Делай, что хочешь

Иваницкая Елена Николаевна

Часть I

Там, на тревожной границе

 

 

История Старого Медведя

 

(Начало)

…Ты слышал когда-нибудь о рудниках Магона? Я там родился. Может, и хорошо, что не слышал, сейчас расскажу. Вроде бы нашли под Магоном богатые залежи железной руды. Не забывай, это еще при диктатуре. Нагнали народу, закрепили за рудниками. Все худшее, что только можно наскрести у крестьян и горожан, собралось у дагонских недокаторжан. Не воля, не каторга, а поближе к каторге. Не город, не деревня, а поближе к деревне. Залежи оказались то ли скудные, то ли трудные, руда выходила золотая, а не железная. Правда, дороги строили, это да. Порядки полувоенные, нищета оголтелая, уезжать запрещено. Беглецов ловили, судили – и на тот же рудник, но уже настоящим каторжником. Но ребенок ведь не знает, в какую жизнь он родился и бывает ли другая.

Маму звали Катрина, она была из местных, а не пригнанных и жила со своей старшей замужней сестрой, моей теткой Анной. В шестнадцать лет мама вышла замуж и через месяц после свадьбы родила сына. Так что у меня был брат. Он не дожил до года. Мамин муж завербовался на какую-то стройку – единственная возможность вырваться. На рудниках случались лишние рабочие руки. Это было незаметно, потому что на работу гнали всех и очень мало платили. Запрет уезжать закоренел столбом. Ни туда, ни сюда. Вербовщиков однако впускали. Время от времени.

Три года он изредка писал, а когда вернулся забрать жену – где-то там вцепился зубами, удержался и получил разрешение привезти семью, – у мамы уже был я. Кто мой отец, не знаю. Скорее всего кто-то из заезжих вербовщиков. Даже тетка не знала.

Ничего этого я, конечно, не помню, а только слышал. Покричали, поплакали, подрались, посуду побили, мама уехала с мужем, а годовалого меня оставила бездетной тетке. Она была гораздо старше сестры. У нее умерли двое детей, но это особая история. Так что маму я совсем не помню и можно сказать, даже не видел. Только младенческими глазами. Когда уже что-то стал понимать, а на улице говорили «этот, которого шалава-мать годовалым бросила», спросил у тетки, что все это значит. И тетка мне объяснила: шалава слово нехорошее, а мама хорошая, так что это неправда. Моя хорошая мама Катрина правильно сделала, что оставила меня ей, Анне, потому что она, Анна, любит меня больше всего на свете и даже купит мне сегодня леденцов и орехов. В общем, тетка меня утешила, порадовала, а попутно и нечаянно искоренила веру в непогрешимость старших и улицы. Я все понял и с тех пор серьезно отвечал, если приходилось, что мама хорошая и правильно сделала. Надо мной потешались, но стали говорить, сначала в насмешку, а потом по привычке – «этот, у которого мама хорошая».

Я и правда думаю, что хорошая. Страшно представить себе, как могла жить девочка, дите, на рудниках Магона. Не пропала, родила меня. Хвастаться не будем, прямо скажем: ваш Старый Медведь далеко не из последних. Сила есть, голова на месте. Вышел ростом и лицом. Девятнадцатилетняя мама чувствовала, наверное, что если возьмет меня – не справится с мужем, который чужого сына возненавидел, а останется – пропадет. Правильно сделала.

Но кто был настоящий золотой хороший человек, так это тетка Анна. Душа легкая, веселая. Тогда я этого не знал и не понимал, а она давно забыла. Она вышла замуж за доброго славного парня – с любовью и надеждами. Добрый славный парень пил, зверел, лез к Катрине, а потом тетку бросил, на прощанье выбив ей глаз. Двое детей не выжили. Добрый славный парень бил ее и в положении. Он, собственно, жил тут же в соседнем поселке. В казарме. Нам, разумеется, не помогал, тетка сама справлялась. У нее был домик, на ней лежали подати. Тянулась из последних жил.

Она меня никогда не била. Могла наподдать под горячую руку, но не больно, а детей, как и жен, у нас били все и всегда. Били так, что лицо перекосит, зубы посыплются, все тело посинеет и вздуется. Но я не знал, что это называется «бить». Если случалось что-то совсем из ряду вон, а случалось часто, то добрые славные парни показывали кулаки-булыжники и горячо, искренне возмущались: «Кого я бил? Никого я не бил! Не видите, что ли? Да если бы ударил, мокрого бы места не осталось!»

Конец света наступил, когда теткин муж ни с того ни с сего вернулся. Пришел умытый, причесанный, в чистой рубашке, с подарками. Высокий, статный, черноглазый. Мне очень понравился. Тетке бусы стеклянные принес, мне пряничного зайца. Этими бусами в тот же вечер ее душил, пьяный, она уже хрипела. Шнурок лопнул. Я так кричал «Не надо, не надо!», что тоже хрипел. Вся улица слышала, никто не пришел. А чего? Ничего не случилось, дело семейное, утром тетка как всегда пошла за водой, только шею косынкой обвязала.

Вечером он явился уже пьяный и потребовал денег. Тетка протянула ему на кабак, а он ударил ее ногой в живот и закричал: «Не эти гроши, а все давай, что скопила!» Тетка упала, я заорал, он и меня хотел ногой ударить. Или отшвырнуть? Но тетка меня заслонила и на него кинулась. На этот раз он избил ее так, что утром она не пошла за водой. Пошел пятилетний я. Она и на следующий день не встала. Наверное, это было чересчур, потому что помню искреннюю обиду: «Да вы что? Кого я бил? Бил бы – убил бы!» Ритуал соблюли. Но меня он больше не трогал. Он был кровельщик. Говорили, что руки золотые. Дальше было то же самое. Каждый вечер вой: «Всех ненавижу! Разве это жизнь? Убью, раздроблю!» Раздроблю – последнее слово у него оставалось, когда уже сваливался. Лежит тряпкой, но вдруг голову приподнимает и рычит: «Раздроблю…»

А то вдруг появился трезвый, веселый. В руках ведра – оказалось с пивом, за спиной в мешке раки шебуршат. Смеется: «Вари раков, зови гостей, мы что – не люди?» Из кармана достает конфету, по головке меня гладит. Тетка обрадовалась, захлопотала, разговаривает с ним, как с человеком: «Ты пройдись по соседям, пока мы с Модестом управимся». А он взял гитару, говорит: «Нет, ты управляйся, а мы вдвоем пойдем. Такой хороший, скромный сынок, недаром Модестом назвали». Откуда-то он знал, что мое имя обозначает. Идет, на гитаре играет, подпевай, говорит. Заходим к соседям, зовем, они тоже разговаривают, как с человеком. Гитару он на следующий же день понес продавать, но разбил по дороге. И то странно, что она так долго продержалась. Для меня он человеком не был. Я о нем думал не «кто это?», а «что это?»

О диктатуре у нас, понятно, никто никогда не говорил. Никто, кроме него. Иногда, пока еще языком ворочает, стукнет кулаком по столу и заладит: «Правильно! Я говорю – да! С нами только так! Нам без палки нельзя!» Мне никто не объяснял, я откуда-то из воздуха понимал, что это он говорит о том, о чем говорить не положено. Лезет зачем-то, куда не надо.

Пропился он до того, что мы голодали, и нам приходилось просить в долг. Не то что голодали, это я неправильно, но часто ложились спать без ужина, а вот здесь под горлом постоянно тянуло: чего бы съесть? Тетка мучилась – не хотела просить. Почему-то ей и не давали. Этого я до сих пор не понимаю. Пьяницы были все. Перехватывали взаймы все. Большей частью без отдачи. А скрипели, губы поджимали и еле-еле отсчитывали как раз тетке, которая надорвалась бы, но долг вернула.

Тогда он говорит: продавай дом. Тетка заплакала: это же последнее, куда мы с мальчиком? Я тут же стою, слушаю, ноги не держат. Он бутылку на стол стукнул: «Все равно, – говорит, – не жить, да и незачем». Напился, завыл: «Продавай, убью, раздроблю!» Тетка очень тяжело задумалась. Я и тогда понимал, о чем. О том, что пьяный может ведь и не проснуться. Несколько дней он выл, тетка думала. Я через окно увидел, как она колотится лбом об стол, вбежал, рот разинул, хочу закричать – не могу. Самый настоящий конец света.

Но тут вечером его притащили полумертвого, волосы в крови слиплись, бок разбит. Кто бил, неизвестно. То есть те же, конечно, кто и принес. Бормотали невнятно, что нашли у дороги, что сам нарывался. Следствие потом началось, но он отвечал: «Пьяный был, ничего не помню». Тем и кончилось. Тетка побежала на рудник за доктором, тот сказал: ладно, утром зайду. Зашел и сразу сказал: не встанет. Я очень обрадовался. Тетка рыдала. Я не понимал. Умирал он целый год. Почти не вставал, плевал кровью, мочился кровью. Оказалось, все-таки человек. Часто просил: посиди со мной. Я придвигал табуретку, садился рядом с койкой, он мне игрушки из дощечек вырезал. Просил: «Поговори со мной». Я серьезно начинал: «Дядя, зачем ты это делал?» И он отвечал. Только непонятно что. Месил слова, жевал. Ясно слышалось только: «Я не хотел». Я не понимал, думал. Однажды надумал и спросил: «Зачем ты делал, что не хотел?» Он даже усмехнулся: «Подрастешь – узнаешь. Жизнь собачья, и мы собаки». «Нет, – говорю, – я не пес, я так не хочу».

Пришли раз собутыльники эти, которых он не выдал. Принесли угля, муки, денег немножко. Откупились. Тетка работала с утра до ночи – прачкой в казарме, уборщицей в больнице, подсобницей на руднике. Расплатились с долгами.

Однажды парнишки постарше что-то ладили на пустыре возле нашего дома. Я же не все время с больным сидел. Принесли разлохмаченную плетеную корзину, подперли с одной стороны колышком, привязали к колышку нитку. Я вдумчиво пристроился рядом на корточках. Для чего это, спрашиваю. Сейчас увидишь, говорят, и сыплют под корзинку пшена. Но я не увидел, меня дядя позвал. Тогда он уже окончательно слег. Я ему рассказал, что мальчишки на пустыре какую-то непонятную охоту затевают, а он так ртом дернул, что я понял: он знает, какую, но говорить не хочет. Утром они шептались, что троих поймали, а тот, которому ноги отрезали, еще жив. У меня глаза выпучились: «Кому ноги отрезали?» Они смеются, но как-то странно: «Подожди, рыжий, сейчас принесут кому ничего пока не отрезали». Подбегают двое. У одного карман пищит. Всех я, конечно, знал. И этого, по прозвищу Держись, который вытащил из кармана котенка. Совсем маленького, когда, знаете, ушки уже торчком, а коготки еще мяконькие. Все сели в кружок, и я тоже. Ну держись, хлюпики, говорит Держись и обматывает проволокой котенкину шею. Я сижу, вздохнуть не могу, но вижу ведь, что никто не хочет, чтобы котенка душили. А соглашаются, сопят: мол, как лучше, Держись, – только задушить или совсем шею перервать? Было ему лет десять. Маленький, костлявый, бешеный. Мне только что семь исполнилось, но я был крупный медвежонок. Или бычок. Лобастый. Забодал Держися головой в грудь, выхватил котенка, заревел: «Раздроблю!» – и бегом домой. Держись погнался, но никто с ним не побежал. У меня руки дрожали, дядька проволоку снял, говорит: он еще живой, подуй ему в нос. Я запыхтел. Котенок у нас продышался. Мы потом узнали, у кого Держись его украл, хозяева нам отдали.

Дядька лежит, котенок под ухом спит. Тетка умилялась, как он полюбил котенка. Наливала в плошку молока, ставила ему на грудь, котенок заберется, лакает, облизывается, лапкой мордочку моет. Они с теткой жалели друг друга, плакали. Однажды мы с ней огород пололи, она говорит: «Пусть бы он меня и дальше тиранил, только бы живой был». Я этого не понимал. Еще с тех пор, как его принесли, а она рыдала. Если она забыла, то я – нет. Говорю: «Он бы тебя убил, а меня бы сделал собакой, потому что жизнь собачья». Тетка онемела, потом осторожно расспросила и стала робко так объяснять, что он ее любил, что жизнь действительно каторжная, что он и правда был добрый и славный, от этого ему тяжелее других доставалось, он больше боялся, вот и озверел. Но я и тогда не понял, и до сих пор не понимаю, и никогда не пойму, почему от плохой жизни надо любимого человека топтать сапогами, калечить и плохую жизнь делать еще хуже.

А корзинкой они голубей ловили: одному голову отрезали, другому ноги, а третьего живьем ощипали. Нравилось это одному Держисю. Он, конечно, был странный мальчик. Больной. Но я опять думал: почему все соглашались это делать, хотя вовсе не хотели?

С Держисем мы разошлись сурово, но живые. Вызвал он меня на пустырь. Со свидетелями. Встал шагах в пяти, вполоборота, руки в карманы и тихо так говорит: «Зарежу. Понял, рыжий?» Я тоже: руки в карманы, нос отвернул и – еще тише: «Раздроблю». Меня еще спасала, наверное, дядькина слава буйного. Держись зарезали года через два. Будто бы его же старшие братья. Очень темная была и жуткая история: он заманил свою маленькую сестренку… Не буду вспоминать, что говорили. Долго ахали, шептались, причитали.

Это была история очень страшная, и о ней очень много говорили. Но было что-то страшнее, о чем молчали. Взрослые, наверное, быстро забывают, как много они сами видели, слышали и понимали детьми. Что сделал душевнобольной мальчик с пятилетней девочкой, обсуждали во всех подробностях, прибавляли, чего, может, и не было. А однажды вечером пришли за механиком с нашего же рудника. Он бросился с крыши казармы. Об этом ни полслова. Испуганная тишина.

Дядю похоронили. Я его не простил и не полюбил, но жалел больного, а когда хоронили, думал и даже шептал: «Я так не хочу». Много чего не хотел. Лезло в глаза.

Приткнуться душой было совершенно некуда. Вы скажете – а церковь? Как же, как же, у нас все были ужасно верующие. В некоторых обстоятельствах. Об одной семье пошел слух, что они объеретичились – не верят или верят как-то не так. Пьяная ватага среди ночи ворвалась к ним в хибару. Матери косу отрезали, отца по голове долбанули, кричали, что детей нужно отнять, а потом целый месяц, пока не надоело, следили, прилежно ли они в церковь ходят. Если кто и не одобрял, помалкивали. Священник же так осуждал, что прямо ворковал. Говорил, что с радостью будет проповедовать против погромов, но важно, чтобы они были, потому что в погроме – живое народное чувство святыни.

Для тетки имело значение, «что люди скажут». Для меня – никакого. Даже не так. Все, что наши люди говорили и делали, – это и было то самое, о чем я твердил себе: не хочу. Если они смеются, значит, это не смешно. Плюются, значит, это не стыдно. На что они обижаются, не стоит обижаться. Из-за чего дерутся, не стоит драться. Во что верят – не стоит верить. Из-за чего плачут… но плакать у них причины были. От пьянства все мучились, но говорили: как не пить – жизнь каторжная. Гораздо позже догадался, что этим наоборотом от них и зависел.

Не сразу задумался, а чего же я хочу? Чтобы такие мысли не заводились, существовало много присказок. Выбирай горстями. Не так живи, как хочется. Захочется – перехочется. Хотел стать пригожим – получил по роже. Хотел мужик в столицу, да вышло удавиться. Хоть тресни синица, не быть журавлем.

«Вырасту – так жить не буду». Тетка вздыхала. Понятно, что не верила, но меня не разуверяла. Не то что мне не верила, а всей жизни. Она исповедовала убеждение: «Как всем, так и нам». Понимала под этим что-то строгое и хорошее: всем трудиться, и нам не уклоняться, всем нелегко, и нам ношу не сбрасывать. Но я из себя выходил: «Всем воровать – и нам не отставать? Всем пить – и нам пропиваться? Не хочу».

Но чего хочу? Уже сейчас, пока не вырос? Вообразилась мне картинка, развернулась подробностями и здорово понравилась. Чтобы было так: приходит вечером тетка, я кормлю ее ужином, а потом, когда отдохнет и успокоится, говорю, что так, мол, и так, я тоже поработал и немножко заработал: «Вот!» – и скромно протягиваю ей получку. Она ахает, удивляется, радуется, как это я хорошо придумал. Кстати, по хозяйству я ей во всем помогал, и стряпать научился, и стирать. Про себя смеялся: если наши бухтят, что ни один уважающий себя мужик бабским делом заниматься не будет, значит, я – буду.

Посмотрел вокруг практическим взглядом – где подработать? У пацанов была своя система «стырил – толкнул». Не для меня. А бедность такая, что мальцу ничего не светило. Жили бы посвободнее, возможностей сыпалось бы много: кому воды наносить, кому дров нарубить, кому побелить-покрасить.

Все-таки случай выскочил, а я поймал. Строили у нас новое здание для рудничной конторы. И фундамент, что ли, просел. Велели разобрать все к черту и начинать сначала. Я, как узнал, вертелся рядом и уговорил, взяли меня мусор убирать. В школе на одном-двух уроках посижу – и туда. Уставал, но ничего, вполне по силам.

В конце недели выстроились работяги за получкой. И я тоже стою. Предвкушаю. Гроши-то жалкие, а как-никак первый заработок. Выплачивал тот самый, который меня нанял. Запускал в закуток по одному. Захожу. Сидит вполпьяна, пустой мерзавчик в пальцах вертит. «А-а, – говорит, – труженик-малолетка! Хвалю. Молодец. Старательный и трезвого поведения. Все шалтай-болтай, а ты на совесть». И смеется, на стуле качается. Просмеялся и спрашивает: «А тебе чего, малец?» Я так и задохнулся. Он брови поднял, удивляется: «Вопрос, что ли, какой? Так ты не вовремя, люди за получкой пришли». Собрался с силами, выговорил: «Я тоже за получкой. Вы меня наняли». Прищурился и головой качает: «Обманывать нехорошо. Ты хотел помочь, я позволил. Неужели я в тебе ошибся, и для тебя главное – кошелек?» Что я чувствовал? Тоску, беспомощность. Что могу ему в горло вцепиться. Буркнул: «Платите, что положено». А он сокрушенно: «Тебе положено расти трудолюбивым и бескорыстным. А у тебя все мысли о деньгах. Ты подаешь дурной пример. Тебя надо примерно наказать». Молчу, не ухожу. И он молчит. Вдруг рявкнул: «Дурак! Приходи, работай. На!» – и кидает на стол деньги.

Не думайте, что я страдал от унижения или был ему благодарен, что все-таки заплатил: он для меня был никто. Сейчас бы сказал: моральное никто. Шел домой и думал: «Я из этой могилы выкопаюсь, я из этих когтей вывернусь. И тетку вытащу». Пришел, картошки наварил, кастрюлю под тюфяк сунул, чтоб теплая была, сбегал в лавку за маковым пирогом. Жду, сам на седьмом небе. Пришла тетка, серая, замученная. И стал я переводить картинку в жизнь. Вспоминать приятно. Как по писаному вышло. Потом тетка признавалась, что сначала ей страшно стало, что я школу бросил, что надорвусь… Но уж очень я сиял. Заахала, руками всплеснула: «Ты мой кормилец, ты совсем взрослый!» А я скромно так пирог режу. Потом серьезно поговорили. Я рассказал, что на стройке понравилось, что это мое, что хотел бы стать каменщиком. Тетка взяла с меня обещание, что все четыре класса закончу. Мы ведь с теткой разговаривали, а я знал, что в других семьях старшие не разговаривают с детьми.

Строили у нас немного. Кровельщику было бы больше работы. Но на каждой стройке я тут как тут. В основном, конечно, работали по принципу «сойдет». Но мне было интересно, хотелось научиться. Были и настоящие мастера. Умелец все-таки хочет показать, на что он способен, мне и показывали.Тетка со мной серьезно советовалась, я ужасно гордился. Говорю: уходи с рудника, справимся. Как раз было место уборщицы в больнице, все-таки полегче. Обносилась она страшно. Я-то расту, на меня не напасешься. Но говорит: «Давай гитару купим?» Мне и загорелось. Когда нашли, купили, вся улица заметила наше благополучие. Соседки стали губы поджимать: «Да, Анна, тебе хорошо…»

Диктатура – это ведь не только донесут, придут, заберут и с места не стронься. Это и вся повседневность, под нее подстроенная. Коренной принцип – «не высовывайся». Продолжение подразумевалось, но вслух не выговаривалось: «… авось придут не за тобой». Это ведь сейчас «диктатура» слово ругательное. А было священное. Официальное название – Диктатура Славы. Двадцать пять лет славились, подумать жутко.

Что кому положено, что не положено – это в воздухе носилось. Старухе с сиротой положено было бедствовать. Тогда бы нас жалели. Тетка в свои сорок с небольшим считалась старухой. Мне положено было подворовывать, драться и начинать к бутылке прикладываться. Работать всем положено было в обрез на пропой. Нет, непонятно объясняю. Конечно, все понимали, что это плохо хуже некуда. Но равнялись по самому худшему. Потому что жизнь каторжная.

Как только прояснилось, что мы уже не голодаем, к тетке чередой пошли: займи-выручи. Она всегда выручала. Однажды нас даже обворовали. Брать было нечего. Всех ценностей – гитара, а я вечно ее с собой таскал, хоть в школу, хоть на стройку.

Одну вещь мы напрасно сделали. Накопительную книжку открыли. Не надо было. Всем работягам внушалось: заводите накопительные книжки. Вообще приказы были обязательные и не очень. Это был как бы не совсем приказ, поэтому мало кто слушался, а кто слушался, у тех на книжке все равно было пусто.

Работал, четыре класса закончил, записался в дополнительный. Так сильно высунулся, что меня заметил сам подкомиссар. Теперь уже никто и не помнит, что такое были подкомиссары, комиссары и особоуполномоченные. Передал в школу приказ явиться. Тетка так испугалась, что сердце схватило. Отпросилась в больнице, со мной пошла. И я испугался. Но если он воображал, что я боялся его как грозной силы, то ничего подобного. Я боялся его как бешеной крысы, вот как.

Мы ведь с теткой хоть и оставались еще в когтях и в могиле, но землю отгребли, воздухом дышали. А тут я на него смотрю и понимаю, что он опять нас закопает. И закопал.

Военная служба тогда – семь лет. Забирали, считалось, по жребию. Выходил указ: выставить с рудничной зоны столько-то ратников. Кто не мог откупиться, тянули жребий. Но это с двадцати одного года. Волонтерами брали с семнадцати. За волонтеров подкомиссару премия.

Он меня весело встречает, скалится. Выпивши, само собой. «Ты, значит, мечтаешь волонтером пойти? Молодец. Нам такие новобранцы нужны. Что ж сразу ко мне не пришел?» Я не понял сперва. Мне, говорю, четырнадцать. Он горько-горько поморщился, аж глаза закрыл. И молчит. Я тоже молчу. Глаза открывает, посуровел: «Записываю замечание за попытку обмана. Тебе через два месяца семнадцать. Я уже и вид на жительство оформил». Виды с семнадцати выписывали, но они в конторе у него лежали. Лжет не чешется: «Сам прибегал, просился, а теперь в кусты? Не выйдет». Подумал, говорю: «Я единственный кормилец у тетки» – «Записываю, говорит, вторую попытку обмана. Ты снимаешь угол у старухи. Она тебе не тетка, а квартирная хозяйка. Спрашиваю последний раз: будешь дальше врать или заявление напишешь? Ты же сильно грамотный, в дополнительном классе учишься». Я думал, все – вышло удавиться. «Позови, говорит, свою хозяйку, расспрошу ее. Может, ты и не достоин в Армию Славы». Он в окно видел, как тетка сидит поодаль на бревне, плачет. Выхожу на деревянных ногах, рассказываю. Тетка сразу сообразила, побежала.

Ободрал он нас дочиста. Все, что можно продать, продали, разгородили горницу, жильца взяли, еще мой мастер мне взаймы дал. И с книжки: он-то знал, сколько там тетка скопила. Дом только сохранили, потому что на дом тогда покупателей не было. Но ведь как охотник появится, он опять начнет. Еще раз откупимся домом – и все. Меня упечет, премию получит.

Сидим, обсуждаем. Тут просвета никакого. Тетка говорит: «Я еще крепкая, ты с ремеслом, по бумагам семнадцать, давай вдвоем завербуемся». И стали мы ждать первого же вербовщика. Появился. Молодой, а важный. Большой риск был, что подкомиссар пригрозит записать попытку уклониться от призыва. Тогда либо на службу, либо на каторгу. Пошли к вербовщику. Я длинный, плечи широченные, а по рожице видно, что не семнадцать. Всей правды не сказали, но признались, что подкомиссар будет против. Но подействовало не так, как мы боялись. Он оказался высокого полета и на подкомиссара сверху плевать хотел. Так и сказал: «Это наплевать, а что-то вы недоговариваете. Расспрошу о вас, тогда вызову». Мы отчаялись. Но тем же вечером сам заходит. Беру, говорит, прачкой и каменщиком, завтра с утра приходите, контракт подпишете и подъемные получите. Странно, похож на человека. Вот, протягивает, ваши паспорта, они теперь у вас будут. Тетка плачет, благодарит, усаживает, вина предлагает. Мы-то капли в рот не брали, но я стрелой в лавку. Еще страннее – садится, смотрит внимательно. А нам не по себе: может, ему чего надо?

Тетка говорит: «Паренек вовсе не пьет, сама с вами выпью». Он выпил, вздохнул: «Несладко тут у вас живется». Молчим, сказать нечего. А он объясняет, что мы теперь за ним числимся, что подкомиссара можно не бояться, а на сборы неделя, он всех нас партией вывезет.

Из подъемных вернули мастеру остаток долга, внесли подати. Дом на квартиранта оставили, мы же с него вперед взяли. Стали собираться, а собирать нечего. Узелок и две корзинки. В одной поесть, в другой кошка. Дядькин котенок – это была кошечка. И еще гитара. Провожали нас хорошо. Тетка стол накрыла. Пели, плясали. Смеялись, что кошку везем: «Мышеловом завербовалась!»

На рассвете пошли к месту сбора. Это в другом, дальнем поселке. Погрузились в фургоны. Выехали с рудников. Я первый раз в жизни, а тетка впервые после двадцати с лишним лет.

А ехали мы строить крепость в горах. Ту самую крепость Гордого Орла, о которой потом столько ужасов рассказывали. И недаром…

 

Глава 1.

У нас на границе

Герои Бальзака едут в Париж, герои Скотта – на беспокойную границу…

А впрочем, лучше начать прямо с того разговора, в котором завязалась безобразная интрига.

Выпивали. Здешний герой-ополченец по имени Андрес вдруг навязался мне в приятели. Мы перебрасывались репликами, он покручивал и покусывал ус и слегка насмешливо, это чувствовалось, ждал, что же я скажу. Внутренне поймав момент и отхлебнув вина, я начал, как бы проговариваясь, как бы выдавая, о чем все время думал:

– Нет, это поразительно! Какая красавица эта Марта. Троянские старцы встали перед Еленой Спартанской, но если бы они увидели Марту, встали бы тоже.

Он подавил улыбку:

– У вас по отношению к ней серьезные намерения?

– Можете считать, что во мне говорит бескорыстное восхищение: видя такую красавицу, я не согласен оставаться в стороне.

– То есть вас можно поздравить, а нашего холостого полку убыло?

Разговор доставлял мне даже большее удовольствие, чем я ожидал. Хотелось поиграть с фантазиями и возможностями.

– Почему бы и нет. Красота искупает почти все, если не все. Такую красавицу можно ввести в любое общество. Но я хотел сказать другое. Я со всех сторон слышу – «здесь у нас на границе». Почему здесь у вас на границе вы остались в стороне?

– Ах даже так… – Он вытащил трубку, вычурную вещицу с чашечкой из красного янтаря, бесцельно повертел и начал сосредоточенно набивать табаком из янтарной шкатулки, которую не сразу нашел, хлопая себя по карманам.

Неужели я его смутил? Мне бы этого хотелось, хотя я и понимал, что веду себя по-мальчишески. Табак у него был замечательный. Медовый, луговой дым поплыл над столом.

Он продолжил:

– Что ж, объяснюсь. Кстати, вы не слышали от сестер их любимую присказку – «говорите прямо»?.. Говорю прямо. Когда я приехал сюда и увидел ее, то подумал то же самое, что и вы. Волк во мне щелкнул зубами. Но и у старого циника есть свои представления о порядочности. Она богиня-охотница, она странно воспитана и очень высоко себя ценит, но ведь по сути она маленькая провинциальная мещаночка. Об их фундаментальном принципе тоже не слышали? Еще услышите. Впечатляющий принцип: делай что хочешь! С такими убеждениями, с такой красотой глупый олененок прямо идет волку в зубы… Но волчина на охоту не вышел.

Если я и смутил его, то он все отыграл. Волчина. Прямо в глаза мне заявляет, что Марта может высоко носить голову только потому, что он ее пощадил. Если он хочет обострения разговора, то получит.

– Мне не нравится ваша самоуверенность.

Он опять усмехнулся и нарисовал трубкой плавный зигзаг в дыму.

– Не надо принимать близко к сердцу. Я не настаиваю. Надо ведь брать в расчет и почтенного отца. Так называемого Старого Медведя.

– Могучей лапой голову проломит?

– И это тоже. Но такая угроза только подзадорила бы. Нет, и мне тогда, и вам сейчас, каждому придется выдержать с ним сравнение. А мы против папаши не тянем, ни каждый по отдельности, ни оба вместе. Если сестры ищут избранников по образцу Старого Медведя, то мы для них опасности не представляем, но искать они будут долго. Старшая проискала до двадцати шести лет и никого не нашла. Вы скажете, что она уж очень некрасивая. Но наша богиня-охотница всего на два года моложе.

– Некрасивая? Разве? – искренне удивился я. – Да нет, все три как на подбор. И старшая тоже ничего. – Мне стало весело. – Только очень уж рыжая. Рысь. Скулы кошачьи, глаза круглые… Старому Медведю есть чем гордиться.

– Не спорю. Если намерения у вас не только очень серьезные, но и очень добродетельные, догадываетесь ли вы, что вас ожидает? Пусть красота искупает многое, но скажите прямо, искупает ли она большие планы, широкие замыслы и твердые убеждения? Вам нужна жена с широкими замыслами?

– У Марты есть замыслы?

– А как же. Вы уже слышали про целебные источники?

– Что-то слышал.

– И не раз еще услышите. Действительно, источники целебные. Сестрам загорелось не то лечебницу строить, не то воду в лечебницы поставлять. Только они сами не справятся и хотят вдохновить энтузиастов на совместную деятельность. Но это замыслы недавние. А про глину вы уж точно слышали, на глине мир стоит.

Вино приятно шумело в голове. Я хотел преувеличенной мимикой изобразить, что стоящий на глине мир вызывает у меня комический ужас, но вспомнил, что действительно слышал про достоинства местных глин, про черепицу, изразцы и про что-то еще такое…

– Вы хотите сказать, что с кирпичным заводиком ей интереснее, чем со мной?

– Почему же только с кирпичным? Вам еще доложат об увлекательных замыслах расширять производство.

– Посмотрим. А что это за принцип: делай что хочешь?

– Это вы лучше у них спросите. Принцип, насколько мне известно, семейный, авторство принадлежит Старому Медведю. На меня доморощенная этика провинциальных мудрецов наводит зевоту, я не углублялся. У меня другие принципы: я делаю то, что хочу, из того, что должен. И над тем, что должен, не иронизирую. Так воспитан. А женщина делает только то, что должна, а должна она делать то, что хочу я. Очень стройная система взглядов, вы не находите?

– Не знаю, – с удовольствием произнес я и приготовился противоречить. – Не знаю, потому что не понимаю.

Он иронически, но и с интересом поднял бровь.

– И что же вам непонятно?

– Такую власть проверить можно только произволом. Ей приходится повиноваться капризному деспоту?

– Меня как-то не интересовали ее мысли.

– Когда вы говорите «ее», вы представляете себе Марту?

– Никого не представляю, – уклонился он. – Пустяки все это.

В углах комнаты совсем стемнело, но окно выходило на запад, и свет еще не померк. За изломами черепичных крыш тускло горела последняя полоса заката, а над ним зажигались первые звезды в светлом, ясном, синевато-сером небе.

– У нее глаза вот точно такого цвета. – Тут я почувствовал его досаду, но мне не хотелось менять разговор. – Хочу попросить у вас совета.

– Валяйте.

– Здесь у вас на границе…

– Почему у нас? Теперь и у вас тоже. Вы случайно не врач?

Я не донес до губ серебряный стаканчик и преувеличенно осторожно поставил его обратно.

– И случайно и намеренно – нет. Но что вы имеете в виду?

– То, что сестры очень скоро поинтересуются, если еще не интересовались, с какой целью вы прибыли и что намерены делать. А нам как раз нужен доктор, ищут.

– Кто ищет?

– Как кто? Коллегия местного самоуправления. А непосредственно ваша богиня, потому что она секретарь коллегии.

– Вот даже как. Буду знать. Скажу, что был при смерти болен и приехал лечиться, прослышав про целебные источники.

Он захохотал.

– Спросить я хотел вот о чем. Сейчас сформулирую… Что можно ей подарить?

– Да, вопрос. Цветы у нас не посылают. Билеты на вернисаж не посылают тоже за неимением вернисажей. Вот что сделайте. Посоветуйтесь с ними и закажите ящик книг для библиотеки. Докажете, что вы щедрый поклонник широкой души.

– Сделаю. Но ей, ей самой?

– Дайте подумать. Я бы котенка подарил. Хоть и богиня, а заберет его в ладошки ковшиком, станет ахать и сюсюкать и ползать за ним на коленках. Вот увидите. Сам бы с удовольствием посмотрел.

– У них там кот львиных размеров. Но не в том дело. Вы же сами сказали – провинциальная мещаночка. Мещаночке дарят колечко и сережки. Можно?

– Как вы это себе представляете?

– А вот как. – Хмель в голове соблазнительно навевал картины. – Прогулка вдвоем. Тропинка в солнечных зайчиках. Мы говорили, но замолчали. Понизив голос, признаюсь, что хотел бы подарить ей что-нибудь на память об этой тропинке. Из нагрудного кармана достаю сафьяновую коробочку. Там золотая цепочка с брильянтовой капелькой. Прошу разрешения застегнуть на ней цепочку. Как вам такой сюжет?

Он хмурился и беззвучно барабанил пальцами по столу.

– Так-так, цепочка вместо колечка, чтобы слишком многозначительно на палец не надевать. А где вы возьмете такую вещицу?

– В нагрудном кармане в сафьяновой коробочке! – засмеялся я. – Вот она.

– С собой привезли? Зачем? Славная безделушка. Только она не возьмет.

– А я так поверну коробку, чтобы под солнцем рассыпалась радуга. И буду очень красноречиво и смиренно уговаривать, удивляться и обижаться. Почему не возьмет?

– Так мне кажется. Да нет, конечно, не возьмет. По очевидной причине ваших красноречивых намерений.

– Пари! На что? Назначайте срок. Через неделю?

– Не выдумывайте. Вы при любом исходе пожалеете, что предлагали. Это некрасиво.

– Не морализируйте. Вам-то не о чем будет жалеть, если вы в ней уверены. На что?

– На ящик коньяка. Ни через неделю, ни через месяц, никогда. А коньяку я бы выпил. Пойдемте в буфет. Вино хорошее, но слишком сладкое.

Коньяк у меня был, я достал фляжку. Выпили.

– Через неделю вы увидите на ней цепочку.

– Нет.

– Через неделю и скажете. А сейчас скажите вот что: неужели и к такой красоте можно привыкнуть, проскальзывать глазами?

– Я и до сих пор, как ее вижу, с бескорыстным восхищением думаю: это какая же была жена у Старого Медведя, если Марта – живой портрет? У нас такой не будет.

– А вы ее не видели, она давно умерла?

– Никто ее не видел. Он приехал сюда уже вдовцом.

Совсем стемнело.

– Хватит сентиментальничать в темноте. – Он хлопнул ладонью по столу и встал. Стакан зазвенел на плитках пола. – Предлагаю закончить приятный вечер в обществе мадам Луизы и ее воспитанниц.

Вот спрашивается, зачем я туда потащился? Зачем мне были нужны эти воспитанницы?

– Здесь у нас на границе нравы высокие, – издевался он по дороге. – Не ждите, что у мадам вас встретит юный цветник. Все воспитанницы в годах и все рожи. Чертополох. Но что есть, тем и угощаю.

– Подпольный притон? – пьяно похохатывал я, неубедительно держась на ногах, но что-то пытаясь изобразить.

– Абсолютно легальное заведение. Пансион. Спросите у секретаря местного самоуправления. С вывеской. «Mens sana in corpore sano”. Пришли.

 

Глава 2.

Легенда о воплощенной красоте

Солнце перевернулось на запад и горячо лилось прямо в лицо через незадернутые занавески, когда я проснулся и вспомнил, чем закончился день, начавшийся под светлым знаком прекрасного впечатления. Головная боль и гадливость разом вцепились в тело и в душу. Стук в дверь попал на злобные мысли о том, как все это выбросить из памяти и завтра – увы, завтра, а не сегодня – вновь увидеть Марту. Я потащил к двери свое всклокоченное похмелье и впустил зловредного искусителя, который насмешливо и шумно, сам зеленый и помятый, явился меня лечить. Мне хотелось одного: чтобы он оставил меня в покое. Вдобавок выяснилось, что мы успели перейти на «ты». Через силу отвечая, я вспомнил, что можно «говорить прямо» и заявил, что чувствую себя отвратительно и спать хочу.

– В таком случае неделю отсчитываем с завтрашнего дня, – усмехнулся он и убрался наконец.

Но возник как из-под земли с вопросом «куда это ты?», когда на следующий день я поздним утром спускался по лестнице, чтобы ехать к Марте.

– По-моему, это и так ясно, – сухо ответил я, не собираясь останавливаться.

– Если к сестрам, то их дома нет. У нас на границе красавицы в это время работают. Или они тебя на завод звали? К вечеру поезжай, а сейчас давай-ка лучше партию в бильярд.

Воображением я уже приближался к их дому и видел у веранды пурпурно-розовые костры отчаянно цветущего шиповника, но когда увидел глазами, все равно оказалось рано. Мальчишка-работник повел мою лошадь. Герти, младшенькая, вышла на веранду все в том же белом платье, с озабоченным видом: «Ах, это вы».

Бессовестные глаза сами собой по привычке изобразили «ты прекрасна, дитя мое…», но я встряхнулся – мысленно, конечно – и взглянул на нее просто и дружески.

– Никого еще нет, – улыбнулась Герти. – Вы посидите, я вам вина принесу. А я пока позанимаюсь. Сестры вот-вот вернутся, обедать будем.

– Позанимаетесь – чем? – спросил я, когда она принесла узорный кувшин и керамический стакан.

– Приход-расход, я же счетовод, – срифмовала она, но не засмеялась. И преспокойно скрылась в доме. Оставить гостя одного – это, наверное, в нравах границы.

Она сосредоточенно считала на маленьких, с ладонь размером странных счетах вроде античного абака, внимательно записывая результаты в две толстые книги. На меня смотрели ее летящие брови и ресницы, похожие на крылья черной бабочки или на лепестки черного мака. Я удивился тому, что она сидит ко мне лицом и свет ей падает справа. Вот как, она левша… На подоконник тяжело вспрыгнул громадный кот, растекся рыжей шкурой по ту сторону решетки, уставившись на меня золотыми монетами. Глаза желтые, как у Юджины… Окна зарешеченные – граница…

Мне было лет пять-шесть, когда дядя привел меня в студию скульпторши, показавшейся мне страшной каменной старухой. Я жался к дяде, стараясь не смотреть на жуткие предметы, окружавшие толстую ведьму в сером балахоне, особенно на белый обрубок человека без головы и бурую ногу без человека. Крупная рука с толстыми пальцами отщипнула кусочек глины от влажного кома, пальцы пришли в движение, мне захотелось зажмуриться, но вдруг на широкой ладони появился крошечный улыбающийся щенок. В семейные анналы внесено, что я всплеснул руками, подпрыгнул, завизжал и прокричал в восторге: «Я понял! Ты не ведьма, ты мать-природа!» Альма Друд, став действительно старой и по-настоящему знаменитой, продолжала любить меня – наверное, за то, что никто больше не называл ее от всей души матерью-природой.

На пороге заветных дверей должен прозвучать отчаянный вопрос: «Ты меня любишь?» – и мой медленный, строгий, сомневающийся ответ: «Это зависит от тебя…».

Кот просунул сквозь решетку круглую башку, вихрем перелетел через перила и замелькал в траве рыжим сполохом.

– Это они, – сказала Герти, но я ничего не видел и не слышал и даже привстал.

– Точно, точно! – засмеялась она на мое движение. – Еще не так близко. Как-то он их нутром чует, мудрец хвостатый.

– Может быть, это ваш отец возвращается?

– Папка вряд ли сегодня вернется…

(Ах вот как, его не будет!)

– … да и сообщает о нем разбойник по-другому. Ясным человеческим языком орет: Старый Медведь едет!

– Совсем человеческим?

– Вот увидите. И услышите. – Она убрала книги в шкаф и появилась на веранде со стопкой толстых красных тарелок. Начались сердцестучательные, признаюсь, минуты. Герти накрывала на стол, не потрудившись расстелить скатерть, а я даже сквозь волнение удивился простоте и грубости их трапезы: хлеб, сыр, оливки, холодная пшенная каша. Это к такому обеду меня приглашают? Я даже вздрогнул от неловкости за их то ли бедность, то ли неумелость. Или на границе так принято?

