«Я взобрался по смазанному шесту до верха». Бенжамин Дизраэли. Первый сбор труппы «Олд Вик» в «Эмме Лазарус» под руководством Отто Корнера прошел, не могу сказать, что гладко. Но в целом, я думаю, успешно.

Персонал, согласно моим инструкциям, расставил кресла кружком, причем одно, с высокой спинкой, которое в спектакле будет выполнять функцию трона, поставили «во главе» кружка, как раз под портретом Эммы Лазарус кисти Сент-Клера. Оно, как вы понимаете, предназначалось режиссеру.

Мы с Гамбургером явились точно вовремя; труппа уже была в сборе. Когда мы вошли в библиотеку, шелест стих. Это была торжественная минута. Гамбургер, должно быть, почувствовал, что я волнуюсь, — он ободряюще потрепал меня по плечу. Но к моему ужасу, кресло режиссера было занято, притом совсем неизвестным мне человеком — седобородым мужчиной в очках, одетым в свитер, вельветовые брюки и мокасины (без носков!). Он сидел в кресле наискось, небрежно перебросив ногу через подлокотник. Увидев, что я смотрю на него, он весело улыбнулся и слегка помахал мне рукой.

Мой первый режиссерский кризис! Труппа, сгорая от любопытства, ждала, что я предприму. Я понимал: один неверный шаг, и мой авторитет рухнет. Я только пожал плечами и неторопливо проследовал к другому креслу, поставленному, как ни смешно, под ранним Зелингером — выпотрошенной пурпурной кошкой на ярко-желтом с зелеными пятнами фоне. «Кресло режиссера там, где режиссер сидит», — провозгласил Гамбургер в роли как бы греческого хора. Напряжение, во всяком случае, спало.

Нашим новым жильцом, как выяснилось, стал некий Герхард Кунстлер. Он прибыл сегодня после обеда и пока осматривался. (Дамы в труппе, в свою очередь, присматривались к нему.) Он объяснил, что заглянул к нам просто из любопытства — выяснить обстановку, познакомиться с новыми людьми, увидеть, что за ерундой (не сочтите за обиду) мы тут занялись. Мы можем продолжать и не обращать на него внимания. Вообще-то он хотел организовать партию в покер, но это подождет.

Я открыл собрание, сказав несколько лестных слов о «нашей маленькой семье служителей Мельпомены», объяснил, что, на мой взгляд, режиссер — это отнюдь не диктатор, и объявил о некоторых переменах в распределении ролей: Гамбургер будет играть Горацио, Сало Витковер — Полоний, Пинкус Пфаффенхайм — призрак, Красный Карлик повышен до первого могильщика, а Фредди Блум согласился взять роль Клавдия. Последнее вызвало некоторый ропот (у Блума, как мы знаем, есть недруги), особенно был недоволен Сало Витковер, переживший двух режиссеров в качестве короля-злодея. Но и Витковер отчасти смягчился, когда я сказал ему, что его идея музыкального оформления еще дискутируется и если мы примем ее, то «Пышность и торжества» в равной мере годятся и для Полония — и останутся за ним. Затем я изложил мою концепцию трагедии, оговорившись, что она отличается от концепции Адольфа Синсхаймера лишь в нескольких пунктах. Мадам Давидович, я заметил, при этом занервничала, но высказываться не стала.

— Я хочу сместить акценты и выделить важную тему прелюбодеяния, — начал я и по возможности доходчиво изложил свои соображения.

Восприняты они были, должен сказать, одобрительно, даже с восхищением. Лотти Грабшайдт, например, воскликнула: «О-о!»

— В этом есть перспективы, — великодушно сказал Витковер.

— В этом нет перспектив, — вдруг вмешался Кунстлер.

От этого человека явно надо ждать неприятностей. Будь начеку, Корнер.

— Скажите, мистер Кунстлер, — обратился к нему я. — А вы не могли бы внести какой-либо вклад в нашу маленькую постановку? Мы всегда рады приветствовать новые таланты.

