Советник

/  Политика и экономика /  Спецпроект

Федор Бурлацкий — о том, кто отправил Берия на гауптвахту, а советские ракеты — на Кубу, о Хрущеве, который упустил шанс стать президентом СССР, об архиве Суслова, ошибке Андропова, а также о том, почему Брежнев не стал отцом либеральных реформ

 

Федор Бурлацкий  — особый тип шестидесятника. Судите сами: научный работник, который готовит речи больших чиновников, составляет государственные проекты, даже пишет Конституцию, но полагается при этом на собственные либеральные идеи. Он был советником Андропова, Хрущева и Брежнева, и те относились к нему с полным доверием. Прислушивались ли — вопрос непростой. Уж слишком далеко глядел молодой кремлевский мыслитель.

— Федор Михайлович, для начала поздравляю вас с присуждением медали имени Георгия Шахназарова за вклад в развитие российской политической науки.

— Спасибо. Награждение получилось и неожиданным, и приятным. Ведь Шахназаров был моим сотрудником. Мы учились с ним в аспирантуре. Потом я позвал его в ЦК — работать в моей группе. Непросто было выбить для него место. Георгий Хосроевич ходил в каких-то невероятных костюмах, его считали богемистым парнем, а в ЦК были строгие правила.

— Вы вместе пришли к Юрию Андропову?

— Да. Изначально я состоял в президиуме Академии наук. Оттуда меня пригласили в журнал «Коммунист». Проработал там семь лет. Писал, что нужно переходить от диктатуры пролетариата к общенародному государству, даже намекал на возможность парламентской демократии в Советском Союзе. После этих публикаций меня позвали в ЦК, к Андропову, в то время заведующему отделом соцстран. Первое время я работал его личным советником. Затем по моему предложению создали особую группу консультантов — своеобразный подотдел. В него вошли Георгий Шахназаров, Георгий Арбатов, Александр Бовин. Я возглавил эту группу и был назначен помощником Андропова.

— Каким был Юрий Владимирович в те годы?

— Яркая фигура. Он не получил высшего образования. Окончил только партшколу. До этого и вовсе был боцманом на каком-то волжском кораблике. Но даже при малом образовании он произносил полуторачасовые речи без бумажки. И речь всегда была законченной, логичной. Юрия Владимировича нельзя назвать либералом, однако он был противником диктатуры, так что мы с ним сразу нашли общий язык. Общение у нас получилось тесным. Я сопровождал его практически во всех зарубежных поездках.

При этом Андропов был человеком очень осторожным, закрытым, по-настоящему близко не подпускал. В Москве мы с ним жили в одном доме — на Кутузовском проспекте. И за все эти годы я ни разу не был у него в гостях. Был советником, приближенным человеком, но в квартире не навещал. Собственно, он почти все время проводил в рабочем кабинете.

Андропова уважали многие работники ЦК. Считали его деятелем незаурядным. Так было и в хрущевское, и в послехрущевское время. Юрий Владимирович был единственным по-настоящему интеллигентным человеком в аппарате ЦК. Никогда не грубил, не матерился. Но бывал резок, возбуждался, если выговаривал кому-нибудь за ошибки. На меня, правда, он ни разу не повысил голоса.

В его окружении все понимали, что он не ограничится работой в отделе соцстран. Это был человек с предопределенной политической карьерой. Уже тогда поговаривали, что Андропов может однажды стать руководителем партии. Юрий Владимирович шел к этой цели.

В 1960 году я сопровождал его в Тиране на встрече с первым секретарем албанского ЦК партии. Энвер Ходжа тогда выступил с речью, в которой осудил позицию КПСС. Ему не нравилось, что мы критикуем Сталина и сталинизм. Ходжа боялся, что в Албании начнется борьба против него из-за новых настроений в СССР. Андропов во время перерыва в присутствии всех делегатов сделал резкое заявление, заявил, что мы осуждаем позицию Албании. Была серьезная стычка. Ситуация после такого выпада была очень напряженной. Когда мы возвращались из Тираны, то даже шутили, что эти башибузуки могли что-нибудь подложить в самолет.