Но тут показались всадницы. Кот выступал впереди, словно вел их на буксире.

– У нас гость! – крикнула Герти, хотя они и сами это видели. Подбежал мальчишка, они спешились и ушли с ним. Наконец появились снова. На обеих синие штаны, синяя рубашка, тяжелый пояс с кобурой, косы скручены на затылке.

Почему мать-природа так пристально потрудилась над одной из своих дочерей? Какой замысел она воплощала, когда грубой рукой выглаживала этот лоб и ясную линию шеи, выводила длинные черные брови и длинные серые глаза?

Вдруг меня укусила отвратительная мысль: а если Марте уже доложено о моих приключениях в небезызвестном пансионе? Я не только глазами, а всем нервным вниманием впился в ее прекрасное лицо: да или нет? Перевел дыхание: нет.

– Мы вас вчера ждали, – сказала Марта. – Устала, пить хочу. – Сняла пояс, повесила на перила.

Герти налила ей вина – о ужас, в чашку! – разбавила водой. Откуда здесь на границе средиземноморские привычки?

Кот растянулся на верхней ступеньке. Юджина присела на корточки, достала гребешок, спрятанный где-то здесь же возле ступенек, и провела им по рыжей шкуре. Кот завибрировал, собрался в комок, поднялся на задние лапы, потянулся лбом за рукой с гребешком, зевнул, уперся ей лапами в плечо.

– Вот такой кот, вот такой рыжий разбойник, – вполне бессмысленно приговаривала Юджина. Я понял, что меня смущало: они вели себя так, будто меня здесь не было. Юджина закинула кота воротником на шею и ушла в дом вслед за Мартой. Появились они нескоро, раскрасневшиеся от холодной воды. Черные косы и рыжие косы, перекинутые на грудь, картинно спускались по белой холстинке открытого платья. Напоказ мне, хотелось бы думать. Мать-природа не слишком-то заботилась о старшей: ее худые мускулистые руки были остры, плечи прямы. А руки и плечи Марты, гибкие и сильные, пели лебедиными линиями.

Пора было брать разговор с свои руки.

– Где-то, не помню уже, я слышал одну легенду и хотел бы обсудить с вами, – начал я, не сомневаясь, понятно, в согласии. Оно тут же было дано. Простодушно и с увлечением.

…События начались в месяц винограда. Глашатаи возвестили: назначить состязание на картину, изображающую высшую красоту, воплощенную в образе женщины. Картину победителя водрузят на главной площади… Ровно через год художники призывались со своими творениями на всенародный суд. Город цвел талантами, но граждане были уверены, что только один способен выполнить задачу, – старый художник по имени … допустим, Флегонт, то есть «пылающий»… Но сам он чувствовал в душе некоторый страх: он знал силу своего ученика. Его назовем – допустим, Хрисанф, то есть «златоцветный». Глашатаи еще кричали на перекрестках и рынках, а старик уже шел к городским воротам. Он шел искать по миру высшую красоту, запечатленную в женском образе.

– Холст не вешают на площади, – заметила Юджина. Младшие сестры тактично промолчали.

Я продолжил.

– Но сначала учитель зашел проститься с учеником. Они сели перед хижиной в тени виноградных лоз. Хрисанф позвал свою молодую жену. Назовем ее Агния, то есть «светлая». Она принесла им вино, сыр и виноград.

– В самом деле, – сказала Герти, – это правильно. Подождите. – Встала и ушла. Принесла миску с изюмом и цукатами.

– Художники заговорили разом. Один спросил: «Куда ты идешь?», другой: «Почему ты еще дома?»

И оба удивились. «Как куда? – переспросил учитель. – Я иду искать высшую красоту!» – «А я уж нашел ее», – сказал ученик. Сердце старика горячо забилось. «Где?» – осторожно выдохнул он, не надеясь получить правдивого ответа. «Вот она», – улыбнулся Хрисанф, переведя взгляд на Агнию. Старик закрыл и открыл глаза. Но заговорило в нем чувство учителя: «Счастлив тот, кого обнимают эти загорелые руки, кому улыбаются эти румяные уста. Но, подумай, та ли это красота, которая должна повергнуть пред собою мир?» – «Да, именно та самая», – уверенно сказал Хрисанф, и старика на минуту взяло сомнение: не обманул ли его опытный взгляд мастера, не просмотрел ли он чего в этой молоденькой женщине? Легенда, как ни странно, не говорит, что же видел старый художник. Сказано только: обыкновенная, как всякая другая. В груди учителя забился ликующий смех будущей верной победы, но лицо оставалось серьезным. Он встал и сказал, пряча лукавство: «Радуйся, ты так близко нашел то, что мне предстоит искать так далеко и долго». И ушел.

Он искал в храмах и на базарах, в рыбачьих хижинах и на виллах богачей, но нигде не находил той, в кого мать-природа вложила лучшую свою красоту. Конечно, он встречал красавиц. Раз или два даже замирал в колебании: «Может быть, она?» Но высшая красота несомненна, как рассвет. Если «может быть» – значит не она. Когда в горе и радости, под дождем и солнцем прокатился год, на площади, скрытая алой тканью, суду горожан предстала только одна картина.

Я договорил, понижая голос, и выразительно замолчал. Повисла пауза, как раз такая, как надо.

– Картина ученика? – подхватила Герти. – Значит, старик не нашел лучшую красоту? Смысл легенды в том, что ее нет?

– Не нашел… – преувеличенно серьезно отозвался я. – Он же не был в вашем доме.

Сестры встрепенулись и заулыбались. Мы посмотрели на Марту.

– Красивый комплимент, – постановила Юджина и пристукнула чашкой, как печатью. – Это у вас замечательно вышло. Приятно. Спасибо. А чем кончилось на самом деле?

– Когда настал месяц винограда, на площади от картин было тесно. Все художники города решили попытать счастья. Было множество портретов трех дочерей правителя, его жены и фаворитки. Всех богатых наследниц, куртизанок и актрис. В городе кипели интриги…

– Да не может быть! – засмеялась Юджина. – То есть в жизни может. В легенде вряд ли.

– В легенде рассказывается, что старый художник совсем отчаялся… Но однажды он проснулся на заре на берегу моря. Солнце торжественно выкатилось и зазвучало на небе. На тропинке появилась дева в венке из фиалок. Сотряслась душа художника, и он ликующе воскликнул: «Это – она!»

Сестры, вопрошая зашевелились.

– Он действительно увидел на берегу живую женщину? – с сомнением сказала Юджина. Я не сразу ее понял, а когда понял, удивился тонкости замечания. – Или он, как говорится, духовным оком увидел в образе женщины рассвет?

– По-моему, в легенде живая женщина. Но ведь это не важно. Главное, что он увидел высшую красоту и перенес ее на холст. В заветный день месяца винограда площадь, как море, шумела народом. Закрытые занавесом, над толпой возвышались две картины. Бросили жребий. Выпало Флегонту. Он откинул завесу. И все увидели несравненную красоту. Но нее было больно смотреть, она слепила глаза, хотелось заслонить их рукой, как от солнца, но невозможно было оторваться. Женщины на площади пристыжено отворачивались, а мужчины с горечью спрашивали себя, что же нравилось им в обыденных лицах подруг? Тоска по красоте щемила сердце и становилось страшно, с кем суждено им проводить долгую, серую жизнь. Когда упала завеса, ропот недоумения прошел по площади. На пороге хижины, обхватив колено руками, сидела и смотрела на толпу Агния. Возмущение, смех, разочарование прокатились по площади и смолкли. Люди смотрели на Агнию, а она на них. Вспоминались каждому лучшие минуты любви. Тем же светом и теплом, что сияло в Агнии, светились и лица их подруг в минуты искренности и доверчивой радости. Тем светом вечной красоты, которую природа вложила в каждую без исключения женщину…

Помолчали. Я несомненно имел успех.

– Вы так интересно рассказывали, – вступила Герти. – Давайте обсудим. Если этот свет теплоты-красоты есть в каждой без исключения женщине, то он был и в той красавице. Почему же она только ослепляла и причиняла боль? Разве красота Марты причиняет боль?

Я засомневался, сказать или не сказать, что безусловно причиняет. Но меня выручила Юджина.

– Если в каждой без исключения, то почему художники рисовали только молодых красивых женщин? Было бы выразительнее и понятнее, если бы ученик изобразил свою мать… или бабушку… – она замялась. – Мы же не видели маму совсем молодой… Но какая красавица она стала с годами…

Поворот на дороге разговора позволял спросить: «Отчего умерла ваша мать?» Мне чудилась в этом какая-то тайна или трагедия. И видно недаром. Но за произнесенными словами я слышал другие: не спрашивай.

– …вы недорассказали. – Юджина иначе распорядилась течением разговора, задав тот вопрос, которого я поджидал. – Чьей же картине присудили победу?

– Сначала присудите сами, – мигом предложил я, – а секрет я открою потом.

Мне хотелось знать, что скажет Марта.

Намеренно или случайно, сестры высказались по старшинству и соблюдая стиль легенды.

– Раз задание требовало изобразить красоту, повергающую перед собой мир, то на площади повесили картину учителя, – вынесла приговор Юджина.

– Учитель и ученик изобразили два разных и равноправных обличья красоты. На площади повесили обе картины, – решила Марта. – Но у красоты не два обличья, а гораздо больше, поэтому со временем на площади висело множество картин.

– Победа досталась картине ученика, потому что она радовала. А картину учителя, причинявшую боль, скрыли в тайнике, – придумала Гертруда. – Но кто хотел ее увидеть, тот мог проникнуть в тайник. А как в легенде?

– В легенде не так интересно, как у вас, – польстил я. – Победу присудили ученику, а что стало с картиной учителя, непонятно.

– Еще вот что непонятно, – заметила Юджина, а я заметил, что общее мнение всех трех сестер, как правило, высказывает она. – Почему люди на площади, когда смотрели на красавицу с морского берега, думали, что у них серая жизнь? Как это понять? Что, глядя на красоту, всякую жизнь чувствуешь серой? Но ведь это не так. Или они действительно жили серо, тоскливо, но не понимали этого, пока не увидели красоту?

– Думаю, и то, и другое.

– Нет, как же… – сказала Юджина, помолчала и вновь удивила меня вопросом: – Разве бывает серая жизнь?

Я бы с удовольствием продвинул воплощение замысла, печально намекнув, что моя собственная жизнь кажется мне беспросветно серой, что ненавижу ложь, что устал от правды… Но насквозь видел, что ни частички сострадания такие ламентации не вызовут.

– А как бы вы определили, какая бывает? Яркая?

– Страшная, опасная… – перечисляя, начала Юджина, но на том и остановилась. Помолчали.

– Вы учились в университете? – впервые задала вопрос Марта. Эту тему мне не хотелось обсуждать. Андрес был прав: сейчас сестры начнут допытываться до цели моего приезда на границу. Коротко ответив, что окончил юридический факультет, я интонацией поставил точку. И тут же переменил разговор, с улыбкой напомнив, что видел у них гитару:

– Пожалуйста, спойте. Ведь вы поете?

– Поём, – ответила Юджина. – У нас многие поют, это даже принято. Такое у нас на границе увлечение.

Я подумал, что у них есть психологически уязвимое место: если им задан вопрос, они отвечают. Именно о том, о чем спрошено. Герти принесла и быстро настроила гитару. Увы, с пошлым бантом на грифе. Сестры перекинулись несколькими словами, и Юджина объявила решение:

– Мы вам балладу споем. Ее у нас любят и часто поют, но она не местная. Еще лет пять назад первую строчку пели «Рыцарь Дитмар на юге был», а теперь начало само собой переделалось – «Юноша знатный на севере был».

Незнакомый язык, даже не вслушиваясь, называют гортанным, непривычную мелодию – странной и дикой. Попадая в эту колею, я именно так назвал про себя их песню. Его стихи не повторялись, а складывались в отдельный сюжет, и получалось, что поются две песни сразу. У Юджины голоса не было, а Марта и Гертруда не знали, наверное, что у них настоящий прекрасный голос, низкий и глубокий. Пели они в простонародной манере, с подвывом.

Юноша знатный на севере был. Красивую девушку он полюбил. Птица поет у сухого пня. Снова тревога будит меня. О чем ты плачешь, о чем слезы льешь? Боишься, что счастья со мной не найдешь? Любимая, почему ты грустна? Оттого мне страшно и слезы лью, Что знаю горькую участь мою. В чарку налей золотого вина, Брось в него три волшебных зерна. На мост широкий взойду я с тобой, На дно утащит меня водяной. В путь пора, вспорхнула птица, На траву роса ложится. Вдаль уводят мои дороги. Беда стоит на моем пороге.

Похвалить исполнение и балладу я не успел: кот вспрыгнул прямо на стол и громко, отрывисто замяукал.

– Старый Медведь! Старый Медведь! – закричала Герти. – Папка приехал!

Сестры вскочили и побежали навстречу. Старик подъехал в тележке, запряженной крупным серым мулом. Дочери все сразу повисли у него на шее.

– Подъезжаю – поют. Далеко слышно, – сказал старик, пожимая мне руку.

Это значило: хорошо возвращаться домой и слышать, что дома радуются.

Герти убежала на кухню, Юджина вместе с отцом пошла распрягать тележку. Марта вернулась ко мне.

Я удивился, где же их мальчишка-работник и вслух спросил об этом, хотя глазами говорил другое.

– Где ж ему быть, дома давно, – ответила Марта на вопрос, не отвечая на взгляд. – Нас дождался и уехал. У него свой отличный мул, не хуже Серого. Отец придумал: накопишь, сказал, половину, вторая будет тебе премией. Он и постарался, накопил на самого лучшего.

Все опять собрались за столом. Старый Медведь, что и говорить, был картинный старик. В ярко-синей рубашке и белом платке на белых волосах смотрелся празднично.

– Вот что мы сделаем, – объявил он, – достанем сейчас одну из тех пыльных бутылок, и я тоже спою. Принимается предложение?

– Принимается! – поддержали сестры, и Герти принесла бутылку темного стекла.

Старик сосредоточенно откупорил ее, разлил черное вино и объявил, что пьем мое здоровье. Я поблагодарил, не зная, надо ли тут же провозглашать здоровье хозяина. Но он уже перебирал струны и вдруг заиграл смутно знакомое вступление. Я не сразу его узнал: никак не ожидал услышать, да и на гитаре звучало странно, непривычно. Старик запел великую «Липу». Хотя и безголосый, пел он хорошо. Есть такой феномен – хорошее пение без настоящего голоса. При всем своем снобизме я это признавал. «Давно забыт я дома, брожу в краю чужом…» Юджина иногда подпевала. Старик доиграл. Я почувствовал, что хвалить не надо. Он снова запел, и снова Шуберта – «Прощай, спокойно спи». Любимая мучительная мелодия покатилась своим зимним путем, ниспадая на октаву.

Баллада – это понятно, но откуда они знали «Зимний путь», и так уверенно и задушевно? Потом старик пел «Шарманщика», а я решил, что пора прощаться. Сестры захотели проводить меня.

Я вел в поводу лошадь, сестры шли под руку. Смеркалось. Молчали. Гертруда убежала вперед. Я отдавал себе отчет, какие чувства вызывает у меня Марта, но мне не нравилось, что именно такие. В них не было человеческой симпатии или эротического притяжения, они слишком похожи были на то бескорыстное эстетическое восхищение, о котором я совсем напрасно говорил с иронией. Бывает красота горячая, яркая, жаркая, греющая. Красота Марты светилась, как холодное зеркало синего озера на рассвете. Но надо было вести разговор.

– Почему вашего отца называют Старым Медведем? Разве ему не обидно, что вы повторяете такое прозвище?

– Он сам себя прозвал. С нашей помощью. – Она ясно и ласково улыбнулась. Улыбка безусловно относилась к отцу. – Очень давно… Юджина лучше помнит, а я почти нет. Мама нам придумывала сказки. Там всё действовало и разговаривало. Звери, деревья, дом, дорога… А чтоб мы не боялись темноты, она придумала, что темноту охраняет большой медведь, очень добрый и сильный. Который всех может защитить. Его всегда видно в темноте, потому что он старый и седой. Нужно только присмотреться. Однажды мама рассказывала, а отец слушал вместе с нами. Мы вскарабкались на него и догадались, что он и есть этот старый медведь. Он сам себя прозвал – ваш старый медведь. Потом просто Старый Медведь. А уж почему это прозвище за ним ходит, откуда его узнают чужие… Подозревают ли, что оно значит… А ведь узнают и повторяют. Так что в Старого Медведя он превратился молодым. А старый… Какой же он старый, ему пятьдесят пять еще только будет.

Старый Медведь и Юджина опять запели «Липу». Смягченное и очищенное расстоянием, пение звучало пленительно. Подлетела Гертруда и схватила нас за руки.

– Стойте, на меня смотрите! А теперь медленно повернитесь и глядите через правое плечо.

Я взглянул, не понимая. Небо уже наливалось густой синевой полного вечера. Огромный дуб застыл в тишине черным контуром. Над дубом справа переливалась из золотого в голубое чуть заметная ниточка молодого месяца.

– Вы разве не знаете эту примету? – весело удивилась Герти. – На новую луну нужно смотреть через правое плечо. – Вспомнив что-то, она по-детски дернула меня за руку. – Пойдемте, пойдемте, чего еще вам покажем!

Мы свернули с дороги. Могучие корни выступали из земли, как лапы мифического чудовища. Под дубом уже настала ночь. Неохватный ствол словно клубился темнотой, и вдруг снизу из мрака на меня оскалилась резко-белая клыкастая пасть. Я еле удержался, чтобы не дернуться назад. Над корнями, примерно на уровне наших колен, в кору была вделана кабанья челюсть.

– Что это?

Герти присела и кончиком пальца тихонько провела по страшным клыкам.

– Так удивительно, правда? Будто в стародавние времена. Это же древние галлы поклонялись дубам? Здесь надрублено. Тогда, во время событий, захватчики, комбатанты эти, дуб хотели срубить. Зачем, спрашивается? Не справились, бросили. А потом кто-то видите что придумал – вставил в пораненное место охотничий трофей. Может, в обозначение, что дуб тоже бился с захватчиками? С той стороны порублено сильнее, там целый череп вделан. Но не так странно и страшно. Сразу видно, что череп вепря, а здесь словно само дерево грозится.

Мы медленно двинулись вокруг дуба. Череп белел плоским лбом довольно жутко, надо признаться. Вдруг сестры вскрикнули. Младшая прижалась к старшей. В темноте казалось, что с клыков каплет кровь.

– Этого не было, не было! Смотрите, смотрите! – прошептала Герти то ли со страхом, то ли с восторгом.

Кровь обернулась ниткой коралловых бус. Я почувствовал, что эта минута с ее зеленоватой тьмой и тайной действительно существует. Мы стояли, как будто ожидая чего-то. Герти сняла сережки и осторожно привесила их к бусам. Но тут же вскочила и выбежала из-под шатра ветвей. Марта догнала ее и, обняв, покружила на месте.

– И что это значит?

– Просто так, – смутилась Герти. – Нам всем на удачу.

– А дуб тебе ответил?

– Разве не слышали? Конечно, ответил.

– Вы верите в приметы? – вмешался и я.

– Да не верю я ни в какие приметы. Захотелось. Красиво. Как в сказке.

– Значит, вы мне подарили удачу? И дуб, и месяц. Давайте увидимся завтра вечером, я тоже придумаю, что вам подарить.

– Завтра вечером, – сообщила Марта, – мы с Юджиной уезжаем на кордон.

От удивления я переспросил:

– Вы – на кордон? Зачем?

– Наша очередь в дозор. Мы же в ополчении.

– Втроем в дозор? – не понимал я.

– Герти в дозор еще не ездит…

– До совершеннолетия устав не пускает! – крикнула через плечо опять убежавшая вперед Герти.

В памяти промелькнуло что-то из прочитанного в детстве: «бесшумно снять часового»… «вырезанная дикарями застава»…

– Завтра сменяются оба дозора, вот мы и едем с отрядом. На двое суток. Вы как обживетесь немножко, тоже ведь запишетесь в ополчение. Тогда вместе поедем.

В словах Марты внятно звучало то самое, что называется давлением общественного мнения. Так это и делается, очаровательные губы произносят: «Вы ведь тоже, конечно…»

– А если запишусь сегодня, как вернусь, – скажите только, у кого записаться, – я смогу поехать с вами?

– Считайте, что записались у меня. Завтра собрание коллегии, я скажу капитану. – Не дожидаясь вопроса, Марта объяснила: – У нас начальник ополчения называется капитан. Это Стефан Борк, оружейник, вы с ним познакомились?

– Да, видались. Сегодня же скажу ему, что готов ехать. – Я настаивал.

– Это не так делается. Вас определят в десятку, десятник проверит, что вы умеете делать…

– А что нужно уметь? Я увлекался охотой, неплохо стреляю. – Охота ради развлечения меня всегда возмущала, но говорил я уверенно и наступательно. Невольно задребезжавшая фальшивая струнка прозвучала чуть заметно, но Марта расслышала.

– Сильно увлекались? Разок-другой съездили?

– Один-единственный. Поперек души убивать несчастного зверя. – Почувствовал, что ей это нравится, и добавил гуманности. – Возмутительное варварство. Но я действительно неплохой стрелок. Упражнялся в тире.

– Вот и прекрасно. Покажете на стрельбище свою меткость. Но это же не все. Хотите, запишу вас в нашу десятку, будем вместе тренироваться.

– Конечно, хочу. Десятник – Старый Медведь?

– Нет, ваш новый друг.

– Андрес? – Злая досада ударила в голову: городишко, пересуды, шагу не ступи… ей насплетничали? И кто? Я быстро перевел разговор, сказав, что мы ушли слишком далеко, что не могу оставить их посреди дороги, что должен довести назад… Прощаясь, я сказал, завтра приду проводить их. Оказывается, идти никуда не надо было, отряд всегда собирался на площади перед гостиницей, возле фонтана.

 

Глава 3.

Заповедь телемитов

Утром пришла почта, а с ней целая пачка писем из дома. Письма отправились вдогонку с безалаберным приказом вместо адреса на конверте: «… непременно разыскать такого-то в тамошних гостиницах!» Итак, меня разыскали снисходительно-высокомерные «упования» отца, что я возьмусь наконец за ум. Нервное многословное беспокойство матери. Сухая записка от брата, написанная под несомненной тучей родительского раздражения – «… впрочем, желаю успехов, а на каком поприще, тебе видней». От дяди шутливые новости и реестрик ироничных вопросов на две темы: способствует ли знакомство с границей самопознанию и хороши ли местные красавицы с винчестером в крепкой ладошке?

Зачем я сюда явился, что здесь делаю? Тоскливая вторичность и фальшь всего происходящего придушили до вульгарного желания напиться. Молодой герой, вступивший в период странствий и поисков. Обретение себя среди опасностей и экзотики. Лень и скука. Любовь к прекрасной дикарке. Кордон, дозор, кулер локаль… Но во вчерашнем дне действительно что-то было. Такое, что не хочется забыть. То ли далекое пение, то ли юный месяц, то ли светлые глаза в черных ресницах. Сентиментальный набор.

Что было в тот же день год назад? Память не подсказывает ничего. Охватывает безнадежность от исчезновения времени и от собственной бездарности. Вопрос ведь не в том, допустимо ли остановить мгновенье, а совсем в ином – зачем это хочется сделать? Остановить мгновенья – это не соблазн Мефистофеля, а главная задача всех живущих, которую обыкновенно берут на себя поэты. Остановить – разглядеть и расслышать. Запомнить и попытаться понять. Иначе не только мгновенья, но и чувства, вещи и слова исчезнут не узнанными и позабытыми, оставив будни вместо дней и бесплодное беспокойство немоты. Не я ли мечтал жить как бы в несмолкающих звуках торжественной музыки? Не мне ли достались от судьбы счастливые дары – редкая восприимчивость, желание мыслить и чувствовать, независимость, обеспеченность? Слава, известность – их пустое обаяние осталось в ранней юности. Человек немногим долговечней мотылька, даже если мгновенное мелькание крылышек раскрашено триумфом. Сумерки души не с кем разделить, а значит, и рассеять. Но неужели я пожаловал сюда в поисках привязанностей? Не найдя их ни в родной семье, ни среди тех возможностей, которые щедро разворачивались перед баловнем судьбы, каким все меня считают.

Бывают минуты, когда, размышляя, не замечаешь движений, поэтому я очнулся, лишь увидев себя под ослепительным солнцем на крутой улице. Настал полдень, тени исчезли, воздух словно зачерпнул зноя из далекой середины лета. Я забрел куда-то на окраину. Вокруг стояла особая полуденная тишина: за окном с раздувшейся от сквозняка белой занавеской лепетал ребенок, из-за двери напротив раздавалось ровное перестукивание – наверное, работал сапожник или чеканщик, где-то вдалеке ухали удары, словно заколачивали сваю.

Зной отяжелел. Темнота сгустилась быстро, как по волшебству, и пролилась водопадом ливня. Просверкала молния, словно тяжелую сизо-фиолетовую портьеру распахнули на слепящий свет и тут же задернули. Дождь стоял непрозрачной стеклянной стеной, закипая на земле. От грома заложило уши. Машинально я хотел укрыться под навесом балкона, но тут же понял, что незачем, вода кипела всюду. Под теплым ливнем было отлично. Приоткрылась низкая дверь:

– Заходите, ой, скорей заходите, – звала круглая старушка. Я вошел из любопытства увидеть дом изнутри. – Ой, только бы град не ударил. Ой, как же вы измокли. Ой, проходите, выпейте.

Комнатки были тесные – каморки, но сплошь по стенам и потолку разрисованные желтыми, зелеными и синими цветами и птицами. Над дверью желтые черточки лучей окружали лилово-красное солнце с синим глазом посередине.

Старушка быстро прокатилась туда-сюда, налила мне темной настойки, приговаривая «славная, ежевичная», с удовольствием плеснула и себе. Хлебнув глоток, спросила, кого я тут знаю. Передумав отмалчиваться, я назвал Старого Медведя, с интересом ожидая, что она скажет. Ответ удивил.

– Да, Старый Медведь… как же… его слушают… дочки у него красавицы… – заколебалась старуха и еще прихлебнула ежевичной. – Только его судьба не любит. Мы-то местные, а он приезжий. Он с горя приехал. У него в одну ночь убили всю семью – отца с матерью и жену с ребенком. Всю семью, – повторила старая сивилла. – Вот как.

Я спросил, ей-то откуда это известно, но старуха то ли не хотела говорить, то ли сама не помнила.

К вечеру тучи исчезли. Воздух освежило дождем, но было по-прежнему жарко. Перед локандой на площади выстроились столики. Я ждал появления отряда, сидя над стаканом вина и глядя на игру воды в фонтане.

У фонтана остановился тот хромой охотник-метис, который в первый день принес на кухню фазанов. Я уже успел вырядиться в здешнее и теперь присматривался, все ли правильно. Местный колорит вполне удался, только у метиса волосы были стянуты шнурком на затылке, а белая косынка завязана сбоку. Его узкое лицо словно рисовал угловатыми чертами капризный художник: острые скулы, впалые щеки, длинный подбородок, резкий тонкогубый рот. Но все-таки было в нем что-то отталкивающее, то ли оттенок темной кожи, то ли слишком черные, антрацитовые глаза. Вдруг я заметил, что он тоже искоса наблюдает за мной. Перехватив мой взгляд, он слегка поклонился и улыбнулся.

Раздался говор, из переулка вывернулась толпа человек в тридцать. В ней были и Гертруда с отцом. Еще я узнал капитана Борка. Значит, я пропустил отряд? Рядом со Старым Медведем шагал белоголовый высокий старик и что-то нервно ему втолковывал, рубя рукой воздух.

– Нигде нельзя, а у нас особенно! – стали слышны слова. – Если вы не понимаете, я вам объясняю! Сердца не хватает!

Герти помахала мне. Она тоже была в местном наряде: широкая короткая юбка кирпичного цвета, белый передник, белая блузка с пышными рукавами, на шнурках у ворота и запястий. Я встал. Но охотник подхромал раньше и – ах вот как это здесь принято? – поцеловал ей руку. А может быть, и не принято: старик резнул взглядом, развернулся и вошел в гостиницу.

Старый Медведь приветственно хлопнул меня по плечу, потом так же похлопал подошедшего с Гертрудой охотника.

Выяснилось, что метиса зовут Гай Тергенс, что он мне покажет самую лучшую охоту, что отряд уже отбыл прямо от школы, как только закончилось собрание. Школа и ратуша помещались в одном здании, но его почему-то называли не ратуша, а школа. Гай присел с нами за столик, но только на минуту. Старый Медведь казался не то озабоченным, не то удивленным. Я спросил, что произошло, но тут опять возник его взбудораженный собеседник.

– У меня душа не на месте! Не могу я с девчонкой об этом говорить! Всё ваше попустительство! Делай что хочешь!

– Поругались и хватит, – сказал Старый Медведь, успокоительно выставляя ладонь. – Марта не девчонка, а такой же член коллегии, как вы. У кого какие принципы, давайте попозже обсудим. Хотите, устроим публичный диспут? …

– Ваши принципы – отрава!

– Виртус, успокойтесь…

– Как я могу успокоиться… – Он махнул рукой и исчез в темноте.

Слуга принес керосиновые лампы. Карло, хозяин, зажег фонарь у входа. Стало нарядно. На площади было много народу. Гудели голоса, звенели стаканы, журчал фонтан.

– Случилось… да, – негромко начал Старый Медведь. – И раньше бывало, а сегодня как-то чересчур. Зашла речь об этом самом пансионе. «В здоровом теле», слышали?.. Виртус давно призывает его запретить. Марта опять заспорила.

– Марта? Почему?

Старик вздохнул.

– Потому, – объявила Герти, строго наставляя на меня прекрасные ресницы и повторяя чужие слова, – что хуже проституции только подпольная проституция.

– Вот оно самое, – кивнул Старый Медведь. – Виртус вспылил, что невозможно ничего обсуждать серьезно, пока тут сидит девица. Потребовал убрать Марту из коллегии.

– Марта в коллегии единственная женщина?

– Нет, конечно, но такая молодая – единственная. Раскричался, что мы проповедуем безнравственные принципы. Но Марту нельзя вывести из коллегии, земляки ее выбрали.

– А это правда, что ваш принцип – делай что хочешь?

– Мой тоже, – улыбнулась Герти.

В защитники высоких постулатов долга я годился хуже всех, но так удивился, что сразу принялся возражать.

– Но ведь это действительно опасно. Что будет, если каждый станет делать, что хочет?

Старый Медведь внимательно на меня посмотрел:

– И что же будет?

– Хаос.

– Почему?

Старик дольше и лучше обдумывал проблему и теперь владел инициативой. Я чуть было не ответил беспомощным доводом «это очевидно», но вовремя опомнился. Что ж, если хотите – пожалуйста:

– Человеческие желания переменчивы и непредсказуемы, исчезают и возникают, сегодня хочу, завтра не хочу. Твердое желание возделывать свой сад и кормить его плодами голодных – если такое и бывает, то редко. Куда чаще совсем другое. Желание славы, власти, удовольствий. Желание мучить. Унижать. Убивать.

– Вот у тебя, дружище, не обижайся, есть желание мучить, унижать и убивать? Нету у тебя такого желания. Не надо и на других валить. Юджина хорошо говорит, чего она хочет. Все нормальные люди этого хотят. А мучить и убивать хотят выродки, таких все-таки мало.

– А чего хочет Юджина?

– И я этого хочу, – горячо вмешалась Герти и отчеканила: – Жить с теми, кого люблю, там, где мы сами выбрали, заниматься делом, какое нравится.

– А Марта?

– Марта еще много чего хочет, – улыбнулась Герти. – Вы у нее сами спросите. А в желании славы, власти и удовольствий ничего плохого нет. Но власти мало кому хочется. И славы тоже. Это нужно особый склад иметь. А удовольствия – это замечательно, мне очень хочется. Вот сейчас большое удовольствие здесь сидеть и разговаривать.

– Сам скажи, – подхватил старик, – или не говори, а вспомни, не приходилось ли тебе гораздо больше раскаиваться, когда ты делал что-то такое, чего вовсе не хотел?

Незаметно для себя я слишком серьезно втягивался в разговор.

– Согласен, так бывает. И не хочешь, и не нужно, и мог отказаться … Потом злишься на себя: зачем я это сделал? Но если всякий будет делать только то, что хочет, никто не станет выполнять неприятное и тяжелое. Необходимое, но такое, чего никому не хочется.

С моей стороны довод был фальшивый, но только с моей.

– Это что ж за такое за необходимое дело, которое никто не хочет делать? – напоказ удивился мой оппонент и даже руками развел. – Такого не бывает. Ну, например?

Я почувствовал досаду, но тут же ее понял и решил говорить откровенно:

– Вы ловко меня поймали. Что бы я ни назвал, это будет пример того, чего я сам не хочу и боюсь. Такие примеры приводить неприятно. Но если бы Марта или Юджина сказали, что им на кордон не хочется? Или вы опять скажете, что такого быть не может?

– Кто живет по принципу «делай что хочешь», в своих желаниях и нежеланиях разбирается. На кордон всем нам хочется по очень серьезной причине: чтоб нас тут всех не зарезали. Если не хочется, значит, тоже есть серьезная причина – беспокойство какое-то страшное, мало ли что еще, лихорадка начинается… Не нужно такому человеку в дозор, толку от него там не будет, пусть дома посидит… – Вдруг он посмотрел мне прямо в глаза ясно и весело – И чего ты, Алекс, мне выкаешь, как чужой. Говори просто: ты, Старый Медведь!

– А ты знаешь, Старый Медведь… – со смехом сказал я, – есть такая книга, где тебя опередили. Там описана счастливая Телемская обитель. В уставе телемитов значилась только одна статья: “Делай что хочешь”.

Герти услышала и тоже засмеялась.

– Знаю, “Гаргантюа и Пантагрюэль”, – улыбнулся старик. – Врать не буду, только это место и прочитал. Очень понравилось.

– Вот как?

– Делай что хочешь, – это да. И без меня умные люди об этом думали. Еще там правильно про стены: где спереди и сзади глухие стены, там и зависть, и ропот, и взаимные козни. Потом еще объясняется, что такое стены.

Он прикрыл глаза и произнес, как стихотворение:

– Когда люди порабощены низким насилием, они направляют все свое благородное рвение на сокрушение рабства, ибо мы всегда стремимся к тому, что запрещено, и жаждем того, в чем нам отказывают.

Помолчали. Герти смотрела торжествующе.

– Но! – он почему-то постучал по стакану. – Какому строителю понравится, что стены обозначают насилие. Вот и мне не понравилось. И потом. То есть главное. Телемиты могли делать, что хотят, а ничего не делали. Наряжались, выпивали, играли в мяч, охотились с ловчими птицами. Вот и все, про что сказано. Отдохнуть вот так, за игрой и со стаканчиком – понимаю, приятно, но чтобы отдохнуть, надо поработать. А за них работали другие. Не бывает, чтоб одни работали, а другие делали, что хотят.

– По-моему, именно так и бывает.

– Нет-нет-нет, – заторопилась Герти. – Такого противопоставления и быть не может. Если люди находятся в полной зависимости от других, как телемиты от своих работников, они не могут делать, что хочется. Им придется городить стены, то есть гарантии, что работники и дальше будут их обслуживать. И потом: всю жизнь выпивать да в мяч играть – это приговор на каторгу, а не исполнение желаний.

Да, обдумывали они вопрос давно и всестороннее, но тут у них явно было слабое место.

– Люди вовсе не хотят трудиться. Недаром у всех народов существует мечта о счастливой стране бездельников, где реки текут вином и медом, а на деревьях пироги растут.

– Это мечта замученного человека, а не бездельника, – как-то грустно сказал старик. – Она тогда и возникает, когда люди через силу делают то, чего не хотят. А на самом деле принцип у нас не один. Их три и все три главные. Первый: делай что хочешь. Второй: чего не хочешь, не делай. Третий: понимай свои желания.

– Но как же воспитывать детей на таких принципах? А если ребенок захочет луну с неба?

– Хороший пример! – разулыбался старик. – И я хотел луну. Получил подзатыльник. Так до сих пор и стоит красная луна над колодцем, я реву, тетка меня стукнула и унимает. Все три мои красотки тоже хотели луну. Получили. Но другим способом. Правда, котенок?

Герти закивала и очень доверчиво, даже жаль ее стало, принялась рассказывать, перевоплощаясь в ребенка.

– Мы гуляли по набережной. Это в столице. Луна была… прямо, голубая. Почему-то я на нее засмотрелась, хотя и фонари, и толпа, и музыка. Вот, говорю, какая луна. Юна взяла меня на руки и спрашивает: «Хочешь луну?» Я кричу: «Да, да!» Тогда мы спустились к морю – знаете, уже за поворотом, где не так светло и шумно. К самым ступенькам – лунная дорожка. Марта рассказала сказку про небесного оленя. Серебряные рожки, золотые ножки! Я сразу будто увидела этого оленя, но потребовала: «А как взаправду?» Тогда Юна сказала, чтобы я внимательно посмотрела и запомнила, какая сейчас луна круглая, потому что она будет становиться тоньше и тоньше, потом совсем исчезнет, но опять появится. А почему так бывает, они дома покажут. И показала. Свечка обозначала солнце, апельсины – луну и землю. А потом я эти апельсины съела.

Взвились веселые крики: Карло стоял на ступеньках с аккордеоном. Грянула плясовая. Что это? Ах да, «Юноша знатный на севере был». Подхватили, запели. Несколько пар вышли танцевать. К ним присоединялись новые. Здесь на границе танцевали так: девушка придерживала юношу за пояс, он ее за плечи, и они дружно отбивали подметки о кирпичную мостовую. Расходились, притопывая, опять сходились и обнимались.

– Старый Медведь, чего сидишь, спляши с дочкой! – заорал кто-то.

– Вдаль уводят мои дороги! – радостно горланила площадь. – Беда стоит на моем пороге!

 

История Старого Медведя

 

(продолжение)

…Пять лет строили крепость. Не достроили. Диктатор умер, наследник оказался ничуть не лучше, террор поднялся больше прежнего, наследника свергла военная хунта, во главе хунты менялись генералы, в столице строили баррикады, а мы только и знали, что Знаменосец Славы копыта отбросил, дуба дал. У нас все замерло, нам было ясно, что диктатура кончилась. Хотя на самом деле еще долго было неясно, по-всякому могло повернуться. Сейчас об этом мало вспоминают. Время было смутное, трудное, в недостроенной крепости потом засели повстанцы, но это уже без нас. Строителей бросили на произвол судьбы. Все эти годы нам не платили, только выдавали два раза в месяц такие карточки, на которые можно было что-то взять в лавке. Считалось, что это необходимая и мудрая мера, призванная предотвратить безнравственность и разгул среди мобилизованного на стройку человеческого материала, а рассчитаются с нами, когда достроим. Воровство, конечно, и обдираловка. Кто оставался, кто ждал, что помогут, вывезут и хоть что-то заплатят, тем пришлось хуже некуда. Сначала голодная зима в горах, потом повстанцы. Там, рассказывали, до людоедства доходило. А кто ушел, почти все дошли до людей. И мы с теткой ушли. Пешком, пешком, как еще. С теми же двумя корзинками. Только кошки уже не было. Сдохла наша старая кошка. А мы выбрались живые.

В кармане ни гроша, хлеб доели, а мне весело. Молодой, сила медвежья. Диктатура накрылась, иди куда хочешь. И пошли. На пропитание по дороге зарабатывали. Добрели до первого города, я побегал, нашел работу, сняли угол, живем не тужим, хотя бедность невообразимая. А тут и свобода настала. Решили немного поднакопить денег и ехать прямо в столицу. Мечтали, что я буду строить не бараки и не крепости, а красивые большие дома. Почему нет? Свобода, простор, паспорта в руках, кому угодно под нос их сунем и дальше пойдем. Не в руках, конечно, – паспорта тетка на груди носила. На шнурке в кисете. А в паспортах черным по белому написано, что я ее сын. Пока мы строили крепость, тетка меня усыновила. Все эти годы бумажки туда-сюда ходили, отказ за отказом, а потом вдруг пришло разрешение. Теперь не скажут, что мы друг другу никто.

В столицу мы преблагополучно по железной дороге прикатили. Третьим классом, конечно, с теми же двумя корзинками, но работа меня уже ждала. Почти случайно да не случайно вышло, я ведь искал возможности перебраться на стройку именно в столицу. Меня соглашались взять в артель, если прямо послезавтра за дело. А нам что? Подхватились да поехали. Поезд на рассвете прибыл, корзинки на хранение сдали, я побежал свою артель искать, тетка пошла нанимать угол. Договорились вечером тут же на вокзале встретиться. Встретились вечером с победой. Мы в столице! Работа, крыша над головой, паспорта прописаны. Тетка ужасно боялась, что нас не пропишут, а оказалось легче легкого, секундное дело. Дворник показал, как квитанции заполнить, записал нас в домовую книгу, и все.

Про себя от гордости лопался: я работяга, я добытчик, тетка больше не мучится, не рвет жилы, может жизни порадоваться. Даже не верилось. Долго не мог привыкнуть, все сиял. Понемножку, потихоньку, а зажили мы хорошо и радостно. Уже не угол, а комнату сняли, а потом и целую квартиру на рабочей окраине. Тетка огляделась и тоже дело нашла. «Нянькой по соседству», так это называлось, – за детьми присматривать, пока матери-работницы на фабрике.

