Профессия — машинист / Искусство и культура / Спецпроект
Профессия — машинист
/
Искусство и культура
/
Спецпроект
Андрей Макаревич — о том, как сначала взялся за «битлов», а потом за Уильяма нашего Шекспира, о рок-фанатах из горкома КПСС, о любви к «Смаку» и нелюбви к кулинарии, а также о секретных средствах борьбы с телефонной прослушкой
Лидер самой известной советской рок-группы, автор самого народного рок-хита «Поворот», певец, композитор, поэт, архитектор, кулинар, дайвер и прочая, прочая. Впрочем, главная его заслуга не в этом: если бы не было
Макаревича
и его неубиваемой «Машины времени», мы жили бы сегодня в другой стране…
— Cтав рок-музыкантом, вы зарыли в землю талант архитектора. Что еще там зарыто?
— В детстве я был зачарован змеями, рыбами, крупными морскими животными. Тогда выходила очень красивая серия книг чешского издательства «Артия». Как сейчас помню: Йозеф Аугуста — автор и Зденек Буриан — художник. В книжках были спрятаны настоящие сокровища: абсолютно натуралистические изображения динозавров, млекопитающих, первобытных людей. Я их перерисовывал и знал наизусть. А когда мне было лет 5—6, на экраны вышел первый документальный фильм о подводной жизни «В мире безмолвия». На него ходили как на боевик или детектив. Сейчас даже думать смешно о том, что снято это было у берегов Хургады.
— Почему?
— По фильму видно, до какой степени за последние 60 лет вымерла жизнь в Мировом океане. В общем, я захотел стать ихтиологом. Так бы это увлечение и продолжалось, если бы не отец. Нет, он не был против, но когда наша семья переехала из коммуналки, мы с отцом занимали вдвоем одну комнату. Это была моя спальня и его рабочее место. Я наблюдал, как он что-то красит, рисует, и он очень ненавязчиво меня к этому делу привлекал: «Помоги вот здесь подкрасить, я не успеваю». Меня он, конечно, таким образом обучал, но я тогда этого не понимал. Зато в сознательном возрасте мне стало ясно, что кроме архитектурного другого выбора у меня нет.
— Но вы и это оставили ради рок-н-ролла. Обычно рок-музыканты говорят: «В 15 лет услышал «битлов», мир перевернулся, стало ясно, что до сих пор я занимался ерундой».
— Пожалуй, я не исключение. У меня это случилось в 8-м классе. Однажды я вернулся из школы и застал отца за переписыванием Hard Day's Night, взятого у соседа. Я послушал и понял, что жил до сих пор неправильно. «Битлы» у меня звучали сутки напролет, родители выгоняли меня с магнитофоном на балкон, но это не помогало. Магнитофон, в сущности, был уже не нужен: я мог проиграть в памяти любой альбом с начала до конца. Некоторые песни обладали волшебным свойством. Например, перед экзаменом надо было, стоя навытяжку, прослушать Help! или второе исполнение Sgt. Pepper. Битловская песня играла роль ангела-хранителя.
— То есть вы поняли, что рок-н-ролл — это пожизненно…
— Да, и основал группу, хотя отлично понимал: никакого будущего у этой музыки в Стране Советов нет. То есть профессией она не станет, и профи я не буду никогда. Значит, нужно будет заниматься чем-то еще, чтобы не посадили за тунеядство. Моя мама, которая переживала за меня по любому поводу, сказала: «Окончи институт — и делай что хочешь». Пришлось совмещать приятное с полезным.
— Первый свой концерт помните?
— А как же. Это было в нашей же школе, когда я учился в 9-м классе. Наш завхоз с потрясающем именем Федор Федотович Федоткин выдал нам «Кинап».
— Что это?
— Это два звуковых ящика-усилителя, через которые вещали учебные фильмы в школе.
— И они были жутко громкими?
— Да уж. По 12,5 ватта на канал. Ошалев от счастья и грохота, отыграли мы свой первый школьный вечер. Мало кто чего понял в происходящем.
— А репертуар помните?