— Хрущеву вас представил Юрий Владимирович?

— Не совсем. Мое знакомство с Никитой Сергеевичем получилось весьма комичным. Все случилось во время поездки в Болгарию. Андропов был одним из делегатов, сопровождал Хрущева. Я участвовал как советник Юрия Владимировича. Нас пригласили на официальный ужин. Собралась вся делегация, все болгарское начальство во главе с Тодором Живковым. Хрущев встал. Сказал о дружбе наших народов, о сотрудничестве. Затем вдруг начал рассказывать о том, как брали Берия. Начал — и уже не мог остановиться. Такая у него была манера. Распалялся, порой уходил от изначальной темы и говорить мог по несколько часов. К тому же на болгарском ужине он выпил, был под хмельком. Я сидел напротив Никиты Сергеевича и был очень взволнован: первая ответственная поездка, не спал всю ночь, а тут Хрущев, раскрасневшись, стоит передо мной и рассказывает, как арестовали Берия. Я смотрел на Никиту Сергеевича безотрывно, во все глаза. Для меня это было политическим театром. Да, именно театром!

Хрущев рассказывал, как ездил ко всем членам руководства, говорил с каждым в отдельности о том, что нужно судить Лаврентия Павловича. Микоян его сразу поддержал. Суслов поддержал после колебаний. Защитников для Берия не отыскалось. Наконец началось заседание Президиума ЦК. Лаврентия Павловича нет. Хрущев рассказывал, что момент был необычайно волнительным. Берия мог узнать о заговоре. Боялись за свои жизни! За карьеру! Но Берия все-таки явился. Вальяжно уселся на стул, положил перед собой на столешницу что-то тяжелое, прикрыл бумагами. Никита Сергеевич заподозрил, что там пистолет. Тогда, в Болгарии, Хрущев несколько раз упоминал об этом пистолете: засело у него в сознании, до сих пор не мог избавиться от этого образа. Берия спросил: «Ну что, зачем собрались? Что будем обсуждать?» Маленков, председательствовавший на том заседании, молчал. Боялся. Должен был поставить вопрос, но не смог. Хрущев не вытерпел, вскочил и крикнул: «Вопрос один. Об исключении из партии, о передаче в суд за антисоветскую деятельность Лаврентия Берия! Взять его!»

Короткая пауза. Берия рванулся к бумагам на столе. Хрущев, сидевший напротив, обрушился руками на стопку бумаг, под которой лежал пистолет, и потянул к себе со словами: «Шутишь?!»

Все это Хрущев рассказывал с большим волнением, словно переживал заново. Слушали молча, затаенно. Исповедь, настоящая исповедь! Никита Сергеевич распалялся, дергал руками. Остановился взглядом на моих глазах. Должно быть, заметил в них искренний интерес и дальше смотрел только на меня — будто мне рассказывал об аресте Берия. О том, как вбежали министр обороны Николай Булганин и маршал Жуков. Как он вновь прокричал: «Взять этого подонка!» Как они схватили Лаврентия Павловича, как увели в другую комнату... Театр!

Наутро после ужина Никита Сергеевич вызвал меня к себе. Хотел познакомиться. Мы летели в одном самолете, но представлены не были: руководство размещалось впереди, помощники — сзади. Хрущев встретил меня с улыбкой, пожал руку и первым делом спросил: «Вы говорите по-русски?» Его помощник рассмеялся, сказал, что я из советской делегации. Никита Сергеевич, оказывается, принял меня за болгарина...

Хорошо с ним поговорили, весело. Так вот и познакомились. В дальнейшем я стал его советником. Сопровождал в поездках по социалистическим странам. Писал ему речи. Служебные записки, обращения, проекты...

