Леди-босс

Истомина Дарья

Часть первая

 

 

ГОРЬКАЯ ЯГОДА…

Я до сих пор не понимаю, как я не шизанулась в те январские дни окончательно и бесповоротно. А ведь дошла" до зашнуровки в смирительный кокон, до попытки укусить профессора Авербаха, большого спеца по психам, и тому подобного. Впрочем, потом мне объяснили, что я была тихая: просто никого не узнавала, ничего не ела и не пила, спала двадцать четыре часа в сутки и решительно отказывалась просыпаться. В общем, покинула этот мир, удрала в сплошной сон, хотя, если честно, это был не сон, а какая-то бездомная темная яма, куда я все падала и падала, совершенно не пугаясь этого падения, тупая и бесчувственная, как бревно.

Попробуйте долбануть в любимое зеркало чем-нибудь тяжелым, разнести его вдребезги, а потом, спохватившись, попытаться склеить его по новой. В детстве со мной такое случалось — я баловалась с дедовыми гантелями и грохнула в его кабинете овальное трофейное зеркало, которое он в библейские времена привез из Германии: тяжелые толстые осколки брызнули и посыпались из бронзовой рамы с фигурками пастухов и пастушек, которые играли на свирелях и танцевали нечто пейзанское.

Перепугавшись до икоты, я пробралась в кухню, где наша хроменькая домоправительница Гаша варила в тазу на дровяной плите варенье из слив нашего сада, уперла пакет муки, замесила в кастрюле клейкое тесто и попыталась на его основе восстановить зеркало в прежнем виде. Самое интересное, что тесто осколки действительно прихватывало, как клей, и, если не считать натеков, которые вылезали из швов, издали зеркало выглядело неповрежденным (во всяком случае, я на это надеялась). Но цельного изображения не получалось, каждый из осколков кривил и отражал только часть чего-то: моей искаженной рожицы, книжного шкафа, бревенчатой стены, вида на реку из окна и даже часть пассажирского причала на той стороне Волги и опору главного городского моста. Каждый осколок честно отражал свое, но собранные в единое зеркало — они испугали меня картиной безумия. Я ждала большой взбучки, но Иннокентий Панкратыч, дедулечка мой обожаемый, увидев разбитое зеркало, грустно улыбнувшись, сказал:

— Запомни, Лизка: есть вещи, которые не склеиваются… Грохнешь — и с концами! И главная из этих вещей называется — жизнь. Запомнила? За то, что опять ко мне в кабинет без спросу влезла, объявляю тебя мелкой пакостницей. Но вот за то, что старалась замылить свое преступление и до теста додумалась, — отпускаю тебе сей грех!

Гаша орала на меня как резаная. Зеркало разбить по приметам означало большие неприятности. И, если честно, вломила мне по заднице хворостиной, а дед выкинул осколки и заказал в своем НИИ художнику-оформителю портрет генетического гения, чешского, вернее, австро-венгерского имперского монаха Менделя. Художник, который писал к торжественным дням плакаты и лозунги, набил руку на головах членов Политбюро и из состояния самогонной задумчивости выходил редко. Он перерисовал масляными красками из какого-то научного труда изображение монаха, разбив на клеточки, но внес некоторые собственные детали. Как я додумалась гораздо позже, ученый монах был из иезуитов и вряд ли ковырялся бы с фасолью и бобами в своем огородике при монастыре с православным крестом на рясе. К тому же художнику не понравилось, что он гололицый: по его мнению, священнослужитель непременно должен носить бороду. Учитывая местопребывание гения (в Чехии), он сунул ему в руку громадную кружку с чешским пивом. Так что древний монах Мендель у него получился веселеньким, немножко похожим на бравого солдата Швейка, немножко на Распутина, немножко на известного всему нашему городку забулдыгу, не вылезавшего из пивнухи при вокзале и носившего кличку Насос.

Щечки у монаха Менделя были как яблочки и вид явно поддатый.

Большой авторитет по картошкам и прочим пасленовым академик Иннокентий Панкратович Басаргин, стручочек мой дорогой, ржал, разглядывая портрет, но вставил его в бронзовую раму от зеркала не без удовольствия. В молодости он много претерпел во времена борьбы с космополитизмом и вейсманизмом-морганизмом, лишь по случайности не был посажен и скрывался под видом младшего лаборанта в филиале НИИ по картохе на Большой Волге, коим потом и руководил. Так что к монаху Менделю он относился с большой приязнью и повесил его условное изображение над своим рабочим столом в кабинете персонального особняка.

Дедульки уже несколько лет нет в живых, его НИИ накрылся, наш с ним дом стал для меня чужим, и вряд ли новая владелица сохранила этот портрет. Она дама трезвомыслящая, и если что-то и оставила для себя от прежних владельцев, то, возможно, только картину с пейзажами и коровками в уникальной бронзовой раме — истинную ценность вещей эта стерва всегда определяла точно.

Если обратиться к генам, то я абсолютно уверена, что способность видеть смешное даже в страшном, ржать, когда хочется плакать, загонять собственные боли и страхи куда-то за пределы сознания, быть невозмутимо-наглой, когда другая дрожала бы и скулила, поджав хвост, — это у меня именно от Панкратыча.

Что касается разбитого в детстве зеркала и его осколков, то сравнение с ним пришло мне в голову, когда сызнова стала осознавать себя целой, а в те минуты, часы и даже дни, когда я впервые пришла в себя, то, что сохранилось под моей черепушкой, было мешаниной из осколков раздробленного зеркала, каждый из которых отражал только частичку того, что я помнила и знала. В этом «зеркале» зияли пустоты, черные дыры и провалы наряду с осколками, которые, сверкая и слепя, отражали какие-то лица и предметы, и никакими усилиями я не могла их удержать на месте, чтобы разглядеть хоть что-то, — все это кружилось в голове, вызывая тошноту, и я знала только одно: чтобы остановить это верчение, нужно открыть глаза.

Я и открыла…

Было тепло и очень тихо. Так что слышалось журчание воды в батареях парового отопления. Сильно пахло лекарствами и почему-то свежим сеном. Окна были задернуты тяжелыми шторами, только поверх их пробивался свет. Я разглядела потолочный плафон — роспись под Шагала: местечковые ухажер и барышня парили над крышами, не признавая законов гравитации. До меня дошло, что я не в Москве, до которой больше сотни верст, а в кашей загородной резиденции, которую Сим-Сим не без усмешки называл «территория», подразумевая ее суверенность, независимость от внешних сил и сверхмощную защищенность от посторонних вторжений: охрану, систему камер наружного наблюдения, электронно-сторожевые штучки и прочую фигню.

Я лежала на высоких подушках, почти сидела, и даже не повернув головы поняла, что Сим-Сима рядом нет: громадный, тяжелый, меховой от своей почти медвежьей волосни, он источал такое мощное тепло, грел, как паровой котел, что я иногда уползала от него подальше, благо площадь нашей суперкровати величиной со стадион это позволяла. В такой кровати можно было без всяких неудобств назначать свиданки, скандалить, ссориться, расходиться и мириться, что мы с ним почти каждую ночь и делали.

Но сейчас его рядом не было, и это меня озадачило.

Может быть, он вышел? Я повернулась к прикроватной тумбе с холодильником, там мы держали кое-что хмельное или просто холодненькое, чтобы не искать среди ночи, не спускаться ниже этажом в буфетную или в кухню. На ночь Туманский выкладывал на тумбу всякую мужскую хурду-мурду: свой любимый «ролекс» с уже затертым браслетом, мобильник, кисет с табаком, пару трубок (одну куришь — вторая отдыхает), зажигалку «зиппо», ключи и — над чем я постоянно издевалась — здоровенный армейский пистолет «ТТ» с побелевшими от возраста «щечками», затертым белесым стволом, производства аж 1943 года. Это было просто нелепо — содержать в охране почти десяток оглоедов во главе с отставным подполковником Чичерюкиным и в то же время постоянно таскать с собой этот ствол. Ну если хотел бы, как каждый мужик, завести себе стреляющую игрушку — так распорядись, и тебе добудут какую-нибудь супер-"беретту" с прибамбасами. Но Сим-Сим заявил мне, что выменял эту штуку на ящик водки у какого-то ветерана еще во времена своего туманного отрочества, намекал, что пару раз она его выручала (где-то на магаданских приисках) в пору его такой же туманной юности, и, в общем, дал понять, что я лезу не в свое дело.

Я долго пялилась в темень: ничего этого — ни трубок, ни прочего — рядом не было. И самой тумбы не было. На ее месте стояла какая-то никелированная хреновина со стеклянными пузырьками и банками, из которых свисали тонкие, как щупальца, прозрачные кишочки с иголками.

«Капельница, что ли?» Вскинув руки, я поняла, отчего так болит в локтевых сгибах: они были истыканы медиглами. В меня вогнали, видимо, не один литр какой-то дряни. Зачем?

Я ни фига не помнила.

И долго, старательно, как макака банан, изучала свои руки. Они мне не понравились. Мало того что маникюрный лак слез с ногтей и они выглядели отвратно, кто-то подстриг их коротко, как младенцу, чтобы несмышленыш не оцарапал сам себя. Пальцы стали прозрачными, явственно обозначились мослы, и я вдруг догадалась, что сильно исхудала.

Я прислушалась к себе. Голова была пуста, как барабан. Я потрогала ее: я была в косынке. Я сдернула косынку и явственно ощутила, что я лысая! То есть не лысая, а наголо острижена, видно, достаточно давно, потому что волосы уже отрастали и кололись, как щетинка.

Господи, на кого я похожа?! Неудивительно, что мой Туманский куда-то свалил: кому нужен такой урод!

Я скинула с себя легкое одеяло и обнаружила, что на мне какая-то сиротская ночная рубашка из байки. Под ней явственно обозначилось то, из-за чего меня еще в школе дразнили Оглобля и Дрына. Из трех измерений у меня осталась только высота, мои почти сто восемьдесят сантиметров.

Зеркало! Дайте зеркало! Я не знала, кто меня обкорнал, я понятия не имела, сколько я пролежала под капельницами и вообще что со мной произошло, но поднимите любую из нас из гроба, и о чем мы возопим прежде всего? Дайте зеркало!

Чтобы оплакать самою себя, но убедиться в том, что что-то все-таки осталось, и если осталось, то что с этим делать?

Я собралась с силенками, спустила ноги с постели и постаралась нашарить меховушки. Тапок на своем месте не было. От слабости закружилась голова, но я все же сползла с кровати, утвердилась на шатких ногах и, держась за стенку, пошла к зеркалу. Ковер был слишком мягкий и толстый, ноги утопали в нем, как в траве, я злилась, не находя твердой опоры.

Зеркало стояло в углу, вернее, должно было стоять, такая трехстворчатая древняя махина с низким широким подзеркальником, чем-то похожая на иконостас. Цены ему не было. Этому дворцовому зеркалу, в которое смотрелась какая-то там императрица, чуть ли не Анна Иоанновна, над его оправой из малахита трудились уральские мастера-камнерезы. Зеркало где-то откопала первая жена Сим-Сима, Нина Викентьевна. Его отреставрировали, малахитовую раму и медные подсвечники по бокам не тронули, потускневшее же стекло сменили на новое, швейцарское. Я избавлялась от всего, что напоминало о бывшей Туманской. Но на зеркало рука не поднялась. Во-первых, оно было неподъемное, как Царь-пушка, а во-вторых, темно-зеленый малахит в черных прожилках был необычайно прекрасен. Такой бывает густая листва в разгар лета — играющая оттенками, прохладная… Ну и уж если честно, этот цвет совпадал с цветом моих глаз, правда, только когда я бываю в стрессе, в психе то есть. Тогда мои буркалы зеленеют до черноты.

…Зеркала на месте не было. На паркете, где оно стояло, выделялся светлый квадрат. Я смотрела на все это обалдело. Как же его отсюда вытащили? А главное — зачем? Потом-то я узнала, что моя полупомощница, полусекретарь, полукомпаньонка Элга Карловна Станке, точно просчитав, что прежде всего я поползу к зеркалу и от одного вида своей рожи войду в ступор и сорвусь в шизу по новой, распорядилась его на время убрать, пока я, значит, не очухаюсь.

Но в те, первые, минуты, когда я вынырнула в этот мир, я этого не знала и сразу начала заводиться оттого, что кто-то нагло хозяйничает у меня.

Я нашарила выключатель и врубила электричество. Откровенно говоря, я эту спальню не любила и, если бы не Сим-Сим, давно бы сделала в ней все по-своему. Мне тут всегда было неуютно и холодно. Помещение было слишком огромным для спальни. Лепной потолок с этим идиотским плафоном возносился слишком высоко. Прежняя хозяйка любила прохладные тона, здесь было много темно-серого — ковер на полу, шторы, а также лилового и синего — этим цветом были обиты стены. Кровать была ослепительно белая и холодная, как льдина. Но здесь был и Сим-Сим, и его хватало на то, чтобы согревать все это одним своим присутствием. По-моему, Туманский никогда не замечал декоративных изысков Нины Викентьевны. Он с большим бы удовольствием дрыхнул и на сеновале. Было бы с кем… Я, конечно, имею в виду себя.

Возле дверей я рассмотрела два видавших виды чемодана из желтой кожи с наклейками отелей и авиакомпаний. Поверх чемоданов была брошена любимая куртка Туманского, на ней лежал ноутбук, и я вдруг припомнила, что Сим-Сим собирался куда-то уезжать.

Или он уже приехал?

Я побрела к окну, нажала на кнопку автомата, штора разъехалась на половины, волочась по полу и шурша, и я прижалась лбом к оконному стеклу. Оказывается, была ночь. Окно было мутно-мокрым не то от дождя, не то от снега. Дул сильный ветер. У главных ворот, замыкавших периметр ограды с проволокой поверху, у сторожки и гаража горели фонари, выхватывая из мглы часть территории, и можно было разглядеть, как колышутся от ветра черные, голые деревья вдоль дорожек. Дом стоял на холме, и с высоты второго этажа, где располагалась спальня, был хорошо виден пруд. По дальнему берегу его, сгорбившись, брел с овчаркой охранник в брезентовке с капюшоном. Лед на пруду почти растаял, ветер зыбил черно-блестящую воду.

Это меня почему-то испугало. Я закрыла глаза. Зеркальные осколочки мельтешили и кружили, но я напряглась и остановила эту карусель. Я четко увидела, как один из осколков отразил то же озеро, но в твердых застругах чистого снега и льда, деревья, опушенные инеем, морозный туманец, подкрашенный красноватым солнцем… Я знала, что наступал важный день в моей жизни…

Но тут сильно заболела голова, и все вновь закружилось в зеркальном сиянии, пока мне не удалось опять тормознуться и разглядеть новое отражение: ночь, муж Гаши дядя Ефим, в кожухе, валенках и заячьем треухе, поддатый, бродит по заснеженному огороду за их избой и поджигает фитили китайской пиротехники. В черное звездное небо с шипением взлетают ракеты, взрываются в вышине, осыпая серебряным искристым дождем все вокруг, выбрасывают фонтаны алого, зеленого, золотого, синего огня, освещая покрытые снегом, похожие на днища опрокинутых лодок, крыши изб погруженной в сон деревни. Дядя Ефим орет «Ура-а-а!». А я стою на пороге их баньки и плачу, потому что окончился мой самый счастливый день.

В этот день я из бездомной девицы Лизки Басаргиной превратилась в Елизавету Юрьевну Туманскую, законную супругу Сим-Сима. Нас бракосочетали в то утро втихаря в загсе моего родного городка, и я притащила Сим-Сима со товарищи в Гашину деревню, потому что близких родичей у меня не осталось, а Гаша для меня все равно что родная. Кто-то же должен был разделить мое счастье?

Что-то всплывало потом, темное и нехорошее. Я вроде догадывалась что… Но что-то там, в глубине моей души или под раскалывавшейся черепушкой, словно запрещало мне об этом думать и вспоминать, и я подчинилась этому запрету.

Когда это было? И что это нынче — просто оттепель или зима уже закончилась и это ранняя весна?

Но тут опять всплыло самое главное — как я выгляжу? Я уставилась в свое отражение в оконном стекле, трогая кончиками пальцев впавшие щеки и корку на растрескавшихся губах, но ничего толком не разглядела. Увидела глазищи в пол-лица, будто проваленные в темень, и голову без волос, маленькую, как латунный набалдашник на кровати Панкратыча.

И тут ужасно, до писка в утробе, до беззвучного стона каждой клеточки моего тела, мне захотелось есть. Не просто есть — вгрызаться, всасывать, глотать, жевать, рвать клыками!..

Я поднималась из голодной спячки, как из берлоги отзимовавшая медведица, на которой облезшая и свалявшаяся шкура висит, как тряпье. Мне стало все равно, как я выгляжу: я очень хотела жрать!

Как была, в ночной рубашке, босая, я двинулась на поиски съестного. Кухонное царство у нас было в цокольном этаже, где, кроме кухни, была буфетная и небольшая столовка для обслуги, куда демократично заруливали и мы с Сим-Симом, чтобы в отсутствие гостей не тратить времени на обеденные церемонии.

Выйдя в коридор, я заметила, что дверь в комнату, вернее, в кладовку, где хранилось постельное белье, скатерти и прочее, открыта и там горит свет. Я заглянула и увидела, не без удивления, Гашу! Она спала в невысоком кресле, откинув голову и вытянув ноги в чулках домашней вязки. Она была в платье и теплой кацавейке. Ее руки, в темных набухших венах, устало лежали на коленях. Во сне лицо ее в глубоких морщинах будто выцвело до костяной блеклости, и было ясно, что моя нянька, кормилица, моя советчица безнадежно стара и с этим ничего уже не поделаешь.

Вызвал кто ее из дальней деревни Плетенихи или она приехала сама по себе (она всегда чувствовала, когда мне хреново), я, конечно, не знала.

На гладильной доске были разложены пучки трав и кореньев, какие-то пузырьки и баночки с настоями, на полу стояла большая плетеная корзина с сеном, не пересохшим по-зимнему, а зеленовато-свежим, с соцветиями. Я поняла, отчего и в спальне пахло мятой и еще чем-то свежим, радостным. Это она набивала холщовую наволочку ароматными травами и сеном.

Когда лет в двенадцать мои гормончики врубились, у меня начались сложные взаимоотношения с луной. В полнолуние кто-то или что-то поднимало меня с постели и заставляло бродить по дому. Я проделывала эти путешествия с широко открытыми глазами, но не просыпаясь. Поначалу и Панкратыч, и Гаша, не вмешиваясь, следили за тем, как я курсирую по всем комнатам, потому что я всегда благополучно возвращалась к себе. Но, когда Панкратыч снял меня с крыши дровяного сарая, а позже отловил на самом краю обрыва над Волгой, там, где заканчивался наш сад, он страшно перепугался и показал меня какому-то светиле по психам, вызванному из Москвы. Светило напрописывал всяких микстур, но они не помогли. И тогда Гаша соорудила по каким-то деревенским рецептам подушку с травами, нашептала над ней наговоры, свершила какие-то ритуалы и обязала меня на ней спать.

Не знаю, что помогло, может, действительно эти травы, но вскоре все мои закидоны как рукой сняло.

Вот и теперь моя лекарка принялась спасать Лизаветку…

Хотя от той девочки я убежала далеко и на великовозрастную дылду, битую, мытую, клятую и катаную, вряд ли ее искусство подействует. Однако что же все-таки со мной случилось? К стене рядом с Гашей была прислонена раскладушка, значит, она и ночует здесь. Я хотела разбудить Гашу, но что-то непонятное остановило меня. Как будто я боялась услышать от Гаши что-то такое, чего мне лучше не слышать.

Я осторожно устроила ее в кресле поудобнее, она что-то пробормотала, но не проснулась. Я погасила свет и пошла дальше.

В доме на всех трех этажах стояла абсолютная тишина. Будто все вымерли. Я вызвала лифт, но он был отключен. Потом я узнала, что это Авербах потребовал абсолютной тишины. Одним словом, мне устроили комфортный дурдом на дому. И еще я узнала, тоже потом, что у меня в спальне должна была дежурить медсестра из команды Авербаха, но как раз в ту ночь, когда я очухалась, она слиняла в поисках радости в полуподвал к охранникам — дежурным на центральном пульте, с которого держали под контролем всю территорию. Если бы я пришла в себя при ней, она бы хрен выпустила меня из спальни, а просто ширнула бы мне какой-нибудь укольчик для психов. Я ее потом видела — она была похожа на морского пехотинца: здоровенная, накачанная, тупая, как полено. Она имела дело с буйными, так что я фиг бы с ней справилась.