— Мы писали песни на английском, и группа тогда называлась Time Machines. Мы сделали штук 20 таких пробитловских вещей. Сейчас смешно их слушать.
— Вы считаетесь первой настоящей русскоязычной рок-группой. В какой момент стало ясно, что надо петь по-русски?
— Мы были не первые, если уж откровенно. Решение петь по-русски мы приняли, услышав «Скоморохов» с Александром Градским, они и были пионерами. До него никому не приходило в голову это делать, потому что была огромная пропасть между советской эстрадой, перемежаемой дворовыми и бардовскими песнями, и «битлами»… Казалось, это непреодолимый рубеж. И различие двух языков здесь было вполне символичным.
— Концерт в Таллине в 1976 году, как известно, стал для группы негласным признанием. С каким ощущением ехали туда?
— Первый таллинский фестиваль прошел годом ранее без нашего участия. Мы страшно боялись и в то же время ехали как на праздник. Эстония была почти заграницей, о ней ходили легенды, будто это какая-то Америка. Почти так и оказалось. Некоторые вещи нас потрясли.
— Какие же?
— Не было поблизости ментов, никто никого не «вязал», никто не ломился в зал. У нас-то люди на сейшн шли почти по головам. Я долго размышлял над этой аномалией. И наконец спросил эстонских товарищей: «А почему в зал никто не ломится и нет никакой толпы?» А мне отвечают задумчиво, с такой балтийской флегматичностью: «А эта патаму, что билетофф нет… Рааскупили бииилеты… Что ж теперь лаамиться?» Тут я удивляюсь еще больше. И задал странный с их точки зрения вопрос: «Разве это причина, чтобы не ломиться? Наоборот!»
— Но за вами наверняка ехала толпа поклонников.
— За нами тогда особой толпы не замечалось. Не такие мы еще были крутые. Может быть, несколько человек приехало. Но отыграли мы здорово. Самое удивительное, что зрители знали наши песни и подпевали. Мы не подозревали, что магнитофонные пленки залетели так далеко. Счастью не было границ.
— Тут слава и накрыла?
— Не сразу. Информационное поле тогда было другим. Это узкая хипповая прослойка знала, что в Таллине прошел фестиваль, больше никто. О нем не писала ни одна центральная газета.
— Даже в Таллине?
— Да. Написала только «Молодежь Эстонии». Автором был Коля Мейнерт, один из энтузиастов и организаторов всего этого дела.
— Концерты часто палились, то есть срывались на музыкантском сленге?
— Как правило, два из трех.
— Все были под колпаком? Имелись осведомители в рокерской среде?
— Я до сих пор до конца не понимаю, как это происходило. Но ведь концерт трудно утаить. Площадкой был институт, или общага какая-нибудь, или клуб. Уведомить только своих и больше никого было невозможно. У каждого клуба был директор, в каждом институте ректор, в каждой общаге комендант. Поэтому за пять минут до начала об этом узнавал секретарь парторганизации и прибегал в ужасе. Хорошо, если он не вызывал ментов.
— А в первый раз, когда повязали, что чувствовали?
— Страшно было. Ты ведь не знаешь, что с тобой будут делать. Помню, как меня привезли в КПЗ и я там просидел несколько часов. Наконец милицейский чин изволил мною заняться. «Где учитесь?» — «В архитектурном». — «Да… Не повезло вам, Андрей Вадимович. Хорошо учились, наверное? А родители кем работают? Кто, говорите, мама? Кандидат наук? Да, неудобно, неудобно…» Со второго раза я понял, что это ОБХСС и у них свой стиль поведения и вполне конкретная задача: пресечь финансовое антисоциалистическое преступление. Обычно кто-то организовывал левую продажу билетов и зарабатывал на этом деньги, но мы сами не продавали билеты. Поэтому с честными глазами говорили: «Мы ничего об этом не знаем». — «Кто вас пригласил?» — «Коля Индеец. Сказал, что учится в этом институте». — «Сколько вам заплатили?» — «Нисколько». — «А как же вы играли?» — «А мы любим эту музыку, нам приятно выступать бесплатно». Тогда начинали заходить с другой стороны: «Да нам все уже про вас рассказали! Ваш знакомый Николай в соседней комнате сидит, он уже сознался». Господи, что же делать? Но мы быстро подковались, и со второго раза такие трюки уже не проходили. Подвести нас под статью было практически невозможно.