— Забавно, что вы спросили. — Он не заметил моего сарказма. — Много лет назад я орудовал светофильтрами в летнем репертуарном театре. В Боулдере, если быть точным; это в Колорадо. Три пьески до сих пор помню слово в слово. — Он пересчитал по пальцам: — «Гамлет», «Лиззи Борден» и «Роз-Мари». «Дай мне мужчин, с твердым сердцем мужчин». Так там было. «Плечо к плечу и кирпич к кирпичу» — этот номер обожали в Колорадо. Ну, я был молод. Нужны были деньги на краски, на сосиски, на пиво. Моя большая удача еще была впереди — стенная роспись в антресоли Биржи, в Топике — «Флуктуации», 1951 год. Возможно, вы ее видели. Остальное, как говорится, — история. Но актерство — не по моей части. Если хотите, я мог бы написать вам декорации. Только скажите.

— У нас уже есть прекрасные декорации, — сказала Минни Хелфинстайн, в данный момент — фрейлина, но в случае, если откажется Тоска Давидович, — замена на Офелию. — Вы бы видели декорацию для первого акта, мистер Кунстлер. Можно разглядеть каждый кирпичик на парапете.

— Реалистические? Это кануло с динозаврами! — Кунстлер так захохотал, что раскашлялся. — Сигары, — пояснил он. — Не беспокойтесь, я могу их закрасить. Мне видится черный фон с разбросанными асимметричными формами приглушенных цветов.

— Декораций нет в сегодняшней повестке, — сказал я. — Мы можем обсудить их в другой раз.

— Господин режиссер! Эй, господин режиссер! — Это, конечно, Тоска Давидович энергично привлекала мое внимание, широко взмахивая руками и тряся жировыми тканями. — У меня вопрос, господин режиссер: как вы намерены быть (У-ух!) с христианским погребением? — Надо ли объяснять, что ее голос был полон яду?

Решительный миг наступил, как мы все и ожидали. Только Кунстлер глядел озадаченно; остальные в нетерпении подались вперед. Установилась глубокая тишина.

— Мы не будем лезть в текст Шекспира, Тоска, если не считать, конечно, сделанных Синсхаймером купюр. (Синсхаймер сделал несколько разумных купюр ввиду длины «Гамлета», а также слабости мочевых пузырей по обе стороны просцениума. Поэтому же у нас три антракта.)

— В таком случае, — сказала она, бурно поднявшись с места, — некоторые из нас здесь не останутся. Для начала можете поискать себе новую Офелию.

Но у меня было время подготовиться к этому вызову. Перчатка была брошена к моим ногам. Я оставил ее лежать.

— Вы, Тоска, человек необыкновенной впечатлительности. Таким людям требуется особое мужество, чтобы совладать с обычными паршивыми фактами жизни. — Это охладило ее. — Но дело в том, что люди в этой пьесе — христиане, а христиане рассчитывают на христианское погребение. С этим мы ничего не можем поделать, не подвергнув возмутительному насилию пьесу.

— Ха, — она тряхнула головой и уперлась кулаками в бока.

— Но для вас лично, Тоска, есть хорошая новость: Офелию не хоронят по-христиански.

По труппе пробежал взволнованный шепоток.

— Вспомните: ее хоронят по «искаженному обряду». «Что вы еще добавите из службы?» — спрашивает Лаэрт. «Ничего», — отвечает священник. Не вмешайся высшая светская власть, Офелию вообще не хоронили бы на кладбище. Так что христианское погребение для нее исключено.

Давидович нахмурилась и опустила руки.

— Не будем забывать, что нам сказал Синсхаймер, этот выдающийся знаток театра, о «добровольном отказе от недоверия», который составляет суть поэтической веры1. Погрузившись в происходящее на сцене, публика считает вас Офелией, но та же самая публика знает — ив программке это ясно сказано, — что Офелию всего лишь играет Тоска Давидович.

— Ну, может быть. — Тоска села.