Он был контактным, живым человеком. Мог легко произнести неприличное слово. Мог на официальной встрече оскорбить кого-нибудь. Того же Суслова нередко отчитывал на заседаниях Президиума ЦК. Говорил: «Этот вот сидит и ждет, когда меня снимут с работы». Знал! Предчувствовал! Без бумажки Никита Сергеевич говорил сумбурно, но в его долгих, путаных речах всегда было ясно, чего он хочет. В одном выступлении он по несколько раз повторял основную мысль. Вдалбливал. Такая была манера. Был абсолютно раскован. Порой развязен — в отношении с другими руководителями партии. Он их «.уячил» — так говорили в аппарате, когда Хрущев вызывал кого-нибудь к себе и криком, матом отчитывал. Не боялся острых выражений, но чаще употреблял их в дружеской среде.

— На Андропова он тоже матом кричал?

— Нет. Никогда. Юрий Владимирович был исполнительным, четким работником. Спорили они редко, всегда спокойно. Фактически Андропов был вторым человеком в государстве. Хрущев был импульсивным, вспыльчивым, мог сорваться, но только не на Юрия Владимировича... Эта его импульсивность сказывалась в необычной манере ходить. Необычной для первого секретаря ЦК — первого человека в стране. Никита Сергеевич всегда шел торопливо. У него был большой живот, и он катился, как шарик, мелкими шажками, быстро-быстро. Надо было поспевать. Вся делегация за ним почти бежала.

— Ракеты на Кубу он отправил тоже из-за импульсивности?

— Да. Кризис 1962 года во многом был вызван именно его авантюрой. Впоследствии он рассказывал нам, как вообще придумал везти ракеты к границам США. Дело было опять же в Болгарии. Он прогуливался по набережной с министром обороны Родионом Малиновским. Родион Яковлевич тогда сказал: «Вот, Никита Сергеевич, на той стороне Черного моря, в Турции, теперь стоят американские ракеты с ядерными боеголовками. Они могут за двадцать — тридцать минут уничтожить Киев и даже Москву». Слова эти поразили Хрущева. Он спросил: «Почему же мы не можем установить свои ракеты где-нибудь под Вашингтоном?!» Подумав, добавил: «Как насчет Кубы?» Родион Малиновский не стал его отговаривать.

В последующие дни ни советники, ни члены Президиума ЦК не возражали против такой инициативы. Начались переговоры с Кубой. Поначалу Кастро был удивлен, сомневался, но вскоре согласился. Ему это стало бы хорошей гарантией того, что американцы не нападут на Кубу. Вот такая авантюра. Хрущев верил в импровизацию.

Он поначалу недооценил общее положение. Недооценил прежде всего американцев. Президент Кеннеди потребовал вывезти ракеты, затем выставил ультиматум — пригрозил уничтожить нашу карибскую базу. Советники и даже министр обороны США подговаривали Кеннеди к мгновенному нападению на Кубу, однако он хотел договориться с Хрущевым.

— Какие моменты Карибского кризиса были для вас наиболее острыми?

— Тяжелое время. 50 лет прошло, а все помнится... Я как советник Андропова, конечно, был в гуще тех событий. Самым острым был момент, когда мы получили с Кубы телеграмму: именем кубинского народа нас просили нанести ядерный удар по США. Телеграмму передал советский посол на Кубе. Юрий Владимирович вызвал меня для консультаций. Было двенадцать часов ночи...

Если бы американцы разбомбили на Кубе советские ракеты, началась бы мировая война, ядерная. Все висело на волоске. Было даже указание всем сотрудникам ЦК КПСС вывозить семьи за город, на дачи. Большинство работников аппарата ЦК и Совета министров этому указанию последовали. Считалось, что американцы действительно могут нанести ядерный удар, прежде всего по Кубе, затем уж по Москве.

— Так что же с телеграммой?