— Ну а если честно — сколько можно было заработать халтурами? В советской стране дистанция между бедностью и богатством была очень мала. Сто рублей — это мало. А сколько много?
— Тысяча! Играя на подпольном уровне, в конце 70-х можно было заработать 1000 рублей в месяц, но на протяжении всей нашей многолетней подпольной жизни мы ни копейки не потратили на свое благосостояние. Все шло на аппаратуру. На инструменты, струны, динамики… Все складывалось в коробочку.
— Магическое слово «аппарат»… — так рокеры называют аппаратуру: усилители, пульты, колонки… Это правда, что на «Тбилиси-80» единственный, кто поделился с вами аппаратом, был Бари Алибасов?
— Настроения тогда были очень хипповые, и никто еще за аппарат денег не брал. В Тбилиси на сцене вообще не оказалось никакого стационарного аппарата. Кто-то приехал с аппаратурой, кто-то без. В день выступало по три группы, все выставлялось в складчину. Нам дико повезло, потому что мы попали в один концерт с Бари Алибасовым и его тогдашней группой «Интеграл», а они приехали прямо с гастролей и везли полный трейлер очень приличной по тем временам аппаратуры.
— После фестиваля были разборки?
— Вызывали в горком партии композиторов Якушенко и Саульского (он возглавлял жюри), орали на них. Но на нас это никак не отразилось. Даже вышла какая-то позитивная статейка в «Советской культуре». А в то время статейку такую можно было вырезать и возить с собой. И если какой-нибудь местный идиот-чиновник предъявлял тебе претензии и местные власти требовали сыграть для них отдельное прослушивание… вот тогда мы эту газетную вырезку доставали из рукава.
— Органы посерьезнее, чем ОБХСС, интересовались «Машиной»?
— Они появились позднее. Сперва наблюдали с некоторого расстояния, но оставляли в покое. Впервые они проявили к нам интерес, когда «Голос Америки» сказал что-то серьезное: «Подпольная группа «Машина времени» стремительно набирает популярность». Я пытался объяснять комсомольским функционерам: «Мы вам не враги, ребята. Да, живем в своей стране, да, пишем песни. Я не считаю, что они направлены против советской власти и ЦК ВЛКСМ. Вы не согласны? Давайте поговорим о наших стихах. Дело в музыке? А что, запрещено заниматься музыкой?» — «А вы ни к кому не относитесь». — «Покажите мне закон, по которому мы должны к кому-то относиться». Но потом поняли, что лучше все-таки относиться.
— И что вы предприняли?
— Мы пришли в Министерство мясной и молочной промышленности и спросили: «Тетеньки, вы хотите, чтобы на ваших праздниках бесплатно играл оркестр?» «Конечно!» — сказали тетеньки. «Давайте мы будем считаться вашим оркестром?» «Отлично!» — сказали тетеньки. Они и знать не знали, кто мы такие, но им нравилось, что два раза в год будут танцы. А мы получили бумагу о том, что мы коллектив министерства. Нам уже было что предъявить.
— Органы не пытались склонять к сотрудничеству?
— Это было позже, при Горбачеве, когда мы выехали за границу. До этого нас туда не пускали. Позвонил какой-то человек, признался, что из органов безопасности и хочет со мной встретиться. Я сказал: хорошо. Встретились у гостиницы «Будапешт». У них там, как во всякой гостинице, был номер. Парень оказался очень молодой. Меня тогда позвали в Грецию, потому что на волне перестройки начались всякие делегации и мосты дружбы. И вот он со мной повел вязкий, туманный разговор. «У вас там будут всякие пресс-конференции, и журналисты будут задавать разные вопросы. В частности, вопросы могут быть довольно неприятные. Вот нам очень важно знать, какие вопросы вам будут задавать». — «Обещаю вам, что все вопросы по памяти перескажу. Но зачем вам это?» — «Вы понимаете, они часто просчитывают ситуацию. И вообще видите, какие на органы наезды начались?» Я говорю: «Да, действительно, жалко вас страшно. А что вы можете сделать?» — «Да ничего мы не можем сделать». Потом я понял, что он пробивал меня на предмет слежения за другими товарищами, но понял, что я не гожусь.