Я пошлепала по черной лестнице вниз.

Огромная кухня была залита ослепительным светом. Бело-кафельная, с бесчисленными агрегатами из нержавейки, герметичными котлами и котелками, со стеной, увешанной всякими спец-ножами, ножиками, топориками и чумичками, она мне напоминала хирургическую операционную. Во всяком случае, наш шеф-повар Цой, из обрусевших корейцев, поддерживал здесь стерильную чистоту и гонял свою команду свирепо: в кухню они имели право вступать только в отстиранных белых спецовках и шапочках и в сменной обуви. Свет горел, часть плит была включена, на разделочных столах под марлей отходило от заморозки мясо и еще что-то, но никого в кухне не было. Судя по электронным часам над дверью, было около трех ночи, время Цоя. Он всегда приходил на боевой пост первым, к четырем утра подтягивались остальные. Кормить надо было всю ораву: чичерюкинскую охрану, дежурных водителей, обеих горничных и уборщицу, садовника с семейством… Сим-Сим ценил комфорт и ничего не жалел ради него.

Но Цоя я не увидела. Я задохнулась от запаха съестного: на одной из электроплит уже что-то закипало.

Я приподняла крышку с котла, сунула туда нос, давясь слюной, нашла какой-то крюк и выволокла здоровенный шмат бульонной говядины на толстенной кости. Мясо было недоваренным, я обожглась, но разодрала его руками и, давясь, начала лопать.

И тут-то появился Цой, в белом кителе, белых брюках и в пилотке на седой голове. Судя по низке синего крымского лука, которую он принес, кореец спускался в подвальные закрома.

Он застыл в дверях, что-то шевельнулось в узких прорезях его глаз: Цой был удивлен до крайности. Если бы Чингисхан не занимался всякой завоевательной ерундой, а посвятил себя высокому кулинарному искусству, он по роже был бы точь-в-точь наш гений суперсалатов и суперсоусов, виртуоз по рыбной части и по части дичины, колдун и алхимик, который даже из кирзового сапога мог соорудить блюдо, достойное ресторана «Максим». Он был начинен тысячелетними мудростями, прежде всего китайской, и тут мы его сдерживали. Его плоская физия была свирепа, голос рявкающий — его все боялись. Но ко мне он относился нежно и часто напевал: «Риза, Риза, Ризавета, я рюбрю тебя за это… И за это и за то — я купрю тебе манто…» Это он так ухаживал. Букву "л" выговорить он не умел. Сим-Сим откопал его под Ташкентом в каком-то вонючем духане в одну из своих ездок и привез сюда, в дальнее Подмосковье.

Цой прыгнул ко мне, вырвал из моих лап мосол, отшвырнул его и заорал:

— Нирзя!

Я чуть не заплакала от обиды.

— Гад ты, Цой! — сказала я. — Я жрать хочу!

— Животу прохо будет! Умрешь…

— Я и так помираю… — всхлипнула я. — Ну хоть чуточку!

— Садись!

Он отпихнул меня подальше от плиты. Я не знаю, что он намешивал там, в этой кастрюльке, то и дело ныряя в холодильник, врубая миксеры, бормоча под нос что-то по-своему. Кажется, в состав блюда входили молотые креветки, какие-то приправы и соусы, травы. В конце концов получилось что-то немыслимо вкусное. Я даже постанывала от наслаждения, вылизывая мешанину до капельки.

Цой сидел на табурете, покуривая сигаретку из кубинского вонючего сигарного табака — он любил только такие, — на меня не смотрел и странно морщился.

— Что не смотришь? Страшная я? — недоверчиво прислушиваясь к ощущению сытости, спросила я.

— Ты всегда красивая, Ризавета…

— Что со мной было? Он ответил уклончиво:

— Я не врач. Врачи знают.

— Темнишь?

Позже я поняла, что кореец не хотел со мной говорить, боясь, что я сорвусь по новой. Конечно, он знал все: и как меня на вертолете привезли из Петербурга, и как стали лечить, и про мой бесконечный сон, который прерывался только два раза.

Один раз, среди ночи, оказывается, я попыталась куда-то убежать. И меня успели отловить, босую и почти что голую, среди сугробов на замерзшем пруду, и все ждали, что после этого я непременно заболею воспалением легких. Но басаргинская порода выдюжила, и мой побег в никуда обошелся без последствий. Чтобы подобного не повторилось, ко мне приставили медсестру. Но и она прошляпила; я смылась из спальни, и меня нашли в кабинете Туманского, где я старательно разжигала камин, в котором не было дров.

Вот именно этих побегов я никогда не могла вспомнить. Даже потом, когда вспомнила многое.

Мне снова захотелось есть. Хотя это было уже не так остро и невыносимо: Цоев харч привел меня в состояние странной полудремоты.

— Почему я лысая, Цоюшка? — сказала я, ощупывая маковку. — Кто меня стриг и на кой черт?

— Я думаю, что так докторам быро удобнее, — подумав, сказал Цой. — Тебе измеряри мозги, Ризавета… Таким прибором.

— Ага! — сказала я. — Значит, я просто чокнулась? Как интересно! А где же Сим-Сим? Какого дьявола он где-то шляется… Где его носит, моего обожаемого, единственного и неповторимого? В Москве, что ли?

Самым странным было то, что где-то там, в глубине сознания, в самых потаенных уголках моей черепушки, что-то уже не просто угадывало, но знало, что я услышу. Это было что-то такое, почти непредставимое, чего просто не может быть. И какая-то последняя непроницаемая завеса, какая-то отчаянная защитная преграда не давала мне принять это.

И пробить эту преграду, смести ее могло только что-то извне, исходящее не от меня.

— Срадкую ягоду кушают вместе… Горькую ягоду — ты одна… Есть такая женская песня, девушка… — сипло сказал кореец.

— Какая еще ягода? Ты что, еще не проснулся?

— Ты правда ничего не помнишь?

— А что я должна помнить?

— Да нету твоего мужа. Уже почти месяц, — вздохнул он, уставившись куда-то поверх моей головы. — Убири его. Там, в этом городе. Петербург теперь, да? Ты тоже — там… вы вместе — там…

— Помолчи! — попросила я, закрывая глаза. Зеркальные осколки снова завертелись в цветной слепящей сумятице, скрежеща, остро и больно раздирая голову, полосуя лезвиями изнутри мои глаза и затылок. И вдруг, совершенно не по моей воле, они начали собираться воедино, как собираются вместе блинчатые лепехи первого льда, перед тем как вода застынет в безмолвии и неподвижности, зеркально сияющая под зеркальным небом.

Они обретали цельность; я почему-то твердо знала, что никогда больше они не рассыпятся, не будут беспорядочно кружить. Мутная пелена опала, и я вдруг, впервые после того, как вышла из спальни, вынырнула из всего этого хаоса и перестала его бояться.

Я вспомнила.

Все.

Или почти все.

— Дай водки, Цой… — сказала я. Он отрицательно покачал головой.

— Не боись! — Я потрепала его по плечу.

Цой неодобрительно и почти испуганно следил за тем, как я нашарила в холодильнике непочатую бутылку «смирновки», сняла колпачок и налила до краев тонкий чайный стакан. Кореец, отвернувшись, вздохнул, но вмешиваться не стал. В конце концов я была хотя и недавняя, но хозяйка, и все вокруг здесь было наше с Сим-Симом. То есть мое. Теперь уже. только включая самого Цоя и его команду. Я об этом не думала, но он это уже просек.

Водка была безвкусная и пресная, я пила ее, как воду. Впрочем, помогла она мало. Глотки пролетали в утробу, как ледяные пули, не согревая. Я поняла, что стою, босая, на каменном полированном полу и мне холодно до озноба.

Загудел лифт, послышались голоса — весть о восстании Л. Туманской (бывшей Басаргиной) со смертного ложа расходилась по всем трем этажам.

В кухню с разбегу, теряя теплые меховушки, влетела Элга, от ее медно-красной, распущенной на ночь пламенной волосни полыхнуло, как от костра. На ней была зеленая шелковая пижамка, поверх которой она набросила свою норку, янтари ее глаз сияли. Я даже забыла, какая у нас она крохотная, такой железный, стойкий, верный солдатик.

— О мой бог! Какая счастливая невероятность! — сказала она со своим неповторимым акцентом.

— Тяпнете, Карловна? — приветственно подняла я бутылку. — Есть с чего… Я же, кажется, теперь вдова?

— Кто вам позволил нарушить медицинский режим, Лизавета? — ощерилась она с радостной злостью.

— Ах ты, моя голубка!.. — Всхлипывая, появилась вслед за нею Гаша. — Поднялась-таки? А я ведь тебя предупреждала — не твои тут ихние сани! Добра не жди… Вот и дождалася!

Гаша хлопала себя по бокам, приседала и была похожа на встревоженную наседку, у которой смылся непутевый цыпленок.

— Господи-и-и… Матерь Божья! — причитая, возвысила она голос. — Ни кожи ни рожи! Ухайдакали они тут тебя, Лизка! В психи записали, а? Тут у них каждый псих! От ихней такой жизни!

— Хватит выть! — твердо сказала я. — И дайте мне во что-нибудь одеться… У меня под задницей сквозняк! На мне же даже штанов нету! И, между прочим, я опять трескать хочу… И — буду!

Я видела, чего они все от меня ждут. Они ждали от меня слез. Не дождутся. Слезы, конечно, будут. Но потом. Без них. Я с детства плачу только в одиночку.

* * *

— Мне надо линять из страны, Лизавета! В общем, сматываться, — признался мне Сим-Сим, ковыряя ершиком в своей любимой трубке. — Не афишируя…

— Надолго? — удивилась я.

— Как выйдет.

— А я?

— Будешь рулить без меня. Сменишь почти павшего героя как евонная боевая подруга. Если это кого-то и удивит, то ненадолго.

Я все еще не верила.

— С каких это пирогов?

— Судя по тому, что дошло до Чичерюкина, меня «заказали».

— Кто?!

— А вот тут слишком много вариантов.

— За что?!

— За что — предполагает какую-то мою вину. Сейчас «за что» почти что не убивают. Сейчас убивают за «потому что»… Потому что просто кому-то мешаю.

— Бред какой-то! Ну, есть же какие-то главные менты! Прокуроры! ОМОНы всякие! ФСБ — или как там они называются? Они же — должны… Ты же не пешка какая-нибудь.

— Вот именно… Пешкам спокойнее. А насчет всего остального, Лиза-Подлиза, здесь, как всегда, всего лишь вопрос цены… Кого — за бутылку водки в подъезде трубой по кумполу, кого — за тихий счетец где-нибудь на Кипре! Не боись, отлежусь где-нибудь, а там, глядишь, что-то и прояснится… Мне еще сильно пожить хочется! И — персонально — с тобой.

— Ни фига себе — жизнь!

Конечно, он уже знал что-то более точно, просто не хотел меня пугать. Но мне стало страшно и без подробностей. Я как-то разом поняла, отчего вдруг случилось и наше скоропалительное, какое-то лихорадочное и, в общем, конспиративное бракосочетание в загсе отдаленного от Москвы провинциального городка, и то, как стремительно, и тоже втихую, Сим-Сим переводил на меня все, чем владела его семья, то есть покойная Нина Викентьевна и он сам.

В общем, из-за всей этой подковерной и строго засекреченной хлопотни (об этом знали всего два-три человека), со всякими юридическими закавыками, в которой я толком не разбиралась, когда все хозяйство вдруг навалили на горб новоиспеченной Туманской, Сим-Сим и задержался.

Усилиями Чичерюкина был запущен слушок, что у Сим-Сима обнаружились серьезные проблемы со здоровьем, кои предполагали визит к каким-то европейским спецам по сердечно-сосудистым и, возможно, длительное лечение у каких-нибудь швейцарцев, что вызвало веселое его одобрение: «Не трухай, Лизок! В принципе все будет выглядеть логично! Дряхлого старца-шкипера уносят с капитанского мостика удрученные соратники, ураган крепчает, все орут: „Братцы, выхода нет! Руби грот-мачту, сигай на шканцы, запевай нашенскую, каботажную!..“ Посудина тонет, вся в пробоинах, а кругом айсберги, рифы и прочая гадость! И тут ты, молодая и красивая, в эполетах, водруженных на твои плечи усилиями „пиарщиков“ и прочих имиджмейкерских шустриков, кои тобой усиленно занимаются, даешь в зубы паникерам, занимаешь место у штурвала и уверенно выводишь нашу посудину из штормяги. Во всяком случае, не даешь нашей общей лоханке потонуть!»

Трепу насчет его здоровья вряд ли бы кто, видевший его, поверил. Он в Москве почти не появлялся, чтобы не светиться, потому что никогда не выглядел лучше, чем в те, последние наши дни.

Большая, прекрасной лепки голая голова его (он брил ее еще с юности, чтобы скрыть остатки волосни, вылезшей во время камчатской цинги) прямо-таки светилась от мощных усилий мысли, он старался предусмотреть все: от закупки овса и сена для конюшни, чтобы наши коники без него не оголодали, до замены компьютеров в аналитическом центре близ Рижского вокзала на сверхсовременные. Помимо прочего, он чувствовал себя виноватым. Виноватым хотя бы в том, что я должна буду пахать тут без него.

По сути своей он был хозяин. Ему было больно оставлять без личного присмотра весь четко продуманный и отлаженный механизм того, что почти без натяжки можно было бы назвать империей Туман-ских. Для меня контуры ее, скрытые под покровами коммерческой тайны, все еще оставались размытыми.

В остававшиеся до его отъезда дни он жил в сумасшедшем напряжении, стараясь все продумать, предугадать ход событий хотя бы на ближайшие два-три месяца.

Ночи мы проводили почти без сна, но совсем по другой причине. До меня вдруг по-настоящему дошло, что настанет день, вернее, ночь, когда его не будет рядом. И я жадно и безжалостно изматывала его в постели. Я перестала замечать нашего приемыша, Гришуньку, потому что, как бы я ни любила его, это был комочек плоти, не мной выношенный и не Сим-Симом зачатый, а мне почти до беспамятства захотелось ребенка именно от него, и я крыла себя за то, что не решалась на это прежде, прикидывая: «Вот Гришка подрастет, и тогда…» И только теперь поняла, что «тогда» откладывается, и насколько — кто его знает.

А может быть, это было телесное, почти животное предчувствие всего того, что случилось потом, ведь как ни верти, а мохнатенькое и первобытное все еще гнездится в нас. Человек, согласно Энгельсу, хотя и общественное, но все же животное, что прежде всего относится к самкам вида «хомо сапиенс».

Во всяком случае, в те ночи я давала сто очков вперед всем и всяческим Клеопатрам! Сошла с нарезки, девушка… Так что не то что ходить — сидеть было больно. Чему я, как ни странно, жутко радовалась. Туманский уже упаковался, ему публично был заказан билет, естественно, бизнес-класса, на авиарейс из Шереметьева во Франкфурт-на-Майне, но я выжала из Чичерюкина, что это туфта для отвода глаз, в действительности же Сим-Сим выедет с территории скромненько, в обычном «жигуленке», с Михайлычем и парой охранников, они довезут его всего лишь до Тулы, где на коммерческом аэродроме его будет ждать наш вертолет, который уйдет с каким-то барахлом на Киев, а уже оттуда Туманского вывезут на арендованном в Праге самолетике бизнес-класса «Гольфстрим» в Чехию, откуда все дороги по Европе открыты.

Я удивилась: на кой ляд все эти петли? Сим-Сим не заяц, чтобы улепетывать так чудно, но Чичерюкин буркнул лишь: «Так надо!»

И тут-то поднялся весь этот шухер в Петербурге, где таможня не пропускала на вывоз какие-то железяки, которые слудили на заводике в Малой Охте. Срывалась наваристая сделка с япошками, уже начали накручиваться чудовищные штрафы, и пробить таможню мог только Сим-Сим. В делах он был одержим, послал к чертям Чичерюкина, который был против этой поездки, и так вышло, что десятого января «мерс» с Туманским и джип с охраной выехали в Питер. Я вцепилась всеми лапами в Сим-Сима и, как он ни пытался отбояриться, поехала вместе с ними.

У меня до сих пор на рабочем столе лежит эта хреновина: неподъемный молот, кувалда весом в два пуда, с дыркой для рукоятки. Ими был забит весь заводской склад. Затык на таможне вышел из-за того, что кувалды собирались грузить в порту на какой-то сухогруз как готовые товарные изделия из обычной стали, или из чего еще там их отливают, эти бухалки? Но таможенники выяснили, что кувалды сработаны из сложного и очень дорогого сплава, который производят только по рецептам оборонки и в который входят вольфрам, цирконий, ванадий и еще какие-то присадки, высочайшей к тому же чистоты. В общем, вся операция была расценена как попытка контрабандного вывоза стратегического сырья.

Оказывается, всю эту комбинацию питерские умельцы проворачивали без согласования с Сим-Симом, хотя контрольный пакет акций принадлежал ему.

Сим-Сим здорово психанул, но пообещал все уладить, и мы пошли в сопровождении местных шустриков к «мерсу», который стоял на заводском дворе. Он шел чуть впереди всех, раздраженно сопя, голой башкой вперед, как бычок, и вертел в руках белую каску, которую ему пытались нахлобучить.

Тут-то его и убили.

Застрелили моего Сим-Сима из армейской снайперской винтовки Драгунского.

С расстояния, как потом выяснилось, восемьдесят метров.

С плоской крыши обшарпанной жилой пятиэтажки, стоявшей напротив заводских ворот литейки, на другой стороне улицы. С крыши заводской двор был как на ладони.

Там и нашли эту винтовку.

А того, кто стрелял, так и не нашли.

Выстрелов было два, почти слитных. Одна пуля попала в грудь, вторая — точно в переносицу. Его любимые очки, стеклышки без оправы, не разбило… Я выстрелов не слышала, хотя шла рядом с Сим-Симом. Сначала мне показалось, что он просто споткнулся. Но он начал падать на спину, запрокинув голову и распахивая застегнутое черное пальто. Пуля, пробив череп, вырвала ему затылок. Я видела, как над его головой вспыхнуло облачко красной пыли, которая попала мне в глаза и на лицо. Я механически стала обтирать лоб и глаза ладонью и только тут поняла, что это кровь.

Больше из того дня я ничего не могу вспомнить.

Говорили, что я села в снег рядом с ним и пыталась обтереть его залитое бело-красным месивом лицо рукавом шубы. Потом пыталась тащить куда-то прочь, ухватив под мышки его тяжелое тело, и всех отпихивала, молча и деловито.

А потом бросила его и пошла куда-то, слепо глядя перед собой и хихикая…

 

«А КТО ВЫ ТАКАЯ, МАДАМ?»

Наверное, в том, что я выкидывала все последующие дни, после того как очухалась, было все еще что-то вывихнутое. Перепуганная медсестра из команды Авербаха сунулась ко мне с какими-то прописанными уколами, но я ее вышибла из спальни вместе с ее капельницами и шприцами. Снотворные мне были не нужны, я и так рухнула в койку как подрубленная и проспала еще почти двое суток. Но это был уже совсем другой сон, без всего этого сумасшедшего зеркального мельтешения, без сновидений.

Единственное, что успела узнать, пока не отключилась: Сим-Сима, оказывается, тоже привезли из Питера спецрейсом вертолета на территорию и уже успели похоронить, почти три недели назад, в фамильной усыпальнице, где покоилась Нина Викентьевна, в четырех километрах от нашего дома. Это Элга обнаружила в его бумагах запись, где он выразил такое желание. На всякий случай. Пожелание было давнее, сделанное еще при прежней Туманской, Карловна приняла такое решение сама, поскольку я решать ничего не могла. Еще она мне успела сказать, что Чичерюкин после похорон умотал в Санкт-Петербург, где раскручивается какое-то следствие и где в целях установления истины до сих пор держат «мерс» Туманского, при котором находится и шофер Петька Клецов. А основную охрану на джипе отпустили почти сразу, потому что лопухнулись они мощно и ничего никому толком показать не могли.

Она пыталась еще что-то объяснять, подсовывала мне папочку с газетными вырезками, показывала толстенную пачку телеграмм с соболезнованиями, среди которых были даже правительственные и от каких-то губернаторов, с которыми Туманский корешевал, но я попросила Карловну уняться.

Гаша меня будила только для того, чтобы влить в меня ведьмацкие доморощенные снадобья, но в основном чудодейственные Цоевы бульоны и кашицы, убойно вкусные, явно из репертуара китайских императоров.

