М. Эшер. Белый кот, 1918.
Гудаутские перепёлки
Никита Хрущёв имел четыре класса образования, что не помешало ему стать главой советской империи. В туркменском гарнизоне мы, малолетки, распевали песню: «Хрущ, Хрущ, Хрущ, полна … груш». За что наши отцы-командиры объясняли всю неприличность подобного поведения с помощью рукоприкладства. Правда, весьма скромного.
Вальтер Ульбрихт, глава Германской Демократической Республики, якобы дружественной нам после Великой Отечественной Войны, имел более достойное образование, чем великий государь земли советской. Но так же, как и Хрущёв, Ульбрихт полжизни провёл на партийной работе. С 1953 по 1971 он был первым секретарём СЕПГ, то есть главой правящей партии Германии. И, кстати, соратником Эрнста Тельмана, одного из когорты коминтерновской державы, рассчитывавшей покорить весь мир.
Приступим к главной теме. Как же я познакомился с тем и с другим?
У нашего соседа, здоровенного дядьки, лётчика-истребителя Белова, была великолепная охотница на перепёлок, шотландский сеттер по кличке Дэзи. Белов на ночь почему-то запирал Дэзи в гараже, а мы со старшим братом потихоньку выходили из нашего дома, отпирали несложный замок и выводили охотницу во двор. Она виляла хвостом, прыгала от радости, облизывала нас красным языком, а мы шли почти два километра до штаба истребительно-авиационного полка на перепелиное поле. Там росла трава, от которой на голых ногах оставалась какая-то мерзкая смазка, что-то вроде солидола. Но, как говорили классики, охота пуще неволи. Мы бродили в полной темноте в густейшей траве, а Дэзи выискивала пернатых. В дополнение к тому у нас был фонарик, от которого птицы впадали в полный столбняк.
В Гудаутском полку до сих пор стоит потрясающий аэродром с длиной ВВП, если не ошибаюсь, три с половиной километра. Этот аэродром мог принять любой тип летательных аппаратов. За него воевали в начале девяностых грузины, чтобы захватить не только сам гарнизон, но и хранилище ядерных боеприпасов, находившееся в горах. Офицеры рассказывали, что во время боестолкновений у них едва ли не плавились стволы автоматов и ручных пулемётов. Но в середине шестидесятых никто не мог даже предположить, что до конца империи осталось не очень много лет. По моим сведениям, благодаря усилиям нашего доблестного правительства на одной из лучших в мире военных баз осталось около шестисот человек.
Но вернёмся к предмету разговора.
В конце ВВП располагался так называемый «Дельфинарий», или «Стекляшка», место увеселений офицеров. Сидим мы, дети военных, на галечном пляже, под самым подлётом истребителей, и держим воздушный удар самолётов, летящих на посадку со скоростью триста километров в час, и погружаемся в морскую воду на спор до самого упора: кто дольше выдержит? И, в очередной раз вынырнув из-под воды, под звуки замполитской радиоустановки с бессмертными советскими песнями типа «Орлята учатся летать», бегаем неутомимо возле прибрежного шоссе. И видим, как я сейчас понимаю, «Мерседесы» традиционного цвета. Мы начали махать руками, оттуда величественно ответили. Спереди и сзади ехало несколько машин охраны. Замполит объяснил нам, что прилетели Хрущёв и Вальтер Ульбрихт.
Такова была первая встреча.
Никита Хрущёв (слева) и Вальтер Ульбрихт. Bundesarchiv. Bild 183-B0115-0010-082. Foto: Schaar, Helmut l 15. Januar 1963.
Ночью мы с братом вновь отправились за сеттером. Дэзи начала выть издалека, почуяв близкую охоту. Достали собаку из гаража. Пошли через чайные плантации; малышка Дэзи бежала впереди, почти невидимая в абхазской мгле. Перед перепелиным полем она внезапно застыла, задрав правую переднюю лапу, и заскулила, будто ощущая беду, потом рванулась так, что мы едва успели отцепить поводок. Мы шли, не замечая ничего, охваченные азартом первобытного охотника, приносящего в дом добычу. На пирсе мы постоянно ловили смариду и ставриду, скумбрию или больших каменных бычков. Опыт был. На веранде после наших походов долго стоял аромат подсолнечного масла. Мама нами гордилась.
Дэзи в эту ночь словно чувствовала наш азарт, переходящий в инстинктивное следопытское рвение к поиску добычи. Мы почти бесшумно зашли в заросли, измазались травяной чернью, поскольку были в трико, закатанных под колено, и стали светить фонариком. Дэзи гоняла птиц, и в нашем сидоре, то есть брезентовом вещмешке, уже лежало четыре полупридушенных перепёлки. Пятую она успела загрызть, и пришлось её выбросить.
И тут поднимаются из зарослей здоровенные жлобы и молча начинают нас валить на землю, светя прямо в глаза фонариками несколько помощнее нашего. Мы не успели опомниться, как следом, пыхтя, отдуваясь и отрыгивая, выполз довольно упитанный пузатый мужчина с ружьём наперевес и заорал:
– Вы кто, бл…, такие?! Вы шо здесь…, …, по ночухе шляетесь, …, …, а?! Да я вас … сейчас…!
А следом выходит из тьмы худощавый гражданин в стильных очках и на довольно сносном русском говорит:
– Да бросьте вы, Никита Сергеевич, это же дети!
В общем, утащили нас к штабу (наша мама служила там заведующей секретным делопроизводством) и посадили в кутузку. Дэзи не
отходила от меня ни на минуту, прижимаясь к правой ноге. Когда кто-то из охраны Хрущёва пробовал на нас орать, она, добрейшее существо, не только рычала и лаяла, но даже издавала звуки, похожие на кошачий шип. Ульбрихт, чувствуя себя не в своей тарелке, притащил откуда-то кусок сырого мяса. Дэзи презрительно отвернулась. Тогда первый секретарь СЕПГ уселся рядом с ней на землю и сказал:
– Не будешь кушать, не сможешь помогать.
Молодой слесарь Никита Хрущёв с первой женой Ефросиньей Писаревой. Юзовка (Донецк), 1916 год. По воспоминаниям современников, так одевались юзовские рабочие по выходным. Квалифицированные рабочие в то время неплохо зарабатывали.
Собака искоса на него посмотрела, понюхала мясо и потихоньку начала есть – при этом она оглядывалась на руководителя ГДР и явно чувствовала в нём помощника в несчастье. Аккуратно покушав, Дэзи подошла к Ульбрихту и облизала ему дающую руку. Потом вернулась ко мне и улеглась.
В это время были в разгаре ночные полёты. Двигатели, работающие на форсаже, ревели, как раненые драконы и не давали никому покоя. Но мы-то ребята привычные. И задремали.
Под утро нас разбудили вертухаи, хмуро сообщив, что установили наши личности, и отдали нам не только рогатки, сидор с перепёлками и фонариком, но и драгоценную охотницу Дэзи. Она, кажется, так и не сомкнула глаз.
Вернулись мы с братом в военный городок часов в шесть утра, тайком оставили собаку на попечение хозяина и пошли домой.
Мама уже стряпала пирожки на газовой плите. Мы объяснили, что ходили на рыбалку, а по дороге поймали перепёлок. Вот они. Отец, заступавший на дежурство, вышел на веранду, послушал наши сомнительные объяснения, рассмотрел тушки птиц, и через минуту, как всегда тщательно обдумав слова, произнёс:
– Марш спать, следопыты!
Так окончилось моё знакомство с лидерами двух государств. Впрочем, ни о чёмнежалею. Аптички былиочень жирныеивкусные, только выщипывать пух-перо маме пришлось очень долго.
Карибский кризис 1962 (карикатура из голландского журнала того же времени).
Н. С. ХРУЩЁВ
(15 апреля 1894 г., Калиновка, Курская губерния – 11 сентября 1971 г., Москва)
Первый секретарь ЦК КПСС с 1953 по 1964 годы, Председатель Совета Министров СССР с 1958 по 1964 годы. Герой Советского Союза, трижды Герой Социалистического Труда.
14 октября 1964 г. в Москве отстранен от власти на Пленуме Центрального Комитета КПСС. Кстати, перед этим Хрущев как раз отдыхал на правительственной даче в Пицунде, в Абхазии. Заговорщики (практически вся правящая верхушка) «пригласили» его на Пленум, где и объявили ему о снятии с должности. Это был первый случай в советском руководстве, когда первое лицо уходило с поста при жизни. Никита Сергеевич стал персональным пенсионером и прожил под негласным надзором спецслужб до смерти в 1971 г.
ВАЛЬТЕР УЛЬБРИХТ (Walter Ulbricht)
(30 июня 1893 г., Лейпциг, Саксония – 1 августа 1973 г., Восточный Берлин, ГДР)
Генеральный (с 1953 Первый) секретарь ЦК Социалистической единой партии Германии (СЕПГ) в 1950–1971. Инициатор строительства Берлинской стены в августе 1961 г. Герой Советского Союза (1963).
Кавалер ордена Ленина (1963), ордена Октябрьской Революции, орденов Отечественной войны 1-й и 2-й степени, ордена Трудового Красного Знамени, ордена Дружбы народов.
В 1971 подал в отставку со всех постов «по состоянию здоровья», заявление было написано под давлением Брежнева. До своей смерти занимал номинальный почетный пост председателя СЕПГ.
Конкистадоры из Гудауты
В юном возрасте, когда мох тления ишшо не тронул свежих ланит мягкой лапкой домового, был я канючлив и любознателен, вечно увязываясь за старшим (на 4 года!) братцем отнюдь не кроликом в егошастанья поокрестным зарослям. А зарастать в Гудауте было, ох было чему и чем! Лианы, травы, бамбуковая роща, нескончаемые деревья, кусты со стальными шипами и колючими ветвями, громадные мишени пауков-крестовиков, только что не шипевших на прохожих и не плевавших ядовитой слюной, как те кобры. И змеюк хватало.
И вот в один из походов я увязался следом за старшим, клятвенно пообещав, что ныть и канючить не буду, а наоборот, буду справным казаком, для чего на всякий случай взял с собой тайком ма-а-а-а-ленький столовый ножик размером с маленькую саблю. Клинок самый настоящий, навроде билетов Мавроди: пилит, но не режет, зато способен рубать в капусту.
И пошли они, солнцем палимы. Голимы пилигримы в шортиках. А за ВПП (взлётно-посадочной полосой) начинались густые заросли бушующих трав, безжалостных кустарников, одичавших виноградников, где лозы толщиной в руку и прочия тропическия прелести натуры, не знающей на себе благодетельного действия человеческого разума (и на том спасибо!). Мы углубились в заросли, но поход наш был недолог. Подобно доблестным конкистадорам, мы прорубали в зарослях путь в неведомые просторы, ища краткий путь к морю, на мыс под страшным названием Серая Баба.
Но натуре было суждено вмешаться в героический поход горстки отважных лыцарей без оселедцев и шаровар. Когда старший брат в очередной раз взмахнул учебно-боевым мачете, в воздух из круглого серо-жёлтого шара взвилось жужжаще-гудящее облако и ринулось на отважных путников. Лица их во мгновение ока были облеплены безжалостными насекомыми и стремительно превратились в багровые шары. Лишь поздняя догадка арьергарда, поджёгшего походными спичками сие вместилище жестокого и беспощадного яда, спасло авангард от неминуемой гибели.
Лейла Саламовна и Айдар Махмутович Исмагиловы, 1962 год.
Мама была, мягко говоря, удивлена внешним видом двух братьев, доковылявших до аэродромного шлагбаума и доставленных «дежуркой» до дома, дабы не пугать обывателей видом сим. За два последующих дня яд как-то сам собой рассосался, и домашние арестанты, сбежав на море за три километра, предались милой пейзанской утехе, уподобляясь скромным рыбарям полутропической родины своей. Что, впрочем, в геометрической прогрессии отразилось на площади младых полушарий, служивших не только для сидения на песчаных пляжах. Увы!..
Дед Салам, ППШ и царские самовары
Кубачинские и Амузгинские кинжалы, сабли и клинки не ржавели и не портились с годами, чего нельзя было сказать с полным утверждением об оружии иранских мастеров. Почти всё вооружение было инкрустировано золотом. После завершения знаменитого Бородинского сражения был отдан приказ военным маркитантам не оставлять на поле брани ни одного холодного оружия. Специальные команды интендантов ходили по месту былого сражения и собирали сабли и кинжалы.
Дагестанские ружья… были инкрустированы тонкими золотыми узорами. Правда, дальность стрельбы у них была всего 100 метров. Кстати, для дуэли поэта Михаила Лермонтова с приёмным сыном французского посла де Барантом в 1840 году были выбраны именно дагестанские пистолеты.
(Из энциклопедии оружия)
В далёкие времена прошлого века дед Салам работал военным инженером на Военведе в Ростове-на-Дону. Вообще-то он был дагестанским ювелиром и вдобавок оружейником. Делал кинжалы традиционного, тысячелетнего качества, до сих пор продающиеся на аукционах всего мира. А перед Великой Отечественной войной взяли его конструктором, как сейчас бы сказали, на военно-промышленный комплекс.
Что-то он такое изобрёл, о чём никогда не говорил, и Молотов, соратник Сталина, лично вручил ему премию плюс итальянский мотоцикл! Это было по тем временам вроде нынешнего «Мерседеса».
У деда было тогда трое детей, и он затеял, согласно кавказской традиции, строительство дома. Сначала дед Салам построил маленький трёхкомнатный домик для строителей и семьи, а на участок размером в 16 соток завёз огромное количество стройматериалов, чтобы возвести двухэтажный дом. И тут началась война.
Бабушка Хадича Абдурахмановна рассказывала, что в сорок первом году в дом вломились красноармейцы и забрали все стройматериалы для баррикад на улице Мечникова. Пообещали под расписку, что вернут их стоимость после войны. Жду до сих пор.
Немецкие танки разделали баррикады под орех, и солдаты вошли в наш домик. Бабушка говорила, что было, как в кино: закатанные рукава, винтовки, но при этом от них так воняло потом, что её чуть не стошнило.
Офицер достал разговорник, нашёл нужное место и спросил:
– Мамка, млеко, куры, яйки есть?
Бабушка возмутилась:
– Постыдись, сынок, у меня пятеро по лавкам лежат!
И закричала:
– Зибагир, Тагир, выходите!
Вышли перепуганные дети. Молодой офицер посмотрел на них, ухмыльнулся, отдал команду, и немцы пошли дальше. Это был первый захват Ростова-на-Дону. Город переходил из рук в руки несколько раз. Дед Салам ушёл на войну, вернулся раненным и контуженным, с орденами и медалями, а семья пережила оккупацию, сажала кукурузу и картошку на дальних полях, и как она выжила не знаю. Как ни странно, в шестидесятые-семидесятые годы мама, Лейла Саламовна, работала в секретном делопроизодстве в разных гарнизонах и даже в штабе авиации Северо-Кавказского военного округа, тщательно скрывая сам факт пребывания в оккупации, что при Советской власти считалось чуть ли не государственным преступлением.
Отец отслужил в авиации свои двадцать пять лет и вышел в запас. Мы вернулись из Гудаутской военной базы в Ростов. После военного городка с его закрытым режимом и достаточно интеллектуальными жителями меня поразили громадные серые заборы, злющие собаки, лаявшие из-под них, и жлобские законы. В первый же школьный день, идя домой и размышляя о философии Гегеля, – а было мне 14 лет, – я увидел пацана, вышедшего прямо навстречу. Он бросил под ноги футбольный мяч и ударил прямо мне в грудь. Я вернул ему удар и сказал интеллигентно:
– Ты что, сдурел, что ли? Я тебе щас морду набью!
И тут вышли четыре ростовских жлоба. Они шли неторопливо, вразвалку. На спине у меня был ранец из коричневой кожи, и я сразу снял его. Законы драки мне были хорошо известны. В ранце лежали учебники и тетради, и тяжёлая вещица служила хорошей защитой.
Жлобы подошли вплотную и, попыхивая «Беломором», поинтересовались:
– Ты шо мальца обижаешь?
– А вы кто такие?
– Мы ростовские, а тебя первый раз видим.
– Ну и что? У меня за спиной пистолет, между прочим!
И они начали меня бить.
Выручал ранец. Я шарахал им направо и налево, стараясь не упасть. Малец, которого я видел боковым зрением, стоял в стороне и смеялся. Я до того разъярился, что лупил по наглым мордам не глядя и отбивался ногами.
Совершенно неожиданно нападавшие побежали через улицу Мечникова и заорали:
– Гля, пацаны, он чиканутый! Хиляем!
Пошёл я домой, украшенный синяками. Пожаловался брату, кандидату в мастера спорта по дзюдо. Он только усмехнулся:
– В следующий раз свисти.
– Как это?
– В свисток! Услышу, прибегу. Не дрейфь, ещё не то будет! Или возьми с собой оружие.
Вот я и мечтал носить с собой, конечно, не громоздкий пистолет-пулемёт с неудобным круглым магазином, но хотя бы ТТ. Тем более, что рядом с нами, в подвале на углу романтической улицы 8 марта, испытывали свои смертоносные игрушки братья Толстопятовы, «ростовские Фантомасы», как их называли. Они грабили инкассаторов и обычно оставляли мешок с мелочью вместе с издевательской запиской: «Это вам на чай».
А тут ППШ!!! Было, от чего обалдеть.
В Ростове дровами печку не топят, леса мало. Так называемые «колдуны» – дальнобойщики, перевозчики угля из Донбасса – буквально в каждый дом могли привезти пять тонн топлива прямо на участок. В то время существовал такой своеобразный бизнес. Конечно, водители рисковали попасть в тюрьму за незаконный промысел. Тем не менее они привозили антрацит для простых людей.
Однажды пошёл я в угольный сарай за углем и обнаружил, что запасов топлива осталось приблизительно на неделю. Начал копать в дальнем углу, где угля было побольше, и неожиданно услышал стук металла по металлу. Задумался. Что тут ещё такое? Надел рукавицы, разгрёб антрацит и с изумлением обнаружил… самовар! Бабка Хадича всегда готовила чай именно на самоваре во дворе, и он пыхтел, олицетворяя собой домашний покой и уют. Но откуда самовар в угольном сарае? Вытащил его, слегка почистил, посмотрел на лицевую сторону: «Фабрика Баташова»! Присмотревшись, нашёл несколько медалей, среди которых была такая надпись:
«ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ НИКОЛАЮ ВТОРОМУ ОТ БЛАГОДАРНАГО ДОНСКАГО И ТЕРСКАГО КАЗАЧЕСТВА».
Вот это, думаю, да! Начал рыть дальше. А вот и второй самовар… Керосиновый! То есть вместо топки для дров стояла в нём внизу горелка, и он на ней работал. Ну-ка, думаю, может, ещё что-то есть? В антраците, интересуясь и увлекаясь астрономией и палеонтологией, я не раз находил отпечатки древних рептилий и даже их фотографировал. Но это следы миллионнолетней давности, а тут – интересные вещи недавних лет. Рыл и нарыл! Вытянул из угля какой-то брезентовый мешок, раскрыл его и обнаружил там АВТОМАТ ППШ!
С оружием я был знаком с детства, родившись и выросши в гарнизонах, и восхищению моему не было предела.
Я тщательно протёр керосиновой тряпкой ствол, затвор и магазин, а второй, с техническим спиртом – приклад, дослал патрон в патронник и бабахнул в небо. Чуть не оглох. Побежал на улицу с удивительным названием Смотровая и стал играть в войнушку, мечтая встретиться с той оравой, которая меня чиканутым назвала.
И не заметил, что отец идёт с работы.
Он подошёл сбоку, присмотрелся, и спросил:
– Сынок, а ты что тут делаешь?
– В войнушку играю!
– А что это у тебя на плече? Автомат, что ли? Ты где его взял?
– В угольном сарае раскопал. И два царских самовара.
Всего второй и последний раз в жизни отец шарахнул мне по заднице. И приказал немедленно идти домой, сняв с меня ППШ. Через несколько лет после этого он забрил меня – в буквальном смысле, наголо, бритвой «Золинген» – в армию.
На самоварах мама, работавшая на «Ростсельмаше», какой-то кислотой в цеху свела на нет черноту, потом долго драила, и все надписи проявились окончательно.
А дед Салам после войны при переплыве через Каспий в Туркмению был обокраден, потерял все ювелирные изделия, ордена и медали, и семья осталась без средств. Там я и родился. Но это уже другая история.
Советский пистолет-пулемёт Г. С. Шпагина образца 1941 года с дисковым магазином.
Справка:
ППШ, или пистолет-пулемёт Шпагина, был заложен как идея ещё перед войной. Был, по-нашему говоря, тендер: Шпагин, Шпитальный, Судаев, Дегтярёв. Шпитальный в результате переключился на изготовление авиационных пулемётов, Судаев сделал лёгкий и удобный автомат, применявшийся в десанте, а Дегтярёв спроектировал гениальный пулемёт с дисковым магазином, применявшийся даже во время афганской войны. Я стрелял из него в 1974 году. Кроме того, в 1939 году Дегтярёв создал модернизированную модель своего пистолета-пулемёта, абсолютно похожего на ППШ. Коробчатый магазин был ёмкостью 73 патрона. Но ППД был сложен в производстве, а ППШ изготавливался методом холодной штамповки. За время Отечественной войны было сделано более 5 миллионов экземпляров.
Основным лёгким стрелковым оружием как наших войск, так и немецких, были карабины и винтовки, у наших даже допотопные мусинские девятнадцатого века, но вместе с тем и современные тогда тульские ТОЗовские (самозарядные винтовки). У немцев – карабины фирмы «Маузер». Шмайсер был, конечно, гениальный конструктор, но это московские киношники представляли немцев шагающими в бой с автоматами наперевес. А солдаты вермахта поголовно были вооружены именно карабинами. Автоматы были на вооружении спецназа и десанта.
В тюменском краеведческом музее была открыта выставка оружия от древних до нынешних времён. Почётное место занимает ППШ.
«Урал-375», Ерошка и два шпиона
Часть первая
Две эти истории произошли во время подготовки и после окончания войны в Египте в 1973 году. «Урал-375» – потрясающий аппарат, с которым я познакомился по прибытии в Киевскую бригаду зенитно-ракетных войск. Сейчас на нём стоят дизеля, а тогда были карбюраторные двигатели с 92 (!) бензином. В народе его прозвали «обжорой» за громадный расход дорогущего топлива. Зайдя в парк с инструктором, мы обнаружили кладбище стоящих на деревянных колодках громадных монстров, практически новых, но обездвиженных. Инструктор ткнул пальцем в правый угол громадного ангара и сказал:
– Этот – ваш!
В довольно большом сомнении посмотрел я на этот полугроб и подумал: как же его с колодок снимать?
«УРАЛ-375Д». От модели «Урал-375» отличался только цельнометаллической кабиной. Полноприводный грузовой автомобиль повышенной проходимости. Производился на Уральском автомобильном заводе в Миассе с начала 1960-х годов. Использовался для транспортировки личного состава, грузов и как шасси для ударного вооружения (систем залпового огня Град и др.).
Первую свою почётную грамоту я получил за ремонт головки блока цилиндров, но, к сожалению, там не было сказано о том, что сначала нужно было стащить громадную машину в одиночку на бетонное покрытие, после чего перепроверить состояние всех систем, а далее – везде! Двигатель перебрал, слил масло из картера, заправился на КТП, куда мой ракетовоз притащили на «ГАЗ-66», поправил зеркала и поездил по гарнизону. И тут наступил сентябрь 1973 года. Египет, Сирия и другие арабы решили вернуть историческую справедливость, нанеся удар по Израилю!