— Есть мнение, что зажим рока лоббировался поэтами-песенниками, у которых вы хлеб отнимали.
— Это было после 80-го, когда они увидели, что денежные потоки от них отвернулись и пошли к какому-то неизвестному Юрию Антонову, к какой-то «Машине времени». И устроили настоящую бойню.
— Бойню?
— Да. Их стараниями вышел официальный приказ, согласно которому профессиональный советский ВИА не мог петь больше 20 процентов своих собственных песен.
— А остальное?
— Песни советских композиторов. Я говорил: «Простите, а вот мы граждане СССР, сочиняем и поем песни, мы не советские композиторы?» — «Нет. Вы самодеятельный автор. Вот когда вы будете членом Союза композиторов, тогда и будете советским композитором». — «Так примите же нас туда!» — «Нельзя. У вас нет высшего музыкального образования. Вы его должны получить». По этой же причине у нас не выходили пластинки, хотя «Мелодия» была напрямую заинтересована в тиражах и прекрасно понимала, сколько можно продать наших пластинок. Проходили десятки худсоветов. Обычно в худсовете сидели 5—6 человек, но на наши набивалось 30—40. Слетались стаей советские композиторы и топтали нас со страшной силой. Приходили на прослушку и говорили: «Какой ужас!» Два человека нас защищали, Саульский и Якушенко. Им наша музыка нравилась. А Таривердиев, который, наверное, тоже был нормальным человеком, говорил… Ну абсолютно как в фильме «Мы из джаза», хотя он тогда еще не вышел. «Ну скажите мне, кто такой этот Макаревич? Чем он занимается?» «Учится в архитектурном», — это я говорю. А он снова, обращаясь не ко мне, а ко всем собравшимся: «Вот пусть идет и строит дома».
— Почему распался ваш первый состав с Сергеем Кавагое?
— Вначале это был не ансамбль, а религиозная секта по прослушиванию Beatles и Rolling Stones. Нам было вообще не важно, умеет человек играть или нет. Люди менялись раз в месяц. С Кавагое мы играли лет десять до того времени, когда группа уже действительно стала «Машиной времени». Почему люди расходятся? А почему разводятся муж и жена? Они съедают всю свою любовь, а раздражение с годами накапливается… У Сережки был очень тяжелый характер. Я не могу сказать, что я в этом смысле подарок, но он был абсолютный самурай в плане непримиримости и несговорчивости. Все время приходилось с ним соглашаться, так как дружба была дороже. Иногда в итоге получалось что-то интересное, а иногда черт знает что. Он был очень ревнив. Его напрягало то, что мне как лидеру начинают уделять больше внимания. Я пробовал ему объяснить: «Сергей, это потому, что я песни сочиняю и я же их пою. И стою на краю сцены». А он сидел за барабанами и считал, что внимание должно распределяться поровну.
— Он пытался писать песни?
— Пытался. И получалось у него это совершенно ужасно. Тяжело было говорить человеку: «У тебя ужасная песня». А он считал, что они хороши, это копилось… В общем, в какой-то момент мы поняли, что сыграли уже все, что могли сыграть вместе.
— Это еще до легализации?
— Да, причем нас к тому времени уже достало это бесконечное «вязалово». У меня постоянно слушался телефон. Это было очень противно. С одной стороны, бог с ним, пусть слушают, но если я снимал трубку, а товарищ на том конце мешкал, то соединения не происходило. Знакомый физик-диссидент научил меня, как с этим бороться. Надо было кусок электропровода присоединить одним концом к клемме телефона, а другим вставить в розетку. Телефон издавал страшный звук, и у них там все вырубалось. В один прекрасный день мой телефон оглох и онемел. Я вызвал мастера, он поковырялся в аппарате, потом ушел на лестницу, вернулся ошарашенный и спрашивает: «У тебя врагов нет?» Оказывается, в подъезде из общего пучка проводов вырезали огромный кусок моего — под три метра. Телефон замолчал уже надолго. Тем самым мне дали понять: «Не шали, мальчик, не надо, не порти нам аппаратуру!» Но и слушать после этого перестали.
