Студеный, не по-морскому сухой воздух был недвижим и прозрачен. Казалось, я смотрел на остров сквозь застывшую родниковую воду.

Над зеленовато-стальным океаном, за грядой сидевших на мели айсбергов, вздымались горы. Словно гигантские глыбы антрацита, покрытые рваными плешинами снега. Черные хребты окутывали пронизанные холодным солнцем и потому сверкавшие, как снег, облака. В ущельях клубился туман. Сизый от природы, но подрумяненный солнцем, на фоне угольно-темных скал он чудился мне фиолетовым.

Приближался берег, менялись краски. Антрацитовые вершины вдруг стали синими, потом по синеве как будто разлилось серебро. Грани скал залучились, как осколки льда. А склоны то становились коричнево-бурыми, то как бы покрывались розовой вуалью. Не менялась только окраска узкой прибрежной полосы. Между морем и горами змеилась изрезанная глубокими фьордами черная лента, словно разрисованная белыми бумерангами; в бинокль было видно — весь берег усыпан китовыми ребрами.

Южная Георгия… Сто миль в длину, двадцать — в ширину. Вытянутые в два горных хребта бесплодные базальтовые громады, снег и ледники. «…Земли, обреченные природой на вечную стужу, лишенные теплоты солнечных лучей; у меня нет слов для описания их ужасного и дикого вида». Так говорил об этом острове Джемс Кук. Прославленный мореплаватель не предполагал, что когда-нибудь на этой «ужасной земле» его соотечественники построят Грютвикен, самый южный порт мира.

В 1905 году, когда в Антарктике вспыхнула китобойная лихорадка, Англия, поднявшая перед этим на Южной Георгии свой «Юнион Джек», поняла, что, имея здесь порт, она станет хозяйкой всего антарктического сектора Атлантики. На западе у нее были уже относительно обжитые к тому времени Фолкленды, на востоке — Тасмания, а между ними, на 54-й параллели, — Южная Георгия.

Строительство порта, рассчитанного на крупнейшие океанские суда, продолжалось меньше года. За тысячи миль от населенных берегов, среди голого камня и ледовых потоков, сползающих с гор к морю.

На остров были завезены и поставлены готовые сборные дома, сооружены причальные стенки, промысловые пирсы. Одновременно строились судоремонтные мастерские, электростанции, корпуса жиротопного завода, фабрика по обработке котиковых шкур, нефтехранилища. И все это было закончено за каких-нибудь десять — одиннадцать месяцев.

Размах и темпы строительства казались чистым безумием. У Англии не было и не могло быть столько антарктических промысловых судов, чтобы обеспечить работой Порт-Стэнли на Фолклендах, порт Хобарт на Тасмании, английские китобойные базы в Кейптауне и еще порт Грютвикен на Южной Георгии. Но англичан это не смущало. Они знали: Грютвикен себя оправдает.

На соседних островах в то же самое время строили свои базы китопромышленники Норвегии и Аргентины. Англичане стремились во что бы то ни стало обогнать конкурентов. Создав в невиданно короткий срок первоклассный порт в центре богатейшего промыслового района, они объявили, что готовы поделить его на части и отдельными участками сдать в аренду. Причем арендную плату назначили такую, что норвежцам и аргентинцам было выгоднее принять их услуги, чем заканчивать строительство собственных баз.

Англичане этого, собственно, и добивались. Лишив конкурентов самостоятельности, они получили возможность управлять промыслом. Добыча китов и морского зверя в антарктическом секторе Атлантики отныне велась только по английским лицензиям. Сначала они стоили очень дешево, скорее были как бы формальным признанием английского контроля. Но спустя три-четыре года за них приходилось отдавать уже половину добычи. Постепенно росли цены и за аренду порта.

Через десять лет деньги, вложенные в строительство Грютвикена, полностью окупились и стали приносить прибыль, которая исчислялась десятками миллионов.

Арендаторы зарабатывали гораздо меньше, и норвежцы, обиженные явной несправедливостью, пытались уйти с Южной Георгии, но оказалось, что уходить некуда. Почти на всех островах юга Атлантики развевался «Юнион Джек». Теперь и за голые скалы нужно было платить аренду. Норвегии, чья экономика в значительной степени зависела от торговли китовым жиром, не оставалось ничего другого, как, смирившись с создавшимся положением, увеличивать число промысловых судов и вести промысел более активно.

Как-то беречь сук, на котором сидели, никому, видимо, не приходило в голову. Брали все, что могли. Драгоценного антарктического котика только на лежбищах Южной Георгии, по приблизительным подсчетам, было истреблено около полутора миллионов голов. Сотни тысяч шкур привозили для обработки в Грютвикен с других островов. В конце концов южный котик в Антарктике исчез. Пропали самые ценные породы тюленей. Потом резко пошло на убыль и антарктическое стадо китов.

В 1955 году, то есть спустя полвека после своего возникновения, промышленные предприятия Грютвикена впервые принесли убытки. Потом несколько лет работали с переменным успехом, но уже было ясно, что прежние времена не вернутся. Грютвикен медленно умирал.

Еще не мечтая о путешествии на Южную Георгию, я встречался в Лондоне с боссом и фактическим владельцем Грютвикена мистером Салвесеном. Среди известных китопромышленников мира это была, пожалуй, одна из самых колоритных фигур — престарелый миллиардер, о скупости которого ходили легенды. Рассказывали, что, если ему нужны были сигары, он обзванивал все табачные лавки Лондона: выяснял, где можно купить дешевле, и обязательно спрашивал, нет ли скидки для оптового покупателя. Курил он сигары не дороже одного шиллинга за штуку. Однажды хозяин табачной лавки по этой цене прислал ему сигары, стоившие на самом деле полтора фунта стерлингов, любимые сигары Черчилля. Салвесену они понравились, и на второй день он заказал еще целый ящик. Его заказ выполнили немедленно, а счет представили позже. На этот раз за пятьсот сигар нужно было уплатить, как и полагалось, семьсот пятьдесят фунтов стерлингов. Торговец нарочно выждал время, чтобы от полученных сигар Салвесен не мог отказаться. Миллиардер ответил:

«Сэр,

направляю Вам чек на 25 фунтов стерлингов. Остальные 725 фунтов рекомендую взыскать с Ваших клерков, приславших мне вместо шиллинговых сигар, которые я заказывал, полуторафунтовые. Я с удовольствием их курю, но не принимайте меня за человека, способного ради мимолетного удовольствия поджигать купюры достоинством в полтора фунта.

Надеюсь, свой убыток Вы сумеете возместить.

С высоким уважением к Вашему предприятию

Салвесен».

У него была дочь, красавица и, как утверждали лондонские газетчики, девушка незаурядного ума. Но доверить накопленные миллиарды женщине, пусть и единственной дочери, Салвесен считал невозможным, поэтому с малых лет воспитывал племянника Эллиота, которого потом сделал своим секретарем-стенографом и объявил наследником, выделив дочери лишь небольшую ренту.

Худосочный, чахоточного вида юноша с мутными от всегдашнего недосыпания глазами записывал все дядюшкины советы и все его деловые разговоры. С блокнотом наготове он следовал за ним весь день, а вечером, когда старик ложился спать, садился за пишущую машинку, все перепечатывал и аккуратно подшивал в очередную папку — кладези салвесеновской мудрости.

Впечатление оба они, старый и молодой, производили странное. В обтрепанных костюмах, в стоптанных башмаках и какие-то зачумленные. У Салвесена на длинной морщинистой шее с отвислым мешковатым подбородком болтался замусоленный сатиновый галстук. Дрожащей старческой рукой он часто его поправлял, затягивая потуже. Шея при этом выкручивалась вверх, как штопор. Подобная облезлой шее старого пеликана, она делала его похожим на нелепую птицу с давно потухшими бледно-голубыми человечьими глазами.

Деловую жизнь Салвесена окружала тайна. Английские журналисты говорили в шутку: «Легче получить интервью у полярного медведя, чем выудить несколько слов для печати у мистера Салвесена». Его вообще мало кто видел. Большую часть года он проводил в Антарктике, на своих китобойных флотилиях, а вернувшись в Англию, безвыходно сидел дома. С внешним миром держал связь почти исключительно по телефону или через Эллиота.

Попасть к нему мне помог Бенджамин Хоулс, английский моряк, с которым два года назад я познакомился в Коломбо. Он дал мне тогда свой лондонский адрес и телефон. Время от времени мы друг другу писали. Из его писем я узнал, что он пять лет был помощником капитана на салвесеновской плавучей китобазе «Саутерн Харвестер» («Западный охотник на юге») и миллиардер поручал ему вести какие-то изыскания на острове Скотта.

На мою удачу, Бенджамин оказался в Лондоне.

— Успеха не обещаю, но попробовать можно, — сказал он в ответ на мою просьбу устроить встречу с мистером Салвесеном. — Старик меня помнит, на разговор пойдет, но сначала нужно что-то придумать. Его пунктик — география.

В молодости Салвесен дружил с известным полярником Эрнстом Шеклтоном и с тех пор увлекался географическими исследованиями в Антарктике. Завладев Южной Георгией и многими другими островами, прилегающими к шестому континенту, он десятилетиями изучал их с завидной скрупулезностью. Конечно, не без практического умысла, хотя признаваться в корысти ему, понятно, не хотелось. «Мои занятия географией — следствие нашей дружбы с Шеклтоном, это всего лишь хобби», — говорил он. Но тем не менее, когда выпадал случай, вздыхая, сетовал на твердолобость Королевского географического общества, никак не желавшего оценить его заслуги.

Нелюдимый миллиардер втайне мечтал, наверное, о славе подвижника науки. Ничто так не льстило ему, как похвала его трудов по изучению Антарктики. Но эта похвала не должна была исходить от журналистов.

Бенджамин сказал ему по телефону, что с ним хотел бы встретиться молодой русский географ, якобы работающий над диссертацией об антарктических островах. Миллиардер ответил, что сейчас он занят и принять никого не может, но разрешил позвонить позже, дня через два. Я ожидал, что через два дня он снова сошлется на занятость. Переговоры о встрече, однако, в назначенное время начались. Он долго расспрашивал, что это за русский географ, какие у него вопросы и почему он не обратится к кому-нибудь другому. На легкое согласие мы не надеялись и ко всему были готовы заранее. Словом, своего добились.

Переступив порог огромного полупустого кабинета, я очень волновался, боялся, что не сумею сыграть роль географа до конца. Но хозяин дома, сидевший за массивным дубовым столом, встретил гостя вполне приветливо. Встал, подал руку, предложил кресло. И, на что я уж совсем не рассчитывал, улыбнулся.

— В России известно мое хобби?

«В России о тебе многое известно», — подумал я, обрадовавшись. Все начиналось именно так, как предсказывал Бенджамин. Что ж, будем играть, коль по-иному нельзя.

— Я полагаю, мистер Салвесен, — скромно сказал я, — ваши ученые изыскания известны всем географам мира, по крайней мере тем, кого интересует Антарктика. К сожалению, свои работы вы редко публикуете.

Хмыкнув, он озадаченно нахмурился:

— Вы думаете, я могу быть вам полезным?

— Иначе я не приезжал бы в Лондон. Простите за откровенность, но я действительно жду вашей помощи.

Мой категоричный тон вызвал у него взрыв смеха. Даже чуть порозовели его растопыренные замшелые уши.

— Браво! Вы мне нравитесь. Хотите кофе?

— Да, если можно.

— Эллиот, две чашки!

Молча стоявший у окна Эллиот сунул в карман свой блокнот и так же молча направился к дверям. С той самой минуты, когда я переступил порог кабинета Салвесена, и до сих пор он не проронил ни слова. В его мутных, красноватых глазах не было ни проблеска улыбки, ни хотя бы слабого любопытства. Длинный, с узким, как сабля, лицом, он походил на бесстрастного биологического робота — я видел такого субъекта в каком-то фантастическом польском фильме.

Пока, деревянно переставляя ноги, племянник миллиардера шел к дверям, я не мог оторвать взгляда от его спины. Сгорбленная, с выпирающими острыми лопатками, она, казалось, тащила на себе незримую тяжкую ношу.

Потом я глянул на Салвесена, должно быть, растерянно и виновато. Он поправлял галстук, выкручивая свою несуразную шею. Из-за плотных занавесей на окнах в кабинете было сумрачно и тихо, как в склепе. Не знаю, может быть, у меня больное воображение, но мне почудилось, словно над моей головой кружит холодная черная тень. Я старался держать себя в руках и невольно вжимался в кресло.

Хриплый голос Салвесена неожиданно спросил!

— Так что вас интересует?

Помедлив, я сказал, что хотел бы уточнить некоторые детали по географии островов Буве и Южных Сандвичевых, но особенно подробно я будто бы намерен остановиться в своей диссертации на естественных проблемах Южной Георгии, так как первое описание этого острова сделали наши русские моряки — Беллинсгаузен и Лазарев. В частности, мне было бы интересно узнать от мистера Салвесена, как повлияли на девственную природу Южной Георгии промышленные сооружения Грютвикена. Об этом нигде ничего не написано.

Салвесен сухо меня перебил:

— А разве то, что на Южной Георгии покоится прах великого Шеклтона, для вас значения не имеет?

Я понял, почему, услышав о Беллинсгаузе и Лазареве, он вдруг нахмурился.

— О нет, сэр, напротив, — исправляя оплошность, поспешил возразить я. — Книга Шеклтона «В сердце Антарктики» давно стала моей настольной. Я был бы счастлив поклониться его могиле, но что делать, не у всех есть возможность побывать на Южной Георгии, даже у тех, кто плавает на китобойных флотилиях.

Кажется, мой ответ его удовлетворил. Сказал ворчливо:

— Не тяните за уши политику туда, где ей не место.

Что он имел в виду, догадаться было нетрудно.

В 1918 году этот самый Салвесен и его друг Шеклтон, будучи офицерами Королевского флота Великобритании, добровольно участвовали в интервенции англичан на Кольском полуострове. Салвесен, уже тогда владевший Грютвикеном, хотел еще захватить наши северные зверобойные промыслы, а Шеклтон жаждал сражений с Советами. «Шеклтон, — писал один из буржуазных биографов знаменитого полярника, — собирался надолго осесть в штабе генерала Мейнандера в Мурманске и говорил своим друзьям, что наконец-то получил работу себе по сердцу: поездки на санях, а затем сражение. Но к сожалению, возможность для вооруженных схваток не появлялась, и человек, который по своей природе всю жизнь был борцом, — как пишет этот биограф, — оказался лишен высшего счастья встретиться на поле брани с врагом своей страны».

Со временем политические взгляды Шеклтона изменились. Другом Советского Союза он не стал, но и слепой враждебности больше не проявлял. «Я уважаю мужество, а в мужестве этим парням не откажешь», — говорил он о бойцах Красной Армии, заставивших храброе британское воинство бежать из Мурманска с позором.

Что же касается Салвесена, то для него Советская Россия всегда оставалась врагом, и, когда мог, он пытался вредить ей.

В 1946 году наша китобаза «Слава» и несколько судов-охотников стояли в Ливерпуле на капитальном ремонте (кстати, стояли они рядом с одной из флотилий Салвесена). Потом, уже в Антарктике, на «Славе» обнаружили, что в трюмах китобазы, опечатанных в Ливерпуле под гарантию англичан, не хватает промыслового снаряжения. И многое было негодным. Гарпунный линь — канат к промысловым гарпунам — наполовину оказался гнилым. Сверху бухты были новые, а внутри — гнилые ошметки. Пришлось искать посредников и за огромные деньги покупать все на складах Салвесена в Грютвикене. Без посредников нам бы он ничего не продал, а другие порты были за тысячи миль.

Закупки для нас делал норвежский капитан Карл Бергстэд. Услышав цену на гарпунный линь, он сказал Салвесену:

— Сэр, мне кажется, ваш линь позолочен.

— Да, — ответил Салвесен, — в Грютвикене у меня все покрыто золотой пылью. Но если вы вздумаете торговать этим канатом с русскими, для них он должен быть из чистого золота.

Бергстэд не говорил, для кого он берет линь, но Салвесену-то было известно, чего у нас не хватает.

Потом на «Славе» вышел из строя паровой котел: лопнули дымогарные трубы, которые в Ливерпуле, очевидно, либо были потравлены кислотой, либо повреждены иным способом. На палубе, где велась разделка китовых туш, все остановилось, не стало тепла в судовых помещениях. Ледяная антарктическая стужа, ураганы, и негде обогреться.

Нужно было идти в ближайший порт, опять-таки в Грютвикен. Но Салвесен в ремонте отказал. Безо всяких объяснений. Спустя неделю экипажу «Славы» удалось ликвидировать аварию собственными силами благодаря смекалке наших моряков и ценой невероятного физического напряжения. В ответ на это, как только «Слава» возобновила промысел, босс Грютвикена по радиотелефону дал распоряжение своим китобойным судам держать советскую флотилию в постоянной блокаде, то есть перехватывать китов у наших китобойцев.

Салвесену об этом я, естественно, не напомнил. Тогда бы из него я наверняка ничего не вытянул. А мне хотелось хоть слово услышать о том, ради чего я к нему явился.

Я приехал в Лондон, когда английская пресса была заполнена догадками по поводу внезапного решения Салвесена продать все свои китобойные флотилии. В его лице переставала быть китопромышленником целая страна. Англичан волновало, куда он теперь вложит свои деньги. Бесплодная Южная Георгия сделала его миллиардером, а Великобританию — диктатором китобойной Антарктики. Там, во льдах далекого юга, он был Англией. А кем станет здесь, в самой Англии? Кого разорит, кого вознесет?

Салвесен хранил молчание. Журналистов это только распаляло. Рождались новые догадки, предположения, сенсационные открытия, не имевшие под собой никакой почвы.