Они пробовали заставить меня пользоваться фаянсовой «уткой», но я грохнула ее об паркет, и Элга и Гаша водили меня в сортир, поддерживая под мышки, потому что я фактически не просыпалась.

Смылась от них я втихаря, на третьи сутки, до рассвета, когда было еще темно. Вышмыгнула из спальни, поднялась по лестнице выше этажом, в свою светелку, и обмундировалась: извлекла из шкафа сапоги для верховой езды, со шпорами, влезла в свои бриджи, в теплый свитер и надела стеганую куртку-парку. Моя меховая шапка из чернобурки (под. главную шубу) на уменьшившемся кумполе волос вертелась, как на подшипнике, я ее отшвырнула и замотала голову косынкой вроде рокерской банданы.

Я вышла из дома. У меня хватило ума не нацелиться на канадский снегоход в гараже: от его грохота наверняка поднялся бы весь дом, и меня отловили бы все эти сердобольные плакалы и плакальщицы.

Голова еще покруживалась, но подставками я двигала уже почти уверенно. Только задохнулась от свежего холодного воздуха и немножко посидела на ступеньках парадного выхода.

Конюха Зыбина на конюшне еще не было — мне повезло. Чистокровный аработуркмен Султан, на котором еще с год назад гарцевала Нина Викентьевна и который после нее к себе никого, кроме Сим-Сима, не подпускал, занервничал, бешено кося фиолетовым глазом, но моя верная кобылка Аллилуйя обрадованно заржала и ткнулась теплыми губами в мой нос — соскучилась, значит. Прошлым летом, после того как она попробовала меня на характер, мне пришлось задать ей трепку, в общем, отметелить, работая удилами, шпорами и хлыстом, — она признала, что была не права, и мы с ней плотно задружили. Два остальных коника относились ко мне вежливо, но особых чувств не питали.

Я занялась потником, уздечкой и всем прочим, в который раз поминая добром Панкратыча, который приучил меня к лошадям лет с пяти, подседлала кобылку и вывела ее за повод наружу.

На главных воротах меня могли застукать, поэтому я слиняла через боковые, служебные, где охраны не было, а был автомат-замок с кодом.

В общем, мы смотались без шухера.

Больше всего я боялась, что Аллилуйя начнет вязнуть в заснеженном лесу, выбьется из сил и нам придется возвращаться. Но оттепель стояла уже не первый день, наметенные сугробы плотно просели, кое-где уже появились темные проталины с прошлогодней листвой, к тому же на старых тропах утренником отвердило наст, так что кобылка двигалась хотя и неспешно, но уверенно, аккуратно выбирая, куда ставить копыта.

Я понимала, что смыться с территории незамеченной невозможно, меня конечно же засекли телекамеры наружки, но надеялась, что в отсутствие старшого, то есть Кузьмы Михайлыча Чичерюкина, дежурный на пульте не решится поднять хай.

Была почти середина февраля, день занимался рано и обещал быть ослепительно-ярким, какими бывают дни на сломе зимы. О скором приходе весны возвещала насыщенная синь высокого неба и громадный шар ликующего солнца.

Как там ни верти, но, несмотря на диплом «Тореза», я все-таки оставалась сельской девицей. Город, где родилась и росла, несмотря на дедов НИИ, был, по сути, полудеревней. Главными событиями для большинства его жителей до сих пор остались посадки картохи и уборка оной по осени на приусадебных сотках. Их интерес вызывало не то, как там оно в Москве, в этой самой Думе, или что еще выкинет обожаемый президент, а будет ли вовремя дождик, не станут ли горчить по причине засухи огурцы в рассоле, не слопает ли колорадский жук корнеплоды, и удастся ли нынче капуста: кочерыжки были для пацанвы, да и для меня тоже, слаще «сникерса».

Во всяком случае, я сильно отличалась от какой-нибудь своей московской ровесницы, для которой зима — это когда машины убирают снег с асфальта, а лето — когда те же машины моют этот асфальт.

В меня вошло это навсегда — острое ощущение смены времен года и то, что земля — кормит. Была еще и Волга, которая с детства вошла в душу не дачными радостями, летними пляжами и шашлыками на берегу, но как нечто серьезное, работающее, волокущее на хребтине баржи с песком и лесом, танкеры и сухогрузы и хотя уже и скудно, но дающее на приварок к картохам иногда законную, но чаще браконьерскую рыбку…

Короче, в тощей жерди, что восседала на смирной кобылке, все вздрагивало, оживало и отзывалось на то, что творилось вокруг.

Солнце било в лицо, заставляя жмуриться, и уже ощутимо грело щеки. Между мощными корявыми стволами дубов повисли полотнища света, на пролысинах снег испарялся, не тая, тени под елями были синими. Весело выбивал дробь дятел.

И вот тут-то я совершенно ясно, всем нутром, ощутила: все, что вокруг, было, есть и будет. Движение жизни неостановимо. Деревья скоро станут лиловыми, на ветках набухнут почки, из ссадин на белой коре вон тех дальних берез будет сочиться бесцветный сок, вон на то болотце, освободившееся ото льда, опустятся на отдых перелетные северные утки, щемящий запах поднимется от парной оттаивающей земли, зеленые стрелки травы пробьют палую листву, лес загудит под теплым ветром и наполнится птичьим бесшабашным ором… И все это — настанет.

Все это будет. Не будет только больше Сим-Сима.

В этом заключалась чудовищная несправедливость. Я припомнила, что удивило меня совсем недавно, когда я присела на ступеньки дома, задохнувшись от свежего воздуха. Было шесть утра. Обычно к шести перед домом собирались все наши псы: пара дворняг, престарелый и уже не рабочий сеттер Алан и три выпущенные из вольера на выгул караульные немецкие овчарки. Они знали, что ровно в шесть утра Туманский появится на пороге, в старой спортяшке и кедах, и рванет в пробежку вокруг пруд-озера. Сим-Сим их воспитал, они были деликатны и за ним не бегали. Просто сидели на ступеньках перед парадным, внимательно следя за ним. Карманы Сим-Сима были набиты собачьими английскими сухариками и еще чем-то вкусненьким. И каждый знал, что получит свою долю. Чтобы потом, восторженно повизгивая, подставлять под его лапищи ухо или брюхо и получить свою долю ласковой трепки.

Но сегодня собак словно отсекло. Они бродили, неприкаянные, далеко от дома. И даже когда я помахала им рукавицей и призывно свистнула, к дому не двинулись. Постояли, словно о чем-то переговариваясь на своем собачьем наречии, и вдруг разом развернулись и потрусили прочь.

Потом Элга подтвердила, что действительно собаки перестали ждать Туманского именно с того дня, когда его убили.

Будто совершенно точно знали, что его больше не будет никогда.

Но я-то об этом догадалась сейчас.

И вмиг их возненавидела.

Они имели наглость — быть живыми.

Они — все!

Не только эти умные шавки.

Элга тоже…

И Чичерюкин.

И Цой.

И даже Гаша.

Но такая же дикая, отчаянная, неизбывная вина давила на меня. Как будто я могла предугадать, что случится, и что-то сделать для его спасения. Но Сим-Сима не было, а я все еще продолжала быть — подняла себя с койки, дышу, вижу и слышу, ем и пью, седлаю Аллилуйю и чую, как в жилах пульсирует кровь, и все, что во мне обмерло и как бы пригасло в тупом беспамятном оцепенении, встрепенулось, ожило и конечно же заставит меня и дальше жить.

Подспудно я, конечно, понимала, что думать так — полный кретинизм, но где-то там, в мутных глубинах моей смятенной и растерзанной в куски душонки, то разгоралась, то пригасала эта почти неосознаваемая злость на себя. На них. На всех живых…

Года четыре назад и я была буквально раздавлена какой-то непонятной запредельной силой, я впервые осознала, что есть, существует какой-то злобно-веселый и всемогущий Небесный Кукольник, к которому сходятся ниточки — веревочки от всех людей. Этот Главный Весельчак ведет тот бесконечный спектакль, который называется жизнью, и, ухмыляясь в бороду, дергает за свои веревочки, заставляя живые деревяшечки-куколки делать то, что нужно не им, а ему, Главному Кукольнику.

Ты думаешь, что он о тебе забыл, что ты сама в своей жизни все решаешь и вольна идти туда, куда влечет тебя вовсе не жалкий жребий, и жизнь прекрасна, и в этом мире человек человеку — брат (ну сестра!), и все добры, и три шага — до счастья… Но он дергает за веревочку, и ты летишь кувырком, поскуливая и ничего не понимая. И вечный вопрос «За что?!» так и остается без ответа.

Вот он снова и дернул…

Дубняк раздался, открылся пойменный луг, переходивший в склон громадного пологого холма. На вершине его белела часовенка из известняка, с простым железным крестом — медный или позолоченный Туманский тут ставить не решился: спилят, украдут.

Вдали просматривался канал Москва — Волга, за ним темнели леса, уходившие в сторону Твери.

Нетронутый снег луговины под солнцем казался фарфоровым, и белая часовенка на белом холме тоже казалась фарфоровой игрушкой. От тишины звенело в ушах.

Кобылка дальше не пошла, на просторе снег был слишком глубок, и, когда я попробовала ее стронуть, она вывернула башку и посмотрела на меня, будто сказала: «Ты что, офигела, девка?»

Я соскочила на землю и побрела дальше пехом.

У подножия холма из-под снега торчали остатки какой-то бревенчатой стлани, угадывались следы тракторных гусениц, и я поняла, что завозили сюда домовину с телом Туманского не без проблем.

Гранитные ступени неширокой лестницы без перил были занесены снегом, но я умудрилась забраться наверх, не сверзившись.

Часовня была заперта, на воротцах висел амбарный замок. Черная мраморная плита, на которой было выбито лишь «Нина Викентьевна Туманская», без дат и всяких там наворотов, была сдвинута в сторону. На свежей могиле, горке из мерзлой глины, было множество венков с лентами, не уместившиеся на могиле венки были расставлены вокруг часовни. Слава богу, тут не было никакой дешевки из крашеного поролона. В основном благородная хвоя с увядшими живыми цветами.

Один венок был из лавра, темно-глянцевые листики которого мороз не тронул. На белой ленте чернели слова: «Прощай, Семен!» Венок был от Кена, то есть Тимура Хакимовича Кенжетаева, близкого дружка и соратника Туманских.

Я подумала, что лаврушку непременно сопрут, с этой вечнозеленой листвой до весны ничего не сделается, огурцы солить — самое то!

От меня венка не было, хотя Элга могла бы и додуматься. Все-таки какая-никакая, а тоже Туманская. Я была возмущена.

Самое чудное, что я ничего такого, чтобы удариться в слезы и вопли, поначалу не чувствовала. Может быть, оттого, что я не видела, как его здесь зарывали, гвозди заколачивали, хотя наверняка это были не гвозди, а какие-нибудь бронзовые винты.

И гроб наверняка был не хуже, чем у его первой жены. Тот, я видела, с блестящими ручками, тяжеленный, из какой-то иноземной древесины, отсвечивавший красно-черной полировкой, как рояль.

И саму бывшую хозяйку территории и всего остального я тоже разглядела. Неживую. Она бесстрашно грохнула сама себя, когда узнала, что ее начал пожирать какой-то неизлечимый быстротечный канцер. Она боялась, что ее начнут обстругивать в бессмысленных операциях и превратят в нечто уродливое и беспомощное, которое грузом повиснет на Сим-Симе. Это было совсем недавно, меньше года назад, когда я увидела ее в первый и последний раз: тонкое резное лицо, изогнутые в неясной улыбке губы, белая наморозь холодильного инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на шапочку из перьев прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.

Ее не было, и она все еще была, оставалась во всем, что меня окружало, и до сих пор я то и дело натыкалась на ее следы, то на какую-то одежду, то на пометочки в томике Ахматовой, то на непочатую пачку арабских сигарет, которые она обожала…

Стиснув зубы, то и дело заводясь, я старательно избавлялась от всего, что напоминало о ней, но до конца так и не избавилась. Леденея от страха, что он пошлет меня ко всем чертям, обмирая и трепеща, я, как в пропасть, прыгнула в койку к Сим-Симу еще в прошлом июне. Он заставил меня поверить в то, что я — желанная. Я впервые растворилась без остатка в мужике и взлетела наподобие птички в ослепительные выси, не веря в то, что он мой, забыв стеснение и стыдливость, ненасытная и поглупевшая от нормального бабьего счастья. Но официальной Туманской я стала слишком недавно и еще не успела привыкнуть к тому, что я — действительно жена! — и пробыла в этом ранге (я посчитала по пальцам, сняв варежку) двадцать восемь дней.

Снизу донеслось ржание Аллилуйи. Эта дурочка была привязана ко мне, как собачка, и ей не понравилось, что я ее оставила одну близ леса. Она брела к холму, то и дело проваливаясь по стремена в снег и выпрыгивая из сугробов, как лягушка на берег.

С верхотуры она казалась совсем крохотной в этом огромном сверкающе-солнечном просторе. Я вдруг вспомнила, что это место под усыпалище Туманских выбирала она, Нина Викентьевна. Она хотела лежать именно здесь, и Сим-Сим в считанные дни отгрохал и часовню, и лестницу: он всегда исполнял ее желания.

Меня пронзила мысль, что это все — от нее, первой Туманской. Она так пожелала.

Она забрала к себе Сим-Сима. Не дала нам быть вместе. С того самого момента, когда я увидела Туманского, а он меня, все чаще и чаще ко мне приходило это странное ощущение чужого взгляда. Будто кто-то постоянно рассматривает меня, холодно и брезгливо. И я не могла избавиться от ощущения какой-то вины перед той, которой уже не было. И похоже, именно она поставила точку, будто сказала из своей беспредельности и потусторонности, или где они там пребывают, эти самые бесплотные души: «Поигралась, девка, и будя!»

В конце концов женщина остается женщиной всегда. Даже после смерти. Ну не могло же меня так тюкнуть в темечко, оглоушить и сверзить с сияющих вершин без какой-то тайной и темной причины? Или ей помогал Главный Кукольник?

И должна же быть какая-то причина, из-за которой я не смогла даже проститься с моим Туманским, и не просто как ополоумевшая от любви постельная подружка, а как законная супруга. Я не проводила его на этот бугор, где его положили рядом с нею. И в этом тоже был злой умысел!

До меня дошло, с чего меня принесло на эту верхотуру. Здесь я могла позволить себе поплакать. Без свидетелей. Без их сочувствия и слез. Я не могла им позволить разделить мою личную и неприкосновенную боль…

Я не могла вспомнить, когда плакала последний раз всерьез, из жалости не только к себе, но и ко всем живущим.

Но уже в тихом и сладком отупении чувствовала, как слепну от слез, губы стали солеными, и на рукавицу закапали теплые, черные от туши на ресницах капли.

На могиле стоял граненый стакан с поминальной водкой, накрытый мерзлым куском черного хлеба, по обычаю. Хлеб не был расклеван, и водка сохранилась.

Я села на плиту, выпила водку, закусила хлебом и сказала:

— Прости, Сим-Сим… И прощай!

И врубилась в слезу уже без стеснения…

Видно, во мне накопилось слишком много того, что мне надо было оплакать. Шлюзы прорвало. Лопнуло то, что удерживало меня от рева все эти годы.

Я плакала системно.

Начала с самого главного человека — моей беспутной мамулечки. Которая в один прекрасный день подбросила меня деду Панкратычу и улепетнула с очередным мужем в солнечную Моуравию, откуда пуляла нравоучительными писулечками, до тех пор пока все не накрылось: Грузия стала заграницей, все отсеклось, и что там теперь с мамочкой — как она? с кем? — ни одна собака мне еще не пролаяла. Возможно, она и там поменяла мужей — это было ее любимым занятием; возможно, там у меня уже есть грузинские или еще какие-нибудь сестры и братья, и, возможно, обо мне она предпочитала и не вспоминать, но мне ее стало очень жалко, и я ей все простила…

Потом я поплакала по Панкратычу. Который собственноручно вырезал мне когда-то счетные палочки, цеплял на тощие плечики тяжеленный ранец с учебниками, водил за руку в школу и даже стирал неумело мои платьишки, пока не нашел Гашу. Потом он пропихивал меня в московский иняз имени Тореза, жутко гордился тем, что я без усилий гнусавила на приличном инглише, радовался, что в связи с новыми временами я смогу свободно шастать по заграницам, куда почти всю жизнь ему, академику, был выезд закрыт. Я попросила прощения у Панкратыча за то, что не сумела сохранить его особняк из корабельной сосны, который ему поставили еще во времена Хрущева и который он обставил уникальной мебелью из мореного дуба и карельской березы, забил библиотекой на полторы тыщи томов и увешал коллекцией классных ружей — всеми этими драгоценными «зауэрами», «манлихерами» и «пэрде». И гектарный участок его сада, настоящий оазис среди цементно-панельного срача новостроек в слободе, я тоже не сохранила. И портрет монаха Менделя в бронзовой раме.

С дедом у меня выходила неясность. С одной стороны, я плакала оттого, что его уже нет рядом со мной почти пять лет: он бы, конечно, защитил меня от многих бед, но с другой стороны, я была рада, что его нет, что он не видел, как его единственную внучку засадили в клетку в нашем горсуде и гордую новеньким дипломом «торезовку» на глазах набежавших, как в цирк, горожан, которые гордились дедом, отправляют на отсидку на три года за банальное воровство. А дом и участок конфискуется, выставляется на какие-то торги. Горсудья Маргарита Федоровна Щеколдина (ныне мэр нашего городишки), затеявшая всю эту комбинацию, въезжает в наш дом и корчует наш сад, поскольку положила на них глаз еще при жизни Панкратыча.

Каково было бы слышать дедульке, что в его кабинете, в его рабочем столе менты при обыске и обнаружили пакет с якобы упертыми мной из квартиры судьи «изделиями из желтого металла», как отмечалось в протоколе, почти в килограмм веса, старинной бирюзой, с серебряными браслетами и поясом работы армянских мастеров?

Я всего на четыре дня приезжала из Москвы на родину, чтобы распорядиться дедовым имуществом, которое он мне оставил, но этих дней хватило, чтобы сыграть со мной эту подлянку. Моя бывшая школьная подруга Ирка Горохова и сынок судьи Зюнька Щеколдин, смазливенький и накачанный дебил, заволокли меня «посидеть» в квартиру судьи. Я крепенько поддала и почти отрубилась, мы с Иркой примерили, как обезьяны, перед зеркалом судейские цацки, которые нам показывал сынок, а когда я проснулась на следующий день, в дедовом доме уже было полно сыскарей и понятых, и выяснилось, что я уперла все это с «целью дальнейшей реализации».

Все было примитивно и элементарно, то, как они меня «кинули». Просто я мешала судье Щеколдиной въехать в дедов особняк.

Конечно, оплакивать эту судейскую суку я не стала. Хотя и могла бы — как грешницу, которую неизбежно настигнет кара. Которая еще получит свое. Ну а Зюнька был просто юный скот, на которого и одной слезинки тратить обидно.

Но вот Ирку мне стало жалко, и я всерьез поплакала о ней. В конце концов, когда-то мы с нею были не чужие. Грудастая, толстозадая, с кривоватыми ногами, плаксивая Ирка все школьные годы таскалась вместе со мной на свиданки, как и положено «прицепу» при гордой и более смазливой деве, и подбирала всех, кого я бросала. Парням с ней было просто. Пока я раздумывала над тем, стоит ли тот или иной прилипчивый субъект внимания, Горохова уже снимала трусики, а потом рыдала и каялась: «Так вышло…»

В Зюньку она вцепилась клещами, ей казалось, что если она будет делать все, что нужно Щеколдиным («кинуть» такую дуру, как я, в том числе), то выйдет замуж за Зиновия и наконец станет леди Гороховой! Но ее «сделали» не хуже, чем меня, и, хотя Зюнька обрюхатил ее, ей дали от ворот поворот уже в те дни, когда в «Столыпине» меня волокли в зону, на севера… Она стала не нужна.

Так что, когда я, одержимая мыслью о мести, сыскала Ирку после отсидки, она бомжевала. как и я, затюканная и запуганная, работая сторожихой в затоне для брошенных судов. И у нее уже был Гришуня.

Я размякла, раскисла и отпустила ей все грехи. И, конечно, лопухнулась в очередной раз. Героическая мать-одиночка смылась в неизвестном направлении, точно просчитав, что ее с Зюнькой ребеночка я не брошу.