Командиром бригады был польский граф Осмоловский. Имел две Красные Звезды за Вьетнам. Выйдя на плац, он хмуро посмотрел куда-то вдаль и сказал:
– Товарищи офицеры, прапорщики и личный состав! Готовьте свои внутренние резервы и технику. Нам предстоят большие события.
В этот момент из входа в КПП показался бодрый и весёлый особист майор Мухасанов. Видно было, что комбриг спиной почувствовал его приближение, и продолжил:
– Вы, надеюсь, помните: генералиссимус Александр Василич Суворов говорил, что побеждать надо не числом, а уменьем. Приказываю! Все лишние занятия отставить, проверить матчасть до последней гайки, лесные дивизионы привести в полную готовность, склады проверить, обеспечить запасы топлива и ГСМ. Особенно настаиваю на защите хранилищ, а вас (и он обернулся к бодрому особисту, торчавшему за спиной) попрошу особенно внимательно приглядывать за режимом, а то у нас такие бойцы-удальцы…
Тот ухмыльнулся и ответил: «Есть!».
Ракета ЗРК С-75М «Волхов» на пусковой установке СМ-90.
Мы, переминаясь в строю, толком ничего и не поняли. Понятно было одно: комбриг хотел поставить боевую задачу, но это делают на совещаниях с офицерами, а он хотел довести её до всех сразу, потому что жалел нас, сопливых салаг. Только сейчас, через тридцать с лишним лет, начинаю это понимать.
Началась обычная суета, все разбежались по своим делам, а я никак не мог понять: что же нам предстоит? Ближе к полуночи нас подняли по тревоге. Поехали в лес, начали грузить на «Уралы» маршевые двигатели ракет с красными дюзами. По три изделия. Вышли на шоссе в сторону Пущи-Водицы, и тут нам приказали остановиться. Особист как заведённый обходил каждую машину, заглядывал в кабину. Пошли дальше, и километров через двадцать чувствую, что мой аппарат кренится на правый борт.
Останавливаться нельзя, но если изделия свалятся, то мало не покажется. Сворачиваю на обочину, тут же подскакивает «УАЗ» военной автоинспекции с начальником автотракторной службы, и начинаются вопли. А что я могу сделать?! Одному тоже нельзя оставаться. Подошёл предпоследний «Урал», и оттуда вылез развесёлый друг мой из Вологды по прозвищу Ерошка. Начальник АТС приказал ему вместе со мной срочно ликвидировать аварию и следовать дальше. А что нам-то? Под козырёк!
Тут Ерошка спрашивает:
– Шина лопнула?
– Не знаю, я из машины даже не вылезал.
– Давай подмогну. Топор есть?
– Ты что, с ума съехал? Зачем тебе топор?
– А что у тебя есть?
– Да вон карабин со штык-ножом, бери и пользуйся.
– Выходьизкабины, – говорит Ерошка, отмыкая кнопкой штык-нож.
Вышел. Густела мгла. Фары наших машин освещали чуть ли не полкилометра дистанции. А Ерошка что-то мычал себе под нос, возясь в кабине под слабым светом тусклого кабинного фонаря. Потом попробовал: работает, и начал подавать давление на шины.
В этот момент я заметил, что справа в кустах кто-то шевелится. Будто курица. Зрение у меня было, что называется, ночное: более одной единицы. Поэтому разглядеть вражескую натуру не представляло труда.
И в сплошной темноте замечаю белый блокнот, бесшумно подхожу к Ерошке и говорю:
– Слышь, Ероха, по-моему, у нас в кустах организовался какой-то агент!
Ерошка оторвался от переключателя, задумался и сказал:
– Я однова иду из школы, баба на меня уставилась и говорит: хочешь, я тебе мандушку покажу? Пошли в кусты. И показала. Ажник три раза! Дак тебе, может, тоже блазнится?
– Ерошка, бери карабин, яодин непойду! Там точно кто-то сидит. И не шуми.
Мы зашли с тыла. Ерошка – прирожденный охотник, ходил на уток с отцом с одиннадцати лет. Да и рост у него не то что у меня, метр с кепкой, а почти сто девяносто. Он первым кинулся на агента и чуть его не задушил. Даже пытался его застрелить, еле-еле я их растащил. Блокнот мы отняли, а там – полный список нашей колонны! По цифрам. Вот тебе и благословенная Украина.
Ерошка немного передохнул, слегка побил агента, снял армейский ремень, завязал этому гаду руки за спиной, и мы потащили его к нашим «Уралам». А тут – здравствуй, жопа, Новый год – особист и военная автоинспекция (ВАИ). Вы, мол, что тут делаете, щас под расстрел! А мы показываем на агента. Наши начальники, конечно, на похвалы не щедры. Но тут растеклись. Первым делом пообещали каждому по «зэбэзухе», то есть по медали «За боевые заслуги». Помощник особиста произвел обыск агента, нашёл то, о чём я и сейчас не знаю, да и кто бы нам сказал? Ерошка сидел на обочине и курил. Вернули ему ремень, поблагодарили, мне пообещали почётную грамоту. Спасибо! До сих пор жду.
Мы с Ерошкой вернулись на базу, нам дали отоспаться. Вышли поздним утром на зарядку, подтягивались, болтали обо всём на свете и забыли напрочь о происшествии. И тут звонят из штаба бригады. Вызывают нас обоих.
Особист был, как всегда, розовощёк, деловит и подтянут. Он попросил нас присесть и начал, с наслаждением затягиваясь американским «Кентом», вопрошать:
– Ну и как вы его нашли?
Мы молчали. Кого нашли? Да фиг его знает! А на такие вопросы лишних ответов лучше не давать. Это мы уже усвоили. Всё же не мотопехота, а ракетные войска.
Особист уточнил:
– Как вы шпиона американского обнаружили?
Тут мы почти в два голоса заорали: да случайно, подкачка отказала, делали ремонт, а на борту у каждого по три двигателя, вот и нашли!
– В кустах?
Мы задумались. Ну, конечно, не совсем в кустах, а в придорожной канаве. Но трава была густая. Там не то что шпион, а целый взвод мог запрятаться. Особист повторил вопрос, не надеясь на ответ. Действительно, как в абсолютной темноте можно обнаружить человека? Но в девятнадцать лет ночью можно даже белку на сосне увидеть!
Ерошка сделал вид, что припоминает обстоятельства, и сказал:
– Дак, товарищ майор, мы же не могли машины с изделиями оставить, но они же на обочине, а пока ремонт подкачки делали, то и услыхали, что какая-то животина шевелится. Любовь уходит и приходит, – добавил он неожиданно зычным голосом, – а кушать хочется всегда! Думали, может, гусь дикий. Застрелим и пожарим.
– А куда бы патроны списывали? – ехидно спросил особист.
– Выпал случайно из обоймы при перезарядке!
– Ладно, молодёжь, идите. С вами, вижу, не соскучишься.
И мы пошли не скучать. Помолчали примерно три минуты, потом Ерошка зевнул, осмотрелся по сторонам, покопался по карманам и спросил:
– А нам медали дадут?
– Две, – ответил я, – и обе посмертно.
– Тогда, может, в самоход? У меня есть.
И мы отважно и торжественно перелезли через забор возле третьего поста, охранявшего арсенал со всякой артиллерийской начинкой и химией, и отправились в Даниловку. Там мы взяли всё, что положено отважному советскому солдату, уселись на бережку и, як кажуть на Украине, тришечки ковтнулы.
Ерошка задумчиво пожевал петрушку, добавленную к покупке, и сказал:
– Слушай, чё он от нас хтел?
(У него было такое специфическое произношение, иногда без гласных).
– А я откуда знаю? Мы с тобой памятник Ленину строили? Я трансформаторную подстанцию сооружал? А трибуну для командиров? Да! Мы люди невеликие, служим себе помаленьку, иногда грешим, конечно, однако не более начальства. Тем более, графа Осмоловского я уважаю изо всех сил, а замполита – нет! А насчёт особиста – лучше помолчим.
Не знал тогда юный салага, что пойдёт в Высшее военно-морское политучилище…
Часть вторая
Прошло несколько месяцев. Вернулись мы из очередного самохода тем же путём. Перемахнули забор, часовой сделал вид, что никого не видит. Зашли в казарму, разошлись по койкам. Потом вспомнили, что ничего до сих пор не ели, и отправили молодого таджика в столовую. Только он пришёл, как взвыла сирена. Подъём, раздача оружия, оттуда в автопарк. Завели транспорт, открыли запа́сный (именно не запасно́й, а запа́сный) выход из парка, и целая колонна из тяжёлых машин двинулась в лес. Снега были богатейшие. Артиллерийские тягачи иногда тащили бензовозы на себе, в том смысле, что на буксирных крюках. По дороге выяснилось, что в лесном дивизионе сгорели семь человек. Пусковая установка тоже. Человек пятнадцать получили тяжкие отравления окислителем (в химии плохо разбираюсь, но помню, что это вроде бы присадка для ракетных двигателей).
В этих местах, напомню, состоялось примерно в это же время года последнее сражение декабристов образца 1825 года с правительственными войсками. Под Васильковом, городом Киевской губернии, в этом снегу полёг Черниговский полк, расстрелянный артиллерией.
В снегах тащились мы долго. Однажды из-за этой проклятой погоды наш караул стоял двое суток без смены!
Итак, спасли мы всех оставшихся, сами отравились. Противогазов не хватило. Кругом – корабельный лес. Деревья метров под сорок высотой, чистый кислород, а нас выворачивает наизнанку.
Но далее – история о втором шпионе.
ЗРК С-75 «Двина» (ГДР): ТЗМ ПР-11АМ на шасси ЗиЛ-157КВ.
Отправили меня туда же, в лес, караулить хранилище – «ЗИЛ-157» с двумя ракетами на каждом борту. Хожу вокруг, осматриваю окрестности, проверяю по привычке печати на дверях и вдруг с ужасом вижу, что створки приоткрыты! И печать сорвана. Я побежал под «грибок» – так называется столбик с квадратной крышей, где находится телефон связи с начальником караула. Трясясь от ужаса, я крикнул:
– Товарищ лейтенант, боевая тревога! Преследую преступника. Хранилище вскрыто.
Снял тулуп, зарядил патрон в патронник, побежал (скорее, пополз) по следам. Издалека увидел весьма неторопливую в движении фигуру, довольно легко идущую по снегу. Я удивился. Оказалось, у него на ногах было что-то вроде так называемых легкоступов, или широких лыж. Ондаженеоглядывался. Отстав немного, япопытался сообразить, что же делать. В лесу оказалась прогалина, не засыпанная снегом. Свернул влево, пробежал метров восемьсот и увидел шпыгуна (шпион по-украински).
Он спокойно, не торопясь, шагал в сторону Плисаков. До меня дошло, что нужно увидеть, куда же он движется. На окраине села Плисецкого, коему сам Гитлер вручил грамоту за образцовый порядок, я увидел, что агент огляделся, подошёл к дому, постучал в окошко. Дверь долго не открывали. Свет погас. Потом кто-то осторожно спросил:
– Хто?
– Миська!
– Зараз.
Свет из-за двери вспыхнул. Как только дверь открылась, я побежал, стараясь не упасть, и заорал:
– Стой, стреляю!!!
Бабка и агент оцепенели.
Тыкая стволом в их сторону, я приказал бабке зайти в дом, а «Миське» – стоять на месте. Вот здесь и наступил самый трудный момент. Замёрз как собака, а когда придёт подмога, неизвестно. Но пришёл сигнал. Со стороны закрытого шоссе я услышал гул моторов. Фары светили во все стороны, а я не мог сдвинуться с места: нужно было держать гада под прицелом. Минут двенадцать машины искали нас, нашли, выскочили командиры, и тут я понял, что сил больше нет. Руки и ноги дрожали, задувал промозглый ветер.
Когда подбежали начальники с помощниками, я не смог сдвинуться с места. Кто-то из сержантов пытался вырвать у меня карабин из рук, но, помня устав, я слепо тыкал во все стороны, отказываясь отдать вверенное мне родиной оружие. В конце концов военврач прямо в ухо закричал:
– Товарищ Садат! Очнитесь!
Очнулся. Оглянулся. Агента уже не было. Меня потащили в «уазик», содрали шинель, растёрли спиртом, примерно полста граммов влили внутрь организма. Тепло разлилось по телу. Размяк. Примерно через два часа мы приехали в штаб. Там состоялось, мягко говоря, собеседование. «Как вы, товарищ Исмагилов, оставили боевой пост? Почему вы бросили овечий тулуп? Служебное имущество! Как вы умудрились, преследуя вероятного агента разведки, пройти за ним шесть километров?».
– Вообще-то, – отвечаю, – у меня первый разряд и по бегу, и по вольной борьбе. Во-вторых, как учил Суворов, нужно побеждать не числом, а уменьем. В-третьих, товарищ майор, неужели вы думаете, что советский солдат может просто так бросить не только боевой пост, но и, как вы говорите, служебное имущество? В-четвёртых, что меня ожидает: медаль, гарнизонная гауптвахта или комендатура за все мои так называемые подвиги?
Майор ухмыльнулся и пояснил, что медаль мне приснилась. По поводу имущества вопрос будет снят: тулуп нашли. Что касается гауптвахты, это гарантировано, хотя есть варианты. Если грамотно объяснить, каким образом нашли шпиона в сосновом бору, то – награда. В противном случае – дисбат.
Минуты три я думал, что же отвечать этому… м-ку. И не нашёл ответа. Что-то путано объяснял, а потом вспомнил капитана Тушина из «Войны и мира». На что майор ответил в том смысле, что вы не капитан, а скромный рядовой. Пока. Во-вторых, предлагаю вам сотрудничество: вы будете докладывать о разных беспорядках в части, а я закрою глаза на то, что вы нарушили все уставы воинской службы.
– Товарищ майор, это как понимать?! Вражина преодолел три полосы защиты, кругом колючая проволока, часовые ходят с автоматами, бежал почти шесть километров, и я же виноват?
– А теперь вы объясните, как преодолели те самые три полосы, – сказал майор, – тем более с часовыми?
– Запросто! Хотите, поедем, и покажу?
Ракеты на тягаче. Вид сзади.
Он воткнул сигарету в хрустальную пепельницу и ответил:
– Не надо! Вижу и так. Подготовка хорошая. Где, кстати, проходил до службы, по какому ведомству?
– «Динамо».
– Послушайте, – сказал майор. – вы похожи и на еврея, и на русского, и на кавказца, да на кого угодно. Это великолепная легенда. Способности к языкам вне всяких похвал: английский, украинский, польский, а там испанский с португальским выучите. Предлагаю вам поступить в высшую школу КГБ.
Я не знал, что отвечать, потому что помнил, как в штабе авиации Северо-Кавказского округа один из бывших сослуживцев моего отца, генерал-лейтенант, лениво говорил мне:
– Ну на что вам военный институт иностранных языков? Будете каким-нибудь третьим советником, а потом атташе в посольстве, а ещё хуже – в консульстве Зимбабве или Эфиопии. Поступайте лучше в инженерное училище или в авиационное, вы же потомственный офицер!
Я сдуру поехал в Ригу, в инженерно-авиационное. И провалился на математике. И вот сейчас, когда мне предложили стать курсантом «вышки», я растерялся. Что отвечать особисту, умеющему задавать неожиданные вопросы салаге восемнадцати с половиной лет? Тем более, что никакой вины я за собой не чувствовал. Но отказываться, как положено, нельзя. Покивал головой, а через неделю подал документы в Киевское высшее военно-морское училище. И пошла другая полоса жизни. Особист был в ярости. Но бумаги уже ушли. Так я стал военным моряком.
А шпионов потом судили, но, слава Богу, не расстреляли. Крови их на моих руках нет.
Восьмое марта, или Морской буксир № 43
Лет двадцать тому назад я отпраздновал так называемый Международный Женский день дважды за одни сутки, причём оба раза на воде. Вот как это было.
Иногда навигация на Дону продолжалась круглый год. Если морозы не сильные, то и река, и Азовское море не замерзают. Теплоходы «река-море» легко справляются с мелкими льдинами, тяжёлые буксиры типа «Озёрный» помогают им пробиваться вверх к Ростову-на-Дону и дальше, к Цимлянскому морю, позорному наследию сталинизма, широкому и плоскому корыту со стоячей водой, погубившей знаменитые виноградники.
Капитан дальнего плавания Иван Мартышкин пришёл в Волго-Донское речное пароходство прямо из Персидского залива, где его сухогруз попал в какую-то нелепую и трагическую историю, связанную то ли с контрабандой, то ли с терроризмом. В результате получил ранения не кто-нибудь, а старпом. Следствие так ничего толком не смогло ни доказать, ни опровергнуть из путаных показаний перепуганного экипажа. Мартышкина, как водится, списали из загранфлота без всяких оснований – при Советской власти он, можно смело сказать, легко отделался. Диплом свой он облил скупыми слезами и принёс его в отдел кадров на углу улицы Фр. Энгельса и Театральной площади.
Для такого аса, казалось бы, нет никаких преград в судоводительстве. Но узкая и мелкая река, где у пятитысячетонного «Волго-Дона» под брюхом остаётся пятнадцать сантиметров чистой воды – река, где на излучине иногда становится теснее, чем на Будённовском проспекте в час пик, – это место опасных и нервных приключений.
А морской человек, пройдя переподготовку, стал вполне исправным и даже лихим речником. Его «Волго-Балт» португальской постройки, на транце которого даже сохранились католические кресты, был добротной и хорошо отлаженной машиной. Район плавания – традиционный, от Ладожского озера до Барселоны. Стармех – седой, неторопливый, сиплоголосый Петр Максимыч Бессонный – знал своё дело без подсказок. Старпом, правда, усердно рыл яму под своего капитана, исправно писал на него «закладные дописки» первому помощнику и в другие органы, но доблестный КДП (то есть капитан, как я уже сказал, дальнего плавания), успешно отбивался от наездов тайной полиции вкупе с её добровольными помощниками.
Однажды мы с Иван Василичем слегка перебрали. Флотские, как известно, обладают особой памятью на события, анекдоты и людей. Это помогает скрашивать длинные часы ночных вахт, переходов из порта в порт, стоянок, погрузок-разгрузок, ремонтов и прочих весьма неромантичных времяпрепровождений. И вот мы с Мартышкиным высаживаемся недалеко от железнодорожного моста в ожидании подъёма пролёта, садимся в носовом кубрике маленького уютного «Ярославца» и начинаем травить.
Как истинный мореман, Иван Васильич в рассказе был бесподобен. Говорил он неторопливо, полухриплым баском, слегка поднимая палец в особо интересных, по его мнению, местах, и почти никогда не смеялся собственным шуткам. Он это предоставлял довольным его обществом слушателям.
Передать дословно его рассказки я не берусь. Для этого надо обладать такой памятью, как у Виктора Конецкого или у Сергея Довлатова. Просто сообщу, что однажды, не меняя выражения лица, Иван Васильич поведал о том, как в Таиланде он вместе со стармехом оторвался от группы (тогда в город отпускали, насколько я помню, только впятером) и почти бегом прибежал в публичный дом.
– Мужики, бля буду, – не потому, что хочется, это понятно, – волновался Иван Васильич, – а потому, что хер его знает, попаду ли я когда-нибудь ещё в Азию. А косоглазую сильно любопытно поиметь – у них, говорили, как у татарок, всё поперёк. И вот захожу я в бордель, принимает меня бандерша, а сбоку сидит доктор в белом халате. Баба развернула альбом с фотографиями, я посмотрел, ткнул пальцем, «дед» тоже какую-то себе выбрал, поднимаемся, доктор говорит: «Мистер, мол, плииз, покажите конец!».
Катер типа «Ярославец». В различных модификациях используется ВМФ как сторожевой корабль, тральщик, торпедолов; в гражданском флоте – как буксирный и водолазный бот, гидрографическое судно и т. д. Возможность автономного плавания – 5 суток, экипаж – 4–13 человек.
Я достаю из широких штанин, показываю, а у него на спиртовке греется кольцо! Как выяснилось, золотое. Берет он резиновой перчаткой мою драгоценность, уже весьма упругую, и проводит кольцо – заметьте, сэры, раскалённое, но, правда, чуть больше диаметром! – прямо через него, родимого… Я чуть не упал. А он аккуратно так отводит кольцо назад и говорит, типа того, что всё нормально, триппера нет, следующий. «Дед», конечно, после такой процедуры замялся, заволновался, но стерпел. Пошли мы наверх, разобрались там с женским персоналом, и честно вам скажу – умеют! Уж чего-чего, а насчёт этого – золотые руки!!!
В общем, провели мы там положенное время, выходим из борделя – ба, знакомые все лица! Стоит помполит на пороге, ручки потирает, лицо аж лоснится от удовольствия. Увидел нас, оторопел, да и мы такого не ожидали, стоим, потеем, не знаем, что предпринять.
И знаете, сэры, что мы сделали?
От греха подальше развернулись в разные стороны и пошли себе по городу. И что вы думаете? Встретились у трапа. Даже поздоровались, как будто не утром расставались. Я с «дедом» советуюсь – что делать, ведь заложит. А он смеётся – да первый теперь за три версты нас будет обходить! Нам-то что, мы моряки, а ему полная труба будет, если мы хотя бы намекнём. Он ведь, окромя стука, ничего больше делать не умеет, а мы и в колхозе на МТС не пропадём. Дизелистами будем работать, коровам титьки выдаивать.
Я с ним согласился, но мандраж, конечно, был. Тут никакой Азии не захочешь.
«Ярославец» покачивало на тёмной воде. Льдины били по корпусу, скреблись, будто кот в окошко с улицы. Мы замолчали. Я взял гитару, спел Визбора:
«По судну «Кострома» стучит вода…»
Иван Васильич прищурился, посмотрел на меня со значением и предположил:
– Вы, коллега, давно, видать, в море не были?
– Да уж давненько, а что?
– Хотите со мной в Сочи сходить?
– Как это – в Сочи?
– Мы туда завтра выходим караваном, большинство до Ейска и Керчи, а я дальше, потом в Италию.
– Ничего себе! Так у меня в Сочи тёща живёт!
– Вот и прекрасно! Завтра в девять подъём моста, в восемь прошу быть на буксире, я вас оттуда заберу, и пойдём.
Нельзя передать, как я обрадовался такому предложению. Вместо полуподвального помещения редакции – волны, ветер, хорошая компания, жирные азовские лещи, застольные разговоры.
Я позвонил редактору:
– Леонид Петрович! Меня тут на Чёрное море приглашают.
Будкин хмыкнул:
– Так холодно же ещё купаться. Ещё отморозишь себе что-нибудь.
– Я не купаться, а с Мартышкиным в караване пойду, будем лёд бить до Ейска, а оттуда в Сочи.
– Дело хорошее, – задумался Будкин, – первый караван, открытие навигации… Ладно, деятель, давай, только не теряйся, а то я тебя знаю – загудишь с моряками, потом ищи-свищи.
– Да ни в жись! Да Леонид Петрович! Да я!
– Ну, хватит, хватит, я сказал – давай, плыви, только материал не забудь сдать.
– Будет, будет материал, зуб даю!