Мое профессиональное любопытство тоже взбунтовалось. Было интересно просто увидеть этого загадочного миллиардера. Главное, я хотел узнать, что он думает о дальнейшей судьбе Грютвикена, который так неожиданно бросил, и, судя по всему, навсегда. Шутка ли, отказаться от собственного порта, промышленных предприятий и пусть маленького, но все же города!

Разумеется, я не был хитрее английских журналистов, но мне повезло — в Лондоне был Бенджамин Хоулс, хорошо знакомый с характером миллиардера и его хобби. И еще у меня было удостоверение младшего научного сотрудника, прикомандированного к китобойной флотилии «Советская Украина». Оно натолкнуло нас на удачную мысль и помогло убедить Салвесена в моей причастности к географическим исследованиям Антарктики. Географы плавали и на его флотилиях.

О нашей почти двухчасовой беседе рассказывать не буду. Длинно и не суть важно. Один изощрялся в ученых вопросах, другой — с великой серьезностью демонстрировал эрудицию метра.

Потом я сказал:

— Жаль, мистер Салвесен, что вы продаете свои флотилии. Такая прекрасная возможность для ученого, посвятившего себя проблемам Антарктики… — Я старался, чтобы в моем голосе прозвучало искреннее огорчение.

Попыхивая тонкой, как карандаш, сигарой, он сворачивал в трубки разложенные на большом столе крупномасштабные карты Южной Георгии. Ответил с благодушной усмешкой:

— Если человек что-то продает, он делает это, надо думать, не без причины.

— Разве в Антарктике больше нет китов? В прошлом сезоне рейс нашей флотилии был очень удачен.

— Все зависит от того, какие цифры вас могут удовлетворить.

— Да, я понимаю, у каждого своя мера удачи. Но что теперь ждет Южную Георгию? Грютвикен без Салвесена — трудно себе представить!

— И не пытайтесь представить, Грютвикена без Салвесена не будет.

Я изобразил наивное удивление:

— Вы намерены там все демонтировать?

— Демонтировать? — Его мешковатый подборок заколыхался от смеха. — Превосходная идея! Я знал одного судовладельца, он демонтировал свои старые коробки. Бедняга надеялся спастись от банкротства.

— Надежды не оправдались?

— Когда корабль вам хорошо послужил и вы не в состоянии его продать, не думайте, что мертвый якорь самое худшее.

— Вы хотите сказать, что Грютвикен, выражаясь языком моряков, будет поставлен на мертвый якорь?

— А почему бы нет?

— Не знаю, но раз вы так считаете… Все-таки это не корабль.

— Большой разницы между ними нет. — На этой фразе его благодушное настроение неожиданно изменилось. Безо всякого перехода вдруг сухо: — У вас будут еще вопросы?

Мне оставалось только поблагодарить за гостеприимство.

Помню, я вышел на улицу и долго не мог успокоиться. Странно и дико звучали слова о порте, поставленном на мертвый якорь.

Я думал о Грютвикене, а в голове все бродила шальная мысль послать миллиардеру посылку с сахаром. Когда Эллиот принес нам кофе, Салвесен открыл ящик стола и пинцетом достал оттуда четыре кусочка сахара, два себе и два на мою долю. Не больше и не меньше — два.

— Спасибо, мистер Салвесен, кофе я пью несладкий, — сказал я, хотя люблю, конечно, сладкий.

Возможно, я преувеличиваю, но мне показалось, что миллиардер обрадовался. Во всяком случае, те кусочки сахара, которые предназначались мне, тут же были отправлены обратно в стол, и, я бы сказал, с некоторой поспешностью.

…Не говорю, что после встречи с Салвесеном я не мечтал побывать на Южной Георгии. Нет, мне просто не верилось, что когда-нибудь я посмотрю на Грютвикен своими глазами.

Обогнув два громадных айсберга и далеко выдавшийся в океан заснеженный каменистый мыс, корабль медленно вошел в зеркально-гладкий залив. В глубине бухты, прижатые бортами друг к другу, стояли на бессрочном приколе неуклюжие посудины с высокими черными трубами — старые китобойцы. Отражаясь в воде, безжизненно-молчаливые, они словно множили свою неисбывную печаль.

Грустное зрелище — корабли на мертвых якорях. Смотришь, и струится по сердцу смутная жалость. Всего лишь обглоданные волнами ржавые коробки, а чудятся бури, штормы, умирающий в небе гордый альбатрос…

За китобойцами, у черного подножья черной горы, — черное здание электростанции. Слева от нее вдоль дощатого пирса тянулись такие же закопченные корпуса когда-то знаменитого жиротопного завода. Заколоченные окна, горы разбитых бочек, похожие на нефтяные цистерны черные баки, некогда служившие хранилищами китового жира.

В великой Тишине тонули голоса людей, стук корабельных машин, шипение и плеск волны под форштевнем.

Неожиданно из-за хребтины мыса на правом берегу залива показались стрельчатые красные крыши. Еще две-три минуты, и вот уже виден весь Грютвикен.

Я помнил «мертвый якорь» Салвесена и думал, что увижу нечто похожее на Даусон — канадский город, возникший в период североамериканской золотой лихорадки. Так же как Грютвикен, он был построен очень быстро и с большим размахом, но скоро пришел в упадок и совершенно опустел. «За многие годы моих путешествий по свету, — писал один французский журналист, — я не видел ничего подобного. Город этот ужасает. Разбитые окна дворцов и небоскребов смотрят на тебя, как темные глазницы черепа. Мостовые размыты дождями и загажены тварями, которые когда-то были домашними кошками и собаками. Их наплодилось столько, что они не дают свободно пройти по улицам. Глаза у всех голодные и дикие. Создается впечатление, что ты находишься не в городе, построенном людьми, а в каких-то катакомбах, населенных отвратным зверьем. Изредка, правда, попадаются и привлекательные кварталы, еще сохранившие следы недавнего уюта. Но и здесь витает дух мертвечины. Он гнетет и наводит на унылые размышления. Неужели человек, это высшее существо природы, способен так бесцельно растрачивать свои труды и созидательный разум? В Торонто мне сказали, что таков неизбежный конец всех городов золотоносного Севера. Кончается золото, и город становится ненужным. Согласиться с этим я не в состоянии».

Против ожидания, Грютвикен оказался даже меньше, чем бывают обычно небольшие поселки городского типа. Всего лишь десятка полтора строений, поднятых либо на высокие каменные фундаменты, либо на деревянные сваи. И только один дом двухэтажный — бывшая резиденция Салвесена. Все постройки чистенькие, беленькие, как белый крест на холме за поселком — крест Шеклтона.

Кладбище, заброшенное футбольное поле, обнесенный обветшавшими рыбацкими сетями теннисный корт. В центре поселка — несколько радиомачт и похожий на минарет огромный флагшток с реющим английским флагом. Ближе к причалу, перед аккуратным дощатым коттеджем, — еще флаг, норвежский. Он поскромнее английского, и флагшток его пониже. На площадке около него в бинокль видны старинный адмиралтейский якорь, два врытых в землю жиротопных котла и белая гарпунная пушка — символы норвежских китобоев.

Правее от поселка сбегает с гор к морю небольшая речушка. Там, на пригорке, одиноко белеет островерхая протестантская церковь.

По берегу и поселку словно пригоршнями рассыпаны стайки пингвинов и то там, то здесь валяются в маслянистой грязи коричнево-бурые туши морских слонов.

Кроме антарктической живности, есть, однако, и люди. Наше судно вышли встречать человек двадцать. Как потом выяснилось, это было все население Южной Георгии. Более двух тысяч тех, кто раньше работал на предприятиях Салвесена, отсюда давно уехали. Суда, портовые сооружения, завод — все, образно говоря, действительно поставлено на мертвый якорь. Но вовсе не брошено, как в континентальном Даусоне.

Для надзора за своим добром Салвесен в Грютвикене никого не оставлял, но, покидая остров, приказал воздвигнуть на самом видном месте капитальную мачту для английского государственного флага. Расчетливый миллиардер рассудил правильно: построить какой угодно флагшток дешевле, чем охранять добро, которым, может быть, больше и не воспользуешься. Он сделал жест «бескорыстного патриота», и все заботы по содержанию Грютвикена правительству Великобритании пришлось взять на себя. Государственный флаг требует государственной опеки. С этой целью после ухода Салвесена в Грютвикен была направлена специальная администрация во главе с губернатором и штатом государственных служащих. Делать им тут особенно нечего, и все они, как, вероятно, и предполагал Салвесен, невольно превратились в сторожей его имущества. Правда, уже после Салвесена в Грютвикене была создана метеорологическая станция, которая, в свою очередь, сделала необходимыми дизельную электростанцию и радиоцентр. Но нужды в метеосводках Грютвикена нет никакой. Точно такие же прогнозы погоды на пятидесятые южные широты Атлантики регулярно дают метеорологи Фолклендских островов и Кергелена. Но что еще придумаешь для Грютвикена? Все-таки какая-то деятельность. Есть не только государственные служащие, но и просто служащие. И даже несколько человек рабочих. Уж очень странно выглядел бы губернатор, имеющий в подчинении лишь собственную канцелярию. Тем более губернатор, управляющий одной из заморских территорий Великой Британии!

Глядя на англичан, свою администрацию в Грютвикен прислали и норвежцы. Заниматься китобойным промыслом у берегов Южной Георгии они тоже перестали, но срок концессии, когда-то купленной у Салвесена, не истек, поэтому, стало быть, нужно присутствовать. И все должно быть солидно, по крайней мере не менее солидно, чем у соседей. Губернатор, канцелярия, портовая служба, контора китоловной станции… Да, китов теперь не добывают, но станция-то в порядке…

Нашим визитом в Грютвикене были потрясены. Каким ветром, откуда, почему? Иностранные корабли у Южной Георгии давно не бывали. Раз в полгода приходит лишь судно из Англии и один корабль в году — из Норвегии.

Английский губернатор решил, что мы зашли к ним бункероваться и, едва поднявшись на борт, начал извиняться.

— Простите, но запасы горючего у нас весьма ограничены. Мы можем снабдить вас только хорошей питьевой водой и, если у вас плохо с едой, продать небольшое количество продовольствия.

— Благодарим вас, сэр, — сказал наш капитан. — Бункером и продовольствием мы вполне обеспечены. Если позволите, нам хотелось бы немного побродить по твердой земле, мы слишком долго болтались в морях.

— О, пожалуйста! Наши горы из чистого базальта.

Поджарый, длинный, остролицый, с буровато-рыжими, густо запорошенными сединой бакенбардами, он явился на ободранное антарктическими штормами научно-промысловое судно, как на Лондонскую биржу, — с тростью, в котелке и черном тонкосуконном пальто с узким шалевым воротником из поблескивающей крашеной куницы. Этакий преуспевающий, официально торжественный британский буржуа второй четверти двадцатого века. Первое впечатление, однако, при ближайшем знакомстве быстро меняется на более приятное. У губернатора, оказывается, очень подвижное, веселое лицо, официальное выражение которому никак не идет.

Несмотря на седые, словно наклеенные, бакенбарды, оно скорее напоминает лицо озорного мальчишки. Щедро рассыпанные по скулам крупные золотистые рябинки и необыкновенно яркие, лазурной голубизны, глаза, прищуренные вроде бы в пытливом внимании и вместе с тем как бы перед хитро задуманной проказой: вот-вот натворит что-то. И нос смешной — тонкий, прямой, почти классический, но на кончике — будто нашлепка кругленькая, усеянная мелкими-мелкими золотинками.

Смеется, не заботясь о солидности, громко, заливисто, и весь в каком-то нетерпеливом, радостном возбуждении.

— Все кричат: «Корабль! Корабль!» А я смотрю в бинокль — на пиратов не похоже. А кто? Солнце глаза слепит…

Приглашать, как в таких случаях принято у моряков, столь высокого гостя на банальную рюмку коньяка было неловко. Держится просто, по-свойски, и с виду располагает мужик, а там черт его знает. Губернатор! Для такой персоны банкет положено устраивать… Капитан помялся, пооглядывался в невольных поисках поддержки, потом все-таки отважился. И… вздохнул с плохо скрытым облегчением: гость согласился с удовольствием.

— О, вэри вэл! Коньяк — армянский?

— Слышь? — толкнул меня локтем старпом. — Разбирается, армянский!

— По-твоему, он век тут торчит? Дикий абориген?

— Ага, губа — не дура.

— Точно, — сказал кто-то сзади. — Спиртягой не заманишь!

— Ну да, они даже виски водой разбавляют. Нутро не приспособлено.

— Тише вы, спиртяжники!

Слава богу, англичанин, кажется, ничего не слышал. Впрочем, русского языка он все равно не понимал.

После традиционного обмена тостами и общепринятых любезностей разговор зашел, естественно, о житье-бытье на Южной Георгии. Губернатор моих ожиданий не обманул, был словоохотлив и, отвечая на наши вопросы, предписанную его рангу учтиво-холодную дипломатичность явно игнорировал.

— Если я скажу, что этот стол маленький, это будет неправда, не так ли? И все же моим длинным ногам под ним тесновато. Я думаю, наша жизнь в Грютвикене — нечто в этом роде.

— На Южной Георгии — тесно?

— Разве моряк в океане, где столько простора, и испытывает что-то похожее на тесноту? Глазам просторно, и палуба как будто достаточно велика, но… Тесно, черт возьми! Вы не согласны?

— Тоска иногда давит.

— Да, но не всякая тоска создает ощущение тесноты. Я говорю о постоянном общении с одними и теми же людьми. Когда все обо всех знаешь и заранее предвидишь, кто тебе что скажет, это так же ненормально, как длина моих ног по сравнению с этим столом.

Он говорил с веселой непринужденностью и на человека, страдающего от недостатка общения, мало походил.

— По-моему, вы ничуть не унываете, — сказал я.

Губернатор гордо запрокинул голову:

— О, я шотландец по духу и плоти! Мы умеем держать себя в седле. У меня прекрасная оранжерея, я выращиваю цветы. Представьте, это чертовски увлекает. Затем… — Неожиданно смутился, словно на полном разбеге вдруг споткнулся. Но мы, как истинные джентльмены, на минутное замешательство гостя, конечно, не обратили внимания. Он стыдливо, совсем не по-губернаторски улыбнулся: — Затем, пытаюсь рифмовать… Так, для гимнастики извилин. Читать хорошо, когда мозг переполнен впечатлениями от встреч с людьми. Тогда с книгой отдыхаешь и немножко думаешь. Увы, новые впечатления в нашем положении — самый дефицитный товар.

Левая бровь капитана, которая была почему-то гуще и длиннее правой и круто загибалась у виска вверх, придавая мешковатому, оплывшему от жестокой гипертонии лицу Петровича выражение сердитой сосредоточенности, задвигалась, как бы пытаясь согнать со лба надоедливую муху. Но мы, давно успевшие изучить нашего капитана, знали: Арсентий Петрович в очередном затруднении. «Бездельники вы, дорогой сэр Эдвард. Толчете воду в ступе, вместо того чтобы полезное что-то делать, оттого и киснете. Впечатлений им не хватает, скажи пожалуйста! А какого черта сидите тут, как собаки на сене?» — думал, наверное, он и мучительно соображал, как бы выразить свою мысль поделикатнее.

Очень это была трудная задача для Арсентия Петровича — подбирать деликатные слова. Выросший от простого матроса до заслуженного капитана, он неплохо знал английский язык, много читал и вообще был человеком образованным, но легко складывать светские фразы так и не научился, вернее, когда он специально не старался, у него все выходило гладко, но как только начинал себя контролировать, сразу становился в тупик — все приходившие в голову слова тогда казались ему подозрительно обыкновенными.

— Когда-то в Лондоне я встречался с мистером Салвесеном, — сказал я, чтобы выручить капитана и заодно повернуть разговор на более волновавшую меня тему. — Вы не знаете, что с ним теперь?

Голубые глаза нашего гостя вспыхнули живейшим любопытством.

— Вы встречались с Салвесеном? В Лондоне? И он вас принимал?

Я коротко рассказал о нашей с Бенджамином Хоулсом хитрости и сказал, что с тех пор интересуюсь судьбой миллиардера.

— Вы полагали, он все еще жив?

Пока я рассказывал, губернатор, слушая, приговаривал с заразительным смехом: «Салвесен, это Салвесен!»

— Я давно не получал о нем информации… Он что, умер?

— О, Салвесен закончил почти шекспировской драмой! Эллиот… Вы его видели?

— Да, он выходил из кабинета всего на несколько минут, приносил кофе.

— Так вот этот Эллиот, которого все считали тенью и преданным терьером дядюшки, хлопнул дядюшку по лысине фолиантом его собственных изречений! Нет, не смертельно, покушения там не было. Дело в том, что в последние годы Салвесен очень мало спал и чересчур много говорил. И требовал от племянника записывать все его рассуждения. Да, инициатива в этом странном занятии, как выяснилось, принадлежала не Эллиоту. Стенографировать все свои разговоры его заставлял Салвесен. Вообразите, как сладко было Эллиоту! При всем своем феноменальном стоизме он, конечно, взвыл. Драмы, очевидно, могло не быть, если бы старик в ответ рявкнул. Рабская душа Эллиота, мне кажется, тогда бы смирилась. Но старик только почесал лысину. Сказал: «Элли, ты глупый мальчик, я хочу тебе добра и говорю только то, что тебе пригодится в будущем. Ты не знаешь того, что знаю я, и без этих записей не сможешь продолжать наше дело». Да, он задался целью вместе с наследством оставить Эллиоту наставления на все случаи жизни. Ну, Эллиот, сколько мог, терпел еще. Но разве есть на свете собака, однажды успешно испытавшая крепость своих зубов и не понявшая, что она умеет и должна кусаться?

— Эллиот убил его? — невольно вырвалось у меня.

— Для шекспировского сюжета это было бы слишком заурядно. Он публично отрекся от наследства и раскрыл журналистам все карты. Вот в чем соль. Потом Салвесен начал зачем-то снимать со счетов крупные суммы денег. В последний раз он взял в банке наличными миллион фунтов стерлингов. Целый чемодан купюр! Зачем? Куда их столько наличными истратишь? И все ведь знали, как Салвесен любил тратить. Решили проследить за ним, и представьте: деньгами он растапливал камин!