Я и не бросила…

Гришка здоровел и уже лопотал внятно и осмысленно, называл Сим-Сима «дед Сеня», они на пару играли в паровозики, я для него была «мама», про эту трусливую идиотку, родившую его, он ничего не знал, и я была благодарна Ирке Гороховой за то, что она исчезла.

Я не знала, жива она или, что было допустимо, уже нет. Потому что она обладала почти такой же удивительной способностью влипать в совершенно дурацкие истории, как и я.

Так что я чистосердечно поплакала и насчет Ирки.

И, может быть, даже обняла бы ее и мы бы поплакали вместе, если бы она каким-то чудом оказалась рядом. Во всяком случае, мои слезы Горохова видывала, и мне бы при ней не было бы стыдно…

Я плавала в беззвучном реве, как рыба в воде, и все ждала, когда мне станет легче. Я была, наверное, похожа на перегретый паровой котел, из которого надо стравить давление, чтобы он не взорвался.

Легче, однако, не становилось. Наоборот, что-то тяжкое давило и давило, гнуло мою башку к коленям.

Я деловито подумала, что, может, Сим-Симу будет легче. Или он ничего не почувствует? Потом пришла в голову мысль: может, Нина Викентьевна выбрала себе такой конец, чтобы уйти от всего этого — думать, видеть, знать? А вот я — могла бы, как она? Смогу?

Первое время в зоне я подумывала о том, чтобы поставить точку. Женская колония была расположена на острове посреди большого озера, в бывшем монастыре. Зимние дни там, почти в Приполяръе, были куцые, как заячий хвост. Когда просыпаешься утром под вой подъемного ревуна и тебя гонят в цех, еще ночь и темно. Когда возвращаешься — уже темно и снова ночь. Долгосрочницы меня, первоходку, недели за две научили обращаться с «шей» — машиной с электроприводом. Шили камуфлу армейскую. Меня посадили на застрочку левой штанины, и мне до сих пор кажется, что почти весь срок, три зимы и три лета, я шила одну и ту же пятнистую штанину, которая протянулась по просторам родины чудесной от монастырского цеха до Владивостока.

С низких беленых сводов текло, сипели лампы дневного света, от чего все мои товарки были похожи на синюшных покойниц. В конце нашего бесконечного полуподвала висел портрет нашего президента, который, улыбаясь, призывал: «Голосуй сердцем!»

Рядом с президентом висел радиодинамик, похожий на алюминиевое ведро, под ним находился микрофон, и каждый день замнач по воспитательной работе (раньше он назывался замполитом) майор Бубенцов читал нам свои проповеди, из коих вытекало, что раньше, при коммуняках, было все хреново, а нынче, при свободе и демократии, остались только трудности переходного периода.

В те дни я и поняла, что он есть. Тот самый Главный Кукольник. Дернет за свою веревочку и, ухмыляясь, разглядывает потерявшую интерес к жизни, оглохшую от стрекота машинок, дылдообразную, тощую девку, полугорбатую от бесконечного сидения в цеху и угрюмо-злобную, и ждет, что она выкинет. Выкинуть я не успела. Выкинула другая.

Веселенькая такая, девчоночка из Ростова, по южному смугленькая, говорливая и бесшабашная. Не знаю, за что ее законопатили, но замнач ее доставал, из карцера она почти не вылезала. А может быть, просто решилась от безысходности и тоски. Добралась как-то до громадных портняжных ножниц (хотя в цех ничего острого не проносилось и раскрой делали вольнонаемные где-то там, на берегу) и насадила себя горлом на лезвия.

Там ее и нашли, за тюками с кроем, на полу. Помню, я страшно удивилась, что в таком махоньком человеке так много крови — ею был залит весь пол из древней брусчатой отмостки, она лежала в кровавой луже.

Я благодарна ростовчаночке: после увиденного мной я поняла, что выдержу. Я как бы окуклилась, заснула наяву, отгородилась от жизни зоны невидимой преградой и скользила, как рыба в донных водах, не прикасаясь ни к кому, не замечая подначек (а меня таки доставали — будь здоров! — кто-то раскопал, что я внучка знаменитого академика Басаргина).

Так что мысль о том, чтобы кончить эту волынку, которая называется жизнью, ко мне пришла здесь, на холме, не впервой.

И вот тут-то я проморгалась. Утерла слезы, высморкалась и задумалась. Попыталась закурить, но варежки промокли и сигареты расползались. Я сняла варежки, подышала на руки и засунула их под куртку и дальше, приподняв низ свитера. Залезла пальцами в бриджи и помяла живот пониже пупка. Живот был мягкий и горячий. И ничего такого под ним, конечно, не прощупывалось. Похоже, и рано еще. Последняя моя ночь с Сим-Симом была чуть больше месяца назад. Я пробралась пальцами под свитер и потрогала грудь. На миг мне показалось, что соски чуть набухли. Если честно, как чувствуют себя беременные женщины, я знала чисто теоретически, потому что ни разу, как выражалась моя мамулечка, не «подзалетала». Она с большим неодобрением относилась к тому моменту, когда почувствовала в своем жизнелюбивом чреве меня, потому что, как она рассказывала, ее стало тошнить. «Ты меня заставила блевать все девять месяцев, милая!» — укоряла она меня, шестилетнюю кроху, занимаясь маникюром. Руки у нее были прекрасной формы, аристократичные. Она занималась арфой, и они у нее постоянно были на виду.

Ну бог с ней, с мамулей, а вот я что вытворяю? Жру водку, как последняя алкашка, трясу свои интимные потрошки в седле, промораживаю задницу на ледяном мраморе, а главное — травлю сама себя своими глюками и бедой. Неизвестно еще, каким химическим дерьмом меня пичкали из капельниц.

А ведь по женской части я не прохудилась, задержка была почти на три недели, я специально спросила Элгу, не текла ли я, когда находилась в отключке. Но ничего такого не было, а это могло значить только одно: своего я добилась и те, последние, отчаянные ночи с Сим-Симом удались, в смысле пестиков и тычинок, где-то там уже завязалось, набухает зернышко, живой плодик, то, на что я так надеялась. Он непременно будет, просто обязан быть, мой ребеночек! Наш с ним ребеночек.

И если я не последняя дура, мне надо носить себя, как хрустальную вазу, немедленно бросить курить и заставить Цоя вспомнить, чем там кормились китайские императрицы, затяжелев, вернее, чем они кормили в утробе своих китайских императорчиков, когда те еще только собирались родиться.

Я прикинула, и получилось, что рожу в сентябре. Хорошее время, летняя жара уже сменится прохладой осени. Конечно, это будет мальчик. Пацанка, впрочем, тоже неплохо. Но девочка наверняка будет похожа на меня. А вот мальчонка должен быть и будет Сим-Симом. Такой же крутолобенький, упрямый и сильный. И непременно горластый. Я засмеялась от радости, будто и впрямь увидела его — с крепенькой розовой попочкой, крохотными ручками и ножками в младенческих складочках, с глупыми изумленными глазенками (в этом плане я была бы не против, если бы он генно позаимствовал цвет моих глаз, чтобы девки укладывались штабелями). Он будет теплый-теплый, и от него будет пахнуть тем, что ни с какой «шанелью» не сравнится, — молочком, нежной кожицей, душистыми волосиками…

И Сим-Сим, конечно, будет носиться с ним, как с писаной торбой, и любить его так же, как меня, и немножко ревновать, потому что отцы всегда балдеют, когда начинают понимать, что для нормальной бабы ребёнок — это важнее, единственнее, что ли. Что для нее постельные радости — это еще не все. Двое становятся по-настоящему едиными, когда они сливаются в новом сосуде, и этот сосуд — их детеныш.

Я совсем забылась и поплыла в розовом тумане… как вдруг врезалась всем телом в черную стену.

Господи-и-и! Ведь Сим-Сим никогда его не увидит!

Он же где-то там, под этими венками с черно-красными и черно-белыми лентами, под раскрошенной лопатами ржавой мерзлой глиной, в черной глубине, и там ему оставаться навсегда.

Вот тут-то лопнула та невидимая пленка, которая меня еще сдерживала и как бы заслоняла самое главное. То, о чем я боялась думать и от чего отгораживалась плачем по тем, кто был для меня теперь, в общем, не таким уж важным.

Я упала лицом в глину, раскинула руки, прижимаясь всем телом к холмику, и заголосила, как деревенская баба, безумно и истошно:

— И на кого-о-о же… ты-ы-ы… меня-я-я… покинул… Да и как же я без тебя-то-о-о… Родимень-ки-иий…

Оказалось, что ничего вернее этих слов жизнь, точнее, смерть не придумала. Спасение было только в одном, чтобы не шизануться вновь, — потерять сознание.

Я не знаю, сколько я пролежала так, но, когда поднялась, солнце уже висело низко за лесом и по снегу тянулись длинные тени.

Аллилуйя понуро стояла под холмом, поджав заднюю ногу: ей было холодно. Где-то в глубине дубравы взревывал движок. Звук выкатывался на снеговой простор прерывисто, прыгал, как мячик.

Я замерзла так, что не чувствовала ни рук, ни ног. Идти не было сил. Я сидела и тупо смотрела, как вдали из-за деревьев выруливает мощный снегоход, похожий на черного лакированного жука. Рулевая лыжа его прыгала на застругах. Кто-то, в кожухе, лыжной шапочке, громоздкий и не очень ловкий, трясся на нем. Я узнала Чичерюкина. Похоже, Кузьма Михайлыч вернулся из Ленинграда, то есть Санкт-Петербурга.

Он долго поднимался к могилам, скользя по гранитным ступенькам. Сел напротив меня, пригляделся, вынул носовой платок, поплевал на него и стер с моей щеки глину.

Он был не похож на себя, наш экс-подполковничек, бывшая краса и гордость гэбэ. Со своей простецкой наружностью он был похож на какого-нибудь деревенского Ваню на возрасте; с широким коричневато-копченым лицом, громадными, как лопаты, лапами. Внешне безразличный ко всему, почти сонный, он, словно бы и не просыпаясь, видел и точно схватывал все своими крохотными, похожими на шляпку гвоздя, глазками. Еще с большей точностью он все просчитывал.

Но вот случилось, он не просчитал, а просчитался.

В последний раз я его видела в Питере, за столиком в «Астории», где мы обедали: Сим-Сим, он и я. Петька Клецов сказал, что должен дозаправить «мерс», и укатил на бензоколонку. Сим-Сим хохмил и рассказывал о том, как во студенчестве просаживал в «Астории» стипендию. Ее хватало на один заход.

Михайлыч выглядел нормально. Сейчас же физия его была серая, как маска противогаза. Глазки ввалились и слезились, налитые красным. Было ясно, что он давно толком не спит. Всегда аккуратные командирские усы его неряшливо отросли кисточками и были закусаны. И вообще он был какой-то мятый, непробритый, в седоватой жесткой щетине — как алкаш, выходящий из долгого запоя.

Конечно, для нашего главного охранника то, что прикончили Сим-Сима, было полным завалом. Это доказывало, что как профессионалу ему — грош цена. Но они еще и дружили с Туманским, просто, по-человечески, по-мужски, ценили друг дружку. И было понятно, что именно это долбануло по Чичерюкину особенно больно.

Я не собиралась его винить. Это было бы глупо. Если уж олигарха вроде Березовского подрывают в его «мерее» или расстреливают в том же ленинградском подъезде известную депутатшу и исчезают без всяких концов, то с чего трепыхаться-то? После драки?

— Ты давно тут? — спросил он хрипло.

— Похоже, что так…

— Кто позволил одной?

— Да брось ты, Михайлыч…

— Пошлешь меня на хрен — брошу, — сказал он. — Есть за что. Не пошлешь — не чирикай, Ли-завета! Гарантии, что ты не следующая, нету…

— Что-то узнал? Там?

— Ничего я не узнал. Почти что. Ну-ка кончай мне тут мать скорбящую изображать! Ты покуда не памятник!

Я не могла разогнуться, и он поднял меня за шкирку, крякнув, навалил на плечо и снес вниз, как бревно.

— На этой метле с мотором Двинешь? — кивнул он на снегоход.

— У меня моя метла, — сказала я строптиво и поковыляла к Аллилуйе.

Он закинул меня в седло, сам сел на «жука» и поехал впереди, накатывая дорожку.

Он ехал медленно, но кобылка все равно не поспевала, и он то и дело давал кругаля вокруг нас и снова выходил в лидеры.

Я клевала носом, потому что сильно захотела спать, смотрела на Чичерюкина сверху и вспоминала, как впервые увидела его. Я только что вышла из узилища, заявилась в город получать после отсидки чистый паспорт, но щеколдинские прихвостни паспорта не дали и начали гонять, как шелудивую собаку, с явным намерением пришить мне, бомжихе, новую статью (повод бы нашли, за этим бы не заржавело). Горохова мне уже подкинула Гришку, и я затравленно металась, не зная, куда унести ноги. Тут возник мой школьный более чем дружок Петюня Клецов, он и приволок нас с пацаненком спасаться на территорию, где тогда шустрил по электронике и охранным системам и дежурил на пульте. Меня и увидел Чичерюкин, долго разглядывал и наконец спросил:

— А кто вы такая, мадам?

Вскоре на меня наткнулся Туманский, и все переменилось. Когда Чичерюкин понял, что я дорога его работодателю и дружку, он стал пасти и оберегать и меня, то есть нас с Гришкой, потому что это был его долг — охранять не только Самого, но и тех, кто ему близок.

Потом опять все переменилось — для меня в лучшую сторону — и вот нынче закончилось. И если бы Михайлыч сейчас спросил то же самое: «А кто вы такая, мадам?» — я бы не смогла толком ответить. Потому что и сама не могла понять, кто я в действительности теперь. Туманского не стало, и не стало, если серьезно, и меня. Я снова была одна. И вовсе не была уверена, что та защита, которую выстроил вокруг меня, то есть вокруг нас с Гришкой, Сим-Сим, окажется надежной: слишком все было стремительно, сумбурно, как-то вскачь.

Неясная тревога томила меня. Снова приходило то, от чего я почти отвыкла за последние месяцы: ощущение бесприютности, одинокости и бездомности. Крыша над головой у меня покуда была, и никто меня никуда не гнал, но того, что можно было назвать настоящим домом, своей крепостцой, в которой можно отсидеться, защититься он нападения, у меня не было. Прошлым летом Петька Клецов мне сказал не без злости: «Что ты из себя корчишь, Лизка? Как леди!» «Я леди, — огрызнулась я, — а ты осел!» «Если и леди, то без определенного места жительства, — расхохотался он. — Леди-бомж, ферштеен?»

Это тоже теперь возвращалось.

Такие, значит, дела…

 

ЛЕДЯНОЙ ДОМ

Чичерюкин подбросил в камин пару березовых чурбаков и пошевелил кочергой угли. По кабинету Туманского прошла волна багрового света. Горела только настольная лампа на его рабочем столе — мастодонистом, на львиных лапах, и было почти темно. Выпуклая остекленная крыша-фонарь, накрывавшая кабинет, была чиста и прозрачна, потому что ее постоянно нагревали какие-то хитрые термоэлементы, и казалось, что стекла совсем нет: черное ночное небо было близко и мерцало звездами.

От этого мне стало еще более зябко. Я накинула на плечи шубку, но все равно мерзла.

— Доходит или как? — спросил Чичерюкин.

Я полистала папку с газетными вырезками, которую мне уже подсовывала Элга, пробежала глазами его отчетец, который, как всегда аккуратно, он отдолбал одним пальцем на машинке, и пожала плечами. Я перечитала все это уже почти спокойно, словно речь шла не о Сим-Симе.

От Цоя принесли кофейник с убойным пойлом: корица, еще какие-то специи, ямайский ром, сливочное масло — все залито крутым кипятком. Я пить не стала. Михайлыч присосался. Ряшка у него оттаивала на глазах, приобретая свекольный цвет.

Судя по вырезкам, в первые день-два после того, как расстреляли Сим-Сима, со страниц печати хлынул вал возмущения, все кричали о беззащитности наших сограждан. Но вскоре, как по команде, вопли прекратились, и лишь на последних страницах в маленьких заметочках утверждалось, что в Санкт-Петербурге произошла очередная разборка из-за передела сфер влияния, что убийство С. С. Туманского связано с его коммерческой деятельностью. Если не впрямую, то по намекам можно было понять, что Сим-Сим — еще та штучка, свой человек в криминальной среде. Что от трудов праведных не наживешь палат каменных. Что, поскольку в делах Туманского много мути, кто там кого грохнул — не так уж и важно. В общем, надо было понимать так: чем больше акулы новоявленного российского капитала пожирают друг друга, тем это лучше для рядового честного налогоплательщика.

А в каком-то визгливом листке был заголовок во всю страницу: «Тамбовские волки задрали московского!»

— Почему тамбовские? Разве не питерские? — удивилась я.

— Это все сплошной дым и нежный шепот… — угрюмо заметил Чичерюкин. — Запущена такая версия, что Семеныч в Питере тамбовским крутым, которые эту самую Северную Пальмиру под себя гребут, дорожку перебежал. В этом направлении уголовка все силы бросила. Из Москвы генпрокурорский «важняк» примчался. Молоденький такой, зелень, в общем… По фамилии Трифидов. Как примчался, так и умчался… Я тебе так скажу, Лизавета, все это сплошная тряхомудия и тень на плетень. Бег на месте с имитацией активных телодвижений. Одно и выяснили — ствол краденый, эту снайперскую штучку еще в девяносто первом со склада воинской части свистнули аж под Ашхабадом, когда армию делили… А вот патроны — нестандарт. Спецбоеприпас, словом… Заряд усиленный, пуля тоже необычная, со смещенным центром. Такая в мизинец войдет — из пятки выйдет.

— А чего это вы раньше не подумали, куда войдет и откуда выйдет?! — не выдержала я.

Он болезненно поморщился:

— Не дави. И так тошно. Ты думаешь, с чего я там, в Питере, кувыркался?

— А кто вас знает? Может, на балет в Мариинку ходили? Или в Эрмитаж? Какого-нибудь Рембрандта смотреть… — Я понимала, что завожусь не по делу, но жалости у меня к нему не было.

— Там другой балет ставили, барышня… Большого ума не требуется чтобы понять: дельце-то разваливают. Прессу, которая из Москвы набежала, потихонечку отсекли. В интересах следствия, конечно… А сначала крик стоял, чуть ли не до запросов в Думе. Кто-то прессовал мощно, именно отсюда, из Москвы. Это доходит? — Да.

— Теперь смотри: в таких делах самое главное — первые не то что дни — часы! Может быть, даже минуты! А они там футбол устроили… Ты, конечно, ни черта не помнишь, но первой прикатила бригада из ближнего отделения милиции! Пацаны, но раскрутку начали вполне грамотно! Но тут пошли звонки от начальничков, выяснения. Факт преступления имел место на территории Питера, так? А Семеныч — московский гость, в Москве прописанный, и главные дела у него — тут… Ну и пошла очень квалифицированная волынка — кто обязан вести раскрутку, по территории и должностям, и что там на Туманского есть у москвичей, потому что перед питерскими он чистый… И вообще для них чужой. Пока они там выясняли, кому и за что министр будет холку мылить, всю мою охрану, всех гавриков и меня тоже обездвижили. Пошли фиксировать, кто где стоял, куда смотрел, о чем думал. А у меня на руках была ты, в полном отрубе, ни хрена не соображающая. Тебя надо было увозить, пока в психушку не засунули… Ну не в психушку, так в какую-нибудь клинику для придурков, — я просто не имел права тебя там оставлять! Среди чужих… Ты же теперь кто? Туманская! Раз пошла такая пьянка, почему бы под шумок и тебя не отправить к ангелам в рай?

— В раю меня уже не примут, — сказала я. — У меня, похоже, маршрут будет в другую сторону, поближе к сковородкам для грешников. За спасение моей молодой жизни я, конечно, вам буду по гроб жизни благодарна. Но вот чего я не пойму: какого черта вы там торчали столько дней сейчас? Если в целом все было ясно.

— Ну… как сказать… — Он вдруг заморгал глазами, долго ловил сигаретку в полупустой пачке, потом прикуривал от уголька из камина, бросая его из ладони в ладонь, хотя зажигалка была на столе, прямо перед его носом. И я поняла, что чего-то очень важного он мне открывать не хочет. У него вообще была особенность: он умудрялся, вывалив ворох словес, так и не сказать ничего толком. Даже в сильном поддатии. Темнила он был, наш Кузьма Михайлыч.