— Андропов мне показал ее в ту ночь. Я сказал, что нужно заканчивать эту историю — вывозить с Кубы вооружение. Юрий Владимирович думал так же. После нашего разговора, дождавшись рассвета, он отправился к Хрущеву, ночью ехать не решился. Никита Сергеевич считал, что война невозможна. Не верил в нападение американцев. Однако отдал приказ грузить ракеты на корабли. Вывозили их открыто. На ракетах сидели наши офицеры, матросы, американские самолеты летали поблизости — фотографировали.

После этого начались активные переговоры с Америкой. Хрущев искал примирения, сотрудничества. Заговорили о необходимости разоружаться. Два года спустя, на октябрьском пленуме 1964 года, когда Никиту Сергеевича снимали с должности, ему всю эту авантюру припомнили. Сказали, что непростительной опрометчивостью было поначалу забросить ракеты на Кубу, а потом так резко их оттуда убирать.

— В те годы вы работали только на Хрущева или продолжали сотрудничество с Андроповым?

— Юрий Владимирович дорожил близкими, проверенными в деле сотрудниками, так просто от себя не отпускал. Я по-прежнему выполнял его задания, сопровождал в некоторых поездках. Вместе с другими советниками составлял для него речи. Все также ходил к нему на ночные совещания. Андропов любил засиживаться на работе.

Кстати говоря, в манере работать у него была одна особенность. Получив от нас очередной текст (записку, которую он должен был передать за своей подписью, проект, обращение или что-то другое), Юрий Владимирович поднимался со стула, выходил в центр кабинета. Садился за удлиненный гостевой стол на место председателя. Сбрасывал пиджак. И начинал читать вслух. Мы сидели рядом. Должны были подбрасывать какие-то новые идеи, замечания. Андропов сам — своей рукой — правил страницу за страницей. Добавлял что-то. Фактически переписывал значительную часть текста в своем духе. Его речи действительно отличались от речей других деятелей: в них слышался его особенный стиль... Так могло продолжаться часами. Причем он уставал меньше нас. Упорный, работоспособный человек.

— Он принимал что-нибудь бодрящее?

— Нет. Практически не пил. Даже в заграничных поездках. Хотя там отказаться было непросто. Нас обязательно угощали. Андропов был непреклонен. В отличие от того же Хрущева, который позволял себе рюмку-другую. Становился очень разговорчивым. Он вообще много говорил. Пьяным я его не видел, но поддатым — частенько, особенно во время поездок. Из-за этого он иногда попадал в комические ситуации.

Как известно, самая скандальная шутка Никиты Сергеевича была в ООН. Обошлось тогда, правда, без выпивки. Я на заседании не присутствовал, но детали хрущевского протеста с ботинком хорошо знаю — их потом обсуждали в посольстве. В Америке еще долго судачили о случившемся... С одной стороны, они были поражены, что чиновник такого уровня может вести себя так скандально. Но с другой — им понравилось, что он, несмотря на высокое положение, остался раскованным, откровенным человеком. Ничего не стесняется. Какой есть, такой есть. Можно сказать, что американцы после этого стали относиться к Хрущеву даже с симпатией. До Карибского кризиса было ровно два года...

Я жил в гостинице, где располагалась советская резиденция. Хрущев жил напротив нас — в особняке. Возле этого особняка собирались американцы. Он выходил на балкон и начинал с ними полемизировать. Или рассказывал что-то. Американцы устраивали из этого шоу. Можете представить себе, как это происходило! Никита Сергеевич английского не знал, так что говорить приходилось через переводчика.

— В заграничных поездках Хрущева сопровождала Нина Петровна. Вы были знакомы?

