Сегодня печальное известие. Умер Наум Липшиц. Вызванный падением шок оказался, по-видимому, слишком сильным. При кончине его присутствовала только Лотти Грабшайдт. «Он бредил, — сообщила она, — говорил бессвязно. Умолял меня снять брошку, она его убивала. И опять что-то бормотал о „злачных пажитях“. Я сказала ему: „Не волнуйся, Наум, я сняла брошку“. Тогда он стал жаловаться на холод, хотел жаловаться на доктора Вайскопфа, что тот выключил отопление. Я обливалась потом, а он дрожал как телячий студень. Я укрыла его одеялами с соседней кровати и пощупала его ноги. Они были холодные как лед. „Я готов, Лотти“, — сказал он и улыбнулся, как маленький ребенок. И его не стало».

Тоска Давидович вне себя. Ее крики слышны на всех этажах. Из уважения к прежнему руководителю «Олд Вик» «Эммы Лазарус» принял решение прекратить всякую работу и объявить семидневный траур. Не стану притворяться, будто очень любил Липшица, но должен признать, что свой небольшой талант, актерский и режиссерский, он реализовал на сто процентов.

По иронии судьбы, Товье Бялкин до сих пор занимает апартаменты в пентха-усе. Он, кажется, поправился. Сегодня утром, во всяком случае, он пришел к завтраку с челюстями и жевал бублик с домашним сыром как ни в чем не бывало.

Манди Датнер беременна, так она считает. «Пока не особенно, — сказала она. — Всего четыре недели. Но я точно знаю, когда это случилось. Я почувствовала».

Я нашел ее на Риверсайд-драйв: она сидела на скамье, закутавшись в стеганую куртку и глядя сквозь деревья «с листвою желтой, частью облетевшей» на одинокую баржу, безмятежно плывшую по тихому Гудзону. Я приподнял шляпу, но она, погруженная в свои невеселые мысли, не заметила меня. Я сел рядом, полагая, что грусть ее вызвана смертью Липшица. Как-никак — ее первая неудача.

— Жизнь продолжается, — сказал я, или какую-то подобную пошлость. Пораженная, она повернулась ко мне.

— А что, уже видно? Вы заметили? — Так я узнал, что она в положении. Мисс Датнер не стремилась набросить вуаль приличий на подробности.

— У нас ничего себе получалось в койке, я положила ноги ему на плечи, так что он был довольно глубоко. Ну, знаете? Меня прямо проняло. Взгляд у нее сделался мечтательный, расфокусированный.

— Он добрался до таких мест, про которые я и не знала, — ну, фантастика, я вся сделалась как сироп горячий, вот-вот закипит, — и бум — мы кончили вместе. Я прямо почувствовала, как в меня хлынуло, и вся поплыла, тихо так, как будто меня несет, а потом почувствовала маленькое такое «чмок», как-то уже само по себе, как будто мыльный пузырек лопнул в воздухе, — и поняла, что залетела.

Над нами закричала чайка, потом сделала вираж и устремилась вниз. Мы проследили за ней до реки.

— Дело в том, что я была не на таблетках. Ральф вроде как отстранился—занервничал после разговора с доктором Вайскопфом, видно, кто-то из наших дам пожаловался или еще что. В общем, Ральф сказал, что под ударом его карьера и лучше, если мы пока притормозим. Очень нервничал из-за, как его, «сексуальных домогательств». Словом, я вроде как была не готова, врасплох попалась. Нет, я не жалуюсь, было замечательно. Но теперь я беременная. — Она улыбнулась. — Крошка Манди станет мамочкой. — Тут у нее закапали слезы.

— Ральф — это доктор Коминс?

— Да, Ральф, — всхлипнула она.

— А вы сказали доктору Коминсу, что он станет отцом?

— Ральфу? Так это не он! Я же говорю, мы притормозили. — Она стерла слезы со щек тыльной стороной руки. — Никто даже не выслушает толком.

Можете вообразить мое недоумение. Я хотел утешить ее, обнять, но побоялся. Вместо этого я неловко свесил руку за спинку скамьи позади нее.

— Кто бы он ни был, он на вас женится?

— Да вы что? Он мне в дедушки годится!

Пора поставить точки над i в этой истории; пора мне занять надлежащее место, пусть глупое и комическое, на мировой сцене.

История, безусловно, материя скользкая. Для Карлейля она была дистиллятом слухов; для Ницше — не более чем верой в ложь; для Генри Форда — вздором. А нам, может быть, следует удовлетвориться замечанием Вольтера, который не знал, что однажды в его честь назовут кабаре: «Непредубежденный человек, читая историю, почти беспрерывно занят ее опровержением».

Посеянная в глинистую почву истории, неправда становится почти неискоренимой, как ползучий сорняк. Так, например, в Америке мы празднуем День независимости 4 июля, а не (как следовало бы) 2 июля. Можно знать и все же игнорировать тот факт, что Генрих VIII Английский обезглавил всего лишь двух из шести своих жен и что Владислав XII был трансвеститом. Да, у истории мы учимся тому, что ничему на ней не учимся.

Однако задача, стоящая сейчас передо мной, велика, и, должен признаться, я робею. Ибо происхождение слова «Дада» с самого начала намеренно затемнялось «Шайкой» в кабаре «Вольтер». И в последующие, страшные и утомительные, годы, когда судьба разбросала этих людей, они остались едины в одном — в своей идиотской решимости скрыть правду. Хюльзенбек, например, утверждал, что они с Баллем «случайно» наткнулись на это слово во французском словаре и обнаружили, что оно означает деревянную лошадку. Рихтер якобы всегда полагал, что это — радостное, жизнеутверждающее славянское «Да! Да!». А самым хитрым мистификатором оказался Арп. В «Dada au grand air"' он объявил, что всякий желающий выяснить происхождение этого слова — унылый педант, именно тот тупой буржуа, которого дадаисты с самого начала высмеивали. Что до Тристана Тцара, он был неожиданно скромен: „Слово родилось, никто не знает как“. (На самом деле, не считая Отто Корнера, никто лучше самого Тристана не знал, как родилось это слово).