Кошку завели. Оказывается, это у меня вторая специальность – спасать котят. Шел как-то вечером с работы, поздно уже, тихо. На мосту слышу раздирательный писк. Перегнулся через перила, а там на краешке – котенок. Кто-то выводок топил, прямо в речку вытряхнул, а один зацепился. Что за люди, тоже подумать. Топили бы сразу, а то ведь уже глазки прорезались. Я его вытащил, домой принес. Вымахал у нас огромный черный котище. Нынешнего-то рыжего разбойника тоже я нашел. Ехал на работу, а он в кустах на обочине орал. Откуда взялся – непонятно. Но очень вовремя голос подал. Почуял, наверное, что я еду.

Удивительно приятное чувство – сами себе хозяева, работа по душе, никто не давит, ни за кем не числимся, никаких комиссаров, подкомиссаров и особоуполномоченных. Я еще думал: а куда они подевались, где попрятались?

Но нельзя все время радоваться, что живем как люди, а не как рабы. Еще чего-то хочется. А чего? Когда досуг выдавался, я часами бродил по городу. Если идти к парламенту со стороны набережной, там будет такое место, где над деревьями парка видны только колоннада и золотой купол. Очень красиво. Я остановился и подумал две мысли. Что люди не должны так ужасно жить, если умеют так красиво строить. И что я хочу весь этот город вдохнуть, проглотить, обнять, обхватить, запихнуть себе в грудь.

Это я сейчас так резво излагаю. А тогда я был парень бессловесный. Ходил и смотрел. Мало что мог назвать. Но в том, что построено, красоту чувствовал. Однажды подумал, как открытие сделал: я же не единственный, кто это видит, видели люди поумнее меня и могут объяснить. Но где эти люди?

Тогда увлекались «просвещением народа» – общедоступными лекциями. Ухватился я за эти лекции, потому что на первой же просто онемел от чуда, которое показывали и объясняли. Это был опыт Паскаля, когда одна унция воды в узенькой трубке удерживает непомерный груз – сто фунтов! Объяснений, конечно, не понял, но очень загорелся тем, что вот же какие чудеса можно, оказывается, понимать. Еще раз на ту же лекцию пошел, про гидравлический пресс усвоил, быстро стал прилежным слушателем и тетку с собой таскал. Она отбрыкивалась: «Я старая, ничего не пойму», а я руками размахивал: «Нет, надо идти, мы темные, слепые, слишком много гадостей видели. Надо про интересное послушать». Правда, много рассказывали интересного, хотя еще больше о вреде пьянства. А про пьянство что-то не получалось. Слушатели еще лучше лекторов знали, что пьянство – зло, что от него смерть, убийства, увечья, нищета, пожары, осиротевшие дети и покалеченные жены. Но никто ведь и не хотел спиваться, сиротить детей и калечить жен. Никто себе такой цели не ставил!

Это особый разговор. Я сам себе дал слово не пить и тетке обещал. Но как не пить, если в артели все пьют? И пьют не по злой воле и даже не только потому, что так заведено. Начинают-то с того, что выпьешь – и помогает. Бывает, что наломаемся за день до того, что руки-ноги отваливаются, а стопка-другая, я же своими глазами видел, возвращает силы. Я суматошился, уговаривал, что нельзя, про дядьку очень убедительно разъяснял. Но артельщики таких убедительных дядек больше моего видали. Молод я был уговаривать. Спившихся синяков они сами всячески презирали. «Но мы-то не пьяницы, а культурно выпиваем для поправки здоровья, и нечего нам тут проповеди разводить». В чем мне невероятно повезло – в том, что товарищи мой зарок не то что уважали, но все-таки признавали. Совсем не пить нельзя было, но я присоединялся вином. Посмеивались, но принимали: «Рыжий водки не пьет, кислятину употребляет».

Так мы жили, и ведь славно жили. Особенно один дом строили, так прямо любимый. Доходный дом Сиропитательного приюта. Огромный, четырехэтажный, из темно-красного и желтого кирпича, весь как будто вышит золотыми стежками по вишневому фону – сложная кладка, узорная. Дом с трех сторон огибает маленькую часовенку. Во дворе деревья сохранили, посмотреть – глаз не оторвешь.

А все равно мало, еще чего-то хочется, еще что-то должно быть и наверняка есть, только я не знаю. Тетка иногда начинала: «Женись на хорошей девушке, это тебе детей хочется, а мне пора внуков нянчить». Но нет, это мне не детей хотелось. Я думал: пока сам не знаю, чего хочу, не готов и детей иметь. Нельзя же на детей свое незнание перекладывать.

А насчет так называемых соблазнов города, так даже говорить неловко. Я и представить себе не мог, хотя помалкивал про это, как это можно купить женщину. Как я буду ей в глаза смотреть и как потом смотреть в глаза детям, если про себя такое помню. Ну уж нет.

Были у меня подружки, не скрою, но я был незавидный кавалер. Они веселые, бойкие, а я нудный, неловкий. Да еще рыжий. Потом познакомился с соседкой-вдовой, она меня приветила, и я к ней очень привязался. Но она была старше меня лет на десять и откровенно говорила, что хочет устроить свою судьбу, выйти замуж за порядочного обеспеченного человека своих лет. Мы с ней три года прожили, а потом она меня со слезами, но бросила. Говорила: время идет, я не молодею, так нельзя, сам понимаешь. Из дома съехала, адреса не сказала. Потом письмо прислала: вышла замуж.

Ну вот я и подошел к тому, о чем и хочется рассказать, и слов не хватит.

Было пятое июня. Самое райское время. Возвращаюсь домой, поздно уже, а светло, дни долгие и еще прирастают. Открываю дверь, тетка прямо бежит навстречу, руками всплескивает, улыбается до ушей и ахает: «Ах кого я видела, ах кого я встретила!» И вдруг в слезы. «Кого?» – осторожно так спрашиваю. Потому что подумал – маму. Потому что мы уже двадцать пять лет ничего о ней не знали. О ком же еще тетка может так радоваться? Она как уехала, первый год писала изредка, то есть не она сама, она была неграмотная, кого-то просила, а потом приходит отчаянное письмо, что так невозможно, что другая жизнь – так другая жизнь, а помнить и надеяться – только душу ножом резать, а ничему не поможешь. И все. Молчание. Это я, конечно, не сам помню, а тетка потом часто рассказывала. Мы пытались искать, запрашивали, но нет, не нашли.

«Кого?» – спрашиваю. А тетка улыбается и решительно так говорит: «Невесту твою!» И добавляет: «Она с минуты на минуту придет, ты дома сиди, пойду встречать». Я очень удивился: как это так и что случилось? Тетка наскоро рассказала, что сегодня утром приходила молодая фельдшерица из Объединенного лазарета посмотреть детей у «няньки по соседству». У тетки тогда восемь малышей под присмотром были. Каждого ребеночка осмотрела, объяснила, что матерей надо убедить сделать детям прививки, что она сама к родителям пойдет, но и тетка пусть со своей стороны поможет. Часика два побыла, кофе пить не стала, сказала, что пора бежать. Тетку потрясла и очаровала. «Я таких не видела, я и не верила, что такие бывают!»

Потрясенная тетка проявила однако военную хитрость и целеустремленную изобретательность. Стратегически тут же все рассчитала и попросила фельдшерицу зайти вечером попозже, потому что вернется одна молодая мамаша, у которой малыш все хворает, а она его к знахарке носит, вот и сегодня понесла. Это все было правдой, но стратегический замысел целил поскорее нас познакомить. Молодую девушку нельзя поздно вечером отпускать одну по нашей окраине, и тетка позовет меня – проводить. «Сиди, говорит, никуда не отходи, я тебе в окно покричу». Хотела идти, остановилась, повседневный фартук сняла, нарядный повязала, руками всплеснула, мне скомандовала: «Рубашку белую надень!» – и бегом.

Целый час тихо. Ни о чем я не думал, ужинал, газету читал, рубашку переодевал. Вдруг топот, говор, песню затянули. Прошли, и опять тишина. Стемнело. Я со свечкой сидел. И слышу под окном теткин голос. Мы жили на первом этаже, окно высокое, сразу возле подворотни, тут же за краем окна фонарь на крюке. Я выглянул. Они стояли под фонарем. Тетка меня увидела, но виду не подала. О чем-то тихо заговорила. А она стояла вполоборота. В белом платье, невысокая, в черных волосах ровный прямой пробор, на затылке свернута густая коса, на щеке тень от ресниц. В руке чемоданчик в белом чехле с красным крестом. Что-то тихо отвечает. Тут тетка громко меня позвала, а она обернулась. Какая она была красавица, это и сейчас каждый может видеть. Обе младшие – материнский портрет. Но вот что удивительно. У нас на границе народ простой, в гимназиях не учился, в столицах не жил, а все согласны, что у Старого Медведя дочки красавицы. А ее красоту никто, оказывается, не замечал. Она ведь тогда недавно в нашем лазарете служила, скоро ее все узнали и полюбили. Говорили: сердечная, понимающая, терпеливая, руки чудесные, только прикоснется и сразу как будто и не больно уже. А красоту – нет, не видели. Даже говорили: жаль только, что такая невзрачная, худенькая да глазастенькая.

А я смотрю на нее и молчу. Не поздоровался, не поклонился. И вдруг через подоконник к ним выпрыгнул. Она улыбнулась, а тетка страшные глаза мне делает и говорит: «Вот он вас проводит, он вообще-то скромный парень и в окошки не прыгает, это не знаю что на него нашло». Стратег. Полководец.

Довел ее до квартиры при лазарете. Иду назад. Голова кругом. Смотрю: навстречу тетка. Мы остановились посреди дороги и стоим. Тетка спрашивает: «А говорили-то вы о чем?» Я сразу вспомнил, о чем говорили, а пока возвращался, не помнил. «О тебе», – отвечаю. О чем, спрашивается, я мог с ней заговорить, что сказать? Она сама начала разговор. Велела, чтобы тетка непременно пришла к ее отцу, доктору, показать глаз. Тетка ведь с черной повязкой ходила, и глаз болел часто. Потом спросила, как это вышло, что я тетке и сын и племянник. Тогда у меня развязался язык. Рассказал. Может, и складно. А может, и нет. Но я понял, что в ней сразу покорило тетку. Обаяние сказочное. Юное лето земной жизни. Она слушала с таким светлым сочувствием, с таким внимательным доверием, что хотелось сразу и защитить ее, и у нее искать защиты.

Тетка спрашивает: «А сказала она на прощанье, что так, мол, и так, мы теперь знакомы, заходите как-нибудь в гости по соседству?» Я даже удивился: «Нет, поблагодарила и ушла». Тетка расстроилась: «И зачем было обо мне говорить! Что интересного! Не разглядела тебя, не сумел ты показаться». Но мне об этом не думалось. «Пойду, говорю, пройдусь». Головой кивает: «Иди-иди, так и надо»

Ноги сами принесли к тому дому, вышитому золотым кирпичом. Стою, вспоминаю, как вот этот узор над окном выводил, и о ней думаю. Даже не думаю, а вижу ее мысленно. Вдруг как из-под земли появляется полицейский с фонариком: «Что такое? Чего торчишь тут целый час?» А у меня вдруг губы разъезжаются, улыбаюсь во весь рот. Он остановился рядом, немолодой, усы седые, в свете фонарика бляха блестит. Смотрит грозно и голос повышает: «Чего по ночам шляешься?» Но тогда полиции уже не боялись. «Ничего, говорю, красиво». Он покрутил пальцем у виска и потопал дальше охранять. А ночь лунная, все окна спят, и она, наверное, спит.

И вдруг все вокруг проявилось, как на переводной картинке. Словно со всех чувств сошла какая-то завеса. Тени глубокие, черные. По краю крыши кошка крадется, а прямо у меня под ногами крадется ее тень. Тишина, только с проспекта стук колес. Воздух теплый, и остро пахнут цветы. Я оглянулся вокруг. Нет никаких цветов. Только под стеной часовни жиденькая зеленоватая не то лиловатая травка, от нее и аромат прямо волной. Что это, думаю? Вот так, наверное, пахнет лунный свет. Бродил до рассвета. Пришел домой, тетке показаться, что жив-здоров. Крылатое утро. Сна ни в одном глазу.

Тетка еще раз во всех подробностях рассказала про ее появление, даже в лицах изобразила, а потом спрашивает: «Как же теперь быть?» А и в самом деле. У нас же не складывалось, как бы сказать, общественных и обиходных возможностей не то что встретиться, а даже увидеться. Я целый день на работе, и она тоже. С теткой у нее все-таки есть общее дело, а со мной-то? Заболеть, что ли? Вроде живем рядом, четверть часа расстояния, если с прохладой прогуливаться, а добежать, так я бы и за две минуты добежал. А получается, как ни беги, не добежишь. Если бы она позвала заходить в гости, но не позвала же.

Во мне решительность взыграла, смело так заявляю: «Делать нечего, как прямо объясниться. Найду возможность, встречу и поговорю. Скажу, конечно, что все понимаю, но пусть сразу не отказывает, пусть немножко посмотрит». Пока говорю, догадываюсь, что духу не хватит. И сам себя спрашиваю: почему не хватит? Сегодня вечером! Но тут же: посмотрит, и что увидит? На что смотреть-то?

Тетка будто подслушала: «Не спеши, говорит, не сегодня». И давай меня утешать и хвалить: «Ты не бойся, что ей не пара. Ты такой верный, преданный, самоотверженный». Говорю: «Никакой я не самоотверженный, даже не знаю, что это такое». Тетка смеется: «И вообще вы похожи. Я вас таких отличаю, кому чего-то особенного хочется». Тут я вцепился: «Чего ей хочется особенного?» – «Это уж, говорит, у нее спросишь. А если б ей хотелось не чего-то особенного, она бы с такой внешностью сделала блестящую партию и в театре бы в бархатной ложе сидела, а не в заводской больнице служила». Права была, как в воду глядела.

Седьмой час уже был, я на работу опаздывал, но пошел крюком мимо лазарета. Подхожу и вдруг чувствую: сейчас ее увижу. Такая уверенность, что стою и жду. Минуты две прошло, открывается дверь парадного, и она выходит в сестринском костюме. Весь белый, видно только лицо и кисти рук, как монашеский, на груди красный крест вышит. Заметила меня, улыбнулась, пожелала доброго утра и свернула в ворота больницы. Я досмотрел, как она по двору прошла, поднялась по ступенькам и еще мелькнула белым за стеклами двери.

А за день надумал я одну вещь. Мы тогда строили тот громадный дом в мавританском стиле на углу Корабельного проспекта и Южной улицы. Все его знают. Одна из столичных достопримечательностей. Он идет тремя порядками в глубь участка. Первый корпус уже закончили. Лепнина такая пышная, что нельзя было леса сооружать, с раздвижных лестниц красили. Двое хозяев, отставной генерал и архитектор, хотели размахнуться, но, кажется, сами не ожидали, что до того грандиозно получится. Выставили дом на все конкурсы – по фасадам, по благоустройству, по новому облику столицы. Если бы они выиграли, заработали бы хорошие налоговые послабления. Стройка-то дорогущая. Теперь затевали торжественное открытие. Праздник с речами, с музыкой и угощением.

Объясниться, думаю, храбрости не хватит, а пригласить на открытие – хватит. Дом этот, кстати, по двум конкурсам золотые медали получил, а за фасад – только бронзовую. Пересластили пышности.

Я сначала думал: до вечера не доживу. Но день так ровно катился, ярко. Еще странное такое чувство, как будто стал лучше видеть и слышать. Как будто чистой водой вымыли какие-то душевные окна.

Дом под самое небо, высоченный. Мы как раз на пятом этаже во втором порядке работали. Стою на подмостках, далеко видно. Вон купол парламента, вон колоннада собора, вон башня водонапорная, тоже мы строили, и крыши, крыши – красные, черные, зеленые. И море сияющее. Товарищ меня толкает: «Ты чего сегодня такой?» Какой, спрашиваю? «Не такой!»

Закончили поздно. Иду мимо ее дома. Хочу угадать окно. Слышу, на рояле играют. Медленное что-то, строгое. Вот, подумал, ее окно, во втором этаже, это она играет. Стою, слушаю. Долго стоял. Вдруг ее голос. Окликает меня. Оглянулся, она подходит. Серьезно так смотрит. И немножко растерянно. Я, говорю, думал, это вы играете. Она все так же смотрит: нет, говорит, это папа. Я в двух словах рассказал, что да как, и пригласил ее на праздник вместе с отцом. «Прошу вас, говорю, быть моими гостями». И она согласилась. Она согласилась!

Потом спрашивал, конечно, почему да почему согласилась? Она отвечала, что пригласил уж очень хорошо, что боялась обидеть, что интересно было посмотреть на дом-диковину. А я все приставал. Однажды она смеется и говорит: «Понравился ты мне с первого взгляда». Это было не так, я знаю, но приставать перестал.

Тетка за ужином затеяла меня наставлять: «Теперь, говорит, все должно быть деликатно и благородно». Смешно стало и даже досадно. А раньше, говорю, не должно было? Только рукой махнула. «Ты послушай!» Слушаю, и жалко ее ужасно. Она ведь рассказывала, какое намечтала себе деликатное и благородное обращение. А я и не знал.

Про эти мечты, оказывается, не знал. Жалко ее прямо до слез, слушать невозможно. Перебил на полуслове: «Завтра же начинай шить белое платье, к воскресенью успеешь». Отказывается, руками машет: «Зачем мне белое платье?» – «Не спорь, говорю, а шей, чтоб к празднику было готово». С теткой иногда тяжело было столковаться. Уперлась: «Не нужно мне туда, я помешаю». Стоит на своем. Но вижу: ей приятно, что настаиваю. Утром зашел в магазин напротив того дома, купил ей материи на платье и белую шаль. И отправил с посыльным. Посыльный, конечно, вытаращился на меня и на адрес, но понес как миленький на окраину.

Утром опять иду мимо лазарета. Догадался, что у нее в половине седьмого дежурство начинается. На этот раз спрятался. Она меня не заметила. На третий день утром она не проходила. Так и не видел. Оказалось, очень тяжело.

В самый день праздника, я рассчитывал и ей сразу сказал, что мы с теткой встретим их и отправимся все вместе. Но вдруг велят быть на стройке раным-ранешенько.

Расстроился ужасно. Это с первого слова я такой ненадежный. Да и как заявить: пожалуйте, дескать, сами, а я занят буду. Странно, что наплевать на приказ, как и следовало, мне и в голову не пришло. Чересчур послушный был и ответственный.

Делать нечего, поплелся в лазарет, попросил вызвать ее. Шел с тяжелым сердцем, но как сообразил, что сейчас ее увижу, чуть не подпрыгнул от радости. Выслушала, улыбнулась: не беспокойтесь, мол, приедем, встречайте.

Ждал-ждал шести часов, изождался. Что там такого срочного было, зачем вызывали, и близко не помню. Ничего не было. Чтобы жизнь медом не казалась. А может, последнюю красоту наводили. На доме флаги, гирлянды. Высокую тройную арку всю цветами оплели, во дворе фонтан плещет, столы накрывают. Тетка пришла в новом платье, кинулась было помогать, а я наперерез: прогуливайся, говорю, отдыхай, ты гостья.

Ее заметил сначала так, что кровь в виски ударила, а потом глазами. Идет под руку с отцом. Прекрасная, как белый парус в голубом тумане. На ней блузка с матросским воротником, шелковая синяя юбка, простая батистовая шляпа. Доктора я тогда в первый раз увидел. Небольшого роста, голова белая, брови черные, лицо острое, немного ястребиное. А глаза – ее глаза.

Вокруг толпа. Духовой оркестр играет. У входа хозяева. Наш архитектор как зыркнул на нее, губу прикусил и вдруг разбежался: «Доктор, доктор, счастлив видеть! Прошу на почетные места! Мадам!» – и по-французски рассыпается, руку целует. Я растерялся и еще подумал: почему «мадам», он что, принимает ее за жену доктора? Они что-то ему отвечают и ко мне идут. Хозяин оглядывается и длинно на меня смотрит.

Так я нажил – ну, можно сказать, соперника. И узнал в тот день неожиданное. Я считал ее совсем юной, а оказалось, мы ровесники. Оказалось, она вдова. Ее молодого мужа, художника, арестовали во время последнего приступа террора. Семью тогда тоже забирали, но их с отцом успели предупредить, они скрывались. Угольщик прятал в своем сарае. Потом начались баррикады, где они и встретились с нашим архитектором. Ее и доктора я очень легко представлял себе на баррикадах, а его – ну никак. Но он там с ними был. Это как раз той осенью, когда мы с теткой из крепости выбирались. Такой гладкий осанистый красавец. На лбу написано, что любитель вкусной жизни. А вот однако ж.

Надо отдать ему справедливость: он был не только модный и богатый, но и талантливый. Этот дом его сильно прославил. Но предлагал, как потом оказалось, ту самую бархатную ложу. В переносном, конечно, смысле. Да я-то что мог?

Провел их по дому, показал, рассказал, как в небе летел. Доктор тетку под руку ведет, я с ней иду. Разговор повернул к тому, что семь лет назад было, как диктатура кончилась. Потом, гораздо позже, она рассказала, что ее мужа убили в тюрьме, как и многих тогда. Еще надеялись, что он жив, но когда начали вскрывать могилы, убитых же просто в ямах закапывали, они его нашли. Вот как оно было.

Торжество удалось на славу. Потом во всех газетах писали: подъем строительного дела, всесословный праздник, веяние прогресса. Речи, шампанское, музыка…И стал я бывать у них. Тут еще странно вышло. Соседка забежала, разговорилась с теткой, а я слышал. И сказала о докторе ужасную вещь: «Доктор больно добрый, такие долго не живут, такие богу нужны». Есть такое поверье-не-поверье, что очень светлые люди умирают рано и страшно. Испугался за нее. Отгонял от себя эти мысли: да ну, глупости! Не отгонялись. А время такое, что грубые, жуткие страхи отступили. Никто не боялся, что с голоду помрет или заберут на рассвете. Хорошее время. Вернулись страхи вечные, неотменимые. Вот у меня такие, что за нее страшно было. Что с нею что-то случится. Что я сам ее обижу нечаянно. Признаться, я ведь был неотесанный.

А о докторе я бы не сказал, что он больно добрый. Сказал бы иначе: у него были такие убеждения, которые все понимали как доброту. Когда первый раз к ним пришел, как ни волновался, а заметил, что обстановка у них скромная, мебель казенная. Еще сильнее смутился. Но жили они роскошно. Только у доктора роскошь была знать, а у нее – уметь. Доктор, по-моему, знал все на свете. Я и теперь так думаю. А если чего не знал, прямо загорался узнать. Меня так расспрашивал, будто в каменщики готовился. Мне и приятно. Конечно, мечтал, что он будет моим отцом. Думал, взвешивал, страшно было ошибиться, но как будто чувствовалось, что и он не прочь от такого сына. Однажды спросил, чего я хочу, какие у меня замыслы. А какие тогда могли быть замыслы, одно думалось: если с ней, то жизнь впереди, а если нет, то и ничего нет. Но не решился сказать. Стал вспоминать, о чем раньше думал, какие обещания себе давал на руднике. Как по городу ходил и чего хотел. Он очень внимательно слушал. У них обоих прямо талант был слушать. Доктор бывало повторял, что люди удивительно даровиты, но слишком часто не знают об этом. Иногда смеялся, что природа как раз на него поскупилась, наделив только одним – упорством знать. Кто был удивительно одарен – она. За что ни бралась, все получалось. Тогда как раз затеяла огород лекарственных растений. К чему она прикладывала руки, все росло, цвело, сияло. Говорили, в ее дежурство еще никто не умер и даже самым тяжелым больным легче становится.

Был у них враг, с ним они и боролись, служа в таких больницах, как наша. Это когда дети умирают. А еще доктор платил стипендию двум студенткам-фельдшерицам, еще в каждой больнице создавал библиотеку. Он очень много книг покупал, но все для больниц. У них и пианино было не свое, а прокатное. Доктор говорил, что совсем не аскет, но это жестокая выучка времен диктатуры: иметь только то, что можно отнять лишь с головой вместе, и ничего больше.

Здесь на границе тогда было тихо и мирно, но случилась беда. Холера. Они с доктором уезжали на эпидемию. Заволновался: поеду с вами, возьмите и меня. Нет, отказываются: это не нужно. Но там же будут бараки строить, пригожусь. Бараки, отвечает доктор, уже строят – легкие, деревянные, потом их сожгут. Убеждает: для нас опасности никакой нет, холера не чума. Да, подхватив заразу, вылечиться трудно, но не подхватывать ее очень просто. Не волнуйтесь, будем телеграфировать. И сами так спокойно, быстро собрались. Уезжали ночью, со специальным санитарным поездом. Я, конечно, провожал. Очень много людей провожало поезд. И архитектор наш был. Кто-то речь сказал: «Свободная республика справится с испытанием». Такое настроение вокруг, особое: и тревога, и подъем, и поддержка. И как она посмотрела на прощанье…

Но последний фонарик мигнул, и я прямо воем взвыл. Что я наделал, как мог остаться? Пошел в Комитет по борьбе с эпидемией. Записаться волонтером. Там и ночью было открыто. Но меня не взяли: благодарим, говорят, за ваш человеколюбивый порыв и гражданскую сознательность, но людей достаточно и добровольцев очень много, весь медицинский факультет просится ехать, а в карантинах полиция и ополченцы, так что работайте спокойно. Еще добавляют: не геройствуйте.

Телеграммы нет и нет. Я же не знал, где они. Где именно. А что-то не заладилось с телеграфом. Тогда постоянной линии еще не было, временную тянули. В Комитете говорят: положение трудное, но все меры взяты, надеемся, что беспорядков не будет. «Да не волнуйтесь вы так, если б что случилось, мы бы уже знали». То есть ничего я не выяснил. Вышел в таком отчаянии, что в глазах темно. Напротив, через улицу блестит надпись над дверью, золотыми буквами: редакция газеты «Ведомости». Ворвался туда: «Есть у вас репортер на эпидемии?» – «Конечно». – «Он сегодня телеграфировал?» – «Разумеется». – «Что там?» – «Читайте наш вечерний выпуск!» Но окружили меня, расспрашивают: «У вас там родные? Объясняет, что в районе действий отряда была нарушена связь, но их репортер там побывал, ничего нештатного не происходит, связь к вечеру восстановят. «Бегите домой, телеграмма вот-вот придет». Пришла!

Я им тоже телеграфировал. Но как напишу, так руки опускаются: слова какие-то неживые. «Сердцем с вами», «все мысли о вас». Даже совестно, хотя совершенная правда.

Все мысли о них, но работаю, стиснув зубы. Вдруг подходит ко мне старшина и говорит, головой крутит: «Ты что, нахамил хозяину? Когда успел?» Оказывается, приезжал наш архитектор, вызывал старшину, устроил очередной разнос, а под конец велел выгнать «этого наглого типа» – меня. Стою молчу, удивляюсь. Вроде порядочный человек, за свободу сражался. Что ж он делает? А мысли – не сказать чтоб грустные: кончился у меня соперник – сам себя перечеркнул. Да если узнает она, если узнает доктор, они и говорить с ним больше не станут.

«Выгоняй, говорю, если тебе не обидно, только хозяину я не хамил» – «Мне, говорит, обидно, но ссориться с хозяином тоже не дело. Не бойся, без работы не останешься. Мы обменяемся: отдам тебя на время старому приятелю, это который на судоремонтном эллинг строит, а у него выберу, кого взять». Ну и ладно. Только я все удивлялся. Отвык. Да ведь отвык же!

С холерой справились энергично. Почти без волнений и беспорядков. Только на одном карантине паника была, помяли кое-кого.

Объявили национальный траур по жертвам эпидемии, флаги приспустили, а как только подняли, началось чуть не ликование. Словно случилось что-то очень хорошее. Сирот усыновить – так желающих оказалось больше, чем сирот. Благотворительные балы, концерты, выставки, народные гулянья в пользу пострадавших. Торжественную встречу десанта нерабочим днем объявили.

Встретить их у вагона – целая задача. К дебаркадеру по билетам пускали, на площади толпа, но я не сомневался, что так и будет. Жду такой радостный, а как их увидел, сразу понял, что это было такое и как тяжело им пришлось. Доктор постаревший, измученный, она – в чем душа держится, сизо-бледная, одни глаза остались. На праздник не пошли, отвез их домой. Я о себе, молодом, думал, что двужильный, но по-настоящему двужильный был доктор. Ей скомандовал заснуть, меня выпроводил: «Завтра! Все завтра!», – а сам – в больницу.

Посидел у нее под окном в затмении чувств не помню сколько, потом добрался не помню как до постели. И свалился мертвым сном. Все проспал, ничего не видел, не слышал, не догадывался. А к ним приезжал вечером наш архитектор. Похвастаюсь: у него-то билет был, а к вагону он не пробился, на билет понадеялся. Приезжал объясняться. И она отказала. Тогда он заявил, что ради нее совершил недостойный поступок: выгнал меня с работы. Не знаю, на что рассчитывают люди, которые сначала такое учиняют, а потом с трагическим видом признаются. Но это все я потом узнал.

А тогда в прежнем затмении чувств явился к шести утра, как положено, на работу. Каждый кирпич мне говорит: живы, вернулись, живы, вернулись. Кирпичи – они, когда, хотят, разговаривают, это правда.

Даже не радость – отдохновенный покой. Живы, вернулись, живы, вернулись! К обеду прозрел: кинулся отпрашиваться. Новый старшина отпустил. Примчался, а их дома нет. Постоял перед запертой дверью, они без прислуги жили, вышел, вернулся, опять вышел. Тут уж каждую минуту до вечера на себе тащил. Еле дотащил. Вижу, наконец, спускается по ступенькам она, идет к больничным воротам, приближается, обе руки мне протягивает. И выговаривается у меня очень умная вещь: я, говорю, все для вас сделаю, я ради вас на все готов, верьте, мне, верьте! За руки держимся, а она улыбается и отвечает: «Конечно, не верю». Но рук не отнимает и так светло смотрит. Молчу, пытаюсь понять. «Вы же, спрашивает, ради меня профессию не бросите?» – «Брошу! – кричу. – Чем захотите, тем и буду заниматься!» Улыбается. «А чего вы ради меня не сделаете?» Удивился: но вы же, говорю, ничего плохого от меня не потребуете. И тут понял, чего не сделаю. «С теткой, говорю, не расстанусь». – «Зачем же, отвечает, расставаться, мы будем все вместе жить».

Вот так и было. Прямо земля под ногами качнулась. Бормочу: мы поженимся, вы согласны, когда, когда, завтра? Тут она и говорит: «Зачем завтра? Сегодня. Сейчас скажем вашей тете, а я папе уже сказала, и пойдем к нам. Папа нас сегодня одних оставляет, а потом вместе решим, как заживем». Вот так и было. Вот такой и должна быть жизнь.

Разве мог я поверить, что будет то, что стало?.. Ее нет, а я жив. И женат. И песни пою.

 

Глава 4.

Перебежчик

«Постоянство в любви – это вечное непостоянство, побуждающее нас увлекаться по очереди всеми качествами любимого человека, отдавая предпочтение то одному, то другому; так постоянство оборачивается непостоянством, но сосредоточенном на одном предмете…»

Так я мечтал над томиком Ларошфуко, краем внимания улавливая нарастающий шум внизу. Он казался мне обычной утренней гостиничной суматохой, но вдруг отчетливое слово «перебежчик!» прорезало гул невнятных голосов.

Спустившись на веранду, я увидел, как через площадь к гостинице быстро идут четверо, и тотчас угадал перебежчика, хотя он был одет так же, как остальные. Оказывается, здесь на границе – я замечал это и раньше, но не отдавал себе отчета – выработалась своя походка. Сознательно или бессознательно подражая друг другу, ополченцы шли широким легким шагом, плечи назад, подбородок вверх, взгляд вперед. Невольно мелькнуло: оперные герои-победители. На перебежчике горело клеймо «вышел из леса»: крадущийся шаг, плечи ссутулены настороженностью, нервное дерганье взгляда из-под опущенного по-волчьи хмурого лба. То ли старый, то ли нет, смугло-бледный, сизо-небритый. Рядом с ним шли Андрес и капитан Борк, третьего я не знал.

Все мы, зрители, стихли, как будто дуновение события задуло голоса. Капитан с ополченцем и перебежчиком молча отвязали лошадей, вскочили в седло и умчались. Андрес поднялся на веранду, пожал несколько рук, хлопнул меня по плечу (надо тоже научиться хлопать по плечу – насмешливо подумал я не в такт происходящему), взял стакан из рук подбежавшего Карло, медленно выпил и, доведя свидетелей до белого каления, наконец начал: «Видали волчугу? Выполз на рассвете к посту сестер. Они его чуть не подстрелили. Белой тряпкой замахал. Знаете, что рассказывает?..»

То, что в передаче Андреса рассказывал «волчуга», было мне не то что непонятно – просто незнакомые подробности.

Толпа загудела. Несколько голосов добивались: «И что теперь? И как дальше? Чем обернется?»

– Ладно, успокойтесь. Чем хуже у них, тем лучше нам, – скрепил на прощанье Андрес.

Я пошел за ним, чтобы по праву дружбы услышать приватное объяснение, что все-таки произошло и чего ждать. Но он неожиданно остановился и закатил мне пощечину. Нравственную, разумеется.

– Эти два дня тоже не считаются.

Тогдашнее пари уже не казалось мне особенно удачной идеей. Наверное, благороднее было бы сразу признать себя проигравшим и прекратить эту историю. Но привыкнув принимать пороки за неизбежную тень оригинальности, я не отказывался постоять в этой тени. Как соглашался и с тем, что дружба – это ревниво-неприязненное состязание самолюбий. Пока пари не выиграно, Андресу удается первенствовать.

Толпа исчезла так же быстро, как и появилась. Несколько человек задержались выпить наскоро холодного вина. Я уверенно к ним присоединился и сказал, что угощаю. Спокойно одобрили. Но взявшись за стаканы, заговорили не о происшествии, а обо мне:

– И вы, значит, к нам на границу? А с чем? А зачем?

Это было забавно. Вдумчиво покивав, я предоставил им самим отвечать, за что они и принялись с большой готовностью. В перебивчивых полуфразах я поначалу ничего не понимал, но внимательно молчал. Мне хотелось расслышать, пусть в искаженном эхе, как отзывались обо мне сестры. Словесные осколки сложились в неожиданную мозаику. От меня, оказывается, давно ждали серьезного разговора. Каких-то, надо полагать, ритуальных признаний приезжего перед местными. Осуждали, что с легкомысленным гонором опоздал это сделать и не проявил уважения к старожилам. Но великодушно прощали, раз поспешил записаться в ополчение, а теперь в смиренном молчании выслушал справедливые упреки. Я невольно испытывал привычное чувство превосходства и задумался, откуда оно берется. Равным собеседником для меня не был даже Старый Медведь, а этим добродетельным сединам хватит нескольких пустых словесных жестов. Они даже не догадываются, что будут тянуть нитку разговора, пока это не надоест мне. Но что такого я испытал или знал, чтобы иметь право на высокомерие?..

К столу подковылял старичок с младенческим пушком на лысине и плохо выбритой белой щетиной вокруг ввалившегося рта. Ему освободили место, а я хозяйской рукой налил вина. Когда он глотал, уши у него дергались вверх-вниз, а щеки то втягивались, чуть не соприкасаясь, то распускались гармошкой. Почмокав и вновь подтолкнув ко мне стакан, что, должно быть, обозначало благодарность, он вцепился в меня моргающими красными глазками и проскрипел:

– Ну, рассказывай!

Я даже не нашелся, что ответить. Такие формулы расхожего абсурда ставят в тупик: чего ждут и что думают те, кто их произносит?

– Ну, недогадливый! Тебе Старый-то Медведь кем приходится? Родня, нет? Близкая, дальняя?

Сам он был похож на старого кролика. Я ответил, что родня, но лишь в том смысле, все мы дети матери-природы.

– Значит, близкая? – уморительно переспросил он. – Ну, не повезло тебе.

– Это почему? – искренне удивился я.

У него разъехались щеки и поднялись уши: он улыбался.

– А потому, что я, когда был молодой и жадный… Ты не думай – не на карман жадный, а на желания, я бы не хотел, чтобы такие красавицы были мне близкой родней.

Неужели эта ходячая немощь, этот облезлый кролик был таким же сильным и бессмертным, как я? Самая банальная мысль, но она схватила меня когтями настоящей жути, и я вдруг понял, что ни разу в жизни не видел неприкрытое безобразие старости лицом к лицу.

– Нет, я б, конечно, радовался таким сестрам, если б с ними вырос. Но ты ж их раньше не встречал, правильно? – Он разливался, явно наслаждаясь общим вниманием, но вдруг остро глянул и уколол вопросом: – Чего смотришь? Не веришь, что и я был молодым?

Понимая, что отгадал, он довершил торжество под общее радостное шевеленье:

– Мало жизни видел. Ничего, у нас на границе научишься.

Старичок оказался ядовитый. Но он еще не знал, что ехидство не останется безнаказанным.

– Я молодежь всегда пойму! – бормотал он, уже подхваченный хмелем. – У меня душа молодая!

Над ним стали подшучивать, поминая какого-то «жильца». Я кое-как понял, что он пустил постояльцем того метиса, Гая, и уже несколько лет жил с ним в комической дружбе, защищая и опекая чужака. Старичок отмахивался: «Он хороший!» – и рвался делиться житейской мудростью:

– Иногда и не верю, что старый. Оглянусь: как вчера было. Неужели, думаю, столько лет прошло? И так быстро? Ты слушай, потом поймешь. Вспомнишь: дедушка Юлий предупреждал.

Я внутренне расхохотался над игрой случая: Гай и Юлий. Хромой Гай и дряхлый Юлий. Но этого Цезаря пора было проучить. С самым серьезным и недоумевающим видом я переспросил, о чем же предупреждает дедушка Юлий. Если дочери Старого Медведя мне не сестры, то можно с жадностью желаний видеть в них добычу? Он мне это подсказывает?

Наказание получилось суровым. Старики нахмурились и накинулись на Юлия:

– Ты что языком мелешь? Чему учишь молодого?

Быстро моргая и чуть не плача, он залопотал, что ничего такого не говорил. «Да вы что, да как можно подумать?» Собеседники расправлялись с ним вместо меня:

– А что ты говорил? Что нужно думать?

Он неожиданно затих, словно перебирал свои слова и не мог их объяснить. Все, и я тоже, смотрели строго и вопросительно. Он повесил голову, чуть не касаясь стола лбом. Потом, медленно разгибаясь, робко взглянул снизу.

– Ну, простите. Так получилось. Это я выпил. А ты не думай. Я тебя плохому не учил.

Но его уже не слушали. Ему и оставаться было тягостно, и уйти неловко. Но раз уж он провинился, а его пока не отпускали, то приходилось сидеть. Но над столом витало облако добродетели: порядок восстановлен, порочные поползновения пресечены:

«Когда молодой человек вхож в семью… С честными намерениями, а как иначе… Он делает предложение старшей дочери… А младшие становятся ему сестрами… Не нами заведено… Что ж тут непонятного… Но мы не о том говорим…»

Юлий понуро смотрел в пустой стакан, не решаясь вставить слово. Словно сам собой появился еще один кувшин вина, и я налил старику, жалея, что обидел его. А тем временем мое будущее становилось все отчетливее. Разговор «о том» оказался обсуждением моих планов. «Мысль-то неплохая… Хорошая мысль… Надо попробовать…» – твердили старейшины, а я не без любопытства пытался понять, что же за мысль меня посетила. Они еще долго жевали слова, но в конце концов стало ясно, что речь идет об адвокатской конторе. Вот оно что. Забавляясь игрой, я объяснил, что адвокатская контора – слишком серьезное начинание, а мои планы скромнее – юридическая приемная, бюро правовой помощи.

– Ну и почему сразу не сказал?..

– Мысль-то верная… – Внутренне рассматривая неожиданную идею – это сестры придумали? – я сказал, что дело хоть и нужное, но нескорое, потому что разрешения у меня еще нет и ждать его придется долго.

Старики вдруг рассиялись морщинами, даже Юлий ожил и задвигал ушами.

– Не нужно ничего ждать…

– Это у вас в столице шагу не ступи без позволения, а у нас на границе свои законы…

– Просто заявляй в коллегию и открывай хоть завтра…

И я вспомнил то, что давно знал: правовая автономия. Парадокс границы. Здесь, в полувоенных условиях, действовали, как ни странно, более либеральные во многих отношениях нормы.

– Чего откладывать? – вдруг спохватился один из стариков и пристукнул стаканом. Я сосредоточился и напомнил себе, как его зовут. – Пошли посмотрим. У меня хорошая комната под контору. Место удобное и сдам недорого.

Я пригласил Карло идти с нами и повернулся к обиженному старику, но он исчез.

В пристройке белого двухэтажного дома хозяин распахнул дверь в пустую побеленную каморку. Вторая дверь вела в комнаты. Одно окошко смотрело на улицу, другое в сад, на невысокие деревья с блестящими листьями. «Лимоны и апельсины», – похвастался хозяин. Улыбаясь про себя, я ждал спектакля по вытягиванию денег из нестреляного приезжего воробья.

Карло деловито измерил комнату шагами.

– Так, шесть на шесть. Тесновато, но для начала самое оно. Есть за что благодарить.

Я мигом поблагодарил.

– Но окно на улицу надо растесать. Такое оконце не годится. Контора есть контора.

– Сделаем, сделаем, – кивал хозяин.