— Да, я несколько раз ездил с Ниной Хрущевой. Слышал, как она выступала. Говорила хорошо, складно. Для каждого человека Нина Петровна подбирала особенные слова. Как-то, слушая Никиту Сергеевича, она произнесла по тем временам странную фразу, я очень удивился: «Плохо. Докладчик не учитывает аудиторию. Ему следовало бы поосторожнее высказывать свои мнения». Так и сказала: «Докладчик не учитывает аудиторию»! Нина Хрущева была самостоятельным человеком. Со своими суждениями. Никита Сергеевич прислушивался к ее советам. Так что она была одним из нас. Я имею в виду — советников вождя. Разумная, здравомыслящая женщина, могла при желании повлиять на мужа.

— Когда вы в последний раз видели Хрущева?

— Воспоминания не самые светлые. Так уж получилось, что я сыграл в его жизни не лучшую роль. Мы с Андреем Громыко сопровождали Никиту Сергеевича в его последней заграничной поездке — в Чехословакию. После встречи с президентом Антонином Новотным я попросил Хрущева задержаться. Предложил ему по возвращении в Москву учредить в СССР президентский пост. Никита Сергеевич отнесся к моим словам очень настороженно. Спросил, что в этом будет хорошего. Сказал, что будет думать. Когда же вернулись в Москву, Хрущев приказал мне спешно собрать группу советников, выехать за город, в поселок Нагорное, на дачу Горького, и там начать работу над новой Конституцией.

— Зачем это было нужно Хрущеву?

— Ну как же... Ему импонировала мысль о том, что он станет независимым президентом. Никита Сергеевич был первым секретарем, но все же — секретарем, как и все прочие. В Президиуме во время заседаний они чувствовали себя почти вровень с ним — выступали с таких позиций. Став президентом, Хрущев бы возвысился над всеми.

— Что же получилось с Конституцией?

— Мы долго сидели в Нагорном. От звонка до звонка. Приезжали в понедельник. Уезжали в пятницу. Иногда задерживались на выходные. Тщательная, кропотливая работа... Разработали наконец проект Конституции. Двухпалатный парламент. Конституционный суд. Верховная власть передается президенту. Вопросы экономики переходят от партии к государству.

Более того, прописали суд присяжных — я назвал его судом народных заседателей. Долгая, интересная работа. Нам каждую неделю звонили из ЦК партии, требовали торопиться. Никита Сергеевич действительно заинтересовался нашим проектом. К тому дню, когда Конституция была практически завершена, звонки прекратились. Тишина эта пугала. Что случилось? Елизар Кусков (работал с нами от международного отдела) попросил меня съездить в Москву — узнать, что там происходит. Я пришел в ЦК, на свой четвертый этаж. Тишина. В коридоре — ни одного человека. Все прятались по кабинетам. Шушукались. Наконец один из вахлаков (так мы назвали старых работников аппарата) сказал мне: «Вы там с Конституцией морочитесь, а тут Хрущева снимают». Проект наш отправился в архивы...

Хрущев был скорее добрый, чем злой. Из-за своей доброты и погорел. Ему нужно было расправиться со своими противниками. Не сумел по-настоящему осознать, что это его враги...

— После этого вы уже не общались?

— Нет. Виделись только один раз. После отставки он поселился на даче. Его там редко навещали. Я однажды побывал у него в гостях. Он был в тяжелом, болезненном состоянии... Подавлен, всеми забыт. Я приезжал по делу. В Америке тогда стали популярными его мемуары. Их издавали, распространяли. Меня как политического обозревателя пригласили в один из институтов в Нью-Йорке. На встречу приехали главные советологи страны. Спрашивали о Карибском кризисе, о переходе власти к Брежневу. Наконец, спросили о подлинности мемуаров Хрущева. Опасались, что это подделка. Там я впервые прочел этот текст. Сомнений не было — подлинники. Стиль, слог Никиты Сергеевича. Его ошибки, повторы, сбивчивость. Довольно хаотичные записи, но основная мысль в них была понятна, потому что автор настойчиво повторял ее по несколько раз.