— И после спектакля, когда вы выходите на поклоны, когда посылаете воздушные поцелуи восторженной публике, она будет выкрикивать не ее, а ваше имя: «Тоска! Тоска!»

— Тоска, умоляю вас, — вмешалась Лотти Грабшайдт, — прислушайтесь к его словам.

Тоска надула губы.

— Я должна подумать.

— Нечего тут думать, — надменно произнес Красный Карлик. — Да или нет?

— Поляков, прошу вас. Тоска понимает, что времени у нас в обрез. Она не заставит нас долго ждать. Скажем, к завтрашнему утру, а, Тоска? Хорошо. А пока что, господа, — плавно продолжил я, — мы должны согласовать дату нашей премьеры. День благодарения на носу. Предлагаю ориентироваться на последний день Хануки2. Расписание репетиций на неделю и другие материалы будут вывешиваться на доске объявлений как обычно. И еще одно: надеюсь, вы доверите мне послать от имени труппы букет цветов нашему бывшему режиссеру.

Одобрительный гул.

— Только не от Пинскера на Бродвее, — язвительно сказала Давидович.

— У него одно барахло. Для Наума можно и раскошелиться.

— Только скажите откуда, Тоска.

— Пожалуйста, господин директор, — от братьев Фьорелли. Угол Мэдисон и Шестьдесят пятой. — Она остановила на мне торжествующий взгляд.

— Отлично, — сказал я, притворившись, что делаю пометку. — Благодарю вас, господа.

Да, в целом, можно сказать, я справился. Однако ноги у меня дрожали. О стуке в висках я уже не говорю.

* * *

Этот новенький, Кунстлер, беспокоит меня. Чем-то тревожит мою память. Предчувствую неприятности. Прежде чем собрание в библиотеке разошлось, он заманил на покер Гамбургера, Блума, Пфаффенхайма, Витковера и мадам Хел-финстайн.

Одним из первых моих действий на посту режиссера была посылка Голдстай-ну двух пригласительных билетов на «Гамлета». Я сопроводил их письмом:

Дорогой Брюс, примите, пожалуйста, эти билеты от Бенно Гамбургера и от меня как знак нашей продолжающейся дружбы и теплых чувств. Мы уверены: всем участникам спектакля придаст духа сознание того, что Вы с избранным Вами спутником находитесь в зрительном зале. Я же со своей стороны уверен, что всегда могу обратиться к Вашему глубокому знанию пьесы, если возникшие перед режиссером проблемы окажутся трудноразрешимыми.

С сердечным приветом

Отто Корнер.

Режиссер «Олд Вик» «Эммы Лазарус».

Я показал письмо Гамбургеру. Он отнесся к нему скептически.

— Валяй отправляй. В худшем случае оно не повредит. Оно не повредило. Сегодня я получил ответ:

Дорогой Отто,

спасибо за билеты. Я приду. Понадобится моя помощь, только скажите. Жалко Наума. Я слышал.

Что это вы воротили от меня нос? В следующий раз придете — кофе за наш счет.

С приветом Брюс Голдстайн.

Владелец Молочного ресторана Голдстайна.

И это письмо я показал Гамбургеру.

— Полагаю, что на ближайшее время мир обеспечен. Гамбургер пожал плечами.

— Будем надеяться, что ты справился лучше Чемберлена.

Просто чтобы держать вас в курсе событий, отмечу, что Блум сообщает о своем успехе с Манди Датнер. Сегодня утром я сидел с Красным Карликом у Голдстайна за кофе и пончиками. Голдстайн показал себя хозяином своего слова: склока забыта, мы снова на дружеской ноге. Голдстайн даже подсел к нам — в знак особого расположения, поскольку это было время обеда, когда он стоит у столба, регулируя движение. Бедняга страдал от простуды — упорной, никак не мог от нее избавиться. Плохое самочувствие привело к отчаянию.

— Район меняется, — сказал он. — Приходят теперь люди — не могу понять, кто такие. Ветчина и сыр на тосте, майонезу не жалеть — и пепси. Я объясняю: это молочный ресторан, строго кошерный. Ладно, говорят они: гамбургер, среднепро-жаренный, и картошка-фри. Не знаю, покупателя мне поискать и продать ресторан вместе с репутацией или просто запереть дверь и уйти, пока голова не отказала.