— В конце концов вы не выдержали и решили легализоваться?
— Да, мы хотели иметь нормальную крышу над головой, чтобы менты от нас отстали. На глазах у нас был «Ленком» с группой «Аракс». Театр с приходом Марка Захарова гремел по всей Москве (он и придумал взять в театр группу). И я чуть было не пошел туда.
— Что же остановило?
— Я колебался. Понимал, что будет трудно играть в двух группах. К тому же надо было уходить из архитектурного. Отец меня не уговаривал, хотя я и видел, что он переживает. А мама сказала: «Только через мой труп. Вот сейчас я тут умру». И я решил, что не пойду в «Аракс». Как раз в этот момент к нам неофициально был приставлен товарищ Лазарев из горкома. Мы пришли к нему на прием, когда у нас арестовали всю аппаратуру, это был 1978-й. Вдруг меня взяли прямо с занятий, привезли к нам в клуб, свинтили и опечатали аппаратуру. Это было уже за гранью. Я позвонил критику Леше Баташеву, и он сказал: «Надо писать в ЦК. Пиши! Что вы такого сделали?» И написали завотделом пропаганды и агитации ЦК. Через неделю меня пригласили в горком партии на прием. Там сидел товарищ Лазарев, очень интеллигентный и хорошо одетый человек. Я думал, нас будут топтать. А он говорит: «Нет, ну конечно, милиция перестаралась, перегнула палку. Аппаратуру вам сегодня же вернут и извинятся. А вообще давайте поговорим с вами о вашем будущем. Потому что вы яркие, талантливые люди. И вы не поверите, но я ваш поклонник. Но уже пора как-то определяться». — «С чем?» — «С идеологическими убеждениями. Вы взрослый человек и должны понимать, что у советской власти есть враги. Например, Солженицын, Галич. Мы их уважаем. Они сильные, талантливые люди, но мы с ними общаемся как с врагами. Если вы в их стане, мы будем и с вами разговаривать как с врагами. А если в нашем, давайте разбираться, о чем вы поете, почему о вас говорит иностранное радио, что о вас пишут. Может, вы уехать хотите? Тогда давайте поговорим об этом».
Я не хотел уезжать.
— Никто не хотел уезжать тогда?
— Нет. Когда Игорь Саульский вдруг уехал, он, хоть и играл с нами, все держал в полной тайне. Потому что было ясно: ляпнешь что-нибудь, и все может накрыться. Он нас позвал на проводы, когда в квартире было пусто: ни занавесок, ни мебели, ни книг, все уже было продано, роздано, а наутро он улетал. На нас это произвело тяжелейшее впечатление. Было ясно, что мы никогда в жизни не увидимся. И я Лазареву сказал: «Уезжать не хочу. Но здорово было бы нам в театр на работу поступить». Он ответил: «Прекрасная идея. Попробуйте». Мы ходили на Таганку, в другие места. Потом был гастрольный Театр комедии. Мы встретились с режиссером Мочаловым, который заявил, что ему очень нужна группа. Лазарев сказал: «Я поддерживаю!» Сейчас я понимаю, что он просто свалил нас под другое ведомство от греха подальше. Но помог. Нас вообще не волновало, какой это театр. Главное — мы стали считаться профессиональными артистами.
— И как вам показалась новая жизнь?