– Теперь мебель. – Карло энергично входил в мои интересы. – Стол, лавка для клиентов, полки повесить.

– Сделаем, сделаем.

Развлекаясь ролью, я вмешался:

– Нет, мебель закажу новую. Плетеные стулья, два стола, застекленный книжный шкаф.

Уважение ко мне росло на глазах.

– Вот вы как хотите! На широкую ногу! Мы к вам сегодня же мастера пришлем.

А Карло распоряжался дальше.

– Над окном и дверью навесы. Белые или зеленые. Даже не так. Большой тент. Скамейку поставить. Кадку с цветами. И дверь перекрасить. – Он пошевелил дверь и всплеснул руками. – Она ж дубовая! Всю краску соскоблить. Налощить.

– Сделаем, сделаем, – радовался хозяин непонятно чему.

Чувствуя странную приятность быть не собой, я ответил в тон общему настроению и приготовился рассуждать о самом вкусном – о мелких подробностях. Только безделицы позволяют испытать полное удовольствие от дела. Старцы начали совсем издалека, добиваясь, олеандр или фикус у дверей мне больше нравится и белый натянуть или зеленый навес. Наконец, добрались до вывески и пустились воспевать достоинства местного умельца, который преотлично напишет и нарисует. Шедевр малярного вдохновения. Забавно было бы взглянуть. Но мне уже надоело. Сказав, что достаточно латунной пластинки на двери, я решил сворачивать разговор и спросил о цене. Хозяин помолчал и с достоинством назвал сумму. Настолько умеренную, что пришлось уточнить – за месяц? А то, может, тут на границе считают по неделям.

– Да что вы! – всполохнулись все. – За три, за три месяца. Вы ж сначала снимите на три? Ну, пока не уверены, как дело пойдет? Четверть в задаток, это как положено, а остальное потом.

Меня царапнула досада, и я оттолкнул ее, сказав, что плачу за полгода вперед и все переделки беру на свой счет. Кто-то засмеялся, хозяин смутился и стал оправдываться:

– Вы поймите. Так не делается. Что люди скажут? – Помолчал, пошептал что-то, но закончил твердо: – Скажут: молодой не умеет деньги считать, а старый пользуется. Скажут: связался черт с младенцем. Уж давайте как принято. Вы не обижайтесь.

– Хорошо, пусть будет ни по-вашему, ни по-моему: на три месяца с оплатой вперед.

Старик сокрушенно качал головой, но уже неискренне: хотелось согласиться. Я в этом не сомневался, и даже любопытно стало: удастся ли настоять на своем?

– Карло, поддержите меня, и тут же подпишем договор.

Хозяин повернулся к итальянцу: поддержит или нет? Остальные развеселились:

– Договор, договор! Законник приехал! Не хочет просто по рукам ударить!

Карло с самого начала был заметно доволен, что понадобилась его помощь, но теперь не понимал моей прихоти. Я подтолкнул его решение простейшим приемом:

– Не молчите, Карло, вы же меня сразу поняли. – Он польщено кивнул и заговорил быстро, бурно и, на мой слух, совершенно бессмысленно. Мне были понятны только постоянно выскакивавшие итальянские слова –«infatti!» и «affatto!» Лишь потому, что он наставил палец не на меня, а на хозяина, можно было догадаться, кого он убеждает. На этом комедия закончилась к общему удовольствию. Отказавшись от договора, мы ударили по рукам – самым натуральным образом, хозяин подставил мне широченную лопату-ладонь.

Вернулись в гостиницу, я вручил старику деньги, и теперь уже он пригласил всех выпить – обмыть удачное начало. Посидев с ними, я заметил, что седые головы крепче моей в единоборстве с местными винами, густо-сладкими и обманчиво легкими. Я никак не мог понять сути хлопотливых вопросов: «Вы когда ждете багаж? Мастер сегодня же возьмется. Когда крайний срок? Боитесь, не успеет?» Какой багаж? Чему срок? Ответив, что через неделю, я распрощался, и только поднявшись к себе и свалившись на диван, понял, о чем они говорили. В том застекленном шкафу, за который сегодня же возьмется столяр, должны стоять книги и лежать бумаги. А еще со мной нет ни диплома, ни свидетельства. Я вообразил потрясение отца, читающего письмо с просьбой немедленно выслать все необходимое для юридической приемной, – и с нервным смехом вскочил к конторке.

Весело сочинил грустное послание родителям о взаимных обидах, добавив в беглой приписке, что последовал их совету немедленно приняться за дело и нуждаюсь в помощи, небольшой, но срочной. А именно… Потом с удовольствием принялся за письмо дяде. Изобразил в красках пеструю сцену, из которой выскочил с общественно полезным начинанием в руках, то есть на шее. Пустился в психологию. «Сейчас, за письмом к тебе, я понял, чем оправдывается мое высокомерие по отношению ко всем моим колоритным собеседникам-собутыльникам. Честная бедность (нечестная тем более, но все они честные люди), честная бедность замечательно наполняет существование живым повседневным волнением и великолепной перспективой – обрести достаток. Они могли бы мне позавидовать, если б знали, что я уже при рождении достиг всего, о чем они только мечтают. Они и не догадываются, что счастливы. Надежда благополучно проводит их до самого кладбища. А у меня давно не осталось ни наивных надежд, ни простодушных радостей, ни желания обманывать себя самого». На последней фразе гладко бежавшее перо само собой пошло медленнее, выводя каллиграфические буквы с безупречным нажимом. Я и раньше знал это предательское свойство собственной руки. Попытка на бумаге приврать и покрасоваться тут же превращала почерк в образцовые прописи. Наверное, и дядя давно разгадал этот неприятный фокус. Переписывать не хотелось. Достав из буфета фляжку и отрезвившись хорошим глотком, решил продолжать. Разгадал так разгадал. Дядя был страшно виноват передо мной, из-за него я ни разу не смог выговорить гордую жалобу: никто меня не понимает. Еще прихлебнув коньяка, написал о дядиной вине и потерял мысль. Но письмо думало вместо меня. «Обновление времени на новом месте действительно произошло, я все еще живу подробно, и мне теперь предстоит запомнить каждую морщину и реплику смешных стариков. А ведь они с легкостью навязали мне свою волю. Зачем мне это дело, которое я все же собираюсь продолжать? Кто его придумал? Они спрашивали, с чем и зачем я приехал, но не мог же я им ответить, что сам не знаю Вернее, знаю, но это знание плохо ложится на бумагу, а тем более не выговаривается. Ладно, попробую: чтобы в моей жизни появились события и сложились в действие. Сколько себя помню, я хотел быть таким, как ты. В детстве не сомневался, что я такой и есть. Потом был уверен, что скоро таким стану. Потом ненавидел тебя и себя, не понимая, почему это невозможно. Как сочетается твой необъятный цинизм с несомненным великодушием? Ну, пусть не цинизм, если сильно сказано, но слишком ясное понимание чужих мотивов. И собственных тоже. Откуда у тебя столько замыслов и желаний и почему все они приводят к действию? И почему ты в меня не впечатал эти – как их назвать? – умения, дарования? В печальном итоге я неизвестно зачем сижу на краю света наедине с коньяком, а ты – что ты сейчас делаешь?»

Фляжка стояла рядом и звала подкрепиться. Последовав приглашению, прихватил ее с собой и понес письма на почту. Улица так остро сверкнула солнцем и тенью, что я прикрыл глаза. А открыв, ничего не увидел, только почувствовал подушку под головой. Память качалась, как маятник, отбивая удары кровью в висках. Обнаружив себя на диване, в локанде, попытался сообразить: это уже завтра или еще сегодня? Что за синева в окне – вечерняя или предрассветная? Тишина вокруг говорила о ночи. Алкоголь растворяет время. Был я на почте или не был?

Добравшись до графина с водой, припомнил и почту, и стук в дверь. Приходил столяр, и я с ним договаривался. С бодрым видом, но заплетающимся языком. Все это невыносимо. На почте дописывал письмо дяде, хотя и без того настрочил совершенно лишнего. Не ел целый день. Теперь желудок скручивали разом и голод, и отвращение к еде. Нужно вспомнить, о чем писал. И кого встретил по дороге. И как вернулся к себе. Тоска, унижение и бессмыслица.

Встряхнул фляжку – плеснуло тяжело. Вспомнил, что наполнял ее, и о чем-то толковал с Карло.

День, как блестящий орех, лежал на ладони, обещая золотую сердцевину. Но рассыпался черной пылью. Что за мысли и сравнения мне в голову приходят? Отчаянно хотелось заснуть, но в мозгу как будто тлела и болела заноза. И гасла долго, долго, долго, пока не разгорелось утро.

 

Глава 5.

Закатные знаки

Скучать – верный знак бездарности. Изнывать от безделья – тем более. За все эти дни я даже не пытался увидеть и понять здешнюю жизнь. Вчера капризно позволял старикам расспрашивать, ни одного разумного вопроса не задал, а воображал, что владею разговором.

В зеркале хмурый субъект с больными глазами и мужественной щетиной смотрелся приемлемо. Я думал о том, что мог бы стать здесь своим и написать книгу о границе. И сосредоточенно вглядывался: бриться, поддерживать мрачную небритость или отпустить бородку?

В дверь деликатно поскреблись. Появился Карло с подносом, накрытым белой салфеткой. Он разом смущался и посмеивался, бормоча: «Вы вчера на радостях… Я уже беспокоился, решил заглянуть… Вот, выпейте горячего бульона с перцем, как рукой снимет». Выяснилось, что вчера он сам тащил меня по лестнице и укладывал на диван, а я требовал лошадь и порывался куда-то ехать. Впрочем, и все приключения. С мастером, оказывается, побеседовал вполне здраво. Он сегодня ждет меня. Я признался, что не помню, где его искать. Карло с готовностью объяснил.

Был полдень. Марта вернется вечером. Слишком сильно, чуть не с тоской хотелось увидеть ее, но я понимал, что это обман чувств от неприкаянного ожидания в чужом городе. Волевым усилием, как с камнем на шее, вышел на улицу и побрел к «своей» конторе.

Бело-солнечно-нарядный город с веселым шумом жизни и работы разгулял меня. Над будущей юридической приемной уже натянули тент. В его зеленой тени трудились двое. Старик-хозяин маленьким топориком тесал боковину оконного проема. Беловатый камень легко крошился. Крутилась пыль. Девочка лет пятнадцати в красной юбке и красной косынке скоблила дверь широким ножом и распевала песенку. Быстрая горячая мелодия, зовущая притопывать. Приближаясь, разобрал и слова. Странные у вас на границе плясовые песни.

Не скрывай! Вернется ль милый? Что, седая, ты бормочешь? Видишь черную могилу Или счастье мне пророчишь?

Песенка оборвалась, на меня метнулись круглые, как черные вишни, глаза. Девочка со смехом прыгнула в комнату и медленно притворила дверь, подглядывая.

– А, вот и вы! – обрадовался старик. Хлопнул меня по плечу и крикнул в окно: – Анита, принеси…

Но быстрые руки уже выставили табурет. Сидеть и глазеть, ведя степенный разговор, было бы смешно, но от меня явно этого ждали. Поставил на табурет ногу, упер ладонь в колено. Перед стариком появились два стакана и кувшин, он налил себе и мне и принялся рассказывать, что столяр приходил, все измерил, не беспокойтесь, к сроку закончит.

Черные глаза мелькали в окне, выглядывали из-за двери, а то вдруг появились над каменной оградой.

– Внучка! – похвастался хозяин, хотя и так было ясно. – Она у вас и прибираться может. Вы ей назначьте сколько-нибудь, пусть дите учится деньги зарабатывать.

Надо будет спросить у сестер, какую сумму означает цифра «сколько-нибудь».

Дверь распахнулась. Как в раме, передо мной предстала Анита. Она не только сняла косынку, но и расплела косы. Чтобы я получше разглядел, как хороши русые кудри, встряхнула головой. Скомандовала: «Ногу уберите!» – поставила миску с маслинами. Вздернув нос, гордо удалилась. В комнате послышался топот и хохот. Я искренне похвалил девочку. Она, конечно, подслушивала. Старик лицемерно покачал головой. В окне появилась рука с маленькой скамеечкой.

– Вот, дедушка, дай ему, пусть ставит свой сапог!

Мы рассмеялись. А она заметила мои щегольские сапожки.

Прелюдия окончена, надо заводить беседу. Первые такты – мои.

– Хотелось бы расспросить вас…

– Да уж понимаю. Спрашивай, все расскажу.

Старикам нужны не вопросы, а слушатель. Я потянул паузу. Отложив топор и взявшись за стакан, он посмотрел на меня с предвкушением долгого повествования.

– Нет, ты не думай. У нас хорошо. Жить можно. Тебе понравится.

«Понеслось…» – подумал я. Неисчерпаем и однообразен набор неопределенностей, смысла которых я никогда не мог понять. Для полноты мог бы добавить еще одну сентенцию, например – «больно, но терпимо».

А он словно подслушал:

– Поживешь и скажешь: беда здесь у нас, но терпимо.

Я постарался не усмехнуться, но он неожиданно разулыбался.

– А, подглядывает? Дразнит тебя? – Он погрозил пальцем внучке за окном. – Бойкий ребенок. Ты не обижайся. По ней видишь, справляемся. Когда совсем плохо, дети не такие… Я тебе вот как скажу: у нас жизнь правильная. У нас свобода. Не то, что у вас. Что так смотришь? Говорю – у вас и у нас? В одной стране живем. А так и есть. У вас законы приставучие, но необязательные. На пользу чиновникам, кто наблюдает за неисполнением. Твой родственник, Старый Медведь, так говорит. Я так и не понял, кем он тебе приходится. Чего толком не объяснишь? … А у нас закон строгий. По военному времени. Двери можешь вообще не запирать. У нас не воруют. Забудешь где-нибудь кошелек, вспомни, где оставил, приходи, там и лежит. Не вспомнишь, подберут, весь город на ноги поставит: кто кошелек потерял? И вернут. А чтобы убийство, разбой или девочку обидели, так даже не думай. Не бывает. Но знай: у вас смертной казни нет, а у нас есть. Даже без суда и следствия. Пристрелят на месте или повесят на площади.

– За что?

– Сам понимаешь за что.

– За воровство тоже?

– Если во время военных действий. Подумай головой, человек в бою, а какая-то нелюдь его дом грабит.

– Без суда и следствия?

– Здесь граница.

– Публичные казни? И дети видели?

Старик как-то поскучнел, а до сих пор излагал гордо.

– Это давно было. Скоро после событий. Дети тогда и не такое видали. Кто жив остался. И я тебе вот как скажу. Или уж ты совсем против смертной казни, тогда я тебя поспрашиваю кое о чем, а ты отвечай мне. А если не против, то сам себе отвечай: это что, правильнее, чтобы палач где-то там его прикончил, а ты и не видел? У нас нет палачей.

– А кто же?..

– Кто сам так решил.

– И за дезертирство?

– Какое дезертирство? У нас ополчение. Народная милиция. Не уверен в себе, боишься – не записывайся. Не выдержал, не можешь, не по силам – выпишись. Все поймут, никто слова не скажет. А в бою струсил, сбежал – дело другое. Тут уже не тебе, а с тобой никто не скажет слова. Как жить будешь? Да и нет у нас трусов. У нас люди хорошие, вот увидишь.

Анита выглянула через ограду, легко подтянулась и уселась наверху.

– Скажу тебе. Если опасность, люди серьезно живут. А настанет красота и покой, распояшутся, поди, начнут грызть друг друга. Что скажешь?

Ничего странного и нового в этой мысли не было.Духовная мобилизация общества. Сплотимся ради будущего. Может, настоящая опасность только здесь, но о границе наши газеты предпочитают помалкивать.

Однако, с бедой кончится и самоуправление… и тогда

– … получите наместника и те самые приставучие законы.

– А вот и нет. У нас гарантии. На все годы послевоенного восстановления – прежние нормы. Наместник-то и сейчас есть. Мы же к южному округу относимся. Только он сам по себе, а мы сами по себе.

Старик смотрел совсем довольным. О том, что гарантии гроша ломаного не стоят, я промолчал, естественно.

Если он видел мои вчерашние выходки, сейчас «предостережет по-отечески». И точно.

– Ты вино-то пей. Коньяк проклятый брось, забудь про него совсем. У нас места виноградные. Все заново насадили. Уже и винодельни есть настоящие. Пей смело, одна польза.

Я выпил. Старик начал о повседневном. У семьи сад, половина винодельни, а еще ягодное вино, яблочное, – дело новое, но хорошо началось. Где привыкли с виноградом работать, там и с ягодами удается. Ничего, жить можно. Я решил оставить его в торжественных размышлениях и распрощался, сказав, что мы еще не раз вернемся к этому разговору. Забытая Анита с досадой перекинула через ограду стройные ножки в красных туфельках на каблучке и спрыгнула, только алая юбка взметнулась. Но я удалялся, как будто ничего не заметил.

В столярную мастерскую идти было неприятно в ожидании откровенных или спрятанных косых взглядов. Принял вид сухой и деловитый, но встретили меня простодушно-радушно. Тоже налили стакан, подставили новенький плетеный стул – «Вот, сами испробуйте» – и я, как загипнотизированный, час и другой и, кажется, третий следил за размеренной, молчаливой работой мастера и подмастерья.

Пообедать заглянул в подвернувшийся кабачок, а возвращаясь, свернул куда-то не туда и оказался на самой окраине. В густо заросшем овраге шумел полноводный ручей, горбатый мостик с тремя ступеньками вел к последнему ряду домов. Я увидел маленькую площадь, мутно-зеленую воду. На белом постаменте – черного всадника со старым, страшным, изглоданным лицом и гневно-молодым разворотом плеч. Он с угрозой вонзал бронзовый взгляд в мирные ставни на той стороне канала. Его тень черным крылом достигала воды. Вдруг из тени выступила Марта. Изысканно-нарядная, в жемчужно-сером атласном платье с высокой талией, в треуголке из белых кружев и с кружевным зонтиком. Свернутая узлом коса в серебряной сетке. Присмотрелся: а я тоже там? Увидел и себя. Появилась гондола, раздалась баркарола, но эту романтическую пошлость досматривать не стал, а серьезно задумался: может ли в действительности тень памятника так перерезать площадь Сан Дзаниполо, как мне это вообразилось?..

На закате устроился за столиком, любопытствуя, кто ко мне подсядет, в то же время ведя этнографические наблюдения и ожидая возвращения дозора.

Толпа густела. Вечером женщины снимали косынки, да и многие мужчины тоже.

– Людей посмотреть, себя показать? – спросил объявившийся вдруг старик, сдавший мне комнату для конторы. – Вон, полюбуйся, наши молодожены. Какая парочка, а?

Он присел за мой столик. Я оглянулся и увидел до смешного юную и действительно очень яркую пару. Красавица новобрачная была, как двойняшка, похожа на Аниту, такая же черноглазая, крепкощекая, русая, кудрявая, с хитрым вздернутым носиком. Счастливый супруг, совсем мальчишка, с неправильным треугольным лицом и целым вороньим гнездом чернейших волос, был выше ее чуть не на две головы. Совсем некрасивый, но неотразимо сияющий, он по-детски держал ее за руку.

– Она тоже ваша внучка?

– Делли? С чего ты взял?

Странно, что он не видел несомненного сходства. Значит, это здешний тип красоты, круглой, жаркой и лакомой: глазки – вишни, губки – малина, щечки – персик, кудри – орех.

– Не внучка, но знал малыми детьми и его и ее. Феликс сирота, после событий никого родных не осталось. Его город растил. Хороший парень. Ополченец. А у нее отец погиб и дядья. Мать с бабкой сами девочку поднимали. Они портнихи знаменитые и вышивальщицы. И она тоже. Видал, какие нарядные?

Теперь и я обратил внимание на обдуманность местного франтовства. У нее белая вышитая рубашка, красная юбка, украшенная черным сутажом, белые чулки, черные башмачки. У него черные штаны с красными шнурами, как с лампасами, красная рубашка и синяя безрукавка с густой вышивкой.

– Ишь какие счастливые. А вон смотри, кто идет. Сам Дон Дылда. Герой. Лучший стрелок на границе. У него, как в сказке, пули заговоренные. А вообще-то он телеграфист. Начальник нашего почтового участка.

Я удивился, что герой носит такое непочтительное прозвище. Хотя про себя признал, что убедительное: он был нескладный и узкоплечий.

– Дон Довер. Увидали – обозвали дылдой. Это когда приехал. А когда узнали поближе, так и прозвище само собой стало почтительным. У нас никого долговязого просто так дылдой теперь не назовут. Это, знаешь, еще заслужить надо, если самого Дона Довера так называют.

Действительно, на площади разыгрывался спектакль под названием «наш герой». А тот смущенно раскланивался, хлопал по плечам и пожимал руки. Так, а в каких случаях жмут руку?

– Давай познакомлю. Народ у нас хочет его с твоей сестрой поженить. Со старшей. Ну, с ним-то никто не сравнится, но она тоже знаменитый стрелок.

Тоже знаменитый? Надо же. Дон Дылда как раз приближался к нашему столику. Старик встал. Я тоже поднялся, здороваясь. На мой циничный взгляд, герою сильно не хватало брутальности. Он был какой-то мягко-бесцветный. Под высокими скулами щеки так сильно втянулись, что в углах губ складывались робкие полуулыбки. Каким-то загадочным образом казалось, что он смотрит не сверху вниз, не с высоты своего роста, а нерешительно снизу вверх.

– Рад знакомству, – сказал он, пожимая мне руку обеими руками. – А я только что попрощался с вашими сестрами.

– Где? Как? Вы тоже были на кордоне?

– Нет. Дозор вернулся, я проводил их немного. Они на завод уехали.

Почему я был уверен, что отряд появится на площади? Мне стало так досадно, что рассердился и на героя, и на старика. На языке зашевелилось что-то язвительное.

Но по площади вдруг словно прокатилась волна. Раздались восклицания: «Лев! Лев!» Головы поворачивались. Что за притча, откуда взяться льву? В голосах слышался настоящий испуг, словно кричавшие и правда видели зверя. Моя голова сама собой повернулась со всеми вместе. И я тоже увидел.

Закатные облака. Золотой лев с колеблющейся гривой и раскаленной красной пастью торжественно переставлял в небе могучие лапы. Долго, полную минуту, облака оставались львом, и толпа, стихнув, смотрела и смотрела.

Настроение на площади сломалось. Дохнула тревога. «Лев, кровавая пасть, перебежчик, знаки, дурная примета…»

Волной унесло Дона. Его окружили и добивались, что он об этом думает. Старик только что был здесь, но куда-то пропал…

Перекрывая гул, над площадью раскатился уверенно-насмешливый бас Андреса:

– Дамы и господа! Сограждане и ополченцы! Народ, я кому говорю! Что вы как дети, честное слово! Перебежчиков никогда не видали? Ничего плохого тут нет. Я же первый его и допрашивал. У них раскол и резня. Вот он и побежал. И еще побегут. Им не до нас. Пусть на здоровье режут друг друга.

Подойдя ко мне, сел и расхохотался:

– Закатные знаки, кровавая пасть? Когда же закончится эта напасть? О! Впервые в жизни срифмовал две строчки. Здесь все сочиняют стихи. Считай и меня поэтом. А тебя ждали. Обе. Очень даже. Я, по правде сказать, думал, что непременно явишься встречать. Прости, недооценил. Характер ты выдержал отменно. Поздравляю.

– А ты их недолюбливаешь, оказывается?

– Думаю, они меня тоже. Тебя зато любят так горячо, что приглашают в воскресенье прокатиться вместе с ними к источникам в горы. И меня заодно, раз уж я твой задушевный друг. Сам по себе никогда не удостаивался. Собираемся у дуба, у великана, в девять утра

– Конечно, с удовольствием. Очень любезно с их стороны.

– А, быстро же ты перенял эту манеру: здесь все на редкость вежливые. Даже я иногда.

… И дальше в том же духе на два голоса. Задушевный друг сильно действовал мне на нервы. Но я сам был виноват, нелепо и случайно установив такие отношения между нами. Изменить их потребует времени. Либо поссоримся, тоже неплохо.

Веселье не вернулось, песни и танцы не завязывались. Звонкий дуэт начал было: «Что, седая, ты бормочешь», – но как-то испуганно смолк на том же месте, что и Анита утром. Так и осталось неизвестным, что же предсказала колдунья.

Почему-то я думал об этом, отворяя дверь в свою комнату. Легкая занавеска взвилась, и вместе с ней пролетела быстрая тень. Птица слепо металась от стены к стене. Я ее не столько видел, сколько чувствовал. Вдруг в промельке на фоне белой кисеи черным изломом прочертились какие-то дьявольские пальцы. Это не птица! Желание выскочить в коридор, позвать прислугу и велеть выгнать мерзкое существо… Стыдно. Да черт же побери, что это такое и что с ним делать? Я не то что испугался, но чувствовал себя очень неуютно. Пока пробирался к конторке, пока чиркал спичками – и две сломал, все-таки догадался, что это летучая мышь. Лампа не хотела зажигаться, будто взмахи зловещих крыльев задували огонь. Вдруг существо исчезло. Когда, наконец, фитиль слабо засветился, я увидел на белом чехле дивана жалкую серую тушку. С дрожью брезгливости накрыл дернувшееся тельце газетой и выбросил в окно.

Не было никаких огромных черных крыльев. Лучше б были.

 

Глава 6.

Ожидание

Воскресным утром… – это легко сказать в романе. В суровой реальности до воскресного утра еще надо было доскучать. Многообещающая идея лично поблагодарить за приглашение не привела ни к чему. Их дом немо смотрел зарешеченными окнами, в тени на пороге лениво растекся кот. Пылал шиповник, стояла жаркая тишина. Конечно, я не стал проверять, правда ли, что на границе не запирают двери.

Вернувшись, набрел на забавную мысль и тут же ее осуществил: отправился к «нашим молодоженам» заказать себе вышитую рубашку. В мастерской застал их обоих и вынужден был наблюдать наглое, беспардонное, солнечное счастье. Как мало людям надо. Когда я объяснил, что видел вчерашний наряд Феликса и хочу для себя похожий, они расцвели еще пышнее, хотя пышнее некуда. Юный муж вспомнил, что он взрослый, и солидно принес неизбежный кувшин. Хорошенькая Делли вертелась и ахала: вы заметили? ах, правда? так приятно…

– … я очень старалась!

– Медом по сердцу, – вставил супруг, и даже не в шутку.

За обсуждением мне пришло в голову, что неплохо бы и дядю угостить здешним рукодельем. Мастерица даже испугалась:

– Подарок в столицу? Ах, пусть лучше мама…

Вместе со словом «мама» я надумал и матери послать… – что бы такое? Расшитый носовой платок.

Зардевшись, красавица спросила с деликатной запинкой: платочек кому? Ах, вашей матушке! Тогда нужно шить белым по белому. Ярко – если невесте. Или даже не белым, а вот, взгляните.

Принесла и развернула очень тонкий шелк – цвета пожелтевшей книжной страницы.

– Восьмиугольником сделать. А нитки не точно в тон, а чуть темнее или чуть светлее, вам как больше нравится?

Я выбрал все три вариации. Постарался вспомнить, как был вышит роковой платок Дездемоны, чтобы заказать и четвертый, но не вспомнил.

– Пожалуйста, встаньте на минуточку. Обмерить.

Пикантный момент. Быстрые прикосновения черной ленточки в ловких пальчиках, наивный детский запах – цветочного мыла и молока, что ли. Она была маленького роста и, чтобы измерить мне шею, приподнялась на носочки, потянулась, обняла. Я близко и пристально посмотрел в черные глаза. Улыбнулась весело. Привыкла, что ею любуются. Ресницам быть бы потемнее.

Задумалась, покусала алую губку.

– Смотрите, ей не терпится начать! – радостно сообщил супруг. Она смущенно кивнула, а он объяснял вместо нее: – Такой заказ интересный. Иголка сама в руки просится.

– Вы пейте, разговаривайте, а я вам пирога принесу и кроить буду.

Мы сели так, чтобы смотреть на нее, и стали пить и разговаривать.

Я вспомнил чересчур завитушечный фонарь над дверью и спросил, не его ли шедевр. «Вы заметили, правда?» – удовольствие пошло по второму кругу. Чтобы нагнать холода в это цветение, я поинтересовался, как же им разрешили жениться так рано. Он встрепенулся, разулыбался: решил, что я по дружбе хочу узнать подробности. За кого меня здесь принимают?

Заявив, что у них все было удивительно и необыкновенно – «и ничего не рано, мне уже девятнадцать! позавчера исполнилось!», он начал, все больше увлекаясь, рассказывать очень заурядную историю. Делли тихо слушала, позвякивая ножницами, потом не утерпела и подсела к нам, сияя черными глазами: помочь повествованию. Что ж, понятно, им первый раз выпала возможность выговориться: здешние обыватели и так все знали, рассказать было некому. Я слушал со смесью приязни и неприязни, зависти и отвращения. Этакое счастье – пошлость. А может, и всякое…

Еле отбившись от горячих приглашений к обеду, спросил на прощанье, есть ли в городе библиотека. Оказалось, даже две. Муниципальная – «за школой повернете и сразу увидите» и частная – «у старого Виртуса, платная, но недорого, а книжки такие, каких в городской библиотеке нет».

Старый Виртус взглянул на меня таким особенным взглядом, что я сразу отгадал бывшего учителя. Полюбопытствовал, так ли это.

– Учителя бывшими не бывают! – строго отрезал он, но тут же переменил голос на ласковый. – Советую взять абонемент на месяц – хоть каждый день приходите. Есть у меня одно условие, мои читатели уже привыкли. Вместе с книгой я даю одну-две брошюрки, а потом кое-что по ним спрашиваю. Так, пару слов. Вы увидите, что это интересно.

Еще бы не интересно. Что такое он проповедует?

Подойдя к полкам, усмехнулся и удивился. Никак не ожидал от учителя такого набора книг. Пестрые корешки обещали тайны, страсти, приключения, преступления и успех в жизни. «Роковая тайна», «Страшная тайна», «Тайна старого замка», «Парижские тайны», «Ключи к счастью», «Ключи к здоровью». И так далее.

Он внимательно следил, что я выберу. Стоило бы подурачиться и нервно схватить «Ключи к богатству», но я попросил помочь. И он вручил мне «Ключи к женскому сердцу». Потом, поколебавшись, «Роковую тайну». А стопку брошюрок с крупным синим заглавием «Сущность…» я сгреб, не разбирая.

Сложив книжонки на полу у дивана, принялся за «Роковую тайну». Зачем он мне ее подсунул? Открыл где-то на середине. Закрыл. «Юноша храбро вступил в схватку, и скоро из пяти мертвецов в живых остался один…»

Взялся за брошюрки: «Сущность государства», «Сущность брака», «Сущность свободы». Пролистывая, зацепился взглядом: свобода есть бремя. Как же, как же. А принуждение и рабство – это, надо полагать, избавление от бремени. Стал просматривать внимательнее и собрал впечатляющую коллекцию.

«Не следует отказывать человеку во внешней, отрицательной свободе; но, давая ее ему, необходимо объяснять ему, что человек, не сумевший освободить себя к дисциплине, не заслуживает политической свободы»

«Может ли быть назван гражданином тот, кто не принимает Цель своего государства? Он явно будет пользоваться удобствами жизни и правами, но будет паразитом, или приживальщиком, или, в лучшем случае гостем, но не гражданином»

«Что мужчина представляет активное, а женщина – пассивное начало, что первый должен образовательно влиять на ум и характер второй – это, конечно, положения азбучные.

Женщина должна видеть в своем избраннике действительного спасителя, который должен открыть ей и осуществить смысл ее жизни»

«Государство говорит каждому из своих граждан: «Не только ты служишь, но и тебе служат. Твое служение состоит в отречении и жертвенности. Но если у тебя есть духовно-верный и интерес, то он должен быть защищен государством»

Имени автора на брошюрках не значилось. Интересно, библиотекарь сам это сочинил? Сочинитель не замечал, похоже, что выключил себя из рода человеческого. Бесподобные фразы вроде «человеку необходимо объяснять то-то и то-то» или «человек есть что-то такое относительно своего женского дополнения» явно написаны с позиции надчеловеческой.

Я заметил, что собираюсь с проповедником сцепиться. Этого еще не хватало. В раздражении я все листал брошюрки, а они стучали молотком:

«Человек должен веровать…»

«Человек должен понять и усвоить…»

Скука. Досада. А вечером опять толпа, песни и танцы на площади. Мертвая зыбь. Что я здесь делаю?..

– Теперь всем известно, кто ты такой, – насмешливо возгласил Андрес, явившийся в сумерках поднимать меня с дивана и вытаскивать в народ.

А он-то что здесь делает? И чего ради ходит вокруг меня кругами? Собеседника не хватает?

– Ну, и кто же?

– Нашлась проницательная личность, которая открыла правду и сообщает всем желающим. Нежелающим тоже.

Андрес покачал головой наивно-сокрушенно.

– Ну так телись. Хоть узнаю, а то всю жизнь в потемках.

– Дословно: такой отличный парень, душа-человек, все понимает, веселый-превеселый и совсем простой. Доволен?

– А как Феликс определяет тебя?

– Забыл поинтересоваться. – Андрес заметил книжки. – А это что? Побывал у Виртуса! И как тебе роковая тайна?

– Одну строчку прочел. Смешно. Ты разве читал? В чем там дело?

– В том, что простой отличный парень узнает, что его родной отец – самый настоящий разбойник. Грабит и убивает. Родного сына собирался прикончить. В таком духе.

– И простые парни жалуются Виртусу, что у них тоже с отцами нелады. Понятно. А зачем это ему?

– Наставник-энтузиаст. Мечтает о духовном водительстве. Да и правда водит кое-кого. Кстати, у тебя хорошие шансы. Ведь Марта не пользуется женским успехом.

– Не может быть.

– Где ваша проницательность, маэстро? Ее слишком торжественно признают красавицей. Разумному человеку не нужен музейный уникум. Это раз. Здесь все ужасно порядочные. Это два. С честными намерениями на нее не претендуют, с нечестными – тем более. Сокровище очень плохо лежит и ждет, чтоб его подобрали. А ты ведешь партию грамотно.

– Она же тебе боевой товарищ.

– Ах да! Это три. Надежный боевой товарищ. Гражданка и ополченка. Такую не за что любить.

– Разве?

– Ты идешь или так и будешь валяться? Тогда наливай. … И что значит «разве»? Женщин любят не за гражданские доблести. Или думаешь, за доблести?

– И за что же?

– Ровно за то же самое, за что презирают. За бабью логику. За ветер в голове. За жадность к танцам, побрякушками и тряпкам. За стервозность и капризы. За глупый эгоизм и предательскую ненадежность. За рабскую преданность и собачью самоотверженность. За то, что с ней опасно. За то, что с ней безопасно. Как в игре. От огромного выигрыша каждый нерв дрожит и ликует. И от проигрыша тоже.

– Вот как? Здесь азартные игры запрещены? А неазартные тебя не занимают?

Он то ли не понял, то ли не обиделся.

– Здесь мало что запрещено. Нет, дело в другом. Народ не такой, чтоб трудовые гроши просаживать. Здесь нравы тугие. А риска без того хватает. Кстати, вот и четвертый пункт: в игре с дочками Старого Медведя рисковать никто не станет. Кроме тебя да меня.

Эта тема слишком горячо его занимала. Или он провоцировал меня на что-то. Пауза. И вопрос:

– Это правда, что они тебе родственники?

– Вовсе нет. Я и сказал, что нет, когда спрашивали. Не понимаю, откуда взялось. Да пусть говорят, какая разница.

– Если ты родственник, то – недуэлеспособен.

– Что-что такое? – Все-таки он меня зацепил. Пришлось встать.

– Имей в виду. Здесь дуэли разрешены не всем. Есть особый список, кому нельзя. Но таких и обижать нельзя: они ответить не могут. Кто входит в десятку стрелков, те ни вызвать не имеют права, ни принять вызов. И вся семья тоже. Юджина в десятке, поэтому подразумевается, что вызов любому члену семьи – или от любого – приняла бы или предъявила она, и шансы были бы неравные. Потому и нельзя. Наши стрелки не промахиваются.

– То есть как? У вас тут и женщины стреляются?

– Стреляются там, где это строжайше запрещено. А у нас дуэлей вообще не бывает. Сколько я здесь, ни единого случая. Но по закону – пожалуйста, полное равенство. Для совершеннолетних, разумеется, ополченцев и ополченок. Еще услышишь историю. Кто-то когда-то не так взглянул на Марту, а потом сбежал, струсил стреляться с Юджиной. Если ты из их семьи, к тебе будут очень бережно относиться, но зато и ты никого задеть не можешь. А то скажут: распоясался от безнаказанности.

– А я вчера чуть не нахамил Дону Дылде. Так, от плохого настроения. Он тоже в списке?..

– В первую очередь.

– А твои слова обидны для Марты.

– Даже так? Вот какой я нехороший человек, нарушаю хорошие правила. Если кому-то обидно, вина не моя. Говорю как есть. Ты же не побежишь пересказывать.

– Есть еще понятие «предостеречь».

– Против кого из нас?

 

Глава 7.

Идол

Воскресным утром к дубу-великану я отправился задолго до срока, чтобы задушевный друг не навязался в попутчики. Поехал окольным путем и заблудился. Куда бы я ни поворачивал лошадь, везде меня встречал лес, то дымящийся сырой тенью, то сверкающий солнечной зеленью. Время стояло, как вкопанное, и бежало, как пришпоренное. Тишина, прозрачный ручей, щелканье неизвестной птицы, слитный шорох кузнечиков. Давно катился десятый час. Положение и смешное и отчаянное. Но ведь я не мог забраться глубоко в чащу!

Вдруг ясно донесся окликавший меня голос. Мужской, незнакомый. Я отозвался, с удивлением, но и с самой детской радостью. Скоро на полянку вынырнул всадник. Метис Гай. Он-то здесь откуда? И как меня нашел?

– Сразу подумал, что вы в заколдованном месте. Я ведь тоже еду с вами. Проводником.

– Заколдованное – это как?

– Здесь такие петли у ручья, что заставляют кружить, держат. Непривычному человеку трудно выбраться.

Когда мы выехали на опушку, впереди вместо дуба оказалась скала.

– Где мы?

– У идола.

Я переспрашивать не стал. Сам разберусь. Обогнув скалу, увидел маленький отряд, лошадей, тележку. Герти всплеснула руками и завизжала. Старшие сестры улыбались сияюще. Андрес хмурился удивленно. Старый Медведь хлопнул по плечу. Собираясь, я нарядился в здешнем духе: синие штаны, белая рубашка, белая косынка, и теперь со смехом заметил, что и все остальные одеты точно так же. В последний момент по вдохновению нацепил тяжелый пояс с кобурой и был очень доволен, что не ошибся. Кроме Гертруды, все были вооруженные. Зачем – неизвестно. Но увлекательно.

Меня призвали смотреть идола, явно гордясь диковиной. Где же он? И вдруг понял. В рельефе скалы проступала – чем дольше вглядываешься, тем яснее – получеловеческая-полузвериная фигура метра в три высотой: грозный поворот рогатой головы, воздетые руки-лапы, широко открытые глаза – один слепой, другой огненный. Вдруг мнительная мысль перебила настроение: пожалуй, визги и улыбки приветствовали догадливость проводника, а вовсе не мое появление. Да или нет? Незаметно отступая, присматривался. И заметил: Андрес упорно, угрюмо, сощуренно и явно забывшись глядит – да на кого же? На Герти. Ничего себе. Впрочем, можно было и раньше догадаться. Интересно, а она знает? Они все – знают?

Метис обернулся и перехватил мой взгляд. Вот у кого глаза на затылке. От чужой тайны, так легко доставшейся, мнительность испарилась. Я принялся расспрашивать об идоле. В каменном существе и правда чудилось что-то могучее и жуткое. Что это такое? Откуда и зачем? Неужели игра природы?

– Она и есть, – сказал Старый Медведь. – Зубило с молотком только помогли. Вон же, заметно где. Правый глаз, красноватый, – это какое-то естественное включение. Левый глаз высверлен, и над правой лапой поработано.

– Разве это доисторическая древность?

– Конечно, нет. Камень мягкий, выветрился бы.

– И легенд о нем мало, – добавил проводник. – Дедушка Юлий уверяет… когда увлекается… что еще мальцом слышал от своего деда: это лесной царь, и его надо просить об охотничьей удаче. Но Юлий не местный, не жил здесь ребенком.

– «Отец! Лесной царь со мной говорит!» – пропела Герти.

– «Не бойся, малыш! То ветер шумит!» – мигом отозвался Старый Медведь.

Мне очень понравилось. Да и всем тоже. Только Андрес уставился себе под ноги.

Увы, два джентльмена не сообразили помочь дамам сесть в седло. Поздно спохватились. Когда Андрес дернулся в сторону Герти, Старый Медведь уже подсадил ее. Как перышко.

Тихонько тронулись. Старик что-то объяснял мне, поминая «вулканическую историю». Местность редкостная: горы, скалы, ущелья, долины – и все вместе. Вода в изобилии. Зима совсем мягкая, а летом изнурительной жары почти не бывает. Как будто меня это интересовало. Хотя почему нет?

Понемногу прибавили шагу. Проводник впереди, за ним старик, по бокам повозки Андрес и Герти, а я остался позади со старшими сестрами.

Прежде мне никогда не приходило в голову обращать внимание на мулов, и теперь, вспомнив свою заводную игрушку, не удержался сказать о курьезном сходстве. Сестры посмотрели с интересом, ожидая продолжения.

– Что-то в нем и забавное и отталкивающее. Словно механизм. Неужели к такому существу можно привязаться?