Американские коллеги этим не удовлетворились, попросили меня лично спросить у Хрущева об авторстве мемуаров. По возвращении в Москву я отправился к нему на дачу. Никита Сергеевич говорил вяло. Подлинности не отрицал, но и подтверждать ее не захотел. Сказал только: «Пишут, что это подлинники». Странный ответ. С того дня я Хрущева больше не видел. Умер он в 1971 году. Я к тому времени несколько отстранился от политики — стал заместителем директора Института социологических исследований.

— После отставки Хрущева вы продолжали сотрудничать с Андроповым?

— Нет, вскоре после октябрьского пленума я ушел. Я уже говорил, что Юрий Владимирович был осторожным человеком. Редко ошибался, потому что рисковал нечасто. Однако в те дни он решился на смелый шаг, после которого чуть не порушил себе всю карьеру. Брежнев явно симпатизировал Юрию Владимировичу — прислушивался, брал в зарубежные поездки. Но сориентироваться сразу оказалось непросто: нужно было понять, что происходит, в каком направлении станет развиваться политика ЦК. Андропов тогда вызвал меня. Попросил составить записку о реформах — в духе уже разработанного нами проекта Конституции.

Юрий Владимирович был уверен, что передать такую записку Брежневу нужно именно сейчас. Лучшего времени не дождаться.

Я в этом сомневался, однако отговаривать Андропова не стал. Прописал в записке обширную программу демократизации страны. О развитии товарно-денежных отношений. О пересмотре уголовного законодательства. Указал, что партия должна заниматься только идеологией, что нужно отказаться от преследования инакомыслящих. Одним словом — распрощаться с неизменно крепким сталинским наследием. Во время поездки в Варшаву Юрий Владимирович зачитал программу Брежневу и Косыгину (председатель Совета министров). Они ее полностью отвергли. Раскритиковали. Уничтожили. Леонид Ильич думал о других преобразованиях. Хотел восстановить Политбюро, пост генсека. Считал, что этого будет достаточно.

Андропов не угадал. Ошибся. Получилось так, что я подвел его — не отговорил от задуманного. Помню, как в двенадцать часов ночи он вызвал меня в кабинет. Я уже знал о случившемся, поэтому, не дожидаясь его слов, сказал, что виноват и готов уйти в отставку. Юрий Владимирович промолчал — показал этим, что против моей отставки не возражает. Ему было не до меня. Я покинул ЦК партии. Пришел политическим обозревателем в «Правду». Работал там до 1967 года.

— Не жалели, что сами подали в отставку?

— Еще как жалел! Не мог уснуть в ту ночь. Ходил по Кутузовскому проспекту. Ругал себя. Не нужно было торопиться. Все случилось на эмоциях. Слишком стремительно. Надо было выждать. Я еще многие месяцы не мог успокоиться. Ведь у нас был проект новой Конституции демократического типа. Я был близок к реализации давних политических идей. А теперь остался вне ЦК и видел, что страна возвращается к старым порядкам... Это было только началом падения. В «Правде» я продолжил выступления против сталинской системы. Писал о необходимости перемен (насколько позволяла цензура). Критиковал франкизм — с явными намеками на советский режим. Затем мы с Леном Карпинским написали статью о театральной жизни. Статья эта не понравилась Фурцевой, министру культуры. Она пожаловалась секретарю ЦК Суслову. Тот меня всегда недолюбливал и быстро дал указание Михаилу Зимянину (главный редактор «Правды») меня и Лена Карпинского отстранить от работы. Скандальное дело, ведь я был политическим обозревателем, в те годы это положение было очень высоким. Страшные дни... Заседание редколлегии. Выступление Зимянина...

— К Андропову за помощью не обращались?

— Юрий Владимирович к тому времени стал председателем КГБ. Тесной связи с ним уже не было. Однако он вмешался и предотвратил полное крушение — меня хотели исключить из партии. Кстати говоря, через две недели после того, как я ушел от Андропова в «Правду», мне дали орден Трудового Красного Знамени. Это было благодарностью от Юрия Владимировича.