– Ну всё, попутного ветра…
Морской буксир того же типа, что и наш МБ-43 (проекты Ч-800, Ч-1100, 3801). Водоизмещение 531 т; длина 48,46 м; ширина 9,32 м; осадка 2,3 м. Скорость хода без состава – 18,3 км/ч; экипаж 9–14 человек. Ледовое подкрепление: для эпизодического плавания в битом льду.
И вот наступает утро похода.
Буксир «МБ-43» мирно болтался у набережной в районе рыбокомбината. Сходни вяло покачивались, противно скрипя об асфальт. Ни вахтенного, ни, так сказать, часового. Заходи, бери что хочешь, уходи.
Я прошёл в каюту капитана. Он мирно дремал в обнимку с дамой неопределённого возраста. Открыв глаза на звук двери, Захар Чубарян из Нахичевани спросил ещё нетрезвым голосом:
– Портвешка примем?
– Ты с ума сошёл! Восемь утра!
– А шо?
И Захар полез под койку, загремел пустыми пузырями:
– Должна быть, вчера оставлял! Шо-то не видно… Щас, погодь… О, вот она!
Буксир качнуло, и из-под койки выкатился пузатый пузырь какой-то бормотухи.
Подпихнул локотком даму:
– Валькя-а-а! Подъём, гулять пойдём.
– Да ну тебя, дай поспать, – не открывая глаз, ответила сонная буфетчица с речного вокзала.
– Ну, как хочешь, – Захар вытащил из кителя складной нож, отрезал полиэтиленовую пробку, взял из шкапчика пожелтевший стакан, налил вина и протянул мне.
Я заколебался, подумал и отказался, что, вообще говоря, не было мне свойственно.
Захар единым духом выцедил стакан, хлопнул себя по животу и спросил:
– Слушай, Садат, а какое число сегодня?
– Восьмое, утро.
– Ничего себе, – задумался Захар, – так мы же сегодня уходим.
– А я, ты думаешь, зачем пришёл?
– Ну, тогда я до вахты ещё посплю.
Отвернулся к переборке и, уже засыпая, пробормотал:
– Ты там проконтролируй, если что…
Ну, думаю, ни хрена себе флот.
Пошёл на верхнюю палубу. Ветер свистал во всю свою степную мощь. Прямо по курсу Дон перегораживали чёрные пролёты железнодорожного моста. Средний из них как раз и поднимался при проходе караванов снизу и сверху.
И тут до меня дошло, что мост каким-то непостижимым образом приближается ко мне. Я затряс ещё несвежей головой и присмотрелся: и правда, мы шли к мосту. Швартовый конец, оставшийся без присмотра, отвязался от чугунной тумбы с древней надписью «П-во (то есть пароходство) Парамоновых» и бултыхался в воде. Честно говоря, я занервничал. Буксир был довольно внушительных размеров, и въехать на нём куда-нибудь в быки моста мне совсем не улыбалось.
Вид на ЖД мост. Ростов начала ХХ века.
И, главное, в такой момент полностью теряешься. Кое-как я сообразил, что надо бить тревогу. Пока поднимешь Захара, пока доблестная команда заведёт дизеля, пока – и так далее…
Я решил выйти по рации на диспетчера. Любого, железнодорожного или речного. Потом понял, что Захара за такие подвиги могут и диплома лишить.
Тогда я вспомнил, что есть такая жёлтенькая кнопочка в правом углу рубки. Она оказалась красненькой, и, как говорили в старину, загремели колокола громкого боя.
Что тут началось!
Конечно, дизеля я сам запустить не смог бы. Нет, если б совсем прижало, то справился бы. Но в одиночку управлять тяжёлым буксиром непросто.
И тут прибежал Захар.
Он умудрился надеть китель шиворот-навыворот. Оценил обстановку, схватил трубу телефона, стал отдавать толковые экстренные приказы.
А корабль плывёт.
До моста было около двух кабельтовых. Прямо скажем, для маневра и циркуляции маловато.
Взвыли двигатели. Завибрировал корпус. Тоненько зазвенела в стакане с подстаканником забытая кем-то вчера серебряная ложечка. Захар взялся за рукоятку телеграфа и резко потащил её на себя. Буксир, будто встав на дыбы, задрожал, дёрнулся и пошёл кормой назад.
Нас развернуло немного влево. Захар уже полностью пришёл в себя и отдавал команды самому себе и прибежавшему на тревожный сигнал матросу, почёсывая волосатое пузо и припевая какую-то неведомую мне песенку.
Буксир доплёлся до причальной стенки. Сходни уплыли вниз по течению, и Захар распорядился притащить из форпика деревянный трапик.
Понемногунапалубувыходили заспанные члены экипажа игости, едва пришедшие в себя после вчерашних возлияний. Они охали-ахали, удивляясь невиданному стечению обстоятельств. А из динамика громкой связи вдруг раздалось:
– Хлопцы, вы что творите?! То вперёд, то назад, вам тут что, прогулочный санаторий?! Мы тут чуть не рехнулись, наблюдая за вашими манипуляциями!
Это было послание с железнодорожного поста.
Из судов каравана неслись сплошные маты. Капитан-механики должны выполнять план! А уже пошли вторые сутки стоянки. Захар был вполне хладнокровен и отвечал теми же терминами, на что реагировала наша морская радиостанция с весьма суровыми предупреждениями о недопустимости подобной лексики в открытом эфире. В конце концов мы, получив разрешение на выход и дождавшись подъёма моста, двинулись вниз. Захар сам стоял на руле, потому что Дон – не такая река, где можно расслабиться. Особенно после восьмого марта.
Рация покрякала простужено, и знакомый голос бывшего КДП попросил Захара найти корреспондента.
– А чего его искать? Вот он, в рубке стоит! – удивился бодрый Захар и заморгал, замигал и замотал мне головой: мол, тебя сейчас будут сватать, а ты не соглашайся, у нас лучше!
– Слушает пресса! – бодро начал я эфирные переговоры.
Современный вид ЖД моста через р. Дон в Ростове-на-Дону. Средняя часть поднимается для пропуска судов.
– А-а-а-а, очень прия-а-а-тно, – растягивая гласные, сказал морской волк, явно придумавший, чем меня уесть. – Вы об отношениях Каменева с Троцким читали? Нет? Рекомендую! Очень поучительно!
Товарищ Сталин был совсем не злой и не грубый, он любил дружить! Сначала товарищ Сталин дружил с товарищами Зиновьевым и Каменевым против товарища Троцкого. Потом товарищ Сталин дружил с товарищем Бухариным против товарищей Зиновьева и Каменева. Потом товарищ Сталин дружил против товарища Бухарина. Товарищ Сталин был гуманистом, он всегда повторял: «Что касается репрессий против оппозиции, то я решительно против них!». И вдруг выяснилось, что все эти славные мудрые товарищи: и Троцкий, и Зиновьев, и Каменев, и Бухарин (страшно подумать, вся «ленинская гвардия») – никакие не товарищи, а враги народа, шпионы, зловонная куча человеческих отходов! И погибли все они насильственной смертью, кто от пули, кто от ледоруба».
Superhomo
(Мудрый Мартышкин был человеком образованным и деликатным, и, напоминая мне о крысиной возне вождей революции, лишь констатировал тот факт, что молодая пресса всегда на передовом рубеже: там, где больше развлечений и соблазнов. Задним числом каюсь, о мудрейший из мудрых, добрейший из добрых. Но я всё же перешёл к тебе на борт, вкусив земных наслаждений на буксире и в других местах!)
Шли на малом ходу. За нами покорно следовал караван. В конце концов доплелись до устья Дона, миновали Азов, вышли в море, и Захар сдал вахту старпому вместе с рулевым-мотористом.
– Пойдём пообедаем, – сказал мне Захар.
Кокша́ (такое ударение было принято), она же повар и буфетчица, принесла нам ароматнейшие щи и жаркое. Захар опять полез под койку, ничего не нашёл и печально сказал:
– Придётся до Ейска ждать.
Дошли до Ейска. Шесть судов остались на внешнем рейде, а двое подошли к причальной стенке. Там что-то грузили-разгружали, вышли на Жданов с грузами для металлургического комбината, но по мелочи. Стоянка была короткая. Караван стоял в пробитом буксиром льду, а я торчал в рубке. Ещё два теплохода остались у причальной стенки, а мы пошли дальше. И вот тут с «Хатанги» мне прислали приглашение идти с Самуилычем, и я согласился. Взойдя на борт, я обнаружил весёлого, пузатого и трезвого капитан-механика. Мы торжественно поздоровались, раскланялись, сложив ладони и поклонившись. Был у нас такой своеобразный церемониал. Самуилыч, окончивший речное училище и Новосибирский институт водного транспорта, постоянно читал после вахты громадное число книг и на память цитировал японскую поэзию, хорошо знал основы философии Востока, и мы с ним не раз беседовали, словно библейские мудрецы, о мироздании.
Иван Самуилыч сказал, что выходим через полчаса, пригласил пообедать. Я ответил, что уже отобедал на буксире. Но он, хитро улыбнувшись, напомнил, что на корме у него стоит одна бочка с малосольными лещами и маленький бочонок с абсолютно запрещёнными для вылова осётрами. К тому времени в Азовском море от шести миллионов особей осётров осталось шестьсот тысяч. Виной тому был варварский вылов, о котором мне рассказали научные сотрудники ростовского НИИ рыбоводства. Драги, используемые речниками и моряками, скребли по дну и выбивали плодородную почву, необходимую для дальнейшего размножения ценнейшей рыбы. В Иране, прикаспийской стране, куда ходили суда ВДРП, осётр считается национальным достоянием, и кары за браконьерство предусмотрены вплоть до смертной казни. Судоходная инспекция ВДРП тоже отслеживала браконьерство, но обычно дело заканчивалось взятками. Это когда найдут бочку. Капитаны-механики знали дело, как Чичиковы. Прятали так, что даже опытные речники не могли найти.
Караван во льдах.
Но уж больно вкусна донская и азовская рыба! Осетра я не ел, потому что знал от тех же научных сотрудников, что он давно заражён микозом, поражением мышц, а уж чёрную икру категорически не воспринимал. Вот лещ – это вещь! Против жирного, истекающего соком рыбного продукта мне было не устоять. Самуилыч предложил мне под лещика слегка принять, но я отказался: работа прежде всего!
Буксир развернулся, оповестив по рации караван, и мы двинулись в Керченский пролив. Постояв немного в рубке, я выслушал предложение Самуилыча:
– Хочешь стариной тряхнуть?
– В каком смысле? – переспросил я.
– В прямом! Поправь судном. Я сейчас пойду, послушаю, что там на нашей частоте, а ты держи прямо вон на тот огонь. И не иди в хвост за буксиром. Лавируй. А то неизвестно, что с ним произойдёт. Только не делай резких движений, мы же первые в караване, ещё сорвёшь мне рулевую насадку.
Я плавно и осторожно держал курс, управляя тем, что называется теперь джойстиком. Помня наставления капитан-механика, правил, не виляя резко, чтобы не сорвать рулевые насадки. Морской буксир бил лёд, мы шли на самом малом. Прибежал Самуилыч, бодрый и весёлый, и предложил «пройтиться в каюту». Наступала ночь, я сдал вахту, и мы пошли к нему. Он достал гитару, я осмотрел стол, увидел истинно ростовское гостеприимство, выраженное в варёной камской картошке с духовитым маслом, зелени, помидорах, огурцах, жареных баклажанах, а главное, в лещах, и подумал, что теперь можно и расслабиться. Перед тем я достал блокнот и сделал рабочие записи, а Самуилыч любовно разбирал громадного леща, из которого вытекал пахучий жир. Шкурки он аккуратно складывал на столе, чтобы накормить после пира огромного кота по кличке Замурзай, жившего в каюте второго помощника, которого не было в природе. Кот почему-то любил машинное отделение, сидел и внимательно наблюдал за работой вахты, не обращая внимания на грохот дизелей. Кличка у кота появилась после того, как стармех начал вытирать об его шерсть замасленные руки. Стармех приговаривал:
– Замурзанный, зато блох не будет!
Конечно, у Замурзая спасжилет был не такой красивый, а самодельный, но не менее надёжный. Хотя Замурзай, как и положено корабельному коту, был зверем осторожным, и спассредство ему ни разу не понадобилось.
Хотя откуда на судне блохи? А на случай аварийной ситуации Замурзаю сшили аккуратненький спасжилет. Самое странное, что кот как будто понимал важность амуниции, даже не пытаясь шипеть, царапаться и кусаться во время примерок и тренировок по борьбе за живучесть.
Только Самуилыч вспомнил про кота, как тот явился, словно из воздуха. Он, выросший на палубе, давно научился открывать двери, вставая на задние лапы, и гулял, как у себя дома. Командир погладил кота по серо-зелёному организму и выдал ему обросшие жиром шкурки. Кот задумчиво потоптался вокруг блюдца и удалился.
– Зажрался, сволота приблудная, – задумчиво сказал Самуилыч.
Через несколько секунд кот появился снова и невозмутимо начал есть, иногда поглядывая на нас и похрюкивая. Командир гладил кота, приговаривая что-то вроде: ах ты скотина, ах ты гадина. Наглый Замурзай укусил его за палец, отскочил от Захара, полюбовался на него издалека, снова подошёл и аккуратно продолжил ужин. Могучие челюсти лязгали, хрустели кости, а кот иногда аж закрывал глаза от удовольствия, не забывая, впрочем, по бойцовской привычке поглядывать вокруг.
Самуилыч погрозил Замурзаю могучим кулаком, на что наглый кот не обратил никакого внимания, а мы начали торжественное мероприятие.
Лещ был потрясающим! Мы обгрызали плавники, жир стекал по нашим подбородкам, а ледовая стихия била в борта теплохода, и в каюте шумели радиопереговоры. Самуилыч наливал самограй (так на Дону называют самогонку), предлагал мне, но я отказывался. Работа есть работа!
Пришло время вахты, мы закончили ужин и поднялись в рубку. От толстенного леща меня клонило в сон. Морской буксир по-прежнему упорно пробивал ледовое поле, а мы плелись в кильватере. Иван Самуилыч что-то мычал себе под нос, а рулевой-моторист держал курс.
– Держи дистанцию! – вдруг заорал командир, – ты что, не видишь, мы щас въ…ся в проводку!
– Так он же сам еле прётся! – отвечал хладнокровный недавний выпускник речного училища.
– Молчать! – крикнул командир. – Если, упаси Бог, въедем ему в корму, кто будет отвечать? Ты, что ли? Я! Звони боцману, пусть поставит впередсмотрящего и на корму кого-нибудь, а я щас наберу второго из каравана, чтобы тоже держался подальше.
Он набрал официальный канал связи и всех предупредил, что видимость неважная, снегопад, нужно быть осторожными. Кроме этого канала, была ещё запасная частота, на которой капитан-механики и капитаны предупреждали друг друга о том, что видят катера самых разных инспекций, пытавшихся поймать тружеников реки и моря на скромной добыче рыбы. Самуилыч объяснял, что мы выходим из зоны сплошного льда и в Керченский пролив придём с облегчением. Морской буксир периодически гудел сиплым басом, давая знать, что мы уже на подходе к морскому проливу, где гуляют волны.
Гравюра иностранного посланника «Азовский флот Петра Великого».
Так мы доплелись до Керчи, встали на рейде. Суда постепенно разгружались, через двое суток они развернулись и пошли в Ростов, а я – на Сочи, но это уже другая история. По пути мы не раз застревали во льдах, «МБ-43» мотался вокруг и обкалывал суда ледовой проводки. Без небольших, но досадных пробоин не обошлось: всё же не река!
Хочу только сказать, что я в очередной раз увидел пахарей моря, неутомимых и умелых, идущих от Камы до Керчи, несущих бессонные вахты, отвечающих иногда судьбой и жизнью за свою трудную работу. Многих из них уже нет в живых. Остальные давно на пенсии. Вечная память ушедшим. Долгой жизни ветеранам. Честь им и хвала!
Вещий Олег на туркменском коне
От пришедшего со службы отца пахло усталым вечерним потом, сгоревшим авиационным керосином, потёртой кожей коричневой портупеи с полукольцами для полевой сумки, сыроватой поверхностью потускневших латунных пуговиц, натёртых асидолом, кожаной кобурой с дежурным пистолетом «ТТ» и медными патронами в обойме.
Он повесил синий офицерский китель в шкаф, надел полосатую широкоштаннуюпижамуидомашние чувякиизверблюжьей шерсти, и после неторопливого ужина, вспомнив своё обещание, сказал нам с братом:
– Сынки, сегодня мы будем читать вслух.
– Ура! – закричали мы и кинулись собирать игрушки: деревянные мечи, щиты и стрелы; пистолет, отлитый десятилетним Тагиром из свинца и подаренный мне, шестилетке; облупленного коня, помогавшего мне в молчаливых битвах-качаниях с вероятным противником, – и понесли на веранду настольную лампу с абажуром из газеты «Советская Туркмения».
Мама боялась пожара и всегда поливала конус водой, прежде чем надеть его на гибкий каркас из сталистой проволоки. Газета корёжилась, высыхая, и от неё по веранде расплывались черно-серые змеиные тени. На свет и на стол слетались отважные эскадрильи беспорядочных мотыльков, крупноголовой саранчи, прозрачнокрылых кузнечиков, бежали по щелястому полу веранды голенастые пауки, а по углам и за пределами уютного и бесстрашного жилого пространства стоял чёрный вечерний мир с мохнатым небом и громадными звёздами, с ледяным дыханием барханной пустыни, плоских такыров и чудовищных солончаков. С юга над военным городком Джебел нависал необъятный высохший минерал залива Кара-Богаз-Гол, с запада веяли прохладой влажные валы Каспийского моря, из Ирана, огибая хребет Копет-Даг, выли болотные ветры, а пустыня Каракумы продолжала свою вечную работу мёртвыми серыми песками и невероятной, недоступной пониманию, марсианской жарой.
Брат, кряхтя и спотыкаясь, принёс толстенный «Золотой том» Пушкина в коричневом переплёте с длиннющим предисловием Томашевского. Я уже около двух лет читал взахлёб все подряд, начиная «Боевыми листками агитатора» и заканчивая романом «Пляска смерти» Бернгарда Келлермана, из которого помню только, что одна соседка другую обзывала сукой, и это было одно из непонятных мне слов, о чем я и спросил маму, почему-то не знавшую объяснений. Поэтому в последнее время я предпочитал молча таскать из огромной библиотеки подходящие мне по сюжету и толщине книги, а для справок употреблял словари и энциклопедии.
Тагир положил пахнущий сладкой пылью том на обеденный стол, открыл нужную ему страницу и сказал:
– Пап, что сегодня будем читать? – Он знал ответ, но предвкушал его, как домашняя собака чует любимую команду «гулять!».
Отец посмотрел на него и неторопливо ответил:
– «Песнь о вещем Олеге»!
До этого я ещё не добрался. Из предисловия узнал, что «воспитание Пушкина было безалаберным». Если это так, то Пушкин похож на отца и моего брата: мама их так иногда ругает: «Что за безалаберность?!».
Значит, это был добрый человек.
И отец начал:
– Значит, он грабил вещи у казаров? – спросил я, имея в виду, что если он абрек, то есть разбойник, то их домашнему скарбу не поздоровится.
– Не вещи, а вещий, тот, кто знает наперёд, это ты поймёшь, когда подрастёшь; и не казарам, а хазарам! – терпеливо произнёс отец. – Хазары жили там, куда мы скоро поедем переводом в другой гарнизон. И дедушка Салам жил на Кавказе. И мама. А ещё хазары жили на Чёрном море.
– А на что похоже море?
Отец задумался и библейски произнёс:
– Море – это много солёной воды.
– А сколько воды? Как в бассейке? (Так назывался пожарный водоём в центре городка, вокруг которого мы бегали и пугали туркмен открытым люком, куда они обязательно упадут, и старым карабином, раскопанным в песках – мыться они не любили, а оружия со времён басмачей они боялись панически).
– Что ты, – сказал отец, – гораздо больше! Больше, чем в Малакаре! (Солёное озеро было похоже на мокрый такыр – соли было столько, что люди не тонули, а лежали сверху, блистая на солнце лечебно-грязными телами). – Помнишь речку в Фирюзе? Если она будет течь целый год и куда-нибудь выльется, и то будет меньше, чем море!
Тут уж я возмутился:
– Не может быть! Столько воды не бывает! (До сих пор не могу видеть, как на кухнях текут из кранов вольные струи воды – рука ищет ключ и отвёртку или, на худой конец, телефон сантехника).
– Ну, продолжим, – миролюбиво произнёс отец, – потом ты увидишь море и узнаешь, какое оно большое.
И он продолжил. Читал мой Махмутыч великолепно, так же, как писал каллиграфическим почерком. Свиристели сверчки и цикады, потрескивал деревянный дом, нагретый за день и быстро остывавший в вечернем пустынном воздухе. Мама стремительно грызла чёрные ростовские семечки, складывая шелуху на бумажку, и читала «Роман-газету».
Вдохновенный кудесник (куда-то едет), послушный перу, ну старик (перу? удивительный какой-то!), волхвы (владельцы халвы? Значит, богатые, да и не боятся владык), и вдруг прозвучало «правдив и свободен их вещий язык»!!! Я вздрогнул: опять вещий! Понятно было, что к вещам язык отношения не имеет – он же внутри. Здесь что-то другое.
Отец читал неторопливо, со смаком и комментариями, а в моей лёгкой отважной голове сверкали молнии воображения: вещий-вечный (это я понял, вечный человек, долго живущий, никогда не умрёт, а смерть – это я видел во сне: по зелёной реке среди скалистых гор плывёт огромный белый пароход, гудит, а меня уже нет, и что будет дальше – неизвестно!), вечный Олег, словно командир полка Юшников на туркменской свадьбе, ехал на худощавом и брыкливом ахалтекинце – какое сладкое и независимое, нахальное слово! – покрытом чарджоуским ковром необыкновенной толщины с красными кистями, и конь, выпукло глядя фиолетовым глазом в сторону, приседал и всхрапывал под румяным и толстым Олегом. В правой руке командир дружины держал тонкую пику с флажком на гибком древке, а в другой – кривой золотой меч, вроде того, что подарили на плацу командующему ПВО, когда он приезжал на инспекцию. Почему-то отец называл меч «полицейской селёдкой» и косился при этом в нашу сторону, а мы затихали над цветными карандашами и бумагой.
На лице Олега были коричневые лётные очки-футляры с толстой резиновой лямкой (в такие мы смотрели солнечное затмение), а на груди, как бляха у «трибогатыря», болтался зелёный полевой бинокль с облупившейся краской. Слева и справа, как хурджины, пристёгнуты мешки защитного цвета с шёлковыми парашютами. На офицерском ремне в кобуре, плотно застёгнутой на маленькую жёлтую пипочку, наверняка был чёрный «ТТ» с обоймой, а не позорный жёлтый огурец, как у весёлых молодых лётчиков, поддававших между полётами.
За командиром, или князем, ехала дружина: косматые богатыри с карабинами, в высотных шлемах с ларингофонами, качаясь и переваливаясь между волосатыми горбами на торжественных верблюдах с глухозвонными жестяными бубенцами на кривых шеях, с выпяченными толстыми губами. Знаменосец катил за собой на тачанке огромный авиационный пулемёт ШКАС, мечту окрестных пацанов.
Рис. М. Гибнер.
Я замечтался и что-то пропустил. Отец, повышая тон, скандировал: «…И хочет увидеть он кости коня… И ветер волнует над ними ковыль…».