— Сошел с ума? — Я вспомнил, как миллиардер пинцетом осторожно убирал в стол два кусочка сахара, которые предложил было мне, и снова мысленно видел себя в его кабинете. Те кусочки сахара меня потрясли тогда. Живой Плюшкин? Гобсек? Но они были дремучими невеждами, людьми без зачатков интеллекта. Передо мной же сидел человек, пусть с академической точки зрения не блестяще, но вполне толково рассуждавший о проблемах современной географии. Плохой ли, хороший, а все же ученый. И человек, единолично управлявший гигантской промышленно-финансовой империей. А манера вести себя и скупость тем не менее совершенно плюшкинские. И помните: «…не принимайте меня за человека, способного ради мимолетного удовольствия поджигать купюры достоинством в полтора фунта». Что же, кроме сумасшествия, могло вызвать у него желание греть старые кости у камина, в котором он собственными руками сжигал миллионы?

— Салвесена всегда мало кто понимал, — сказал губернатор. — В какой-то мере его поступки объяснила книга Эллиота, он издал ее после смерти дядюшки. Если судить по книге, старик был одержим и, возможно, в чем-то паталогичен, но не шизофреник. Представьте себе такую картину: восемнадцатилетний юноша, у родителей которого только два небольших рыболовных суденышка, заявляет, что он будет миллиардером. Заметьте, не миллионером — миллиардером! Сумасшедший, не так ли? Или просто наивный мальчишка. И что же? Начав практически с нуля, с маленького кредита под чужое поручительство, свой первый миллиард он сделал уже к сорока годам. Гений, не правда ли? Допустим, необыкновенная удача, счастливое везение, но жизнь ведь не может состоять из одних везений. Случайности бывают, и часто они дают самые неожиданные последствия, но в серьезном деле любая удача — не случайность. Ее нужно уметь предвидеть, вовремя увидеть и быть готовым ею воспользоваться. Кроме чисто профессиональных знаний нужна особая интуиция и очень надежная голова. Салвесен — миллиардер! А кем он был? Всего лишь каким-то Салвесеном. Не более. Потом под его контролем оказалась почти вся китобойная промышленность Великобритании. Флотилии, заводы, торговые предприятия. Он работал без посредников, сам представлял и промышленно-торговый концерн, и контрольно-финансовый банк. Но смысл своей жизни он видел не в том, чтобы пользоваться какими-то благами, то есть самому потреблять их, а в том, чтобы владеть ими, чувствовать себя хозяином и, оставаясь непритязательным в личном, быть взыскательным повелителем для других. Его аскетизм объяснялся не примитивной скупостью, как это многим казалось, а твердым убеждением: человек должен довольствоваться малым и во всем быть бережливым, так как все стоит денег и, следовательно, труда. Хотя это не мешало ему с удовольствием пировать на чужой счет. Здесь в нем сказывался бизнесмен: нельзя упускать выгоду.

— Хорошо, но зачем такое накопительство? Я знаю известную формулу: «Цель бизнеса — прибыль. Прибыль означает богатство. Богатство означает политику. Политика означает власть. Власть означает бизнес…» Но власть ради власти… Тогда это гипертрофированное тщеславие, которое, как правило, жаждет величия, всеобщего поклонения. Он же, по-моему, к популярности вовсе не стремился. Может быть, только как изыскатель Антарктики. Но тут совсем другое. Признания своих трудов, больших или малых, все хотят и все, наверное, немного себя в этом переоценивают, иначе ведь терялась бы уверенность в полезности своего труда, а значит, и главный его стимул. Творец должен быть в определенной мере тщеславен, если он мыслит себя творцом.

Губернатор неторопливо раскрутил сигару, усмехнулся.

— Вы что-нибудь слышали об ордене Рыцарей Золотого Круга?

— Рыцари Золотого Круга? Ах да, их эмблема — на круглом золотом фоне мальтийский крест и звезда.

Впервые об этом ордене я услышал в Южной Африке. Он был создан во второй половине минувшего века Сесилем Родсом, именем которого потом назвали Родезию.

То были времена, когда закончилась эпоха Великих географических открытий и завершался очередной раздел мира. Двадцатитрехлетний выпускник Оксфорда и будущий владыка Южной Африки Сесиль Родс выдвинул идею, воспринятую сначала как горячечный бред молодого человека, чья психика была травмирована неизлечимой формой туберкулеза. Он предлагал создать тайный союз из наиболее богатых и знатных людей мира, подобный тому, какой создал в 1534 году испанец Игнатий Лойола, то есть союз, основанный по принципу ордена иезуитов.

«Мир сегодня вступает в тот период дальнейшего развития цивилизации, — писал в своих программных тезисах юный лорд, — когда на смену войнам за расширение государственных границ и новые источники дешевого сырья приходит борьба за сохранение накопленного и его приумножение экономическим путем. Это не значит, конечно, что войны с прежними целями прекратятся. Найдутся обиженные, недовольные либо просто маньяки, снова готовые делить уже разделенный мир. Но главная опасность нас ожидает в другом, в том, что культурный уровень всего населения земного шара непрерывно возрастает и процесс этот необратим. Я понимаю, это звучит парадоксом, мы все за культуру, но именно культурный уровень человека меняет его понятие о существе справедливого и несправедливого. Поэтому в недалеком будущем кроме войн межгосударственных нас ждут войны внутригосударственные: за более равномерное распределение тех богатств, которыми владеют государства. Это будут войны черни против своих сюзеренов, бунты, но не стихийные, как в былые времена и теперь, а организованные силой возросшего сознания и убеждений, с четкой программой и ясной задачей. Вот почему союз людей, представляющих сегодня цвет и мощь наций, владеющих достоянием наций, является не забавой, как это кажется некоторым моим критикам, а необходимостью чрезвычайной важности. Если мы, наделенные богатством, высокими титулами и возможностью решать государственные и мировые проблемы, не хотим быть раздавлены союзами черни, чьи интересы во всем мире в конечном счете сведутся к общему знаменателю, нам следует объединиться для встречного боя без различия как национальной, так и государственной принадлежности. Наш союз должен быть правительством над правительствами и обладать способностью быстро и эффективно реагировать на все возможные конфликты. Стабилизация прав собственности и привилегий — вот наша цель. Осведомленность, готовность к борьбе, преданность одного всем и всех одному — вот наш лозунг».

Когда мир потрясла Парижская коммуна и был провозглашен лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «цвет наций» понял наконец, что родовитый юноша из Лондона, выдвигая свою идею, нес отнюдь не чахоточные бредни. В 1873 году в Новом Орлеане состоялся учредительный съезд ордена Рыцарей Золотого Круга, принявший с незначительными поправками предложенные Сесилем Родсом устав и программу и торжественно избравший его своим первым президентом.

С тех пор утекло много воды. Мир преображали великие революции и грандиозные мировые войны, но созданный Сесилем Родсом тайный орден Рыцарей Золотого Круга не распался и не ослаб. Напротив, все последующие мировые события сделали его только более сплоченным и потому более могущественным. Он не стал в буквальном смысле правительством над правительствами, но его влияние во всех капиталистических странах огромно. Минеральные и энергетические ресурсы, банки, заводы, транспорт, средства пропаганды и множество всяческих корпораций — вот что такое орден Рыцарей Золотого Круга. Это люди вроде известного миллиардера Аристотеля Онассиса, который на вопрос о его подданстве ответил: «По рождению я в принципе грек, а подданство… Я судовладелец, область моей коммерческой деятельности — мировой океан». Космополиты по духу и власть не держащие, но диктующие, они одинаково свободно чувствуют себя в любой стране, без виз и паспортов. Документов у них не спрашивают, им везде стараются услужить…

Да, но Салвесен…

— Такой барсук был членом ордена Рыцарей Золотого Круга?

— Даже надеялся стать его президентом.

— Вот как! Плебей во главе мировой аристократии — недурно!

— Очевидно, ему казалось, что истинная ценность человека в том, как он умеет делать деньги, а деньги — это все. Он был горячим сторонником идей Сесиля Родса, но не верил в способность его последователей сохранить старый мир таким, какой он есть. Они все представлялись ему легкомысленными типами, погрязшими в роскоши и разврате. Поэтому он рассчитывал взять дело в свои руки и управлять старой половиной мира, исходя из собственных концепций. Для этого, по его понятиям, ему нужны были три вещи: деньги как источник могущества, личная скромность как свидетельство идейности и авторитет человека, отдающего свой досуг не удовлетворению порочных наклонностей, а серьезным занятиям чем-то полезным, географией например. Это были те три вещи, которые, по его мнению, должны были определять лицо президента ордена.

— Так у него все это было.

— Да, но вы сами назвали его плебеем. По уставу, возглавлять орден Рыцарей Золотого Круга может только человек с титулом аристократа. Салвесен добивался для себя исключения, но у него, конечно, ничего не вышло. Какой герцог или князь, даже самый нищий, добровольно согласится избрать своим вождем плебея, хотя бы и самого богатого? Поэтому Салвесен выдал свою сестру за бедного итальянского графа и потом взял на воспитание их сына, чтобы подготовить Эллиота на роль будущего президента ордена. Он вкладывал в него все, всю душу. И вдруг Эллиот выкидывает такой номер! Вы только на минуту представьте себе, Салвесен через прессу просил у племянника прощения, умолял его вернуться! А тот ответил, что пусть к нему возвращаются черти. Тогда все свое горе старик принялся вымещать на собственных деньгах, решил, что во всем виноваты они… Разумеется, своим частным капиталом он имел право распорядиться как угодно, но кто же позволит сжигать казначейские билеты? В миллиардном исчислении! Пришлось все его банковские счета арестовать. Вероятно, для него это было уже слишком. Он умер от сердечного удара…

Губернатор говорил что-то еще, шутил и смеялся, но я уже думал о своем.

Хлеба и зрелищ! — тут все понятно. Соображения мало, а потребительское животное начало, заложенное в человека природой, сильно. Но Салвесен-то не был тупым животным. Дурак с пустыми карманами магнатом не станет… Во всем себе отказывать, каторжно работать — а трудился он всю свою жизнь действительно не зная отдыха — ради чего? Чтобы объявить войну роскоши и разврату и тем самым сохранить устои мира, в котором уровень роскоши — мерило человеческого достоинства. Еще одна разновидность донкихотства, сумасшествие от чужого порока? Да нет же, он не был сумасшедшим. И тем не менее… Тараня лбом все дозволенное и недозволенное, плебей пробивался в миллиардеры, чтобы обрести мощь и явиться мессией заблудшей аристократии. И не остановился, даже когда понял, что со свиным рылом так свиньей и останешься. Нашел себе замену…

Капитан спросил губернатора, кому же теперь принадлежит Грютвикен?

— Грютвикен? Да, но… Вы не находите меня похожим на королевского губернатора?

В душе у меня густела какая-то смесь тягостной тоски и не то досады, не то непрошеной жалости.

Простившись с губернатором, я поспешил к могилам Шеклтона. Я не оговорился — могилам.

Его хоронили дважды, и обе могилы сохранились.

4 января 1922 года, направляясь на шхуне «Квэст» («Звезда») в свою последнюю антарктическую экспедицию, Шеклтон по пути сделал остановку в Грютвикене, чтобы повидать старых друзей и оставить письма на родину. Несколько часов он гостил у Салвесена. Пил, как забулдыга, стаканами вино, непрестанно дымил трубкой, шумно острил по адресу приятеля, сидевшего за столом с видом блаженно-сердитого, туговатого на ухо пеликана.

Как и многие прежние встречи с Шеклтоном, эта встреча для Салвесена была и праздником, и новым испытанием духа. Рядом с могучим рыжебородым ирландцем, словно вобравшим в себя стихию бурь и неукротимую радость моря, всегда хмуро озабоченный миллиардер превращался в нахохленного и как будто чем-то недовольного, но вместе с тем безмерно счастливого человека, который млел в лучах славы и мощи друга, не терзаясь ни завистью к его здоровому естеству, ни жалостью к своей телесной никчемности. На Салвесена, презиравшего всякие сантименты, в эти редкие часы, казалось, снисходила высшая благодать, орошавшая его заскорузлую душу живительной влагой щедрости и сладостной, затаенно гордой влюбленности. Но разум его, суровый и неизменно трезвый, требовал при этом осуждения. Подумать только, он, Салвесен, не прощавший ни себе, ни людям никаких излишеств, потворствовал худшей из непотребностей — пьянству! В собственном доме, на собственный счет, с безвольным, все одобряющим старанием.

В лице Шеклтона перед ним одновременно был и кумир, и дьявол-искуситель… Может быть, и та единственная живая отдушина в рутинной скуке созданного им рассудочно черствого мира, необходимость которой он, возможно, не сознавал, но с безотчетной жаждой тянулся к ней, находя в общении с жизнерадостным ирландцем облегчение и согревающее холодную кровь тепло бескорыстия.

А почему бы нет? Так мне кажется. С одной стороны, а с другой… Видимо, корыстная мыслишка у Салвесена все же таилась. Трудно предположить, чтобы, встречаясь с Шеклтоном, он не брал в расчет свою вожделенную мечту стать членом ордена Рыцарей Золотого Круга. Ведь аристократ Шеклтон не только давно числился в этом ордене, но и по рекомендации самой британской королевы Александры был избран одним из двенадцати его магистров. Именно в этой роли высшего избранника Рыцарей Золотого Круга знаменитый полярник имел доступ к дворам всех монархов Европы и пользовался огромным влиянием среди могущественных воротил Америки. А это значило, что рекомендация Шеклтона для приема в орден могла, как, наверное, надеялся (увы, напрасно!) Салвесен, возместить отсутствие титула.

По рассказам очевидцев, хозяин Грютвикена в тот день показал себя особенно гостеприимным. Как потом он сам говорил, его что-то томило, какая-то смутная тревога, которая почему-то связывалась с Шеклтоном. Поэтому он старался ни в чем ему не перечить и вечером пошел провожать на шхуну.

— Нам предстоят, старина, трезвые дни, и ты уж меня извини, завтра я снова хочу покутить, прямо с утра. Не возражаешь? — сказал он, поднимаясь на борт корабля.

— Хорошо, Шеки, я распоряжусь, — ответил Салвесен с необычной для него улыбкой. — Жду тебя к одиннадцати. Если желаешь, можешь пригласить своих офицеров, будет телятина на вертеле.

Никто не подозревал, что завтрашнего дня Шеклтон, такой на вид здоровяк, не дождется. В половине четвертого утра он скончался от внезапного приступа грудной жабы. Сначала его похоронили на пустынном мысу за поселком. Экипаж «Квэста» выложил на могиле каменный холм и установил памятный крест. Потом Салвесену показалось, что пустынный мыс для могилы Шеклтона не подходит. Он всю жизнь был в окружении друзей; можно подумать, что после смерти его отвергли. И прах перенесли на общественное кладбище, оставив, однако, памятный крест на прежнем месте, но уже не деревянный, а вырубленный по указанию Салвесена из белого камня.

Вторая могила из серого гранита. Врытый в землю тонкостенный каменный прямоугольник, внутри которого — мозаика из морской гальки. У изголовья — массивный обелиск с выбитой на нем восьмиконечной звездой. О звезде были его последние слова. «С наступлением сумерек я увидел одинокую звезду, поднимавшуюся над заливом, сверкавшую, как драгоценный камень», — записал он в своем дневнике и лег спать, чтобы никогда уже не проснуться.

Я стоял у обелиска, с удивлением думал о причудах судьбы. Не ждал, не верил, а вот ведь привелось. Что ж, привет тебе, Эрнст Генри Шеклтон…

Вспомнился читанный когда-то посвященный ему очерк английского журналиста Барри Стенниса: «Он при жизни стал легендарным и, несмотря на свой буйный нрав и далеко не безупречные манеры, пользовался завидной популярностью не только среди восторженных поклонников героического, но и в чопорных высших кругах Европы. Джеймс Росс, Карлстен Борхгревинк, Раул Амундсен, Роберт Скотт и Фритьоф Нансен как выдающиеся полярные исследователи тоже добились мировой славы и всеобщего признания, но никто из них не собрал такого обильного урожая на ниве почестей, как Шеклтон. Вслед за русским царем, который первым из монархов обласкал его и наградил с поистине сказочной щедростью, он был принят и награжден Гогенцоллернами в Берлине, Габсбургами в Вене, королями Италии, Швеции, Дании и, наконец, мачехи-Великобритании. Я думаю, тут все дело в поразительном сочетании, казалось бы, несовместимого. Невозможно сказать, что определяло его как человека. Он один представлял собой как бы целую группу характеров, и все из них изумительно яркие, мощные, предельно завершенные. Подвижник — великий, авантюрист — великий, благородный рыцарь — великий, подлец — великий. И все в одном лице! Каждый, кто с ним встречался, от простых матросов до венценосцев, находили в нем то, что для них являлось наиболее притягательным. Поэтому, мне кажется, перед ним и таяли даже такие каменные сердца, как сердце угрюмого Салвесена. Но прежде всего, по-моему, мы должны смотреть на него как на общественный продукт чисто британского производства. Да, он вырос в семье, яростно ненавидевшей Англию и все английское, и все же Шеклтон — это мы, британцы, в наших крайних измерениях. Разумеется, к матери-родине он не был равнодушен, но это не мешало ему жить идеалами мачехи, хотя к нему она относилась больше своекорыстно, чем душевно.

Кем и чем он являлся для Англии, Шеклтон прекрасно сознавал и полюбить ее, как большинство ирландцев, естественно, не мог, но, обладая недюжинным умом, принял Британию, подобно Бернарду Шоу, и служил ей не за страх или совесть, а за трезво взвешенную возможность стать под ее покровительством великим…»

Не правда ли, любопытная характеристика? На общем фоне мореплавателей и полярных исследователей это была личность и впрямь исключительная.