— Мы участвовали в шекспировской комедии «Виндзорские насмешницы» и должны были тихонько чего-то тренькать в глубине зала на пределе слышимости. В грубых шерстяных шарфах, что как бы создавало атмосферу XVI века. Правда, сдача спектакля худсовету Росконцерта и Минкультуры прошла на раз. А на афишах значилось: «Ансамбль «Машина времени» — очень крупно. А дальше еле видно — «В спектакле Московского театра комедии «Виндзорские насмешницы» по пьесе У. Шекспира». Пипл ломанулся на спектакль, надеясь услышать если не «Поворот», то хотя бы «Солнечный остров». Тщетно. Наконец в городе Воскресенске после первого отделения мы кожей почувствовали, что артистов театра сейчас будут бить. Режиссер тоже это почувствовал. И слезно попросил «сыграть небольшой концерт». Второе отделение спектакля отменили, пришлось играть свои песни на дистрофическом аппарате. Пронесло. А потом нас пригласили в Росконцерт. В Росконцерте поняли: «Машину времени» надо срочно забирать под себя, коль скоро они уже артисты. Под самую Олимпиаду началась либеральная неразбериха, нам быстро сделали тарификацию, и мы поехали на гастроли.
— Ставками-то не обидели?
— Высшая ставка в вокально-инструментальном жанре, к которому мы относились, составляла 10 рублей за выход. Это были поразительные порядки. Вокальные ставки могли составлять и 14, и 16 рублей. А вот игра и пение вместе — 10. Что касается этого самого «выхода», это еще более смешно. Конферансье, выходивший нас объявлять, за 2 минуты работы отрабатывал свою разговорную ставку в 17 рублей. А потом мы пахали целый концерт.
— Это правда, что вас крутили по радио под Олимпиаду?
— Была такая станция Radio Moscow World Service, которая вещала на английском языке. Заведовал там репертуаром наш хороший приятель. Органы почему-то решили, что никто из граждан не будет это радио слушать, раз оно на английском. Там были новости и музыка. Но это радио звучало у всех таксистов, поскольку там была «Машина». Так продолжалось год. Потом нашего приятеля выгнали, но раскрутка получилась бешеная. Больше того, многие думали, что если радио на английском, значит, это нас на Би-би-си крутят или еще где-то на «голосах». Это еще больше поднимало наши акции. И в итоге вышло лучше, чем если бы нас крутанули на Би-би-си.
— А с «Мелодией» как складывались отношения? Говорят, вначале вам отказали в записи, а потом выпустили бутлег.
— Там многие к нам хорошо относились, даже сотрудники КГБ. Поэтому в надежде на то, что проскочит, нас записывали. «Приезжайте, есть четыре смены». Мы приезжали, и это было счастье. Но потом худсовет все это дело рубил. А когда случилась перестройка и они поняли, что все можно, то решили наверстать упущенное. В 87-м году, не спросив нас, слепили из этих записей диск под названием «В добрый час». Мне позвонили и сказали: «Беда! В ГУМе из-за пластинки «Машины времени» людей убивают». Я подумал: «Да будет врать-то». Пока на следующий день не увидел — не поверил. Записи были вполне кондиционные, но я бы их не так компоновал, не так бы назвал диск. Но плюсы перевесили минусы, я был страшно рад. Потому что до этого вышла только одна пластинка в Америке под названием «Охотники за удачей», которую тоже выпустили без нашего ведома.
— Кто?
— Kismet Records, такая пиратская компания, она и Высоцкого выпускала.
— Об этом сразу узнали органы?
— Почти. Приходил гэбэшник в Росконцерт, долго выяснял, как же это произошло. Я ему объяснил, что мне очень не нравится эта история, потому что нас не спросили, к тому же записи очень плохого качества (это была правда), неизвестно, где они их взяли. И деньги, наверное, не заплатят. Он говорит: «Во-во. Они-то там, наверное, миллионы заработали. Пишите!» — «Что писать?» — «Как вы возмущены». — «Куда?» — «В агентство авторских прав!» (Оно тогда называлось ВААП.) Я написал, что мы возмущены. Честно. Уж очень погано звучало. На этом все заглохло. А потом оказалось, что ВААП, используя наше заявление, подало в суд и отсудило у компании довольно много денег. А нам ни хрена не заплатили, мы об этом даже не знали.
— Никто не осудил вас за то, что вы не на стороне вольных пиратов?
— О существовании этого диска здесь не знали. Слова «пират» тогда не было вообще. Были ларьки звукозаписи, и мы туда несли наши записи сами, не прося у них никаких денег, потому что это был единственный способ добиться того, чтобы тебя услышали.
— Почему вы судились с израильскими политиками?