Это привычный рефрен, повторяющийся раз в несколько лет, когда подходит пора продлевать аренду. Я уже знаю, что лучше не возражать.

— Блаустайн выжимает из меня все соки. «У меня самого есть недвижимость, — говорю. — Я знаю рынок. Этот район приходит в упадок. Мы хотя бы можем привлечь приличную публику, вы должны быть благодарны. Трампельдор, например, до сих приезжает, аж из Хартсдейла. Вы имеете здесь нью-йоркское заведение. Не душите его». «Дела идут хорошо? — он спрашивает.

— Поздравляю». Сочувствие — вот что забыли люди.

— Маркс все это предвидел, — сказал Красный Карлик. — Кровопийцы пьют кровь из кровопийц.

Тут появился Блум. Увидев нас, сел за наш столик.

— Мир все еще полон сюрпризов, — сказал он.

Можете вообразить, как я был изумлен, услышав подобное от Блума.

— Что закажем? — спросил Голдстайн.

— «Чарлтон Хестон» и стакан чаю с лимоном. У меня разыгрался желудок. Голдстайн дал сигнал Джо.

— Я вам рассказывал этот, про еврея-путника? Гроза: гром, молния, ливень?

— Да, — сказал я.

— Нет, по-моему, я не слышал, — сказал Красный Карлик.

— Значит, подходит он к мосту, мост раскачивается на ветру и вот-вот рухнет.

— Да, теперь я вспомнил, — сказал Красный Карлик.

— Нет, продолжайте, — сказал Блум.

— А еврею надо на ту сторону. И вот он поднимает лицо к небу и говорит: «Господи, переправь меня туда невредимым, и я пожертвую пятьсот долларов „Объединенному еврейскому призыву“.

— Да, — сказал Блум, — кажется, я его знаю. Короче говоря, кончается: «Господи, я просто пошутил». Правильно?

— Правильно, — сказал Голдстайн и вздохнул. Джо принес «Чарлтон Хестон» и стакан чаю.

— А вот другой, — сказал Голдстайн. — Еврей ползет по пустыне, умирает от жажды, а навстречу — продавец галстуков. Послушайте, это фантастика.

— Ну, пора кончать, — сказал Блум. — Пока ты еще там. Хотите фантастики? Я вам скажу, что такое фантастика. Манкая Манди — это фантастика. Доживешь до нашего возраста, можешь забыть, каково это бывает.

— Ради бога, Блум, — сказал я.

. — Так вы забрались ей в штанишки? — с восхищением спросил Красный Карлик.

— Какие штанишки? — сказал Блум. — Вы что, шутите? Этот цветок ни во что не завернут. Она говорит, что никогда не пробовала со стариком. Я говорю: вас ждет настоящее удовольствие. Я только подумаю об этом — и у меня все горит.

Событие произошло, по-видимому, как раз тогда, когда я слушал «Свадьбу Фигаро», доносившуюся из чужой комнаты, а Гамбургер в любовном блаженстве гулял по хамптонской усадьбе с Гермионой Перльмуттер.

— Позвольте сказать вам, что эта девушка — классная гимнастка, — продолжал Блум.

— Может быть, теперь вам удастся выкроить время для того, чтобы выучить роль, — едко заметил я.

— Как раз об этом хотел с вами поговорить, — ответил Блум. — Хватит с меня этой пьесы. Я больше не хочу участвовать — подушку уже придавить некогда.

— Я этого не слышал, — угрожающе произнес Красный Карлик. — А почему я не слышал? Потому что знаю: вы ведь не хотите кого-нибудь рассердить. Правильно?

Блум сглотнул.

— Правильно, — сказал он.

(После несчастья с Липшицем Красный Карлик приобрел репутацию — как мы знаем теперь, незаслуженно — человека, с которым лучше не связываться.)