Еще в те годы, когда Грютвикен оспаривал у фолклендского Порт-Стэнли положение центра китобойной промышленности Антарктики, Рэймонд Шеклтон-младший построил здесь в память о своем отце Шеклтон-хауз — бесплатную гостиницу для моряков, при которой устроил также музей самого Шеклтона. Копии его дневников, письма, различные документы, книги, фотографии, личные вещи, статьи и воспоминания его современников, в том числе дневниковые записи отца, в живых сценах рисующие будущего полярника в детстве и юности. Причем в этих своих записях Генри Шеклтон использует каждый повод, чтобы заклеймить Англию и англичан последними словами, и это же характерно для адресованных ему ранних писем сына, читать которые было бы неудивительно, если бы у входа в музей не колыхался на ветру «Юнион Джек» и не красовались на позеленевшей медной пластинке слова английского короля Эдуарда VII: «Эрнстом Шеклтоном Англия может гордиться со спокойной совестью».

15 февраля 1874 года в 6 часов 45 минут по Гринвичу английская океанографическая экспедиция на бриге «Челленджер» («Вызов»), руководитель которой, профессор Джон Мэррей, впервые нанес на карту правильные очертания шестого континента и назвал его Антарктидой, пересекла Южный Полярный круг. В тот же день и час в Килки-хауз — старинном родовом имении Шеклтонов в Ирландии — родился мальчик, получивший имя Эрнст Генри Шеклтон. Совпадение этих двух событий, конечно, игра случая, но будущие биографы Шеклтона увидят в нем указующий перст судьбы, и разубеждать их никто не станет.

Генри Шеклтон-старший и его отец сэр Гэйвен, дед Эрнста, происходили из почтенного, но малоимущего дворянского рода, поэтому они всю жизнь трудились — были известными врачами и слыли ирландскими патриотами. Правда, ирландский патриотизм не мешал сэру Гэйвену добросовестно служить английской короне, в течение семи веков державшей его горячо любимую родину под колониальным игом. Крупный медик, он в то же время являлся уполномоченным королевской ирландской (английской) полиции, участвовал во многих морских экспедициях англичан и даже занимал по их мандату пост генерального инспектора колониальной полиции на Цейлоне.

Сэр Генри, однако, придерживался иных взглядов. «Эти худосочные английские свиньи смеют предлагать ирландскому дворянину должность санитара в их мерзостном болоте, — обиженно бубнил он в кругу семьи, не утруждая себя, по обыкновению, разъяснением всех подробностей; вопреки своей ирландской породе, которой, как говорят, присуща избыточная эмоциональность, он даже сквернословил с полусонной ленью флегматика. Кому же быть главным подметальщиком английского дерьма в этом затхлом Ливерпуле, если не ирландскому дворянину? Шеклтона — в ассенизаторы! С биркой главного санитарного инспектора! Проклятое племя… Что такое их мораль? Лицемерие. Высший идеал — праздность, роскошь, власть; религия — идолопоклонство тиранам; политика — кто кого перелжет; парламент — игра в дурацкие поддавки; демократия — свобода убивать и грабить… Королева Елизавета подписала девяносто тысяч смертных приговоров, в несколько раз больше, чем все, вместе взятые, европейские монархи за целое столетие, и для них она — святая! А этот Дизраэли, этот внук грязного венецианского лотошника и сын жалкого спекулянта? Почему они поставили его над собой, сделали премьер-министром да еще лордом Биконсфильдом? Идиотский вопрос, как будто еврей англичанину не пара! Один, умывшись твоей кровью, корчит из себя «законного» сюзерена, чтобы «законно» жрать за твой счет и кататься на тебе, как на муле, другой охмуряет тебя богом, которого сам побил каменьями и распял на кресте, прикидывается несчастным, чтобы ты, поверивший по своей дурости в божественные добродетели Иисуса, пожалел беднягу по-христиански… Не успеешь оглянуться, как тут тебе и аллилуйя: да святятся Ротшильд с Дизраэли…»

Погрузив свой необъятный зад в столь же необъятное кожаное кресло и смачно попыхивая традиционно ирландской вересковой трубкой, сэр Генри мог бубнить так подолгу, не заботясь, внемлют ему домочадцы или нет. После скромной трапезы (с презрением отвергая новомодные деликатесы, от которых за милю несло вонью Плимута и Ливерпуля, доктор Шеклтон, как истинный патриот отечества, довольствовался непритязательной пищей дедов — съедал за обедом три-четыре луковицы, три-четыре овсяные лепешки и зажаренного на вертеле одного гуся или приготовленного таким же манером двух-, трехмесячного поросенка, употребляя при этом также полторы-две кварты доброго домашнего виски и непременно кварту холодной ключевой воды) сэр Генри испытывал потребность поразмышлять вслух, дабы лишний раз прояснить для себя существующее положение вещей и снова определить свое к нему отношение.

Потом, уже в вечерней тиши, плоды послеобеденных размышлений (следуя мудрым указаниям Авиценны, ужин доктор Шеклтон оставлял «врагу», выпивая за несколько часов до сна лишь кварту-другую горячих сливок с горстью-другой сушеных яблок вместо хлеба), окончательно созревшие, почти летописной калиграфью заносились в дневник. Разумеется, с некоторыми попутно возникающими дополнениями. Чаще всего они так или иначе касались какой-нибудь из трех священных книг — Библии с ее Ветхим и Новым заветами, Талмуда или Корана, которые сэр Генри знал так же досконально, как своих любимых Гердера, Гегеля и Фейербаха, а также величайшего из великих ирландцев Джонатана Свифта и сердечного его друга лорда Болингброка, который хотя и родился с паскудной английской кровью, но в бытность свою при дворе королевы Анны за Ирландию всегда стоял горой.

Понятно, в трех вероучениях сразу утешения не ищут, тем более такие люди, как Шеклтоны, до известного сэру Генри восьмого колена не видевшие в религиях ничего, кроме позорного маразма тысячелетий. Именно за это двое из них в семнадцатом веке и сгорели на кострах инквизиции, лишив род Шеклтонов большей части их первоначальных земельных владений.

Однако ни реквизированная за ересь земля, ни огонь аутодафе Шеклтонов ничему не научили. Какими были они богохульниками и сквернословами, да вдобавок ведьмачами-врачевателями, такими и продолжали пребывать, с той только разницей, что с течением времени ересь в их роду все более ставилась на научную основу.

Маленькая, сухонькая миссис Шеклтон, вынужденная слушать еретические речи мужа, смотрела на него с таким ужасом, словно перед ней сидел не лениво сквернословивший флегматик, а некий чудовищный динозавр, который вот-вот пожрет ее живьем.

— Господи, святая троица, заступись, огради! — истово шептала она пересохшими от непроходящего потрясения губами, не в силах побороть в себе все возраставшее убеждение, что в сэра Генри не иначе вселился дьявол. Он же со своей стороны не переставал искренне удивляться: как это человек, хотя и женщина, никак не постигнет очевидного?

Но не зря ведь на фамильном гербе Шеклтонов начертан девиз: «By Endurance We Conquer» («Терпением побеждаем»). И сэр Генри не был бы Шеклтоном, если бы родовые символы для него ничего не значили. Как он сам о том свидетельствовал в оставленных потомкам дневниках, ему пришлось призвать на помощь все свое фамильное долготерпение, чтобы, не поддаваясь унынию, постоянно втолковывать богомольной супруге, как глубоко она заблуждается, почитая извергов и шлюх святыми, а книгу, воспевающую «подвиги» мерзавцев, — божественным откровением, не говоря уже о том, откуда и для чего эта книга появилась.

— Право, дорогая, — орудуя послеобеденной зубочисткой, благодушно начинал он, — я не намерен всучить тебе свое мнение, ты знаешь, навязывать кому-то свою точку зрения я не люблю, но твоя дурь меня просто сбивает с толку. Хозяйка Килки-хауза — этого всем известного прибежища здравомыслия — свихнулась на боге!

Дальше на несчастную хозяйку Килки-хауза низвергался такой поток антибиблейского «здравомыслия», от которого она действительно едва не лишалась рассудка. Может быть, именно поэтому, вопреки несгибаемому упорству сэра Генри, ее скорбно-беззаветная вера с течением времени в ней только крепла, не оставляя ни грана души, не отданной богу. На смертном одре, совсем еще молодой уходя из жизни, она впервые призналась в своем прощальном покаянии, что, выйдя за него замуж, потом горько сожалела, ибо видела, как, отвергая всевышнего, он все больше впадал во власть нечистого, наполняя человечьи уста свои его сквернотами. И никто, кроме бога, не знает, как тяжко терзалась она, искупая грехи свои в карающем супружестве. Но так, наверное, было угодно господу, и он, сэр Генри, должен простить ей, что жила она с ним, уподобив судьбу свою участи запроданной рабыни. То было началом испытаний. Теперь же бог позвал ее, и она рада отойти на окончательный суд его… «Генри! — вдруг всхрипнула она в смятенном порыве. — Прошу тебя, прошу ради нашего мальчика, молись, Генри, покайся, господь милостив… Молись, Генри…»

И навеки умолкла, оставив сэра Генри в тягостном недоумении. Запроданная рабыня… Гм, странно. Разве идея их брака принадлежала не ей? «Извините, доктор, но мне кажется, нам необходимо уточнить наши отношения. Если за ласковыми словами вы скрываете серьезные намерения, я, возможно, смогла бы их принять, и, думаю, мои родители препятствовать не станут. В противном же случае… Вы были бы далеки от истины, посчитав меня пустышкой…»

Ему перевалило тогда уже за сорок, а ей едва исполнилось восемнадцать. У нее были явные симптомы воспаления желчного пузыря, и он совершенно правильно прописал ей растворенный в оливковом масле жженый сахар, она очень страдала. Разумеется, он держался с ней ласково. Как же иначе, с пациентами врачу полагается быть ласковым, если он дорожит своим карманом. Но жениться… Этакая безобразная рыхлая туша рядом с молоденькой нежной феей… О нет, ничего подобного ему и в голову не могло прийти. Да и вообще, заглядывая иногда в зеркало, он видел там такого субъекта, что надежды на близость с какой-нибудь женщиной, хотя бы и с дочерью арендатора, пропадали сами собой. Однако эта девчонка… «Вы находите меня, Энни…» Она улыбнулась с игривым лукавством: «У вас есть какая-то Энни?» Он растерялся, не знал, куда девать свои пухлые, словно обваренные кипятком, руки. «Нет, но… Так звали одну юную леди, о ней пел бард из Белфаста…» Более идиотского ответа не придумаешь, но, кажется, он пришелся ей по вкусу, из зелени глаз будто искрами брызнуло. «О, вы романтик! — И снова одарила его улыбкой, но уже другой, без лукавства: — Вы полагаете, я должна стать вашей Энни?» Он хотел сказать, что ничего пока не полагает, для него все это слишком неожиданно, однако, не дав ему собраться с мыслями, она огорошила его согласием: «Ну-у… если ваше предложение от чистого сердца, я не против».

Через месяц они поженились, и он, достаточно почтенный доктор Шеклтон, превратился бы в жалкого лгуна, если бы вздумал отрицать, будто не познал наконец, что оно такое, блаженство во счастии. Сладкая каторга супружества, столь нежданно завладевшая им, словно ежедневно вливала в него дюжину кварт виски. Он даже ничуть не хлопал глазами оттого, что безропотно позволил поставить себя под этот дурацкий венец в костеле, и, позабыв все на свете, млел под ним, как боров под солнцем…

Гм, запроданная рабыня… Значит, все эти годы, прожитые с ним как будто в мире и согласии, она таила в себе только страх, а может быть, — почему же нет? — и скрытую ненависть. Что ж, печально. Он-то принимал ее молчаливую покорность за целомудрие супружеской любви. Печально…

Оглушенный безвременной кончиной дорогой супруги, сэр Генри присутствия духа все же не потерял и нашел в себе силы вполне правдиво воспроизвести последние слова усопшей в заветном дневнике, заключив их почти сократовски: «Желая ближнему добра, сперва уясни себе, что для него есть добро».

Вероятно, это заключение показалось доктору Шеклтону настолько заслуживающим внимания, что впредь убеждать кого-то в преимуществах собственного здравомыслия он уже никогда не пытался. И не допускал мысли снова услышать златой звон цепей Гименея.

Опеку над подрастающим Эрнстом взяла на себя мисс Симптон — деспотичная экономка Шеклтонов, правившая Килки-хаузом, как тюремный надзиратель, повергая в трепет всех домочадцев, не исключая и самого хозяина. Но в «бедном сиротке» эта тощая старая дева души не чаяла, и тут на нее можно было положиться, хотя в вопросах воспитания она разбиралась не лучше, чем деревенский поп в этикете королевского двора. Но ведь сэра Генри тоже никто особенно не воспитывал. Все Шеклтоны росли сами по себе, как трава, и тем не менее вырастали в Шеклтонов. Понятно, одной гребенкой их не причешешь, но не Карлстоны и не Брайтоны — Шеклтоны!

Усердно трудясь над великосложным антибиблейским трактатом и целиком отдавая ему все свое свободное время, сэр Генри не сомневался, что и без его вмешательства сын пойдет по стопам отца, станет, как и большинство Шеклтонов, порядочным медиком. Такая уж у них дорожка — ведьмачи-врачеватели. Единственное, что порой беспокоило сэра Генри, это то малоприятное обстоятельство, что Эрнст родился под знаком Водолея.

Если человек не верит в бога и черта, его неверие в небеса еще не значит, что он не может позволить себе роскошь серьезно относиться к разумно составленным гороскопам. Как бы то ни было, астрология все-таки наука. И звезды на небе отнюдь не мифичны.

Гороскоп Эрнста обещал ему будущее либо чересчур рационального эгоиста, либо неисправимого бродяги. Но было похоже, из него получится и то, и другое.

Едва научившись читать, он ничем так не увлекался, как книгами о жизни знаменитых людей, пиратах и море. Все остальное его не занимало. Для учителей в школе он был сущим наказанием. Где какая драка, там непременно Эрнст. И никакого прилежания на уроках, хотя учиться мог прекрасно. Если учителю каким-то чудом удавалось заставить его слушать, он схватывал все на лету и, ничего не записывая, запоминал крепче многих зубрил. Но зачем они ему, уроки? Вот пиратские походы Дрейка — это да! Или головокружительный успех Джеймса Кука. Сын обыкновенного батрака, не кончавший никаких университетов, стал великим мореплавателем и прославился на весь мир.

Только уже в колледже Эрнст, казалось, начал браться за ум. Четыре года учился с отличием и вел себя сносно, но потом (ему исполнилось тогда пятнадцать лет) вдруг заявил отцу:

— Знаешь, дэдди, я много размышлял и вот что хочу тебе сказать. Мне думается, по некоторым предметам, кроме литературы, математики и географии, я мог бы получать отметки похуже. В моей судьбе они все равно значения иметь не будут.

— То есть как не будут? — От неожиданности сэр Генри опешил. — А честь, достоинство? По-твоему, плохой отметкой человек сам себя не унижает? И с другой стороны… Но, дорогой, что за чепуха лезет тебе в голову?

Пропустив мимо ушей отцовскую «чепуху», юный Эрнст солидно поморщил лоб.

— Я полагаю, дэдди, честолюбию, чтобы оно не потерпело крах, нужен здравый смысл, а не слепое желание быть первым во всем и везде. Ведь ты сам всегда проповедовал здравый смысл, не так ли? Быть первым во всем и везде, несомненно, заманчиво, но возможно ли? Перед тем как разбить армию Наполеона, Веллингтон сознательно шел на проигрыш в боях местного значения и даже отступал по всей линии фронта, но сокрушительно ударил, когда французы устремились к Ватерлоо. Его преимущество заключалось в том, что он не воображал, будто всюду может быть первым, и поэтому берег силы для решающего сражения. А жизнь разве не сражение? Мне кажется, дэдди, человеку, если он намерен чего-то достигнуть, с самого начала необходимо сосредоточить все свое внимание на главном направлении. Я имею в виду концентрацию внимания на основных жизненных интересах.

Никогда не говоривший сыну ничего подобного, сэр Генри, скрывая смущение, сосредоточенно рассматривал собственный живот, на округлой верхушке которого мерно покачивалась квадратная медная пряжка от ремня.

— Конечно, Веллингтон все-таки был ирландцем… Но, Эри, кем же ты собираешься стать?

— Мне очень жаль, дэдди, но не врачом. Я знаю, тебя это огорчит, но что такое врач? Только слуга своих пациентов, не так ли? Прости, но роль слуги, даже очень уважаемого, меня не прельщает.

— Да, но… — Привыкший гордиться своей профессией и считавший себя образцом добропорядочности, сэр Генри изумленно уставился на сына. — Дорогой, ты не уважаешь мой труд?

— Нет, дэдди, твой труд необходим, поэтому не уважать его было бы неразумным высокомерием. — Мальчик говорил почтительно, но держался независимо, и голос его оставался спокойным. — Ты ошибаешься, если подумал, что я неблагодарная свинья. Я помню, чем и кому обязан, и, разумеется, постараюсь об этом не забывать. Надеюсь, в моем желании платить долги ты не сомневаешься?

Сидя в своем массивном кожаном кресле, с белесыми, до дыр протертыми подлокотниками, сэр Генри, словно пойманный с поличным, виновато заулыбался:

— Бог с тобой, Эри, мне и в голову такое не могло прийти. Но я не понимаю, почему врач — это плохо. Лечить человеческие недуги — благородно, Эри.

— Да, дэдди, конечно, — все так же спокойно ответил Эрнст. Неловкую улыбку отца он как будто не заметил. — Но свои недуги умные люди стараются скрывать. В человеческой игре это не козырь, которым можно похвалиться, а карта, у которой мало шансов на выигрыш, поэтому ее прячут, и врач, чтобы не лишать себя заработка, вынужден хранить чужие тайны, а тайна требует забвения, не так ли?