— Одна из местных партий использовала наш материал в целях предвыборной агитации. Меня взбесило, что я даже не знаю, что происходит, какие взгляды меня заставляют «пропагандировать».
— Все музыканты «Машины» были и остались друзьями?
— Ну, с Кавагое и Подгородецким меня связывали профессиональные отношения, мы играли на стадионах перед огромной аудиторией, надо было хорошо звучать. Поэтому Пете, например, какие-то вещи прощались.
— Какие?
— Это из области очень тонких материй. Я в Ливерпуле брал интервью у Синтии Леннон, первой жены Джона, и спросил: «А почему Пит Бест, красивый такой барабанщик, не прижился в Beatles и они его поменяли?» Она мне ответила: «Они не совпадали в чувстве юмора». Вот такие вещи очень важны. Это как гвоздик в сапоге, и тебя все время будет раздражать дилемма «Наш человек — не наш человек…»
— А вот Подгородецкий писал, что его официально выгнали за пьянство. Но при этом он был далеко не самый пьющий в группе…
— Не самый пьющий — это, пожалуй, верно. Потому что выгнали-то его не за пьянство, а за другие штуки, доставляющие удовольствие. Он становился неадекватен, спал по трое суток… А у нас в группе все, кроме алкоголя, как-то не приветствовалось. Да и пьянство наше сильно преувеличено. Мы бы работать не смогли, если бы были пьяницами.
— Обида на Подгородецкого осталась? Он ведь и книжку о «Машине» написал такую… разоблачительную.
— Книжку я не читал и читать не буду. Обида осталась не на него, а на нас самих. Когда с человеком дружишь и работаешь, то тянешь время перед расставанием до последнего. Тебе кажется: ну, еще разочек попробуем. Вдруг все образуется и будет хорошо. Хотя понимаешь: не образуется, не будет… И тут тянуть не надо. Это потерянное время. В конце концов эти люди все равно отваливались.
— И даже Ильченко?
— У Юрки масса талантов, кроме одного. Он не в состоянии сам себя реализовывать. Мало того, он и другим это не очень позволяет. Он разгильдяй внутри, совершенно хипповый человек. Каким был, таким и остался. А эта философия не предполагает серьезной деятельности вообще.
— Как-то вы сказали, что ваши корни — это Beatles и Окуджава.
— Именно так. Окуджава на меня оказал огромное влияние. Я его услышал за 10 лет до «битлов», совсем маленьким. Это было на даче, которую мы снимали в Загорянке. У родителей моего товарища Дмитрия Войцеховского — они жили по соседству — был магнитофон, и Окуджава был записан вперемежку с какой-то блатнятиной. Я уже тогда отделил одно от другого и поразился этой разнице. А что такое, в сущности, «Машина времени»? Настроение Окуджавы легло на музыку Beatles, вот и получилась «Машина».
— Вы считаете Окуджаву нетипичным шестидесятником?
— Конечно, нет. И вообще я не понимаю, что такое типичный шестидесятник. Типичными бывают только посредственности. Интеллигентские настроения 60-х были пестрыми. Я жалею, что по возрасту немного не застал это удивительное время. Но нам досталось другое, не менее веселое — конец 70-х, когда рухнула вся эта бодяга и многое стало возможно. За мной перестали ходить искусствоведы в штатском. А что касается Окуджавы, то именно с его песен я начал осваивать гитару. А в конце семидесятых Лена Камбурова взяла меня на концерт Окуджавы в Студенческий театр МГУ. И там случилось страшное. Окуджава отвечал на записки, и вот его спросили, как он относится к «Машине времени». Окуджава ответил, что ему это неблизко. И тут же прочитал конец вопроса: «Ее лидер Андрей Макаревич находится в зале». «Какая разница, кто как к кому относится!» — раздраженно бросил он. Я готов был провалиться сквозь землю. Спустя много лет мы познакомились. И первое, что я услышал от Булата Шалвовича, было: «Ради бога, извините меня за ту дурацкую историю с запиской на концерте!». Я был потрясен. Окуджава был удивительным человеком.
