли могильщика, чье философское значение я, так сказать, раскопал. А что же с самим Гамлетом, который предлагает нам исторгнуть сердце его тайны? Нет, я не отступился от убеждения, что могильщик именно это и делает. Но то, что он и принц узнают друг о друге, известно лишь им двоим. «Я, Гамлет Датчанин» — но что такое «Я»? Загадка остается.

Очень соблазнительным мне представляется вывод, что в сердце тайны нет. Гамлет показывает нам лишь оболочку, поразительную непрозрачную поверхность. А если внутри — пустота, ничто? С каким усердием маскирует Гамлет свою внутреннюю суть! А как распознать эту суть, если нам недоступны внешние признаки? Если внутреннее никак не выявлено — почему бы нам не счесть, что там ничего нет? Вспоминаю, однако, образ, которым охарактеризовал себя: пещера, где мечется летучая мышь с перебитым крылом. Принять такую трактовку принца — значит самодовольно, слишком самодовольно, превратить его в себя, сделать обратное тому, чего требует актерское искусство.

Вдохновение часто приходит из неожиданных источников. Важно только всегда быть начеку. Так, оскорбительное высказывание Липшица о своих родителях натолкнуло меня на мысль. Вот какую: король Гамлет был рогоносцем

«Ну и что? — скажете вы. — Это дано. Это всем известно». Правильно, но этота данность, которую часто упускают из виду, гонясь за чем-то поэффектнее. Все толкуют о Гамлете как об Эдипе, о Гамлете vis-a-vis его матери. Поблагодарим за это Фрейда. Но если без натяжек — чего, мы полагаем, Гамлет хотел от матери? У него было одно совершенно естественное сыновнее желание: чтобы она была непорочна. Предположить нечто большее будет с нашей стороны самонадеянностью. Все остальное погребено в глубинах его подсознания — но подсознания, не забудем, принадлежащего драматургическому конструкту. Мы не можем уложить принца на кушетку в доме 19 по Берггассе; спекуляции о его эдиповых вожделениях будут пустыми, а то и уводящими в сторону. Но о Гамлете, испытывающем омерзение или — скажу больше — смущение — оттого, что его отец рогоносец, об этом Гамлете мы кое-что можем узнать.

Ведь это сам призрак первым рассказывает Гамлету (и нам) о «блудном звере, кровосмесителе» — о своем брате Клавдии. Да, кровосмешение; эту неприглядную, гнусную истину Гамлет уже знает: в шекспировское время брак между вдовой и ее деверем считался вполне кровосмесительным. А тут еще прелюбодейство! Ведь и до смерти отца, наверное, были какие-то шашни! Одного этого мало? Как же такая ужасная новость должна потрясти Гамлета! Необходимость отомстить за убийство отца, долг чести, обязанность, которую он добровольно и даже с радостью на себя берет, — все смазано из-за того, что его отец рогоносец. Какое мучительное смущение! Мужественность его отца поставлена под сомнение — и кем? — самим отцом. Подобно Липшицу, Гамлет мог бы спросить: «Каково, вы думаете, иметь отцом недотепу?»

Призрак тоже проявляет смущение. Не успев поднять вопрос о неверности Гертруды, он тут же отодвигает его, чтобы привлечь внимание сына к кровосмесительному браку. Старый король, возможно, и носит рога, но отнюдь не желает привлечь к ним внимание всего света. И наказать Гертруду хочет не больше, чем хотел наказать красавицу с Питкин авеню старший Липшиц.

Сам Гамлет восхваляет отца как доброго любящего бога — короче, не как существо, наделенное сексом. Сопоставьте это с его взглядом на Клавдия, которого он воспринимает как сатира, своего рода Фредди Блума, уродливого, косматого, сладострастного. Но Гамлета не удивляет то, что женщина по своей слабости предпочтет гигантский неутомимый фаллос бессильной вялости брачного ложа. «Увы, несчастный призрак», — г оворит Гамлет; не совсем такой панегирик хотел бы услышать от сына отец.

Кто бы мог подумать, что Липшиц, с его грубой бестактностью, нечаянно даст мне ключ, которым я отопру пьесу?