— За что же вас не любил Суслов?

— Еще в хрущевское время мне доводилось писать ему доклады. Я прописывал в них некоторые демократические идеи, он этим был очень недоволен, однако спорить не мог, потому что я был направлен к нему Андроповым. Суслов вынужден был читать без пререканий.

Однажды я принес ему очередной текст. Михаил Андреевич прочитал его, был в общем-то доволен. Потом указал пальцем на какой-то абзац и сказал: «Вот сюда нужно цитатку из Ленина. Я сам подберу». И до того быстро вскочил с места, подбежал к своей картотеке, что я невольно схохотнул. Не сдержался. А мы часто шутили о цитатах Суслова. У него их было множество. Стеллажи — как в библиотеке, отдельные выдвижные ящики, а в них «цитатки». К нему даже некоторые работники ЦК нарочно ходили — цитату для речи подобрать. Михаил Андреевич мой смешок, конечно, услышал. Посмотрел острым взглядом. Я тогда подумал: «Ну, Федя, Суслов тебя еще достанет однажды...» И действительно, он сыграл свою роль, когда меня увольняли...

— Но цитату он тогда подобрал хорошую?

— Подобрал какую-то. Долго шелестел карточками, выдвигал-задвигал ящики. «Эта не годится. Эта тоже... Так... Вот! Вот замечательная цитатка. Подойдет». Вынул карточку, показал мне, чтобы я переписал цитату в речь. Уж не помню, была ли она хорошей, но то, что взята из работ Ленина, — точно.

— До отставки вы успели поработать непосредственно с Брежневым?

— Да. Мы и прежде знали друг друга. Когда Леонида Ильича назначили первым секретарем ЦК, он пригласил меня работать советником. Я должен был подготовить для него первую речь — к годовщине советской власти. Брежнев хотел положительно высказаться о Сталине, о сталинском периоде. Я посоветовал ему Сталина пока что не трогать. Не стоило сразу поднимать такие сложные, болезненные темы. Леонид Ильич, как ни странно, прислушался и о культе личности в докладе умолчал. Тогда это многих удивило. Безусловно, я рисковал, когда вот так — напрямую — советовал Брежневу игнорировать сталинскую эпоху.

Поначалу Леонид Ильич часто привлекал меня к работе. Точнее даже, его помощник — Георгий Цуканов. С Брежневым были хорошие отношения, ему нравились мои тексты. Потом, после моей отставки, меня сменил Георгий Арбатов. Его привел Отто Куусинен, который, собственно, и сделал всю карьеру Георгию Аркадьевичу. Они сблизились еще в «Новом времени». Арбатов поднялся очень высоко — стал директором Института США и Канады.

Я сосредоточился на работе политического обозревателя. Мне это нравилось. Я мог разъезжать по миру. Побывал на всех континентах, кроме Австралии, видел все страны Европы. Другие журналисты тогда и не мечтали об этом.

— После увольнения из «Правды» вы общались с Андроповым?

— Да, но нечасто. Я ходил в крамольниках. Ему как председателю КГБ было не очень удобно приглашать меня. Но когда Юрия Владимировича назначили генеральным секретарем ЦК, он сразу же позвонил Михаилу Зимянину — потребовал, чтобы меня восстановили политическим обозревателем. Михаил Васильевич к тому времени уже стал секретарем ЦК. Зимянин меня вызвал. Поднял палец вверх и сказал: «Есть указание вернуть вас в «Правду». Но очень прошу — откажитесь. Ведь получится так, что мы тогда, сняв вас с должности, были неправы». Я и сам не хотел в «Правду». Там уже не было никакой свободы. Я попросился в «Литературную газету». Меня приняли политическим обозревателем. Затем назначили главным редактором.

— Когда вы в последний раз видели Андропова?