Потрясенный и совершенно сбитый с толку, сэр Генри сердито раскурил трубку. Редко общаясь с сыном, он, как всякий отец, был уверен, что его пятнадцатилетний Эрнст все еще ребенок, бойкий шалун. Но разве ребенок так рассуждает? Откуда все это?

— Ты меня извини, пожалуйста, Эри, но, по-моему, я тебя все-таки не понимаю.

— Я хочу сказать, дэдди, что слава не для хранителей тайн. Иногда врач может добиться такой известности, как у тебя, но иногда — не правило и, прости, возможно, это безжалостно, но правда есть правда: известность в своем округе — еще не слава.

— Тебе так нужна слава?

— Конечно. Слава — это цель, большая цель! Если у человека нет впереди Сверкающей Звезды, он только прозябает.

— Да, но слава, Эри, не может быть самоцелью. Признание нужно заслужить. Если с таких лет ты будешь думать только о славе…

— …ты не сможешь полюбить труд, не так ли? Нет, дэдди, тут за меня ты можешь быть спокоен. Я был бы прожектером, если бы надеялся достигнуть цели без упорства. Настоящую славу приносит только дело, а дело делают.

— И чем же ты намерен заняться?

— Я полагаю, успех в жизни во многом зависит от того, насколько своевременно и точно человек определит свои возможности. Важно знать, на что ты способен, и тогда делать выбор.

— Но у тебя он, мне кажется, готов.

— Видишь ли, дэдди, я думаю, если дело не касается творчества, для того, чтобы возвыситься над толпой, нужно решать не просто какую-то посильную задачу, а одну из задач времени, большую проблему, которую по исторической логике должны разрешить люди твоего поколения. Только в этом случае, если тебе повезет и ты сумеешь обойти конкурентов, можно выбить десятку. Мне кажется, я должен испытать себя в двух направлениях: литература и море. У меня достаточно живое воображение, и, если я буду напряженно работать, наверное, смогу стать поэтом, а нет — тогда море.

Опять море, черт бы его побрал, это море!

— Ты находишь в себе призвание моряка?

— Нет, дэдди, моряком можно быть и без призвания. Но пожалуйста, не думай, что меня привлекает бродяжничество. Ведь ты сейчас подумал об этом, не так ли?

Лохматые брови сэра Генри удивленно поползли вверх. Непостижимо, этот мальчик читает его мысли!.. И снова по мясистому, красному от избытка здоровья и смущения лицу Шеклтона-старшего пробежала рябь виноватой улыбки.

— Да нет, Эри, я абсолютно ничего не думаю…

— Значит, я ошибся, дэдди, извини, пожалуйста. — Не по летам рослый, крутолобый, с копной мягких желтовато-рыжих волос мальчик, вышагивая по рабочему кабинету отца, заговорил с упоением: — Поэты остаются на века, и они всем нужны, без них невозможна никакая цивилизация. Это замечательно, дэдди, — великий поэт! Я попробую, но для этого нужен очень большой талант. У меня его может не оказаться, или он есть, но посредственный. В таком случае делать на него ставку нельзя. Посредственность — помесь мерина и скаковой лошади, с виду смотрится неплохо, но рекорда на ней не поставишь. Оптический обман. Поэтому для страховки я избрал море. Тут, дэдди, я не проиграю, можешь в этом мне поверить, я все взвесил.

Теперь сэр Генри слушал сына зачарованно. «Мальчик мой, дитя мое», — думал он почти со слезами и, чтобы вконец не расчувствоваться, часто пыхтел трубкой — боялся, что его сентиментальность не понравится сыну и этот первый их мужской разговор будет испорчен.

— Джеймс Кук, когда его спросили, что он думает о своей профессии, сказал: «Мир обязан морякам своим открытием, а если учесть заслуги моряков в распространении полезного опыта народов, то придется признать, что без них человечество не имело бы ни современного уровня культуры, ни огромной доли накопленных богатств», — вдохновенно и в то же время деловито продолжал Эрнст. — Конечно, я не так наивен, чтобы вообразить себя вторым Куком. На глобусе ничего больше не нарисуешь, но свою задачу моряки до конца пока не решили. Мы еще не знаем морских глубин, и кто-то должен будет их изучать. Кроме того, белыми пятнами на карте остаются Арктика и Антарктика. Они тоже ждут своих исследователей, и я не думаю, что в этом деле меня успеют опередить. Возможно, я опоздаю в Арктику, но Антарктика от меня не уйдет. Хотя бы потому, что путь в Антарктику лежит через Арктику. Это не согласуется с географической картой, но отвечает законам строительства. Нельзя же предположить, что кто-то начнет строить дом с крыши. Сначала нужно сделать фундамент, возвести стены и только потом — крышу. Арктика ближе Антарктики, поэтому она будет фундаментом, стенами — антарктические моря, а крышей — Антарктида. На первые два этапа строительства меня скорее всего не пустит возраст, но для участия в третьем этапе я родился вовремя. Крыша полярного дома — за мной!

— Хорошо, Эри, — все еще заслоняясь клубами дыма, робко сказал сэр Генри. — Это все убедительно, но для такой грандиозной задачи… Может быть, я ошибаюсь, ты меня прости, пожалуйста, но, по-моему, для решения такой задачи нужно быть образованным всесторонне и очень глубоко образованным. Я не знаю твою точку зрения, но признаюсь, твое намерение получать отметки похуже меня, правду говоря, тревожит. Ты считаешь, это тебе не повредит?

Впервые за все время разговора Эрнст по-мальчишески звонко засмеялся:

— У нас в классе есть один тип, латынь ему кажется важным предметом. А какая от нее польза? Тебе, врачу, она нужна, это ваш профессиональный язык, который дает вам возможность безопасно дурачить своих пациентов. А мне она для чего? И какая практическая выгода от того, что я буду зубрить историю? Чтобы потом не казаться невеждой? Все это ерунда, дэдди. Невежество славных — особая мудрость для толпы. Когда человек возвысится над серой людской массой, любая его глупость тогда сходит по меньшей мере за милую шутку. К тому же дилетанты всегда смелее слишком образованных. Разве лишние знания не умножают осторожность?

Нет, что-то в этом мальчике сэр Генри определенно проглядел. Он уже мыслит такими категориями!..

— Да, Эри, но все же истина состоит в том…

— Ах, оставь, пожалуйста, дэдди. Кому нужна истина? И кто знает, какая она? Людям нужно лишь то, что приемлемо в настоящий момент и не противоречит их желаниям. Это может быть ложь, но ложь утешительная. Кроме того, если бы мы познали все истины, наша жизнь превратилась бы в смертельно скучное занятие. Истина хороша непознанной, пока мы ее ищем и поиск нас увлекает. Тогда в жизни есть настоящий смысл и нет опасности умереть от ожирения мозгов.

— Ты так считаешь, дорогой? — От недавнего умиления у сэра Генри не осталось и следа. «Вот как! Значит, познав истину, получаешь ожирение мозгов, — подумал он с внезапной и пока не осознанной обидой. — Великолепно! Впрочем… В таком возрасте они все максималисты, нахватаются обрывков чужих идей и мнят себя оракулами… Возрастное, пройдет… Да, но, Эри, мой сын… Среди Шеклтонов не было оракулов. И эти фразы. Разве Шеклтоны так говорят? Ни одного натурального слова…»

Между тем Эрнст, не замечая своей театральности и тщетных усилий казаться уравновешенно рассудительным, продолжал с удвоенным вдохновением:

— Я знаю, дэд, ты хочешь сказать, что, по Шопенгауэру, тот, кто ищет смысл жизни, глупец, не понимающий, что жизнь бессмысленная, всего лишь случайное, ничем не объяснимое сцепление органических молекул. Охотно допускаю, но она же не бесцельна. Я говорю не вообще, не абстрактно, как твой Шопенгауэр, я имею в виду жизнь отдельно взятого человека. Зачем и кому она была бы нужна, если в ней нет никакой цели? Я поглощаю горы книг, размышляю, сгораю в огне надежд, злюсь на тиранство проклятой «жизненной лестницы», принуждающей меня обязательно пройти через каждую ее ступень, и это все — бесцельно? Нет, дэдди, философия органических клеток меня не волнует, пусть она останется философам, к черту твоих рыбьекровных мудрецов! «Только взирая на мир со спокойной, неуязвимо бесстрастной улыбкой, начинаешь одинаково спокойно воспринимать добро и зло, хорошее и дурное». К дьяволу! Что я, без страсти? Я желаю, я жажду наполнить свою жизнь великим смыслом, и для меня он — в непрерывном поиске, в постоянном стремлении чего-то достигнуть. Чего — я пока определенно не знаю, но я буду знать, я в этом уверен, как и в том, что двух подвигов в одной жизни совершить невозможно. Для славы боги дарят нам один только миг, но его надо самому подготовить и постараться не упустить. Неудачники истории не нужны, она прославляет только тех, кто добился успеха. При этом неплохо, разумеется, проявить благородство, но если успех блистательный, он искупает все, любую подлость! Да, дэд, твой Шопенгауэр просто германский тупица, жизнь без смысла — дерьмо, прах!

Обрушив на отца очередной свой монолог, Эрнст круто остановился посреди кабинета и, скрестив на груди руки, смотрел на обалдевшего от его красноречия старика, снисходительно улыбаясь. Ну что, мол, каков я, а?

Не сразу опомнившись, сэр Генри, отдуваясь, сказал ворчливо:

— Мне трудно с тобой спорить, Эри, ты, наверное, в чем-то прав, но почему же человек, познав истину, получает ожирение мозгов? Нелепость это, дорогой, бессмыслица, уж ты поверь мне, пожалуйста.

— Да? — живо отозвался Эрнст. — А как по-твоему, если бы я познал истину, о чем бы мне еще думать? Все! Мозгам больше делать нечего, можно спокойно жиреть. Не так ли?

— Выходит, закончив свой трактат, я разучусь думать?

Лучше бы о злополучном своем антибиблейском трактате сэр Генри не заикался. Эрнст словно этого только и ждал, расхохотался, как бес:

— Ха-ха, хо-хо, я тебя понял, дэд, я тебя понял. Тебе кажется, ругая Библию, ты познаешь истину, которую готовенькой бескорыстно отдашь людям, и будешь продолжать учить их здравомыслию. Ха-ха, хо-хо, во-первых, если твой трактат когда-нибудь увидит свет, тебя за него побьют каменьями, как побили Жан-Жака Руссо за его «Общественный договор» и «Новую Элоизу», а во-вторых, ты напрасно тратишь драгоценное серое вещество, истины в твоем трактате не больше, чем в бреднях Шопенгауэра.

Теперь, задетый за живое, сдержаться сэр Генри уже не мог, вскричал почти с яростью:

— Да будет вам известно, молодой человек, своей критикой Библии лорд Болингброк себя обессмертил!

— Положим, не критикой Библии, а «Письмами об изучении и пользе истории», — спокойно парировал Эрнст. — Критика Библии занимает в них лишь малую толику, и, насколько я понимаю, эта толика намного слабее даже твоих размышлений о Моисее.

«Гм, верно», — разом остыв, примирительно согласился про себя сэр Генри. Неожиданная похвала сына ему польстила. Вслух он сказал, насупившись:

— А все же, Эри, успех, не освященный благородством человеческой души, подлинной славы никому не приносит.

И снова взрыв бесовского хохота.

— Ну, дэд, ты меня уморил. Ты что, забыл Наполеона?

— При чем здесь Наполеон?

— При том, дэдди, что он узурпировал святая святых — Великую французскую революцию! — Эрнст опять заговорил с прежним пафосом. — Он всех надул и логически заслуживал только гильотины, но французы, которые еще вчера, опьяненные лозунгом «Свобода, равенство, братство!», боготворили Марата и Робеспьера, с таким же восторгом поддержали узурпатора. Отсюда следует: идеалы чести, добра и благородства — никому не нужные иллюзии. Толпа, составляющая так называемый народ и берущая на себя право решать, кто чего сюит, прежде всего алчно корыстна, затем раболепно беспринципна и дура, позволяющая вертеть собой во все стороны. Только идиот может поверить, будто у нее есть какие-то твердые правила благородства и чести. Она идет за теми, кто сегодня сильнее и больше обещает, и кричит «виват» не честным, но поверженным, а всегда победителям, каким бы бесчестием они себя ни запятнали. Кромвель наобещал англичанам золотых гор, всех ошеломил своей отвагой, казнив Карла Стюарта, — виват вождю революции! Потом вождь превращается в единовластного диктатора — виват величайшему из мудрых, благороднейшему из благородных! Не так ли? А ведь все обман, все бесчестье. Я не прав?

— Нет, Эри, но… — Бедный сэр Генри, слушая столь очевидные банальности и не зная, как на них возразить убедительно, чувствовал себя совсем раздавленным. О небеса, эти долговязые оракулы превращают нас в затравленных кроликов. — Дорогой, по-твоему, на свете нет людей, честно добившихся признания?

На минуту задумавшись, Эрнст посуровел. Сказал наставительно:

— В своей стране человек может рассчитывать на признание в двух случаях: либо когда он приемлет существующие государственные институты и всячески им способствует, либо, сознательно обрекая себя на гонения, идет против них, предлагая что-то лучшее и указывая к нему ясно очерченный путь. В первом случае признание будет временное, во втором — можно надеяться на место в объективной истории. Но объективно история пишется не сегодня и не завтра. Зачем мне памятник, если его воздвигнут в мою честь после моей смерти? Что мне с него? Я хочу жить сегодня и славным быть не когда-то, а сегодня, моя слава должна принадлежать мне, живому!

— Да, но ты же не собираешься заниматься политикой?

И без того уже утомленный откровениями сына, сэр Генри мужественно приготовился выслушать новый монолог, но Эрнст вдруг смутился:

— Политика — это слишком роскошно…

О, взлететь до вершин крупного политического деятеля он, разумеется, желал бы больше всего на свете! Политики — владыки мира. Это и слава, и власть, и серая толпа у твоих ног. Только слюнявый дистрофик не поймет, что одно заурядное место в британском парламенте стоит и поэзии и моря ей впридачу. Но что говорить о парламенте, если для ирландца без связей и хорошего толкача в Лондоне он недостижим? Пустые мечты; он же, Эрнст, реалист. Вот если ему повезет взнуздать удачу в поэзии или на море, добиться настоящей славы, тогда можно будет заняться и политикой. Но не раньше, нет, раньше травить душу незачем…

Не подозревая о пока потаенных, столь далеко идущих планах сына, сэр Генри истолковал его смущение по-своему.

«Благодарение созвездиям судьбы, присущая Шеклтонам скромность со мной не умрет, — отметил он в дневнике в тот день вечером, и этим своим открытием был, видимо, очень горд. — У мальчика первая мозговая течка и оттого в голове каша. Много читает лишнего и, как все они, чересчур спешит в супермены. Для его возраста это естественно. Пройдет…»

Как ни потряс Эрнст безмятежный дух старого отца, одной смущенной улыбки сына сэру Генри было достаточно, чтобы утешиться и во всем его оправдать. Разогретое пылким воображением неумеренное честолюбие — болезнь всех здоровых мальчиков. Потом все станет на свои места. Само собой, по законам бытия.

Сэр Генри все еще был уверен, что, образумившись, Эрнст конечно же изберет традиционную тропу Шеклтонов, нелегкую, без сверкающих фейерверков, но надежную. Слава богу, в Ирландии врач без куска хлеба не сидит.

Скоро, однако, доктору Шеклтону пришлось разочароваться.

В шестнадцать лет, поняв наконец, что второго Шекспира из него не получится и сразу сдав экзамены за два последних класса Далвичского колледжа Эрнст твердо решает начать карьеру моряка и просит в этом содействия отца, так как по малолетству его могли принять на корабль только юнгой; он же считал, что ему следует уходить в море навигаторским практикантом, чтобы, не теряя времени, изучить штурманское дело в море и заодно выплавать необходимый для будущего диплома плавательный ценз. «Я должен торопиться, дэдди, иначе крышу полярного дома построят без меня».

Ничуть не страдая угрызениями совести, юный Эрнст толкал почтенного отца на авантюру. Требовал «раздобыть» ему, то есть незаконно купить, свидетельство гардемарина и, чтобы застраховать себя от возможного разоблачения, просил устроить его практикантом на клипер «Хогтон Тауэр», («Башня Хогтона»), судовладельцем и капитаном которого был Джозеф Молтсед — молодой член ольстерского клуба «Изумрудные холмы», где сэр Генри в течение многих лет состоял на почетной должности хранителя клубных реликвий.

— Я полагаю, дэдди, — сказал Эрнст, — ветерану «Изумрудных холмов» Молтсед не откажет. На клипере он возьмет меня под свое капитанское крыло, и, какой я гардемарин, никто не пронюхает, а когда я войду в курс дела — тем более. Тут ты ничем не рискуешь.

Давно позабыв тот не совсем приятный прошлогодний разговор с сыном и внушив себе веру в его скромность, сэр Генри сейчас не на шутку встревожился.

— Эри, ты решил начинать жизнь с обмана? И тебя не пугает бесчестье?

Ответ у Эрнста, казалось, был готов заранее.

— Хотел бы я знать хоть одну блестящую карьеру, сделанную без искусства лицемерия и лжи! Бесчестье, дорогой дэд, пугает тех, кто не умеет употребить его себе на пользу. Разве вся жизнь Френсиса Дрейка не была бесчестьем? Но презренного пирата возвели в благородные лорды, не так ли? И его потомки до сих пор остаются лордами. Если хочешь, это закон жизни: даже шакал превращается в благородную лань, когда у него есть слава и деньги.