— Не очень красивая история вышла, Лизавета Юрьевна… — наконец заговорил он. — «Шестисотку», наш «мерс», питерская ментура прихватила. Глаз, в общем, положили на экипаж, и, судя по всему, исходила эта инициатива от тамошних погон с большими звездами. Машина почти что новая, хожена не так уж много, ну а «мерс» — он и в Африке «мерс». На свою конвейерную цену в сто пятьдесят пять кусков в баксах он, конечно, уже не потянет, но на стольник — вполне… Плюс аппаратура, которую мы в него напихали: связь спутниковая и все такое… Так что прихватили авто тамошние гаишники, устроили проверку чуть ли не через Интерпол, номера сличили на движке, на корпусе… И объявили мне, что машина ворованная, угнана из Бельгии год назад. Такого просто быть не могло. Потому что брали мы тачку вместе с Семенычем по предварительному заказу, в фирменном мерседесовском финском центре, почти три года назад и ждали заказ долго, за ними всегда очередь… В Хельсинки ездили и гнали оттуда. И тачка была новехонькая, в целлофанах, смазке, с заводскими пломбами и все такое. Так что пришлось мне оставлять при «мерее» водилу, то есть Клецова, чтобы ничего не раскурочили, и мотаться туда-сюда с копиями растаможки, актом о предпродажном досмотре, чеками и всякой другой мутотой… Еле-еле я его назад выцарапал! И теперь опять в гараже стоит. Можешь удостовериться.

Он даже голову горделиво вскинул и глядел преданно — такой верный сторожевой барбос с обгрызанными пегими усами, готовый исполнить любую команду: «К ноге!», «Ко мне!» и все прочее. Но я ему не поверила. У него были всякие замы и помы, в конце концов, в московском офисе постоянно торчит дошлый юрист, который бы не дал и пальцем прикоснуться к собственности Сим-Сима. И документацией о покупках, продажах и иных сделках он оснащен выше плеши, так что заниматься колесами было вовсе не дело Чичерюкина. Помимо прочего, он был раздавлен смертью Сим-Сима.

Словом, что-то тут было не то и не так.

— Может, хватит петли вить, Михайлыч? — сказала я. — Я же не пальцем деланная. Чего ты мне говорить не хочешь? Или сказать боишься? Почему?

Он смотрел на меня слезящимися мутноватыми глазками, понять, о чем думает, было невозможно.

— Я их достану, Лизавета… Тех, которые его… — начал он. — Дело не в том, что они меня, как цуцика, «сделали», дело в том, что Семеныча больше нету. Мне насрать на то, что по Москве ржачка пошла: «Чичерюкин лопухнулся!» И что в охранном бизнесе мне кранты полные! Меня с моими гавриками больше к нормальному делу ни один серьезный человек не допустит. Пометили меня таким клеймом, что не отмоешься. И не в контракте дело, в словах этих, что, мол, обязуюсь… И в том, что платил он мне. Другие бы не меньше платили. А может, и больше. Были, знаешь, недавно варианты. А в том суть, что, когда все рухнуло и я не знал, куда податься, и что завтра жрать буду, и на кой черт я вообще на свете, он сам, понимаешь, сам нашел меня и сказал: «Как вам нравится весь этот бардак, подполковник? Мне тоже не очень. Так, может, покувыркаемся вместе? Все веселей!» А я пил по-черному. Днем на платной стоянке возле Киевского вокзала шлагбаум поднимал, а ночью продуктовую палатку одному сопляку кавказцу сторожил. За две бутылки ночь. Он не позволял обе уносить. Одну я должен был потреблять на месте. Ему это нравилось, что я его водку жру. И всегда — под газом. Плюс, конечно, консервы. Из просроченных. Он знал, кто я, понимаешь? И очень хотел, чтобы я хотя бы раз пришел на пост в форме и с наградами. А я врал, что мне по должности мундир был не положен. Только штатское. И знаешь, что мы первым делом с Туманским сделали?

— Не знаю, — пробормотала я.

— Клюкнули в каком-то кабачке по случаю знакомства, и он двинул вместе со мной — увольнять меня из сторожей, потому что этот черножопый мини-Довгань держал у себя мой паспорт, ибо жутко боялся, что я выпью или съем больше оговоренного. Этот недоделанный Рокфеллер из Нальчика начал вопить о том, что я ему что-то задолжал. Твой Сим-Сим отслюнил ему купюры. Не знаю сколько. Но этот тип все орал и орал. На его визги начали подтягиваться дружки. Не знаю почему, но этот торгаш не хотел со мной расставаться. Ему страшно нравилось, что у него на подхвате чин в погонах. Туман-ский его слушал, слушал, потом вынул калькулятор, посчитал и объявил: «У вас совершенно идиотский учет, сударь мой! Чтобы выпить заявленный вами литраж, этот человек должен иметь не одну, а три глотки, как у Змея Горыныча. И закусывать непрерывно, как десяток крокодилов! И потом — что за цены? Это не бизнес, а грабиловка! Это неэтично!» Понимаешь, он говорил об этике этому скоту! Тот, конечно, попер на Туманского… Ты когда-нибудь видела, как он дерется? Я — один раз. В общем, мы их смели. Экземпляров шесть, между прочим, с ножами и цепями. Они кинулись к ментам… Мы уже разнесли и доламывали палатку, по колено в кетчупе, макаронах и битом «Жигулевском», когда нас повязали. И сунули в КПЗ. Не знаю, может, это были менты, которым торгаши отстегивали за «крышу», может, они им платили, но уже надоели до чертиков, но все кончилось роскошным пиром в камере предварительного заключения, с участием всего наличного состава отделения. Туманский умудрился заказать выпивку и закусь на всех в ресторане «Прага». Мы лопали шпекачки, какие-то паштеты, пили, как лошади, а капитан милиции мазал наши битые рыла зеленкой. Нас спасла, то есть выкупила, Нина Викентьевна. Утром она нас обоих выволокла за шкирку и сунула в свою тачку.

Ментура орала: «Заходите еще!»

Чичерюкин шумно высморкался в клетчатый платок и утер рукой глаза.

— Очень трогательно, Кузьма Михайлович, — сдержанно заметила я. Вряд ли стоило ему упоминать эту самую Нину Викентьевну. Хотя, пожалуй, я и сама бросилась бы на выручку Сим-Симу, не задумываясь, во что бы он ни влип. — Но что из этого следует?

— Очень хочешь все знать? — вдруг совершенно холодно, с неясной улыбочкой спросил он.

— Да.

— Смотри, не пожалела бы, — предупредил он. Похоже, он вываливал на меня весь этот треп только для того, чтобы утопить в словесах какую-то непонятную враждебность ко мне. И все что-то взвешивал и решал.

— Вы про что?

— Клецова Петюню… Петра Иваныча… давно знать изволите? — Он воткнул глаза в меня, как гвозди.

— А это при чем? — удивилась я.

— Может, и при чем, — хмыкнул он. — Ладно, я тебе сам скажу: знаешь ты его со школы. Со счастливого детства почти что. Так?

— А я этого и не скрывала. Даже от Сим-Сима. Петюнечка — с мозгой. Дружочек, в общем. Он меня по математике волок.

— Ты его в персональные водилы к Туманскому на «мерс» протолкнула?

— Нет, — пожала я плечами. — Он его сам с пульта забрал.

— Что у тебя еще с Клецовым было? Кроме, конечно, задачек по алгебре с тригонометрией?

— А-а… — ощерилась я. — Это вы мне под подол заглядываете?

— Куда надо, туда и заглядываю! — фыркнул он. — Служба такая!

— Да, было у меня с Петром Иванычем, — объяснила я. — Кустик такой был, сирень махровая… Под которым он меня трахнул. А может, я его? По первому разу в жизни разве разберешь, кто кого, Кузьма Михайлыч? Интересно узнать, чем там папы с мамами занимаются… Только я этого не скрывала и информировала Сим-Сима о своем первом мужичке. Тем более что с той сирени уже лет десять оттикало. И, насколько я могу вспомнить, он просто поржал. Вам как, всех моих мужиков, которые до Туманского случились, по отдельности перечислить, с подробностями, или общим списком представить?

— Зубы уже скалишь? — угрюмо сказал он. — Как всегда? Включилась уже, значит, после замыкания? Это хорошо… А я вот — дурак. Не дотумкал, с чего это твой Петя до сих пор неженатый.

— А это вы у него спросите. Сама удивляюсь.

— Я тебя еще не так удивлю. Пошли-ка.

— Куда еще?

— Пошли-пошли.

…Лошади сонно вздыхали в стойлах. В конюшне было парно и угрето и сильно пахло конским потом и мочой. Светилась только одна лампочка в проходе, в конце которого были сложены тюки прессованного сена, перевязанные проволокой Петька Клецов был упакован не хуже тюка — на руках наручники, ноги у лодыжек стянуты нейлоновым шнуром, на шее — удавка из такого же шнура. Он всегда мне напоминал шустрого ежика — со своей круглой, покрытой, как иголками, черными, начинающими седеть волосами, востроносенький, с живыми антрацитовыми глазками, подвижный, как ртуть. Сейчас он был похож на ежика, которого выволокли из-под гусеничного трактора: серая фирменная охранно-водительская форменка была измята, порвана, в пятнах, рот разбит, под носом — корка засохшей крови. Под набрякшими сизыми веками глаз не разглядеть, только в щелях в глубине что-то угольно отсвечивало.

Он тяжело дышал, временами что-то булькало в его горле. Петька сидел на полу, вытянув ноги, а за его спиной впритык сидел один из охранников, я знала, что его зовут Костик и что он из бывших штангистов. Он постоянно ел. Чичерюкинских бобиков я еще путала, но этого не запомнить было трудно Он и сейчас что-то ел, черпая ложкой из консервной банки и причмокивая. У него была младенчески-розовая простецкая морда.

По-моему, они с Петькой дружили.

Я обалдела.

— Что за хреновина? Вы что, ку-ку?!

— Сгинь… — сказал Костику Чичерюкин.

Тот с любопытством посмотрел на меня, пожал плечами и ушел, грохнув воротцами.

— Ему же… больно, мать вашу! — заорала я.

— Добрая, значит? — ухмыльнулся Чичерюкин. — Ну-ну! Тогда спроси своего, допускаю, что, бывшего, хахаля, с чего это он мне по башке съездил и пробовал из «мерса» выкинуться… Как раз на подъезде к территории, когда нас с ним, можно сказать, утро встречало прохладой?

— Руки ему так зачем? И петля эта? Вы что его, вешали?

— Как учили в молодости. Спецкурс «Допросы», — закуривая, пояснил Чичерюкин. — Ладно, теперь ему еще долгонько придется учиться ходить и даже стоять…

Он присел на корточки, вынул нож, выкинул пружинное лезвие, разрезал путы на ногах Клецова, снял и откинул удавку — горло у Петьки было в синих подтеках, — снял наручники и спрятал их в карман. Петька полулежал неподвижно.

Я присела перед ним и стала платком обтирать его лицо.

Веки дрогнули, лезвием блеснули антрациты, и он сказал хрипло и скрипуче:

— С-сука…

— Видишь, ничего страшного, — заметил Чичерюкин. — Вполне способен на точные характеристики!

— Говны-ы, все вы — говны! — дернулся Клецов.

— Может, оно и так, Петр Иваныч, — согласился Чичерюкин. — Поскольку человек — структура, дерьмом накачанная. Кого ни ковырни — таким говнецом дохнет, что хоть стой, хоть падай! Может, ты разъяснишь своей, допускаю, бывшей подруге, с чего это ты тут такую позицию занял?

Клецов склонил голову, выплюнул на грязные доски сгусток черной крови.

— В чем дело, Петр? — спросила я.

Он молчал, будто и не слышал. Глаз не поднимал.

— Даю уточнение! — опять заговорил Чичерю-кин. — Десятого января сего года в четыре часа утра, согласно контракту, Петр Иванович Клецов, двадцати восьми лет, приступил к исполнению телохрана Туманского. То есть занял место за баранкой «мерса», в каковом находились вы, Лизавета Юрьевна, ваш супруг и раб божий Кузьма, я то есть… В сопровождении нашего джипа «шевроле» с четырьмя охранными персонами мы отбыли в Ленинград, то есть по-нынешнему Санкт-Петербург. Вы с этим согласны, Петр Иваныч? Не опровергаете?

— Да пошли вы все! — огрызнулся тот.

— Не разрисовывайте, Кузьма Михайлыч, — попросила я. — Ближе к делу!

— А я и так близко… Поездка была неплановая, решение о ней Семеныч принял скоропалительно, за два часа до отъезда, никто о ней, кроме своих, знать не мог. По расчетам, мы должны были прибыть в Санкт-Петербург в двенадцать дня, на все дела Туманский отводил часа четыре, так что в шестнадцать ноль-ноль мы должны были лечь на обратный курс. Следовательно, кому-то надо было точно знать, во-первых, что мы выехали именно в Питер, во-вторых, когда мы там возникнем и, в-третьих, куда именно там Семеныч намерен отправиться. Про эту литейку на Охте он сказал, Лизавета?

— Я не помню…

— А я помню. На подъезде к Питеру, в салоне «мерса». Где опять же были только свои. Включая Петра Ивановича… Получается так, что кто-то должен был отсигналить питерским сволочам, что мы уже прибыли, сколько там пробудем и куда двинемся. Гоняться по Питеру за Туманским этой бригаде, которая его грохнула, было никак не с руки… Времени на все про все у них было столько же, сколько у нас, — четыре часа. Может, чего добавишь, Клецов?

— У вас слишком богатое воображение. Не знал я ничего! Не знал! Ну подумаешь, выдал звонок!

— Какой еще звонок? — удивилась я. — Ты про что, Петька?

— Про то, как мы в «Астории» перекусывали, шницеля по-венски сухеньким запивали, а он «мерс» на заправку гонял, — пояснил Михайлыч. — Вот оттуда, с заправки, он и отбарабанил звоночек… Отсигналил, значит!

— Кому?!

— А это ты у него спроси! Я-то у него еще в Питере спрашивал. Только, может, он тебе больше скажет? Все ж таки не чужие. Родные, можно сказать.

— Ну, Клецов! Ну?!

— Баранки гну, — ухмыльнулся он, растягивая похожие на черные оладьи губы. — Так кому угодно и что угодно пришить можно! Уж кто-кто, а вы, мадам, это по себе распрекрасно знаете. И все не так было, как он плетет. Про то, что в Питер поедем, мне сам Туманский еще накануне вечером сказал. Чтобы колеса готовил. Коньячком бар на «мерее» зарядил… И все такое. Я как раз в гараже с «мерсом» возился, когда мобильник Туманского сработал. В бардачке. Ну, я взял. Звонил Кен, из Москвы. Спрашивал, как у Туманского со здоровьем. Заботился… Ну, я ему про Питер и ляпнул. Что собираемся. Он попросил, чтобы я, как туда приедем, сразу же на какой-то аптечный склад позвонил, что, мол, получат по мозгам, потому что задерживают отправку фур на Москву с этим… для диабетиков… инсулином… Тимур Хакимович чужой, что ли? Я и позвонил… Там… Какая-то женщина ответила. Спросила, сколько в городе будем, какие-то бумаги, документацию просила в Москву прихватить. Спрашивала, где будем, чтобы их передать. Ну, я насчет Охты и сказал… Все! Всего-то!

— Похоже на правду, а? — с надеждой обернулась я к Чичерюкину.

Он беззвучно смеялся:

— Слишком.

— Не поняла.

— Я этот номерок, который из него в Питере вытряс, проверил. С чего и торчал там столько. Нету по тому телефону никакого аптечного склада. И не было. В раздевалке он стоит, в гардеробе, словом, в предбаннике одного гадюшника, пивнуха такая, с креветками, на Литейном проспекте. И трубку там снимают кому не лень, кто поблизости, от уборщицы до любого из поддавал. Называется «Адмиральская каюта»: Только адмиралы туда вряд ли заходят. Все больше шпана… Ты его лучше спроси, с чего он на меня полез?

— Ха, — ощерился Клецов, — полезешь тут! Он же сдвинулся, Лизка! Не видишь? Расписывать стал, как меня тут метелить будут. С допросными процедурами. Орал: «Говори!» А что говорить-то, когда у него лапы — быку башку отвинтят? Дурак старый…

— Это кто старый? — встрепенулся Михайлыч.

— О господи! Да идите вы все! — У меня дыхание перехватило от нелепости происходящего. Вчера пивко под воблу вместе кушали, в свободное от службы время на спор из своих «Макаровых» бутылки пустые расстреливали и гирю толкали, сегодня — грызут друг дружку, как псы подзаборные.

Я вышла из конюшни. В гараже было включено освещение, и я заглянула туда. Выпендрежная алого цвета «альфа-ромео» Нины Викентьевны стояла у стены, накрытая брезентовым чехлом. На брезенте уже накопилась пыль: с того дня, как она с собой покончила, в машину никто не садился. Я как-то намекнула Сим-Симу, что можно бы тачку продать, но он словно и не услышал.

Охранный джип черной глыбой отдыхал на яме, тяжелый, как броневик.

. На темно-синем лаке «мерса» играли блики от ламп: его недавно полировали. Сквозь темные тонированные стекла просвечивала светло-серая кожа сидений.

Сим-Сим иногда сменял Петьку и садился за баранку сам — погонять он любил. Но обычно сидел не позади, как положено персоне Ви-Ай-Пи, а демократично, рядом с водилой. Я открыла дверцу и уселась в это самое кресло.

Больно стиснуло сердце — в салоне еще, хотя и слабо, ощущался запах Туманского: он прокурил все тут медово-горьким голландским трубочным табаком, проливал армянский коньячок из бара — всякие метаксы, даже подлинные, он не признавал Пахло еще старомодным парфюмом «Драккар», дешевеньким, но он к нему привык, а привычек он менять не любил. Даже брился опасной бритвой «пума», золингеновской, конечно, со сточенным клинком, которую когда-то купил в комиссионке на первые заработки. Я нажала на кнопку бардачка Внутри лежали его перчатки из тонкой кожи. Несмотря на то что он был громаден, руки у него были аристократические — с длинными тонкими пальцами. Я стала выкидывать из бардачка все, что там было: старый кисет с табаком, две «рабочих» трубки в чехольчиках, аудиокассеты с Высоцким и Окуджавой, в поездках он слушал только их, пакет с бумажными носовыми платками, мобильник, тот самый, который поминал Клецов. Батарейки телефона уже сели, и белый экранчик был похож на бельмо…

Я старалась ни о чем не думать. Мне казалось, что, если я буду долго о нем думать и ждать его, гулко простучат шаги по бетонке гаража, он рванет дверцу и рявкнет:

— Положи все на место, Лизавета! Опять свой нос не туда суешь? Ну нет там никаких гондонов для других баб! И баб — тоже нету! Окромя вас, мадам!

Шаги, конечно, прозвучали. Чичерюкин вошел в гараж, пригляделся:

— Ага, вот ты где!

Влез в салон и сел сзади. Посопел сердито:

— Ну теперь до тебя доходит, или как?

— Бред какой-то, — сказала я. — Кто-то кому-то звонил… Аптека эта при чем? Клецова поуродовали… Ну если считаете, что он как-то в этом деле замешан, отдали бы его сыскарям. Зачем гестапо на дому устраивать?

— Так ведь своя крыса завелась, домашняя, мне ее и давить. Домашними средствами. Его, крысюка этого, голыми руками не возьмешь. Он любую зацепочку отстрижет и разъяснит по всем законам логики. Умный слишком. А главное, склизкий, Лизавета! Я так думаю, что там такая цепочка закручена была, что убери одно звено — и все посыпется. И я так понимаю, что некоторые уже и убраны — связники, исполнители, посредники…

— Вы про что?

— Не будь полной дурочкой. — Михайлыч закурил. — Иначе он и тебя «сделает». Вежливо так, знаешь, со своей улыбочкой! Это все Кена работа. Во всяком случае, его проект. У тебя в голове хоть что-то осталось? Или сплошной сквозняк? Ну что молчишь?

— Да бросьте вы! — не сдавалась я. — Дали вам по мозгам, вот вы виноватых и ищете! Вас послушать, так выходит, что Кен Петьке платил.

— А зачем платить? — вздохнул Михайлыч. — Петька и так на все готов. Бескорыстно. И ты мне тут горбушки не лепи, Лизавета Юрьевна! Он в тебя до сих пор втюренный! И ты это распрекрасно знаешь… И нравилось тебе все это — в койку с Семенычем, а на нервах Клецовых, как на мандолине, играть… Эх, бабы! Предупреждал я Семеныча, просил даже поосторожнее быть с этим кобельком. А он только зубы скалил, нравилось ему, что у него твой Ромео — в холуях. Лизавета, мол, не против… И ты, мол, не возникай! Веселился. А может, ему просто приятно было, что он от мужичка почти в два раза моложе тебя отсек?