Я вздрогнул и прижался к брату. Нехорошее предчувствие пересушило рот. Недавно в гарнизоне хоронили двух солдат, ушедших в пустыню в самоволку и занявшихся от скуки ловлей змей. Лица у покойников были черно-синие, и живые цветы только усиливали страшное впечатление.
Змеи были повсюду. На саксаулах и карагачах сидели змеи-стрелки, похожие на ветки, и кидались на прохожих. В барханах жила толстая чёрная гюрза, опасная даже для верблюда. А совсем недавно появился питон (круглый, как серый с крышкой бидон для молока из военторга); он был такого размера, что вызвали пулемётчиков, и они его расстреляли, а потом с трудом закопали в яме, чтобы другие змеи не нашли это место и не пришли мстить! Черепов было хоть отбавляй, – и маленьких ломких тушканьих, и узких мрачных лошадиных, и даже массивных коровьих с рогами и дырками от них. Внутри могло быть что угодно, и мы в суеверном страхе колотили их длинными палками, отбегая подальше после удара.
Так вот что ждёт Олега! А ещё вещий…
К горлу подступил огромный влажный ком. Свет померк. Командир дружины упал и умер, а послезавтра его, как десятки других погибших «офицеров и личного состава», понесут вокруг городка на гарнизонное кладбище под завывание потёртых медных труб.
– А-а-а-а-а! – не выдержав, заорал я изо всей силы. Слезы хлынули из глаз и полились неудержимо. Все кинулись ко мне, спрашивая, в чём дело. Я долго не мог остановиться, как и не мог объяснить, какое мне дело до древнего дядьки, укушенного обычной гюрзой. Вся горечь мира влилась мне в глотку, и я захлёбывался слезами. Кое-как отец дочитал до конца. Что такое тризна, я догадался: залпы из карабинов, а потом офицеры соберутся в столовой, будут пить спирт и вспоминать войну…
А утром, проснувшись, я долго смотрел на толстый ворс ковра с таинственными орнаментами и шептал про себя, пока не вышептал:
Мои дядья-десантники, ломанные-переломанные в боях, прыжках и неудачных приземлениях, поднимая очередную стопку спирта, пили «за то, чтоб не было кале́к» и плевали через левое плечо. Значит, Олег остался молодым и красивым, как те лётчики, чьи портреты несли впереди бордовых подушечек с молчаливыми орденами и медалями. Офицеры просто исчезали навсегда, а через какое-то время тихие вдовы и растерянные дети покидали городок с небогатыми чемоданами и сиротскими узлами с одеждой в руках. Те же, кому не повезло, как говорили мать с отцом, могли годами «в гостапиле» с переломами позвоночника, и мы знали, что оттуда никто не вернётся плясать вприсядку – так и будут лежать, глядя сухими глазами в потолок и не отвечая на приветы родных, как добрый дядя Захаров из шестнадцатого дома.
До свидания, детский Олег… Здравствуй, вещий Пушкин!
Рис. М. Гибнер.
ЯК-28—один на двоих
Самолет как таковой
Низким, бархатным голосом французская полька Эдита Пьеха выводила:
И как затянет припев, аж волосы дыбом:
Мало кто знает, что эта история, рассказанная Робертом Рождественским, произошла в Восточной Германии, в одном из авиационных гарнизонов. Лётчики на последнем ресурсе перетянули самолёт с отказавшими двигателями через Берлин, упали в озеро Штессензее и погибли вместе с машиной. Хоронили их торжественно. При передаче тел нашему гарнизону играл оркестр королевских ВВС Британии. Боевую машину провезли по улицам забытого ныне гэдээровского города, спасённого двумя лётчиками. Сквозь треснувшее стекло кабины самолёта изнутри, будто в прощальном привете, видна была кисть руки в перчатке. Очевидцы утверждают, что на похороны приезжали даже западногерманские генералы и отдавали воинские почести.
Фронтовой бомбардировщик Як-28 (кодификация НАТО: Brewer), базовая серийная модификация. Длина: 20,02 м; размах крыла: 11,78 м; высота: 4,3 м; максимальная скорость: 1850 км/ч; дальность полёта: 2070 км; практический потолок: 14 500 м.
Вооружение: пушка: 1×23 мм НР-23 (в дальнейшем 2×23 мм ГШ-23Я); бомбовая нагрузка 1200 кг, максимальная – 3000 кг; ракеты: 2×Р-8М-1 (Як-28П). Экипаж: 2 человека.
Но подобные катастрофы происходили, к сожалению, неоднократно. Вот одна из них.
Осенней ночью в Абхазии темно и душно. Бархатное небо усыпано крупными, как индюшиные яйца, звёздами. Сумерек почти нет. Как-то внезапно сваливается на тебя адская, плотная темень, и в ней блуждают по военному городку парочки с фонариками, восполняя недостаток, а точнее, почти полное отсутствие уличного освещения. С другой стороны, темнота – друг молодёжи. А потом начинаются унылые бесконечные дожди – субтропики! В шестидесятые даже выпадал снег, и я тогда увидел его впервые в жизни. А вот мандарины впервые за много десятилетий вымерзли.
Лётчики 668 авиационного полка бомбардировщиков 132 бомбардировочной дивизии 24 Воздушной армии, дислоцировавшейся тогда немецком городке Финов, командир самолёта капитан Борис Владиславович Капустин и штурман старший лейтенант Юрий Николаевич Янов. Именем Б. Капустина, похороненного в Ростове-на-Дону, названа одна из улиц города и школа № 51. Ю. Янов похоронен на родине, в Вязьме.
Фото и информация: http://www.rusproject.org.
Подъём британцами ЯК-28 со дна озера Штессензее, апрель 1966 года.
Любимой моей книгой в детстве была яковлевская «Записки авиаконструктора». Как водится, с картинками, с мифами, с умолчаниями и лакунами. Какие красивые самолёты, какие вдохновенные лица! В ней, между прочим, рассказывалось о совместных работах советских и немецких инженеров, о загранкомандировках на авиазаводы «Мессершмитта» и «Хейнкеля» (это в тридцатые-то годы!) и прочих, теперь уже разболтанных по всему свету, секретах Полишинеля. Замечу в скобках, что есть у меня одна маленькая медаль за соучастие в открытии месторождения кварцита в Тарасовском районе Ростовской области. Там от старожилов и рабочих я узнал, что вплоть до 22 июня 1941 года из Тарасовки в Германию уходили эшелоны, груженные ценнейшей присадкой для авиапромышленности, а именно тем самым кварцитом, необходимым при изготовлении истребителей и прочих аппаратов для атак и бомбежек священной земли славян.
Но я отвлекся.
Родилсяя и вырос в гарнизоне ВВСПВО. На всю жизнь пропитался густыми запахами авиа керосина, жёлтого ЦИАТИМа, ружейного масла из маленьких бутылочек, влажного на ощупь парашютного шёлка, едкого асидола для чистки латунных пуговиц, гуталина, сгоревшего пороха и судочков-бидончиков с ужином из офицерской столовой.
В 1961 году после показа самолёта на Тушинском авиационном параде «Нью-Йорк Таймс» признавала, что у США «нет ничего… что можно сравнить с этим самолётом».
ЯК-28, всепогодный фронтовой истребитель-бомбардировщик, был мне знаком не понаслышке. Он был огромен. Размах крыльев – почти двенадцать метров, длина – двадцать с лишним и четыре с половиной – высота! Две пузатые турбины оттягивали толстые прочные крылья. Воздушный датчик на остром ракетном носу выглядел как бластер из фантастического романа. Красные звезды на массивном киле смотрелись уверенно и победоносно. Кроме двух ракет, он мог подвешивать дополнительные топливные баки, падавшие при истощении запаса в нужном районе. Это позволяло увеличить дальность района боевых действий. Когда подвешивали сигарообразные баки, то казалось, что он никогда не взлетит. Пушки обладали немалой скорострельностью – две с половиной тысячи выстрелов в минуту. В фюзеляже и на подвесках могло поместиться до трёх тонн бомб.
Что ещё важно для дальнейшего рассказа? То, что в его баках было три с половиной тонны авиационного керосина, лёгкого светлого топлива, позволявшего развивать скорость более двух тысяч километров в час. Полностью снаряжённый, он весил до шестнадцати тонн. Этакий летающий танк, первый в мире сверхзвуковой истребитель-бомбардировщик.
Выйдя из капонира с помощью тягача, он подкатывал на прицепе к бетонированному откосу и со свистом запускал турбины. Выкатывался на ВПП, включал пороховые ускорители и, как ракета, на удивительно малом разбеге резко уходил в небо. Возвращался через сорок пять минут и при посадке над пляжем выпускал диковинную длинную ногу. После касания ею бетонки из длинного фюзеляжа выстреливались две полусферы тормозных парашютов. Мы все мечтали о них, и однажды всё-таки заполучили один, – маленький вытяжной, для выпуска основного парашюта, старый, обтрёпанный, прожжённый, – подшили его, как умели, сделали люльку и спустили с вершины водокачки дворняжку, да ещё связанную с рыжей кошкой. Кошка нас перецарапала, а собака покорно выла, задирая узкую бородатую морду к небу. О последствиях эксперимента лучше не вспоминать – отцы-командиры пороли нас только за дело, редко, но метко. Опорная площадь в надире от зенита моей головы до сих пор помнит крепкую кожу офицерского ремня.
Были ещё учебные самолёты с двумя кабинами и двумя управлениями, так называемые спарки. Вот уж где мы хотели посидеть, так это в кабине инструктора! Но нам доставались только разорённые кабины маленьких пузатых МИГ-17, болтавшихся на самолётном кладбище без присмотра. Из деталей оборудования мы выпиливали напильниками магниевый порошок и делали самые настоящие бомбы. От них стонал весь военный городок. Это вам не китайская бижутерия со свистом на Новый год!
Гарнизон был в постоянном напряжении: ВВС ПВО несли круглосуточное, круглогодичное боевое дежурство, охраняя морскую границу. По утрам и вечерам, а иногда и ночью, в дальнем районе пятиэтажек, где в основном обитали семейные лётчики и командиры, выла сирена. Она стояла на сером деревянном столбе и запускалась внезапно, когда никто этого не ждал. Звук был низкий, сильный, тревожный. Офицеры и сверхсрочники как кони топотали коваными сапогами по травянистым лужайкам городка и неслись на аэродром. Иногда тревога была не учебной, а боевой: американские базы были в Турции, рукой подать, и оттуда прилетали шар-пилоты, фоторазведчики. Их сбивали над морем, и в офицерском клубе рос парадный список лётчиков, награждённых орденами и медалями. Отец тоже как-то получил «зэбэзуху» – медаль «За боевые заслуги». Иногда сбивали какой-нибудь «кукурузник» с людьми, пытавшимися улететь в Турцию, на свободу. За это награждали как за боевые действия, хотя лётчики старались не вспоминать о таких происшествиях.
Иногда над морем зависали НЛО: то жёлтые звезды, горевшие ярче солнца, то мелкие цепи огней, двигавшихся друг за другом. Дежурную эскадрилью поднимали по боевой тревоге, но ни догнать, ни тем более сбить объект не удавалось ни разу. При этом лётчики полушёпотом рассказывали, что при подлёте к НЛО их одолевал смертельный ужас, а открывая стрельбу, они были почти уверены, что не только ракеты, но и двадцатитрёхмиллиметровые снаряды могли вернуться к самолёту…
В этом полуфантастическом мире:
– ревущих на всю округу самолётов, хищных зенитно-ракетных установок, десантных тренажеров, батутов и лопингов, громадных прожекторов, светивших круглыми лучами в сторону моря, китайских болванчиков локаторов, денно и нощно качавшихся на зелёных буграх;
– корявых сухих виноградников, влажных чайных плантаций с пауками-крестовиками, густотравных перепелиных полей, грозного морского прибоя, полуразрушенных замков на скалистых берегах, легенд об абреках и Серго Орджоникидзе, возившем оружие боевикам;
– оружия всех видов, калибров и мастей, ночных учений, французских фильмов на открытом воздухе и регулярных похорон разбившихся лётчиков – мы вырастали отъявленными романтиками, фаталистами и раздолбаями.
Мы дрались по любому поводу, но строго по священным правилам: один на один, девочек и лежачих не бьют, схватка до первой крови, после драки – замирение. Мы сами гладили свои мальчишеские сорочки, носили чёрные солнечные очки и шейные платки, ухаживали за рано созревшими девочками и целыми днями пропадали на море. Воровали спелый виноград, зелёные яблоки, вяжущую рот хурму, белую и чёрную черешню, воевали с местными и отчаянно стояли друг за друга.
Катастрофа
Осенний вечер упал с неба на городок, как верблюжье одеяло. Было холодно и ветрено. Шёл мелкий липкий дождь, обволакивающий всё вокруг и проникающий в душу. Вот-вот должны были начаться заморозки. Мы с братом забрались в дом после шатания по улице и зябли. Отец ещё был на службе, мама-телетайпистка – дежурила очередные сутки на дальнем КП. Дров было мало, да и печка у нас горела плохо, дымила, и разжигать её мы не стали.
Это всё из-за того, что родители не умели ставить магарыч и давать на лапу. Худой длинноносый печник из КЭЧ, поняв это, выполнил свой служебный долг тяп-ляп и удалился, посмотрев на всех со значением – мол, вы меня ещё вспомните! Только через год полупьяный дядя Ваня, сосед, зайдя к нам и потянув носом, матюкнулся, притащил свои кельмы, глину и прочее, развёл море грязи, но печку довёл до кондиции. Даже нарисовал на белом боку той же глиной красивую коричневую собачку с хвостом-колечком, своего доброго нелепого Тузика.
А сейчас было холодно, сыро и неуютно. Слышен был далёкий раскатистый гром аэродрома, – это начинались ночные полёты в сложных метеоусловиях. Мы зажгли на веранде и во всех трёх комнатах свет и уселись за книги из гарнизонной библиотеки. Внезапно свет погас – такое случалось нередко. Мы приуныли, достали керосиновую лампу, брат осторожно разжёг её и поставил на круглый стол. Мне было двенадцать, ему – шестнадцать. Стало немного жутко.
В комнатах лампу ставить запрещалось, и мы сидели на веранде. Из высоких, разбитых на маленькие рамы окон глядела на нас чёрная субтропическая ночь. Длинная ветка осокоря, высокого и широкого, как шатёр Мамая, ложилась прямо на крышу веранды, ветер трепал её узловатые лапы и хлопал по черепице. Палка на капроновом парашютном тросе, привязанная к дереву ради летательных забав, ритмично колотила по стволу, но выходить и закреплять её нам не хотелось. На стекла налипали сорванные порывами ветра мокрые треугольные листья. На море третьи сутки не утихал шторм.
Со стороны чайной плантации послышался гул турбин ЯК-28. Мы знали типы самолётов на слух и насторожились – над городком боевые машины обычно не летали, разве что вертолёты. Гул был неровный, двигатели то взвывали, то затихали. Звук приближался, нарастал, и мы поняли, что самолёт идёт прямо над нашими головами. На море мы часто становились по пояс в воде возле берега по направлению глиссады и испытывали друг друга – кто дольше выстоит, не ныряя, под диким рёвом садящегося истребителя. Лётчики издалека грозили нам кулаками в чёрных перчатках.
Теперь вой смешался со взрывами и выстрелами. Мы оба побледнели, сердчишки заколотились. То ли выскакивать и бежать куда подальше, то ли нырять в подвал? Над головой вдруг пронёсся ослепительно яркий метеор – в сторону Кавказского хребта ушла и через некоторое время взорвалась в чёрных горах ракета «воздух-воздух».
Мы замерли: медленно приближаясь, «ЯК-28» вёл над городком стрельбу из пушек, явно преследуя какую-то воздушную цель. Пролетела ещё одна ракета. Скорострельная пушка работала нервными очередями. Самолёт прошёл кометой над домом на высоте не более полусотни метров, пылая огнём и завывая двигателями. Через полминуты над городком за линией раздался невероятной силы взрыв. Воздушная волна докатилась до веранды, входная дверь глухо охнула на хилых петлях, надтреснутое стекло вывалилось из своего гнезда и разбилось на жирной чёрной решётке белой газовой плиты. Осколки подскочили и рассыпались по коричневому полу. В лампе вздрагивал и метался огонь фитиля.
На фоне тёмного неба сквозь мокрую мглу поднялся и расцвёл в небе огненный черно-красный гриб, очень похожий на ядерный из учебных фильмов. Тагир выкрикнул нервным тонким голосом:
– Война!!! Ложись на пол, закрывай голову руками!
Мы кинулись на пол и прижались друг к другу, дрожа от страха и непонятности происходящего. Возле самого лица радужно посверкивали, отражая свет лампы, осколки стекла.
Раздался ещё один взрыв, уже слабее первого. Слышалась какая-то беспорядочная трескотня, будто кто-то, как мы на рельсах, грохал молотком по капсюлям «жевело». Потом стрельба затихла. Мы подождали немного, встали и опасливо подошли к окну. Гриб разрастался в небе, поднимаясь над домами и деревьями и нависая над тёплым живым миром, как могучий джинн из лампы Аладдина. Разрастался грандиозный пожар. После парашютного спуска животных мы хорошо знали тот район у водокачки: рядом с ней стоял дом старушки-сторожихи.
Постепенно до нас дошло, что же случилось: у «ЯК-28» загорелся двигатель, и он по какой-то непонятной причине стал снижаться прямо над городком. Перетянув через железную дорогу и выпустив боезапас, он упал в районе пятиэтажек и взорвался. Мы оделись как можно теплее и бросились в сторону пожара.
Около этой водонапорной башни на аэродроме Бамборы (Бомборы) в 1968 году упал самолет Як-28П. Его пилотировали комэск 171-го Тульского ИАП майор В. И. Ключников и штурман-оператор к-н С. И. Ситников (14-й корпус Бакинского округа ПВО).
Фото и информация: http://sandar.ucoz.ru.
Кто не вернётся домой?!
Ветер внезапно утих, будто его придавило взрывом. В воздухе царила влага, проникшая повсюду: в стволы деревьев, в металлические сараи и гаражи, в чёрные уличные сортиры, в одежду и волосы. Мы почти бежали по жирной, чавкающей под галошами земле. Стена кустов и деревьев на железнодорожной насыпи расступилась и пропустила нас в узкий проход по деревянным мосткам на ту сторону городка.
Пожар бушевал. Ветер качал багрово-чёрные полотнища огня, дыма и сажи из стороны в сторону. Было светло как днем. Ближе ста метров мы подойти не смогли: весь гарнизон съехался и сбежался к месту катастрофы, и комендатура выставила оцепление, пропуская только прибывающие из части и города Гудауты всё новые и новые пожарные расчёты. По большому счёту, и тушить-то было нечего, да и нечем: горел керосин, раскаляя магний и дюралюминий, рвались пиропатроны катапульт и ракетницы, пылала густая жирная смазка, плавились стекла кабины.
От лётчиков чудом осталась только кисть левой руки, – взрывом её выбросило на тридцать метров, и военный дознаватель приобщил её к делу.
Слава Богу, что на борту не было авиабомб!
Мы увидели, что произошло чудо: пролетев нашу часть городка, экипаж «ЯК-28» сумел перетянуть машину через крыши и погиб у самой водокачки, не зацепив ни одного дома. В одном из них, у речки, жили их семьи с детьми…
Самолёт упал на брюхо. От удара лопнули топливные баки, и тонны керосина хлынули на глухую заднюю стену домика сторожихи. Перепуганная старушка, пережившая войну с немцами, сумела выскочить из домика и даже спасла деньги, документы и часть вещей, пока пожар с крыши не перекинулся на её сторону. Бойцы пожарных расчётов подогнали бульдозеры, экскаватор и окапывали огонь, не давая ему разрастаться. Капли дождя, падая на раскиданные вокруг раскалённые осколки, испарялись, оставляя белые пятна.
Офицеры, сняв фуражки, молча стояли вокруг, глядя на пылающий остов самолёта. Помогать было некому. Матери, плача и вскрикивая, гнали домой сбежавшихся детей. Многие женщины были в домашних халатах. Странное дело, но мне в отсветах огня они все казались удивительно красивыми.
Мы постояли, дрожа от холода и перевозбуждения, и пошли домой, ощущая весь ужас нашей детской беспомощности и бесполезности. Дом сиял огнями в ночи, – снова включили свет, – и мы кинулись к нему, как в отходящий от берега в море ковчег. Заперли дверь на засов, разобрали кровати и тихо гадали, кто же был в погибшем экипаже.
Пожар продолжался до утра. В семьях напряжённо ждали офицеров, ещё не вернувшихся домой, звонили дежурному по штабу, а он устало отвечал:
– Списки уточняются… Звоните утром.
Вернувшихся домой встречали радостными слезами и объятиями, но тут же следом продолжался горестный плач о погибших.
Поужинал – бойкот!
Техник Леня Чашкин был обречён на вечное старлейство: характер у него был злобный и сварливый, как у старой девы. Да он и был убеждённым холостяком, старожилом офицерской общаги. Начальство его не любило.
Он пришёл в столовую последним, сделал заказ официантке, и только после этого объявил:
– Мужики! Там на городок за линией семьдесят второй упал и взорвался. Горит.
Потрясённые офицеры вскочили и бросились, кто на чём, добираться к месту катастрофы, а Чашкин продолжил сытный и питательный ужин.
После этого ему устроили бойкот и месяц не разговаривали, а Чашкин подал рапорт о переводе в другой гарнизон. Просьба его была немедленно удовлетворена.
Первый лёд
Мы не спали допоздна. В окнах метался тревожный огонь пожара, продолжавшегося всю ночь. Но юное здоровье взяло своё, и утром я проснулся как ни в чем ни бывало, хотя и проспал. Едва успев намазать бутерброд с брынзой, я сунул его в портфель и заторопился в школу. Сияло холодное бледное солнце. Листья на осокоре сморщились от первого морозца. В лужах под ногами потрескивал молодой ледок. По спине мерно колотил полупустой кожаный ранец – кроме дневника и «Похождений бравого солдата Швейка», в нём не было ничего. Небо было чистым, нежно-синим. Вчерашний кошмар улетучился – счастливое свойство юности.
Впереди я увидел медленно бредущих в школу одноклассников. Я догнал их, на бегу хлопнул кого-то по спине и крикнул:
– Пошли быстрей, опоздаем!
Тот посмотрел на меня искоса и хмуро сказал:
– Чего орёшь, как ишак? У классной сегодня муж сгорел…
Я замолчал с разинутым ртом. Надежда Васильевна, математичка, была совсем не вредной, по-своему доброй для нас, хулиганов, женщиной. Мужа её мы почти не знали, но это не имело никакого значения: в авиационных гарнизонах все друг другу родственники.
Прощание с героями в военном городке.
Фото: http://sandar.ucoz.ru.
Мы в унылом молчании пошли вперёд, пиная ногами замёрзшие кучки слежавшихся опавших листьев. Надежды Васильевны в школе не было. Не пришла она и через неделю, – всё оформляла бесконечные бумаги и подписки. А через три месяца, посреди учебного года, она уехала с детьми куда-то под Саратов, к матери. Что стало со второй семьёй, не припомню.