Удрученно опустив голову, сэр Генри долго скреб мизинцем темя. Обнаженный цинизм сына его просто убивал, но, безвольный и совершенно неспособный к сопротивлению, возражать ему он не находил слов. Да и как возразить, когда на каждое твое слово у него — двадцать. И непременно с историческими параллелями, то Наполеон, то Дрейк, то Кук… Ба, да ведь это мысль! И тут сэр Генри, пряча в уголках глаз лукавство, вдруг спросил благодушно:

— А ты помнишь, Эри, что сказал Джеймс Кук об этой твоей полярной крыше?

— О да, помню прекрасно! — обрадованно заулыбался Эрнст. Слова Джеймса Кука об Антарктике он помнил наизусть: — «Я твердо убежден, что близ полюса есть земля, которая является источником большей части льдов, плавающих в этом обширном Южном океане; я также полагаю возможным, что земля эта заходит дальше всего к северу против Южного Атлантического и Индийского океанов, ибо в этих океанах мы всегда встречали льды дальше к северу, чем где-либо еще; этого, я думаю, не могло бы быть, если бы на юге не находилась земля — я имею в виду землю значительной величины… Однако в действительности большая часть этого южного континента (предполагая, что он существует) должна лежать внутри Полярного круга, где море так усеяно льдами, что доступ к земле становится невозможным.

Риск, связанный с исследованием побережья в этих неизведанных и покрытых льдами морях, настолько велик, что я могу взять на себя достаточную смелость, чтобы сказать, что ни один человек никогда не решится сделать больше, чем я, и что земли, которые могут находиться на юге, никогда не будут исследованы. Густые туманы, снежные бури, сильная стужа и все другие опасные для плавания препятствия неизбежны в этих водах; и эти трудности еще более возрастают вследствие ужасающего вида страны, которую природа лишила теплоты солнечных лучей и погребла под вечными льдами и снегами. Гавани, которые могут быть на этих берегах, забиты смерзшимися глыбами снега огромных размеров; если в одну из них и сможет войти корабль, он рискует или остаться там навсегда, или выйти обратно, заключенным в ледяной остров…»

— Вот видишь, дорогой, даже Джеймс Кук считал невозможным проникнуть в Антарктику, а тебе она все мерещится. Или Кук для тебя больше не авторитет? — Сэр Генри знал, что Эрнст, не подумав, немедленно ответит цитатой, и, слушая его декламацию, наперед испытывал удовольствие от того, как сын, опомнившись, повесит нос. Уж со своим-то любимым Куком согласиться ему придется.

Уловка, однако, не удалась.

— В том-то и фокус, дэд, что обставить такой авторитет, хотя бы и после его смерти, — уже слава, — не приняв наивно наигранного благодушия отца, сказал Эрнст серьезно. — Кроме того, ты напрасно думаешь, что, если я иногда восхищаюсь подвигами Кука, для меня его мнение — окончательный приговор. Я не ошибаюсь, ты так подумал?

Сэр Генри сконфуженно пожал плечами. Эта способность Эрнста угадывать его мысли наводила на беднягу прямо-таки суеверный страх. Робея, он тогда весь покрывался испариной и не мог не только что-то сказать — боялся шевельнуть мозгами.

— Я твердо знаю одно, — продолжал между тем Эрнст, грузно вышагивая по отцовскому кабинету, — прогресс в авторитетах не нуждается, они чаще всего вредят ему, как церковь — просвещению. Какой может быть прогресс, если все станут оглядываться на чьи-то закостенелые авторитеты? Громить их, сбивать с пьедесталов — вот в чем задача творцов цивилизации. Прикинь-ка, разве вся эпоха Возрождения не была великим бунтом против авторитетов? — Недавно еще по-юношески пылкий, непримиримо задиристый, сейчас он говорил в спокойном размеренном тоне, не столько обращаясь к отцу, сколько как бы рассуждая с самим собой, и, глядя на его рослую, широкую в кости фигуру, слушая его неторопливую речь уверенного в себе и своих словах человека, нельзя было подумать, что перед тобой все тот же вдохновенно-самонадеянный шестнадцатилетний мальчик. Изменились даже глаза: вместо горячечного нетерпения теперь их наполняли решимость и воля натуры страстной, но не бесшабашной. Куда и как направить свою страсть, этот, теперешний, Эрнст знал отлично. — Разумеется, жизнь Кука достойна того, чтобы им восхищались. Но ведь это он авторитетно утверждал, будто Антарктида недоступна, а Дюмон-Дюрвиль тем не менее потом благополучно высадился на Земле Адели. Другое дело, что продвинуться дальше в глубь материка французы не смогли. Сегодня тоже пока никто не сможет, потому что ни у кого нет еще достаточного полярного опыта. Для этого нужно покорить сначала более близкую и потому более доступную Арктику, тогда все будет ясно. Я полагаю, на это уйдут ближайшие десять — пятнадцать лет, не больше. Затем — Антарктика. Ждать осталось недолго, гораздо меньше, к сожалению, чем требуется британскому моряку, чтобы закончить училище и стать капитаном. По этому, дэд, я и должен попасть на клипер Молтседа незамедлительно и обязательно гардемарином. Терять лишних три года на училище в моем положении было бы безрассудно.

Конечно, сэр Генри не мог предположить, что предсказания шестнадцатилетнего Эрнста относительно порядка и сроков полярных исследований со временем окажутся на удивление пророческими, но, очевидно, логика его доводов была так сильна, а намеченная цель так определенна, что старик наконец сдался, взял на себя и позор, связанный с добычей фальшивых документов гардемарина, и унизительную миссию переговоров с капитаном Молтседом.

…27 апреля 1890 года новоиспеченный «гардемарин» Эрнст Генри Шеклтон ушел в свое первое океанское плаванье, и с этого момента его след для нас затерялся на целых десять лет. Мы знаем только, что на клипере «Хогтон Тауэр» он прослужил четыре года, в течение которых совершил два плаванья в Чили и одно кругосветное. Затем, несмотря на формальное отсутствие систематического морского образования, блестяще сдал штурманские экзамены и был назначен третьим помощником капитана на пароход «Монмоусшайр», ходивший из Англии в Японию, Китай и Америку. Потом во время англо-бурской войны в той же должности третьего помощника капитана плавал на транспортном корабле «Тинтайгл кастл», который перевозил британских волонтеров из Южной Англии к месту боевых действий в Кейптаун. Отсюда, из Кейптауна, в июне 1900 года он и прибыл в Лондон, чтобы начать свои хлопоты о зачислении в первую британскую антарктическую экспедицию. И это было самым удивительным, так как, покидая службу на «Тинтайгл кастл», он отправлялся в Лондон, влекомый лишь собственной интуицией. О том, что там действительно началась подготовка экспедиции в Антарктику, кроме узкого круга учёных и нескольких членов правительства, в Англии еще никто не знал. Опасаясь более предприимчивых норвежско-шведских конкурентов, англичане до поры до времени держали свои планы в строгом секрете. И тем не менее Шеклтон (будем так называть его в дальнейшем) явился к президенту Королевского географического общества с таким видом, словно ему все уже было известно.

«Его неожиданным визитом я был страшно раздосадован, — вспоминал позже сэр Клементс. — Подготовка экспедиции только начиналась, и утечка информации на том этапе нам могла серьезно повредить. Я был уверен, что при нашей неповоротливости норвежцы или шведы нас непременно опередят. Поэтому я сказал, что никакой экспедиции в Антарктику мы пока не планируем. Тогда он спросил: «Может, Адмиралтейство?» — на что я ответил: «Если бы Адмиралтейство предпринимало что-то в этом роде, я полагаю, меня бы известили, но я ничего не слышал». Мой ответ, однако, его не удовлетворил, отчего моя тревога только усилилась. Настойчиво предлагая свои услуги, он проявил такую осведомленность в наших делах, что я скорее поверил бы в дьявола, чем в подобное ясновиденье…»

Потом необыкновенной прозорливостью молодого Шеклтона поражались многие его биографы. Но никакого ясновиденья у него, конечно, не было. Внимательно анализируя ход полярных исследований в Арктике и всевозрастающий в Европе интерес к Антарктике, он просто решил, что время для штурма шестого континента настало. И не ошибся…

В апреле 1890 года, впервые уходя в море на клипере «Хогтон Тауэр», шестнадцатилетний Эрнст написал для себя любопытную памятку:

«Сверкающая Звезда светит тем, чья жизнь наполнена великим смыслом борьбы и побед.

Лучший стимул к победе — честолюбие; лучшая цель — слава.

Обладая богатством, многое можешь купить; обладая славой, легко добываешь богатство.

Что не является необходимым средством для достижения цели, то не обязательно.

Руководствоваться в своих действиях формулой «Цель оправдывает средства» — значит жить без предрассудков.

Кто во всем старается быть честным, тот чаще других остается в дураках.

Искренность и правда хороши лишь в том случае, когда они выгодны.

Человек — животное из разновидности стадных, он нуждается в друзьях. Прочной дружбы без взаимной преданности не бывает, но преданность — тяжелая ноша, поэтому, выбирая друзей, взвесь, не слишком ли себя обременяешь.

Если не хочешь нажить врагов, никому не делай одолжений.

Все, что намерен сказать, сначала проиграй в уме.

Самое сокровенное никому не доверяй.

Удача сопутствует тому, кто умеет собой владеть и в любом положении кажется благополучным. Как только позволишь себе какие-то жалобы, будешь искать сочувствия, в тебе начнут сомневаться, и тогда сам не заметишь, как придешь к поражению.

Всегда вперед, всегда к Сверкающей Звезде!»

Когда в шестнадцать лет, начитавшись книг о всевозможных суперменах, юноша составляет для себя столь рациональные жизненные правила, это, наверное, может еще вызвать снисходительную улыбку. Но если человек неуклонно следует им и в двадцать шесть, тут уж невольно подумаешь: «Да-а, линия!»

И характер.

Оказавшись спустя десять лет в Лондоне с тощими карманами и практически без всяких перспектив, не имея в этом городе ни друзей, ни влиятельных знакомых, наш герой не растерялся.

Прежде всего, не поверив Клементсу Маркхэму, он вскоре убедился, что решение о британской экспедиции в Антарктику уже принято. И даже назначен ее начальник — Роберт Фолкон Скотт, тридцатидвухлетний протеже Маркхэма, только что произведенный в капитаны 2-го ранга Королевского военно-морского флота. Человек, по слухам, очень добрый, интеллигентный и набожный, но к гражданским морякам, особенно ирландцам, относится плохо. Считает, что у них отсутствует чувство долга и нет никакой дисциплины. Поэтому в состав своей экспедиции подбирает только военных, преимущественно англичан, и лишь тех, кого знает лично по совместной службе. Но расстраиваться преждевременно. Не известно еще, состоится ли эта экспедиция вообще. На ее подготовку нужно сто тысяч фунтов стерлингов, а правительство выделило только сорок пять, предложив Географическому обществу собрать остальную сумму по подписке. Однако, чтобы сохранить снаряжение экспедиции в тайне, подписка должна быть закрытой, без обычной в таких случаях рекламы, и тщеславные английские меценаты жертвовать деньги не спешат.

Словом, хотя Шеклтон мог быть доволен, что его антарктический прогноз начинает сбываться, ничего утешительного ему это не сулило. Но не таков Шеклтон, чтобы опустить крылья.

Экспедиции нужны деньги? Прекрасно, значит, отсюда и надо плясать.

Кто платит, тот заказывает музыку.

Разумеется, в его карманах гулял ветер, но… Как гласит великая мудрость французов: ищи женщину!

Во время англо-бурской войны, уклоняясь от мобилизации в действующую армию, на транспорте «Тинтайгл кастл» с ним плавал и дружил некий Майлс Лонгстафф, которого в Портсмуте — порту приписки корабля — часто встречала и провожала в очередные рейсы его родная сестра Сарра — некрасивая перезревшая девица, все еще, должно быть, не утратившая радужных надежд.

Вот эту девицу и вспомнил в нужный момент наш почитатель мудрости французов. Дело в том, что отцом Майлса и Сарры был Льюэллин Вуд Лонгстафф — крупный лондонский промышленник, финансист и к тому же член правления Королевского Географического общества. Папаша, так сказать, по всем статьям, находка: и деньги, и связи, и голос в руководстве КГО, а значит, и какое-никакое, но все же влияние на судьбу предстоящей экспедиции в Антарктику. Если же уговорить миллионера внести в ее кассу недостающую сумму, она станет решающим, и тогда против его воли не осмелятся пойти ни Маркхэм, ни Скотт.

Лучшего варианта не придумать, тем более, по словам Майлса, старик давно мечтал выдать засидевшуюся в невестах дочь за кого угодно, только был бы порядочный человек. Сама же Сарра, встречаясь с Шеклтоном в обществе брата, смотрела на него такими глазами, что никаких пояснений не требовалось. И для нее он, конечно, был не просто златокудрым «богом морей», а уж не «кем угодно» — наверняка. Не богат, да, но баронет, потомственный аристократ. Подцепить титулованного жениха в Англии сочтет за счастье любая девушка, не исключая и дочерей плебеев-миллионеров.

Шеклтону, правда, было известно, что несколько месяцев назад Майлс ушел на целый год в кругосветное плаванье. А явиться к Лонгстаффам, но не к Майлсу вроде неудобно. Но можно ведь и не знать о плаванье Майлса. Расспросить, где он, что с ним, пожаловаться на свое в Лондоне одиночество…

Как развивались события дальше, догадаться нетрудно. Боюсь, однако, вряд ли догадки моих читателей будут верны.

Избрав жаждущую замужества девицу средством для достижения намеченной цели, жениться на ней Шеклтон вовсе не собирался, даже за миллионы Лонгстаффа. И не потому, что она представлялась ему такой уж уродливой или их браку могла помешать иудейская вера Сарры. Ни то, ни другое для Шеклтона значения не имело. Великолепный красавец, сильный и мужественный, с внешне веселым, беспечным нравом, он пользовался у женщин всех сословий огромным и неизменным успехом, но сам искренней взаимностью никому не отвечал. Как писал один из его биографов, «сознавая все выгоды своей необычайной власти над женскими сердцами, он умел искусно применять ее для дела, не испытывая при этом ни чувственных влечений, ни внутренней потребности в женском обществе. Его, отдававшего всю свою страсть борьбе за первенство на необъятной арене жизни, и красотки и дурнушки одинаково не волновали».

Здесь нужно отметить, что по-настоящему духовный мир Шеклтона при его жизни никто не знал. Свои потаенные мысли и чувства в ранней юности он приоткрывал только перед отцом, да и то не полностью и не так часто, чтобы по ним создать какую-то законченную психологическую картину. В дальнейшем же достаточно коротко он не сходился ни с кем, хотя приятелей и друзей у него всегда было много. Для одних он был тем, кого у нас, на Руси, называют «рубаха-парень», для других — романтическим чудо-героем, для третьих — остроумным, с замечательными манерами великосветским денди… Поразительную множественность его обличий невозможно описать. Причем в любом из обличий в нем не замечали никакой наигранности, ничего ложного. И тем не менее все это была только умело, я бы даже сказал, гениально сработанная наружность, проникнуть за которую с известной долей предположений позволяет лишь тщательный анализ его поступков и отдельных, как бы невзначай оброненных фраз.

Я говорю это к тому, что верить его биографам, пытавшимся рассказать нам об интимной стороне жизни своего героя, надо осторожно. Как этот в высшей степени скрытный человек в действительности относился к женщинам, судить сложно. Но очевидно, чувство любви, то самое сокровенное и могучее чувство, которое, воспламеняя человека, высекает из его души искры подлинного благородства, он в своей жизни так и не познал. Когда внимательно знакомишься с длинным списком его амурных приключений вплоть до женитьбы в 1904 году на Эмилии Дорман и ошеломительно бурного и скандального романа с русской императрицей Александрой Федоровной в 1909 году, когда всматриваешься в фотографии покоренных им женщин, большей частью некрасивых, но непременно богатых или знатных, а то и венценосных, читаешь его письма к ним, натужно сентиментальные, но совершенно безликие, с бесконечным повторением одних и тех же излияний, не остается сомнений: никого из них он не любил, никем искренне не увлекался. Податливые, глупые самки и многоопытный бизнесмен от любви, для которого за каждой интрижкой — либо кратковременная выгода, либо холодно продуманный дальний расчет.

Судя по его женитьбе на Эмилии Дорман (она была еврейка), не страдал он в противоположность своему отцу и предубежденностью против иудеев или, что вернее всего, решаясь на брак с Эмилией — фрейлиной королевы, преследовал не только редкую в его положении возможность быть принятым в Букингемском дворце, но и старался рассеять то неожиданно ставшее для него угрожающим впечатление, которое произвела на могущественных лондонских евреев его неприглядная авантюра с Саррой Лонгстафф. Однако и без этого последнего обстоятельства, как оно ни двусмысленно, упрекнуть Шеклтона в национальных предрассудках никто бы не смог. Поступки его убедительно показывают, что если какую нацию он и презирал с болезненной досадой, так это своих же ирландцев, которые много болтают о собственных национальных достоинствах и поруганной отчизне, но отстоять независимость родины никогда не были способны. Оттого, думал он, извечно и слоняются они по всему свету, как бездомные бродяги, нигде не встречающие ни сочувствия, ни тем более уважения, либо, вдохновенно пустобрехствуя, прозябают на своих изумрудных холмах то в голоде, то в первобытном обжорстве.

Короче говоря, ни малопривлекательная внешность Сарры Лонгстафф, ни ее национальность Шеклтона от нее бы не оттолкнули. Причиной всему, как это ни покажется странным, были ее миллионы, которые Шеклтон при всей его корыстной натуре отверг вместе с Саррой по вполне здравым соображениям.

Подобно своему будущему английскому другу Салвесену, он с юных лет так же страстно желал подняться над серой людской массой, чтобы затем стать одним из повелителей мира сего. Для чего это нужно было Салвесену, мы уже знаем. Ведя мрачную жизнь скаредного барсука и упорно накапливая миллиарды, угрюмый плебей возжигал в своей заскорузлой душе сумасбродную идею искоренения пороков заблудшей аристократии, возлелеивал надежду купить за свои миллиарды право и власть мессии «голубых кровей».