Я молчала. Пакостно мне было. Горько. Заигралась девушка. И чего уж теперь-то хитрить перед самой собой. Был Сим-Сим. Но где-то рядом вращался и Петро. Первый, кто распечатал мой конверт. А такое не забывается. Такое — на всю жизнь. Что-то такое там, в утробах, все равно все помнит. Иначе бы он мне не снился. До сих пор. Хотя и редко. Я этих снов боялась.

— Если вы каждого, кто ко мне клеился, на конюшню потащите, вам филиал Лубянки тут открывать придется. Глупость все это, — сказала я. — Дайте ему расчет — и в три шеи!

— Это что? Всерьез? — вскинул на меня глаза Михайлыч.

— Очень.

. — Извини, конечно, но где у тебя такое решение возникло? В голове все-таки или в той плюшке, которая промеж ног?

— Хамите, Кузьма Михайлыч!

Я хотела вылезти из «мерса», но он цепко ухватил меня за плечо:

— Слушай сюда! Вот-вот Кен здесь прорежется. Знаешь что будет? Я тебе скажу, как он дела повернет. Сиди!

Он шептал хрипло, разрисовывая, что будет. А я почти не слушала. Клецов был, кажется, прав. У Михайлыча тоже что-то в мозгах замкнуло. Как у меня.

Он наконец иссяк. Я высвободилась и ушла.

Дом стоял на бугре почти неосвещенной глыбиной, и я впервые заметила, как он нелеп. Когда-то тут была база отдыха для кремлевских чинов, не из очень высоких. С близким охотохозяйством. Нина Викентьевна обустроила трехэтажку, но дело до конца не довела. Внутри все было продуманно и классно, на хорошем евроуровне. Но снаружи дом был похож на денди в зипуне и валенках: евроокна с тонированными стеклами — в тяжелых кирпичных стенах, крыша из итальянской черепицы, с остеклением над кабинетом Сим-Сима, а портик со сталинскими колоннами, и над ним — еще не сбитая лепнина — трактора и знамена из гипса.

Раньше я этого не замечала — в этот дом меня ввел Сим-Сим, и все здесь мне казалось прекрасным.

Я добрела до суперспальни и, не снимая шубы, бухнулась навзничь на кровать. Под головой, под покрывалом захрустело — это Гаша засунула туда свою целительную подушку с сеном Было тихо, дом спал, и я слышала, как лихорадочно пульсирует кровь в висках.

Кажется, мне удалось сдержать себя, когда Чичерюкин помянул Кена. Меня тоже что-то тревожило в его поведении, но я все еще не могла заставить себя поверить в его двурушничество. Все было нелепо и гнусно. Единственное, что до меня дошло сразу же, — у Михайлыча нет никаких доказательств, ничего реального. Иначе он бы так не метался. То, что он держался в стороне от официальных законников, было понятно: если их допустить к делам Туманских, могли всплыть кое-какие их делишки, от которых бы затрясло все фирмы и фирмочки. Бизнес и закон в России нынче понятия несовместные.

Света я не включала, пялилась в потолок, и там, между этими а-ля Шагал летучими молодоженами будто всплывало темное и непроницаемое, как маска, лицо Кена, с бархатисто-темными ласковыми глазами, со щеточкой седых усов, подстриженных по-английски… В моих глазах возникла сухопарая фигура, делающая его похожим на отставного колониального британского служаку. Он вообще здорово смахивал на англичанина — манерами, стилем одежды. Надо было видеть, как он курит, держа в изящно-ломких пальцах дурманно ароматную китайскую сигарету, — он курил только гонконгские, соусированные, которые ящиками привозил из своих деловых ездок… Мне даже показалось, что я ощутила запах этого дымка, пряный и слишком сладкий.

Первое время, после того как мы познакомились, я даже не знала, что фамилия его — Кенжетаев: Элга усекала все фамилии и имена. Чичерюкин у нее был Чич, Кенжетаев — Кен, я — Лиз, если не считать тех случаев, когда она бывала мной недовольна. Тогда я становилась «Элизабет» или «Басаргина».

Я поднялась, включила ночник, сдвинула стенную панель, за которой был небольшой встроенный в стену сейф, и набрала код. В сейфе было десятка три одинаковых папок — персональные досье. Их собрала еще Нина Викентьевна. Туманский, когда решил ввести меня в курс дел, мне их показал.

В основном это были досье на противников и конкурентов Туманских. Там были подробности о том, что эти люди тщательно скрывали, включая грехи молодости, тайные пристрастия — начиная от запоев и кончая снятыми судимостями, реквизиты анонимных счетов в банках, перечни недвижимости, суммы взяток, которые давали и брали, и даже награды и звания, полученные ни за что. Я еще удивилась, что среди этих папок есть досье и на ближнее окружение: на Кена, Чичерюкина, помощника Туманской — Вадима и даже Элгу… «Господи! А это-то зачем? Они же свои!» «Сейчас своих не бывает, — нехотя сказал Сим-Сим. — Сегодня — свой, завтра — чужой. И наоборот. Погляди. Это тебе полезно. Привыкай, Лиза».

Привыкнуть к этому я не могла. Мне почему-то было жалко этих людей. Особенно голубых, то есть педрил. Их среди значительных персон, которых то и дело показывали по ТВ, оказалось на удивление много.

Я вынула папку, на которой было написано «Кен», и стала листать. Биография у него была — будь здоров. Мать русская, отец казах. Учился в Ленинградском горном институте. С Сим-Симом познакомился в какой-то геофизической экспедиции на Колыме, где проходил практику. А Туманский был простым рабочим. С тех пор и корешуют. Тут была и фотография: молоденькие, тощие Сим-Сим и Кен, в ватниках и резиновых сапогах, стоят, обнявшись, и смеются…

Судя по всему, Туманский всегда ходил по краешку, а Кен делал нормальную карьеру, член партии, брошен на укрепление кадров в Темиртау, на Казахстанскую Магнитку как национальный кадр, перетащил себя из геологии в металлургию, для чего заочно окончил Институт стали в Москве. Первая крупная сделка, которую ему организовал Сим-Сим, — левая поставка белой консервной жести на плавучий рыбзавод, промышлявший камчатского краба близ Японии…

Еще во времена Брежнева.

Ну это даже я поняла, куда консервы шли: тоже налево, за валюту, конечно. Подробностей я не разобрала. Дальше — больше. Первый кооператив на паях с Туманскими «Звезда Востока» в Талды-Кургане — по обработке шкур и кож. Под Алма-Атой, в плодоовощном совхозе, подпольный цех по пошиву дубленок — тогда они были жутко модные — из этих самых кож…

Потом — Москва. И уже Кен выбивает для Туманских кредит из бюджета. На строительство жилых домов для офицеров из Германии, когда нас оттуда фрицы надумали вышибать.

Одним словом, плетенка будь здоров! Одна у них команда. Во всяком случае, была.

С восемьдесят пятого года параллельно с другими делами Кен ввинтился в систему Внешторга, служил референтом, ездил на Тайвань и в Китай. Освоил китайский — классический и диалект. Оказывается, у них, узкоглазеньких, единого языка нет. Служил Кен Отечеству недолго — через три года его поперли. За ерунду, в общем, — за использование служебного положения в личных целях. В досье была копия приказа, из которого можно было понять, что Кен пер из командировок бытовую электронику в презент начальничкам: цветные телики, видеокамеры, видеомагнитофоны, телефоны с «памятью» — в общем, всю эту фигню, которой нынче забиты палатки на ярмарках и павильоны на бывшей ВДНХ. Но тогда за это и сесть можно было. Тем более что тащил все это Кен в товарных количествах. С чем его и застукали во Владивостоке, на таможне, через которую он пытался пропихнуть судовой контейнер с этим барахлишком. Насколько я поняла, отмазала его от неприятностей Нина Викентьевна.

Попереть-то его поперли, но кое-какие связи он сохранил. И когда «империя зла» пошла сыпаться, уже в адрес головной корпорации Туманских "Система "Т" косяком пошли, в основном с Формозы, то есть с того же Тайваня, разнообразные детали, из которых в цехе оборонки под Подольском начали собирать «на коленке» те же видики и даже редкостные по тем временам компьютеры.

Был еще и текстиль в гомерических количествах.

Расплачивались безвалютно, нефтью и минеральными удобрениями. Это уже касалось только Туманской. Как она их добывала — неизвестно.

А вообще-то я обнаружила в папке почти все, что касалось Кена (видно, не один Чичерюкин, или кто там был до него на посту главы корпоративной безопасности, старался). Размер обуви и одежды, любимые напитки, любимый тип женщин, их возраст — от шестнадцати до двадцати пяти, натуральные блондинки, скандинавского типа, малообразованные. Приводился список телок, с которыми он имел дело более или менее долго. Оказывается, москвичек и даже ленинградок он сторонился и регулярно выезжал в секс-туры в Ригу, какой-то Цесис, в Таллин и в Друскининкай. Судя по списку, трахнуться он был не дурак, но при всем при том тяготел к постоянству в отношениях: одноразовых профессиональных шлюх не любил. Может быть, потому, что в молодости (об этом сообщалось в графе «Здоровье»), пару раз подхватывал триппер.

Женат он ни разу не был, правда, была запись о ребенке, которого ему родила какая-то Роза Калкенова в Алма-Ате. Его «коллективная супруга» состояла в основном из спортсменок, была даже одна кандидат в мастера по санкам и одна горнолыжница. С последней он как-то провел отпуск в Давосе. О чем тоже была запись.

Эта самая Нина Викентьевна в который раз потрясала меня до таких подробностей могла додуматься только женщина, и, кажется, это никак не связывалось с делами. Проглядывало то и дело элементарное бабское любопытство, на уровне сплетни. Может, ей просто потрепаться не с кем было?

Но я, как всегда, ее недооценила.

Дальше шло то, что Кен тщательно секретил и скрывал от Туманских. Фотокопия записки от муллы из Самарканда. С пометочкой об оплате полученной информации. Сумма была приличная, три куска в баксах. Из записочки следовало, что в восемьдесят пятом еще сравнительно молодой Кен выезжал по турпутевке в Египет. На самом же деле он втихую совершил хадж, путешествие в Мекку, как правоверный мусульманин. После чего получил почетное звание «хаджи», право носить зеленую чалму и, вернувшись, позволение от этого самого муллы не совершать ежедневного намаза, согласно Корану, как «путешествующий». Вот это да! Ведь Тимур Хакимович тогда еще оставался членом партии!

У меня челюсть отвалилась от изумления. Первое, о чем я подумала, так это о том, что Кен имеет право на четырех жен. Так, может, у него не просто гарем из этих белобрысых телок? Может, он себе жен подбирает? Вообще, что Кен во что-то всерьез верует, хоть в Магомета, хоть в Христа, хоть в Будду, представить было невозможно.

Он был не просто светский и изысканный. Он смотрелся как нормальный, пусть стареющий мужчина плейбойского «разлива». Я представила его в арабской белой рубахе до пят, в этой зеленой чалме и золоченых туфлях с загнутыми носами, как у старика Хоттабыча, — и рассмеялась. Первый раз за все это время.

Я смеялась долго, пока не поняла, что срываюсь в истерику, и заставила себя заткнуться. Тем более что я наткнулась на листок, на котором прыгающим почерком Туманской, острым и совершенно не женским, было написано: «Родной мой медведик!»

Значит, вот как она называла Сим-Сима. Мне стало не по себе. Как будто я увидела их в постели. Вместе.

Я посмотрела в конец письма. Нина Викентьевна была очень аккуратная и всегда ставила дату. Еще она всегда рисовала птичку с огромным носом. Ей казалось, что нос у нее великоват. Хотя это было не так. Он был пряменький и узкий, с чуть заметной горбинкой повыше переносицы и с чуть более чем надо вырезанными ноздрями. Она подписывалась: «Твоя ворона».

Птичка была и тут. И дата тоже. Одиннадцатое июня прошлого года. Она писала это за сутки до того, как села в свою «альфу», смылась от охраны, запутав их джип на лесных дорогах вокруг водохранилища, и нашла место, где ей никто не мог помешать: на пустынном полуострове, близ раскуроченной старой церквухи.

Парни из моей школы называли это место «трах-площадкой». Летом, по выходным, мы добирались туда из города по Волге, а потом по водохранилищу на чьей-нибудь казанке, жгли костры, пекли картошку, купались и балдели от рока и портвейна «Кавказ». У меня с Петькой Клецовым там все и состоялось. Недели за две до выпускного вечера. Но это было так давно, что казалось не правдой. А вот что Туманскую занесло именно туда — было странным совпадением. Подозреваю, что все это штучки того же Главного Кукольника.

Она выпила водки, наверное, чтобы не было так страшно, и пульнула в себя чуть пониже левой груди из итальянского газового пистолета «полицай-автоматик», переделанного под патрон от «Макарова» Пистолетик до сих пор валяется где-то в доме. То что Туман екая грохнула себя, до сих пор знают только два-три человека. Официально (это Туманский так устроил) — инсульт, кровоизлияние в мозг.

От бесконечной изматывающей работы, дикого напряга, от того, что эта бывшая школьная учительница математики откуда-то из Средней Азии, засвечивая себя публично лишь в той мере, которая была полезна для ее дел, не только оперировала Большой Монетой, но подгребала под себя все, что сулило профицит уже не в столице (она была уже поделена) а в отдалении от нее, включая ближнее зарубежье.

Про это, последнее, письмо я ничего не знала Может быть, Сим-Сим засунул его в папку, когда готовился к отъезду?

Самое чудное — там не было почти ни слова о том, что она задумала, на что уже решилась.

"Прошу тебя, прими эту писульку совершенно серьезно. Ты всегда отмахиваешься и начинаешь смеяться, когда я пытаюсь говорить тебе о Кене. И веришь ему, как самому себе. Ты ошибаешься. Тех мальчиков, которые мерзли в одной палатке и пили биомицин по девяносто пять копеек за бутылку давно нет. А может, и не было.

Я никогда этого не говорила, потому знаю, что бы ты с ним сделал, но Тимур регулярно предлагает мне руку и сердце. С тех пор. И никак не может простить себе, что именно он познакомил тебя со мной. Помнишь, в альплагере на плато Чимбулак Он твердит, что никогда не женится, потому что есть я. Это лестно, конечно, но, по-моему, не правда. На этом свете есть только один человек, которого он любит без дураков, — он сам.

У тебя вызвало только иронию, когда я добыла доказательства, что он омусульманился. Втихую от нас. Дело не в том, что он сел зубрить суры. Он примет и католичество или пролезет в якутские шаманы, если почует, что это пахнет большими деньгами. Между прочим, он действительно принюхивался к якутским алмазам, о чем ты и не подозреваешь, но получил по носу. Помнишь его ездку в Иран в восемьдесят четвертом? Он понял, что урвать свой нефтяной кусок легче правоверному, чем европейцу. Но что-то у него сорвалось. Что именно? Ты знаешь? Я — нет.

Он давно ведет свою игру. Не знаю, сколько он уже упер из кормушки, к которой мы его допустили. Он лукав и скрытен. Но пока есть, то есть была, я, я его сдерживала. Ты — не сможешь. Я тебя не прошу, я тебе просто приказываю — выводи его из дел, откупи его доли, они не так уж велики. И, бога ради, не допускай, чтобы он и дальше был рядом, дистанцируйся. Извини за сумбур, все детали — у Беллы Зоркие. Обещаешь?"

Дальше была та самая птичка со шнобелем и «Твоя ворона».

Мне стало так плохо, что я плюнула на свою беременность и закурила.

Белла Зоркие? Ага, это та самая финансово-гениальная главбухша из главофиса на Ордынке. Которая химичит с «голубыми фишками» на бирже. Такая крашенная в платиновый «блонд», пухлая и сдобная кулебяка лет за сорок, с младенчески невинными глазками. На которой от ее объемов все платья лопаются. Отчего она и щеголяет в каких-то бурнусах, похожих на шатры цирка шапито. Хотя на нее вкалывает сам гениальный кутюрье Юдашкин.

Мне она нравилась. Несмотря на все свои образования, включая бизнес-школу в Гарварде, она материла свою обширную команду, как торговка с одесского Привоза, травила анекдоты и жаловалась мне: «Ох, деточка, я же ничего не кушаю! Тогда скажите мне, зачем я опять пухну?» Эти телеса прикрывали сверхмощный интеллектуальный компьютер, и внешность обманывала всех и вся. Жалости, если для дела, она ни к кому не испытывала. В сопли и вопли кредиторов-задолжников не верила. И обдирала их, как Соловей-разбойник калик перехожих в муромском лесу.

Чичерюкин как-то сказал, что Белла такой колобок, которого ни одной лисе не слопать: у нее было три паспорта — российский, израильский и почему-то гражданки ЮАР, где у нее вроде был фиктивный супруг — винодел по фамилии Блюменталь, и она то и дело грозилась: «Еще немножечко — и мотану я от вас, деточки… Негров по плантажам гонять и херес лакать! Вольдемар тоскует!» Своего Вольдемара она видела всего несколько часов, когда слетала куда-то под Кейптаун бракосочетаться. Это было еще при первой Туманской. Как она ко мне относилась — не знаю. В курс дел, по настоянию Сим-Сима, вводила толково, но посматривала искоса, с не очень добрым интересом. Она да еще два-три человека были в курсе, что Сим-Сим переводил на меня все свое добро.

Кен не знал.

Только теперь до меня дошло, что Сим-Сим исполнял распоряжение своей Нины — выводить Кена из игры и держать на дистанции.

Что-то было еще, чего я не знала и о чем помалкивал Михайлыч.

Может, стартовый выстрел, после которого Туманский рванул бы в свой марафон.

В эту ночь я в который раз поняла — ее нет, но она все еще есть. Остается. Во всем. И мой Туманский просто исполнял ее волю.

А Чичерюкин близок к истине: почуяв, что его спихивают на обочину, Кен мог на многое решиться.

Но как это доказать? И кто будет доказывать? Закон у нас не для таких, как Кен. Дышлообразный. Это уж я по себе распрекрасно знаю.

Заснуть я не могла. Закрыла сейф, проверив еще раз код, оставила шубу на кровати дрыхнуть вместо себя и побрела по дому.

Все спали и всё спало.

Я включала и выключала электричество, зашла в гостиную, зачем-то посидела в столовке за круглым столом на двенадцать персон, тоже дворцовым, с черным двуглавым орлом на наборной мозаичной столешнице, потом спустилась в бильярдную.

На одном из столов (всего их было три) белели шары из слоновой кости, лежал намеленный гибкий, как хлыст, любимый кий Сим-Сима. К столу был придвинут высокий стул.

На этот стул он подсаживал Гришку. Учил бить по шарам. Мальчонка хулиганил, хихикал и бросался шарами. Где-то он там спал сейчас, выше этажом, со своей нянькой Ариной. Но видеть мне его почему-то совершенно не хотелось.

Здесь тоже пахло табаком Сим-Сима. На стойке бара для игроков стояла початая бутылка коньяка «Ахтамар». Ее почему-то так и не убрали. Я пригляделась — на зеленом сукне уже был легкий налет пыли. Значит, эти тетки со швабрами сюда и не заглядывали.

Творился, конечно, бардак, но мне стало как-то уже все равно. Котельная работала на полную катушку, и дом был прогрет до духоты, но мне было холодно. Словно все кругом заледенело — стены, пол, потолок.

В доме были люди, но и их для меня как бы не стало.

Если пустота может пахнуть — я ощутила этот запах совершеннейшей пустоты.

Из дома вынули душу.

Я поняла, что для меня здесь все закончилось.

Я просто не смогу быть здесь.

Может быть, я теперь вообще не смогу — быть.

Нигде.

Такие, значит, дела.

 

«ИЕЗУИТЫ, КТО ТАКИЕ?..»

Букет был офигенный — плеть лозообразной орхидеи, поросшая нежным зеленым мхом. На плети синими звездами светились сами цветы, с желтыми влажными пестиками, пушистыми на конце. Ясно было, что цветики эти ох как дороги и приперли их в февральскую Россию откуда-то из-за южных морей, оттуда, где всегда лето. К цветам прилагался алый картонный ларец с надписью золотыми иероглифами. Внутри, в гнездышках на красном бумажном бархате, были шоколадные вазочки, амфоры и кувшинчики, видимо с ликером или ромом.