Это была не первая наша встреча со смертью. Лётчики всегда ходят по краю пропасти, а военные – особенно. Мы с младых ногтей привыкли к похоронам, траурным оркестрам, пёстрым искусственным венкам, к надрывным речам замполитов и членов женсовета. Да, мы росли фаталистами и мечтали стать офицерами, хотя и видели, сколько мучений выпадает на долю наших отцов. Кто глотнул этого воздуха, тот отравлен на всю жизнь!
Вскоре напротив штаба полка появился монумент: опираясь на каменную стелу, в небо стремительно рвётся истребитель. Правда, там, по-моему, поставили МиГ-19, потому что фронтовой бомбардировщик великоват для памятника. К тому же все они тогда были в эксплуатации.
Памятник лётчикам, погибшим в 1943 году, и экипажу ЯК-28П В. И. Ключникову и С. И. Ситникову (1968 г.). Гудаута, Центральный городской парк.
А памятник «Яку двадцать восьмому» теперь стоит у ворот Иркутского авиационного завода. Все же он был первым и лучшим в мире самолётом такого класса.
Вот только нашим с ним не повезло…
Рождество в Меотиде (святочный рассказ)
Хотите – верьте, хотите – нет, но однажды в ледяной степи мне явился ангел!
Жил я той морозной и многоснежной зимой в устье огромной реки, посреди развалин древнего города-крепости. Боспорские греки за семьсот лет выстроили и оставили на память местным жителям длинную цепь оборонительных башен из песчаника и известняка. Казаки терпели соседство около полутора тысяч лет, а потом продали стройматериалы купцам на застройку Азова, Таганрога и Ростова-на-Дону. И остались от города Танаиса только фундаменты башен и домов.
Летом в археологической экспедиции Академии наук было весело: студенты в плавках и студентки в невесомых купальниках грызли глиняный раскоп и загорали до египетской черноты, а вечером заводили магнитофоны и романы на дискотеках или вели философические беседы о некрополе у костра, попивая густой чай с чабрецом, душицей и зверобоем.
А осенью долгие дожди заливали былое палаточное счастье, и сотрудники музея-заповедника, отправив самые ценные находки в Пушкинский музей и в Эрмитаж, заползали в уютные берлоги на всю зиму и обрабатывали материалы. В кирпичных сараях фондов под широкими крышами хранилось много добра: битые черепки амфор, киликов, черно-лаковыхчаш и светильников; глиняные пробки от винных амфор, как возле первобытного гастронома; древние каменные грузила для сетей и острые позвонки осётров; а иногда попадались круто изогнутые трубки турецких солдат, стороживших дельту Дона от неверных и куривших во время оно не табак, а гашиш… Всё это нужно было описать, внести в формуляры и сделать научные выводы. Занятие длинное и достаточно нудное.
«Башня поэтов» в Танаисе.
«Дом Анвара» в Танаисе.
Индеец Анвар. Танаис, лето 1986.
А зима в том году была лютая! Раскоп занесло до уровня степи, мост через крепостной ров обледенел и погрузился в сугробы; от домика к домику рыли тоннели, а мою радиорубку замело выше крыльца и подбородка. В степи, открытой и продутой насквозь, можно было замёрзнуть в ста метрах от жилья.
Но маленькая колония молодых бессемейных научных сотрудников жила и работала, почти не обращая внимания на пещерный быт. До Ростова-на-Дону можно было добраться на электричке за пятьдесят минут, но иногда казалось, что нет больше в мире никаких городов, а есть только черно-синее небо с бешеной промёрзлой луной, под которой сияют богатейшие снега, залившие мертвую округу.
В степи дрова – особая ценность, и с лета мы завезли в каменный сарай некрупный и быстро замерзающий антрацит. Для того чтобы добыть топливо на ночь, требовалось известное мужество. Им в полной мере обладал дворник Сергей Ватохин. Как водится в таких местах, имел он почти законченное философское образование и любил погутарить со мной вечерком о некоторых деталях системы Лао-Цзы или подробно доказывал мне априорность существования высшего «Я» во Вселенной. При этом белобилетник Серёга, едва видевший собеседника сквозь толстенные стекла очков, обладал невероятной силой и выносливостью. Летом он на спор за час вынул из раскопа столько же земли, сколько три здоровенных студента. И уголь слушался Серёгу, выходца из Донбасса. У нас в руках антрацит тушил разгоревшиеся дрова или раскалял плиту так, чтоприходилось вынимать его в ведре и вываливать в снег. Если за дело брался Ватохин, то мокрый уголь горел ровно, непрерывно и с видимым удовольствием.
Еще у Серёги был дворовый кот. Скорее дажеэтобыл камышовый кот, если судить по угрюмому характеру и невероятным размерам: встав на задние лапы, он свободно доставал наждачным языком до подбородка Ватохина, а в прыжке за наживкой взлетал почти до лампочки. Кличкой Матрас он был обязан своей желто-коричневой полосатой шкуре и невероятной лени. Хозяин кормил Матраса кусками варёного мяса из борща, жирной сырой рыбой из Мёртвого Донца, а летом научил его тащиться от жареного кофе – насыпал ему горсть коричневых зёрен из пакета и сам удивился громкому хрусту из огромной пасти. Кот полюбил кофейный кайф, подробно разжёвывал зерна, тянулся изо всех сил, выгибая мощную спину, бешено скакал по веранде, сшибая щербатые чашки, нещадно драл листья и лозы дикого винограда, утомлялся и, дотащившись до ближайшей скамейки, в истоме растягивался на ней всем своим могучим телом. В ступоре он не замечал даже многочисленных кошек, шаставших по округе, и только иногда громко подвывал «му-а-у-у-у», очевидно воображая себя тигром в уссурийской тайге.
Но дворник-философ был знаменит не только дрессированным котом и геракловой силой.
Однажды днем 6 января он взял у меня лист бумаги, обгрызенную шариковую ручку и, покуривая самодельную бамбуковую трубочку, начал весело и не спеша составлять какой-то, как мне показалось, праздничный план на бумаге.
В четыре часа дня на дворе уже стемнело. Потрескивали от лютого мороза деревянные балки, в трубе выл и кружился залетевший ненароком дух зимнего ветра, рядом с домиком скрипел и колотил ведром по ржавой цепи колодезный журавль, задрав худую шею в мерзлое небо.
Серёга дописал план и протянул мне листок:
– Смотри, Садат, что мне пришло сейчас в голову. Надо будет проверить эту схему лет через десять!
Я начал читать, и, признаюсь, глаза у меня округлились:
«В предстоящие нам десять лет должны произойти следующие события:
– большая война с армянами на Кавказе;
– там же – землетрясение;
– распад социализма в Европе – 1989 год, начнётся с Чехословакии;
– вывод Советской Армии из Германии;
– объединение двух частей Германии в одно целое, без границ;
– военный переворот в СССР – 1991 год;
– затяжная война на Балканах – 1990 год и далее;
– новая кавказская война в середине девяностых…»
И так далее…
Я ему говорю:
– Военный переворот в СССР – это я верю, на это мы всегда горазды. Но остальное – это уж ты, извини, загнул. Понятно, что мы движемся в сторону прогресса, но вряд ли с такой скоростью.
Ватохин усмехнулся и внимательно посмотрел на меня через очки. Потом он ткнул пальцем в небо и загадочно выразился:
– Это вести оттуда. Я просто передаю информацию. Хочешь верь, хочешь нет.
У меня закружилась голова. Серёга молча смотрел и попыхивал трубочкой. От печки веяло ровным теплом, на потолке сияли алые пятна света из-под дырявых конфорок. Чайник посапывал облупленной крышкой. В этот момент на улице что-то громко зашипело ивзорвалось. Окно, затянутое дедморозовскими узорами, осветилось поднебесным светом. Я вздрогнул: мистика, да и только!
– Это шоферюга из ракетницы стреляет, – хладнокровно заметил Серёга.
Я выдохнул и нервно засмеялся. Только представьте себе: сидят под звёздным небом в тесном каменном домике два молодых человека, варят гороховую кашу с копчёными рёбрами и обсуждают план будущего Европы и мира! И ведь подумать только, насколько он оказался прав!
Вдруг такая тяжёлая тоска взяла меня ото всей этой мистики, кота-кофемана, кромешного снега, темноты, сугробов, что я засуетился, подхватился, упаковал гитару и собрался в Ростов, поближе к горячему водоснабжению и канализации. К тому же в обед я вспомнил, что сегодня меня приглашали на день рождения капитан-механика теплохода «Курейка». Значит, подадут сладкую водочку, жирнючих азовских лещей, осётра в пергаментной бумаге, терпкие мочёные яблоки из кадушки с балкона, а из духовки соседа Андреича в середине вечера принесут толстого скворчащего гуся с черносливом, а под конец мы будем петь песни, и они тронут сердце какой-нибудь лукавой разведённой подружки…
Серёга изумился:
– Ведь сегодня Рождество, куда ты едешь? Его надо встречать дома, среди своих. Посидим, погутарим, рёбрышек поедим. К тому же у водилы есть классная самогонка, пшеничная – семьдесят градусов. Колядки устроим, – добавил он упавшим голосом.
Я содрогнулся, и вдобавок ко всему, второпях, спотыкаясь, ответил ему по своему тогдашнему безбожию нечто такое, что, слава Богу, не могу вспомнить сейчас.
Серёга смутился, потом вскипел, но сдержался и только заметил как-то отчуждённо:
– Ох, попадёшь ты, Садат, в яму!
И в этом он оказался прав!
Через десять минут, подходя к станции, я будто бы услышал крик электрички, разбежался на ледяной тропе, поскользнулся и обрушился вместе с гитарой с небольшого ледяного обрыва, разбив драгоценный инструмент и сломав правую руку сразу в трёх местах.
Сквозь оглушительную боль, корчась на мёртвом снегу, я ещё раз услышал те богохульные слова, что я произнёс совсем недавно. Они били мне прямо в висок и расплывались яркими воспалёнными пятнами в глазах. Стеная и завывая, пополз я к электричке, которая пришла только через пятнадцать минут. По дороге я пытался постучаться к кому-то из знакомых казачков за помощью, но мне никто не открыл. Машинист увидел меня на другой стороне платформы, послал людей, меня погрузили в вагон и стали откачивать. По дороге он вызвал «Скорую», но она не подошла к вагону.
Очередь в травматологии была такая, что помощь мне оказали только три часа спустя.
С перекошенным от шока бледно-синим лицом, с белым мокрым гипсом на чёрной шёлковой перевязи я ввалился в мастерскую друзей-художников. Они сидели за небогатым столом и собирались праздновать.
Ахали, охали, но потом сошлись на том, что для гитариста важнее всё же левая рука, и начали пить за Рождество и моё скорое выздоровление. Конечно, никакой коньяк меня не брал, и когда друзья разошлись, я улёгся, тихо поскуливая, на сырой диван, натянул потёртое ватное одеяло со следами амурных битв и приготовился к тяжёлой бессонной ночи.
Руку в гипсе, мокрую и холодную, рвало, крутило и сводило, словно ржавую пружину. Голова ныла и гудела. Под закрытыми веками пульсировал багровый туман.
Наступила тишина. Я открыл глаза. Боль исчезла. Подвал залило ровным спокойным светом. Рядом с диваном сгущалось пространство, и в воздухе появилось плотное облако тумана в виде яйца… Оно висело, не касаясь пола, и оттуда или внутри меня зазвучал голос:
– Что, сынок, плохо тебе?
Я даже не испугался. Только непонятная волнующая радость подступала слезами к глазам.
Я проглотил комок и сказал:
– Плохо. Нет, лучше. А вы кто?!
– Да как тебе сказать… Ангелами нас называют. А вот ты вчера был во всём очень неосторожен – ещё немного, и совсем бы убился, да мы тебя подхватили. Не то пришлось бы, как у вас говорят, объясняться в другом месте.
Облако вздохнуло, будто сложило руки на добром животе, и продолжило:
– Разве ж так можно, сынок?
И тут бедное моё сердце не выдержало. Обняв левой рукой загипсованную правую, я разрыдался. Что-то бормотал, на что-то жаловался, нёс горячечную чепуху, но постепенно успокоился и закончил неожиданно:
– Я больше не буду.
Ангел, кажется, усмехнулся, и сказал:
– Да чего уж там… Ты хоть «Отче наш» знаешь?
Я вспомнил Никольскую церковку в Недвиговке, старого попа, его старославянский, и дрожащими губами произнёс:
– Отче наш… Иже еси на небесех… Да святится имя твоё…
– Вот видишь, – удовлетворённо сказал ангел, – ты же хороший, только гордый, и хочешь иногда казаться хуже. Да и бедность одолевает. Ведь правда?
А был я нищ, как церковная крыса, одевался во что сам сошьёшь или подарят, и только гитара была моей собственностью, прочие же блага доставались мне, как птице небесной: запою – и дадут. Ещё я баловался табачком и часто по ночам мучился его отсутствием.
– Болеть тебе, – сурово сказал ангел, – месяц и два дня, а потом будешь здоров много лет. Пиши левой рукой, пока правая зарастёт. Заодно и узнаешь, почём настоящее слово достаётся.
Ангел помолчал и успокоенно закончил:
– А теперь спи.
Прохладная сияющая рука выплыла из тумана и, как писали в старину, смежила мне очи. В небесах торжественно плыла звезда Рождества.
Мастерская находилась в центре города, и редко кто из богемы проходил мимо, не постучав ногой в жестяной козырёк над окнами полуподвала старинного кирпичного дома. Я проснулся от стука сразу и в окно и в дверь.
Шатаясь, я подошёл к двери, открыл замки и толстенный засов и вернулся на диван. Художники, вечно пребывавшие во хмелю и голоде, ещё вчера аккуратно вылизали все банки, тарелки и пакеты. На столе не было ни корочки хлеба, ни окурка, более-менее пригодного к употреблению.
Свежие с мороза и слегка охрипшие, Лёня Вознесенский и Рустам Кибиров выгрузили на стол моментально запотевшие бутылки «Жигулевского» и позвали меня. Я ответил, не вставая:
– Не пью с утра. К тому же я не завтракал, а у вас, как всегда, на выпивку есть, а на еду не хватает.
– А сырок? – зычно захохотал Лёня и показал мне «Дружбу» с синей этикеткой, усладу алкашей и творческих личностей.
Я посмотрел на него и отвернулся.
В комнате наступила тишина. Прозвучал изумлённый Лёнин голос:
– Погоди-ка! А на стуле что? Вот это сюрприз! Садат!! Ну у тебя и выдержка! Как в Малом театре!!
Я обернулся на круглый венский стул, заляпанный засохшей краской.
На нем лежали дары неба нам, грешным.
Каравай подового хлеба подавал нам сигналы своим подсолнечным ароматом. Хотелось немедленно разломать его пополам и вонзить зубы в хрустящую плоть.
На промасленном пергаменте лежала толстая печёная рыба неизвестной нам породы с треугольной головой и копьевидными плавниками. Коричнево-золотистая корка явно скрывала озеро жира и отсутствие мелких пакостных костей.
Венчала стул мохнатая бутылка с едва видной из-под пыли этикеткой «Кагор № 32». Вино сияло изнутри мягким рубиновым светом.
А ведь вчера ночью, сидя на этом самом стуле, я перед сном стягивал ботинки одной рукой, сетуя на то, что не догадался кого-то попросить о помощи.
Лёня перенес дары на стол. Под рыбной бумагой оказалась прилипшая снизу пачка сухой, но слегка подпорченной маслом «Примы» из артамоновского табака.
Рустам наблюдал весь этот цирк и только хмыкал, попивая ледяное пиво.
Лёня, глядя на мои реакции, только махнул рукой, не стал спрашивать об источнике вечного наслаждения и с библейской простотой определил:
– Что Бог послал, то и на столе!
Мы руками разделывали нежную рыбу, ломали ароматный хлеб с хрустящими пупырышками, наливали в стаканы густое ароматное вино, а я никак не мог понять, – как все это попало в наглухо запертый полуподвал. Выпили, поели, закурили. Я молчал о ночном видении, но про себя недоумевал: «Вот же она, еда! И даже «Прима» настоящая, хотя вкус у неё довольно противный».
Лёня отвёл меня в мединститут, и руказаживала с фантастической быстротой.
Через месяц я навсегда бросил курить.
Всё, что предсказывал Ватохин, сбылось.
Было это ровно пятнадцать лет назад.
С чем вас и поздравляю!
Тюмень, 2001
«Красный факел» и Дон Жуан
Дон Жуан, а точнее (по-испански) Дон Хуан – легендарный соблазнитель, маг и волшебник, сумевший обаять сотни женщин. Пушкин в «Каменном госте» назвал его Дон Гуаном. Об этом невероятном мужчине до сих пор ходят слухи, а словечко «донжуан» в русском языке стало нарицательным.
В Новосибирске, громадном городе, том самом, где находится мифологический Академгородок, в театре «Красный факел» решили поставить пьесу «Дон Жуан». В 1986 году я возвращался через всю страну с севера Сахалина, и любые заработки для меня были важны. Первый концерт я выдал на аффинажном заводе под охраной автоматчиков – там выпускали золото высшей пробы. Выступал и в Академгородке, «Под интегралом», вдоволь насмотревшись на одиноких дам и высокоинтеллектуальных мужчин, кушающих морковку и не замечающих этих дам.
И вот – творческий заказ! Жил я неподалёку от Академгородка в комнате размером примерно три на три метра. Только что запустили метро. В Новосибирске был самый большой в СССР вокзал. Громадный оперный театр удивительной круглой формы, построенный, как водится, пленными немцами, поражал воображение. А новосибирский театр «Красный факел» находился в самом расцвете перестроечной свободы. Завлит через Володю Аникеева из клуба авторской песни заказал, не догадываясь о моем существовании, цикл песен для спектакля «Женитьба Дон Жуана». И я начал сочинять, задыхаясь от недостатка воздуха в крохотной комнатушке. Перед этим, будучи после флота студентом филфака Ростовского госуниверситета, сделал целый песенный спектакль для своей альмаматер. На древнегреческую тему, о Пифагоре, не только философе и математике, но и олимпийском чемпионе в кулачном бою. Тогда, в начале восьмидесятых, я сидел кем-то вроде живой фигуры с левой стороны сцены и в нужный момент вступал со своей гитарой в действо.
Так что некоторый опыт был.
А тут написал целых семь, как мне наивно казалось, весьма подходящих для сюжета испанских песен. В их внутренней структуре я использовал фантазийный опыт испанского поэта Федерико Гарсиа Лорки и автора-исполнителя песен, театрального драматурга, друга Сальвадора Дали – всемирно знаменитого кинорежиссёра Луи Бунюэля. Пригодился и великий Лопе де Вега с его «Фуэнте Овехуна» или «Овечий источник». Кроме нескольких тысяч пьес и других произведений, испанец писал романсы, сонеты и песни!
Сложив в голове все источники (простите за каламбур), я начал бродить по улицам серого Новосибирска и вдохновляться. Прибежав в эту самую крохотную комнатушку, набрасывал несколько вариантов, брал гитару и пел. Володя приходил, молча слушал, давал какие-то рекомендации, брал варианты текстов и уходил. Потом он принёс магнитофон, записал три песни в окончательной редакции и уехал с бобиной (так называлась тогда кассета с плёнкой).
Авторского права тогда практически не было. Имею в виду, для бардов. Мы, поющие поэты, как гениально выразился Булат Окуджава, получали в лучшем случае гонорары за «квартирники», то есть подпольные концерты в квартирах Москвы и других крупных городов. Кстати, тот же Окуджава жил в одном доме с Ильёй Резником, стихотворцем многих знаменитых песен Аллы Пугачёвой. Однажды он встретился с Резником в лифте и вопросил:
– Илья, откуда у тебя соболья шуба?
На что Резник, снисходительно похлопав великого поэта по плечу, ответил:
– Песенки надо писать, Булатик, песенки. Популярные! Тогда и шуба будет.
Мы, молодые таланты, за театральные представления не получали НИЧЕГО! Автор-исполнитель Гена Жуков, основатель поэтической «Заозёрной школы», нашедшей пристанище в музее-заповеднике Танаис, создал для ростовского ТЮЗа в спектакле «Собаки» целую серию стихов и песен. Что-то вроде мюзикла. А жили мы целой богемной ордой в полуразрушенном Доме актёра. Уже началась перестройка-перестрелка. Но ростовский академический театр сохранил и сам театр, и труппу, откуда в давние времена вышли такие гиганты, как, например, Ростислав Плятт! До войны в нашем театре была самая большая в мире (!) поворотная сцена и один из самых больших в Европе залов. По-моему, на 1600 мест.
Но вернёмся к делу.
Творческий коллектив ростовского ТЮЗа, проехав половину СССР, заработал много разных премий, чуть ли не государственных. Но денег, кроме командировочных, у театра не было. Гена относился к этому философски, как истинный киник.
Меня же вообще тогда никуда не брали, как диссидента. Умудрился написать эпитафию Леониду Ильичу Брежневу.
Кончилось дело ссылкой на Север Сахалина.
Там, в Охе, я работал на самосвале и одновременно писал песни для любительского театра. Молодые ребята, в основном инженеры, геологи, геофизики, нефтяники, дружно распевали мои куплеты.
Через некоторое время вернулся, и в Танаисе мы написали сценарий «Афинянин», где я играл самую трудную роль: возлежал на руинах под жарким южным солнцем, опутанный верёвками, и стонал, изображая тяжкую долю раба.
А песни для «Красного факела», к сожалению, не приняли из-за полной и непроходимой испанщины. Такова была формулировка. Труд мой, конечно, не пропал даром. Опусы мои до сих пор ходят по просвещённому миру.
Сейчас в Тюмени построили грандиозное здание театра.
Хочется тряхнуть стариной. Только вряд ли это кому-нибудь нужно…
Хотя песни писать я ещё умею.
Вот одна из песен к «Женитьбе Дон-Жуана», монолог главного героя:
История театра «Красный факел»
[16]
Театр создан в 1920 году в Одессе группой молодых актёров во главе с режиссёром В. К. Татищевым. В Новосибирске работает с 1932 года. Немало замечательных имён театральных деятелей России связано с этим коллективом: в разные годы на сцене «Красного факела» играли выдающиеся актёры – С. Иловайский, С. Бирюков, К. Гончарова, Е. Агаронова, Н. Михайлов, Е. Матвеев (наш земляк), А. Глазырин, А. Солоницын, А. Болтнев, здесь шли спектакли А. Дикого, К. Чернядева, работал один из лучших театральных художников С. Белоголовый. Летом 1953 года состоялись триумфальные гастроли в Москве, послекоторыхза «Красным факелом» закрепилось высокое звание «Сибирский МХАТ». Это был успех ансамбля художников, объединённых Верой Павловной Редлих.