— Потом был проект с Юзом Алешковским…
— Я знал и любил его книги, но поскольку не предполагал, что когда-нибудь в жизни окажусь в Америке, то мы и не знакомились. А когда я приехал в США, мы встретились и засели в «Русском самоваре», модном эмигрантском кафе у Ромы Каплана. Юз запел, аккомпанируя стуком вилки по столу. Я взял гитару, начал подыгрывать. Возникла идея записать альбом — и не теряя времени, я арендовал студию, мы записали все под мою гитару. Я привез эту болванку в Москву, и уже тут мы с Кутиковым наложили где барабаны, где баян, где балалайку. Получился альбом «Окурочек». В следующий мой приезд Юз показал пластинку Иосифу Бродскому, который сидел в том же самом кафе. А тот неожиданно сказал: «Может, и мне альбом записать?» Он, как я понимаю, пошутил. А я понял, что можно сделать уникальную пластинку. В общем, я его уговорил. Студия была готова. Бродский пришел и, как заклинание, прочитал цикл своих ранних питерских стихов. Если вы слышали, как он читает, вы поймете, о чем я. Единственная проблема была с обложкой: художник тянул время. И пока мы отдавали пластинку на оформление другому художнику, Бродский умер. Так ее и не увидел. С Юзом мы дружим и общаемся до сих пор. Он великий человек, мудрец. Наше поколение и чуть старше знают его очень хорошо, но остальные меньше. Потому что пишет он в основном про эпоху Сталина и советскую власть, которую он ненавидит, а это, к сожалению, волнует сегодня все меньше людей. Однажды Юз приехал ко мне, мы решили устроить праздник и поехали на рынок. Когда загрузились, я сказал что-то восторженное по поводу прекрасности происходящего — и тут же въехал в зад какому-то жигуленку. Жигуленок рассыпался на куски. А Юз назидательно сказал: «Запомни: ангелы слышат мысли, а бесы — слова. Поэтому о хорошем достаточно подумать, трындеть необязательно».
— Когда вы взялись за программу «Смак», часть поклонников сочли это предательством. Мол, музыкант пошел на ТВ, чтобы стать кулинаром…
— Это проблема той самой части поклонников. Я к ним не нанимался на вариант «чего изволите?». Вообще-то для меня это был рок-н-ролльный поступок. Делать что хочется — по-моему, это и есть свобода. А шпыняли нас постоянно. Вначале за Росконцерт, хотя после легализации мы не стали играть по-другому, но кому-то было важно, не что играют, а откуда звучит. Обязательно чтобы «из подполья». Потом гнобили за то, что мы снялись в кино, а через несколько лет Гребенщиков и Кинчев тоже снялись, но их уже не ругали. Нам доставались все шишки. В 1980 году меня это, честно говоря, волновало. Сейчас не волнует. Это моя жизнь. Я серьезно отношусь к решениям, которые принимаю.
— Песня «Меня очень не любят эстеты» это ответ таким вот критикам?
— Не только им. Ведь «эстет» в этой песне условное понятие.
— И от политики вы не дистанцируетесь. А говорят, художнику это не к лицу…
— Я вообще не считаю, что здесь могут быть какие-то правила. Если их признать, тогда люди окажутся одинаковыми, а они разные. Кому-то на самом деле к политике подходить нельзя, а кому-то это не вредит. Рубенс, Гавриил Державин, Гойя были близки ко двору. А Есенин был пьяница. А Франсуа Вийон — вообще бандит. И что?
— Но до какого-то момента вы на эти темы высказывались почти нехотя. А потом были письма в Кремль. Что случилось?
— Мне даже странно, что вы задаете этот вопрос. Все зависит от того, что происходит в стране.
— Все так резко изменилось?
— Да. А вам так не кажется? Катастрофически меняется.
— Поэтому вы стали доверенным лицом Михаила Прохорова?
— Я не доверенное лицо, а член федерального гражданского комитета партии «Гражданская платформа». Я трачу на эту работу время и силы. Я достаточно пожил при советской власти и был счастлив, когда этот мастодонт сдох. И вдруг тебя начинают запихивать в твое же прошлое, в то же вранье в худшем варианте. Надо что-то делать. Всем.