Помимо этого, Кен привез из Москвы спеца по психам, профессора Авербаха. Тот прибыл в сопровождении белого микроавтобуса с медицинской аппаратурой: Кен организовал обследование без отрыва от спальни, куда и потащили все эти ящики с мониторами, провода и присоски.

Кен обращался со мной, как с драгоценной вазой из лепесткового китайского фарфора, осторожно коснулся губами моей руки, смотрел ласково и печально.

— Ну вот мы с вами теперь и одни, Лизавета, — глухо сказал он. — Не думал я, знаете ли, что все — вот так… Но об этом — потом! Сначала — медицина. — Обычно смугловато-темное, в сетке морщин лицо Кена сейчас было серым. И губы тоже серые. Он словно выцвел за то время, что я его не видела. Белые усы его казались наклеенными, седая шевелюра — париком. Одет он был, как всегда, безукоризненно. В знак траура на нем был галстук из черного муара.

Я смогла только молча кивнуть, и он покинул спальню.

Профессор Авербах оказался веселым мужичком — недомерком, кудлатым, с черной бородой и усами, похожий на цыгана-конокрада. У него были разбойничьи, пронзительные глаза, с ослепительно белыми белками. Никакого сочувствия к страдалице он не проявлял. И когда я завздыхала, изображая полную немощь, он сдвинул на лоб зеркало, при помощи которого исследовал мое глазное дно, и рявкнул:

— Хватит жалеть себя! Не мешайте работать!.. Его мужеподобная медсестра демонстрировала усиленное внимание к моей особе — замыливала грехи. Сняла с меня косынку и начала лепить на темя, виски, затылок многочисленные присоски.

Я ухитрилась сделать Авербаху «глаз-кокет» и осведомилась томно:

— Ах, док! Зачем меня остригли?

— Было подозрение на закрытую черепно-мозговую… — пробурчал он. — Вы же там где-то своим набалдашником крепко приложились. Падали, мадам, без чувств. Так докладывали… Ничего, волосы гуще будут!

Он играл на мне, как ударник на барабанах, лупил молоточком, тыкал пальцем в точки по всему телу, и я дергалась, как припадочная.

Я впала в трепливое состояние и, когда они начали снимать энцефалограмму, не удержалась от вопроса:

— Ну и на кого я похожа, доктор? Прекрасная девица в объятиях осьминога?

— Заметь, у нее словесный понос, — сказал он сестре, покосившись на меня.

Я обиделась и замолчала. Он взял в руки полотнище с путаницей линий от самописцев, и они начали перешептываться.

Потом присоски отлепили, на голову нахлобучили металлический шлем величиной с тыкву, включили его и уставились на экран монитора, где дергалось и пульсировало что-то серое и живое.

Что-то там жутко заинтересовало Авербаха.

— Я буду жить, доктор? — не выдержала я.

— Жить? На вас пахать можно, мадам… Наверное, у него был такой стиль обращения хамский, хотя глаза удивительно мягкие, обволакивающие, словно затягивали тебя в бездонную глубину. От сухих рук исходил ток ласкового тепла, а от всего его облика — грубовато-нежное, самцовое. И я подумала: наверное, пациенток он в себя втрескивает в две минуты.

— Пусть он тебе справку выпишет, Лизавета! — громко сказала Гаша, настороженно светившая из угла глазками. — Юридическую… Что, мол, так и так. Ты не псих, а вполне нормальная. Покуда тебя в какой-нибудь дурдом не упекли!

Авербах уставился на Гашу с большим интересом.

— Ого! Вот это бабулечка! Ах какая бабулечка!.. Подушечка эта с травками, сенцом… ваша работа? — помял он хрустевшую подушку под моей головой. — Слыхал! А видеть — не доводилось.

— «Сонная» подушка… — пояснила Гаша.

— На метле не летаете?

— Крещеная я, милок. Не полагается.

— А боль снять можете? Головную? Или зубы заговорить?

— Я по другому профилю, — осмелела Гаша. — Кишечным потрохам. И мадамским делам. А зубы — это ты мне заговариваешь! Пиши справку.

— Рад бы, но не могу. Не имею права на такое заключение — что кто-то нормальный. Нормальных на этом свете не бывает. У каждого свой бзик. Норма понятие статистическое. Вот вы как считаете: вы в норме?

— А ты?

— И не надеюсь.

— Жулик он, Лизавета! — твердо сказала Гаша. — И все они тут жулики! Как начнут обдирать, все карманы вывернешь. И будешь ходить в придурках до скончания века. Докажут, что ты не в себе, и ничего не сделаешь.

— Гаша… Гаша… — попробовала я ее урезонить.

— Сто лет Гаша! — Она встала. — Опять тебе яму роют. А может, уже вырыли. Нехорошо в этом дому. И кругом тебя муть и крутеж. Была б ты голая — выкрутились бы. А ты ж барыня теперь, хозяйка, при деньге… Глаза промой, они ж уже присосалися! А ты уши развесила!

Гаша в сердцах плюнула и ушла.

— Любит вас? — спросил Авербах.

— Няня же. До сих пор — няня! Между прочим, ваши услуги — валютные? Кто платит?

Авербах почесал макушку озадаченно и посмотрел на сестру.

— А этот самый… Который нас привез.

Это я и без них знала…

Потом он держал меня за руку, а я выкладывала все на свете: про зеркальные осколки и что помню, чего нет. Наверное, он что-то со мной гипнотически делал, потому что мне становилось очень тепло, уютно и покойно. Что-то он такое в меня перекачивал, из глаз в глаза. И казался почти таким же родным, как Панкратыч или Сим-Сим. Я его совершенно не боялась. И не стеснялась ни капельки. Я ему даже про ребеночка сказала. Который у меня будет.

Потом они ушли. Задернули шторы и сказали, чтобы я отдыхала.

Но расслабона не вышло, в спальню сунул нос Чичерюкин. Он был отполирован, отмыт, в хорошем костюме, крахмалке, с галстуком.

— Как ты?

— В цветах, как в гробу. Видите?

Он уставился на букет на столике. Тот был еще в целлофановой завертке, с лентой.

Я хотела взять цветы, но он отвел мою руку:

— Пахнет как-то не так. И видишь — блестит что-то… Как маслом намазано.

— Ну это понятно: везли-то небось из какой-нибудь Колумбии. Обыкновенный консервант.

— Знаем мы эти… консерванты!

Я глазом моргнуть не успела, как Чичерюкин переломил через коленку букет, сминая соцветия, и затолкал его в мусорную корзину возле дверей.

— Зачем?! — Мне было жалко букета.

— Кивелиди, наверное, тоже хотел спросить «Зачем?». Да не успел.

Я с трудом вспомнила, про что он. Про московского банкира, которого кто-то отравил солями таллия, подсыпав яд в трубку телефонного аппарата, стоявшего на его столе. Они как-то трепались про это с Сим-Симом.

Михайлыч сунул нос в сундучок с шоколадками.

— Трогала? Не успела? Слава богу!

Он зафуговал коробку под кровать, почесал нос:

— На анализ придется… Проверим!

— Вы бы свою черепушку проверили! — посоветовала я. — Пока они аппаратуру не утащили и пока здесь этот Кашпировский на пару с Джуной.

— Вот получишь по мозгам по всей программе, может, хоть тогда дойдет. Учти, у него уже собственная охрана. Я их не знаю. Главное — не заводись. Просто слушай… Я кабинет Семеныча с пульта тоже на прослушку подключил, на запись. Если что…

В дверях маячила Элга.

— Рекомендую — никаких мехов! — затараторила она. — Все из английской коллекции «Деловая леди». Каблук — низкий. На голове — чалма. Низка черного жемчуга. И не забывайте, Лиз, вы еще не имеете твердости после нервного потрясения. Стиль — трепетная лань. Платок в сумочке, возможно, понадобится скорбная слеза. И как можно искреннее — совершенно тупое непонимание. Вы ничего не подозреваете! Красная Шапочка в гостях у бабушки…

— Господи, и вы туда же, Карловна?!

— Я уже давно «там», — посерьезнела она. Янтари ее были блекло-желтыми, рот — в злом оскале, она была как рыже-огненная рысь. — Этот богдыхан уже объявил мне, что я могу подыскивать другую работу. Так что, если вы оторвете ему яйца, я не буду иметь возражений.

— Видишь, он уже и тут хозяин… Торопится! — сказал Михайлыч.

Только сейчас до меня стало доходить, что Чичерюкин прав в своих подозрениях.

Минут через двадцать, засупоненная, придав своей бледной морде золотисто-смуглый оттенок, обработав реснички и бровки, кинув блики теней на веки, накрасив сливовой помадой с блеском губы, напялив темно-лиловый сюртучок и прямую юбку пониже колен и нахлобучив на лысину чалму, я понесла себя в кабинет Туманского.

В предбаннике наш Костик и незнакомый охранник играли в шашки. Охранник вскочил, уточнил, кто я такая, отворил дверь в кабинет и осведомился, примет ли меня Кен. Костик чуть заметно подмигнул мне.

Такие, значит, дела: в кабинет Сим-Сима я без спроса войти уже не могла.

Кен поднялся из-за письменного стола и надел пиджак. До этого он был в рубашке и подтяжках. В камине горели дрова, люстра и все бра были включены, в кабинете было ослепительно светло, чего Сим-Сим не выносил.

Психиатр (или психотерапевт?) Авербах сидел, вытянув ноги в кресле близ столика на колесиках, и смаковал коньячок Туманского. Он тоже встал и дождался, пока я плюхнулась в кресло близ стола.

В пальцах Кена курилась китайская сосалка, и в кабинете уже стоял дурманно-сладкий запах его табака.

Он был в сильных очках, зрачки расплывались, и уловить выражение его глаз за стеклами было невозможно. Только по тому, как он хрустнул пальцами и забарабанил по столешнице, я догадалась — нервничает.

Фотография в самшитовой рамке, стоявшая на каминной доске, была сдвинута. Я поняла, что он ее рассматривал. Фотография была идиотская, но другой у меня не было. Из загса нашего городка. Я в распахнутой шубейке, поддатый Сим-Сим с бокалом шампанского в руках, служительница, которая нас бракосочетала, на фоне триколора и городского герба с рыбами и якорями. Из-за ноги Туманского выглядывает и корчит рожицу Гришка, похожий в своем комбинезоне на гномика.

— Как вы себя чувствуете? — спросил, разглядывая меня, Кен.

— Вашими заботами, — проникновенно произнесла я. — Если бы не вы…

— Пустое, пустое, — улыбнулся он. — Но вот доктор считает, что вам еще надо… понаблюдаться! Не так ли?

— Можно и так, — пожал плечами Авербах. — Во всяком случае, сменить обстановку — очень даже не помешает. Но, в общем, все приходит в норму. Вы — сильный человек, мадам! С чем я вас и поздравляю. Впрочем, себя тоже.

— Медицина рекомендует, а я не возражаю, — сказал Кен. — Это — загранпаспорта… — Он порылся в каких-то бумагах на столе. — Ваш, на вашего приемыша… Григорий, кажется? И на его няньку! Эту самую девушку, Арину. Пока вы, так сказать, отсутствовали, пришлось подсуетиться. Доктор говорит, что втроем — оптимальный вариант. Не будет скучно.

— И куда же нас? — спросила я.

— Я вам все объясню, — оживился Авербах. — Я звонил в Германию своему коллеге, Генцу Штайеру, из университетской клиники… Неврология в Мюнцере. Такой психгородок, с коттеджами. Все оговорено. И с языком без проблем. Штайер в «бехтеревке» стажировался. Волокет…

— И сколько это стоит?

— Это несущественно. Все оплачено, — успокоил меня Кен. — Вылет в пятницу. Вот билеты.

Он показал на яркие книжицы с силуэтами самолетиков.

Все понятно. Меня выпихивают. Куда подальше.

И предлог трогательный. Такая забота, хоть рыдай от умиления… Вот только поторопился он. Коли б не это, я бы и впрямь зарыдала.

— Надолго?

— Месяц, полтора, — сказал Авербах.

— Подумать бы надо. Только без вас можно? — спросила я его.

— Пожалуйста!

Он пожал плечами, прихватил бутылку и пошел из кабинета. Кен невозмутимо курил.

— А что потом, Тимур Хакимович? — поинтересовалась я.

— У вас нет никаких оснований тревожиться за свою судьбу, Лизавета. — Он покосился на свадебную фотку на камине и слегка усмехнулся. — Я не очень понимаю, почему о вашем… хм… романтическом бракосочетании я узнал задним числом. Может быть, вы тоже заметили, что у нас с Семеном последнее время были некоторые проблемы. Такой запашок отчуждения. Кажется, он понимал, что я не очень одобрял то, что он был, скажем мягко, слишком увлечен вами. Это явно сказывалось на его способности мыслить трезво. Но не мне судить его. Друзья должны уметь прощать. Как минимум переносить взбрыки ближних. В конце концов, вы теперь Туманская. А это не просто фамилия. Это уже явление. Фирменный знак. И вы уже не просто сравнительно юная особа, вы тоже — знак. Который я просто обязан содержать в блеске и сиянии. У вас не будет проблем, Лиза. Я…

— И сколько вы мне отстегиваете, Кен? — перебила я его. — Имею в виду на содержание? И как я буду получать — ежемесячно, ежеквартально или сразу — на год?

— Просчитаем. Решим, — пожал он плечами. — В пределах разумного… А пока выбирайте!

Он нажал клавишу видика, по телику в углу пошла прокрутка. Ага, он даже это подготовил! Я не стала ему говорить, что все это я уже видела. Сим-Сим как-то показывал.

Кен отошел к столику, понюхал ломтик сыра и налил себе не вина, а водки. Горлышко задребезжало о стакан со льдом. Руки его выдавали, прыгали. Он был как пружина на взводе.

Значит, не был уверен в том, что я не взбрыкну и чего-нибудь не выкину.

Он мне демонстрировал кое-что из недвижимости Туманских. То, что выбирала когда-то Нина Викентьевна. Я бы тоже это выбрала. Сначала на экране была ферма в Швеции. Ярко-зеленые луга с коровками, кленовая рощица. Большое бревенчатое строение со множеством крыш и труб на разных уровнях. Возле строения — телега-платформа на резиновых дутиках, запряженная парой битюгов. Все коммуникации скрыты. Такой молочно-травяной фермерский стиль. Почти кантри. Но в Европе.

Потом было что-то похожее на летающую тарелку, из металла и гранита, встроенную в скалы над морем. Где это сооружение находилось, я не смогла вспомнить.

Потом что-то снежно-белое, под красной черепичной крышей, сплошь в балконах, обвитое по фасаду виноградными лозами. Внизу проглядывался бассейн с шезлонгами и зонтиками. Это Кипр.

— Вот! — обрадованно вскричала я. — Самое то! Он поставил прокрутку на стоп-кадр и одобрительно кивнул.

— Вам там будет хорошо. Особенно мальчику. Это не очень далеко от Лимасола. Не жарко, потому что высоко над побережьем, постоянный бриз. До моря, правда, минут десять езды. Но ведь бассейн… Три спальни. Гараж на две машины. Связь со всем миром без проблем. Прекрасная кухня. Детская есть. Доставка продуктов — автоматом. А чуть ниже — деревенька с кабачками.

— А что я там буду делать?

— Делать? А зачем вам что-то делать? — удивился он. — Думаете, скучно? Там уже собаки по-русски лают! На каждого пиндосика трое наших. Ну, если уж совсем заскучаете, у нас там, по-моему, что-то офшорное. Инглиш не забыли? Ну и на здоровье. Хотите — ПМЖ оформлю, но проще — временный вид на жительство. Счетец открою. Хотя, учтите, жизнь там не дешевая. Они на свой фунт курс дрючат — выше некуда!

Он начинал заводиться, морщился досадливо. Я же глаз делала тупой. Недопонимала вроде…

— А как же здесь? Без меня? Все ж растащат! Без хозяйского присмотра…

— Вы этот дом имеете в виду? — поглядел он в крышу. — Присмотрим. Это я обещаю.

— Ох, и не знаю я уже ничего. Мне там бумажечки кое-какие оставлены! Я не врубаюсь… Может, вы растолкуете?

Я бросила на столешницу ключи и добавила:

— В столе там… В левой тумбе. Все отксерено, конечно.

Он удивленно взял ключи, отпер тумбу и вытащил папку величиной с географический атлас. В папку Элга подшила передаточные документы. В копиях. Подлинники хранились не в столе, конечно. Далеко они хранились. В Риге. В Парекс-банке. И еще подальше. Во всяком случае, от Кена. Да и в папочке было не все. Но достаточно, чтобы до него дошло. Хотя бы такая мелочь, что те домушечки, которые он мне милостиво предлагал под беззаботное загранжительство, все эти стойла с дармовым овсом и сеном для потерявшей хозяина кобылки, такая приманочка для дуры, — уже мои собственные. Согласно гербам и печатям. Хотя это было так, действительно мелочевка по сравнению с депозитами, контрольными пакетами акций и прочая, прочая, прочая…

Нина Викентьевна и Сим-Сим транжирами не были и в недвижимость за пределами вбухивались экономно. Тот же кипрский трехэтажный сараюшечка под черепицей стоил даже меньше, чем кирпичный замок на фазенде какого-нибудь пахана близ окружной.

Глядя на Кена, я поняла, что Сим-Симу удалось все провернуть втихую, без протечек. Он действительно ничего не знал. Похоже, даже не подозревал.

Конечно, это была не пуля со смещенным центром, которой плюнулась снайперская винтовка в Питере. Но Сим-Сим попал точно. Оказывается, человека можно расстрелять и беззвучно, с помощью нотариальных актов и протоколов, копий векселей на предъявителя и купчими, поскольку Сим-Сим мне кое-что как бы продавал, и прочими юридически безупречными боеприпасами.

Я никогда не видела, чтобы человек так бледнел. Окаменевшее лицо Кена стремительно теряло краски. Кожа мертвенно обтянула череп, скулы выперли, глаза провалились… Вот таким Кен будет в глубокой старости: похожим на трость из узловатого можжевельника с костяным набалдашником, ходящий остов с синеватой сединой.

На какой-то миг мне его стало почти жалко. Я не знала, о чем он думает, но было понятно, что с беззвучным грохотом рушились в пропасть его расчеты — подгрести под себя все хозяйство Туманских, тем более что какую-то там пришлую девку, подстилочку для Сим-Сима, в два раза моложе себя, судя по всему, он никогда всерьез не принимал. Он не ожидал, что Сим-Сим успеет. И отсечет его вот так, безжалостно, почти нагло и не без издевки…

Нужно отдать Хакимовичу должное: он пришел в себя довольно быстро, небрежно отодвинул папку, закурил новую сигарету, протер очки белоснежным платочком и, сызнова надев их, внимательно оглядел меня.

Как-то прошлым летом он объявил, что наш Цой кулинарно бездарен, портит молодую баранину маринадами и соусами, к тому же она у него слишком переморожена, и он, Кен, покажет нам, что такое черный барашек по-азиатски — от запеченного на угольях нашпигованного печенкой и прочим курдючка до классического бешбармака.

— Помнишь Каркаралы, Семен? — спросил он у Сим-Сима.

— Валяй!.. — махнул рукой тот.

В тот же вечер по приказанию Кена привезли симпатичного баранчика, в шелковистых завитках черной с отливом шубки. Кен мне объяснил, что именно такой, черный, рожденный в горах Приэльбрусья, бродивший по альпийским лугам барашек из Карачаево-Черкесии подавался к султанскому столу где-то в Истамбуле-Константинополе во времена, когда турки положили глаз на Кавказ и шастали по тамошним горам, как у себя дома.

Собственно говоря, по Кену, выходило, что еще более сочные бараны гуляют в горах Заилийского Алатау, но притащить такового к нам из суверенного Казахстана нынче — задача. Не самолетом же его переть?

Барашечка мне было жалко. Его привязали к старой березе за домом и перестали кормить. Так надо, оказывается, по ритуалу. Барашек беспрерывно какал, вычищая себя изнутри, и истошно орал тоже беспрерывно. По-моему, не только с голодухи: ему было страшно. Резать его Кен никому не доверил. Сим-Сим сдуру позвал меня, и мы стояли неподалеку.

Кен засучил рукава своей белоснежной рубашки и потрогал пальцем острие мощного чустовского ножа (нож был специальный). Что-то пошептал, воздев глаза к небу.

— Он что, молится, что ли? — удивилась я.

— Так положено, — сказал Сим-Сим. — Попросить души поднебесных баранов, которых уже слопали, чтобы они не отвергли душу вот этого. И у самого барашка — прощения. Чтобы не обижался.