В 1971 году театр возглавил Владимир Кузьмин. Рождались яркие постановки, незабываемые роли, но в целом до уровня уникального явления на театральной карте России, как это было при Редлих, «Красный факел» пока подняться не мог. Первая половина 1980-х серьёзных перемен в жизнь «Красного факела» не принесла, да и в жизни страны это, как известно, было застойное продолжение предыдущего десятилетия. Репертуарный выбор нового главного режиссёра Виталия Черменева был чрезвычайно широк, рядом с глубокими и искренними его спектаклями – «Закон вечности», «Птицы нашей молодости» – возникали и такие ложно-пафосные постановки, как «Правда памяти» или «Не был, не состоял, не участвовал…». С 1992 по 1997 год «Красный факел» возглавлял молодой режиссёр Алексей Серов. Эти годы дали театру новое дыхание, а лучшие спектакли – «Шестеро персонажей в поисках автора», «Мамаша Кураж», «Моё загляденье» – привлекли в «Красный факел» новую, интеллектуальную, молодую публику. В середине 1990-х труппа театра пополнилась замечательной командой молодых актёров, свободно владеющих современным театральным языком. Их приход тоже изменил лицо театра. В 1995 году спектаклем «Время и комната» на краснофакельской сцене дебютировал Олег Рыбкин (главный режиссёр театра с 1997 по 2002 год). Это стало началом нового этапа в жизни театра – этапа смелых художественных поисков, ярких сценических решений и открытия новой драматургии. Спектакли Олега Рыбкина не раз удостаивались различных премий, три из них номинировались на соискание Национальной театральной премии «Золотая Маска» – «Зойкина квартира» (1998 г.), «Ивонна, принцесса Бургундская» (1999 г.) и «Три сестры» (2001 г.). Во второй половине 1990-х «Красный факел» с постановками Олега Рыбкина участвует в пяти европейских фестивалях.
В 2001 году «Красный факел» учредил и впервые провёл на своей сцене Первый фестиваль «Сибирский транзит», стал участником и соучредителем Второго, Третьего и Четвёртого фестивалей. Премия имени Веры Павловны Редлих за лучшие актёрские работы, учреждённая театром в рамках «Сибирского транзита», призвана сохранить память о творческом наследии театров Сибири, поддержать их лучшие традиции на всем театральном пространстве региона.
Сегодня в репертуаре «Красного факела» – лучшие образцы как классической, так и остро экспериментальной мировой драматургии. Почти ежегодно театр представляет уникальные проекты или всероссийские премьеры пьес.
Здание «Красного факела» представляет историческую и архитектурную ценность. Оно было спроектировано знаменитым новосибирским архитектором Андреем Крячковым и построено в 1914 году как Купеческое собрание (или Коммерческий клуб) в сложной стилистике ампира с элементами модерна и русского стиля. Это был самый большой, самый красивый зал в городе, и здесь происходили главные культурные события: гастроли, концерты, спектакли любительских коллективов. Одно из первых крупных зданий, появившихся в Новосибирске, оно остаётся одним из наиболее интересных и красивых. В 1918 году здание стало называться «Домом революции». Здесь размещались Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов и городской штаб Красной гвардии. С 1923 года оно вновь начинает выполнять функции городского «дворца культуры» (и называется в то время «Рабочим дворцом»)».
Розовая пятка Розенблюма (Из жизни великих композиторов)
Ворошиловград. Начало восьмидесятых. Перед концертом в ДК
– Не умеешь пить, – не пой! – в очередной раз повторил прибаутку молодой бард Розенблюм. – Сколько я Могилевичу говорил: бухло тебя погубит, кефир тебе через тряпочку сосать, а не водку квасить!
Он стоял посреди уютной маленькой кухни и ел хрумкие болгарские огурчики руками прямо из банки. Водочка в количестве одной пол-литры аккуратно стояла на столе. Хозяева тихой ворошиловградской квартиры, Фима Глянцвейзер и его жена Дося, она же Дора Блинкина, почтительно молчали. В другое время суток Досю невозможно было остановить. Она трещала как сорока двадцать пять часов в сутки. К тому же они с Фимой торжественно собирались выезжать в Вену, и Дося была самой важной птицей на семь вёрст вокруг: её папа с мамой уже давно жили, как они писали, в «деревне Чикаговке». Книги из огромной библиотеки увязывались пачками и продавались собраниями сочинений. Мебель уже была выкуплена авансом, и Фима чувствовал себя как в гостинице. Иногда он печально ощупывал жёсткий диван и уныло вздыхал. Спорить с Досей он не решался. Чего стоило только её знаменитое: «Фима, что стоишь, бикицер, бикицер, спать будешь на том свете!». Если что не так, она могла не только гавкнуть, но и двинуть мужа мощной дланью в мясистый подбородок. В общем, уютно, как в морге.
Но любовь к авторской песне была выше денег, заграницы и светлого капиталистического будущего. Полуподпольный Саша Розенблюм был в Ворошиловграде персоной грата на все времена. ДК «Строитель», куда он приезжал каждые полгода, трещал от зрителей. Студия звукозаписи пообещала Саше три тысячи рублей за магнитоальбом памяти Аркаши Южного, альбом записали, пихнули на чёрный рынок и продали на корню, а Саша не получил ни копейки. Но его известность была баснословной.
В восьмидесятых годах двадцатого века в советской империи всё настоящее шло или с Запада, мимо властей, или из-под полы, мимо кассы. Сапоги финские – значит, будут носиться. Кобзон поёт про комсомол на БАМе – значит, туфта. Розенблюм поет блатные и про Афганистан – значит, народная любовь обеспечена. А принимать Розенблюма в гостях – за такую честь бились десятки лучших домов Ворошиловграда. Вот почему только приехав с автовокзала и взасос облобызав любителей песни при встрече, молодой, повторяю, Розенблюм имел не только право, но и возможность ходить по выморочной еврейской квартире и громко жувать огурчики.
Клуб и клубничка
Клуб авторской песни в бывшем Луганске, а тогда Ворошиловграде, помещался в громадном подвале жилого дома. Самодельные плакаты гласили:
«Кто хочет научиться игре на гитаре, – обращайтесь к Землянскому.
Кто хочет петь, – обращайтесь к Ирине Поляницкой.
Кто хочет – к Могилевичу».
Серёжа Могилевич был личностью легендарной. Таких больше не выпускают, люди стали меньше масштабом и больше думают о физическом здоровье, чем о душе. Телом Серёжа был не обижен: метр девяносто два, почти сто килограммов веса, и только очки в чёрной оправе несколько портили ощущение библейского Давида. К тому же южные жгучие усы, хорошо подвешенный язык, неизменное добродушие, неистощимый запас анекдотов на все темы жизни – можно себе представить, как бесилась жена Марина, когда он видел перед собой очередную жертву и певуче произносил своё неизменное:
– Клёвая чувиха! Тебе я ещё песен не пел. Иди сюда, маленькая, познакомимся!
И они начинали усиленно знакомиться, причём чаще всего долгих песен было не надобно: был у Серёги какой-то флюид, феромон, хрен его знает что… Однажды Марина в сердцах сказала, что Могилевич олицетворяет собой мужское начало в авторской песне. Тут же встрял в разговор Саша Анущенко, самый деловой из председателей клуба: «А что, конец у него уже на лбу вырос?».
Но количество алкоголя, потребляемого Могилевичем, не поддавалось ни учёту, ни контролю. Забегая вперёд, скажем, что Серёга таки однажды умер: пришёл к Анущенко на день рождения своего крестника и скончался прямо за столом.
А вчера он перепил настолько, что не смог подняться и встретить своего давнего корефана Розенблюма. Когда они созвонились, то на вопрос, что он сейчас делает, утомлённый Серёга Могилевич кратко ответил: «Блюю!» – и повесил трубку.
Впрочем, вернёмся к Фиме с Досей. Розенблюм завтракал. Или обедал. Как истинный врач скорой помощи, он свою норму знал и соблюдал. До концерта оставалось ещё пять часов, и Саша, шевеля мощными усами на скуластом лице, похожий на афганского душмана, жевал жареную индейку. Водочка постепенно уменьшалась в размерах.
Тут пришла Нателла Мехметовна Сапарова, дочка коренного бакинского еврея, профессора консерватории. Длинная, изящная, сочногубая и язвительная. У Саши с ней был роман, протекавший с итальянскими страстями: круглосуточным лежанием во всех подвернувшихся местах, признаниями в вечной любви, ссорами, матом, а иногда казалось, что ленинградец прибьёт Нателлу, и никто не удивится – уж больно она была доставучая. Утром они погрызлись, и Нателла ушла – как всегда, навеки.
Саша вышел на звонок в тёмный коридор, мрачно оглядел девушку, помахал ей крылом индюшки и прошёл на кухню. Нателла, задумчиво снимая мокрый финский сапог, произнесла ему вслед:
– Уезжаешь? А поцеловать? (Это она вставила из анекдота про ветеринара).
– Могилевич тебя поцелует.
– Ха! – крикнула Нателла. – Ты шо, совсем уже сдурел?
– Ты, зараза, как разговариваешь?! – взбесился Розенблюм (он не любил фамильярности, и правильно делал). – Чё ты опять заявилась мне настроение портить? Дося, гони её звидси.
И пошло-поехало.
Вы спросите, а что же делал в это время лирический герой, то есть я?
Печально морщился и пытался помирить враждующие стороны. Нас и так мало на этой земле, думал я про себя, да ещё евреи едут во все стороны, а мы грызёмся, как в последний день Помпеи. Вот завтра грянет гром, а мы в разводе, и вместо того чтобы «возьмёмся за руки, друзья», будем сидеть по одиночкам.
Минут через десять они успокоились, позажимались в коридоре, пошептали страшных клятв и под ручку пришли на кухню.
С улицы в окно лился яркий снежный свет. Маленькие хрустальные рюмки разбрызгивали по стенам пятна спектральной радуги. Саша поднял водочку и произнёс тост:
– Други мои, жизнь прекрасна! За вас, за стихи, за музыку!
И мы выпили, хотя я обычно предпочитал с утра не пить.
Перед выходом на концерт Розенблюм улёгся на ковёр посреди комнаты, раскинул руки и расслабился. Мы сидели на кухне и тихо разговаривали. Сегодня на концерте должен был появиться первый секретарь Ворошиловградского горкома партии, причём инкогнито, чуть ли не в тёмных очках, чтобы лично убедиться в безопасности официального репертуара знаменитого, но полузапрещённого автора-исполнителя. Барды и так достали Советскую власть шахтёрского города: пили как лошади, сношались со всем, что шевелится, а матюгались по телефонам так, что расшифровывать прослушку приходилось с громадными купюрами.
Лом-Барды
Фестивали «Большой Донбасс» проходили обычно под Славянском на Северском Донце. В Святогорском монастыре на высоком гористом берегу у молодого Чехова родился сюжет о чёрных монахах, и аура творческих порывов заполняла широкие поляны и громадные пещеры в скалах. Сюда, под сень дубков и лип, съезжалось со всего Союза тысяч по двадцать поющего народа.
Анвар Исмагилов, Юрий Лорес, Виталий Калашников. Луганск, 1986 г.
В окрестностях шахтёрской столицы, конечно, собирались на фестивали поменьше, но заканчивали концертом в громадном зале одного из ДК имени того самого, который всё призывал молодёжь учиться. Власти были бы и рады запретить на фиг все эти пьянки с блядками на три аккорда, но похоже было, что когда-нибудь подросшие любители песенок придут в управление страной и припомнят, кто их жучил. Потому в городе сложилось зыбкое равновесие, эдакий общественный договор о ненападении: вы не поёте откровенную антисоветчину, мы закрываем глаза на ваши разговоры у костров и на кухнях. Но и просто отмахнуться от песен, распеваемых молодёжью, в том числе и собственными детьми, власть уже не могла. Поход «первого» на концерт был похож на высадку десанта на вражескую территорию. В прошлый раз на неприятность наткнулся тоже первый, только из обкома комсомола: идёт после фестиваля за сцену, суётся в первую попавшуюся комнатушку, а там Могилевич с Розенблюмом. Самый усатый держал в руке здоровенный «огнетушитель» ноль восемь и фигачил портвейн прямо из горла. Увидев изумлённую незнакомую физиономию, он добродушно предложил:
– Будешь? Давай с нами! – и протянул склянку тёмного стекла знатному галстуконосцу.
Потрясённый секретарь закрыл дверь и поклялся больше за сцену не ходить: меньше знаешь, крепче спишь.
Концерт как явление искусства
Билетов на концерт Розенблюма не было уже давно. Зал гудел. Бард вышел на сцену в красивой импортной куртке, держа гитару, как десантный автомат, и запел. Перед выходом он принимал стакан ледяной воды, видимо для того, чтобы несколько сбить высоту и тембр своего незаурядного тенора. На третьей песне микрофоны неожиданно засвистели. Как Розенблюм ни пытался выбрать направление звука, как оператор ни крутил ручки, а гул не прекращался. Это при том, что звук настраивали полдня!
Разъярённый Розенблюм ушёл со сцены и ворвался в гримуборную, где Могилевич как раз пристраивался к столу, собираясь принять с устатку двести красненького.
– Серёга, трам-тарарам-тарам!!! Вы что, суки, делаете?!! Почему бардак со звуком?! Вы что порасслаблялись, кто за концертом следит, так вашу так?! Где стол на сцене, кто записки собирает? Санёк да Санёк, привыкли, что я вам с рук спускаю, а кто работать будет, гады?
– Щас будет, – ответил оторопевший Могилевич, – не кипишись, Санёк, ты шо? – и вразвалку пошёл разбираться со скандалом.
Вслед ему бывший старлей Балтийского флота с БПК «Разящий» гаркнул:
– Бегом по трапу, молодой!! – но уже скорее в шутку, чем для острастки.
– Щас, побежал, – не оборачиваясь, проворчал Могилевич.
Однако через три минуты всё было в порядке.
– Извольте, барин, на сцену, кушать подано, – принаклонился к Саше хладнокровный импресарио.
Розенблюм извинился перед публикой, и концерт пошёл, как по рельсам. Аплодисментов в обычном смысле не было, – был сплошной рёв и стон, как в «Ла Скала» с закупленной на корню опытной клакой. Саша с самой юности овладел искусством эротического массажа ушей и глаз публики: где бы он ни придавил, – сразу оргазм!
Даже «первый» сдвигал ладоши, наклонялся к жене и что-то удивлённо ей говорил. Очевидно, он привык ассоциировать с Розенблюмом только «Гоп-стоп» и «Белла, не ломайся». Может быть, он даже считал его автором шедевра «Поспели вишни в саду у дяди Вани»! На концерте выяснилось, что Розенблюм – прекрасный мелодист, и даже пишет и поёт вполне патриотичные песни об Отечественной. Афганская война тогда как бы не существовала, и говорить о ней можно было только полушёпотом.
Как потом писал Жванецкий, «успех, он или есть, или его нет». У Розенблюма успех был всегда и всюду. Вероятно, именно поэтому официальная жлобская пресса, особенно украинская, а точнее киевская, пыталась обломать его об колено. Он выступал (часто бесплатно) на зонах и погранзаставах, на кораблях и аэродромах, а однажды мы даже пригласили его в Ростов попеть для друзей-капитанов моего родного Волго-Донского пароходства. Он взял за концерт всего сто рублей и рыбу, в то время как другие заворачивали и двести, и триста. Иногда музыковеды пытались притянуть его за уши то к бардам, то даже к Высоцкому, на что он отвечал, досадливо морщась:
– Что вы всё Высоцкий, да Высоцкий, есть же и другие! А мой жанр называется просто – Розенблюм!
В этом он был прав. Некоторые из авторов-исполнителей, например, Бородицкий, додумались до того, что даже сами на гитаре не играли, предоставляя это почётное право другим: я, мол, пишу мелодию и слова, а ты уж, дружок, будь любезен, сбацай. В основной массе поющие поэты играли или просто плохо, на расстроенных гитарах, или на три аккорда, что не могло вызвать восторга, например, у тех же рокеров… Не то дело Розенблюм. Сын небогатых врачей из Ленинграда получил хорошее музыкально-медицинское образование, поработал после службы врачом на «Скорой», а потом органистом у самого Альберта Асадулина, татарского тенора невероятной высоты и силы. Школа попсы пропитала его музыку насквозь. Покойный Окуджава так и сказал про него: «ну что вы, Розенблюм – это хорошая эстрада, если бы все так писали, как он, была бы у нас неплохая эстрадная музыка». Сам Яковлич по этому поводу говорил:
– В Союзе двадцать консерваторий, и каждая в год выпускает примерно по пять композиторов. Итого сто штук в год. И где же музыка?! А я пишу её не за бабки, а просто так, от души.
С хорошими музыкантами он чувствовал себя на одной доске:
– Антон, – говорил он, жадно и глубоко затягиваясь сигаретой, – получает за песни три штуки в месяц, но больше всех – Тухман, у того четыре. (Имелись в виду Юрий Антонов и Давид Тухманов).
Он тоже хотел не просто народной любви и славы, но и достойной зарплаты. Через пятнадцать лет он купит сначала «Кадиллак», а потом «Линкольн Таун-кар». А пока он раздавал автографы жадным до знаменитости луганским девчатам из клуба с горящими от возбуждения очами. Девки аж приплясывали вокруг, прижимались выпуклостями и впуклостями к мощному организму Розенблюма, не без оснований надеясь на то, что какая-нибудь из них попадёт в поле зрения тигриных глаз ленинградца.
Еле-еле мы выбрались на шумную улицу с трамваями и троллейбусами. Машина ждала у ступеней. Саша сел вперёд, откинулся на высокий подголовник сиденья, жадно закурил. От него пахло горячим потом. На сцене он пахал, как молотобоец, не щадя живота своего.
На Розенблюме был полуспортивный костюм: светло-синие штаны и такого же цвета лёгкая куртка на молнии.
Подумав и что-то сообразив, он спросил, не оборачиваясь:
– Садат, ты завтра чем занят?
– А что? Вроде выходной, – я был в очередной халявной командировке от редакции родной газеты «Речник Дона».
– Поговорить нужно.
– Яковлич! Я готов. Вы же знаете, как я уважаю Остапа Ибрагимовича!
– Ну и славно.
Домашний концерт
Встретил нас уже изрядно поправивший здоровье Могилевич. Он облобызался с Розенблюмом, похлопал его по прямой плотной спине, и тут же рассказал свежий еврейский анекдот. На лбу блестели капельки хмельного пота. С носа сползали мастроянниевские очки.
Фима и Дося расстарались на славу. Народу в квартирешке собралось видимо-невидимо. Всех не накормишь, справедливо рассудила Дося, и накрыла на кухне стол отдельно для Розенблюма. Но он свирепо глянул на хозяйку, обложил её за скупость, достал полтинник и погнал хозяина в лавку за едой и питьём для всех понемногу. Досины бутерброды, изготовленные из колбасы с луком, сыра, яиц и майонеза были микроскопическими. Одного хватало на то, чтобы приоткрыть рот, жевнуть и остаться с ощущением гестаповской диеты.
Для того чтобы усадить на домашнем концерте всех званых и незваных зрителей, нужно было бы не менее тридцати седалищ. Решили проще: разместились на полу, прямо посреди увязанных стопками книг и узлов с вещами. Розенблюм взял гитару, пошевелил усами и начал без предисловий. На этих тёплых сборищах почему-то считалось неприличным выражать эмоции. Не то что аплодисментов не было, но даже и выражений простого одобрения: экий вы, мол, батенька, молодец, здорово это у вас получается, хитро задумано и ловко в исполненьи!
Я этого не понимал и частенько высовывался со своими глупостями: здорово, гениально, ещё что-нибудь такое же…
Под конец я спросил:
– Саша, как ты умудряешься писать таким языком? Ты что, под гипнозом перевоплощаешься? Ты ведь точно не одессит.
– Книги плюс воображение, – гений был краток и поехал дальше.
Магнитофоны стояли в коридоре. Только провода от микрофонов протискивались между джинсовыми задами зрителей. Инженер-электронщик из Магадана Серёжа Байкалов держал микрофон на пластмассовой удочке и доставал им через полкомнаты. Ближе к двум часам ночи я почувствовал, что мои татарские очи смыкаются…
Горы в пустыне. Жара
Прошло много месяцев. Я лежал в неведомой пустыне жарким летним утром. Горло раздирал вездесущий песок. В лицо сквозь закрытые веки светило беспощадное солнце. Глаза с трудом вращались в глазницах. Бархан раскалял мне спину на своей природной сковородке. Даже сквозь одежду я чувствовал жизненную правду былины о куриных яйцах, зажаренных в песке.
Я лежал на боку, весь мокрый от пота, как мышь. Отвратительная слабость разливалась по телу. Приоткрыв заплывший правый глаз, я увидел ослепительный свет и розовую плавную линию, уходящую вверх. Закрыл глаз и задумался. От жары тошнило.
«Интересно, а почему же так печёт спину? – подумал я. – В родных Каракумах, помнится, песок был прохладным, когда долго лежишь».
Я опять открыл тот глаз, который уже открывался. Розовая линия оказалась при рассмотрении склоном горы. Она уходила вверх и оканчивалась на фоне белесого неба пятью овальными горками. Последняя была выше и круглее других.
«Ничего не понимаю, – медленно думал я, ворочая шариками в мозгу с таким же трудом, как и глазами. – Если это горы, то почему они розовые, может, от солнца? Если барханы, то почему такие ровные?».
Но тут открылся второй слипшийся глаз. Покосившись на солнце сквозь дрожащие полуприкрытые веки, я обнаружил, что оно слишком маленькое для животворящего светила. И вообще после тщательного осмотра из-под слипшихся ресниц оно превратилось в двухсотваттную лампочку под самым потолком и без абажура – Дося и его умудрилась продать. Так я понял, что не лежу ни в какой пустыне, а заснул вчера вечером после концерта прямо возле батареи отопления, прижавшись к ней спиной. Тяжело поднимая чугунную голову, я присмотрелся к неизвестным барханам.
Это была ровная розово-жёлтая ступня Розенблюма, увенчанная пятью округлыми пальцами с аккуратно остриженными ногтями. Ещё выше, подняв больную головушку, я увидел вдали знаменитые чёрные усы. Скрестив могучие боксёрские руки на груди, Саша спал в чёрных трениках и зелёной майке как младенец и немного всхрапывал, как его любимые лошади, из-за лежания на спине.
Я откатился от батареи, переполз через неизвестную мне девушку. Спросонок она испуганно вытаращилась близорукими глазами и потащила на себя с пола упавшую голубую куртку. Я мрачно прижал ей палец к губам, переполз ещё через несколько полнощных трупов и на четвереньках, не в силах подняться, притащился в кухню. Была суббота, восемь утра. Дося сидела в углу за столом в толстой ночной сорочке с длинными рукавами, смотрела в окно и задумчиво курила.
– Привет, Дося, – скорее прохрипел я, чем выговорил, откашлялся, и продолжил виновато: – а минералки не осталось?
– Хосподи, на кого ты похож, – вздохнула полногрудая дочь Сиона, – осталось, конечно, для тебя-то. Из холодильника дать?
– Не-е-е, – прошипел я, будучи не в силах подняться с колен, – она же ледяная. Дай из ящика.
«Боржоми» покупали вчера из-под полы, в аптеке, большей частью на проводы за границу. Хлопнула рифлёная пробка, зашипели пузыри в стакане. Я с мычанием потянул в себя «бальзам на душу населения». Душа зашипела, заскворчала, переполнилась углекислотой и умиротворением. Отдав стакан, я сунул руку под свитер, почесать спину, и едва не закричал от боли.
– Е-моё, Дося, шо там такое, посмотри!
Она подозрительно прищурилась, задрала свитер на голову и ахнула:
– Боженьки ж мои, да ты же шкуру себе спалил. Ты посмотри, шо там творится!
– Как я тебе посмотрю, у меня сзади глаз нету. Да не трогай же ты, больно! – заорал я, когда она попыталась то ли почесать, то ли расковырять кожу.
Дося принесла небольшое зеркало с швейной машины и сунула его сбоку:
– На, полюбуйся!