Юджина улыбнулась и закивала, как будто услышала подтверждение своим мыслям, но ответила вразрез жесту.

– Можно-можно. Двоих точно знаю. Наш Санди – Александр, парнишка-работник, ваш тезка – он своего прямо обожает.

Надо же, тезка. Досадно узнать.

– А кто же второй?

– Второй – я сама. Мул отличное животное. Одни сплошные достоинства, лучше не бывает.

– Как, лучше лошади? – Пришлось поддерживать разговор, если уж сам его начал.

– В работе – конечно. Лошадь – она нежная, капризная. Заболеет, надорвется. А выносливее мула вообще никого нет, и болезни к нему не пристают. Не болеет и все, как будто с другой планеты. Мул хозяина всегда прокормит, а хозяину прокормить его – и заботы мало.

Во мне нарастал внутренний смех и складывались строчки письма к дяде: «Мог ли ты вообразить, что мне придется с серьезным видом обсуждать хозяйственную выгоду мулов? Представь себе, как я рассудительно возражаю, хмуря умный лоб: – Но лошадь гораздо резвее. Как же вы забываете об этом?»

– Да нет, помню. Где нужна высокая скорость на короткое время, там, конечно, лошадь. Но с грузом лошадь выбьется из сил, а мул идет себе и горя ему мало. Хотя лошадь красивее, уж это так.

«Знаешь, премудрый дядюшка, в этот момент я все понял: тайную зависть некрасивой и трудолюбивой старшей сестры к нежным и капризным красавицам-младшим…». Я взглянул на своих спутниц, и мысленное письмо скомкалось. Конечно, очень приятно писать и думать «я все понял», но видно было, что нет, не угадал. Слишком свободно, уверенно и одинаково они держались. К одной подозрение в зависти даже не подкрадывалось, а в победительной красоте другой вовсе не было капризной хрупкости.

– А что говорят – упрямый, как мул, – так это выдумки. Послушный и безотказный. Почему же мулов не любят?

– Так вот оно что! Вы говорите о несправедливостях любви, а не о мулах?

Сестры поулыбались, показывая, что оценили шутку, но вернулись к прежнему. Почему-то они думали, что меня сильно занимают хозяйственные перспективы приграничья. Муловодство – дело нужное и доходное. Золота, серебра и каменного масла здесь нет. Может быть, и к счастью, как вы думаете? Аграрные возможности богатейшие. Садоводство и виноградарство здесь и раньше было, до событий. Тогда разводили…

Не первый раз я замечал, что местные жители называют резню и оккупацию «событиями», странным образом повторяя давнюю официальную формулу: «К событиям на границе».

– … разорение ужасное, но виноградники восстановили. А сады… вы сами видели. Из совсем нового – шелководство. Глина – отдельный разговор. Глины здесь замечательные. Мы вам завод покажем, хотите? Но все-таки будущее здесь санаторное, лечебное. Так нам кажется. Для местных жителей горные ключи – средство от всех болезней. Есть и холодные, и теплые, и прямо горячие.

– Холодные и горячие рядом? Разве так бывает? – вяло-вежливо удивлялся я, нацеливаясь повернуть разговор в более увлекательном направлении, подальше от хозяйственного отчета. Услышал радостный ответ, что так бывает редко, что в мире совсем немного таких курортов, что самый холодный источник – одиннадцать градусов по Цельсию. Ледяной, правда? А самый горячий – пятьдесят три! Но термальные ключи – они подальше. Нет, мы сейчас туда не поедем. Дороги еще строить и строить. Да, конечно, вы правы, источники изучать надо по-настоящему. А расспросите Гая! Он сейчас занялся этим.

Расспрашивать Гая – только этого мне и не хватало.

Тропинка полого поднималась среди густого леса. Склонившаяся ветка с мелкими и яркими до синевы листьями опахнула очень знакомым и почему-то городским, парковым запахом. Что это? Где, где? А! Это самшит. Вы привыкли видеть его подстриженным, вот и не узнали. Скоро уже будет первый источник – Паутинки. Называется так. Возле ключей травы считаются особенно целебными. Нина велела мяты набрать, зверобоя, цикория…

– Нина – это кто? – терпеливо уточнил я. Сестры словно удивились. Провинциальная манера. Все друг друга знают.

– Нина! Жена, подруга папы.

Вот как. Что ж задушевный приятель не предупредил? У красавиц, оказывается, молодая мачеха. Впрочем, ничего странного, очень понятно. Обаяние здешних черных глаз я и на себе чувствовал.

Впереди у поворота прошуршала трава, скользнуло что-то гибкое, быстрое, золотистое, каштановое. Змея? «Бурундук, бурундук!» – вскрикнули сестры и вдруг принялись выспрашивать, как я обживаюсь на новом месте, что делал в эти дни, где был, что видел, с кем познакомился, не скучал ли? Зверек переломил разговор без моей помощи.

Рассказывалось с приятностью. Я даже разболтался. Со смехом вспомнил, как мысленно скрежетал зубами и спорил с теориями Виртуса, – когда читаешь или слышишь «человек должен, должен, должен», то невольно чувствуешь, что человек – ты сам, а должен тому, кто это барабанит.

Собеседницы поддержали меня чересчур энергично. Пришлось морально попятиться:

– Вы разве совсем не признаете долга?

– Очень даже признаем, – смеялись они. – Взяли деньги в долг – надо вернуть. В крайнем случае можно с отсрочкой и частями, но не хотелось бы.

– А если серьезно?

– Если серьезно, тогда так, – начала Юджина. – Признаем добровольно взятые на себя обязательства.

– А как быть с недобровольными, но неизбежными?

– Тут сразу спросить бы: с какими, например? Но можно не спрашивать, а сразу сказать: неизбежность неизбежностью и назовем. Без долга вполне обойдемся.

– Чем же бедное слово помешало?

– Где начинается про долг, там жестокость и путаница.

– Жестокость – согласен. Бывает. Суровый долг. Но почему путаница?

– Потому что о долге, – сказала Марта, – не разглагольствуют, не торгуются, его исполняют.

– Да, разумеется. Нет, что это значит?

– С человеком, который чего-то хочет, пусть даже вредного и неудобного для других, с ним все-таки можно препираться, торговаться и до чего-то договариваться. А когда появляется долг – ужас! Особенно если восстанет долг на долг. У одного долг перед добродетелью, у второго долг перед будущим, у третьего – перед собой, у четвертого – перед судьбой, у пятого – перед родиной, у шестого – тоже перед родиной, но другой. Когда лицемерят и долг только на языке, а на уме кошелек, тогда еще можно кое-как удержать, чтоб хоть головы не поразбивали. Себе и другим. А если и впрямь думают, что исполняют долг, тогда всему конец.

– Вы этих мыслей не скрываете? – очень мягко спросил я. До каких еще нелепостей додумались в провинциальной глуши милые сестры?

– Не то что скрываем… – улыбнулась Марта. – О таких вещах как-то не принято говорить. Между собой обсуждаем. Иногда спросят, как вы спросили, – Неужели в долге нет ничего хорошего? «Родина ждет, что каждый исполнит свой долг». Приказ Нельсона перед Трафальгарской битвой. Красиво же? Воодушевляет?

– Уберите долг – тоже красиво получится. Родина верит, что каждый из вас хочет ее защитить.

– По-моему, с долгом лучше.

– А по-моему, нет, – вмешалась Юджина. – Недаром же на очень серьезное и опасное дело не приказом требуют и не по долгу, а добровольцев зовут.

– А добровольцев что зовет? Разве не долг?

– А вот и нет. Кого что. Тяга. Сила. Удальство. Мастерство. За друга отомстить – если в бою. Мало ли.

– Но вы же не станете спорить, что хотя бы некоторых зовет долг?

С комической добросовестностью обе кивнули, глядя на меня с каким-то наивным ожиданием. Пришлось добавить:

– Такие люди заслуживают большего уважения, правда?

– Почему? – откликнулись в унисон. То ли простосердечно, то ли с подвохом. А почему, в самом деле?

– Потому что они действуют из более высоких побуждений.

Обе заволновались:

– Нет, непонятно. Из более высоких – чем что? Почему долг выше других побуждений?

Мне было и любопытно и смешно. Так упрямо противоречить поклоннику – не самое умное поведение. Неожиданные мне сегодня выпали разговоры. Ладно, сформулирую с пафосом:

– Действуя из чувства долга, человек преодолевает свою низшую природу.

– Не хочет, но идет? Боится, но заставляет себя?

– Можно и так сказать.

Они вздохнули и помолчали. Но напрасно я надеялся, что поладил с долгом и спорщицами. Оказывается, опять – «нет-нет!» Нельзя идти на опасное дело, когда не хочешь и боишься. Не справишься. Сам погибнешь, людей подведешь.

– Но если больше некому?

– Тогда придется. Не по долгу, по неизбежности.

Все-таки настояли на своем! Зачем, спрашивается? Ласково и задумчиво я сказал, что они отлично спорили, поэтому убедили меня – перейти на сторону пострадавшего. У господина Долга слишком сильные противницы. Хочу защитить слабого.

Наконец-то смутились. Но тут же стали смеяться и умолять: не надо, не надо, у этого господина и так несметная рать в защитниках!

– Решение принято. Приговор вынесен

– А мы его обжалуем.

– Обжалованию не подлежит.

– По вновь открывшимся обстоятельствам. Свидетелей позовем. Давайте спросим Старого Медведя!

Мне стало весело. Прогулка складывалась удачно. Серые прекрасные глаза, зазеленевшие в густой малахитовой тени леса, смотрели на меня прямо и увлеченно. Брильянтовая капелька в черной коробочке лежала в моем кармане и дожидалась своей минуты.

Мы сильно отстали. Но Юджина сказала, что будем на месте первые: поедем напрямик – поднимемся и спустимся.

Когда мы свернули с тропы, сестры соскочили на землю и повели лошадей в поводу. По-моему, крутизна была не так уж опасно велика. Захотелось побравировать, оставшись в седле, но вдруг я почувствовал, что «здесь у нас на границе» куда больше уважают осторожность.

 

Глава 8.

Симпозиум о долге

Паутинно-тонкие струи рассеивали в воздухе жидкое серебро. Бисерный полукруг крохотного водопада звал подставить ладонь. Горьковатая холодная вода слегка отдавала – йодом, что ли? Чудилось, что прозрачные нити еще и звенят.

Моральные прения были совсем не к месту. Но обе любительницы умных разговоров кинулись пересказывать, о чем и как мы поспорили. Мне можно было не участвовать: с недовольным видом возражать принялся Андрес, повторяя мои аргументы. Старый Медведь вспоминал диктатуру: она до того заездила долг, что загнала человека насмерть: «Ты должен подчиняться, потому что должен делать это», «Ты вечно в долгу перед родиной (читай – диктатурой)», «О долге не спрашивают: почему, его выполняют»… Да кто эту диктатуру помнит, горячился задушевный друг Андрес, тысячу лет прошло! И не все, что было тогда, было плохо. Это правда – о долге нельзя спрашивать «зачем да почему»!

– Откуда ж вы тогда о нем знаете? – наивно вмешалась Герти.

Андрес аж глаза прикрыл и зубы стиснул. Но собеседники внимательно ждали, что он ответит. Мне тоже стало любопытно, как он выкрутится.

– Долг принимают, исполняют, а не обсуждают.

– От кого принимают? И как – добровольно? – спросила Марта.

– По-моему, разговор какой-то ненужный.

– Но все-таки?

– Если хотите, формулирую: от такого авторитета, который выше частных интересов.

– От диктатора, например?

– При чем тут диктатор?

– Попадает под определение. И вообще матрица та же. Пресс-форма.

Все засмеялись, даже Андрес усмехнулся:

– Пусть пресс-форма. Очень наглядно. Долг действительно впечатывается. В принудительности – надежность. А добровольные обязательства – что ж? Сегодня по собственной воле взяли, завтра по собственной воле сложили.

– Может быть, – кивнул Старый Медведь. – В зависимости от обстоятельств.

– Значит, руля у лодки нет, плывем, куда ветер подует?

Острое слово всем понравилось. Сестры просияли, Старый Медведь хлопнул по плечу Андреса, который уже явно не считал, что разговор какой-то ненужный. Я глупо не вытерпел чужого успеха и полез с репликой:

– Пусть дует хоть встречный, хоть поперечный, главное – вцепиться в руль. Никуда не доплывешь и на мель сядешь, зато будешь трагической личностью.

Андрес взглянул снисходительно и припечатал:

– Кто следует долгу, тот и так трагическая личность.

– Ты о себе?

Но он не удостоил обидеться:

– А если отсчитывать от обстоятельств, то выйдет, что мораль относительна.

Ответом было недоуменное молчание. Потом Герти спросила: а как же иначе? И сама ответила: конечно, относительна! Молчание стало напряженным, но тут проводник как-то очень удачно вмешался. Следующий источник – Зеркало, за ним – Изумрудный, а за ним…

В ожидании чудес набрали целебной воды в мех и бочонок, набили травами кожаный мешок. Потом долго пробирались неприметной тропинкой.

Наконец, метис сообщил, что почти прибыли, лошадей тут оставим – «кто в первый раз, советую зажмуриться». Андрес отказался – «ребячество!» Я бы согласился, но «ребячество» царапало.

– Хотите, завяжем глаза? – предложила Герти, а я обрадовано и коварно воспользовался:

– Хочу. С удовольствием. Завяжите вашей косынкой. – Она послушалась, и мне на глаза легла мягкая душистая ткань.

– У вас апельсинные духи, – заметил я, предоставляя Андресу раскаиваться, завидовать и беситься.

– Это не духи, – хозяйственно объяснила Юджина. – Здесь у нас на границе лимоны и апельсины недавно стали перерабатывать. Сок, мармелад, эфирное масло. Еще ароматическую вытяжку освоили. Она и вместо духов и всюду добавляют, хоть умываться, хоть белье полоскать.

С тем Юджина и Герти подхватили меня под руки и повели, остерегая и разжигая любопытство: «Здесь корень, перешагните… здесь, как в сказке!..» Но что могло скрываться на лесной полянке? Капище? Райская птица в золотой клетке?

Послышалось восклицание Андреса: «Надо же! И впрямь чудеса». Мы вышли из густой тени. Сквозь повязку на веках загорелось солнце. Осторожные пальчики потянули ленту: «Сезам, отворись!»

Впечатление оказалось сильным и нереальным. Среди кустов и деревьев, окружающих круглую, как по циркулю выведенную поляну, не было ни одного зеленого. Но нет, это напоминало не осенние краски, а детскую фантазию о невероятном..

Больше всего было кленов с остро вырезанными, крупными пятипалыми листьями. Одни светились алым закатом, у других цвет кроны сгущался до ярко-вишневого и шоколадного или размывался до оттенка розового облака. Молодые дубки темнели иссиня-багровой листвой. А кусты были разные: и откровенно, беспримесно фиолетовые, и лиловые с кармином, и медные, и черные с синим.

– Что это? – спросил я, вспомнив, что на днях почти в тех же условиях задавал тот же вопрос.

– Смотря о чем вы, – рассудительно начал проводник. – Дубки и клены – это понятно. Но они недолго бывают такими. Летом на жаре загорят, станут зелено-коричневыми. Вот эти два деревца – яблони. А вот лещина. Орехи тоже будут красные. Вон те кусты, до черноты фиолетовые, – просто бузина. Если же спрашивать, откуда это, то никто не знает. Можно прикинуть, когда посажено. А кто это придумал, зачем и почему, неизвестно. Но красиво придумал. И еще кто-то должен был полянку поддерживать. Иначе дикий лес забивает.

Тут я заметил ухоженность алого круга. Трава – единственное зеленое пятно – бережно скошена.

– Правильно я понимаю, что вы эту поляну нашли и теперь о ней заботитесь?

– Да, присматриваю. Когда нашел, лес ее сильно потеснил, видно было, что постояла забытой. Но кто-то ухаживал, и недавно. Кто? Погиб, наверное, во время событий. Мне и захотелось продолжить. Думал, что это был за человек. Тут, похоже, и трава росла сиреневая. Совсем удивительно. Но такую траву восстановить не могу. Вон те розовые кусты – барбарис. Это уже я посадил.

– Где же вы их взяли?

– Ну как где? Выписал. Прислали. Из Ботанического сада, из дендрария университетского.

Что за фокусы на границе – метис-проводник в переписке с университетом?

Старый Медведь принес корзину с припасами. Сестры расстелили на траве темно-синюю скатерть, расставили знакомые красные миски. Мы с удовольствием выпили и принялись за еду. Хлеб, сыр, оливки. Странно, что проводнику не только не налили, но и не предложили. От здешних товарищеских чувств я как-то не ожидал такого пренебрежения к человеку подчиненному.

Заговорили все о том же. Относительна ли мораль?

– Сейчас докажу, – уверенно начала Герти, но вдруг смутилась и разрумянилась. – В сказках… – Мы заулыбались. – Ну да, в сказках… герои часто оказываются на распутье. Видят валун у трех дорог или железный столб в густом лесу. На камне или на столбе надпись: прямо по дороге – голову сложить, налево – коня потерять, направо – женатым быть. Обычно вспоминается такой выбор. Вот и давайте сыграем. Испытание устроим. – И первым делом она обратилась ко мне: – Алекс, вы что выбираете?

Я выбрал потерять коня и тут же пожалел о своем дешевом благоразумии, потому что Андрес усмехнулся, прищурился и отрывисто заявил, что едет прямо: «Голову сложить!»

– А вы, Гай?

– Направо, – решил проводник. Все засмеялись. Теперь была очередь Юджины.

– Сначала нужно спросить, куда я собралась, – уклончиво ответила она. – Может, это вовсе не моя дорога.

– Не моя точно, – поддержал ее Старый Медведь. – Я выбрал бы – домой поеду. Это совсем в другую сторону.

– Марту не спрашиваю, потому что она знает секрет, – продолжала Герти. – Вернее, мы обсуждали и вместе секрет обнаружили.

– Мы любим сказки, и нам их рассказывают, – объяснила Марта. Наклонилась к сестре и установила подбородок ей на плечо. Как же они похожи и какие разные. – Здесь у нас на границе люди собрались отовсюду. И привезли свои сказки. Кто умеет рассказывать, рад слушателям. Мы даже записываем. Тут тоже есть секрет. Нельзя слушать и записывать одновременно. Рассказчику трудно. Слушатель должен ахать и в глаза смотреть. А кто пишет – тихонько в сторонке сидеть. Вот ребенок записывал-записывал и заметил удивительную вещь.

– Да, что и к поражению и к победе может привести любой выбор. Вообще-то на камне, на столбе – или на старом дубе, на скале – написано бывает всякое. Почти всегда в сказках есть смерть – убитым быть, голову сложить, а другие обещания меняются. Вместо коня потерять – сума да тюрьма, вместо женатым быть – богатство да веселье. Или вместо сумы да тюрьмы – стать оборотнем, вместо богатства да веселья – остаться самим собой. Однажды витязю выпало так: ехать прямо – погибнуть, налево – коня потерять, направо – сума да тюрьма. Повернул он налево. Тут же налетел вихрь, обернулся волком-великаном и загрыз коня. Как будто рок его принуждал или на нем заклятье лежало. Загрыз, а потом сам же героя и возил, представляете? Вместо коня.

Неожиданно я почувствовал, что это интересно. Мы слушали внимательно. Герти вдохновилась, не усидела на месте, порывисто вскочила и продолжала неожиданный доклад, чуть не пританцовывая.

– Но в одних сказках обещания – роковые, а в других – нет. Если обещание роковое, витязь то и получит, куда повернул. Ехать прямо – самоубийство и безрассудство. Поэтому он – любимый сказочный герой, моральный образец – выбирает из всех зол меньшее. Теряет коня, но совершает подвиги и возвращается с победой. Случается по-всякому. Но как отличить роковое обещание от – вероятного, что ли? – это в сказках не объясняется. Да и понимать обещания можно по-разному. Однажды герою выпало или погибнуть, или превратиться в колдуна, или остаться самим собой. Он выбрал остаться собой и вернулся с победой и прекрасной невестой. Но эта сказка рассказывается и по-другому: Старший брат выбрал остаться собой и вернулся с чем вышел. То есть ни с чем. Не досталось ему ни приключений, ни побед, ни красавицы. А победителем чудовища, спасителем целого царства и мужем волшебной девы стал младший, который пошел на гибель. Но когда сражался с чудовищем, видел гору из черепов. Вот что случилось с теми, кто шел туда раньше. А еще бывает так: кто выбирает смертельную дорогу по своей воле, погибает. А кто поневоле, кто отправляется на выручку, – побеждает. Кажется, никто никогда не выбирал суму да тюрьму, а на все остальные возможности охотники находились. Или бывает, что в самый миг победы все колеблется. Герой одолел, снес голову злодею, а мертвые губы выговорили: «Ударь еще раз». Ударить или нет? В одной сказке богатырь ответил: молодецкий удар и один хорош. И не ошибся: второй удар оживил бы врага и удвоил его силы. А в другой сказке ответил так же, но непонятно, правильно это было или нет. Голова укатилась, и мертвый враг еще долго строил козни. Герой даже погиб. Живой водой оживляли. А в третьей прямо говорится, что нужно было ударить. Второй удар снял бы заклятие, а иначе чудовище не может умереть и обречено злодействовать. Вот сколько наговорила!

Она остановилась, прижимая ладони к разгоревшимся щекам, легко и нервно смеясь. Я собрался было вслух порадоваться ее уму и наблюдательности, но Андрес хмуро спросил:

– Какой же вывод? Вы ведь собирались доказать недоказуемое – относительность моральных норм?

– Сказки – это же вековая мудрость … – как-то сбилась Герти. – А они говорят, что ничего не предрешено, заранее не угадаешь. Все возможно.

– Нет, не в сказках, а у вас получается, что убивать, воровать и обманывать можно.

– Разумеется, можно, – вступила Марта. – В зависимости от обстоятельств. Мы здесь все ополченцы. Когда обстоятельства требуют, то… Можно ведь сказать: идем сражаться с врагами. А можно: идем убивать. Сказки говорят о том, как трудно понять обстоятельства, как легко ошибиться. Казалось бы, условия одинаковые, а поступать надо по-разному.

– Но я о том и спрашиваю: вы на какие моральные нормы опираетесь, когда решаете, как поступить? Обстоятельства обстоятельствами, но вы-то на чем стоите, когда хотите их понять?

– Да ведь мы не первые на свете живем, – сказала Юджина. – А люди чего только ни испробовали за тысячи лет. Испытанные возможности отложились опытом. В законах, обычаях, привычках, предрассудках. Вот и в сказках тоже. Опыт говорит, что нет нерушимых норм.

– Так. Вы уже постановили, что убивать можно. Воровать – тоже?

– Да не только мы. Даже в законе есть положение о безвыходной необходимости.

– И обманывать можно?

Словно не замечая, что Андрес не только спорит и досадует, но и по-настоящему рассержен, старшие сестры заговорили вместе:

– Обманывать – это как раз норма. Ложь предписана обычаями.

– То есть как норма?

– В зависимости от обстоятельств!

Андрес вскинул голову и неприятно побледнел.

– Тут не на что сердиться – успокаивающе вмешался Старый Медведь. – Ведь и в самом деле далеко не всегда надо быть правдивым и откровенным. Правила вполне внятные. В обычае, к примеру, неправда из вежливости. Кто этому не следует, слывет хамом. Такого не уважают. А бывает иначе – уважают и опасаются как человека резкого и сурового. Или еще: хранить доверенную тайну. Тут каждый сам решает, когда и почему нельзя дальше скрывать, а надо рассказать. Каждый взвешивает, сомневается. Ошибается. В ту или другую сторону. Еще врачебная тайна. Обман больного. Наверное, и еще что-то. Не могу сразу сообразить. Твердо осуждается не ложь вообще, а особая, для которой и слова особые. Клевета, наговор, интриганство, предательство, измена, двоедушие. А еще враки, брехня. Тут не столько осуждают, как презирают. Или посмеиваются.

– Я так и не понял, вы в зависимости от обстоятельств что сделаете? Предадите и наклевещете? А если нет, то почему?

– Легко ответить. Тут принцип простой: сам живи и другим давай.

Мы с Андресом переглянулись и нечаянно начали в унисон:

– Но это же…

– Да, это присказка о воровстве и мздоимстве. Мол, сам подворовывает и руки греет и на такие же делишки соседа сквозь пальцы смотрит. Как не знать. Но почему так вышло, что хорошие слова стали обозначать плохие дела, в толк не возьму. Я их понимаю прямо. Живи сам и давай жить другим – то самое, на чем можно стоять. Если для той же мысли подскажете другие слова, буду говорить по-другому.

– Для той же мысли другие слова – снисходительность к пороку, – отчеканил Андрес. – Устоять можно совсем на другом: делай, что должен, и будь что будет.

После такой фразы остается только замолчать, и я пожалел, что не сам ее сказал, но Юджина вдруг засмеялась.

– Извините, над собой. Пришло в голову, что для этой мысли тоже есть другие слова. Смешные. Прокукарекал, а там хоть не рассветай. Не обижайтесь, нечаянно вышло.

Не очень-то вежливо перебив спорящих, я сказал, что хотел бы от моральных категорий обратиться к эстетической практике. И рассмотреть удивительную полянку. Вслед за мной поднялись проводник и Марта. Скоро ли он сообразит, что лишний? Я вскользь слушал, как однажды на охоте он увидел за деревьями бесшумный и неподвижный пожар и как пытался, но не сумел разгадать секрет.

Под алыми кронами как будто таяла вечная заря. На просвет кленовые листья горели раскаленными рубинами. Проводник сказал, что пойдет проверить, как там лошади. Мы с Мартой остались вдвоем. Я смотрел на нее и не сразу понял, о чем она спрашивает. Ах да, на чьей стороне я был в споре. Не хотелось ни продолжать все о том же, ни отделаться отговоркой. Все-таки решил ответить откровенно.

– Не могу сказать, что на вашей. Слишком рискованные и ненужные парадоксы. Я ведь понимаю, что вы куда нравственнее меня или Андреса. Тем более обоих вместе. Зачем же говорить, что мораль относительна, что лгать и убивать можно?

– Но ведь те, кто говорит, что нельзя, не убий и подставь другую щеку, точно так же воюют и казнят.

Прямо перед нами солнце выхватывало из тени ярко-малиновые листья. Взяв Марту за руку, я расправил ее пальцы на пальцах клена. Она не сопротивлялась. Быстро перевернув лист, поцеловал ее ладонь через прохладные кленовые жилки. Не смутилась, не возмутилась, спокойно убрала руку и, похоже, собиралась продолжать спор. «Так почему же…», – сказала она – явно не о моей дерзости. Был ли это знак поощрения, или на границе такие вольные нравы, но я решил, что настала самая удобная минута, и достал из нагрудного кармана заветную коробочку. Полушепотом произнес давно заготовленные слова. Алмазная капелька вспыхнула, на красные листья посыпался павлиний блеск. Я тихо уговаривал. Вдруг ее лицо замкнулось, словно в окне погасили свет и захлопнули ставни. Коротко сказала, что пора возвращаться, нас ждут. Я понял, что путешествие кончилось плохо: я проиграл не только пари, но и доверие. Пожалуй, история обернется не только неприятным объяснением со Старым Медведем, но и прекращением знакомства.

– Марта, постойте. Я вижу, что вы огорчены, но, честное слово, не понимаю чем. Это же право поклонника – преподнести подарок в знак восхищения красотой или талантом. Почему же мне вы отказываете в таком праве?

Помня, что сестры всегда отвечают на прямой вопрос, я понадеялся на ответ и не ошибся. Остановилась, ответила.

– И огорчена, и не понимаю. Если бы вашей сестре поклонник дарил брильянты, вам бы это понравилось?

– Наверное, я постарался бы понять искренность его поступка… Особенно если бы он поспорил на ящик коньяка, скотина такая, что сестра примет подарок… Но довод подействовал. С самого начала они все отнеслись ко мне очень доверчиво – из-за дяди, конечно, – и теперь Марта колебалась: верить ли своему впечатлению или моим честным и недоумевающим глазам. Она поддавалась, оттаивала, а я втягивал ее в разговор:

– К сожалению, у меня нет сестры. Только брат, и мы не ладим. Если ошибся – простите. Но разве вам совсем ничего нельзя подарить? Мне этого хочется.

Она все-таки поверила мне, а не себе, и теперь смотрела растерянно и смущенно. Наверное, раскаивалась, что приписала мне злой умысел.

– Да, как-то неловко вышло… Но подарить? Конечно, нет. Здесь это было бы последнее дело. Для меня.

Такого ответа я непритворно не понял. Почему абсолютный запрет действует только здесь? Кстати, где – здесь? На алой полянке? «У нас на границе?»

Нельзя спрашивать, если не понимаешь, и признаваться, если не знаешь, – это правило понятно всякому, кто хочет доминировать в разговоре.

Покаянно опустив голову, я захлопнул коробку, но вновь протянул ей:

– Что ж, мне очень жаль. Тогда выбросьте эту злосчастную безделушку. – В глазах Марты метнулась тень отчаяния, о котором я только что вспоминал. – Но если не хотите даже прикоснуться, значит, приказываете, чтобы я выбросил ее сам.

Через секунду черный квадратик мелькнул бы среди красных листьев, но она перехватила мою руку. Неожиданно сильные пальцы сжали запястье, но тут же отпустили, и ладонь тихо раскрылась согласным и принимающим движением. Никакой радости от выигранного пари я не чувствовал, но иначе поступить не мог. Проводник, вновь оказавшийся рядом, ловко встал между нами – неужели подслушивал? – и остро скосил на меня свой обезьяний глаз. Мы вышли на полянку, и я понял, что история не закончилась: предстоит расправа. Не обманув догадки, Марта строго сказала:

– Возьмите эту вещь. Здесь, при всех. Андрес, передайте её, пожалуйста, вашему другу.

Застыв на мгновенье в мимике прерванного разговора, поднятые к нам лица стремительно перелепливались: у Герти и Старого Медведя – в одинаковое жалобное недоумение, у Юджины – в улыбку насмешливого понимания, у Андреса – в маску стиснутой злобы. Боялся ли он, что я поздравлю его с выигрышем, но у него рука не поднималась передать мне вещицу. Все это заметили и вопросительно ждали чего-то от нас обоих. Минута неловкости.

Юджина легко вскочила, быстро взяла коробочку, взглянула, откинув крышку, сказала: «Понятно. Красивая», – каким-то неуловимым движением опустила в мой нагрудный карман и скомандовала:

– Собираемся. Пустяки. Потом обсудим.

По-моему, никто больше не произнес не слова, но стало ясно, что они уезжают с Андресом, а я остаюсь с проводником.

Простучали колеса и копыта. Отшвырнув коробку, я растянулся на траве, глядя в сияющий голубой круг, схваченный красной резной окантовкой.

– Вы сами отыщете или мне искать? – спросил метис, стоявший поодаль с чем-то вроде мотыги.

– Ты подслушивал?

Улыбнувшись с выражением ангельского терпения, он отступил и исчез.

Мне казалось, что я лежу на дне глубокого озера, а пылающие кроны словно опрокинулись и отражаются в синей прозрачной воде. Вдруг на поверхности воды возникла рука с черной коробочкой.

– Больше не бросайте, ладно? – попросил проводник, и тихо опустил находку на траву. – Отыскать я и снова отыщу. Да не больно хочется.

Проследив, когда он отвернется, забросил подальше злосчастную вещицу. Отхлебнул коньяку и блаженно утонул в красно-голубых волнах. Досада и неловкость исчезли. Верная интуиция подсказывала, что они достались Марте. Пожалуй, не просто неловкость, а почти что горе. Да, именно так.

Легкая полудрема покачивала меня, пока флегматично учтивый голос проводника не спросил, хочу ли я ехать. «Или вы не готовы? Тогда подождем сколько скажете» Лениво поднимаясь, протянул ему фляжку и предложил подкрепиться.

– Спасибо, мне нельзя. Я алкоголик.

Слышать такую характеристику в первом лице – очень неожиданно и смешно.

– Глоток не повредит.

– Не уговаривайте. Когда вокруг выпивают, мне ничего. А наедине за разговором труднее удержаться

Отвинтив крышечку, я налил ее до краев и протянул искусительно. Он покачал головой, улыбнулся углом безгубого рта.

– Зачем вы это делаете? И как отсюда выберетесь?

Но протянул руку. И сразу опустил. Темные пальцы нервно сжались и разжались. Мне стало неприятно играть чужой слабостью. Выплеснул коньяк, спрятал фляжку. «Ладно, извини, поедем»

Последнее приключение этого дня догнало меня вечером в локанде.

– Вы обронили, – сообщил с порога Карло, подавая мне проклятую черную коробочку. – Гай заметил, подобрал, просил передать. Сам постеснялся почему-то.

 

История Старого Медведя

 

(продолжение)

… Тогда мне и в голову не приходило говорить мгновенью «повремени, постой». Не сомневался, что следующее будет таким же прекрасным, хоть и по-другому. Мелодию не останавливают. Красивая была мелодия… Жили так хорошо, что лучше не бывает. Доктора я стал называть отцом. Она тетку – тетушка Анна. Даже слышать было как-то забавно и странно: я-то тетку всю жизнь так прямо и называл – тетка.

Докторская квартира при больнице большая была. Она предложила всем вместе в ней и жить. А нашу прежнюю оставить для детишек, если тетка захочет по-прежнему за малышами присматривать.

Я-то тетку наизусть выучил и ожидал сложностей. Они и начались. «Да куда мне, да помешаю, да я уж здесь», – и глаза утирает. «Вот, говорит, ты и достал луну с неба, а мне больше ничего не надо». Это же от души, и вправду помешать боялась, я и растерялся.

А она только улыбнулась: «Сама уговорю». И уговорила.

Не простая, надо сказать, задача: вытащить из тетки, чего она хочет для себя. А она приручила тетку играючи. Слышу, советуются. Тетка признается, что хотела бы остаться с малышами, пока что, но одной тяжеловато стало, хорошо бы помощницу. Но не получается. Мамочки платят сколько могут, по чуть-чуть, а с помощницей как же? Она вдруг и говорит: «Это я виновата, надо было раньше сообразить». И взялась добиваться от фабричного начальства, чтобы оно помогало нянькам, которые не только работницам нужны, но и фабрикам. Она же всего добивалась, за что бралась.

Оказалось, венчаться она не намерена. Я знал, что они с доктором атеисты, и сам был не больно-то верующий, но тут как-то не задумывался про убеждения: если такой порядок… ну, считал, и мы общим порядком. А она так не считала. Я убеждения уважал, но испугался: «А если нас разлучат по приговору?» Мы сидели все вчетвером и обсуждали. Доктор за столом, тетка в уголке в кресле, все пыталась первое время в уголок забиться, а мы рядышком на черном казенном диване, она мне голову на плечо положила и смеется: «Пусть попробуют». А доктор говорит: «Конституция провозглашает свободу совести. Обязательность церковного брака входит в противоречие с конституцией. Подадим встречный иск и выиграем процесс. И непременно еще один – против поражения в правах внебрачных детей. У нас не диктатура, а свободная республика».

Я удивился, что свою жизнь можно, оказывается, соотносить с конституцией и настаивать на личных убеждениях даже против государства. Сам-то я, если выговаривать словами, от государства всегда уклонялся, а самое последнее убеждение, за которое держался бы в крайности, – это чтобы гадостей не делать. А все остальное, думал, – ладно уж.

У меня что-то такое в уме промелькнуло, а сказалось неожиданно совсем другое: «Но ведь с твоим первым мужем ты же…» Она смотрит на меня удивленно: «Конечно, нет, говорит, у нас был такой же свободный союз, как с тобой». Свободный союз. Чувствую, обиделась. «Тем более при диктатуре, когда приходилось скрывать все, что только можно было скрыть» Меня прямо горе охватило. Ведь получилось, будто я ей не доверяю. Она так головой встряхнула, словно отогнала какие-то мысли, и опять улыбнулась: «Это мы еще плохо друг друга знаем. Ничего, познакомимся. Подружимся!»

Потом, вспоминая эти дни, пересматривая, увидел, как ласково и настойчиво она со мной дружилась…

Вместе ходили по городу. Она говорила, что вдвоем стало лучше видно. И порассказать могли: она по зодчеству, я по строительству. Или вот еще – гитара. «И меня, говорит, научи». А я как-то само собой умел и не помнил, как выучился. «Вы покажите, просит, я тоже само собой разберусь». Ей же все давалось! Заиграла как по волшебству, еще и переложила для гитары свои любимые песни.

О ее первом муже я все правильно понимал. Не сомневался, что достойнейший был человек. Уважать его память – так всей душой и с готовностью. Она иногда рассказывала чуть-чуть. Но я видел, что тут больное место, страшно вспоминать. Понимал, каково это – найти любимого человека в яме с расстрелянными. Но почувствовать не позволял себе. Чтобы почувствовать, мне надо было бы ее представить в этой яме. Это не мог. Это уж слишком.

Она была такая светящаяся, серебряная, от природы задуманная вся целиком из чистого вещества радости. А тут такое, что не забудешь и не примиришься.

Работы ее мужа почти все погибли. Когда его забирали, то разгромили мастерскую. Был приказ нагонять страху. Осталась только одна картина и папка с рисунками, которых в мастерской на ту минуту не оказалось. Эту папку мне доктор показывал. Рисунки – жуткие сказки, ночной кошмар. Река, запруженная зелеными трупами. Пиршество людоедов, свежующих иссохшего человека. Сад, где росли, пуская могучие корни, виселицы с казненными. Огромные языки казненных висели до земли, и на них раскачивались, хохоча, дети. Я вполне понимал, о чем это. О страхе, арестах, о терроре, о нашей крепости. Немножко» по-детски… Да ведь ему и было двадцать лет.

Но вздрогнул от последнего рисунка – ее портрет. Акварельный. Измятый, надорванный. И отпечаток сапога.

Мы были вдвоем. Солнце в комнате. Закат. Она подошла сзади, обняла меня и смотрит на рисунок из-за плеча. И говорит: «Что ты видишь?» – «Тебя», – отвечаю, – «Ты думаешь, это я?» – «А кто же? Я тебя узнаю. Разве не ты?» – «Написано с меня, но не знаю, кто это. Расскажи». Странно, сам спросил и сам стал рассказывать.

Улица. Высокие дома. Впереди перекресток. Но нечетко. Как, например, от солнца глаза слезятся. Или просто не докончено. Город такой непонятный. Можно узнать Корабельный проспект и Платановый бульвар, но ведь на самом деле они не пересекаются. Совсем раннее утро. Бьют косые лучи, лежат длинные тени. И женщина в черном платье, очень коротком, разве что до колен. Почему-то босиком. Шла или бежала, но приостановилась и вот сейчас оглянется. Рука, отнесенная слегка назад, висок, линия щеки, мимолетное усилие шеи в сторону поворота. Если все вокруг словно расплывается, то женская фигура написана очень осязательно, поэтому нельзя ошибиться. Она оборачивается. Может быть, кто-то окликнул. Но никого нет. Кроме нас. Значит, она оборачивается к нам. Правда же?

«А это, спрашивает, не смерть?» – «Конечно, нет. Она оглянется, и все увидят твое лицо», – «Но кто это?»

Тут меня осенило. «Это сама столица и есть. Это ее душа. Которую обычно никто не видит. Только нарисовано наоборот: душу лучше видно».

Хотел на нее взглянуть, но она крепко меня обхватила и не позволяла повернуться. Чувствую, провела щекой по рукаву. Все до дна прозрачно. Она же присмотрелась к этой картине и уже не видела, а я разбередил, вновь разглядела, плачет. Чего же тут не понимать?

Не было у нас никаких размолвок и недоумений. Правда, о свободе однажды поспорили. Они вечно с доктором на два голоса: свобода да свобода. Что-то меня царапало. Говорю: «А вот я не свободен. От тебя завишу. А ты от меня нет?» – «И я от тебя, отвечает. Значит, мы свободны вместе». А я закусил удила: «Красиво сказано, говорю, но если ты захочешь от меня уйти, мы не будем свободны вместе. Как тогда ты поступишь?» Неприятно так сказал. Она вдруг улыбается: «Точно так же, как и ты, если ты захочешь уйти от меня» – «Нет, кричу, ни за что с тобой не расстанусь!» Она головой качает: «Тебе воображается, будто меня отнимают или тебя принуждают уйти, а ты кричишь: «Ни за что!» – А ты представь, что сам хочешь расстаться». Я так пылко начал: «Это никак невозможно…», но вдруг все слова проглотил: увидел, как прошел мимо ужасно опасного поворота и не заметил. Подумал: что было бы, если бы моя подруга, моя первая жена сама меня не оставила? Если бы она надеялась прожить жизнь со мной? Что бы я тогда делал? Молчу, ничего выговорить не могу, даже покраснел. А она лукаво так смотрит. «Что ты, говорит, вообразил? Признавайся». Я и признался. А она серьезно, грустно говорит: «Наверное, ты бы все-таки расстался. Но тогда у нас бы не было так чисто и хорошо».

А другой раз спрашивает, хочу ли я ребенка. Я весь расцвел: «Дочку, говорю, похожую на тебя». Думал, сейчас и услышу радостное известие. А она говорит, что тоже хочет, но боится. Жизнь слишком страшная, чтобы приводить в нее младенчика и обрекать всему этому. Стал переубеждать. Тут родители вмешались. Мы же не скрывались, не секретничали. Тетка поет: «Только и мечтаю, пылинке не дам упасть, вон нас сколько, защитим». Доктор – чуть не стихами: «Дети – это доверие жизни к самой себе. Вечность – это ребенок, играющий в камешки на берегу моря. Отказываться от ребенка – отказываться от доверия и вечности».