У Шеклтона, в отличие от него, идей не было, ни сумасбродных, ни возвышенных. Идеи, если они не связаны с наукой, техникой и литературой, — никчемная блажь. Так или иначе, но все нынешнее в этом мире подчинено одной лишь грызне человека с человеком, а все будущее, к чему зовут возвышенные идеи, — худшее повторение нынешнего. Выше древних греков и римлян не прыгнешь, они все сказали, все испробовали, все испытали. Дальше, за ними, — только колесо истории.

Мерзкую человеческую природу не переделать, и безнадежно наивен тот, кто думает иначе, кто не извлек урока из трагической судьбы Иисуса Христа и порожденных его возвышенными идеями инквизиций.

Счастье народов, свобода и равноправие, аристократы и плебеи — все блажь. Дерзающий, лишенный морализаторских предрассудков и поэтических иллюзий индивидуум — вот то единственное, что достойно внимания среди массы безмозглых, алчных, рабствующих пигмеев.

И он, Шеклтон, таким индивидуумом станет. Пигмеи будут ползать у его ног, ловить каждое его слово, умильно слюнявиться любой его глупости.

Как он взойдет на свой пьедестал, какие найдет для этого средства — неважно, но твердо будет помнить одно: цель оправдывает средства!

Такой представляется нам его жизненная религия, основные мотивы которой можно проследить по его поступкам и поведению.

О существовании всемирного ордена Рыцарей Золотого Круга он, как и Салвесен, конечно, знал. Но его честолюбивые устремления распространялись шире. Орден — да, и даже непременно, однако так же непременно и британский парламент: власть тайная и явная!

Но если Салвесен, мечтая об ордене Рыцарей Золотого Круга, в своей замшелости почти до конца жизни несокрушимо верил, что нет выше бога, кроме бога, и деньги его пророк, то Шеклтон еще в шестнадцать лет записал в своей памятке: «Обладая богатством, многое можешь купить; обладая славой, легко добываешь богатство». Стало быть, уже в юности сознавал, что купить на деньги можно не все, а только многое. Славу, триумф величия духа на них не купишь, а только они, триумф и слава, по его убеждению, открывали самую надежную дорогу к вершинам Олимпа. С другой стороны, будучи ирландцем, он видел, что даже очень богатые и родовитые его земляки в Британской империи остаются все равно людьми второго сорта. На них словно клеймо прокаженных, заведомо указывающее на принадлежность к стану отверженных. Только такие великие люди, как Бернард Шоу, навсегда порвав с Ирландией и доказав свои личные преимущества над миллионами прочих, могут в Британии рассчитывать на успех.

Поэтому, как ни вожделенно тянулся Шеклтон к богатству, он хотел, чтобы оно обязательно было материализованным выражением его собственной славы, как бы ее печатью, наглядно удостоверяющей для окружающих его победу на пути к Сверкающей Звезде.

Прими же он миллионы Лонгстаффа, мало кто в Лондоне потом бы не сказал: «Вот еще одна ирландская обезьяна, продался старому еврею в зятья и теперь на его деньги покупает себе славу». И этим все было бы исчерпано. Никакие личные заслуги Шеклтона уже ничего бы не значили.

Иное дело, если старого миллионера он надует, деньги на предстоящую экспедицию в Антарктику пожертвовать заставит, а на Сарре-то и не женится, ее приданым не соблазнится. Лондонцам это понравится, в Лондоне это оценят. Гм, афера, ну и что? Зато какой ловкий парень! И как бескорыстен!

Не будем останавливаться на всех подробностях дальнейших событий. Скажем только, что план Шеклтона удался. С одним, правда, не очень желательным для нашего «жениха» отклонением.

Начав свою авантюру с Саррой Лонгстафф, Шеклтон, видя восторженную доверчивость не испорченной мужским вниманием девицы и ее влияние на отца, надеялся, что все обойдется без официальной помолвки. Она ему была ни к чему, тем более помпезная, на весь Лондон, как того хотел старый Лонгстафф. Миллионер, однако, заупрямился.

— Эта Антарктика, — сказал он дочери, — мне нужна не больше, чем драной кошке дырявый жилет, но пусть она нужна моему зятю, я не говорю нет, слава богу, Лонгстафф — не собака на сене, но Лонгстафф и не та глупая курица, что гребет от себя. Кто мне этот Шеклтон, я знаю?

— Но, папочка…

— Ну конечно, я — папочка, а ты — моя дочь, и я хочу тебе красивого счастья, но скажи мне, на милость бога, если он серьезно намерен жениться и ты согласна за него пойти, почему мы должны откладывать помолвку, а за ней — свадьбу?

На это Сарра ответила так, очевидно, как научил ее Шеклтон:

— У бедного Эри вышли все наличные деньги, и его управляющий из Килки-хауза (сэр Генри к тому времени умер) пришлет их не скоро, поэтому Эри, вероятно, придется даже ненадолго сходить в море, чтобы немного заработать. На транспорте «Карисбрук кастл» как раз требуется на три месяца подменить второго помощника капитана.

— Мой бог, но Лонгстафф пока не беден! Или я не вижу, какие капиталы у твоего Эри?

— Да, папочка, но с твоей стороны было бы ошибкой сомневаться в его чувствах порядочного джентльмена. Баронету Шеклтону совсем не безразлично, кто оплатит его часть расходов на помолвку, не говоря уже о свадьбе. О нет, папочка, ты не знаешь, какая это возвышенная, какая благородная и чистая душа!

— И потому неблагородный Лонгстафф должен выложить кучу денег, чтобы злой мистер Маркхэм позволил этой благородной душе, неизвестно чем связанной с Лонгстаффом, прогуляться в Антарктику? — По обыкновению, снисходительная улыбка всегда невозмутимо благостного старика не скрыла его хотя и невольной, но довольно грубой иронии, от которой чувствительная Сарра вся вспыхнула.

— Ах, папа, что ты называешь прогулкой! Эри идет на подвиг, идет во льды, в жуткий мрак! Ты думаешь, ему это надо? Он идет ради меня одной, да, да, только ради меня!

Неожиданный гнев бесхарактерно кроткой дочери искрение огорчил Лонгстаффа, обидеть ее он, понятно, не хотел. Однако чем это забил он ей голову, этот ирландский прохвост? Как это, только ради нее?

С трудом дав себя успокоить, Сарра объяснила.

Эри ее очень любит, и ему ненавистна мысль, что кто-то когда-нибудь может сказать, будто он женился на ней из-за миллионов Лонгстаффа. Поэтому на ее приданое он совершенно не рассчитывает и хоть сегодня готов подписать предварительные условия будущего брачного контракта, по которому от отца невесты не возьмет ни пенса. Но он сознает, что на теперешние свои доходы прилично содержать дочь Лонгстаффа невозможно. Потому ему и нужна экспедиция в Антарктику. Если он займет в ней одно из руководящих мест, потом она создаст ему такое положение в обществе, при котором Сарра не будет знать никакой нужды. Это верно так же, как то, что в сутках двадцать четыре часа. Лучший пример тому — судьба и всемирная слава Фритьофа Нансена. Если даже такая маленькая страна, как Норвегия, окружила своего отважного полярника королевскими почестями и провозгласила его национальным героем, то уж могущественная Великобритания от норвежцев как-нибудь не отстанет, тем более что британцы будут не просто дрейфовать во льдах Антарктики, как Нансен дрейфовал на Севере, а должны через весь материк пешком дойти до Южного полюса, то есть совершить подвиг беспримерный.

К сожалению, раньше Эри не знал, что такую экспедицию планируют, и вообще не думал об Антарктике. Иначе он сумел бы заранее подготовиться и обойтись без посторонней помощи. Но сейчас говорить об этом поздно, Эри нужно помочь.

Слушая взволнованную речь дочери, которая напрасно старалась придать ей тон деловитости, Лонгстафф, наверное, с грустью думал про себя: «Как он оплел тебя, дитя мое, как подчинил своим интересам!»

Старик не был настолько ослеплен родительской любовью, чтобы не понимать, способно ли подобное его Сарре существо вызвать какую-то страсть у такого многоопытного красавца, как Шеклтон. Ей было тогда двадцать девять лет, всего на три года больше, чем Шеклтону, но рядом с ним она выглядела старше в полтора раза. Длинная, угловато-нескладная, с нездоровым землистым цветом маленького птичьего лица. Рано перешагнувшую грань поры увядания, ее не украшали ни дорогие наряды, ни патентованная парижская косметика. Только раскосые черные, как две переспелые сливы, глаза, озаренные светом надежды и робкой, искательной доброты, были прекрасны. Но светились они странным образом, как бы отдельно от лица, нисколько его не оживляя. Даже когда она улыбалась, в узких суховатых складках губ таилась неизъяснимая и словно бы застывшая печаль.

Не могла Сарра внушить страсть Шеклтону. Но Лонгстафф хорошо знал: эти играющие в бескорыстных романтиков обольстители за очаровательными невестами не гоняются, им нужны деньги, а невеста хромая ли, кривая — все равно. Нет, не таким Лонгстафф был дураком, чтобы принять чувства «возвышенной, благородной и чистой» души Шеклтона на веру. Но Шеклтону поверила Сарра, поверила трепетно и свято, и разрушить ее иллюзии отцу было бы больно. Пусть согревают бедняжку.

Но если он так настойчиво добивается этой Антарктики, которая, судя по всему, действительно откроет ему блестящие перспективы, нужна ли потом окажется Сарра? Со славой да с положением в обществе в Лондоне нетрудно найти невесту и повыгоднее дочери Лонгстаффа. Нет, этого прохвоста надо вовремя взять в руки. Впрочем, со свадьбой, пожалуй, можно обождать, вдруг погибнет в Антарктике, но официальная публичная помолвка — обязательно. Чтобы после, если благополучно вернется, не попятился.

Столкнувшись с непреклонной волей Лонгстаффа, Шеклтон вынужден был согласиться. Но по-видимому, чтобы «сохранить лицо», в плаванье на «Карисбрук кастл» все-таки на три месяца ушел. Хотя денег на помолвку у него, наверное, и в самом деле не было, а отнести все расходы за счет Лонгстаффа, заранее зная, чем закончится эта помолвка, было бы уж чересчур вызывающей наглостью. По сложной классификации щепетильной лондонской публики не всякая наглость простительна.

Итак, с малым отклонением, но большим успехом, авантюрный замысел Шеклтона исполнился в точности, даже с лихвой. Кроме того, что Лонгстафф внес в кассу экспедиции крупную сумму денег, потребовав в обмен от Маркхэма назначить своего будущего зятя третьим помощником Скотта и непременным участником похода к Южному полюсу (полюсной партии экспедиции прочились главные почести и слава), старый миллионер, дабы предупредить возможное недовольство Скотта цивильным званием Шеклтона, сумел сделать его младшим лейтенантом Королевского военно-морского флота. Случай для английских военных моряков, вынужденных до лейтенантских погон не менее пяти лет тянуть мичманскую лямку, редкостный!

Наконец 5 августа 1901 года экспедиционное судно «Дисковери» («Открытие»), в рекордно короткий срок построенное и оборудованное на верфи в Данди, стало на якорь в темзенской гавани Коус. Теперь держать экспедицию в тайне уже не имело смысла. К походу в Антарктику все было готово, и англичане всех явно опережали.

Чтобы торжественно проводить полярников в плаванье, на борт «Дисковери» прибыли король Эдуард VII и королева Александра. Монарх произнес краткую напутственную речь:

— Я не раз бывал на кораблях, чтобы пожелать их командам счастливого пути перед выходом в плавание с заданиями военного характера. Но ваша миссия — мирная, цель ее — прогресс знаний. Результаты ее окажутся полезными не только для нашей родины, но и для всего цивилизованного мира. Я очень доволен.

(Когда начиналось какое-то государственное предприятие, сулившее еще более поднять престиж Великобритании, но не стоившее королю ни пенса, Эдуард VII всегда был «очень доволен». Ему казалось тогда, что он всех обвел вокруг пальца, и это приводило его в состояние высшего самоуважения. «Слава — мне, и денежки мои целы. Вот как, дорогая!» — серьезно поучал он венценосную супругу, которую считал ужасно расточительной: та как-то пожертвовала Обществу натуралистов целых пять фунтов стерлингов!)

Затем король вручил присутствовавшей на корабле Ханне Скотт, матери начальника экспедиции, ленту ордена Виктории, чтобы она прикрепила ее к груди сына, так сказать, авансом. Королева же преподнесла ему лично ею сшитый «Юнион Джек».

— Я надеюсь, капитан, на Южном полюсе этот флаг будет особенно красив.

— Да, ваше величество, мы постараемся, — скромно ответил Скотт.

— Постараетесь? — изумился король, пожирая глазами новенькую ленту ордена Виктории на груди Скотта. — Вы не уверены в успехе?

Командира опередил стоявший рядом Шеклтон:

— Нет, ваше величество, мы все абсолютно уверены, а капитан — больше всех! — воскликнул он с жаром.

В его положении третьего помощника начальника экспедиции, к которому никто не обращался, это было верхом бестактности, но его взволнованная непосредственность королю понравилась — монарх благосклонно кивнул ему. Милостивую улыбку подарила и королева:

— Нам не представили вас, лейтенант…

— Извините, младший… — густо покраснев, Шеклтон попытался было исправить оплошность королевы, но, вовремя вспомнив, что венценосные особы ошибаться не могут, и, значит, отныне он чином выше, бодро отрапортовал: — Баронет Эрнст Генри Шеклтон, ваше величество!

— Вы — ирландец?

— Так точно, ваше величество!

— Ну что ж… храни вас бог, лейтенант!

Нет, королева не ошиблась, в лейтенанты она произвела его намеренно! О, Провидение, как ты ласково к своим избранникам!

Осуждающим взглядом Скотта теперь можно было пренебречь. Впрочем, сейчас Шеклтон мог его и не заметить. При всей своей практичности, которая приучила его быть среди людей настороженным и зорким дипломатом, он все же порой оставался мальчишкой. Ликовал, не стуча мысленно по дереву.

Поход к полюсу, ради которого, собственно, предпринималась экспедиция в Антарктику, потерпел неудачу. Три его участника — Скотт, доктор Уилсон и Шеклтон за два месяца прошли всего треть пути (около 800 километров) и повернули назад. Потому в основном, что Шеклтон, самый молодой и, как многим казалось, самый крепкий из троих, на поверку оказался самым слабым. Хотя к исходу второго месяца все трое заболели цингой примерно в одинаковой форме, один Шеклтон так страдал, что Скотту не оставалось ничего другого, как возвращаться на базу. Причем весь обратный путь Шеклтон не только не помогал им тащить тяжелые сани с продовольствием и снаряжением, но нередко ехал на них сам — Скотт не мог спокойно видеть его мучений и время от времени сердито приказывал ему садиться сверху на снаряжение, что он и делал. Правда, всякий раз под большим нажимом.

Легко себе представить, каким ударом явилось это возвращение для Скотта. Без малейшей вины с его стороны теперь все предстояло начинать сначала, готовить новую экспедицию, — искать средства и т. д. А как к этому отнесутся в Лондоне? И что скажут злые языки о его ордене Виктории? Стыдно и подумать…

Читатель может спросить: нельзя ли было повторить поход, не покидая Антарктиду? Заменить Шеклтона на базе кем-то более выносливым и снова в путь, верно? Нет, приближалась долгая антарктическая зима, и такая возможность с ее наступлением исключалась. А идти после зимовки, значит, опять потом зимовать, так как поход к полюсу и возвращение на базу заняли бы всю весну, быстротечное лето и часть осени, когда экспедиционное судно уже настолько бы вмерзло во льды, что освободилось бы из ледового плена не раньше следующей весны. Две же зимовки в Антарктике люди просто не выдержали бы физически. Да и продовольствия не хватило бы.

Возвращаясь на базу, наши путешественники не знали, какой там ждал их сюрприз. Оказалось, из Лондона к ним пришло маленькое вспомогательное судно «Морнинг» («Утро»). С почтой, небольшим запасом свежих продуктов и новостями за весь минувший год (1902).

Подойти к самой базе, где стоял скованный льдами «Дисковери», «Морнинг» не смог, но люди с него по льду к полярникам добрались, и радость для всех была великая. Воспрянули духом даже Скотт и Уилсон. Все получили письма, увидели новые человеческие лица…

Глядя на видневшийся вдали «Морнинг», удрученно мрачнел только Шеклтон. Он понял, что на этом суденышке, которое сразу же должно было уходить в Англию, Скотт отправит и его. После того, что произошло в походе к полюсу, даже дружески настроенный к нему командир, безусловно, постарался бы от него избавиться. Скотт же не хотел его брать в экспедицию с самого начала и, если бы не вынужденная необходимость подчиниться требованиям Лонгстаффа, наверняка бы не взял.

«В Лондоне против Шеклтона у меня не было никаких доводов, — писал он матери из Антарктики. — Все собранные мною справки рекомендовали его самым лучшим образом, но с первой минуты нашего знакомства я почувствовал в нем какую-то ненадежность и так уверился в своем чувстве, что готов был отбиваться от его кандидатуры всеми средствами. К сожалению, это значило бы отказаться и от денег Лонгстаффа, без которых наша экспедиция, вероятно, оставалась бы проблематичной до сих пор. Я должен был смириться, но все же мое предчувствие меня, как видите, не обмануло.

Для Шеклтона это большая душевная травма — сознавать себя единственным выбитым из седла, и мне его по-человечески жаль, но как начальник, отвечающий за здоровье и жизнь всех членов экспедиции, не воспользоваться случаем прибытия «Морнинга» я не могу. Нас ждет тяжелая зимовка, и никому не известно, какие испытания впереди.