Кен ловко опрокинул барана, наступил на него ногой и полоснул по горлу ножом. И тут же выругался, не успев отскочить. Кровь брызнула на его белые замшевые туфли…

Вскоре освежеванная тушка висела на дереве: Кен снял шкуру, как чулок, молниеносно.

Но это я уже плохо видела: меня замутило.

Баранину эту я есть не стала. Не смогла. Кен сам стряпал бешбармак: что-то из теста и мяса в чугунном котле, на костре, чтобы с дымком.

…Словом, взгляд, которым он меня изучал теперь, в кабинете Сим-Сима, мне был очень даже знаком. Похоже, он был совсем не против, чтобы и у меня брызнуло. Из горла.

Мне на миг стало морозно от этих узких, темных, как деготь, странно внимательных глаз.

Очень страшно.

Как будто я переступила какую-то черту, за которой уже не будет пощады. По крайней мере, прощения.

Возможно, это была игра моего смятенного воображения. Кен, возможно, валял дурака, изображая своего отдаленного предка. Тогда, с этим бараном В общем-то он был джентльмен. Цивилизованный.

Окультуренный. Канта цитировал. А в смысле этикета мог потрясти и королевский двор…

— Ну и ну!.. — покачал он головой, улыбаясь. — У вас очень своеобразное чувство юмора, Лизавета…

— Какое есть.

— Могли бы и предупредить. Что к чему. И что почем, — вскинул он бровь. — Я бы себе голову не морочил. Насколько я еще могу соображать, пределы любезного нам отечества вы покидать не намерены?

— Наш дом — Россия! — с гордостью заявила я. — Опять же дел теперь — выше крыши. Национальную идею ищут. Как же без меня? Сами говорите, я теперь не хухры-мухры, я теперь Туманская… Не фамилия, а фирма! Знак! Который держать надо в блеске и сиянии! Во имя грядущих поколений, между прочим…

— В каком смысле? — не понял он.

— А вот в этом самом! — Я встала из кресла и похлопала себя по пузу. — Думаете, Сим-Сима нету? А он — есть! Будет! Вот здесь. Главный и новый Туманский. А может, Туманская. Только вот на крестины я вас, извините, не приглашаю. Мы уж теперь как-нибудь сами! Сами мы!

Я понимала, что срываюсь, перехожу на крик. Но меня потрясало, как легко и быстро он пришел в себя, замкнулся в непробиваемую броню и снова стал обычным, снисходительно-ироничным и улыбчивым. И снова смотрел на меня как бы с недосягаемой высоты, сочувственно и чуточку презрительно.

— Примите мои поздравления! — Он склонил голову. — Успели, значит? Ребеночка ждете? Ну и исполняйте предписанное Аллахом. А остальное-то при чем? Вы что, всерьез полагаете, что для меня эти бумажки что-нибудь значат? Все можно подвергнуть сомнению, оспорить и опровергнуть. Для меня это — удар исподтишка. Подлый удар. И если бы вы дали себе труд хотя бы немного разобраться в том, откуда взялись, есть и пошли Туманские, вы бы всюду обнаружили меня! Почти все их удачные комбинации — мои! Это я почти пятнадцать лет волоку ярмо, пашу и засеваю их финансовые пажити! Думаю, что вы, извините уж за откровенность, были просто ослеплены Семеном. С женщинами у него это всегда получалось лихо. Если бы не его жена, да и в общем-то я, он бы пропрыгал и дальше, как кузнечик, обаятельный, веселый и пустой. Ему все всегда прощалось. Его всерьез никогда не было. Это вы можете понять?

— С чего ж тогда эта самая Нина в койку к нему запрыгнула? А не к вам? — глядя ему в глаза, спросила я.

Попала точно, в самое больное. Он даже щекой дернул. Но тут же улыбнулся:

— Как это говорится? Пути орла в небе, на скале и к сердцу женщины неведомы… Лучше обратимся к вам, Лизавета. Вам кажется — это легко? Не просто присутствовать и обозначать фамильное участие в делах, а просчитывать, думать, решать? Сим-Сим вас, конечно, натаскивал, но всерьез вы ничего не знаете. И пока будете узнавать — вас просто сметут. Раздавят. Пожуют и выплюнут.

— Но она-то — могла? Сама мела будь здоров! Давила, жевала и поплевывала!

— Бросьте! Таких, как Нина, одна на миллион… Раз в сто лет рождаются! Исключение, которое лишь подчеркивает правило.

— Вы считаете, я дура?

— Вы женщина. Что в принципе одно и то же. — Он перевел дух. — Одной вам не вытянуть. Без меня.

— Вы мне предлагаете руку и сердце, Тимур Хакимович? — хохотнула я.

— Не юродствуйте, Лиза, — поморщился он. — Я просто не могу допустить, чтобы все то, чем я жил, кошке под хвост! Я вам предлагаю мои мозги, мой опыт, мои связи, в конце концов! Да и мое имя кое-что значит. Там, куда вас и близко не подпустят, что бы вы из себя ни изображали и как ни старались… Никто вас не знает, Лиза. Вообще кто вы? Провинциальная аферисточка, с сомнительным прошлым, удачно, как вы сами изволили выражаться, запрыгнувшая в нужную койку в нужный момент… Ну и радуйтесь жизни! Тем более есть на что! А будет еще больше! Куда вы лезете-то? Во имя чего?

— Ну вы прямо отец родной! Прямо папашечка… — съязвила я.

— Зачем вы так? — Он оскорбленно пожал плечами, поднялся и подкинул пару чурбаков в камин. Его очки багрово блеснули.

— Это вы его убили, Кен? — спросила я. Его лицо застыло и стало каким-то сонным.

— Или, как это называется, «заказали»?

— По-моему, вам обоим надо обратиться к услугам Авербаха! Благо он еще здесь, — сказал он зло.

— Кому еще?

— Кузьме Михайлычу… Бред какой-то! Какой-то мой звонок! Какому-то водиле! Это не просто нелепо — это оскорбительно! Я понятия не имею, как Семен прокручивал свои делишки и с кем контачил! Не там ищете, милая, не там! Впрочем, я понимаю ваше состояние, какие-то странности! Не каждая перенесла бы все это так стоически.

— Пожалел волк кобылу… — начала я.

В этот момент в кабинет вошел Чичерюкин. На вытянутых руках он почтительно нес меховое пальто Кена. Только что ножкой не шаркнул, подойдя к нему.

— Медицина уже упаковалась, Тимур Хакимович. Да и вам, кажется, пора? Путь неблизкий, темень и все такое…

Кен молча надел пальто. Сунул в карман сигареты и зажигалку. Плеснул в стакан вина, посмаковал. Угрюмо взглянул на Чичерюкина.

— Да-а. Прошляпили вы Туманского! Не стыдно? Чего уж теперь-то? Задним числом?

— Числа, они и есть числа, — ответствовал Чичерюкин не без печали. — Задние ли, передние… Где тьма-тьмущая, а где, может, еще свет пробьется? В предбудущей действительности?

— Ну-ну. Желаю успехов, — сказал Кен. — Вам, Лизавета Юрьевна, также. Во имя продолжения рода.

— За цветочки спасибо. И за конфетки…

— Не стоит благодарности!

Он окинул взглядом кабинет и вздохнул:

— М-да… Сколько тут говорено, думано, выпито! Пожалуй, мне тут уже не бывать?

— Думаю, нет смысла, — сказала я.

— Выходит — война?

— А почему бы и нет?

— Напрасно. Ох как напрасно!..

Он покачал головой, поправил свадебное фото на камине. И, шаркая по-старчески ногами, пошел из кабинета.

Когда пнул дверь в предбанник, я поняла, что там что-то произошло. Так и есть. Его охранник стоял лицом к стене, его удерживал за плечи наш Костик, с красной, как бурак, обозленной физией. Похоже, пришлый бобик пытался не пустить Чичерюкина в кабинет.

— Нас здесь не поняли, Митя… — сказал ему Кен.

Костик пошел их провожать.

Мы с Чичерюкиным наблюдали из окна, как они убирались с территории. Впереди микроавтобус, за ним черный «бьюик» Кена. Вечер был по-весеннему сиреневым и прозрачным. Красные огни стоп-сигналов тревожно светили, удаляясь.

Я только теперь поняла, чего мне стоил весь этот спектакль. Я была мокрая, как мышь, и чувствовала, как холодный пот струйками течет между лопаток.

— Как прослушка? Все слышали? — спросила я Михайлыча.

— Симфония!..

— Это он Сим-Сима… Это — он, — через силу выговорила я.

— Думаю, это только начало.

— Он, оказывается, такой страшный!

— Обиженные всегда такие. А ты еще и добавила. Плюнула, можно сказать, в протянутую руку. Не поняла, значит.

— А может быть, стоило понять, а? Жила бы себе припеваючи. Дивиденд стригла. Бирюльками обвесилась. Зимой бы в Австралию укатывала, когда там жарынь. На кенгуру смотреть, акул на Большом рифе подводно бить. Или куда-нибудь в Кению бегемотов кормить. Или на карнавал в Рио сиськами трясти. А то в Париж! Я же в этом занюханном Париже не бывала. Элга носом поводит, мол, все там в собачьем дерьме, а мне бы на той Пляс Пигали хотя бы разок дермецо нюхнуть! Чем я хуже Викентьевны?

Я порола эту ерундовину, заводясь все пуще и пуще. Я хорошо себя знала. Мне всегда хотелось туда, куда ходу нет. Чем непрошибаемей стена, тем мощнее мой напор. Уж, кажется, рога обломаны, но — башкой вперед. И куда кривая вывезет.

Послать бы в задницу этого Главного Кукольника, сорваться с его поводков, чтобы точно знать: что бы ни случилось, это по моей воле, по моему хотению. Хоть мордой об стол, но сама!

Словом, после Кена я была на пределе. А тут еще и Гаша добавила. Михайлычу не очень понравилось, что я, как натянутая струна, вот-вот лопну, и он унес ноги. Я выключила освещение в кабинете, чтобы не резало будто песком засыпанные глаза, и села в кресло Сим-Сима. Под столом ногой наткнулась на игрушку Гришуньки — японского электронного робота. Видно, он его оставил, когда они в последний раз тут играли с Туманским.

Робот был беспощадно ободран, от него остался только металлопластмассовый скелетик. Я включила его. Оказалось, он все-таки работал. Скрежеща, робот пошагал по столешнице, ворочая башкой со светящимися глазами, вращая колесиками внутри прозрачного тулова и «паля» искрами из ствола, выдвинувшегося откуда-то из пуза.

Я гоняла его туда-сюда и думала, что я тоже ободранная, как эта игрушка, и от меня так же мало что осталось.

И тут заявилась Гаша. Поджав губы, проворчала:

— Чего сидишь, как сычиха, впотьмах?

— Отстань…

— Плесни-ка мне чего-ничего сладенького, — покосилась она на бутылки.

— Сама управляйся.

Гаша откинула платок на плечи, обнюхала бутылки, выбрала самую фигуристую, налила рюмочку и, перекрестясь, хлопнула.

— Ох, грехи наши тяжкие, — выпив, забормотала она. — Кого нету, так светлая память. А живому жить! Как эта штука называется? Зелененькая?

— Шартрез.

— Вкусная наливочка. Под такую и вдоветь негорько. Это какой-нибудь трудящей бедолаге самогонкой горе заливать, а для богачек — сладость этакая.. С крепостью!

— Не подъезжай. Говори, что надо.

— Как жизнь жить планируете, мадам?

— Тебя не забуду, не боись, — сказала я. — Куплю тебе что хочешь. Корову хочешь? Или парочку? У вашей Зорьки не вымя — одно название! Ты Элге скажи, пару телочек из той же Голландии притаранят. С родословной, как у графинь. Молоком зальют. Со сметаной.

— Графини с наших кормов сдохнут. А главное, Лизка, нам чужого не надо. Тем более ворованного.

— Это в каком смысле?

— А во всех смыслах! Ты чего на чужое губы раскатала, девка? Твое это все? Твоим горбом нажито? По совести это или как?

— Интересное кино! — Мне стало любопытно, к чему это она меня заводит. — Между прочим, у нас семья состоялась. Почти что. Что ни говори, а я мужняя. А с Туманским жить — тоже работа была! О-го-го!

— Всей твоей работы, Лизавета, было ноги выше головы задирать, между прочим, с большим для организма удовольствием. А для этого университетов кончать не надо. И твоей заслуги тут никакой. Ты с судьбой в подкидного дурачка сыграла. Это она тебе кобелюку с деньгой в виде козырного туза подсунула! А что не собственным горбом, в поту и трудах, а с игры взято, туда и сгинет! Вот скажи, откуда это все у них взялось? Что они, Туманские эти, землю пахали? Или, как дед твой Иннокентий Панкратыч, по научности всю жизнь мозги вывихивали? Дед мозгами ворочал, а ничего, кроме радикулита и книжек, не нажил. Кто они такие? С чего это им все — хоромины, иностранные машины, коньяк с лимоном и холуев мильон? И почетное звание — хозяйва!

— Гашка, Гашка! — попыталась я охладить ее пыл. — Что тебе до этого? Ну сумели. Поняли правила бизнеса. Коммерция имеет свои сложнейшие законы.

— Я один закон понимаю, — заводилась она, — чтобы тут прибавилось, там отнять надо! А жулик, он и есть жулик, как его ни назови! Это ж они, между прочим, и лично меня облапошили, нас с Ефимом! Из рубля подтирку для задницы сделали. Из пенсии насмешку даже для побирушек. Да еще и издеваются, кругом ор идет, что по радио, что по телику, — свободная, мол, ты, Агриппина Ивановна! Делай свой бизнес! Живи — не хочу! А моего бизнесу — сотки мои клятые, с картошкой и капустой! Сдохли бы без них давно уж… Это в мои-то годы опять раком стоять, по грядкам ползать, колорада давить, а потом мудровать, за сколько я смогу молодую картошечку на вокзале толкнуть. У меня теперь башка, как вон этот компьютер! Сколько менту отстегнуть, чтобы с места не шуганул, сколько Бориске-гундосому с ихней рэкетирской бандой, сколько на хлеб и табак останется, на электричество. Коли за него задолжаю — провода обрежут к чертовой матери, и ни одной серии в Плетениху больше не передадут!..

— Совершенно с вами согласная, Агриппина Ивановна. Не жизнь, а мука! Только Туманские тут при чем?

— Все они при чем! Шманские-Туманские, мэрские, думские, московские! И ты из меня недоразвитую дурочку не делай! Развили, слава богу!

— Тогда, Глаша, чего ты ждешь? Марш-марш вперед, рабочий народ! Хочешь, я тебе красный флаг сошью с кистями! Слава богу, в зоне на машинке строчить научили. Только я тебя на штурм Бастилии одну не отпущу!

— «Бастилия?» Чего это?

— Ну пусть мэрия! Я согласная. Мы эту Щеколдиниху вверх ногами и на фонарь. Чтобы знала, падла, как Басаргиных обижать! И войдем мы с тобой в освобожденный дедов сад, попьем воды из свободного нашего колодца и водрузим над нашим бывшим домом светлое знамя труда!

— Издеваешься?!

Гаша вдруг заплакала. Голова ее тряслась.

— Лизка-а-а, Лизка-а-а! Мне ж страшно за тебя! Не твое все это… Ты ж дура полная! Бьют тебя, бьют, а тебе все мало. Отступись, а? Ну не будет тебе удачи! Ты ж не они, ты ж другая. Ведь закрутят, опять посодют, у них хитрожопости не на таких, как ты, хватит! Ты ж на край ступаешь! Мало тебе тех пуль, думаешь, на тебя не отлито? Ну не в крови, так в говне утопят! Отдай ты им все! Ему!

— Кому это?

— Да азиату этому! Думаешь, я совсем ничего не чую? Он глаз уже на все положил. Даже эта самая твоя новая подруга жизни Карловна — чухна или, может, финка? — и та не выдержала, проговорилася… Даже ей — страх!

Я в который уже раз удивилась Гаше. Что-что, а чутье на опасность именно для меня у нее было отработано, как у овчарки. И если даже Элга поджимает хвост, хотя и бодрится, то что-то про Кена я еще недопонимаю. А вслух сказала:

— Брось, Гашенька! И на него найдется намордник. Чего трухать-то? Нормальный иезуит. Это у него не отнимешь.

Гаша недоуменно поморгала, оглянулась и спросила шепотом:

— «Иезуиты» кто такие, Лизка? Иностранцы? Магометы, что ли?

Я не выдержала и расхохоталась.

— Живи как знаешь! — обиделась Гаша. — А я одно знаю: приползешь ты еще, кошка драная, до нашей Плетенихи — спасаться. А я еще подумаю: спасать ли тебя.

С тем и отбыла.

Добром этот день окончиться не мог. Так и вышло. Хотя поначалу я все относила за счет нервного перенапряга. Один Кен чего мне стоил. Меня крутило, трясло. Страшно хотелось почему-то грохнуть что-нибудь стеклянное или завыть во всю глотку.

Я плюнула на все, выпила снотворного, навалила на себя одеял и тут же провалилась в какой-то зябкий, скользкий кошмарный сон.

В мокром от дождя платье я должна была перейти какое-то болотце. Из зеленой плотной ряски торчали черные пни, усыпанные красной, как кровь, ягодой вроде клюквы. Я то и дело проваливалась по пуп в ледяную воду, и внизу живота было ощущение ледяной сырости и тяжести. Потом пришла боль — и я ощутила себя сплошным нарывом, который никак не прорвется. В поясницу воткнулись какие-то острые сучья.

Я проснулась, попробовала сесть и сразу поняла, что случилось. Я нормально рухнула в ежемесячную муку, словом, прохудилась по дамской части. Это могло означать только одно — не было у меня никакой беременности, а было то, что собачники называют «ложная щенность». Это когда собака-самка воображает, что носит щенков, начинает городить кубло для потомства. У нее могут даже сосцы налиться молочком…

Я думала, что хуже, чем есть, уже быть не может. Оказывается, я, как всегда, ошибалась.

Сим-Сим мне как-то говорил, что в английском судопроизводстве оговорено, что, если женщина совершает преступление, вплоть до убийства в свои критические дни, это является смягчающим обстоятельством.

Мне убивать никого не хотелось. Кроме себя.

Простыни были мокрые. Трусики липли.

Отверзлись хляби…

Я отыскала чистое бельишко, тампоны, доковыляла до ванной и сделала все, что положено. Потом, стуча зубами, закуталась в банный халат Сим-Сима и спустилась в кухню. Зачем теперь беречь себя?

Я нашла водку, закурила и пошла засаживать просто так, без закуси. И все почему-то вспоминала этот английский закон. Я тогда сказала Сим-Симу, что, если он вздумает протолкнуть меня в балаганчик под названием Госдума, я непременно протолкну такой закон для соотечественниц. Хотя мужской в основном депутатский корпус вряд ли это поймет. Потому что ни один мужик не испытывает ничего подобного. Если не считать геморроидальных колик, которыми они обзаводятся, потому что годами не отрывают своих задниц от законодательных лавок.

Мы даже сочиняли с ним законодательный спич, который я произнесу с трибуны, и веселились, как полные придурки.

Я уводила себя в воспоминания, чтобы не думать о самом главном: ребенка не будет. Моего маленького Сим-Симчика. Не вышло. И только это имело значение. Все остальное — корпорация, фирмы, дела, деньги, барахло и в каком-то смысле даже сам Сим-Сим — перед этим меркло. Он должен был быть. Но не будет. За что меня так?

Снова все та же веревочка?

Пришла Элга, в бигуди и белой ночной маске из кремов, похожая на клоунессу из фильмов Феллини.

Села напротив меня и сказала:

— По популярной информации женский алкогольный синдром скверно поддается излечению, Элизабет! Я полагаю, если лабораторно исследовать в данный момент времени вашу мочу, анализ продемонстрирует наличие стопроцентного содержания спиритус вини…

— Уйдите.

Она как не услышала:

— Вы не имеете логики! Вы имеете серьезные обязанности. Хотя бы перед теми, кто вас любит. Это я немножечко имею в виду и себя.

— Хрюкнем, Карловна?

— В аналогичных случаях господин Туманский пел: «Болванкой вдарило по танку…» Что намерены исполнять вы?

Я подумала и сообщила:

— «Как умру, как умру я, похоронют меня…»

— Ну что ж, — не моргнула она глазом, — одну туда я вас не отпущу. Будем умирать вместе!

И я ее возлюбила. Мы надрались с нею до отключки. И даже немножко поплакали. Поскольку «никто не узнает, где могилка моя». В смысле — наша.