С трудом скосив глаза, я увидел в тёмном стекле с блестящими лапками зажимов кусок собственной спины. Там, где жарили ребра батареи, кожа вздулась и густо покраснела. Ожоги шли равномерно, четырьмя полосками через каждые десять сантиметров, и в этом была какая-то мазохистская красота. Дося пошарила в белых недрах «Бирюсы-10» и достала широкую плоскую чашку с желтоватым гусиным жиром. Через полчаса, намазанный и накормленный завтраком, обломком вчерашнего пира, я сидел голый по пояс и старался ни к чему не прикасаться спиной. В кухню вошёл повелитель розовых гор. Как говорил Юлий Ким, Розенблюм с утра был немного узбеком, хотя корейцы в этом смысле будут покосее.
– Ты что, встал уже? – хриплым басом удивился Розенблюм. – А я думал, первый буду. Ого, это что у тебя на спине? – Он посмотрел профессиональным взглядом. – Та-а-к, термический ожог первой степени, плавно переходящий во вторую. Тебя что, бабы плойкой пытали? А, от батареи… Жиром намазали? Ну ладно, хуже не будет. На Урале, кстати, слабые ожоги посыпают солью. Вроде не должно помогать, а помогает. Может, калиево-солевой баланс восстанавливается?
Он закурил и пустился в лирический рассказ о бессонных ночах на питерской «скорой». Я слушал вполслуха и чувствовал, как понемногу утихает боль, а глаза подёргивались слезистым лечебным туманцем. Розенблюм умел заговаривать зубную боль, вправлять пальцы и суставы, лечить головы, как мужскую с похмела, так и женскую в ненастные дни, промывал желудки, ставил клизмы, а если надо было – мог по-чемпионски унаркозить чувака, распускающего пролетарские руки.
Вероятно, я стал падать в полудрёме, потому что услышал хрипловатый смешок Розенблюма:
– Проснись, Садат! Замёрзнешь!
Он наклонился надо мной идержал плечокрепкойсухой ладонью. Желто-коричневые тигриные глаза светились изнутри уверенностью и жаждой власти над людьми через успех. Человек я тоже неслабый и уже тогда владел некоторыми эзотерическими приёмами, но Саша, истинный восточный Кот, свободно плавал в океане биоэнергетики. Он почитал ещё немного по зрачкам, хлопнул меня открытой ладонью в лоб и сказал:
– Через два дня всё пройдёт! А щ-щас (он по-ленинградски чётко произносил шипящие и даже слегка пришепётывал), щ-щас, Садат, давай водочки выпьем. Дора, доставай твои термоядерные.
Дося вынула из хрущёвского холодильника заветную баночку огурчиков, крепких, как границы, и острых, как нож, и мы выпили.
Хотя, повторяю, с утра стараюсь не пить вообще. Но попробуй откажи Розенблюму!
Поднялся и пришёл на звук хрусталя темнолицый и слегка виноватый Могилевич. Он макнул в мокрую раковину указательный палец и слегка потёр им глаза, – умылся, значит. В ванную, перешёптываясь и копаясь в интимных сумочках, потянулись румяные девочки. Мужики терпеливо лежали на полу и рассказывали анекдоты.
Ещё живой и громадный Могилевич (ему оставалось до смерти четыре месяца), изящно ухватив микроскопическую рюмку, брезгливо отставил её в сторону:
– Дося, шо за майсы? Ты бы ещё напёрсток поставила! Дай румку нормальную.
– Серёжа, опять двадцать пять?! Нахаваешься с утра, и никаких проблем, а Маринка потом меня с соплями съест. Пей давай, сколько наливают, и не выступай! – Дося разбушевалась, увидев, как он, очень похожий на молодого Довлатова, упрямо лезет в буфет и достаёт оттуда громадный пузатый фужер тонкого стекла. – Серёга, ты шо, в натуре, делаешь?! Вот бычара, – пыхтела она, пытаясь вырвать у луганского Давида фужер, – когда ты только нажрёшься…
Серёга снисходительно не отвечал. Взял бутылку «Экстры», поднял её над собой, налил на самое донышко фужера пятьдесят, может быть, граммов, капризно посмотрел на Досю, прыгавшую вокруг, как жирный воробей, и выпил. Потом опять налил – всё ещё в воздухе, – опять выпил, и так раза четыре.
– Вот теперича всё, – удовлетворённо сказал Могилевич и причмокнул, – а ты боялась, даже юбка не помялась.
Розенблюм смотрел на происходящее философски. Он курил сигарету, пускал кольца и похмыкивал.
– Дора Матвеевна, – выговорил он, наконец, – ты кого хочешь перевоспитать?! Он что тебе, мальчик, что ли? Горбатого могила исправит. Давай лучше с тобой бабахнем по маленькой.
Дося насупилась. Водочку она тоже уважала, но воспитательный процесс, по её мнению, ещё не закончился. Она топнула толстой ногой в белых овечьих бурках по громадной лапе Могилевича, швырнула рваное полотенце на стол, уселась напротив Розенблюма и сказала:
– Да ну его на фиг! Наливайте, Александр Яковлевич!!!
– Вот это другое дело, – произнёс миротворец, – а то воюешь с пустяками. Ты же не Иванушка-дурачок на печке, а нормальная еврейская баба. Дося, я тебя уважаю, – вывернул он совершенно в другую сторону, – а ты меня?
– Против лома нет приёма, – оттаяла Дося, – вы, Александр Яковлич, и мёртвую уговорите.
И они бабахнули по сто, потом ещё по сто, потом неутомимый Розенблюм достал гитару и я свою, и пошёл самый задушевный концерт – по заявкам проснувшихся зрителей. У Розенблюма свой строй гитары, что-то среднее между джазовой негритянской и семистрункой российского разлива. Никто не мог сыграть на его чёрном «Овэйшне» с полукруглой декой, а я просто попадал в тональность на шестиструнной – из любви к чистому искусству. Я всё посматривал на часы: недалеко от Досиной квартиры стоял автовокзал, и через час мне нужно было двигать в Ростов. Ах как жаль было вставать и расставаться!
Ростов-на-Дону. Дворец с понтом
В ростове клуб авторской песни был, пожалуй, пожирнее луганского. За несколько лет вокруг него, как на мутовке в цистерне молоковоза, сбились в плотный комок сливки богемы – не только и не столько пишущие, сколько любители изящного как таковые. Писали и пели все кому не лень – электромонтажники, мелкие научные сотрудники, журналисты, офицеры-ракетчики, студенты юрфака, то бишь будущие прокуроры (явление уникальное!), геологи, сумасшедшие, стукачи, диссиденты-профессионалы…
Это было повальное безумие, заразное, как «Майн Либен Августин». В космическом вакууме паранормальной советской жизни только песня давала возможность выговориться. В Ростове возникла и прогремела в широких клубных кругах знаменитая «Заозёрная школа». В неё входили совершенно непохожие друг на друга люди: чистый поэт, сын профессора университета Игорь Бондаревский, поэт-керамист и неплохой певец Виталий Калашников, бард в законе Гена Жуков и скромный автор этих строк. Мы были местными знаменитостями всесоюзного масштаба, на нас писали доносы и ругачие статьи, на улице Энгельса пухли папки с материалами, а мы всё пели и пели. Однажды вчетвером мы умудрились дать настоящее турне по девяти городам Украины и закончили его в Москве! Но такое счастье выпадало нам редко. В основном нашими залами были подвалы мастерских и лаборатории в НИИ.
В тридцать пятом году в Ростове-на-Дону построили драматический театр. Диковинное сооружение напоминало своими параллелепипедами и округлостями трактор – главное достижение Советской власти. По бокам главного входа поставили колоссальные башни-пилоны из стекла и бетона с широкими трапами и лифтами внутри. На фасаде входа могучие звероподобные люди с винтовками и пучеглазые кони из белого мрамора борются с силами зла – естественно, буржуазного.
Автор этого горельефа спустя несколько лет каким-то образом умудрился уехать за океан и на просторах Северной Америки развернулся вовсю, став уже в позднесоветское время президентом Академии архитектуры США. Знай наших!
Сцена театра с поворотным кругом долгое время была, говорят, самой крупной в мире, а зал на 1200 мест – крупнейшим в Европе.
Грандиозный Дом актёра на углу Максима Горького как раз и был построен в дополнение к театру. На плоской крыше цвели цветы в оранжерее, работал ресторан, в солярии загорали цветущие бабы-счетоводы из бухгалтерии театра, в элитном детском саду играли в будённовцев отпрыски благородных фамилий Марецких, Пляттов, Мордвиновых и прочих.
Дом простоял десятки лет без капремонта, как-то враз постарел, обсыпался, пожух, и в его грандиозные стены на смену актёрам, буфетчицам и осветителям пришла творческая интеллигенция конца восьмидесятых. Игорь Левин, например, сегодня проживает в городе Виннипеге, столице провинции Манитобы в Канаде, а в восемьдесят восьмом занимал в Доме актёра громадные апартаменты с кухней и прихожей. Работала газовая плита, горел свет, в жилой комнате стоял усилитель, крутились катушки магнитофона «Ростов–104-стерео», в громадном окне качались чёрные липовые ветви. Чем не жизнь, да ещё без арендной платы?
Великий поэт Саша Брунько только что вышел из Таганрогской крытой тюрьмы, где его держали ровно год – для острастки. Самое печальное в том, что у него даже был паспорт, а на странице для прописки стоял лиловый, как на забитой свиной туше, штамп: «Хутор Недвиговка Мясниковского района Ростовской области». Вот такие бывают хуторяне! Мы встретились во время концерта в ДК железнодорожников имени того самого Ленина, обнялись, пустили скупую мужскую слезу и немедленно выпили. Потом добавили. Потом, уже в девятом часу вечера, поехали к швейцару гостиницы «Ростов» Сясику Бернацкому и взяли у него ещё бутылку водки. Сели на трамвай и поехали, нанизывая остановки на рельсовый шампур, в Дом актёра, все по одной прямой линии в сторону «Ростсельмаша».
По дороге Брунько пытался читать стихи, плакал, икал и приставал к девушкам. Его могучее обаяние сохранялось даже тогда, когда от него несло козлом, а филологини должны были бы оскорбиться и отвергнуть бред одинокого безумца. Я помалкивал, – попробуй, сохрани облик после года в ростовской тюрьме! В Дом актёра мы ввалились, уже изрядно приустав. Посередине большой тёплой комнаты, где жил Виленыч, стояла кривая раскладушка зелёного полотна с вялыми пружинами. Я выпил с поэтом, улёгся на раскладушку, застонавшую подо мной, взял с пола принесённую с собой гитару и предложил:
– Мин херц! Давай песню напишем!
Виленыч диким глазом покосился на меня и не поверил своему счастью. Я знал, что для него в мире существует только один звукописатель его стихов – я… Перебирая струны, я вспомнил, что в тетради, вынесенной из тюрьмы Валерой Гугниным, была «Античная баллада», созданная по мотивам нашего музейного житья-бытья в Башне Поэтов, посреди древнегреческих развалин.
– Ну-ка, Саша, напомни первые строки.
– Нет, это я помню, а дальше, про жеребца. «А какой жеребец – невиданной чёрной масти…»
Я уже не слушал и не слышал соавтора. Вся баллада вспыхнула в голове, да ещё в оркестровке. Эх, мне бы закончить тогда Киевскую консерваторию! Я бормотал про себя стихи, завывал, подпрыгивал на раскладушке, а Виленыч пытался подсказывать ходы и решения, держа надо мной машинописную рукопись. В конце концов я не выдержал и рявкнул:
– Саша!!! Я же не учу тебя стихи писать! Молчи, пока я не закончу.
Александр Брунько за пишущей машинкой. Дом актёра, середина 80-х годов.
По-моему, он тогда обиделся. Насупился, бросил бумагу на пол, закурил очередную вонючую «Приму» и молча вслушивался в творческий процесс. Минут через десять «Античная баллада» была готова. Я сказал ему примирительно:
– Ну-ка, дай мне стихи.
Я спел ему с начала до конца, и Виленыч забегал по комнате.
– Ты понимаешь, ты понимаешь или нет, что теперь и помирать можно?! Памятник мы себе уже поставили!
– Я бы предпочёл ещё помучиться!
А через месяц приезжает в Ростов Саша Розенблюм, на котором в тюрьме помешался Виленыч. Аргументация успеха затёртых кассет среди урок была алогичной: когда Брунько пытался их подначить – это же, мол, жид, шо ж вы его так любите? – они отвечали: да, жид, но это русский жид! А в станице Грушевской за четыре года до этого Виленыч, обитавший лешаком в небольшой избушке, пришёл в гости к Жене Матвееву, казачине, выстроившему настоящую усадьбу на зелёной горке в центре станицы. Кроме двух домов, у него была сауна со зрительным залом, кухней и камином. Виленыч поискал Женю дома, не нашёл, пересёк поляну и заглянул в зал. Там сидел плотный черноусый мужик в красной футболке, и что-то писал, покуривая цигарку. Они обменялись незначительными служебными фразами и разошлись, так и не узнав ничего друг о друге.
И вот я, узнав о приезде Розенблюма во Дворец спорта, или «дворец с понтом», решил восполнить пробел и познакомить поэтов, а заодно устроить традиционные посиделки с клубом и почитателями. За два дня мы обзвонили особо важных персон и таинственно приказали собираться в Доме актёра в девять вечера. Условием попадания на встречу с Розенблюмом была выпивка в большом количестве и закуска в умеренном. Ростовчане расстарались: дело было поздней осенью, и стол в огромной тёмной мастерской на третьем этаже заставили банками с помидорами, огурцами, соте, баклажанами с чесноком к жареной поросятине, а жирных лещей и балыковых толстолобов просто сложили на отдельном столе в углу.
Девушки сервировали стол, а я с президентом клуба Игорем Левиным отправился за Розенблюмом. Из Дворца уже вываливались первые зрители, удачно покинувшие зал ради гардероба. Мы, конечно же, не могли пробиться со служебного входа: плотная толпа человек в сто прильнула к прозрачным стенам, и смотрела внутрь. Но, на моё счастье, я увидел Сашу, идущего со сцены, пробился через двух милиционеров и заколотил изо всей силы в витринное стекло двери. Он, как ни странно, услышал, ухмыльнулся и послал за нами администратора. Пока мы объяснялись и поднимались наверх, в гримёрку, Розенблюм уже успел раздеться по пояс, завалился в кресло и лежал, расслабленно раскинув руки-ноги. Вокруг в почтительном молчании стояли гости из местных шишек. Саша взял поднесённого ему полупрозрачного, истекающего янтарным жиром рыбца, разорвал его руками и ел духовитое мясо, успевая одновременно отдавать указания администраторам и разглагольствовать об искусстве.
– Садись, Садат, сказал Саша, – в ногах правды нет. Рассказывай, как дела?
– Могилевич умер полгода назад, – тихо ответил я.
– Да знаю я! – он погрустнел. – Ты же помнишь, что я ему всегда говорил. А на похороны не поехал, потому что не мог ломать график, – меня же повсюду тыщи людей ждут…
Мы помолчали.
– Поехали с нами, старик, – предложил я, – там весь клуб собрался, человек шестьдесят, стол накрыт, песни попоём.
Он внимательно посмотрел на меня и тихо, так, что никто не услышал, сказал:
– Нет, брат, я уже по клубам не хожу. Передай им привет…
Разговор закончился. Набежали ещё какие-то люди, и Розенблюм только помахал мне рукой, отвлечённый дамами со всевозможными признаками слабого на передок пола.
Снова красный трамвай «десятка». Приезжаем в Дом актёра, и я с порога говорю:
– Пулемёта я вам, ребята, не дам! Саша не смог поехать – его уже в десять мест пригласили.
И тут с горя началась такая концертно-танцевальная пьянка, о которой до сих пор вспоминают даже в Виннипеге!
С тех пор в Ростове создалось прочное мнение: если Садат хочет выпить, закусить и попеть для своих, то он приглашает на Розенблюма. Тот не приезжает, но стол уже накрыт – не пропадать же добру!
Тюмень. Филармония
Прошло почти двадцать лет.
На толстом витринном стекле Тюменской госфилармонии вижу знакомый лысый череп и название, явно сработанное для гастролей: «Транссибирская магистраль». Розенблюм приезжает в наш город уже третий раз на моей памяти, а всё сходить недосуг. Иду, покупаю у знакомой татарки Гульфии самый дешевый билет за стольник, сижу в директорской ложе, пью от волнения самый дорогой из русских коньяков, причем самый дерьмовый, Е-бургский, с волнующим сердца обывателей дворянским названием «Тайный советникъ».
В чёрном зале филармонического буфета мне всё время попадаются знаменитости: сын директора Бермана, чернявый трудяга-раздолбай Ингвар, купивший папе, заслуженному артисту республики, чёрный рояль «Стейнвей» за семьдесят штук зеленых; губернатор Корецкий с женой, наёмной работницей социального банка – такова официальная версия владения (в семидесятые читали нам лекцию об украинском национализме, и фамилия его родного брата, создателя университетской организации «Молодь Украïни», стояла на первом месте в чёрном списке).
За столом со мной сидит толстый флегматичный бандюк Семён ростом два метра с молодой симпатичной женой Катей; сам директор Берман в сером немецком плаще благосклонно кивает мне своей цыганской головой; стремительно проходит полковник Карандышев, начальник областного мобуправления, выдавший мне новый военный билет без записи о военно-морском училище; улыбается львино-седой артист местного театра Башкиров, чья фамилия, по его мнению, состоит из двух татарских слов «баш» – голова, и «кир», – о семантике второго филология умалчивает…
Да, милостивые государи, Тюмень – столица деревень. Здесь я слегка стесняюсь своего круга знакомств: Михаил Анчаров, Леонид Семаков, Александр Бородицкий, Зураб Соткилава. Иногда мне самому кажется, что вся предыдущая жизнь – набор сюжетов для целого ряда личностей: ракетчик, морпех, шофер-дальнобойщик, помбур, филолог, учитель словесности в тюремной школе, астроном-любитель, пусконаладчик, продавец компьютеров, президентский стипендиат в области литературы и искусства…
Саша вышел на сцену весь в чёрном. Длинный, уверенный в себе, на носу модные приплюснутые очки без оправы на стеклах. Начал без предисловий, напористо и почти без пауз. Зал ревел. На чёрном рэке стоял довольно внушительный набор сэмплеров, синтезаторов и прочих улучшителей вкуса. Молодой человек, стоявший на вахте у рэка в ярком свете ламп, был меланхоличен и молчалив. Иногда Розенблюм применял довольно эффектный ход: не помню, как это называется в электронике, но пел он сразу на четыре голоса! Зал бушевал и подпевал. С балкона директорской ложи я видел весь зал, но особенно бесновалась, как ни странно, молодёжь двадцати-двадцати пяти лет, прилипшая к барьеру ложи и махавшая руками в такт лошадиному ритму песни. А билеты были недешёвые – бабушка-одуванчик подошла к Саше после концерта и сказала, что продала швейную машинку, но сидела в первом ряду с внуком!
Я дождался того момента, когда усталый, но довольный Розенблюм вышел в тесный служебный проход филармонии. Скорее всего, я волновался. По крайней мере столько плохого коньяку и по такой цене я не пил никогда в жизни. Сашу окружали журналисты и сразу четыре милиционера, все почему-то с капитанскими погонами. Очевидно, их подбирали, как коньяк – если уж охранять Розенблюма, то не меньше, чем четырехзвёздными!
Саша был в чёрном пиджаке и в очках. Я набрал воздуху и крикнул:
– Старик! Брось журналистов! Здесь Анвар Исмагилов!
Он стремительно двинулся ко мне, рассекая плечом толпу. Мы обнялись. Розенблюм оглянулся, нашёл глазами администратора и спросил:
– Номер какой у нас в гостинице?
– Триста четвёртый! – бойко ответил разбитной малый.
– Завтра сможешь в одиннадцать пятнадцать? – спросил меня Розенблюм.
– Конечно смогу.
По дороге ко мне привязался долговязый парень, журналист из автомобильной газеты. Мне стало его жалко, и я неохотно пообещал провести его в гостиницу для интервью.
Утро было холодным. Праздничные брюки прилипали к ногам. Тесная шапка давила голову. На озере стояла толпа и оживлённо обсуждала происшествие: бабушка побежала за внучкой прямо по центру озера и провалилась в прорубь. Подъехала машина с древней надписью «ДПС». Два сержанта в мундирах взяли под мышки доски, принесённые из дома соседом сверху, и неторопливо двинулись к месту события. Метров за тридцать до проруби они встали на карачки и поползли, подкладывая под себя доски. Бабушка махала руками, что-то кричала, но голос её слабел, и за минуту до прибытия помощи она сложила голову и утонула…
Лёд под милиционерами трещал и лопался. Они несколько раз проваливались, но всё же выволокли труп на берег. «Скорая» приехала минут через десять и даже не пыталась что-то предпринимать.
Ох, горе, горе… Я вздохнул и отправился в гостиницу. По дороге я подумал – а вот Розенблюм, может, и откачал бы её, будь он здесь.
В гостинице «Нефтяник» было тихо и уютно. Мы поднялись на четвёртый этаж, я постучал. Довольно долго не было ни звука, потом хриплый голос вопросил:
– Кто?
– Садат. Как обещал, в одиннадцать пятнадцать.
– А-а-а. Щас. Извини, я проспал немного.
Пока Саша приводил себя в порядок, я разглядывал диковинные бараньи бурки – толстые, высокие, из ослепительно-белого меха. Он вышел из ванной, заметил мой взгляд и сказал:
– Это из Новой Зеландии. В дороге здорово помогают – тепло-о-о! А, понял, чего ты смотришь, – и он хрипло хохотнул, – это меня Дося в Луганске научила.
Корреспондент застенчиво, но с достоинством топтался в прихожей. Саша, натягивая на могучий торс чёрную футболку, искоса посмотрел на него, и спросил у меня:
– А это кто такой?
– Саша, – ответил я задушевно, – он такой современный и нахальный, что я не мог ему отказать. Хочет, понимаешь, сделать с тобой эксклюзивное интервью.
Саша ушёл в спальню и оттуда не менее задушевно спросил:
– А может, мы его так же нахально пошлём?
– Да ладно, он молодой, перспективный, пусть работает.
Мы уселись за полированный стол и взглянули друг на друга. Он закурил, попросил рассказать о себе, и я едва удержался от подробного повествования об успехах и неприятностях. Но тут же попросил у него совета: певец Калинин взял одну из моих песен, поёт вовсю, и в «России», и на двух компакт-дисках, правда, великодушно указав моё авторство.
Розенблюм долго не мог понять, в чем дело: его романс и моя «Кошка» на обоих дисках стояли рядом, и он спросонья видел только свою фамилию. Потомсообразил, в чем дело, и вответ намой робкий вопрос об авторских правах коротко рыкнул:
– Садат! Оставь ты это гнилое дело! Если у тебя песня в РАО зарегистрирована, то пусть они и занимаются, платят тебе свои копейки, а ты туда не лезь. Наоборот, спасибо надо Калине сказать, что он таких авторов, как мы с тобой, распевает! О, кстати, знаешь, я тебе что расскажу? Сижу я году в девяносто втором у телевизора, смотрю, Калина вышел весь в белом, с погонами, и поёт мой романс Чарноты. И тут по экрану бегущей строкой: «Офицерский романс», слова и музыка Александра Малинина! Ты представляешь?! – Он усиленно затянулся, прищурился и продолжил: – Я сначала недоумевал, потом ещё пару раз увидел, звоню администратору и говорю: если у Калины крыша поехала, то ты-то должен понимать, чем это пахнет? Разбирались-собирались, в Сочи ребята всякие… А ты вспомни, – разъярился Розенблюм, – что на мне, на моих песнях люди сделали себе всё – деньги, рекламу, судьбу. Я в Германию приезжаю, у меня спрашивают: Александр, а почему вы поёте песни Живутинского?! Какие, говорю?!! Ну, вот эту, казачью. Что я должен отвечать? Потом в Штаты приехал, обещал с ним разобраться…
Тут я вспомнил, как двенадцать лет назад, сидя на даче с Виленычем, слушал «Свободу» и услышал знакомый баритон. Розенблюм, резкий, как всегда, в словах, действиях и выражениях, действительно обещал Живутинскому скорую расправу – и не в белых перчатках, а в боксёрских.