Надеюсь, Господь Бог простит меня…»

Отправляя Шеклтона в Англию раньше срока, Скотт поступил разумно и, несомненно, правильно. Хотя ко дню отхода «Морнинга» и он сам с Уилсоном, и Шеклтон, питаясь свежеморожеными овощами и парным тюленьим мясом, поправились почти совершенно, нельзя было гарантировать, что девятимесячная зимовка в жестоком антарктическом климате не сломит Шеклтона окончательно. По отношению к нему здесь не было ни предвзятости, ни излишней перестраховки. Скоттом, человеком необыкновенной интуиции и высочайшего долга, руководила только возложенная на него суровая ответственность. И Шеклтон давал себе в этом отчет, но, как бы ни сознавал он правоту начальника экспедиции, сути той катастрофы, какой заканчивалось его пребывание в Антарктике, это не меняло. Рушилось все, на что он ставил свои жизненные козыри, и рушилось, казалось, бесповоротно. Заветная Сверкающая Звезда меркла навсегда.

2 марта 1903 года, когда «Морнинг» медленно отвалил от кромки антарктического льда, Шеклтон долго стоял на его корме, не отрывая глаз от все удалявшихся неподвижных черных мачт «Дисковери». Плечи его вздрагивали, он рыдал. И, рыдая, проклинал, наверное, Сарру Лонгстафф.

Как выяснилось, это она была виновницей неожиданного появления «Морнинга». По рассказам его капитана Уильяма Колбека, близко знавшего семью Лонгстаффов, бедная Сарра так тосковала по своему возлюбленному Эри, что уговорила отца еще раз пожертвовать деньги Географическому обществу, чтобы оно могло снарядить в Антарктику вспомогательный корабль. Вдруг Эри там плохо, вдруг они нуждаются в помощи…

Конечно, порыв ее был замечательный, но… Не будь этого корабля, не пришлось бы и Шеклтону так бесславно возвращаться из Антарктики.

Он не сомневался, что зимовку при обилии на базе свежего тюленьего мяса и пингвиньих яиц перенес бы нормально и тогда, вернувшись в Англию вместе со всей экспедицией, выглядел бы в куда более выгодном свете. Что ж, что не справился с цингой в походе к полюсу, зато на зимовке держался не хуже других, значит, в полярники все-таки годится, в следующую экспедицию брать можно.

Увы, теперь об этом нечего было и мечтать. Так много обещавшая полярная карьера оборвалась, по существу еще не начинаясь.

Как часто мы хороним свои надежды преждевременно! Между тем не обязательно быть подлинным героем, чтобы увенчать себя лавровым, венком.

Когда на обратном пути в Лондон «Морнинг» зашел в Литлтон (Новая Зеландия), наш несчастный полярник в своем первом интервью новозеландским журналистам сказал:

«Поход к полюсу мы начали 2 ноября и продолжали до 1 января, достигнув 82°17′ южной широты. Так далеко на юг до нас не проникал еще никто. Очевидно, мы сумели бы продвинуться и дальше, возможно, до самого полюса, если бы нас не подвели тащившие сани собаки. Они выбились из последних сил и гибли одна за другой, так что скоро мы остались без транспорта.

Я думаю, мороженая рыба, которой кормились собаки, была малокалорийной и они все погибли от истощения. К сожалению, ничего более калорийного предложить им мы не могли. К концу декабря мы уже сами голодали. Наш рацион, рассчитанный в Лондоне по северному образцу, в условиях Антарктики оказался недостаточным. Поэтому капитан Скотт принял решение возвращаться назад.

Полуголодному в метель и мороз изо дня в день волочить за собой громоздкие сани — это слишком изнурительно даже для человека очень сильного. 15 января я заболел от чрезмерного напряжения. У меня началось кровохарканье, а это серьезное дело, когда находишься в четырехстах милях от судна. Однако я все же проходил вместе с товарищами от девяти до десяти миль в день, только не мог больше тащить сани. В них впряглись капитан Скотт и доктор Уилсон, и, можете мне поверить, им было нелегко — нагрузка на одного человека достигала 270 фунтов. К счастью, задул ветер с юга и сани иногда могли идти под парусом.

Капитан Скотт и доктор Уилсон сделали для меня все возможное, и я им очень благодарен. Они взяли на себя все тяготы оставшегося пути, но, несмотря на трудности и лишения, сохраняли бодрый вид.

В дальнейшем, когда придет время повторить экспедицию к Южному полюсу — а оно придет, я в этом убежден, — мы должны будем подготовиться более тщательно. Наша теперешняя неудача объясняется неудовлетворительной организацией и отсутствием необходимых знаний…»

Интервью как интервью, в общем-то довольно заурядное, не так ли?

У новозеландских журналистов, однако, сложилось другое мнение.

«Люди, подобные Э. Г. Шеклтону, — писала новозеландская газета, — сильны духом и телом, они обладают железной волей, стойким характером и, может быть, несколько наивным, но не легкомысленным умом. Им неведомо чувство страха, они не способны на предательство, не умеют ловчить и даже в малом пользоваться чем-то за счет других. В трудных же условиях такой человек, сознавая свою физическую силу, обычно, чтобы облегчить участь более слабых, молча, словно по обязанности, берет на себя все непомерные тяжести, не ожидая за это ни какой-то награды, ни хотя бы признания своих заслуг. Его скромной натуре кажется, что так оно и должно быть. В иной роли он себя просто не представляет.

Таков внутренний портрет баронета Э. Г. Шеклтона, в достоверности которого могут сомневаться разве что закоренелые скептики. Достаточно провести с этим мужественным человеком пару часов, чтобы убедиться, насколько он прямодушен, открыт и скромен.

К сожалению, такие люди, как правило, беззащитны. Многие, очень многие в корыстных ли целях, из иных ли соображений готовы сесть им на шею, не понимая, а чаще всего не желая понять, что и слона можно заездить до смерти, если его недостаточно кормить и заставлять работать за троих.

О том, какие тяжести и невзгоды выпали в экспедиции к полюсу непосредственно на долю Шеклтона, сам он, насколько вы заметили, ничего нам не говорил, вернее, обронил лишь одну фразу: «15 января я заболел or чрезмерного напряжения». Да и то упомянул об этом с явным раскаяньем, словно бы он виноват, что потом его спутникам стало труднее. Но почему же, позвольте спросить, заболел он один, самый сильный и, следовательно, самый выносливый, а капитан Скотт и доктор Уилсон, куда более слабые и, следовательно, менее выносливые, «сохраняли бодрый вид»?

Ждать от Шеклтона приемлемых разъяснений на этот счет значило бы напрасно терять время. Истинно благородный человек, привыкший и к другим подходить с такой же меркой, не может допустить, что он стал жертвой некомпетентности и корыстного эгоизма своих товарищей. О подобном ему было бы стыдно и подумать.

Между тем, если взглянуть на все глазами трезвого реалиста и критически проанализировать даже то немногое, что мы услышали, ситуация проясняется сама собой.

Перед вами фотография трех участников неудавшегося похода к полюсу. Мы публикуем ее специально, чтобы каждый мог сам решить, кто на ней самый крупный. Разумеется, тот, кто стоит в середине, то есть Шеклтон. Он выше двух других своих спутников на целую голову и, как видите, гораздо крупнее. Понятно, что при такой мощной фигуре ему и пищи нужно значительно больше, тем более на холоде, когда от массы человеческого тела особенно зависит его потребность в энергии.

Еду в походе на всех делили поровну…

А как работали?

Ну конечно же после того, как погибли собаки и вплоть до 15 января, когда у Шеклтона горлом хлынула кровь, главной тягловой силой в полюсной партии был он.

Вот вам и вся подоплека того, что сокрушило этого могучего человека и в конечном счете дало Скотту повод удалить его из Антарктики.

Повторяем, ни словом, ни намеком ничего подобного Шеклтон нам не сказал. Но нужны ли слова там, где ясно все и без них?

Допустим, Шеклтону с его характером и врожденным благородством представляется естественным и то, что еду делили поровну, и то, что тянуть он будто бы должен был за троих, — ведь он самый сильный. Допустим, но что при этом думал и куда смотрел доктор Уилсон? Неужели он, дипломированный медик, не понимал, что, взвалив на Шеклтона тройную ношу, его необходимо было и соответственно кормить? Если не понимал, значит, как врач он никуда не годится, если иначе, тогда оба они, Уилсон и Скотт, — беззастенчивые эгоисты, щадившие в походе себя за счет третьего товарища. Причем они же и повинны в том, что полюсная партия осталась без транспорта.

О да, доктор Уилсон — не ветеринар, но кто же, кроме единственного медика экспедиции, мог и обязан был заранее определить калорийность собачьего корма? Кому же, если не начальнику экспедиции, еще в Лондоне также полагалось позаботиться об этом предмете?..»

Скорее всего, впервые в жизни выступая перед журналистами, Шеклтон и не предполагал, какое толкование могут получить его слова, попав на страницы газет. Как много позже он говорил в узком кругу друзей, ему «претило выставить себя в прессе жалким неудачником», поэтому, рассказывая о походе, он лишь намеренно «кое о чем умолчал», совсем не думая представлять себя «жертвой некомпетентности и корыстного эгоизма» своих товарищей. Только на следующий день утром, когда в кают-компании «Морнинга» с ним никто не поздоровался, а капитан Колбек, свирепо рыкнув, швырнул ему через стол пачку местных газет, он «стал догадываться, что произошло что-то непредвиденное», и, пробежав глазами комментарии к своему интервью, «сообразил наконец, чем вдруг вызвал к себе такую неприязнь».

Увы, именно то, о чем намеренно умолчал Шеклтон, но что прекрасно было известно на «Морнинге», превращало его внешне как будто безобидное интервью в заявление хитроумного лгуна.

Почему капитан Скотт решил 1 января возвращаться назад? Только из-за потери транспорта? Вовсе нет, половина собак к тому времени еще добросовестно бежала в упряжке. Но Шеклтон, у которого 27 декабря появились первые признаки цинги, настолько пал духом и раскис, что Скотту и доктору Уилсону пришлось тащить его на буксире, хотя оба они тоже заболели той же цингой. У доктора к тому же началась снежная слепота, и он переносил такую острую боль в зрачках, что ее не облегчал даже кокаин. Тем не менее, завязав глаза шарфом и держась одной рукой за сани, он продолжал идти вперед, стараясь не показать товарищам, как ему трудно. Шеклтон же, здоровенный верзила, все ныл, непрестанно жаловался на голод и просил Скотта повернуть назад.

А помните: «Удача сопутствует тому, кто умеет владеть собой и в любом положении кажется благополучным. Как только позволишь себе какие-то жалобы, будешь искать сочувствия, в тебе начнут сомневаться, и тогда сам не заметишь, как придешь к поражению».

При первом же настоящем испытании он все забыл, он был голоден, хотя ел в полтора раза больше остальных, — треть своих порций ему отдавали и Скотт и Уилсон. Да еще и усаживали его на сани.

И в том, что собак кормили малокалорийной мороженой треской, опять-таки повинен был Шеклтон, так как заготовкой собачьего корма в Лондоне занимался он. Специалисты советовали ему взять для этой цели особым способом обработанную и обогащенную витаминами кету, однако он, не послушав их, закупил брикеты обыкновенной трески, пригодной только на корм клеточным зверькам.

Неудивительно поэтому, что у людей, знавших все эти обстоятельства, комментарии к интервью Шеклтона вызвали негодование. Устами капитана Колбека все офицеры «Морнинга» потребовали от него либо сделать для газет новое заявление и рассказать всю правду, либо немедленно покинуть корабль: терпеть на своем борту подлеца они не желали.

Шеклтон предпочел последнее. Прежде всего потому, что увидел в этом для себя неожиданную выгоду: прибыть в Лондон раньше тихоходного «Морнинга» и первому рассказать об Антарктиде. Нет, не всю правду. Дурак он, что ли, чтобы не понять урока новозеландских журналистов. Пусть вся правда останется чистоплюям с «Морнинга», пусть они потом его разоблачают… Вот только деньги на билет… Телеграмму Сарре? Не хотелось бы, да некому больше. Черт с ней, пусть еще разок встряхнет папашу, сама же с этим «Морнингом» виновата…

Из Новой Зеландии в Лондон рейсовый пассажирский лайнер шел чуть больше месяца, с заходами в Кейптаун, Монровию, Дакар, Касабланку и Лиссабон. В каждом из этих портов Шеклтон уже сам искал журналистов, сам предлагал им все более обширные интервью. Телеграфом они все сразу же передавались в Лондон, все тотчас же публиковались во множестве английских газет.

…Англия встретила его как доблестного национального героя.

Вся дальнейшая жизнь Шеклтона — цепь из головокружительных взлетов и сокрушительных падений. До фанатизма убежденный в том, что цель оправдывает средства, он ради своей заветной Сверкающей Звезды не задумываясь шел на любую авантюру, любую подлость. Казалось, никаких нравственных ограничений для него не существовало. Да и какие могли быть ограничения, если, облив грязью Скотта и всю его экспедицию, он добился в Великобритании такой популярности, какая большинству английских мореплавателей и путешественников и не снилась. Напрасно капитан Колбек, пылая праведным гневом, пытался опровергать в печати все его антарктические россказни, напрасно Скотт, вернувшись на родину, с горечью объяснял англичанам, кого они так восторженно вознесли в герои. Никто им не верил, верили Шеклтону, ибо он первым поведал им об Антарктике, а первое впечатление развеять нелегко.

Шеклтона выдвигают в парламент, за Шеклтона готовы отдать голоса миллионы. Вот она, Сверкающая Звезда! Вот они, толпы пигмеев у твоих ног! А впереди еще — целая жизнь. В славе, богатстве, почестях…

Минуточку, Шеклтон, погоди, ты забыл оскорбленного Лонгстаффа…

Чтобы послать его в Антарктику, старый миллионер истратил тридцать тысяч фунтов стерлингов. Месть же за поруганную честь дочери обошлась ему в сотни тысяч. Очень неохотно поворачивалась консервативная английская пресса против Шеклтона. Но падение в конце концов было чувствительное — всего 3865 голосов.

Что ж, тогда все сначала. Ищи женщину…

Эврика! Да ведь Эмилия Дорман, эта великосветская гусыня, — фрейлина королевы Александры и не то дальняя родственница, не то какая-то свояченица самого Ротшильда!

Звук трубы, атака, натиск — и крепость взята. Но теперь, конечно, женитьба всерьез. Больше дразнить этих людей нельзя.

И снова экспедиция в Антарктику, на сей раз его собственная, экспедиция Шеклтона.

Он скрупулезно учел все промахи Скотта, тщательно подготовился, мобилизовал всю свою волю и мужество. О нет, теперь никакого слабодушия не будет, он преодолеет все. И дойдет не только до Южного географического полюса, но заодно откроет и магнитный.

Магнитный действительно открыли, и это была победа, огромная победа. Но все-таки не вершина мира, вершина — географический полюс.

Не дошли каких-то 97 миль…

Обидно, жаль, но… не смогли. Словно злой рок преследовал в пути, едва не погибли.

Подвиг — а это, несмотря на все, был подвиг — мир все же оценил, ибо большего пока не достигал никто.

Опять триумф. Громадный успех книги об Антарктике, турне с лекциями по всей Европе, венценосная любовница в Санкт-Петербурге, русский орден святой Анны и сто тысяч рублей золотом, пышные приемы и щедрые награды у Гогенцоллернов в Берлине и у Габсбургов в Вене, оглушительно шумная поездка по Америке, избрание сначала членом ордена Рыцарей Золотого Круга, а затем и одним из двенадцати его магистров.

Слава, почести, деньги…

Ложь, подлости, падения…

И всякий раз после очередного низвержения с пьедестала новая экспедиция в Антарктику, еще одна погоня за Сверкающей Звездой.

Там, в стужах полярного юга, он часто шел по грани между жизнью и смертью, мерз, голодал, тяжко работал, но та его первая слабость, которой он так позорно поддался в экспедиции Скотта, не повторилась больше никогда. Интересно, однако, не столько это, как то, что чудеса поистине беспримерного мужества он нередко проявлял в своих экспедициях единственно во имя товарищества, без всякой корысти и даже в ущерб собственным интересам. Лишь пламя отваги и высокое чувство дружбы могло заставить человека в зимние штормы пересечь на шлюпке огромное водное пространство от кромки материкового льда Антарктиды до острова Южная Георгия. Обмороженный, опухший от голода, больной цингой, он пришел в салвесеновский Грютвикен, чтобы сказать: «Друзья, мой корабль погиб. Нам удалось высадиться на берег, но люди скоро останутся без пищи. Я прошу помочь мне спасти их».

Одолеть путь шлюпки китобойное судно не смогло. Тогда Шеклтон купил большой пароход, но и на нем пробиться к терпящим бедствие полярникам не удалось.

Не теряя времени, он поворачивает к Фолклендским островам и там покупает еще одно судно, корабль, способный плавать во льдах.

В организацию спасательной экспедиции он вложил все свое состояние, разорился, но долгу товарищества не изменил. И не стал другим. Шеклтона с его честолюбием, страстью к наживе и всеми подлостями могла исправить только могила…

И вот финал: могила среди черных камней Южной Георгии. Я стоял возле нее, думал: «Что же ты обрел в своей бурной жизни, Эрнст Генри Шеклтон? Где твоя Сверкающая Звезда? Да, к сожалению, под этими черными камнями…»

Говорят, перед смертью люди мудреют. Наверное, он не успел. Жизнь оборвалась слишком неожиданно.

Впрочем, в чем мы можем винить его? Каков мир, породивший человека, таков человек.

…По заросшей бурым вереском тропинке я поднялся в горы, к зажатому между скал голубому озеру. Глубокое и прозрачное, оно подарило мне горсть студеной воды. С его берега далеко был виден усеянный айсбергами сталистый простор океана. Искрясь на солнце, айсберги медленно дрейфовали на север. Там, за сорок восьмой параллелью, они навсегда исчезнут. Там — теплые воды…