— Незадолго до его кончины. Он уже был генсеком. Пригласил меня в свой новый кабинет. Помню, угощал бутербродами с икрой. Соблазнял вернуться консультантом. Я ответил, что мне нравится работать политическим обозревателем, что мои идеи теперь звучат на страницах «Литературной газеты», что сейчас иного занятия не ищу. Возвращаться в ЦК я не захотел... Тогда в коридоре меня встретил заместитель Юрия Владимировича — рассказал, что Андропов болен. Ему предлагали лечиться у иностранных врачей, он отказывался. Говорил: «Мы всегда ругали Запад, а теперь петух клюнул, так бежать к ним за лечением? Нет уж!» Обидно то, что, получив власть, Юрий Владимирович не мог реализовать демократические перемены, которые мы с ним прежде обсуждали. Здоровье не позволило. Ему было не до реформ. Он умирал.

— В те годы вы сравнивали Андропова с Дэном Сяопином, не так ли?

— Да. В 1982 году я написал в «Новый мир» статью «Хроника времен Дэна Сяопина». Нацеливал ее на то, чтобы люди, подобные Андропову, познакомились с реформами в Китае и сделали вывод о возможности подобных преобразований в Советском Союзе. Юрий Владимирович мог стать нашим Дэном Сяопином. Я в это верил. Но описанные мною реформы в СССР провести было несравнимо сложнее. В КНР у лидера было больше власти, существенно больше. У нас сохранялось коллективное руководство. Партия. ЦК. Президиум. Все это сдерживало генсека. Конечно, напрямую никто не критиковал ни Хрущева, ни Брежнева, но косвенно всегда высказывали свои мнения, вели неофициальные дискуссии, затем могли на мнении своем косвенно настоять. Дэна Сяопина я, кстати говоря, знал лично. Мы с ним встречались в Москве.

— Только болезнь не позволила Андропову последовать за Дэном Сяопином?

— Не только. Да, он болел. Работал уже не так много. Был то дома, то в больнице. Но в те годы он считал, что страна к большим переменам не готова. Не забывайте, Андропов был очень осторожным человеком. Преобразования хотел поэтапные, аккуратные... Записка для Брежнева, после которой я вынужден был покинуть ЦК, была делом необычным. Он рисковал, а это было не в его духе.

Быть может, даже в здравии Юрий Владимирович не решился бы реализовать те идеи, о которых мы говорили с ним прежде, — Конституции, президентской республики, института присяжных заседателей. Мы этого не узнаем. Он умер. А через семь лет умерла система. Большая была, тяжелая эпоха. Юрий Владимирович больше тридцати лет стоял вблизи от первых лиц государства. В конце жизни сам был генсеком. Он решал судьбы многих. В той системе непросто было сохранить в себе человеческое. Но ведь были те, кто сохранил!

— В 2001 году на похоронах Георгия Шахназарова вы сказали: «Как же так, система была не ахти, а люди — хорошие...» Сейчас все наоборот?

— Не знаю. Сложно ответить на такой вопрос. Новое время. Теперь, чтобы выжить, совсем необязательно быть сволочью. Но людей не так просто понять... Они и без нужды порой остаются сволочами... Я лучше знал ту систему. В новую эпоху я от дел отошел. Занялся книгами. Два года был народным депутатом — в перестройку. Но потом из большой политики ушел и не так хорошо знаю современных лидеров.

— Четвертого января вам исполнилось 86 лет. Больше шестидесяти лет работы. Вы сейчас жалеете о чем-нибудь?

— Я написал двадцать две книги. Не менее десятка брошюр. Напрасно писал так много. Об этом жалею. Надо было больше заниматься практикой, личной карьерой. Но я всегда любил писать. Это было моей слабостью.

— Раз уж вы в ущерб карьере занялись книгами, надеюсь в ближайшие годы услышать о публикации ваших новых работ.

— Спасибо, но обещать ничего не могу. Все-таки 86...