А дите оказалось похоже на меня! Но когда принесли вот такусенький сверточек, меньше нашего кота, головенка рыженькая, вот тут меня проняло. Испугался. Нас-то много, а защитим ли – неизвестно. Но она, когда решилась, вроде бы перестала бояться. Из лазарета уволилась, поступила в женский медицинский институт, держать экзамен на детского врача, для фельдшериц с опытом как раз открылись двухгодичные курсы. Мы, как вспомню, много работали, но все успевали. Она малышку сама кормила. Как-то и то, и другое получалось: и малышка, и курсы. С теткиной помощью, конечно. Детишек своих тетка передала помощнице: поработала, говорит, для общества, теперь только внучкой хочу заниматься. Такая полная была жизнь. Хорошая.

Тут-то меня и выслали по приговору. После рождения малышки в управе обратили внимание на внебрачное сожительство, нарушающее закон и оскорбляющее общественную нравственность. Отец, как и обещал, начал процесс. Суд тянулся месяц за месяцем, мы без тревоги к нему относились: интересная борьба. И вдруг – приговор: в течение недели вступить в законный брак, а в случае невыполнения в семьдесят два часа отправляться мне в административную ссылку. Куда сам выберу, но в отдаленную сельскую местность. Сельская местность почему-то везде считается исправительной. Натворит человек дел в городе, а его – сельской местности в подарок. Получите, вам своих сложностей не хватает.

Меня так и оглушило. Что делать? Она говорит: это ты у нас административно высланный, а я свободная гражданка, куда захочу, туда и поеду, – например, с тобой. Уезжать с ней – это совсем другое дело, конечно. Но малышке и годика нет, еще от груди не отнимали. Как ее оставить? Тетка с доктором в один голос: мы сами справимся, а вы обязательно поезжайте вместе.

Сюда, на границу, где холера была, медицинский департамент снаряжал прививочный отряд. У нее ведь уже диплом врача, ее мигом туда включили. И меня, решили, наймут, но там, на месте. А здесь отец подаст апелляцию.

Пошел я в полицейское управление заявляться, что выбираю приграничную местность. И крепко там сцепился. Мне полагалось получить предписание. Приводят к чиновнику. Не старше меня, но очень покровительственный. Спрашивает: «Как, вы уезжаете?» А я уже был языкатый: «Что значит – как? Приговорили – уезжаю». А он так заботливо: «Нет, – настаивает, – никто не хотел вас высылать. Вам помогали исправить ошибку. Дали возможность выбора. Зачем вы уезжаете?» – «Затем, говорю, что приговору подчиняюсь, а сам насиловать убеждения не буду. И не надо со мной задушевным тоном. Высылаете – высылайте», – «Нет, вы сами себя высылаете нелепым упрямством. У вас же маленький ребенок. Вам что дороже – ребенок или убеждения?» Я аж зубами лязгнул: «Вы государственный, чиновник. Вы понимаете, что сейчас сказали? Вы сказали, что у нас такое государство, где человек вынужден выбирать между ребенком и совестью. Надеюсь, что не такое. Мы обжалуем приговор». Он ртом дергает, усмешку давит. «Да, – вздохнул, – тяжелый случай. По-дружески вам советую – опомнитесь. Вот уж не думал, что кто-то пойдет в ссылку за право оставить дочь незаконной». – «Такие законы значит. Лицемерные. Мы против них судились». Он расхохотался и последнее слово за собой оставил: «Запомните, лицемерие – это пошлина, которую добродетель взимает с порока». Я и запомнил. Потом только узнал, что он это не сам придумал.

К нам на границу и сегодня добраться не очень-то просто. А тогда в три приема: сначала на поезде, потом в почтовой карете, потом на чем получится. Малышка тоже нас провожала. И такая веселая была, что сердце болело. Не понимает, что мама с папой уезжают надолго. Получилось – почти на полгода. Доктор выиграл второй процесс. Мы еще дождались снятия ссылки и вернулись. С известием, что семью ожидает пополнение.

А вдруг бы проиграл? Ну, обвенчались бы. Если государству так хочется взять с нас пошлину лицемерия и назвать это добродетелью, то пусть. Уплатим. Это, в конце концов, не тот случай, где так уж надо на рожон лезть. Но мысль, что могут принудить к выбору между ребенком и совестью, во мне засела. Ведь человек все-таки выберет ребенка, правда? Но каким он вырастет?

Когда поезд тронулся, вдруг я почувствовал, что тяжесть пропала куда-то.

Две малышки – радости вдвое, а трудов, если здоровенькие, конечно, – не вдвое, а столько же, как с одной. Воспитательные принципы у нас смешные были: на руки брать почаще, разговаривать побольше, подкидывать повыше. Я и подкидывал, но спрашивал: а что будет?

Да, с малышками славно жить. Но встает какая забота? ДДевочек надо обеспечить? Я думал, что надо. И убедил. Знаете, бедным людям нечего терять, кроме своих детей. Со средствами надежнее. А то даже дома своего нет, только служебные квартиры.

Тогда вот как сложилось. Три года мы прожили в провинции. Богатый филантроп, горнозаводчик-миллионер, строил огромную больницу. Отца пригласил главным врачом наладить медицинскую часть. На большое жалованье. Нам всем там нашлось много дела, было куда руки приложить. Через три года контракт истек. Хозяин подарил отцу дом с садом, предлагая остаться насовсем. Отец подарка не принял. Хозяин обиделся, они крупно поспорили. Я не сомневался, что откажется. В самом деле: что за подарки, да еще на условиях? Если труд доктора стоит больше, чем заплачено, – плати, а не дари. А если не больше, то не загоняй благодеяниями в зависимость. Все ясно, но соблазн был. Дом красивый, звонко-деревянный, бревна золотые, два этажа, еще под крышей просторная комната, веранда оплетена розами. В зале рояль. Тоже подарок. Звучал в этих стенах удивительно. До конца признаюсь: если бы заметил, что она колеблется, решился бы уговаривать отца. Но она села за рояль, заиграла и сказала: «Конечно нет». Улыбается: «Мы сами построим».

Вернулись в столицу. Что ж, решили сами строить, так надо начинать. Но и она, и отец – они были необыкновенные. «Строить, – сказали, – так не только себе» Воображалось им большая кооперация строителей собственных квартир. Принялись мы узнавать: что для этого в мире придумано? Много чего умные и предприимчивые граждане изобрели. Узнавать – самое увлекательное дело. Легкое и приятное. Самим взяться – куда труднее. Но у людей же получилось, чем мы хуже?

Стали возникать строительно-сберегательные общества, союзы для устройства постоянных квартир, кооперативные домостроительные товарищества. Мы с отцом тоже вошли в учредительный комитет и основали кооперацию. Длинное такое было название: Товарищество по борьбе с жилищной нуждой семейных работников строительного дела.

Это я без конца могу рассказывать. Целая эпоха в жизни. Как искали участок и как удачно нашли. Как проект разрабатывали. Все сами: были у нас в товариществе молодые инженеры и архитекторы. С идеями и замыслами. Претензии большие: чтоб и дешево, и удобно, и со всеми санитарными достижениями, и обязательно красиво. Чтоб со всех сторон посмотреть приятно. Пять этажей, шестой – мансарды. Большой подвал, помещение для двух магазинов на первом этаже – это все сдавать в аренду. От штукатурки отказались. Темно-красный кирпич и отделка сине-зелеными плитками. Чуть-чуть, как кисточкой тронуть. Очень нарядно и как-то тревожно. Романтично. Да все знают эти дома. Их потом прозвали «Крепость вольных каменщиков» или «Братья водонапорной башни». Не то что похоже на крепость, а как-то навевает.

Совсем особое чувство, когда свой котлован растет. Закладывали торжественно, весело. Люблю строительные праздники. И девочки были, и она. В белом, как облака весенние. С белыми цветами – с пионами. На них оглядывались. Очень заметные. Спрашивали у меня, кто не знал: «Это ваше семейство? Это ваши дочери?» Я гордо отвечал: «Мои!» – а про себя думал, что это я – ихний.

Лучше не бывает. То есть всякое, конечно, случалось. Два кирпича сорвались, пробили настил. А я как раз внизу стоял с одним товарищем. Его чудом не задело, а меня по голове. Но легко отделался, вскользь ударило. Сильнейшее сотрясение мозга, почти месяц провалялся, и ухо вон изуродовано. Сам виноват. И как не досмотрел, что настил ненадежный? Ужасно обвинял себя. Если б не это, еще бы лучше почувствовал, почему так бывает, что люди совсем не прочь поболеть. Лежу, как большой младенец, надо мной порхают, с ложечки кормят, шепотом колыбельные поют, на цыпочках хороводы водят и даже сказки читают. Хочешь, говорят, папочка, мы тебе почитаем, чтоб не скучно лежать? Конечно, говорю, хочу. Притащили скамеечку, развернули на коленках толстенный том сказок и читают тихонько, одна одну страницу, другая – другую. Черненькая головка и рыженькая.

А сразу вслед она заболела. Она заразилась на обследовании трущобного дома. Привезла в больницу мать с двумя детьми, а скоро и у самой озноб, жар, боль голову прямо разрывает. Отец всех спас. Когда встала она, вижу – худенький мальчик остриженный. На руки взял – веточка невесомая… Они любили, когда я всех троих, маму с дочками, подниму и кружу в воздухе.

Построили быстро. С мая до мая. Жеребьевку на квартиры тоже праздником устроили. На мансарды – отдельно. Они дешевле. Все квартиры тем равноценные, что окна комнат – на улицы или в проезд. Вот представьте себе: дом поставлен квадратом, а изнутри пространство поделено внутренними корпусами, как четырьмя лучами, на четыре двора. А в самой сердцевине лестница. Очень удобно, и много места сберегается. Первый дом заложили в банке и совсем скоро принялись за второй, большой.

Так хорошо, что еще чего-то хочется. Как бы подтвердить, что ли. А девочки просят: хотим братика или сестричку. Будем, говорят, сами нянчить, сами воспитывать. Девочки большие уже, а мы-то еще молодые. Вот и говорим в один прекрасный день: ждите братика или сестричку, нянчить и воспитывать. В жутком сне не могло присниться, что это окажется такой правдой. Что придется им и нянчить, и воспитывать, а ее не будет.

Но все это было потом…

На первой жеребьевке нам квартиры не выпало. А тут и задумались, в счастливом-то ожидании, что теперь четырехкомнатной, пожалуй, маловато. Вот-вот нас будет семеро. Герти уже на свет просилась.

Правду сказать, я тогда забыл давно, что жизнь – штука мучительная и безжалостная. То есть умом и языком помнил, а сердцем забыл. Если новое дело начиналось трудно, мне даже нравилось. Привык жить с таким чувством, что горы сворочу, что еще столько впереди… Вовсе поразительно, что и тетка забыла. Я это мигом заметил, когда она уверенно заговорила в будущем времени. Невероятное дело. Само слово «будет» я с детства слышал от нее только в испуганном шепоте: «Что будет, ой что будет». А теперь – как ни в чем не бывало: и то будет, и это будет, и «когда дом достроим», и «когда девочки вырастут». И в себе самом разглядел кое-что особенное, чему бы раньше не поверил. Сложно объяснить. Когда выговариваешь словами, получается как-то надуто, а чувство простое. Такое, что я у себя дома, что республика – моя, и дела в ней идут куда надо. На стройку нашу похоже: сложностей хватает, но этажи растут. Да ведь так оно и было. Тогда… Не заметил, когда и как на другую дорогу повернуло. А там, куда ни ткнешься, – перегорожено.

Опять стены!

В некоторых – маленькая железная дверца, при каждой ключари. Не заплатишь – не отопрут. Кому деньгами или квартирой, кого бери в долю, а кого не просто в долю, а ставь во главе. Желающих много толкалось. Я не сразу разглядел, что в толпе и нежелающих хватало. Начал презирать всех скопом. Но проситься туда – это был такой знак благонадежности. Сигнал на трубе. И в нужную партию вступить, и в нужные фонды жертвовать – «ах, только возьмите, от всей души и от чистого сердца». Без этого трудно стало вести дело. Почти невозможно.

Что ж, значит, республика не моя? Опять не моя? Положение знакомое. Толкаться не буду, сигналы дудеть не буду, ничего мне от вас не надо, ухожу в глухую оборону, кирпичи кладу и не тронь меня. Так думал, но скоро пришлось подумать иначе. Девочки повзрослели, и оказалось, что вовсе не нужный и даже подозрительный, я владею ценностями не по чину: слишком яркими дочерьми. Для девочек все заперто наглухо. Кроме одной двери, которая, наоборот, очень настоятельно распахнута. При диктатуре либо их, либо меня попросту забрали бы, а тут зашелестели намеки, советы и предложения. Однажды – девочки тогда на стройке со мной работали – подходит к ним вежливый человечек, молоденький и прилизанный: «Я фактотум вашего хозяина». Ну, в переводе, холуй на побегушках. «Уделите мне минутку вашего милого внимания. Вас приятно поразит то, что я скажу». Они, как только поняли, остановили его: «Повторите это нашему отцу!» В голове не укладывается, но он прикатился повторять: им – приличное содержание сейчас и модный магазинчик со временем, мне – покровительство, а прямо на днях обеим отправляться с барином в морское путешествие на яхте. Я слушал и не понимал, на каком я свете. Он еще пошутил: «Торг уместен». Взял его вот так за шкирку, вот так за штаны, раскачал и в окно выбросил. Да ничего с ним не случилось. С первого этажа летел, руку сломал…

Малышка родилась. Старшенькие сразу почувствовали себя большими и ответственными. И нам всем бросилось в глаза, как они повзрослели. Помощницы и собеседницы. Отлично у них получалось маленькую нянчить. Они сами это видели и серьезно решили: надо учиться на детского врача, как мама. Но сначала хотели пойти в больницу волонтерами – попробовать, проверить себя. Там ведь всегда работы много: упаковать-распаковать, отнести-принести, письмо больному прочитать или написать. Четырнадцать лет исполнится – уже будет можно. Затем – фельдшерские курсы. Туда с шестнадцати принимали. Вот так загадали на будущее, которое не наступило… Потом ни словечком они об этом не вспоминали. Я заговорил как-то: мамино дело и дедушкино – может быть, все-таки?.. Нет, отвечают, невозможно, нет…

Второй дом чуть подольше строили – полтора года. Достался нам первый этаж. Окна прямо в цветущий жасмин.

Не только у нас все цвело. Сейчас обдумываю и вижу, что не ошибался. Был подъем, был расцвет. Когда провозгласили это начинание – Движение на Северо-Запад, оно многих захватило. Освоение богатого, почти не тронутого края. Новый город. Живой символ достигнутой свободы. Детище государственных замыслов и гражданской инициативы. Город-сад. Сердце лесов. Город братства. Помню эти пропагандистские формулы. В них было много правды. Тогда…

 

Глава 9.

Шуберт. Der Leiermann

Бархатная коробочка опять возникла на сцене, уже не вызывая досады. Ей нашлось великолепное применение. Призванный на совещание Карло покачал подвеску на ладони, прищелкнул языком, изобразив восхищение и дал нужный совет. Именно такой, как я ожидал. Расспросив еще кое о чем, я поручил доставить Андресу ящик коньяка. «Задушевному другу». Впрочем, у сконфуженного Карло коньяка на целый ящик не нашлось. Он предложил здешнее достижение – бренди местного разлива. Распробовав, я согласился. Даже очень неплохо.

Предвкушая интересный и забавный психологический поединок, я ждал долго и даже не без волнения. Не дождавшись, решил, что будет еще выразительнее, если парламентер меня не застанет. Ноги сами нашли почту. Энергично потребовал начальника, и меня проводили к Дону Дылде. По ступенькам в полуподвал. Кабинет – каморка с небелеными кирпичными сводами. Не по росту хозяину, которого я оторвал от какого-то дела. Но он приветливо встал мне навстречу, попросил поскучать минутку, пока он освободится – сейчас поговорим и все обсудим.

Ждал меня, что ли? Заполнив и сколов какие-то бланки, он вышел, вернулся – и начался нелепый разговор, в котором собеседники плохо слышали один другого. Я кивал, выражал полнейшее одобрение, соглашался – неизвестно с чем. Впрочем, речь шла о моей конторе, о вступлении в ополчение, о десятке стрелков, о стрельбище, еще о чем-то. Наконец, я перешел к своему замыслу, не уточняя, что он-то и был целью визита. Объяснил, что хочу полной тайны и анонимности. Рассчитываю на его помощь. Он слушал со своей странной робкой полуулыбкой, приговаривал «да-да, понимаю», но явно не понимал. Да-да, все сделаю… Прямо сейчас, потребовал я.

– Как скажете. Но зачем по секрету?

Молчание в ответ. Он тоже помолчал, обдумывая, и, похоже, понял мои намерения как-то патетически.

– У нас многие благотворительствуют. Но все и всегда открыто. Кое-кто даже напоказ. А вы, значит, вот как. Да-да, понимаю.

Забавляясь, провозгласил: вовсе не благотворительствую и слов таких не знаю, а просто считаю своим долгом. Понял ли он, что это насмешка, или нет, но как-то рыскнул удивленным взглядом и спросил, какую сумму перевода и на какие цели я назначаю. Эта подробность была у меня обдумана. Пожалуй, на что-нибудь из общественно-полезного досуга, но хотелось бы с ним посоветоваться. Когда я назвал сумму, он дернул головой и надолго задумался. Меня уже досада взяла. Он начал осторожно:

– Взнос щедрый. Сразу за год вперед, да? Я бы вот что предложил, если вы не обидитесь. Получилось бы так: я немножко добавлю, и как раз хватит на пианино для школы. Через неделю-другую и привезут. Инструмент в школе есть, но старенький, дребезжащий.

Первым движением моим был обиженный и обидный отказ, но я сразу его прикусил и положил на стол конверт. Отличная мысль. Так и сделаем. Спасибо за помощь. Я рад, что в таком деле мы по-товарищески вместе. Он даже смутился. Обрадовано сказал, что сейчас принесет деньги, это полминуты, у него квартира здесь же при почте. И сразу все оформим.

Мне уже надоело. Не терпелось в локанду – узнать, кто приходил в мое отсутствие. Прощались сердечно. По-моему, чересчур. Он звал заходить, а я только на веранде гостиницы сообразил, что сам не ответил приглашением.

Солнце блеснуло в мелких фасеточных стеклах двери. Карло посмотрел диковато и сказал, что ящик отнесли. Приходил ли кто-нибудь, спрашивать было не нужно. Никто не приходил. И Андрес теперь не придет. Выиграв пари, он проиграл первенство в отношениях и даже попал от меня в зависимость. Забавно.

Поднявшись к себе и рассмотрев бланк перевода, понял, что широтой души щегольнул мой напарник. Добавив к сумме почти четверть, он не только не назвал себя, но и не написал, что пожертвование исходит от двоих. Отправителем значился Аноним.

К вечеру пустого дня Аноним оказался возле школы. Дверь стояла открытой. Почему-то потянуло войти. Взглянуть на старое пианино, что ли? А ведь именно так. Надо же. Когда я шагнул на порог, раздались тихие соль-минорные аккорды. Заиграли что-то странное. Сквозь приблизительные фантазии я с трудом узнал Шуберта. Свернув из короткого широкого коридора, я задел пустое ведро и чуть не споткнулся о брошенные поперек дороги щетки и тряпки. Ведро звонко застучало и покатилось. Три девочки вздрогнули, взвизгнули и уставились на меня, приоткрыв румяные губы. За громоздким, действительно, дребезжащим пианино сидела Анита с подружкой-близняшкой, а третья, такая же темноглазая, но постарше, повыше и пышного сложения, стояла над ними и любовалась на себя в зеркальце. Мгновенно спрятав его в карман фартука, она заулыбалась первая.

– Здравствуй, крошка Анита. Познакомь меня со своими подругами.

Черные глаза-вишни сердито заметались. Знакомить меня с другими красотками у крошки желания не было. Она стремительно сорвала косынку, перебросила на грудь косы, вскочила и затараторила. Ах, что ж вы не пришли, все уже готово, дедушка ждал, он и сейчас ждет, правда-правда, пойдемте скорей, я вас провожу к дедушке, уборку без меня начнут, ничего страшного.

Тоненькая подружка наклонилась над клавишами, толстуха же уверенно перебила.

– Без нее не начнем, а без нее познакомимся. Я Марго. Или Рита. Вам как больше нравится? – Пойдемте, дедушке надо с вами поговорить… – А еще меня называют Яблочко. Что вы на это скажете? – Дедушка велел вас найти, пойдемте. – А вечером будете на площади? Потанцуем. Я вас приглашаю. – Да помолчи ты! – А вы меня приглашаете?.. – Марго! – А вам сколько лет? Мне шестнадцать!

У Аниты щечки-персики полыхнули гневным румянцем. Она чуть слышно прошептала: «Вот же наглая!» – но взяла себя в руки и подбородком указала на третью подружку: «Она тоже Рита!»

– Что вы играли, красавицы?

– Такая песня грустная… – решилась тихонько ответить Рита-маленькая.

– А вы поете? – тут же вмешалась Рита-большая. – Когда мы с вами споем?

Но, оказывается, предстоял бенефис Аниты.

– Это моя песня! Мы с дедушкой недавно ездили за Реку. Да, я за Рекой побывала, а они нет. Там в гостинице музыкальный ящик. Красивый. Играет разное. И вот эту песню. Запомнила до капельки. И девчонок научила. Слова сама придумала! Ну, девчонки помогли. Самую чуточку. Хотите, споем? Мою песню?

– Очень хочу.

Не закоченевшая рука шубертовского нищего музыканта, а крепкие юные ручки начали великую мелодию. И три голоса завели любовные жалобы.

Миленький уехал, не сказал, куда. В синем небе светит яркая звезда. Отзовись, любимый, вспомни обо мне. Синей ночью светит свет в моем окне. Для тебя зажженный, он зовет: приди! Если будем вместе, счастье впереди.

Рита-Яблочко выводила «приди!», глядя на меня пристально и многозначительно. Анита тоже оглянулась через плечо. Песню она запомнила не до капельки, а присочинила половину. Да и что мог нагудеть ей механический органчик? Конечно, это было уморительно смешно. Но и ужасно жалко. Непонятно кого. Разумеется, я похвалил, но зачем-то сказал: «Только по-настоящему не совсем так и в другой тональности».

Анита заволновалась, завертелась. А вы разве знаете? А где вы слышали? Ах, разучивали? Сыграйте, ну пожалуйста! А я подыграю. Не бойтесь, сразу перейму! Садитесь на мое место. А ты брысь!

Старое пианино дребезжало не «чуточку», а основательно. От этого глухая квинта в басу звучала особенно уныло. Именно так, как надо. Пальцы все вспомнили сами. Анита напряженно дослушала, не подыгрывая, и сразу потребовала: а про что там на самом деле? Какие слова? Я изложил знаменитую историю. Она кисло спросила: «И все?» Рита-скромница шепнула: «Но это же хорошо, что он позвал старичка с собой». Рита-кокетка смотрела без выражения. Анита раздумывала, покусывая то верхнюю губку, то нижнюю. И вдруг рассердилась.

«Ну и что это значит? Ах, у старичка ни гроша на тарелочке и собаки на него ворчат! А зачем он торчит за деревней? Там никто не услышит эту его лиру. Или шарманку. Или на чем он там играет. На рынок надо идти, вот куда. А если озяб, пусть сыграет в кабачке. Там и накормят и стаканчик нальют… Этот тоже хорош, одинокий странник на зимней дороге! А тот из ума выжил, и ветром его качает. Что он с ним делать будет? Вместе горе мыкать, песни распевать? Ну и дурак! Кому это надо?»

Добрая Рита что-то тихо возразила, я не понял. А сочинительница отрезала:

– Толку-то, что будут вдвоем. Меня бы спросил, я бы ему все сказала. У нас нищих нету! А песни петь молодым нужно с молодыми! Вот так-то. У меня вышло лучше. И правильнее!.. Сыграйте еще раз, ну пожалуйста.

С великолепной чуткостью перестроившись на точную мелодию, она запела. Своими правильными словами. Но было уже не смешно. Старый лирник потому и ушел подальше от людей, чтобы нагонять тоску не на всех подряд, а только на тех, кто его разыщет. Как я разыскал.

– Один раз услышу – что угодно спою! – похвалилась певица. – Надо еще парочку куплетов придумать. Чтоб все хорошо кончалось. И чтоб мелодия под конец повеселее. Поможете? – и она торжествующе сверкнула вишнями на Яблочко.

– Научите меня настоящим словам, – не сдавалась та. – Научите?

– Да ну, про босого старика с собаками! – смеялась крошка, забывшись от успеха. – За пятки его хватают! Еще петь про это!

Нудным учительским голосом я сообщил, что старик сам схватит кого угодно.

– Глупости! – с разгону выпалила Анита и опомнилась, ахнула испуганно.

– Схватит… – прошептала маленькая скромница. – Потому что старичок – это совесть. Правда?

Бойкие подружки смерили тихую ледяным взглядом.

Вечером на площадь я, разумеется, не пошел. Оттуда смутно доносилось: «Миленький уехал…» Похоже, красавицы обучали сограждан новой песне. Стук в дверь так и не раздался.

Этот шубертовский старик был демон тоски. Написать такое можно, а подумать или сказать вслух стыдно. Но чего и зачем я ждал? Пошлое пари не надо было затевать. А теперь не стоило забавляться последствиями. Не смешно. И милых подружек-певиц вовсе незачем было разглядывать сатирически. Я кокетничал с ними точно так же, как они со мной, и упивался ситуацией. Как петух в курятнике. Позорище…

В дверь бурно застучали рано утром. Нервы отозвались очень чувствительно. Но стоял на пороге – неизвестно кто. «Срочная телеграмма!»

Телеграмма была от матери. «Одобряем и поддерживаем начинание. Береги себя. Твои любящие родители». Часа через два – вторая. Опять срочная. «Отправили посылку со всем необходимым. Смело рассчитывай на любую помощь Твоя любящая мать». Я не успел сбежать от третьей: «Почему не отвечаешь? Немедленно телеграфируй. Телеграфируй немедленно. Мама». Если не ответить, мать не уймется. Наверное, я уже стал всеобщим посмешищем. Скрежеща зубами, пошел на почту. Вернулся – стучат. На этот раз сдержанно и с достоинством. Кого еще прислал ко мне демон тоски? Подмастерье от столяра-мебельщика. Принимайте работу.

Так, покончил и с этим делом… Заглянул в будущую контору, чтоб хозяин не вздумал явиться. Когда постучали вновь, уверенно и раздельно, сердце дало перебой. Теперь некому было прийти, кроме тех, кого я ждал.

Но это был Виртус. «Углубить знакомство и услышать о впечатлениях». Выпроводил, вернув ему книжонки.

Велел подать лошадь и уехал. Карло удивленно спросил: надолго ли и когда вернусь. «Ненадолго» И не вернулся.

Выехав из города, полетел – забыться в скорости. Но на шоссе мною взволновалось хозяйственное движение. «Что случилось? Что случилось?» – с тревогой окликали с повозок. Свернув с дороги, петлял по зеленым тропинкам, неведомо как оказался возле идола, вновь выбрался на шоссе и вновь кинулся по бездорожью.

Изнеможение почувствовал внезапно, на горном склоне. Может быть, передалась усталость лошади. Пустил ее отдохнуть и сам решил прилечь. Но сразу вскочил. Так же лежал недавно на алой поляне. Все время одно и то же. Только тут пришло в голову, что скоро стемнеет. Не ночевать же в лесу. Обнаружив крутую тропинку, решил вскарабкаться. Тропинка вывела к обрыву. Распахнулся простор. Быстро проехал всадник, проползла нагруженная кирпичом подвода, потом появилась тележка. Не веря своим глазам, узнал в вознице Старого Медведя. Не может быть. Как же так? Неужели все эти часы я кружил на одном месте?

Выбравшись на дорогу, решительно не понимал, где нахожусь и даже в какой стороне город. Так и ехал вперед, не зная, что появится за поворотом. Чувство, пожалуй, приятное. Появился очевиднейший постоялый двор, совершенно незнакомый. С вышедшим навстречу хмурым стариком разменялись вопросами: «где я?» – «кто вы?» Возле его локтя возникла огромная, как бочонок, голова. Сумеречно-серый, черно-седой пес тихо, но тяжело загудел утробой. На недоверчивые расспросы я назвал себя и Карло, сказал, что совсем недавно видел на шоссе Старого Медведя, которого прекрасно знаю. Насупленно выслушав, бдительный гражданин пощелкал пальцами и спросил: а жену Старого Медведя как зовут? Громадный волкодав подкрепил вопрос, заворчав погромче. Я не помнил, есть ли у Старого Медведя жена. Ах да, у сестер молодая мачеха… Из памяти вынырнуло имя Нина.

– Ну-ка опишите ее!

А ведь меня сейчас арестуют как подозрительную личность. То ли потеха, то ли скандал. Переведя метафоры здешней красоты на стиль предельно краткого протокола, отчитался: глаза черные, волосы русые, роста невысокого. Красивая. Пока договаривал, запоздало сообразил, что меня сейчас предъявят Нине, которая явно живет где-то рядом, и точно арестуют. Но никудышный сыщик разгладил хмурость и кивнул, оказавшись вовсе не стариком. Как же вы заблудились средь бела дня? Долго плутали? Замучились? Почему без пояса, без оружия? Куда ехали-то? Ладно, поешьте-выпейте, сейчас решим, что делать.

Служанка подала на веранде ужин. Куда-то исчезнувший гражданин вернулся и загадочно сообщил: «Все уладил, удачно сошлось. Отдыхайте, ночуйте. Тут ваши проезжали, знают вас, я просил предупредить». Какие наши, кого предупредить, о чем? Вашего хозяина, что вы живы. Да я вроде не кот, чтоб иметь хозяина. Какой еще кот? Не шутите, здесь граница, вас бы проискали всю ночь. Вы что ж, не думали об этом, не беспокоились? Вы здесь у нас на границе зачем? И откуда?

Неужели меня можно принять за вражеского лазутчика? Вообще-то нет, но странно. Сворачивает с главной дороги, а начинает с вопроса: где я? И все-таки – где я? В «Крылатом псе», где же.

Понятнее не стало, но из названия следовало, что слабостью бдительного гражданина был его пес-переросток. Заговорив о собаке, я скоро приручил хозяина. Он позвал волкодава каким-то горловым кликом и показал жутковатый фокус. Пес поднялся на задние лапы, и оба встали рядом, плечом к плечу, в обнимку. Собака была чуть ли не выше коренастого гражданина. Эту пару радостно приветствовала появившаяся компания, и скоро под гитару раздался знакомый напев, припечатанный в конце беспардонным мажором. Песню не только выучили, но и сочинили ответ

Ты не плачь, родная, помни обо мне. Верю: ночью светит свет в твоем окне. Для меня зажженный, он зовет: приди! Скоро будем вместе. Счастье впереди.

 

Глава 10.

Объяснение

«Кирпич и глина. Журнал глиноообрабатывающего и строительного дела». Черные буквы, шершавая красноватая обложка.

Юджина, войдя, положила журнал на конторку, а я разглядывал его с преувеличенным интересом. Листая, увидел их фамилию под заметкой, название которой перечитал несколько раз: «К вопросу о разреженной садке в целях увеличения выхода и ускорения оборачиваемости». Мы заговорили вместе – и вместе замолчали. Она улыбнулась. Ни гнева, ни растерянности. Так странно.

Миролюбиво сказала, что все очень волновались. Сразу поняли, что заблудился, когда не увидели меня на военных занятиях. Тем более что я договаривался с Доном Довером пройти испытания на меткость стрельбы и предупредил Карло, что вернусь к началу сборов. Уже снаряжались искать, когда пришло известие. Да, она понимает, каково мне досталось, как я беспокоился, что меня ждут и волнуются. А они со Старым Медведем чувствовали себя виноватыми. Догадывались, что не обошлось без переживаний из-за того недоразумения. Правда же?

В самых невнятных чувствах я осторожно кивал и подтверждал.

– Но вы же не могли подумать, что в моем поступке было неуважение к Марте…

Она разом удивилась и смутилась. Неуважение? Нет, конечно. Да если бы они так думали, она бы не пришла. С недоразумением надо покончить. А то, что вы хотели эту вещицу выбросить… Проводник доложил! Зачем, спрашивается? Кто его просил?

– Я просила! Алекс, разговор неприятный, но давайте договорим. Как-то нехорошо получилось. Мы-то думали, что вы в тот же вечер приедете обсудить и забыть. Но вы так сильно обиделись, что и появляться не хотели. Нет, мы понимаем, это тяжело, когда искренний подарок отталкивают, вместо того чтобы обрадоваться…

– Если так, в чем же я виноват?

– Наверное, в том, что со своим уставом распоряжались в чужом монастыре и отказов не слушали. Марта и вообще не взяла бы дорогого подарка…

– Простите и не обижайтесь, но это мещанство. Какая разница, дорогой или нет.

– Значит, не взяла бы из мещанства. Но дело не только в этом. Здесь она в самоуправлении, пусть на вспомогательной должности и только с совещательным голосом. Ее выбрали! Какие могут быть подарки? Тем более дорогие. Это уже называлось бы коррупцией.

– Как? – Вот уж о чем я и подумать не мог. Невольно рассмеялся, но и обвинительница улыбнулась.

– Мы догадались, что вы не поняли. А теперь вот что. Марта через меня просит у вас прощения.

Об этом тоже я не мог и думать. Ясно было, как надо отвечать, но слова долго не складывались. Я-то знал, в чем виноват. Молчание неприятно затянулось. Наконец, взяв себя в руки, ответил, что тоже… что прошу и надеюсь…

– И взгляните. Думаю, теперь ваша строгая сестра примет эту безделушку. Официально!

Из ящика конторки вытащил приготовленное заявление на имя секретаря коллегии: вношу ювелирное украшение в благотворительный фонд. Юджина сосредоточенно прочитала и сияюще подтвердила: теперь примет. Но заявление надо переписать. Давайте продиктую. Адресовать не ей, а капитану и еще Виртусу, он у нас отвечает за благотворительность.

– Отлично, продиктуйте, но сначала возьмите и это.

И я вручил Юджине бланк анонимного перевода, рассказав о нашем с Доном совместном предприятии. Хотел было спросить, не для нее ли герой столь великодушен, но в последний момент решил, что с интимными вопросами лучше не торопиться. С удовольствием написал под диктовку и услышал, что бумагу сам смогу завтра отдать Марте, что «вы ее утром застанете в ратуше».

– Прощено и забыто?

– Раз и навсегда!

Она встала, но я просил посидеть со мной. Налил вина, подвинул пепельницу. Одним зрачком «оборотился внутрь души», а другим разглядывал ее.

Внутри было смутно. И радостно, и досадно. Пожалуй, я не только ждал, но и хотел, чтобы к этой истории они отнеслись жестче. Опять мне приписывали какие-то благородные мотивы, каких у меня вовсе не было. А какие были? Чего я, собственно добивался? Теперь не мог вспомнить.

Вовне слушал о том, как хорошо, что я подружился с Карло, он человек понимающий, надежный и сердечный. Вчера первый забил тревогу, прибежал на стрельбище…

Она сидела у окна, опершись локтем на спинку стула и приоткинув голову на ладонь. Поза красивой женщины. И грубая мужская одежда: синие штаны, клетчатая синяя с серым рубашка. Я вдруг заметил, что под закатанными рукавами, куда не достает загар, кожа у нее очень светлая, с голубым жилками. Солнце ее изгрызло, испятнало, так что лицо было темнее небрежно заплетенных вьющихся волос, которые на фоне белой занавески казались даже не рыжими, а точно венчик подсолнуха. Высокие скулы, большие желто-зелено-серые глаза, заостренный подбородок – кошка кошкой.

Разглядывание навело на слишком естественные мысли. Голубую жилку у сгиба локтя было бы приятно поцеловать. Неужели она, неужели они все так уж уверены, что никто не решится и не захочет их обидеть? И что обозначает это приписывание простодушно добрых мотивов – слепоту, наивность, снисходительность к пороку?

Я быстро переменил разговор.

– Говорят, за бесцеремонное слово о Марте вы хотели с кем-то стреляться, а противник испугался и сбежал. Правда?

– И правда, и нет. Легенда.

– Расскажите.

Задумчиво повела головой, но с готовностью принялась рассказывать.

– Тот человек… он был на особенном положении. Почему – непонятно. Вернее, намбыло непонятно, мы еще недавно приехали. Ну да, молва, слава, неукротимый храбрец, знаменитый лазутчик. От него житья никому не стало. Разбесчинствовался. Вы, говорит, домашние, а я вольный, вы собаки, а я волк. Слушали, морщились, но хоть бы кто сказал: если и так, мол, то хвастать нечем. Потом и морщиться перестали. Такой у него был взгляд. – зашибу! И зашибал, и оскорблял. Вечно с похмелья. Нарочно цеплялся. Сторонились и уступали. Если кому-то закон не писан, к нему и другие подтянутся. Где его шайка появлялась, там люди глаза опускали. Но разве его боялись? Непонятно. Ополченцы как раз и есть волкодавы, как на подбор. Может, его уважали за прошлое, но мы-то видели настоящее. И вдруг узнаю подлую историю. И говорю себе: я его убью. Прямо этими словами. Он быстро, думаю, со своими выходками под вызов подставится. Тоже хороша была. Полная голова ума.

– А что он сделал?

Дернула ртом, помолчала. Вытащила из нагрудного кармана маленький портсигар – черный, лаковый – закурила тонкую папироску, не ожидая, чтоб я поднес огня.

– Так странно. Я никому об этом не рассказывала. Не моя тайна. Папа знает и Марта, больше никто. Хотя столько лет прошло. Все поразъехались. Можно и сказать?.. Тогда вот как вышло. У одной нашей работницы молоденькая дочка была невеста. А он принудил ее к связи и грозился, что шепнет жениху. Куражился: свадьбе конец, а вякнуть женишок ничего не посмеет. Мать не то что пожаловалась, но я как-то застала ее – рыдает прямо, не в себе. Ну, добилась я, в чем дело. Вынула из души. Плачет-трясется: не говорите ему, не говорите никому, не делайте ничего, хуже будет. Я тоже затряслась: ну погоди же! А он очень кстати и вовремя в тот же вечер неудачно пошутил. Обращался к Марте и лапу тянул: взять за подбородок. А я его по лапе хлыстиком – хлысь! Да не символически, а больно. Он молча схватил табуретку – тяжелую, зеленую – и на меня. А вокруг народ. Набросились, удержали. Я говорю: секундантов присылайте. Табуретку злосчастную он на свою беду схватил. Этой табуреткой в нем гордость убивали. Он: «Я с бабами не стреляюсь!» – а ему: «Табуретками желаешь? Стреляться-то слабо?» Смотрит своим взглядом прицельным – на одного, на другого: никакого действия. Ругается, бесится, а ему: «Ты же волк, ты порычи! На табуретку залезь!» С ним настоящий припадок начался. Рвется, задыхается, глаза красные, даже пена изо рта. Его водой окатили. Толпа стеной, и все против него. Ужас. Он взял себя в руки. Да, вот так руками себя обхватил, встряхнулся. Говорит: большой кровью кончится, вызываю всех. Пальцем тычет: тебя, тебя, тебя! Убью, говорит, эту суку, и вас по очереди. Еще унижение: никто не идет к нему секундантом. Потом Карло спохватился, сам предложил.

– Хозяин гостиницы секундантом?

– Почему нет? А у меня, конечно, папа. Старый Медведь и Карло – два умных человека взялись за дело и уладили.

– А вы сильно рисковали. Как ваш отец допустил?

– Да не допустил же! Еще не хватало, чтобы я убила нашего же ополченца.

– Вы тоже стояли бы под выстрелом. – Фраза напыщенная, но произносить ее было приятно.

– Куда он годился, руки ходуном. Наверное, он был болен. Если не психически, то нервами. Но он был не совсем негодяй. Оказывается. Тут большая трудность получалась. Если опасность взаимная, то легче договориться. А у него и скорость не та, и глаз не тот, и дрожь его бьет. И сам понял: он мне будет как мишень в тире. Его хотели под домашний арест посадить. Он прямо побелел: «Вы, что ж, говорит, думаете, я способен из-за угла зарезать?» А ему: «Трус на все способен». Та женщина прокралась ко мне, за руки хватает: «Деточка, не жалей его, не прощай его, чтоб по земле не ходил, чтоб его совсем не было». А секунданты старались, чтоб уехал по-хорошему. Но его прямо добивали: трус, трусит поединка! Он только рукой махнул: убьет – тем лучше. Страшно, когда все на одного. Что ж раньше-то ему ни слова поперек? А теперь в угол загоняют. И меня тоже. Я еще не понимала, да и сколько лет мне было, но отец и Карло говорят: это сейчас все злы на него, а погибнет – мигом пожалеют: такой был отчаянный удалец! Долго с ним договаривались. Но закончилось тихо. Уехал. А легенда вон как сложилась…

– Тогда и появились дуэлезапретные списки?

– Не сразу. Но эту историю тоже припомнили, когда новые правила составляли.

Рассказывала она горячо. У меня возникло интересное подозрение, о котором не так просто было спросить.

– Юджина, а признайтесь. Вам хотелось его спасти? Не просто от смерти, а для жизни? Ваши чувства к нему переменились?