Половодов, – так звали корреспондента автомобильной газеты, – почтительнослушалнаши воспоминания иразмышления ипотихоньку следил за своим диктофоном. Надо отдать ему должное – в своей газетке он ничего не переврал. Мы с Сашей вспомнили Ворошиловград, Сашу Анущенко, Поляницкого, брата Ирины, ставшего крупным бизнесменом и дважды едва не погибшего, но Могилевича я обошёл стороной: всё ушло, ушло, истлело, как его громадное тело на далёком кладбище, и говорить об этом бессмысленно.
Пришли короткотелые администраторы с настороженными лицами и напомнили, что через час надо ехать в Курган. На столе пропадала заказанная для нас нарезка из ветчины, копчёностей и рыбы на тонких фарфоровых тарелочках. Чай уже остыл. Я молча смотрел на голый череп Розенблюма со шрамом, оставшимся после аварии. Половодов испуганно задавал автомобильные вопросы, а я вспоминал, как двадцать лет назад Саша учил нас: «Чуваки! Если зрители башляют за билеты, идут на концерт, они должны получить удовольствие, а вы должны быть прилатанными на сцене по фирме! Это зрелище, это цирк, а вы гладиаторы». Он выполнил свою задачу – стал знаменит и собирает по всей планете тысячные залы. Я понимал, что это моя последняя встреча с удивительным, полуголодным, вольнострелковым и потому неповторимым прошлым. Страна, как шагреневая кожа, от года к году сокращается в размерах, и конца этому не видно. Саша побывал уже на шести войнах, а я предпочёл бы, чтобы он пел о любви и мире. Но на самодельном плакате в рубке звукорежиссёра «Эха Москвы в Тюмени» криво написано:
«Жизнь такова, какова она есть такова!»
P. S. Дорогой Саша! Я попросил знакомых передать тебе рукопись. К сожалению, я не смогу в этот раз приехать в филармонию – выступаю с концертом в сельском клубе Нижне-Тавдинского района за мешок рыбы, мешок муки и два круга домашнего сыра. У каждого своя жизнь, но я желаю тебе всяческого успеха! Рассказ этот я писал несколько месяцев, и, конечно, в нём много того, что тебе может не понравиться. Не обижайся, ей-Богу! Образ Розенблюма – собирательный… Буду рад встрече.
Твой Анвар
Александр Розенбаум: пение под фонограмму должно указываться в рекламе
Мы встретились с Розенбаумом в Тюмени в гостиничном номере. Впервые за двадцать прошедших, как одно мгновение, лет, смогли спокойно, без суеты, поговорить о жизни.
Александр Розенбаум – личность легендарная. Помню, как на севере Сахалина, руля по сопкам на предельной скорости, мой приятель-водитель во всю глотку орал, перекрывая рёв двигателя, одну из казачьих песен моего старого знакомого Александра Розенбаума.
А на Камчатке, в Елизово, куда Розенбаум приехал с концертом, не поверив моим неосторожным словам о знакомстве с Сашей, один сахалинский буровик спросил певца, знает ли он Исмагилова. Вернувшись на Сахалин, вахтовик позвонил мне в общежитие и пригласил на обед в знак подтверждения знакомства. Вступление это необходимо для того, чтобы объяснить, почему мы с Александром Розенбаумом на «ты». А теперь – разговор с мудрым человеком.
– Прочитал твоё интервью в «Аргументах и фактах». Закон о защите прав потребителей, как я понял, вступил в силу?
– Не закон, а поправки к Кодексу о защите прав потребителей и к Кодексу по административным нарушениям. Там говорится о том, что пение под фонограмму должно обязательно включаться в анонсы, в рекламу.
– Как ты думаешь, он будет действовать?
– А это зависит от журналистов, которые должны оповестить, что народ обманывают.
– Ну что же, буду оповещать. Однако зрители или не имеют понятия о том, что поправки приняты, или знают, но им лень обращаться. Лучше на кухне посудачить! То же самое, что на выборы не ходить. Что я могу, мол, от меня ничего не зависит. А где взять этот закон? В интернете?
– Да, он там есть.
– Даю обещание, что первым пунктом нашего интервью будет именно то, что работать под фанеру – стыдно, и мы оповестим население о том, что закон вступил в силу и что каждый гражданин страны вправе пожаловаться на нарушение своих прав.
– С другой стороны, я не могу запретить человеку слушать фонограмму. Под неё работает 95 процентов исполнителей. Если человеку нравится кукла, стоящая на сцене, то он платит деньги и приходит на концерт. Весь вопрос в том, чтобы объявление о фонограмме стояло в анонсе. От этого зависит цена! Пока не принят рамочный закон о гастрольно-концертной деятельности. Он тормозится, потому что это огромные деньги. Все, что тормозится, связано с экономикой. В пищевом блоке, скажем, нас защищает главный санитарный врач России Онищенко. Если в магазине написано: хлеб такой-то, а рядом – хлеб пшеничный, почему стоимость одна – 25 рублей, допустим? Если ты не полный фан эрзац-хлеба, то не будешь покупать его за ту же цену, что и пшеничный. И 99 процентов народа платили бы не 25 рублей, а 3 рубля – его истинную стоимость! В этом и есть цель поправок в закон. То же самое и в культуре.
– А можно ли тут говорить о нравственном аспекте?
– Можно. Я считаю, что у людей, поющих под фонограмму в зале на тысячу мест, профессиональной совести нет! А я и на стадионах вживую пел.
– Помню, помню.
– Я если даже на верблюда сяду, и то буду вживую петь. Ну конечно, бывает так, что у человека сбивается дыхание, когда скачешь. Тогда не садись на верблюда! Бывают исключения, когда летишь на вертолёте, с микрофоном из десантного люка поешь, это шоу, особая технология. Но когда выступаешь в зале, первый ряд от тебя находится в двух метрах и не видно, что у тебя надуваются жилы на шее – это обман! Профессиональная совесть отсутствует не только у тех, кто выступает, но и у тех, кто организует концерты. Да и у зрителей должно быть понимание: зачем платить деньги за подделку?
Тут Александр Яковлевич поделился заветной мечтой. Мы за час до того говорили о том, что согласно законам биоэнергетики человек не должен жаловаться на жизнь! Как ты к ней, так и она к тебе. Розенбаум задумал обратиться к бизнесменам и журналистам с идеей начать издание газеты «РАДОСТЬ».
– И писать там о нормальной человеческой жизни, о семье, детях, внуках, о даче, о работе, а то послушаешь радио, и такое ощущение, что армия и флот – полные негодяи, что повара не работают, что домны не задувают, одни взрывы кругом. А то, что студенты подъезжают на машинах к институтам и университетам – не факт? И ведь среди них не так уж и много воров. Перед молодыми людьми открыта вся планета – это плюс? Да! То, что люди не едут на гарантированные два с половиной метра сочинского пляжа с потными телами – это плюс? Вся Турция, весь Кипр, вся Греция, не говоря уже о Болгарии, забиты русскими. Это лет пятнадцать назад за границу ездили бандиты, бизнесмены и депутаты. А сейчас – обычные люди. И никто не убедит меня в том, что в машинах в пробках стоят только богатые.
Власть денег никто не отрицает, но определённая часть нашей жизни не имеет никакого права быть под деньгами – это медицина, так же, как и педагогика, детский спорт. Мы очень много растеряли хорошего из того, что у нас было. Я очень не люблю, когда мы хотим сделать из России какие-нибудь Соединённые Штаты или Японию.
– Ты все-таки считаешь, что у нашей страны есть свой путь?
– Конечно! Никогда русский человек не будет швейцарцем. Я очень хорошо знаю Европу, она никогда не была демократической, и там до сих пор действуют лозунги «Дания для датчан», «Франция для французов», и так далее.
– Они ведь никогда нас не любили!
– Вот именно! Они только боялись нас всегда. Но идти в угоду чужим людям, менять национальный менталитет только для того, чтобы кому-то понравиться? Как человек государственный, я против. Годы капитализма принесли много и плохого, и хорошего, но больше всего я не люблю нашу привычку бурчать на кухне вместо того, чтобы действовать.
– Это как на выборы не ходить! Впрочем, насколько я помню, ты всегда был человеком резким, и своих убеждений не скрывал: говорил то, что думал, за что тебя и не любили партийные боссы.
– Да не только они! Ни одной власти в мире не нравятся люди независимые, самостоятельные, со своим мнением и позицией.
И здесь я спросил, что он – философ, мудрец, артист, врач – думает о нашем будущем. После этого наступила такая мхатовская пауза, что я даже растерялся. Саша задумчиво жевал грильяж с удивительным названием «Метеориты», пил кофе «эспрессо», курил и думал.
– Будущее наше? Сложная история. Во-первых, мои любимые ученые – Вейсман, Морган и Мендель. Я верю в генетику.
В этот момент мы почему-то оба посмотрели на стену гостиничного номера и одновременно увидели картину в рамке, где был изображён храм.
– Вот это да, – сказал Розенбаум, – это же Спас на Крови!
На картине в осенних тонах стоял один из главных храмов России. А мы о будущем!
– Вообще мир идёт к нехорошей точке, начиная с климата и заканчивая нравственностью, – после паузы продолжил Розенбаум. – Я опасаюсь наступления большой тьмы. Вижу, что происходят очень нерадостные вещи, и человек подпадает под влияние бесов.
– Да, и в этом ему помогает техника: компьютеры, радио…
Розенбаум цитирует строчки из ещё не законченной песни:
– Я всегда был реальным оптимистом. Верю в то, что правда всегда победит ложь. Например, купил недавно одного из моих любимых поэтов, Семена Кирсанова, и с удивлением прочитал там поэму «Кариатиды», где почти один к одному «Атланты» Городницкого!
Собор Воскресения Христова (Спас-на-Крови), СПб, проект архитектора Альфреда Парланда и настоятеля Троице-Сергиевой пустыни архимандрита Игнатия (Малышева). На этом месте 1 марта 1881 года в результате покушения – нападения террориста-народовольца И. И. Гриневицкого – был смертельно ранен император Александр II. Храм был сооружён как памятник Царю-Мученику на средства, которые собирали по всей России.
– Первый раз слышу.
– Правильно, кто сейчас знает Кирсанова? Гениальный поэт, неизвестный русскому читателю! А песню распевают.
– Ты очень много ездишь по всему миру. На твоём сайте график гастролей просто изумляет: когда позволяют думские условия, во все дни – концерты. Но я хочу спросить о России. Где более удобно жить? Ведь ты проезжаешь от Москвы до Магадана и даже Певека. Хотя, по-моему, там и концертного зала-то нет.
– Ошибаешься! Есть там роскошный зал! В отличие от многих. А вообще комфортно и удобно там, где у тебя есть работа, свой дом, семья, дети.
– А вот скажи, за последние десять лет жизнь в России стала осмысленнее?
– Россия всегда преодолевала за пять лет то, что Европа проходила за пятьдесят-сто лет, и может быть, через несколько лет дети будут вталкивать себе плеер в уши и просыпаться с полным знанием библиотеки Британского музея! Нам нужно вложить определённые нравственные понятия в души детей, но не требовать от них, чтобы они спасали горящие трактора на пшеничном поле. Или жили в коммуналках. Не нужно терять российскую душу. А что касается социальной системы жизнеобеспечения, то она постепенно придёт в норму. И нельзя сдавать национальных приоритетов.
– Что именно?
– В первую очередь язык. Как только ты входишь в дансинг-холл, а не на танцплощадку, ты сдаёшь себя. Как только забываешь свой русский музыкальный ряд или приглашаешь иностранных проповедников, то тоже сдаёшь себя. А это негоже делать!
На прощание Саша расписался на одной из обложек моих будущих книг о ракетных крейсерах Северного флота: «Союзу военных моряков семь футов под килем! Полковник медицинской службы запаса ВМФ А. Розенбаум».
За это ему флотское спасибо.
Кстати, он служил на большом противолодочном корабле, а я на малом. Так что и здесь есть общие точки соприкосновения. А город Тюмень ему нравится. Он считает, что у нас великое будущее.
Тюмень, декабрь 2006 года, «Президент-Отель».
Как я фиксировал народную скорбь
12 ноября 1982 года, промозглым осенним утром, в редакции газеты «Речник Дона», где я служил корреспондентом, раздался звонок. Ростов-на-Дону – большой город, и редактором бассейновой газеты Волго-Донского пароходства был большой бесстрашный человек, майор артиллерии, инвалид войны, однокашник и друг Солженицына Леонид Петрович Будкин. Но даже у одноногого героя Кёнигсберга в это утро дрожал голос.
– Слышь, деятель, – сказал Будкин, – ты радио включил?
– Нет, – сказал я, зевая, – а что?
Последний день саммита в Хельсинки, август 1975 года. Фото: David Kennerly.
– Вы что там, спите, что ли?! – закричал редактор. – Не знаете ни хрена! Вы видели вчера концерт ко Дню милиции?! Опять телевизор не смотрите?! Не было концерта! Срочно включите репродукторы и слушайте, будет важное сообщение. Никому из редакции не уходить, всем быть готовыми к срочным заданиям. Вите (нашему фотокору – А. И.) зарядить оба аппарата.
– Они у меня всегда заряжены, – обиделся Витя Резниченко, троюродный племянник Леонида Ильича Брежнева, сидевший на параллельном телефоне в соседнем кабинете, – тоже мне, бином Ньютона…
В трубке что-то недовольно крякнуло и запикало. Наступила недоуменная тишина.
Я пошёл к фотокору. Витя проявлял фото очередного боцмана с озёрного буксира или электромеханика с сухогруза типа «река-море».
– Ну и что ты думаешь по этому поводу? – спросил я, когда он запустил меня за тёмно-красный полог фотолаборатории.
– Кончилась моя судьба как члена царствующей фамилии, – загадочно ответил Резниченко, вылавливая пинцетом из кюветы зыбкие тени людей и теплоходов. – Эхма, и так почти ничего не досталось, а теперь как бы в опалу не попасть, куда-нибудь в Берёзово.
– Ты что, уже знаешь что-нибудь? – спросил я у Вити, умевшего получать информацию из воздуха (когда-то он обучался на Русском острове в школе диверсантов, хорошо знал английский и фотодело).
– Да уж знаю кое-что, – ответил тот, щурясь и отворачиваясь от струи дыма, ползущей из сигареты прямо под оправу очков. – Дядюшка Лео почил в бозе (так ласково он называл своего далёкого и не приносящего пользы родственника). Безутешные родственники в чёрных одеждах скорбно потянутся вослед рыдвану, провожая в последний путь главу своего великого рода. Пушки будут палить с крепостных стен каменными ядрами, а пьяные гробовщики упадут в яму вослед тяжёлому телу, как бы желая уйти вместе с вождём в бассейн чёрных вод Коцита и Ахерона.
Я озадаченно почесал затылок.
– Ты хочешь сказать, что САМ помер?
– Вот именно. – Витя развернулся на скрипучем стуле и насмешливо смотрел на меня сквозь толстые линзы. – Начинается новая эпоха, как сообщает радио «Свобода». Новый генсек уже назначен. Говорят, наш земляк, со Ставрополья.
Зазвонил телефон. Витя ухмыльнулся, пробормотал: «Майор поговорить не даёт», и лениво взял трубку:
– Слушаю… Да, здесь… Тоже здесь… Да нет, все трезвые… Хорошо, собираемся.
Через несколько минут появился сильно озабоченный шеф. Он заметно хромал и даже тащил за собой палку с кожаным набалдашником, которую брал из дома в исключительных случаях, но постоянно забывал на неё опираться, стойко обходясь деревянным протезом.
– Так, деятели, – сказал он, переводя дыхание, – садимся под приёмник и ждём.
Мы расселись на расшатанных стульях, напоминая кружок по ликвидации безграмотности. Шеф сидел за столом ответственного секретаря, вытирая платком красную шею.
Радио прочирикало сигналы точного времени и замолкло. Потом кто-то будто вздохнул, высморкался печально, и загробный голос диктора начал повесть, которой нет печальнее на свете. После долгой продолжительной болезни (далее перечислялся такой букет, что уши могли завянуть!) скончался Генеральный Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии, Председатель Верховного Совета СССР, Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза, Герой Социалистического Труда, Председатель Совета Обороны, член Союза писателей СССР (всех регалий, наверное за давностью лет и не припомню) Леонид Ильич Брежнев…
Мы сидели молча, погруженные каждый в свои мысли. После некролога Будкин встал и сказал:
– Пошли на планёрку.
Витю отправили вверх по Дону, на пристани. Стажёра Борю – в речное училище, чтобы дров не наломал в такое время. Мне дали весьма странное задание.
– Так, деятель, – озабоченно сказал редактор, кряхтя и отдуваясь при попытке подтянуть ремни на протезе – живот мешал, а меня просить он стеснялся, хотя я бы не отказал герою войны в такой просьбе. – Пойдёшь сейчас на охоту вольным стрелком. Времени мало, завтра номер должен выйти, поэтому далеко не уплывай, а просто езжай в порт, на терминал, на культбазу. Бери аппарат, записывай всё, что увидишь, возьмёшь потом протоколы собраний, сам знаешь. Но главное – фиксируй народную скорбь по поводу безвременной кончины генсека.
Леонид Брежнев – курсант Забайкальской бронетанковой школы, 1936 год.
– Ничего себе, безвременная, почти восемьдесят лет прожил, катался как сыр в масле, войну в Афгане затеял, а мы ещё скорбеть бу…
– Ты у меня поговори ещё! – заорал обычно спокойный Будкин. – Диссидент хренов! Мало тебе того, что я тебя два раза отмазывал от органов? Всю редакцию на прослушку из-за вас с Витей посадили! Давай ноги в руки, и чтоб я тебя до вечера не видел.
– С удовольствием, – ответил я, – с большим удовольствием.
И мы разбежались – волков, как известно, ноги кормят.
До самого вечера, как и было наказано, я таскался с блокнотом и стареньким «Киевом» на шее по всем доступным объектам в радиусе пяти километров. Где на машине, где на катере, где пешком; по трапам, между гор ржавого железа, по стальным палубам, с борта на берег, с причальной стенки снова на борт какой-нибудь плавучей посудины. Люди сидели на собраниях и у телевизоров молча…
А в редакции дым стоял коромыслом. Машинистка, старая дева Елена Ивановна, закутанная в пуховый платок, непрерывно тарахтела клавишами на громадной механической машинке. Ответсек Алла как крот втыкалась близорукими глазами в свежие глянцевые отпечатки и рукописи (очки она не носила из кокетства). Макет она делала на ходу, иногда вонзая в меня, сидящего напротив, стальной строкомер и выдавая новую вводную. Будкин плотно сидел в своём потёртом кресле и неотрывно правил собственноручно написанную передовицу. Слева от него росла гора машинописи, доставляемой ему хлопотливой Аллой.
Я сегодня не дежурил и потому освободился через час. В аппарате ещё была плёнка, и я, понимая, что момент наступил исторический, искал себе приключений. Снимал всё подряд: хмурые, иногда растерянные лица людей на широких улицах Ростова, портреты вождя, верного продолжателя дела Ленина, украшенные траурными лентами. А дома записал на магнитофон некролог, больше похожий на историю болезни пациентов целого отделения больницы для ветеранов.
Ночью снились ели у кремлёвской стены.
И был день третий.
Похороны увенчались падением гроба в могилу. Весьма знаменательно. Будто оттуда, уже из-под земли, Ильич-два напомнил, до чего мы доехали в своём неумении делать даже простые дела. Я досмотрел этот цирк по телевизору и пошёл из редакции домой, делая по пути последние кадры. В центре города, на улице Фр. Энгельса, нынче вновь Большой Садовой, стоит здание Дворца пионеров. Его фасад украшают рогатые головы, но не химер а-ля Нотр-Дам, а лётчиков тридцатых годов в шлемах. А между ними висел портрет Брежнева, овеваемый траурными знамёнами. Это мне показалось настолько смешно, что я не удержался и вскинул аппарат. Щёлк. Щёлк.
И тут меня мягко, но настойчиво взяли за локти, выхватили аппарат, и не успел я опомниться, как меня со знаменитыми словами «гражданин, пройдёмте» утащили за угол и, так сказать, пригласили в автомобиль. Слава Богу, удостоверение у меня было. Парился я там минут двадцать, пока не позвонили домой Будкину и он, признав моё существование, торжественно пообещал завтра же меня исключить, оштрафовать, вынести выговор и расстрелять.
Ошарашенный событиями последних трех дней, я пришёл домой, нашёл кусок бумаги, почему-то синего цвета, и перьевой ручкой, с чернилами почему-то красного цвета, написал единым духом:
Эпитафия Леониду Первому и последнему, императору всея Руси советской, написанная в день его похорон
И тут раздался звонок в дверь. Открываю – на пороге старый друг-биолог из университета.
Мы посидели на кухне, и я ему спел новую песню – мелодия получилась тут же, сама собой. Игорь слушал внимательно, иногда начинал хохотать, хотя мне казалось, что я написал маленькую трагедию. Отсмеявшись, сказал озабоченно:
– Да, старик, лет на восемь в лагерях Мордовии ты себе уже насочинял.
Песня пошла по кругу, разлетелась в чужих исполнениях. Я запрещал её записывать на магнитофон, но как тут уследишь? Одного из нашего клуба загнали из-за эпитафии в Якутию, мне пришлось уезжать на север Сахалина, но с каждым днем становилось ясно, что я попал в точку. Так дальше жить было нельзя. Но и то, что мы видим вокруг себя сегодня, тоже особого оптимизма не внушает. Хотя, с другой стороны, свобода…
Двадцать лет пролетело, как скорый поезд. Мы живём в другом времени и пространстве, потеряв многое из того, что завоёвывалось трудом и кровью, приобретя взамен право свободно высказывать свои мысли, есть от пуза, ездить за границу не на танке, а летать на самолёте, баловаться импортной техникой на все вкусы. Но что-то смутно гнетёт меня с тех пор, как я вывел красным по синему:
Вот опять колесо повернулось…
Куда?..
Л. И. БРЕЖНЕВ
6 (19) декабря 1906 г., Каменское, Екатеринославская губерния (ныне – Днепродзержинск, Украина». – 10 ноября 1982 г., Заречье, Московская область, РСФСР, СССР.
Первый секретарь ЦК КПСС в 1964–1966 гг., с 1966 по 1982 год – генеральный секретарь ЦК КПСС. Председатель Президиума Верховного Совета СССР в 1960–1964 и 1977–1982 гг. Маршал Советского Союза (1976).
Герой Социалистического Труда (1961) и четырежды Герой Советского Союза (1966, 1976, 1978, 1981). Лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» (1973) и Ленинской премии по литературе (1979).