– Не от смерти, а для жизни? Красиво сказано. – Она серьезно замолчала, я был уверен, что угадал, но она покачала головой. – Нет, но такие странные были дни. Мне со всех сторон твердили: «Ах, какой он был, а какой стал…». Все время приходилось о нем говорить, помнить, думать. Если человек каждую минуту на уме и от мыслей о нем невозможно избавиться, это и правда напоминает…

– Влюбленность?

– Да. Но и волчья ягода напоминает кизил, только лучше не пробовать.

– Но вы ведь его все равно, что убили. Разве вы не были обязаны попробовать?.. Попробовать спасти.

– Да. И об этом думалось. Ведь правда убила. Мысленно… Но как он поступил с той девочкой? Какая женщина могла бы простить?

На мой цинический взгляд, могла бы всякая. И вдруг меня осенило:

– Он сделал вам предложение?

– Нет. Но собирался. Мне зачем-то сказали об этом. Я ни разу его больше не видела. – Она медленно, чуть-чуть улыбнулась. Очень обаятельная улыбка. – Вот вы какой проницательный. Да и как сказать? Внезапные и очень тесные отношения с человеком – это всегда нелегко. Даже если по делу, в работе. Или когда полюбишь. Ведь почему-то сначала полюбишь, а узнавать начинаешь потом. А уж если из-за того, что человека хотелось убить… это просто ужас!

Что ж, впечатления ей достались любопытные. В ответ я задумчиво и неясно заговорил о том, что совсем не понимаю, какое это переживание – любовь. Она сосредоточенно вслушивалась в путаные метафоры. Догадавшись, закивала, но возразила:

– А представьте себе, как будто вам любить нельзя. Запрещено! Можете такое представить?

– Могу, конечно.

– Вот и доказательство. От противного.

Разговор получался увлекательный, но какое-то странное чувство – уж не его ли называют нечистой совестью? – подталкивало вертеться вокруг «прощенного и забытого» и чуть ли не рассказать о безобразном пари.

– Меня вы тоже заставили бы уехать?

Она вскинулась: зачем, за что? Ах, за подвеску. Александр, забудьте! И не говорите об этом с Мартой. Такой пустяк, а столько серьезных …

Нараставший шум плеснул в дверь

. Возбужденный народ затопил комнату. Большие ящики, обшитые рогожей, один, второй, третий – встали в торжественный ряд. «Посылка из столицы! Курьерская доставка! В ранге Citius! Примите пакет!»

Время вдруг прибавило темпа. Два курьера, этакие молодцы в зеленой форме с синими кантами, командовали четко и стремительно, демонстрируя, что очень спешат. «Шнуры, пломбы, опись вложения! Своей рукой обозначьте время. Девять часов тридцать восемь минут. Распишитесь. Начальник участка, подтвердите своей подписью. Спасибо! Обращайтесь в курьерскую службу! Успехов!»

Повернулись на каблуках и пропали. Несколько человек кинулись за ними, вытаращив глаза. Остались Дон и Карло, еще несколько полузнакомых.

Прошитый зеленой ниткой белоснежный пакет размером почти в газетный лист. Зеленые витые шнуры на ящиках. Сорвал нитку. В белом пакете черный, поменьше, за ним красный, еще меньше, и три письма. Документы явно были в красном, и я его распечатал, достав диплом и свидетельства. Народ вздохнул, наконец-то застеснявшись беспардонного любопытства. Извиняясь и поздравляя, попятились в коридор. Я объявил, что завтра же регистрирую контору и – «всех приглашаю на открытие!»

Юджина стояла за преградой ящиков. Мне хотелось ее задержать, чтобы вместе посмотреть посылки. Взял ее за руку, но сообразил, почему Дон Дылда медлит в дверях. Быстро поцеловал ей пальцы, ладонь, запястье, сказал, что прошу всех трех сестер быть у меня на открытии хозяйками, и попрощался. Она соглашалась и благодарила, но мгновенный странный взгляд я поймал. Поцелуи ли показались ей не очень братскими, или она охотнее осталась бы? Получилось, что я выпроводил ее. Досадно. Позвольте, а может, ей вовсе не улыбалось уходить с Доном?

Но Карло уже принес ножницы и гвоздодер с молотком. Я почувствовал себя, как в детстве в день рожденья. Ну-ка, что там такое? Книги. Свод законов. «Всемирная энциклопедия». «Исследования по гражданскому праву», все девять томов. Собрание сочинений Цицерона. И Шекспира. И еще – Макиавелли! Карло ахал и цокал языком. Я посмеивался, но было приятно, что и говорить. На дне обоих ящиков с книгами одинаковые записки – рукой матери: «От любящего отца». Из третьего ящика появились тяжелые картонные коробки, из них, завернутое в черно-серый войлок. Что это? Нервная арабеска крыльев, когтистые лапы. Филин и сокол в яростной схватке. Пресс-папье! Письменный набор чугунного литья. Чернильница – замшелый пень среди камней и корней. Подставка для календаря – волчий след среди трав и ягод. И часы – дикий валун.

Карло засмотрелся на сокола с филином, но я взялся за письма, и он исчез.

«Твой горячо любящий отец» Любящий отец давно разучился, если когда-нибудь умел, разговаривать с любимым сыном без постоянного раздражения, резкого, как нашатырь. Интонации дружеского одобрения отцу не давались. Письмо было написано словно через силу. Одна строчка начата и вымарана. Но я упорно вчитывался, поворачивая листок под лампой, и разобрал: «Хоть раз в жизни ты, который вечно…» Вместо зачеркнутого значилось – наверное, после совета с матерью: «Ты понимаешь, как я рад был узнать, что мой сын, в которого я всегда верил…» Мать вложила в свое письмо ощутимую сумму крупными купюрами … и еще: она диктовала брату его письмо ко мне, это без сомнения. У самого брата не получилось бы так шутливо-заботливо.

А впрочем, как это говорил Феликс: медом по сердцу.

Что находится в черном пакете, я знал. Вынул чертежную папку, раскрыл – показалась блестящая полупрозрачная бумага. Откидывать ее не стал. Посмотрю вместе с сестрами. Но в пакете лежало еще что-то. Брошюра. С обложки на меня смотрел знакомый фасад. Дядя выставлял свой особняк на международный конкурс архитектурных достижений десятилетия. В брошюру было вложено письмо Старому Медведю, который это достижение строил.

Маленький летящий балкон на втором этаже. Тройное окно. Там комнаты, которые я считал своими. Вдруг словно закружилась голова. Показалось, что с моего отъезда прошло очень, очень много времени. Как будто я здесь давным-давно. Так давно, что надо записать, чтоб не забыть. Глядя на громоздящиеся книги, я взял лист плотной бумаги и начал:

«Герои Бальзака едут в Париж, герои Скотта – на беспокойную границу…»

Остановился за полночь. Не спалось. Вышел на площадь, залитую голубым светом заметно покруглевшего месяца. Стояла мертвая тишина. Нет, живая! Мертвая настает после ужасного известия. Ночь дышала. В серебряно-синей темноте пульсировало что-то, шуршало, шелестело. Пульсировало – это же лягушки! То ли далеко, то ли близко запели колыбельную. Невольно обернулся – где поют? – и на меня выплыл белый воздушный шар. Или огромный ворох цветов повис в воздухе.

Я понял – зацвело дерево над фонтаном. Еще красивее, чем каштаны парижских бульваров. Кисти крупнее, пышнее. Ярко-белые, в сердцевине каждого цветка, похожего разом на колокольчик и на львиный зев, пурпурные или синие брызги, в темноте не разобрать…

За спиной послышалось движение. Карло тоже не спит. Подошел, помолчал, заговорил полушепотом. Примета хорошая – на растущем месяце дело начинать. Карло, что это? Да, красотища. Недели две будет цвести, даже больше. Это трубник. Не может быть. Должно быть другое имя. Почему? Для трубника слишком красиво.

 

Глава 11.

Птицы

Доброжелательность. Вот как разгадываются удивлявшие меня странности здешнего поведения. За подчеркнуто вежливыми манерами скрывается именно она. Даже и не скрывается. С моей привычкой к регламенту недоброжелательства я, пожалуй, даже отдыхал в неприятных разговорах с Андресом. Язвительная настороженность, схватка самолюбий, подозрительность и ловушки сарказма – мы с ним прошли одинаковую выучку. Как обороняться от доброжелательности и надо ли – пока оставалось вопросом.

Затевая открытие конторы, я не понимал, что делаю. Мне представлялось то самое, что я предпринял бы дома: заказ организаторам торжеств, сумма расходов. Всё.

Здесь же на крыльях – или на цветочном воздушном шаре – прилетела доброжелательная Герти и опустилась посреди комнаты, все еще загроможденной ящиками и книгами. «Спасибо за приглашение, большая честь». Уверяла, что справится, что хозяйкой на открытиях уже бывала. У кого? Получилось ревниво. Она заметила, засмеялась. У Нины, у Нины! А что она открывала, лавочку? Аптеку. Вы идите оформляйте, Марта уже на месте, а я здесь разберусь. Только скажите, какие книги в контору, а какие оставить. Ой, вам Шекспира прислали! А можно «Гамлета» взять? Я еще не читала! Я аккуратно!

Она была – гибкий стебель с белыми цветами, только я пока не мог сообразить, с какими. Может быть – кисть таинственного трубника. Вдруг подумалось: а старшие сестры – другие. Не стебель, а что-то пожестче… Ушел оформлять. Вернувшись, увидел милый стебелек за совещанием с Карло. По-итальянски. Guarda un’po! Да еще и на «ты». Это как понять? Я вмешался. Кто все равно приедет? Il gazettiere. Газетчик. Оказывается, встал вопрос, звать ли репортера. Вы его недолюбливаете? Не то чтобы… а очень своеобразный господин. Где же редакция газеты, почему я не видел? Получил ответ, что не в нашем городе, а в том, до которого я добрался, заблудившись. Тогда – non fara’ in tempo: не успеет. Этот всегда и всюду успевает. Что ж, если пресса сама жаждет, тем лучше. Лишняя реклама.

Значит, зовем, решила Герти. Но и прямую рекламу все равно надо дать. Карло положил на стол газету – «Голос границы», как же иначе. Посовещались. Надо разместить слов сто, доложила Герти. Двадцать пять строчек обычной колонки. Сейчас будете завтракать, вот и сочините.

Расположился на веранде в углу, откуда было видно цветущее дерево. Вместе с завтраком мне принесли бумагу и карандаш. Но скоро выяснилось, что я не способен измыслить решительно ничего. Полная умственная немота. На листке обозначилась точка и сиротела тоскливо. Кажется, я вообще писать разучился. Быстро начал: «Дорогая мама, дорогой отец! Душевно тронут вашей заботой…». И карандаш застыл, как примерз. Но тут я понимал, в чем дело. Я действительно был «душевно тронут», это и вообще трудно выразить, а при моих отношениях с родителями – тем более. Письмо не напишется, пусть будет телеграмма. «… ваш благодарный сын»

Принялся за послание дяде, живописал появление курьеров, взбудоражившее народ, признался, что оно застало меня за непростым объяснением. Карандаш сам рассказал всю историю пари, а потом пожаловался, что не дается простейшая заметка, где всего-то и надо, что начать с какой-нибудь крылатой латинской фразы, вроде legem notamus – разъясняем закон, а потом… Только закончив письмо, понял, что неуловимые строчки нашлись сами собой. С веселым облегчением переписал их и вручил Герти, сообщив, что иду на почту. «Скорей возвращайтесь, ладно?»

Но на обратном пути пришла в голову любопытная мысль: проверить на Андресе догадку, как действует доброжелательность. Застал его дома на диване с трубкой и книгой. Остановившись в дверях, задумчиво-сокрушенно заговорил о том, как жалею об этой истории, в которую вольно и невольно его втянул. Сама идея, что я мог его во что-то втянуть, делала меня старшим в отношениях. А он сгоряча подтвердил, потому что и правда сердился именно за это. Я брал всю вину на себя, признавал, что подвел его (хотя чем я его подвел?), раскаивался. Так и сказал: «подойдет это слово – раскаиваюсь». Он хмурился и молчал. Я продолжил в том же духе. У него глаза загорелись: что ты ноешь!

Сильный ответ, язвительный. Но доброжелательность сильнее. Я улыбнулся виновато и сказал, что жду его сегодня на открытии. Сестры будут у меня хозяйками.

Чтобы уравнять позиции, ему надо было признать и собственную вину, а у него не получалось. Или не хотелось. Он бесился и еле сдерживался. Но ведь не мог не помнить, как провоцировал меня.

– Придешь или нет?

– Приду. – Он мрачно усмехнулся.

– Выпьешь?

Прежним доброжелательно-покаянным тоном я безжалостно сказал:

– Извини, не могу, обещал Гертруде не пить.

И вышел вон.

Возле конторы увидел зрелище, от которого обожгло стыдом. Тонкий стебелек катил тачку с двумя привязанными столиками. А под зеленым тентом стояли еще четыре. Подбежал, схватил ее за руки: «Милая, что ты делаешь, зачем сама?» Она улыбнулась: «Сейчас с вами вместе возьмемся». – «А разве некому помочь?» Сразу понял, что некому. Обычный будний день, люди заняты. Герти горячо уверяла, что нам и так все помогают. Карло и столы дает, и посуду, и скатерти. Хозяйка довела до блеска контору, вечером поможет стаканы мыть, а сейчас плетет нам зеленую гирлянду. Какая хозяйка? Но сам догадался – мать Аниты. А почему она не показывается? А с Карло вы на «ты» только по-итальянски?

– Не только. Еще с тех пор, как мы приехали. Я ведь совсем ребенок была. Вы пока расставьте книги, ладно? Еще много чего надо обсудить.

Обсуждать пришлось угощение. Вино, изюм, цукаты, соленое печенье. Попросил взять у Карло бренди. И для детей орехов и мармелада.

Подлетевшая Анита кинулась Герти на шею и горячо расцеловала. Повернулась ко мне, разрумянившись с разбега: «Я помогу, я помогу!» Подхватила стопку пестрых скатертей и порхнула на улицу застилать столы. Через минуту ворвалась обратно и попыталась отнять у меня книги: «Сидите, сама справлюсь!» Когда я не позволил, вновь вылетела и влетела. Принесла вина. Немножко плеснула и себе, пока дед не видит. Вдруг начала хвалить Герти. Такая красоточка, на нее так заглядываются! А почему у вас разные фамилии, ведь Старый Медведь вам дядя? Наверное, муж покойной тети, да? Ну скажииите!

Вот оно что. Хитрая лисичка расхваливает любящему брату любимую сестренку. Ответил, что с дядей у нас и правда разные фамилии, но мой дядя далеко. Она прикусила губку. Где? Не понимаю. Разве они вам не двоюродные? А сколькоюродные?

Крошка Анита и в одиночку создавала впечатление, что вокруг слишком много женщин.

– Видно, отцом будешь хорошим, – сказал мне старик-хозяин, хлопнув по плечу. – Ну какой парень про детвору бы вспомнил? А ты позвал.

Можно было бы ответить словами Ларошфуко: хвалить человека за достоинства, которых у него нет, значит безнаказанно наносить ему оскорбление.

Улочку затопил народ, освободив круг, где малыши стайкой воробьев носились за Герти, завивали хоровод змейками и восьмерками, ныряли в воротца из поднятых рук и пели что-то, из чего я разбирал только припев: «С камушка на камушек, с камушка на камушек». Речка, что ли, бежала с камушка на камушек?.. Жизнь, наверное.

– Жизнь написана женщиной? – спросил я Марту, чуть-чуть пожимая ей пальцы и показывая глазами на Герти с детьми. Она сразу поняла и улыбнулась:

– Нет, всеми вместе. А эту главу вы сами придумали.

Малыши не уставали бегать и визжать, а взрослые – любоваться. Я видел, что Герти замучилась.

– Беготню прекращаем, – тихо сказала Марта.

Взрослая церемония состояла в том, что народ втекал в контору и вытекал к столу, разбирая стаканы. Над дверью висела гирлянда из виноградных листьев, ивовых плетей и веток цветущего шиповника. На двери блестела латунная табличка: «Бюро Александра Нермана». В керамических кувшинах по краям стола были расставлены кисти трубника. Разлапистый фикус в тяжелой керамической кадке дополнял парадность.

Дядин подарок, чугунная скульптура пользовалась таким успехом, что я вынес ее наружу. Рассматривали, обсуждали. Кто это схватился с филином, сокол или ястреб? И кто кого задерет? Я понятия не имел, дерутся ли эти птицы в природе, но не удержался заявить, что где-где, а на письменном столе побеждает филин. Как символ мудрости.

Юджина не появилась. Старый Медведь извинялся: на заводе осложнение, как бы не пришлось выключать камеру, вызвали помощь, да и ему самому, наверное, придется поехать туда. «Ты уж прости, если исчезну»

Надежда увидеть сестер нарядными не оправдалась. Они только сменили клетчатые рубашки на белые. Зато Анита цвела красно-желтыми лентами и оборками.

Почтенный возраст расселся на скамейки и табуреты. Молодежь выпивала стоя. Чуть поодаль некто с костылем и палкой гордо-упорно оставался на ногах. Светлолицый, немолодой, очень прямой. К нему подходили, словно на поклон. «Это десятник лазутчиков, – с почтительным придыханием объяснила Анита. – У него, представляете, нет ноги по колено и руки по локоть» Понятно, что герою оставили должность из уважения и для морального руководства.

Старый Медведь и сестры наливали вино и занимали народ разговорами. От меня требовалось только стоять у дверей в контору и обмениваться репликами и рукопожатиями. Анита упорно держалась рядом, словно пришпиленный к плечу бант.

– Глядите, капитан пришел, – бурно зашептала Анита. – Глядите, с женой. Значит, приехала. Она тут нечасто бывает. Ой, какая шаль! Да куда вы смотрите?

Смотрел я на Андреса, медленно подвигавшегося к нам. Заметила, взмахнула ресницами и выпалила: «Красавчик, правда? А вы красивей!»

Андрес и капитан приближались с разных сторон. Бессознательно глядя то на одного, то на другого, я удивлялся их сходству, не понимая, в чем оно. Капитан был гораздо старше и никак не красавчик. Грубый шрам тянулся у него со лба на висок, разрывая сильную бровь и оттягивая вниз левый глаз. Так в чем же дело? Может быть, в этом повороте головы – орлиная шея над распахнутым воротом? Но так держались многие.

Догадался. В них обоих чувствовалось страшное напряжение, которое оба пытались скрыть. Что происходит с Андресом, я представлял довольно точно. Но что с капитаном? Когда он подошел, я спросил: что случилось? Неприятные известия? Он удивился: почему вы решили? Потому что ваша тревога бьет в барабан. Даже странно, что никто не слышит.

– Нет, пока по-прежнему. Хотя перебежчик…

– Ах, не надо об этом, – взволновалась его нервно-красивая жена. – Пожалуйста, не сейчас.

Кружевная шаль от нетерпеливого взмаха руки плеснула белым крылом. В круге пернатых образов капитан – больной орел, жена – беспокойная голубка.

– Это ваша невеста? – заворковала она, приобняв Аниту. – Такая милая.

Повисла неловкость, которую я нарочно хотел потянуть. Но капитан мигом ее сгладил. Герой джентльмен. Мы выпили, жена подхватила его под руку, и они поплыли по реке народа. Вокруг них завивались водовороты. Я подумал: его здесь любят, а ее – нет. В конце улицы вскипел прибой.

– А вот и знаменосец порядка, – сообщила Анита. Отцепить этот бант было невозможно. Я вздохнул:

– Что это значит?

Впрочем, странное словосочетание напоминало о чем-то… историческом, но недавнем.

– Это же титул диктатора?

Она растерянно заморгала.

Чей-то нос просунулся между нами, и скрипучий голос выдал справку:

– Диктатора называли знаменосцем славы. Знаменосец порядка – это гражданская экспедиция. То есть общественная безопасность. Детка, иди отсюда. У нас интервью.

Репортер. Но я увидел – цаплю. Длинный нос, длинная шея, круглые внимательные глазки, приглаженные перышки серых волос на вытянутой голове, а еще серая куртка и высокие сапоги на длинных ногах.

И вдруг я понял, откуда прилетели все эти птицы. Из раннего детства, когда меня почти не было. Словно раскрылись позабытые сказки с картинками. От этого воспоминания стало так неловко, что я не расслышал вопроса репортера. Он подождал, помолчал и покровительственно щелкнул клювом. То есть усмехнулся.

– Не получается? Ничего. Пишем: впечатления переполняют меня. Я восхищен мужеством и героизмом ополченцев, стоящих на страже дальнего рубежа нашей родины, – стилограф бежал по странице блокнота. – Хотя трудные обстоятельства требуют постоянной готовности к отпору, жители границы добились замечательных хозяйственных успехов. Свободолюбие и неустанный труд, широкая песня и задорный смех – вот душа моих новых земляков. Ясно? То-то же. Ваша писулька уже у меня. Если поправить, то сойдет. А что вам сказал капитан?

Да, такие цапли в столичных газетах давно не водятся. Внезапно он отпрянул и нырнул в толпу. Вынырнул, ухватив за локоть самого настоящего индюка. Толстого, полыхающего, с красной косынкой на шее. Индюк бурлил не гневом, а энергией, хохотал, запрокидывая голову и тряся могучим животом. Это и есть знаменосец порядка? За ним тенью держались двое мальчишек лет восемнадцати. С такими же красными косынками. Телохранители, что ли? Порученцы. Репортеру он что-то пошептал на ухо и сразу отпихнул пальцем в грудь. Налетел на меня, схватил за руку обеими руками – толстыми, сильными и мокрыми. Слова посыпались проворно, иногда ускоряясь до захлебывания.

– Ну-ка признавайтесь, зачем сюда пожаловали? За карьерой? Или вы у нас патриот? А я знаменосец! Уже знаете, конечно. Гулянку с какой целью устроили? Порадовать народ или развлечений не хватает? Если надеетесь отмолчаться, то не надейтесь. Может, вы меня боитесь? Правильно делаете. Шучу! А почему мы раньше не видались? Меня трудно не заметить! Ах, ну да. Это же из-за вас тревога была. Это же вы у нас заблудились. Сказал бы – в трех соснах, да боюсь обидеть, у меня сердце доброе. Ладно, чего там! Давай выпьем «на ты»!

Со всей вежливостью я довел до его сведения, что мне это не подходит.

– И не сомневался! От моего напора все пятятся. Вы не исключение. Ну, ваше здоровье, желаю чтоб! Чтоб что? С лужайки закона что хотите настричь? Барышей ждете? Без обид! А это что за драчуны? Сова с ястребом! Кто кого разорвет?

Ответил, что исход схватки сегодня вечером интересует всех.

– Так и знал, что вы это скажете! Я съязвил, что вы не исключение, вот и вам захотелось щепку воткнуть. Не извиняйтесь, я не в обиде. На обиженных дрова возят! Подождите, еще сойдемся. Отлично поладим! А пока отдохните от меня. Утомил, признавайтесь?

Уж в нем-то доброжелательности не было. Стремительно развернувшись, он столкнулся с Андресом, жизнерадостно завопил: «Вот кто мне нужен!» – и повлек его за собой. Тот с готовностью повлекся от меня подальше.

Уже веяли сумерки. Было приятно и празднично. На столе засветились лампы. В толпе скользнул Гай и напомнил черного лебедя все из той же книжки. Подошла Марта и взяла меня за руку: «Теперь наш выход». Мы тоже поплыли по реке народа, а Старый Медведь и Герти заняли мое место у двери.

Совершенно спокойно, как будто иначе и быть не может, я обнял Марту за плечи. Так и двигались в толпе. Меня благодарили. Я благодарил. Шепнул ей: «Сегодня слышал, что вы мне двоюродная. А на самом деле – родная». Задержала взгляд, обвила меня рукой за пояс, но промолчала. Мы приплыли на поклон к великому лазутчику-инвалиду.

Месяц вышел и налился светом. Стемнело. Быстро и тихо толпа исчезла. Но праздник продолжался. Разбирать столы тоже было весело. Старый Медведь рассказал, что произошло на заводе: справились, уже все в порядке. Я признался, как только что превратился в ребенка, вспоминая свои сказки с картинками. Сестры смеялись, сбросив напряжение ответственности. У них была – «и есть, дома лежит!» – точно такая же книга. К центру оживления подтянулся народ. Спрашивали о лекции. Да, в воскресенье. Можно прямо здесь. Перед обедом. Вы умеете говорить на воздухе? Не страшно, что не пробовали, когда-то надо начинать. В политику, например, пойдете. На митингах выступать придется. В политику? Ни за что!

Оживление не спадало. «Загляденье у вас сестрички! Сероглазые!»

Меня звали посидеть-выпить, поближе познакомиться. Возле самого фонтана сдвинули два стола. Откуда-то возник Андрес, теперь спокойно-решительный. «Извини, что не подошел. Ты видел, меня перехватили». Честно говоря, без него было лучше.

Спускалась та тишина, которой никогда не бывает в бессонной столице. Луна задремала в чаше фонтана. Ярко чувствовался свежий запах воды и цветов. Все мы невольно понижали голос. Разговор колебался, как пламя свечи. Открытие, вечер, серые глаза, перебежчик… Где-то совсем близко – за углом в переулке? – поднялась возня. И что-то вроде ворчания, отрывистого то ли лая, то ли карканья. Как будто собаки сцепились над костью. Но в городе не было собак, которые бегали бы без дела. Вдруг хриплые слова прорезали животное рычание: Из черной тени в зеленоватый свет качнулись две фигуры. Одна точно была репортером, но я не мог понять, кого он тащит с собой. Почти на себе. Их ждали молча и поглядывали на меня вопросительно. Похоже, это я должен был решить, что делать с пьяными – прогнать или позвать. Было любопытно.

– Пусть будет так, – проскрипел репортер неизвестно о чем. Второй безобразно сел мимо стула, побарахтался на четвереньках и застыл на бортике фонтана, уткнув локти в колени и лицо в ладони. Это, конечно, был Гай, но неузнаваемый. Теперь он напоминал не черного лебедя – как это мне померещилось? – а раздавленную колесом ворону. Им налили, хмуро посмеиваясь и чего-то ожидая. Цапля ухватила ворону за шиворот, втащила на стул и потребовала: «Пей! Очухаешься». Воронья лапа раздавленно дернулась, но поймала стакан. Все выпили.

– Пусть будет так, – повторил репортер. – Предрассудки неистребимы. Понимания не дождешься. Я для них неудачник из жалкой газетенки. Слетают сюда из своих «Ведомостей», как небожители. А сами такие же, как я. Газета – плохой путь к бессмертию.

Поусмехались: бессмертия хочется?

– Точно так же, как и вам, – отрезал он, и собутыльники стали слушать внимательно. – Если умрет репортер, никто не заметит. Его строчек больше нет, но вместо них есть другие, такие же безымянные. И эти серые строчки смыкаются над его памятью, как волны над утопленником.

Непризнанный поэт, вот он кто. Гений недоношенный. Наверное, эта мысль как-то на мне отразилась. Он строго наставил на меня нос и палец:

– Только я имею право сказать – стертые строки. А ты, столичный, на пустяковый вопрос ни словечка не вякнул. Думал – запросто, да оборвался.

Герти предупреждала – напьется и сцепится. Только не со мной. Со мной не выйдет. Двину против него рать доброжелательности. Сказал очень серьезно:

– А вы мне помогли. Спасибо. Может, прочтете что-нибудь свое?

Оказывается, я не ошибся. Ко мне присоединились, негромко постукивая стаканами: давай, читай! Выпили. Стихослагатель встал. Пробормотал: «Справедливость – очень редкая птица». Вздохнул. Покрутил шеей. Вытер ладонь о карман. Приложил к сердцу. И задекламировал:

После сумрачного плена без конца, без перемены На отлогих, на убогих берегах чужой реки, После мертвого молчанья, после мглы и ожиданья В тишине угрюмой думы и мучительной тоски, После тягостной разлуки, после дней безумной муки, После долгих, одноцветных, беспросветных зим и лет, — Здравствуй, небо! Я вернулся. В синеве твоей очнулся, И ключом кипящим в сердце необъятный хлынул свет.

Странно. Куда лучше, чем можно было ожидать. Вокруг что-то завосклицали. Я попросил прочесть еще раз. Он сел, словно подломились ноги. Спросил: «Правда?» И медленно, с рыдающим хрипом прочел сначала. На этот раз все притихли. И вдруг раздался безжиненно-стеклянный голос Гая:

– Здравствуй, небо, я вернулся. Это хорошо. Но только это. И таким размером писать нельзя. И так рифмовать нельзя.

– Кто тебя спрашивает? Почему нельзя? – заступились за стихотворца слушатели.

Гай посмотрел стеклянным взглядом и медленно выговорил:

– Потому что это ворон. Потому что черный ворон. Потому что страшный ворон. Каркнул ворон: никогда.

И сам закаркал, закашлял, попытался отпить из стакана. Захлебнулся, облился. Вино потекло у него изо рта и носа. Стянутые на затылке волосы рассыпались, намокли, липли к щекам. Почему-то все смотрели, хотя было противно до тошноты. Вдруг Андрес крикнул: «Свинья! Дохлятина!» – и вскочил. Чтобы расправиться? Злой на меня, нашел выход бешенству? Но мигом появился Карло. «Тихо, тихо, сейчас, сейчас». Выдернул Гая из-за стола и уволок, как тряпичную куклу.

Благорастворение «посидеть-выпить» не удалось. Мои новые земляки чувствовали себя неловко. Кто-то начал передо мной извиняться. Накинулись на виновника: «Зачем ты его притащил?» Сердито допили и разошлись. Стихотворец попробовал удержать меня, но остался ни с чем.

А ведь раздавленная ворона сразу угадала напев «Ворона». Как это может быть? Даже я не узнал.

 

Глава 12.

Первый клиент

Увидел издалека. Интересная неожиданность. В тени зеленого тента на зеленой скамейке под фикусом меня уже ждали. Кто же это? Увы, с торжественным видом навстречу поднялся старый Юлий. Выбритый, принаряженный, в белой косынке. Завязки свисали ему на плечо грустными кроличьими ушами. Обозначилась унылая перспектива служить безотказным слушателем для всех стариков, кого потянет поговорить.

Приветом от хозяина – скорее от Аниты – на столе кудрявился букет маленьких красных роз. Подшаркивая, старик обошел комнату, все осмотрел и одобрил, растягивая в улыбке беззубый рот. Долго устраивался на стуле. Наконец, начал.

– Ты это… Ты чего ж расценки не повесил? Говори сразу, сколько с меня возьмешь. У меня очень важное дело. Ты вот здесь в окне прикрепи ценник.

Невозможно было и подумать, чтобы с этих кроличьих ушей брать какую-то плату. Ответил, что внимательно слушаю, а денег с него не возьму.

– Это как это? – Он задумался. И вдруг мелко затряс головой, закипая и брызгаясь слюной: – Это почему? Я тебе кто – нищий? Я мастер! У меня мастерская! Ты зачем меня обижаешь? Мне подаяний не надо!

Внутренне поеживаясь от неловкости, догадался ответить, что есть такая примета. Он прямо задохнулся:

– Какая примета? Кого ты слушаешь, кому веришь? Молодой, образованный! Не знаешь, так меня спроси! Я-то все правильно сделал. Головой подумал. Пришел пораньше, чтоб у тебя первый клиент мужчина был. Как положено. Для удачи. Чтоб дело пошло. И бумажку принес крупную, чтоб не мелочью платить. Тоже для удачи. Скидочку для первого раза можно сделать, не спорю. А чтоб бесплатно – это просто чушь!

И в довершение тоскливой нелепости вытащил свою «крупную бумажку»: на, смотри! Говоря честно, я его боялся. Бедность, дряхлость, безобразие, а с ними вместе достоинство, сердечность и глупая наивность – это страшно.

Откипев, он принялся излагать дело. Оно и правда оказалось важным. И сложным. Свою единственную ценность, дом с мастерской, он хотел завещать жильцу, обойдя родного сына.

– Ты уж мне помоги. Надумал недавно, да посоветоваться было не с кем. Понимаю так, что он, Гай, мне и глаза закроет. Пожить-то я не прочь. Охота пожить! Сам потом поймешь. Но решать пора. Ты спрашивай, что надо, все расскажу.

Наверное, страх перед стариком наводил на меня помрачение. Первый вопрос получился на редкость неудачным: почему Гай такой темный? Кротко кивнув носом, клиент доходчиво объяснил бестолковому консультанту: уж таким уродился. Второй вопрос вышел еще хуже: но он кто – араб, тамил, мексиканец? Это как это, что такое тамил? Да паспорт, паспорт у него чей?

Старик попятился вместе со стулом:

– Ты что, ты что? В чем его подозреваешь? Что он по чужому паспорту живет?

– Какое у него гражданство! – наконец-то сформулировал.

– А! Так бы сразу и спрашивал. Наше у него гражданство, какое ж еще.

С трудом сосредоточившись, стал обдумывать дело. Гаю известно о вашем намерении? Нет, я ему не говорил.

– А он примет наследство?

Старик пожевал проваленным ртом, вздохнул.

– Ты уж так постарайся, чтоб принял. Он меня любит, уважает, знаю. А вот примет или нет, не знаю. Меня-то сразу видно, вот он я. Сердце простое, душа нараспашку. Думал-думал, еле удержался, чтоб ему не сказать. Не умею ничего таить. А он не такой. Умный он слишком. Умных нелегко понять. Если б я был молодой и без гроша, а старик бы мне от души дом завещал, я бы радовался, старика добром поминал. А он знаешь какой? То ли обрадуется, то ли скажет: нельзя. А почему нельзя, я и не пойму.

– Есть у него собственные средства?

– Какие средства? Нету. Я уж говорил ему: да живи так, не надо мне ничего. А он: нет, дедушка Юлий, нельзя! А почему нельзя?

– Он охотник?

– Охотой не проживешь. Это так, для души. Или Карло попросит дичи.

– Но он работает где-нибудь?

– У меня, у меня. Кто вот в это твое окошко новую раму ладил, кто стеклил, кто навешивал? А в шкафу дверцы? Я-то думал, ты заметишь, скажешь. Стекло-то смотри как вырезано. Фигурное. Он еще и подрабатывает. Ну, это где придется. А раньше у твоих сестер на заводе работал. И зарабатывал хорошо, но ушел. Ты не думай, его не выгнали. Наоборот, отпускать не хотели. И сейчас зовут, если что срочное помочь надо. Вот вчера звали. Так что не из-за этого…

– Алкоголизма? То есть с других мест его сгоняли из-за этого?

– Ты не думай, он сейчас не пьет. Ну, почти. А я-то на что? Помогу. Когда удержу, когда похмелю. Ну, болен человек.

– А как людям понравится, что вы ему оставите дом? К нему, похоже, плохо относятся?

– Тяжелый ты вопрос задаешь. Плохо-то плохо. В ополчение долго не брали. Сейчас-то взяли. Он в лазутчиках.

– Как, с хромотой?

– Ну и что? Ты с ним наперегонки бегал? Побежишь, так я на него поставлю… Косятся на него до сих пор. Чужой, говорят. Да еще болезнь такая проклятая, да еще темный. И вообще странный. А люди тоже не всегда правы. Он хороший. Меня на ноги поднял. Ты вот думаешь, я совсем старый. А не совсем! Это со мной после событий. Ранен был. Я воевал!

Он оттянул ворот и показал, как от страшной дряблой шеи уходит вниз под рубашку жестокий шрам.

– Когда старуху свою похоронил, один-одинешенек остался, только помирать. Плохо мне было. Работать не мог. Ну, взял жильца. Его никто пускать не хотел, а мне все равно было. Видишь – оклемался, скриплю. Ноги еще носят, руки работают. Он за мной ухаживал, выходил меня.

– Это важно. Расскажите.

Слушая, достал из шкафа картонную папку, листы бумаги, начал записывать за стариком. Он замолчал, глядя с каким-то детским вниманием.

– Так берешься? Поможешь?

– Конечно, вы же за этим пришли. Но дело у вас непростое. Нельзя завещать все имущество постороннему человеку, когда есть прямой наследник.

– Это как это? Завещать нельзя?

– Все объясню, а сейчас… – Не зная, как его назвать, воспользовался этим смешным обращением: – Дедушка Юлий, как ваша фамилия?

Регистрируя дело, постарался растолковать ему принципы наследственного права, основанного на приоритете семьи и ограничении индивидуального произвола наследодателя. Он затосковал. Так что ж, ничего не выйдет? А бывает так, что кому хочу, тому и завещаю?

Ответил, что в других странах бывает. Он заволновался: разве так не справедливее? Подбирая понятные слова, прочел целую лекцию о противоречивой сути наследования. Он вдруг просветлел.

– А ты тоже умный! Придумаешь что-нибудь! Ну, говори, советуй, спрашивай.

– Когда вы последний раз видели сына? Где он и чем занимается? Вы в переписке? Он вас поддерживает – деньгами или как-то иначе? Он был на похоронах матери? У него есть свои дети? Расскажите, я помечу что нужно.

Он пошарил по столу руками, свесил голову. И вдруг растянул рот, сморщил щеки и посмотрел этим ужасным беспомощно детским взглядом.

– Так тебе жизнь мою рассказать? – Помолчал, утер глаза. – Я расскажу. Ведь была жизнь. А иногда кажется, что не было. А ты разве не нальешь? Я ж вижу.

Только тут и я увидел. На окне, выходящем в сад, стоял шоколадно-блестящий кувшин с непонятной фигуркой на крышке. То ли зверь, то ли птица. И шесть керамических стопок. Налил старику. Подумав, и себе тоже.

– Вот люблю выпить, и все ведь хорошо. А с ним такая беда. И себя виноватым чувствую. Сам сколько раз предлагал посидеть вместе за стаканчиком. А не надо было. Ему нельзя. Ты о нем всякое услышишь.

– Уже слышал. И видел. Вполне хватило.

– Ты с налету не суди. Это болезнь. Вчера его бумагомарака сбил. Да и что было? Он же не буянил. Ничего ж не было. Он никогда не буянит, ты не думай. – Повздыхал, допил, снова протянул стакан. – Ты не поверишь, я тоже в столице родился. Мальцом море видел. Хорошо помню. А потом даже не знаю. Диктатура была. Родителей сослали. Значит, и меня тоже. Родители померли, сиротой остался, к фабрике прикрепили. В армию не взяли: туберкулез. Как-то аж сюда докатился. И такие чудеса – выздоровел. Воду пил целебную. Никуда больше не уезжал. Женился. Любил покойницу. Старуха у меня добрая была, молодая, красивая. Да и я ничего себе. Двое деток, сынок и дочка. А потом холера. Холера тут была, мор. Такая беда, померла девочка. Покойница все глаза выплакала. Сынок остался. Надышаться не могли. Но скоро подрос, и как подменили. Не любил он нас. Не хочу, говорит, с вами жить. Матросом, говорит, хочу. Мы с покойницей отговаривали. Хорошо ведь здесь. Нет, сбежал из дома. Деньги прихватил. Подсмотрел, где у покойницы тайничок. Да это ладно, сами бы дали, если так невтерпеж… Четыре года ни слуху, ни духу. Думали, в живых нет. А потом письмо. Ведь поступил матросом. Плавал. Может, оттого это, что я на море родился? Ты как думаешь?

Ответил, что очень вероятно. И спросил:

– Где же он сейчас? Сколько ему лет?

Старик молча жевал губами и тряс головой. Ужас, он не мог вспомнить, сколько лет сыну. Наконец, прошептал: «Лет сорок».

– Главное, есть ли у него дети! Поймите, даже если вы лишаете сына наследства, вы не можете ущемлять права несовершеннолетних внуков.

Он опять утер глаза.

– Нету у него детей. А у меня внуков. Вот только Гай. Наполовину сын, наполовину внук, а на третью половину нянька. А другой раз я ему нянька. Так и живем.

Повторяя и повторяя вопросы, выяснил: сын в столице, на похоронах матери не был, больше не плавает, держит в порту то ли склад, то ли лавку, помогать не помогает, пишет к праздникам, живет неплохо, а детей нет.

– Какого он характера?

– Да откуда ж мне знать, какого он характера! – по-настоящему заплакал старик. Потекли жуткие, крупные, мутные слезы. – Был сыночек-душенька, а был и такой, что не подходи. Сколько лет прошло, как он сбежал? Больше двадцати! Я ж его два раза только видел. Первый раз – он сам приехал. Матрос, из себя молодец. Обезьянку привез. Сама серенькая, мордочка черненькая. Долго у нас жила. Это уж потом ее собака загрызла. А второй раз перед событиями. Незадолго. До нас не доехал, а написал, что будет по делам – ну, в городе одном за Рекой. Мы со старухой сами ездили повидаться. Вот и все. Не знаю, чего тебе еще рассказать. Ничего больше и не было.

Кое-как успокоил я его, налил вина. Сказал, что его сын в любом случае сможет оспорить завещание. Найдет советчиков, в суде у него будет очень сильная позиция… Гай станет с ним судиться?

– Не станет, – вздохнул старик. – Сразу уступит. И ничего нельзя сделать? Все напрасно?

Кроличьи уши задрожали. Сейчас опять разрыдается.

– Будете плакать, не буду говорить – Он притих, заморгал. – Слушайте внимательно. Вы же воевали, получили тяжелое ранение?

– Ох, правда, как только жив остался… – Мы сделаем вам билет инвалида боевых действий на границе. – Да я ж вроде ничего, скриплю? Кто мне его даст? – Сегодня же договорюсь о медицинской комиссии. У вас есть какие-нибудь документы об участии в боях? Любые: например, справка из госпиталя. – Документы покойница хранила, у меня с тех пор руки не подымаются коробку открыть. – Принесите коробку. И свидетелей соберем. И получим билет ветерана-инвалида. Гай у вас работает по договору? – Ннеет… просто работает. – Подпишем с ним договор, что он ваш ученик-подмастерье. Он согласится, если такой умный? – Что ты цепляешься? Согласится, конечно. – Дальше так. Инвалид имеет право на опекуна-помощника. – Да я ж на ногах, работаю! – Что работаете, это ваше личное геройство. Вам полагается пенсия. И я добьюсь, что назначат. Но это, может, и не сразу. А сразу мы запишемГая помощником ветерана-инвалида. Все ясно? Сами же говорите, что он вам нянька. Этот умник не откажется? – От чего не откажется? Не понимаю – Быть вашей нянькой по всем бумагам он согласится? – Да, да, это да. – Вот и прекрасно. Своей няньке вы на определенных условиях подарите дом и мастерскую. Не завещанием нужно действовать, а дарением! – Это как это, завещать не могу, а подарить могу? – Совершенно верно. Налог будет самый маленький, раз вы живете вместе, а он ваш ученик и опекун. – Значит, получится? Прямо сейчас можно? – Никаких «прямо сейчас». Действуем шаг за шагом. Сначала – боевая инвалидность. За ней – опекунство. Вашего умника Гая на комиссию с собой возьмите. Да зачем, я и сам хожу. – Да затем, что он вам помощник…

– Он один у меня и есть… – забормотал старик и опять растекся слезами.

Кроличьих ушей было жалко, но я уже чувствовал какой-то веселый подъем сил, страх испарился. Дело выстраивалось ясно и победно. Внушительно прикрикнул:

– Меня во всем слушаться! Плакать запрещаю! У вас же, наверное, и собственность на дом не оформлена? Да или нет? Есть бумага, что дом ваш?

– А чей же?.. – удивился старик, глядя робко и послушно. Я подумал: даже если бумаг нет, герою-инвалиду их восстановят… И услышал бормотание:

– …ты с Гаем-то подружись. Увидишь, какой он. Он такой. Особенный. А подарок-то примет?

– Не подарок, а дар. Чтобы принял, можно выставить условия. Например, так: вы принимаете его заботу, если он принимает дар. Но до этого еще дойдем.

– И тогда нельзя отсудить? Ну, оспорить?

– Третьим лицам очень трудно оспорить дарение. Договор так составим, что никакой суд протеста не примет. Ни от кого, кроме вас. Знаете, я хоть и не такой умный, как ваш жилец, но тоже кое-что соображаю. С жильцом раньше времени не откровенничать. И ни с кем!

Он вдруг протянул свою страшную руку в коричневых пятнах и погладил меня по рукаву. Я застыл. Но тут же отчеканил: все понятно? Он задумался – понятно или нет? – и застенчиво шепнул:

– А соврать-то я не сумею.

– Это еще что? О чем соврать?

– Ну, если спросят, про что мы с тобой секретничали.

Я даже расхохотался. Дедушка Юлий! Ни слова вранья. Говорить чистую правду и ничего, кроме правды. Вы ко мне пришли, чтобы в конторе первый клиент был по всем приметам правильный. Так дело было? Вот видите. Жизнь свою рассказывали. Тише-тише, верю, что ничего не утаили. Шрам показали, верно же? Верно. А я что на это сказал? Сказал, что вам нужно получить ветеранскую инвалидность. Посоветовал, как это сделать, обещал помочь и скидку дал. Как первому посетителю. Все точно? Ни единого слова вранья.

Он смотрел на меня, как ребенок на фокусника. Потом заулыбался, достал свою «бумажку», провел ею над столом и махнул на четыре угла комнаты. Я торжественно отсчитывал ему сдачу, следя краем глаза, и добавил пару монет после верещанья «лишнего, лишнего скидываешь!» И очень серьезно и строго объяснил:

– Если спросят, вы ответите. Всю эту чистую правду. А потом скажете так: но про это, дорогие земляки, спрашивать не положено. О чем говорили клиент с адвокатом, тайна по закону. Понятно? Повторите! А теперь идите домой, соберите письма сына, возьмите коробку с документами и возвращайтесь, мы с вами еще поработаем. Да, чуть не забыл, вы в мастерской кроме стекла чем занимаетесь? Замки можете врезать? В шкаф и в ящики стола. Значит, принесите замки, я делаю вам заказ. Документы должны быть под ключом. По закону!

Соединяя полезное с приятным, начал прорабатывать дело в письме к дяде.

При всем при том Гай по-прежнему оставался мне неприятен. Потому что видел меня в некрасивой роли? В истории с черной коробочкой. За вчерашний хмельной сюжет я ему скорее сочувствовал… Историю надо забыть, антипатию – контролировать.

Красное платье, красная косынка. Окно в сад словно вспыхнуло. Анита присела на подоконник, явно располагаясь поболтать. Интересно, с чего начнет. Поздравляю с первым клиентом! Что ж, неглупо. Старый Юлий зачем приходил? А это уже никуда не годится. Поблагодарил крошку за цветы и спросил, могу ли рассчитывать на ее помощь и понимание. Когда появится свободная минутка, взгляни, пожалуйста, на входную дверь. Там висит расписание. Да я сто раз видела, знаю! Вот и отлично. Ты умница. Стало быть, в приемные часы у окошка не останавливаться, в комнату не заглядывать, на подоконник не садиться. Ты же исполнишь мою просьбу, правда? Буду очень благодарен за поддержку. И добавил таинственным шепотом: ci siamo intesi? Словечки Карло давно разошлись по всему городу. Красотка поняла, подумала и повеселела: договорились! А в неприемные часы можно? Конечно, буду искренне рад, но сейчас слушаемся расписания. Так у вас же никого нет! Я укоризненно вздохнул, и крошка упорхнула.

 

Глава 13.

Бремя власти

В щель приотворенной двери решительно просунулась рыжая лапа, глянул желтый глаз и длинный ус. Гибко втек кот и сразу взлетел, провеяв золотым хвостом. С разлету вспрыгнул на грудь Юджине, лежавшей на диване с кожаной подушкой под головой. Распластался, зарылся носом ей в волосы и замурлыкал так, что вся комната запела-завибрировала.

– Что это? Что он делает?

– Сейчас – лечит, – серьезно объяснила Герти. – Лекарство почуяло, что у хозяйки мигрень, и само пришло. Если голова болит или ударишься, это правда помогает – кота приложить. А вообще-то все кошки любят тыкаться мордочкой в волосы. Неизвестно почему. И лапками вот так, вот так перебирают, как будто тесто месят. Коготками покалывают.

Гроза стихла так же быстро, как налетела. В комнате было сумрачно и тесновато. Почему-то я ничего не узнавал, хотя был здесь в день знакомства. Топорный диван – скорее широкий топчан с низкой спинкой. Грубый стол, грубые стулья. Книги на полках.Разговор складывался легко и приятно, хотя я сразу заметил, что сестры то ли усталые, то ли расстроенные чем-то. Но меня встретили заботливо и слушали увлеченно. Старый Юлий успел пропеть мне такой гимн, что после обеда явились еще несколько посетителей. Двоих принял, троих записал на завтра. С врачебной комиссией вышло затруднение. Обратился к Виртусу, но оказалось, что комиссии не существует. Никогда не собирали. Что ж, соберем. Пусть Марта как официальное лицо сразу же возьмется за это. Боевому инвалиду пора помочь. В сущности, беспомощный старик. С такой сомнительной нянькой, как жилец-алкоголик.

Официальное лицо, красивое до головокружения, смущенно расспрашивало, что надо сделать. Нехорошо, стыдно, что никто раньше не подумал. Только вы… – и светлые глаза посмотрели так, что сердце тихонько стукнуло.

Перебирая вчерашние впечатления, натолкнулся на индюка-знаменосца. Что это за шут? И что за нелепое название должности? То ли диктатуру напоминает, то ли цирк-шапито. У него всегда такие манеры?

Нет, не всегда. И он не шут. Наверное, очень сильный человек. То, что он проделывает, требует железных нервов. Или уж совсем больных. Держится он по-разному. Сегодня – запанибрата, завтра – хмурый начальник, послезавтра – любезный сосед. То простецкий мужичок, то брюзгливый герцог. Если ему отвечают в том же духе, он сразу перескакивает в другой образ. Он тут новый человек. Его назначили из центра. Вроде бы он заместитель капитана, а на деле подчиняется ему только наполовину. Его должность всегда называлась так – руководитель гражданской экспедиции. А он объявил, что теперь будет иначе – знаменосец порядка. С ним спорили. Особенно Старый Медведь. Что напоминает диктатуру. Что нехорошо. А он в ответ – не он один, кстати, что диктатура была тысячу лет назад, давно пора забыть, и не все, что было тогда, было плохо.

– То есть разом и забыть и вспомнить?

Вот именно! Если человек при диктатуре родных потерял, или сам сидел, или семью сослали, а таких ведь большинство, он говорит: вы судить не можете, это у вас обида осталась.

– … а на обиженных возят дрова…

Уже слышали? А если кто-нибудь ругает диктатуру, а сам не пострадал, опять то же самое – «вы судить не можете, вас это не коснулось». Здесь люди прямые. Теряются. Сам-то как судишь? Спрашивают. Он хохочет: «Мы с диктатором разминулись. Я родился на следующий день, как он помер. Может, новым диктатором стану? Шучу!» Неприятно, конечно. Разобидит и твердит, что шутка и обижаться не на что.

И вдруг все вместе, дополняя и перебивая друг друга:

– Мы хотели вас просить быть нашим представителем как раз перед ним. Запишите нас на прием. Или вот как: мы приглашаем вас на завод. А давайте сразу после лекции? Вместе пообедаем. Все покажем, расскажем и обсудим. Пожалуйста, приезжайте!.. А все же… внимание он приковывает, это правда. Вот и сейчас о нем говорим. Давайте перестанем, ладно?

– Комната наливалась закатным светом. Намурчавшийся кот запрыгнул на спинку дивана и победительно поглядывал кругом, улегшись в позе сфинкса.

Я достал из кармана брошюру, которую дядя издал, выставляя свой особняк на конкурс: «Там письмо для вашего отца».

Ответом было дружное «ах!» Юджина встала.

На конкурс десятилетия? Как хорошо! А знаете, что у архитектора это была первая в жизни работа?

– … и последняя – в этой области. Он теперь железнодорожные мосты проектирует. Может быть, после успеха на конкурсе вернется к архитектуре. Это дядин замысел.

Должен быть успех, должен. Такой дом удивительный. А почему вас никогда на стройке не было?

– Учился за границей. А то бы мы раньше познакомились… – Но эта тема, увы, растаяла. Когда говорили о знаменосце, в фокусе внимания все равно оставался я. Теперь же средоточием интереса оказалась брошюра. Вернее, сам особняк.

А ведь участок совсем небольшой. Попросту маленький. И дом невелик. И рядом громада четырехэтажная. А все равно он торжественнее. Очень строгая красота. Никакой пышности, ни мрамора, ни лепнины. Кирпич, стекло, чугун. Поэма кирпича. А зимний сад – стеклянный цилиндр? Вот он. Удивительно прозрачно и красиво. А зал под стеклянной крышей? В центре, круглый, как светило, а вокруг планеты. Ни одного темного коридора! А где ваша комната? Другого такого дома и нет. Папе так приятно будет. Спасибо.

Каждую фотографию они разглядывали очень пристально, вспоминая и обсуждая.

Я не сразу понял, что интерес какой-то грустный. Почему? Постарался подумать о них, а не о своем настроении. Получилось. И тут же догадался. Вспомнил, что рассказывал дядя. Тогда Старому Медведю грозило следствие. Сначала за неуплату налогов, потом за контрабанду. У него откровенно отнимали дело, его артель опасались брать на работу. В поисках подрядчика дядя потому и выбрал его – при прочих равных, что решил помочь человеку в отчаянных обстоятельствах. И показать, конечно, что никого не боится. Хотя об этом дядя не говорил.

– Вам тяжело вспоминать о том времени?

Вздохнули, помялись, улыбнулись. Разве заметно? Вон вы какой чуткий. Да нет, все хорошо. Но… Ваш дом – последнее, что мы строили в столице. Потом уехали.

Надо было спросить: вам хочется вернуться в столицу? Предчувствовался непростой переплет желаний. Возможно – откровенность. Но по инерции прежнего замысла я принес оставленный у дверей чехол, открыл папку, откинул с черно-белой гравюры шелковую бумагу. На темном фоне – светлый прямоугольник маленького окна. В него вписан профильный портрет прекрасной женщины. Возрожденческая фантазия на тему классической красоты.

– Удивительное сходство, правда? На черно-белой гравюре заметнее. В красках она ало-золотая. А вы, Марта, – сине-серебряная.

Что ж, получилось отлично. Заинтересовались, засмотрелись. А кто она? И кто живописец? Я рассказал кое-что о Флоренции времен Лоренцо Великолепного. Очень кстати вспомнил: «Domani non c’e certrezza».

– Завтрашний день ненадежен… – мигом перевела Герти. Придвинула стул к окну и принялась создавать из Марты живую картину, всматриваясь в образец. Подобрала ей косы в узел на затылке. Синей шалью изобразила перекинутый через плечо плащ. Рукав повыше локтя перевязала жгутом косынки, как он был перевязан у флорентийки на портрете. Пригласила нас полюбоваться.

Ужас. Черная, грозная решетка была фоном прекрасному профилю. Словно тюремная, она царапала зрачок. Но сестры так привыкли к зарешеченным окнам, что не обращали внимания.

Затем в живую картину превратилась Герти, и все мы даже растерялись от удивления. При несомненном сходстве сестер только Марта была похожа на красавицу с гравюры. Как это может быть?

– Глаз художника увидел бы сразу, – глубокомысленно рассуждал я, купаясь в удовольствии. – А нам нужно вглядеться повнимательнее.

Принесли зеркало, наводили с разных сторон. Что за чудеса? Чем же мы такие разные?

Герти вскочила и убежала. Вернулась с чертежной папкой, почти такой же, как и я принес. Достала из черного конверта акварель. Мастерский, любовный портрет Марты, но совсем юной, лет семнадцати – восемнадцати. Позвольте. Или это сама Герти? А кто же маэстро? Кто здесь так рисует?

Угол картины был обернут полупрозрачной бумагой, прикрывавшей какое-то темное пятно. Очень странное. Как будто нежную акварель топтали ногами. Не подумав, спросил, кто это? – имея в виду – кто из вас?

Недоуменная пауза. Я не понял очевидного и тотчас был наказан:

– Это мама, – тихонько сказала Герти. Спрятала портрет и унесла.

От досады я чуть не начал оправдываться. Выручил кот. Покрутившись каруселью вокруг Марты, он сел и прежалостно заплакал.

– Такая огромная кошесть, – сказал я, перебивая настроение .

– Кошесть… – прошелестела Герти и засмеялась.

Марта сложила пальцы щепотью, как будто хотела посолить кота, а он взвился вверх, ловя отдернувшуюся руку. С довольным видом проскакал по комнате и вновь изготовился прыгать, страдальчески мяукая.

Я попросил совета о назначенной на воскресенье лекции. Если люди здесь простые и прямодушные, то как отнесутся к истории – скажем так, извилистой?

Милые собеседницы задумались и посоветовались. Прямодушные – да. Привыкли во всем на себя полагаться. Очень крепкие. Доверчивые и недоверчивые. Хорошие люди. А простые или нет… – вот послушайте, какую легенду и как рассказывают…

– Извилистую! – улыбнулась Герти. И начала рассудительно-завлекательным тоном сказочницы:

– Жил-был добрый и справедливый царь. Своим подданным он был как отец родной. Под его заботливым правлением страна благоденствовала. Однажды царь пировал с народом в прекрасном саду. Белый голубь упал на колени к царю и взмолился: «Спаси меня, защити меня!» Царь спрятал голубка на груди в складках своего парчового халата – или кафтана, или во что он там был наряжен – и ласково сказал: не бойся, птаха! Гости умилились и продолжали пировать.

Но тут сверху послышался голос: «Отдай мою добычу, государь!» На дереве сидел – рассказывают по-разному – сокол, орел или ястреб. Он требовал: «Отдай голубя, о справедливый!» – «Нет, – сказал царь, – не отдам. Мой долг – защитить всех, кто просит защиты». – «И я прошу, – сказал хищник. – Прошу защиты от голодной смерти. Я охотился ради пропитания себе и своей семье. Я голоден. Голодны мои дети. Я такой же отец своим птенцам, как ты нам всем. Будь справедлив. Не дай погибнуть моим детям и мне. Отдай голубя». – «Пируй с нами, – сказал царь. – Возьми что хочешь и отнеси в свое гнездо». – «Царь, ты мудр, – сказал сокол. Наверное, имел в виду: не говори глупости. – Я не могу пировать с вами. Ваши яства не по мне. Моя пища – живая теплая плоть. Такова сила вещей. Спаси меня. Дай мне мою пищу».

Наверное, гости уже отставили кубки и прислушивались с удивлением. Беленький комочек на груди царя пищал: «Нет, нет, не отдавай, защити!» – «Не отдам, – успокоил его царь. – Я никогда не нарушаю своего слова». – «Не нарушай, – согласился сокол. – У тебя есть голубятни. Я не прошу именно этого голубя, раз ты обещал ему защиту. Дай любого другого. Я его разорву и накормлю детей».

Мне кажется, гости уже начали вскакивать с мест и тесниться поближе. Но пока еще молча. «Нет, – сказал царь. – По справедливости я не могу отдать на растерзание невинного вместо другого невинного». – «По справедливости ты и меня не можешь обрекать на голодную смерть, – стоял на своем сокол. – Не по злой воле я питаюсь живым мясом, а по своей природе. Такова сила вещей. Я измучен и не в силах начать новую охоту. Накорми меня». Тогда царь сказал: «Если я вырежу кусок мяса из собственного тела, ты его примешь?» – «Да, – ответил хищник, – такую пищу я приму. Но будет ли твой поступок разумным? Не лучше ли отдать мою законную добычу?» – «Ради тех, кто ищет у меня убежища и помощи, я готов пожертвовать самой жизнью», – сказал царь.

Потрясенные гости зашумели. «Прогони, прогони его!» – убеждали одни. «Отдай, отдай ему добычу!» – кричали другие. А третьи взывали к голубю: «Пожертвуй собой! Спаси царя!» Голубок встрепенулся, уронил головку и лишился чувств.

Царь остановил суматоху одним движением руки и взялся за большой острый нож. «Постой, – сказал хищник. – Если выкупаешь жизнь жертвы, выкупай равным весом». Наверное, царь и гости не сразу поняли, что это значит. «Вели принести весы», – объяснил сокол. Принесли маленькие весы. Блестящие, светлые. Наверное, серебряные. На одну чашу положили голубка, похожего на горстку белых лепестков, а на другую царь твердой рукой бросил кусок собственного мяса, которое бестрепетно вырезал из бедра. По серебру потекла кровь. Чаши весов поколебались, но беленький комочек слегка перевешивал. Царь опять взялся за нож и отрезал еще кусок. А потом еще и еще. Но чаша с маленькой птичкой все равно стояла чуть-чуть ниже. «Это злое колдовство! – в отчаянии закричали гости. – Враги покушаются на царя. Убейте скорее проклятых птиц, и ту, и другую». Но царь опять остановил шум и приказал принести большие весы. «Здоровье и сама жизнь не вечны, – сказал он. – Вечен только долг милосердия, справедливости и верности». Истекая кровью, царь сам шагнул на чашу больших весов. Но беленький комочек все равно перевешивал. «Что же делать, мудрый царь? – сказал хищник. – Ты обещал равным весом. Позови кого-нибудь, кто согласен отдать жизнь вместе с тобой».

Я до того заслушался, что даже вмешался – по примеру царя остановив сказку движением руки:

– Постойте, царевна-сказочница! Неужели чаши не уравновесились?

– Да, правда, рассказывают и так, что уравновесились. Что это добрые боги превратились в птиц. Они хотели испытать искренность царской добродетели. Убедившись, что царь и правда готов пожертвовать собой, они приняли свой величественный и ослепительный облик, залечили раны праведника, вернули ему не только здоровье, но и молодость. Хотя Старый Медведь говорит, что молодость – вряд ли. Это, говорит, уже лишнее. Потом боги произнесли хвалу самоотверженному герою и просили у него прощения. А царь сказал: «Для меня было счастьем, что вы сочли меня достойным испытания». Еще добавляют иногда странную подробность, будто сначала царь предлагал буйвола, оленя или кабана взамен голубя, но я об этом и упоминать не стала. Тогда в истории смысла нет.

– А вы думаете, пир был вегетарианский?

– Интересно было бы знать. Но ведь у настоящего сказочника не спросишь.

– Простите, царевна. Вы настоящая сказочница, и я не должен был спрашивать.

Старшие сестры смотрели как-то даже не по-сестрински, а по-матерински. Царевна улыбнулась и опустила пронзительные ресницы.

– Нет, чаши не уравновесились. А дальше… Дальше то, что подданные тоже следовали долгу. И любили царя. Нашлись добровольцы, которые вместе с ним встали на чашу весов. Но крохотный голубок все равно перевешивал. Наверное, гости уже не кричали. Наверное, многие в ужасе пятились оттуда. «Отрекись от своего слова, государь, – сказал сокол. – Или позови тех, кому ты можешь приказывать». – «Слово нерушимо, долг суров, милосердие превыше всего», – ответил царь и повелел своим детям встать рядом с ним. Тут однажды рассказали так, что кончилось совсем плохо. Царь приказывал, а люди шли и шли. Царские жены и сестры по долгу любви, царские министры и военачальники по долгу присяги, царские слуги по долгу преданности – все вставали на весы, а те таинственным образом все увеличивались в размерах. Но голубок перевешивал. «Все мое царство кладу на весы!» – собрав последние силы, крикнул царь. И вздрогнула земля, затрещали, ломаясь, деревья. Сокол обернулся огромным страшным драконом, сожрал сперва царя, потом голубя и взревел, вздымая ревом бурю: «Теперь я ваш царь!» Но обычно рассказывают иначе. Когда царь пожертвовал детьми, чаши заколебались. «Кто ты такой?» – спросил царь у хищника. «Я тот, кому принадлежит твоя жизнь, – ответил сокол. – Но весы колеблются. Скажи, государь, а кто ты такой?» – «Я тот, кто до конца был верен долгу». Чаши остановились. Голубок опять перевешивал. «Кого ты теперь позовешь?» – усмехнулся хищник. «Спроси снова, – прохрипел царь. – Кто я такой?» – «Спрашиваю, говори». – «Я тот, кто погубил свою страну». Едва он произнес это, как чаши уравновесились. «Может, еще не погубил, – сказал сокол. – Ответь, мудрый, почему невесомые перышки перетягивали вас всех?» – «Я понял, – прошептал царь. – Этот голубь – вся несправедливость мира. Перевесить ее не хватает наших жизней». – «Нет, – покачал головой сокол. – Попробуй еще раз». – «Тогда это сама сила вещей». – «Нет, голубь – всего лишь маленькая птица. Если в третий раз ошибешься, погубишь страну». Царь надолго замолчал. Сотни глаз смотрели на него в ужасном ожидании. Подозреваю, что многие хотели бы подсказать ему правильный ответ. Но стояла тишина. Только хищник пощелкивал клювом с угрозой или насмешкой. Наконец, раздался слабый голос царя: «Это не голубь перевешивал всех нас. Перевешивало мое неразумие, которое вместе с ним лежало на чаше весов и росло с каждой новой жертвой». Пока он говорил, чаша с людьми опустилась. А сокол взмахнул крыльями и взвился ввысь. «Так это ты – сила вещей?!» – крикнул ему царь. Но сокол не отвечал, и скоро черная точка растаяла в солнечном небе.

 

Глава 14.

Свидетельство грозы

– Ну что, переживаешь?

Услышав этот вопрос в первый раз, я не понял, о чем речь, хотя заверил, что «переживаю» и даже изо всех сил: лицо вопрошателя ясно выражало одобрение. Оказывается, волноваться мне полагалось из-за лекции. «Такой молодой!» Наверное, лекторов здесь представляли седобородыми и в очках. Нисколько я не волновался. Какой должна быть лекция, чтобы ее благополучно дослушали, готов объяснить любому профессору. Во-первых, короткой. Если по самой сути она короткой быть не может, надо порезать ее на куски. Во-вторых, сюжетной. Высшее мастерство – интрига мысли. Но от меня сейчас таких взлетов не требуется, хватит и драматической истории. В-третьих, надо постоянно тормошить слушателей, чтоб не спали, а участвовали. В-четвертых, ни в коем случае не нудеть по написанному.

Историю, которую собирался рассказать, я отлично помнил и знал – и не только из газет.

Но утром перед лекцией спокойствие полетело кувырком и разбилось вдребезги. Его опрокинула посетительница, которая очень нежно постучала, очень плавно вошла, очень странно заговорила – и робко, и нахально. «Ах, Алексаааандр, в газете написано, что вы принимаете на дому. Не беспокойтесь, я черным ходом. Кажется, никто не видел. Ах, мне надо посоветоваться». Белое платье, белая шаль, черные запухшие глаза, толстые щеки. Кто это? И вдруг словно ледяной воды налили за шиворот.

– Мадам Луиза, я вас не приму. Ни здесь, ни в конторе.

– Ах, Александр, хотя бы выслушайте. Вы же мой дорогой клиент…

– Мадам Луиза, измените форму обращения, у меня есть фамилия. Не приму и слушать не стану.

– Но почему, за что? У меня все законно, мой пансион признан местными властями …

– Посоветуйтесь с ними о ваших трудностях.

– … и ваша сестра меня поддерживает.

Следовало, наверное, завопить: «И не упоминайте о моей сестре!»

– Мадам Луиза, если вы намерены оставаться здесь, то уйду я.

Поджала губы и щеки. Оскорблено удалилась.

Мысли закрутились клубком. Никаких сомнений, что слушать ее нельзя и ни единого совета давать ей нельзя. Это смерть репутации. Это позор навсегда. «Бюро Александра Нермана? Того самого, что был советником в публичном доме?» – обязательно скажут. Могу назвать, кто именно. Не промолчат и о дяде: «Его племянник консультировал знаете кого?» – «Не может быть!» – «Достоверно».

Спустился в зал таким взбудораженным, что у стойки народ стал смеяться и подбадривать.

Слушателей собралось … заставляя себя успокоиться, принялся их считать. Досчитав до тридцати, поймал вертящийся клубок нервов. Отпил из стакана. Не разобрал, вино или морс. Площадь стихла. Шаг вперед. Начали.

– Дорогие земляки…

Так, говорить чуть громче и ниже тембром.

– … спасибо, что собрались послушать меня. Мне хотелось бы обсудить с вами одну драматическую историю, которая задает нелегкие вопросы.

«Свидетельство грозы» – так назвали это дело, когда оно было раскрыто. Ужасное преступление потрясло столицу. Найти изверга во что бы то ни стало! – требовал глас народа.

Трагедия произошла в дальнем пригороде, в таком месте, которое у местных жителей считалось (Чуть тише, медленнее) – «нехорошим». На излете диктатуры там начали строить нечто грандиозное – мемориал поклонения славе. Воздвигли монумент диктатору. Какие-то арки для колоколов вечности. (Пауза. А теперь другим тоном и быстрее) Дорогие земляки. Может, кто-нибудь объяснит, что это такое, колокола вечности?

Секунда тишины. Потом легкий гул и движение. Никто не знал толком. Вот и верь после этого в неодолимость пропаганды. Наконец, два голоса из задних рядов – поочередно: «Это по праздникам звонить… столько раз, сколько лет диктатору… нет, диктатуре… в смысле, что она будет вечной… песня такая была… да, учить заставляли». Песню вспомнили еще несколько голосов – неуверенным речитативом:

Потомки услышат и сотый удар, И тысячный в небо взовьется. То песнь диктатуре! Она никогда, Она никогда не прервется.

Смех. Сначала негромкий, потом раскатившийся. Отлично.

– Вот оно что. Спасибо. Никакого сотого удара. Истукана свалили и увезли. Остался постамент и три кирпичных арочных проема.

Ровно год назад после невиданно знойных дней разразилась страшная гроза. Молния ударила в постамент и расколола его. (Пауза, вздох) А рядом нашли погибших, старика и мальчика лет десяти, деда с внуком. Сначала подумали, что их убило грозой. Но потом увидели, что старик застрелен, а мальчик задушен. Убийство с ограблением. Со старика убийца снял пояс с деньгами.

Душераздирающие подробности: размокшие свертки, кулечки с конфетами, красный ботиночек в грязи. Внучке купил. Рыдающая семья рассказала, что старику, он был резчик по камню, в тот день причиталось получить расчет и наградные за большую работу. Он взял с собой внука. Побаловать мальчонку в городе. Понятно было, что на пути домой их застала гроза, они хотели укрыться под аркой, а там либо уже прятался, либо потом появился тот, кто позарился на тугой пояс. (Тишина не шелестнет. Слушают!)

Никаких следов. Все смыло ливнем. Но за поиски взялись железной рукой. Трясли всех окрестных жителей, кто когда-нибудь в чем-нибудь был замечен. Безрезультатно. Но случилось вот что. В соседнем поселке в амбулаторию пришли два брата и пожаловались, что их «долбануло громом» и теперь с ними «чего-то не того». И следователя осенило. Убийца мог попасть под разряд, когда молния разбила пьедестал. Он тихо забрал этих двоих в тюремную больницу, а его агенты стали прислушиваться и приглядываться, не «долбануло» ли еще кого из местных. Эти братья были люди темные, подозрительные и не могли внятно объяснить, где их ударило. «Возле забора. – Возле какого забора? – На дороге у забора вдруг волосы встали дыбом – и долбануло» У старшего брата по виду никаких повреждений, а у младшего большущий синяк на спине. Следователь устроил представление. В мрачно-торжественной обстановке этот синяк долго фотографировали. А на следующий день он показал подозреваемому фотографию. Размытую, подсиненную фотографию места преступления. И сказал, что есть такое явление – фотографирование молнией. Если разряд ударил их возле какого-то забора, то почему у него синяк таких странных очертаний, похожих на три арки и постамент? Заподозренный молчал и за голову хватался. А следователь наседал. Говорил: если признаешься, добьюсь тебе снисхождения, виноватым выйдет твой брат. Если будешь упорствовать, оба получите пожизненное. В рудниках! Там еще пожалеешь, что у нас нет смертной казни! И он признался. И у них действительно при обыске нашли такую сумму денег, какой по их доходам вроде не могло быть. Но старший стоял намертво, хотя следователь и грозил ему, и снисхождение обещал. Нет, нет и нет. Это оговор. Душегубства на себя не возьму. «А деньги откуда? – Скопили… – Твой брат признался. – Он спятил! Нас там не было. А ружья или пистолета у нас отродясь не водилось» Расспросы подтверждали: не водилось. Все это шло тихо. Следователь подгонял агентов: ищите, ищите! И однажды они услышали еще об одном человеке, который спьяну сболтнул, что в ту грозу ему от небесного огня метка осталась. Его немедленно схватили. От небесного огня у него сзади на шее был даже не ожог, а синее пятнышко вроде бесформенной татуировки. Следователь, как в истерике, повторил представление. Еле выждал полчаса, ту же фотографию намочил под краном и сунул ему. Кричал: «Вот что у тебя на шее! Ты там был! Вот арки, вот постамент. Гроза против тебя свидетельствует!» Следователь потом признавался, что даже забыл изложить ему легенду о фотографировании грозовыми лучами. Размахивал фотографией и кричал. Тот побледнел, онемел, и его быстро дожали. Жадный был негодяй. Даже пояс старика себе оставил. Закопал в сарае. Так и нашли. Деньги тратил потихоньку, выжидал. Осторожный был, волевой, а свидетельства грозы не перенес.

Столица испустила тяжкий вздох облегчения. Но буквально на следующий день полыхнул скандал. Следователя обвиняли во многих грехах. В неэтичном поведении. В обмане и провокации. В том, что он цинично воспользовался невежеством подозреваемых. В том, что раненного молнией человека вынудил к самооговору. В газетах зашумели, но скоро последовал совет – вы меня понимаете – не нагнетать страсти. Спор свернули, но все же некоторые обвинители и защитники успели высказаться. (Пауза. Раздумчиво) Дорогие земляки. Надеюсь, что вы тоже скажете свое слово, но сначала чуть подробнее о доводах с обеих сторон. (Запнулся. По-моему, доводы с обеих сторон не годились никуда. Благоглупости против звероглупостей. Но не стоит говорить об этом раньше времени. Взялся за графин. Солидно промочил горло. Это все-таки вино) Обвинители утверждали: обман недопустим. Да, закон не налагает на подозреваемого и обвиняемого уголовной ответственности за попытки выкрутиться ложью. Или умолчанием. Но морально, нравственно они осуждены за обман. Для представителя же правосудия моральные требования повышаются. Безупречная честность, объективность, беспристрастность, хладнокровие, высокая культура – вот что такое следователь. Им кричали в ответ: с волками жить – по-волчьи выть! А в таком жутком деле – особенно. Подумаешь – обдурил дураков. Бить бы стал – и то правильно. Нечего миндальничать. Пусть не по закону, зато по совести. И вообще пора вернуть смертную казнь. На этом дискуссия оборвалась. Более вдумчивые силы в нее не вступили. И следователю объясниться не дали. Но, может быть (Шаг назад, взгляд вокруг, медленно), мы с вами продолжим этот спор? Вы не против? Нет? Кто-нибудь хочет начать?

Загудели, зашевелились. Анита с дедом сидела прямо передо мной. Он поднял руку – «давайте я», а потом опустил так, как будто заслонял внучку.

– Вот что скажу. Когда ребенка убил – это не человек. И не зверь! Не надо зверей обижать. Это нелюдь. Повесить – сам веревку накину. Вот этими руками! Следователь молодец, что нашел. Наградить его, а не судить.

Еще одна седая борода с очень умным видом воздела палец:

– Обман – одно, а хитрость – совсем другое! Надо различать, понятно? Различать надо! Следователь ловко придумал! Это хитрость, а не обман! Это не ложь! Это … это…

… ну-ка, ну-ка, найдет слово, которое есть в юридической теории, или нет?

– Это военный маневр, понятно?

… что ж, по сути нашел. «Тактический следственный прием». Неглупы здесь граждане старики.

С разных сторон: «Правильно! Правильно! А вот и нет! Как различать? А так. Ну как, ну говори. Ничего трудного, по совести. У тебя одна совесть, у меня другая. Э нет, совесть на всех одна. Хитрить – тоже не по совести. Работа такая – бандитов ловить! Значит, у следователя с такой работой все-таки другая совесть? Да послушайте! Здесь все умные, никто не спорит. Зато дурака обдурить нетрудно А если ошибка? Дурака повесят, а нелюдь не остановится, раз уж крови лизнула. Это у нас повесят, а у них нет. Еще неизвестно, что лучше: ихние рудники или наша веревка …»

Пока что высказывались патриархи. Молодые, наверное, ждут своей очереди, а женщины промолчат.

Дон Дылда вскочил, высоченный, как каланча. Руку поднял совсем в поднебесье. Шум затих.

– Есть вопрос! Александр, вопрос! У этих подозреваемых, у этих братьев, у них спрашивали, откуда у них деньги? Им давали хоть слово сказать?

Площадь замерла. Героя слушали. Ответ – негромко, но внятно:

– Безусловно спрашивали. Младший говорил – дословно: «Чего уж теперь, оттуда! – его грех, он меня запугал». А старший – тоже дословно: «Крышу перестилать, давно копили».

– Люди, земляки! Вы понимаете или нет? Вся правда ужасного дела повисла на упорстве того, кого вы называете дураком. Младшего брата следователь сломал. А если бы и старшего тоже? Они бы затаптывали друг друга – и правду тоже! А если бы их били? Я не знаю, сколько бы я выдержал, если б меня били. Может, выдержал бы боль, но не позор. Слышите!

– Нужно присмотреться, чего следователь хотел, – вступил Старый Медведь со своей любимой темой. – Хотел он найти настоящего виновника? Да! Это понятно вот из чего. У него на руках было признание, а он продолжал искать. Он видел возможность самооговора, он с ней считался. Значит, он прав. Алекс, а перед этими братьями извинились или нет?

Лишние полсекунды я протянул паузу. Мне показалось, что не промолчит Марта. Но она промолчала.

– Никто перед ними не извинялся. Отпустили с грозным предупреждением, поскольку попивают и нигде толком не работают. Мне рассказывал участник событий. Они пятились и благодарили. Когда оказались на улице, припустили со всех ног. Опомнились, остановились, постояли…

Смех. Никто не видел себя на их месте. Но нет. Дон Дылда крикнул:

– Что смешного? Младший брат предал старшего. То есть этого добился следователь! Что с ними теперь будет? Они молодые?

– Да, немного за двадцать.

– Вдвоем жили? Сироты?

Поднялось волнение. «Вот оно как! Сироты. Да еще громом ударило. Голова не в порядке! Нет, а если бы впрямь их дело? Это же правильно – бандитов перессорить! Бандитов – правильно, но сначала надо ж выяснить, бандит или не бандит. А то что ж получается? Как только – ну это… пало подозрение! – так уже можно как с бандитом? И обманывать и все такое?»

Мне опять показалось, что Марта не промолчит. Но встал Старый Медведь.

– Алекс, по закону – какой обман разрешен?

Внимательная тишина.

– Закон, дорогие земляки, не знает этого слова – обман. Следствие – объективное, беспристрастное разбирательство в целях истины и справедливости.

Недоуменная тишина. Голоса: «А как же агенты? Агенты же врут, плетут?» Уверенный выкрик: «Что не запрещено, то разрешено! Значит, по закону можно!» – «За что ж тогда на следователя накинулись?» – «А молния правда снимает фотографии?» – «А к вечеру опять гроза будет».

Так. Внимание утомилось. Заканчиваем. Шаг вперед. Первого моего слова не слышно. Но волны шума тут же улеглись. Сказал, что нашему сегодняшнему разговору нельзя подвести итог. Не только каждый юрист, но и все общество стоит перед проблемой компромисса между законом и нравственностью. Такова сила вещей. Но компромисс всегда останется рискованным. Ибо стоит на той роковой границе, где правомерные действия в интересах безопасности людей сближаются с бесчеловечной готовностью «с волками жить – по волчьи выть». И я благодарю уважаемых земляков, которые в интересном споре …

В общем, как положено. Боковым зрением поймал Карло, стоявшего возле ступенек. Завершающим движением развернулся, шагнул назад-вбок:

– … и поблагодарить того, чьей заботой наш разговор состоялся.

Пожал ему руку. Карло тоже не в накладе. Слушатели останутся у него выпить-пообедать. Кто-то зааплодировал, кто-то застучал ногами. Анита замахала розовым платочком.

Вдруг сообразил, что завершать следовало ответами на вопросы. Выскочило из головы. Неужели волновался?

– Александр, объясните, не понимаю! – все тревожился Дон Дылда. – Убийца ведь мог промолчать. Он бы понял по этой фотографии: против него никаких доказательств нет. А как же суд? В суде было бы только признание невиновного?

Я отвечал, прислушиваясь к негромкому говору вокруг. «Прошлым летом гроза со смерчем… а как раз у меня на пчельнике… Когда смертная казнь, то и следствие серьезнее… Нет, если по совести, то одинаково. Так-то оно так, но когда о жизни речь идет, то особенно… Бессовестный ни с чем не посчитается… Нет, так не бывает, чтоб не считался, жить человеку или не жить… Хотел бы и я так думать…».

А ведь понравилось, если все еще обсуждают. Подошли мои сероглазые загляденья. Я поцеловал Герти в ладошку и, продолжая говорить, стал тихо забирать руку Марты себе под локоть. Теснее, теснее. Перехватил ее пальцы, и тут же нас испепелил кругло-гневный взгляд пробравшейся поближе Аниты. Только этого мне не хватало.

 

Глава 15.

Зубы дракона

Чтоб ехать на завод, нам подали коляску с красными колесами и красными подушками. На четырех штырях белый навес с красными фестончиками. Забавный провинциальный шик, запряженный двумя длинноухими мулами. За кучера мальчишка Санди. Наши красавицы на заднем сиденье, мы со Старым Медведем напротив. Все наперебой радовались моему успеху, даже мальчишка что-то покрикивал. По-детски нежиться в похвалах смешно. Хотя приятно.

В светлый облачный день цветущая дорога была по-особенному красиво ясной. На поворотах зеленая даль открывалась всеми оттенками от изумрудного до густо-синего. По обочине мелькало сиренево-голубое. Что это?

– Цикорий! На солнце закрылся бы, а под облаками смотрит! … Но, значит, закон не использует понятия обмана, хотя использует обман?

Чтобы прекратить разговор о лекции, я расфилософствовался. В дороге сознаешь, что нет ни прошлого, ни будущего, а настоящее – как поворот колеса. Вдруг мне горячо завозражали. Насчет будущего – неизвестно, а прошлое есть. Вот оно! Где? Дорога! Ее прокладывали, мостили. Прошлое – то, что сделано. Время не уходит. Не все уходит. Время – это город. Город – это время…

– А кирпичи – минуты, – любезно вставил я. Вчера вечером в энциклопедии просмотрел керамический раздел, чтобы набраться если не знаний, то слов. И очень кстати прочел в газете рекламную заметку, о которой и завел речь: наш старейший кирпичный завод достиг годового производства в семьдесят пять тысяч штук при четырехстах работниках. Хотел спросить: а у вас сколько? Но Марта и Старый Медведь смутились, а Герти засмеялась:

– Рекламная статья? В столичной газете? Ну и ну!

– Там опечатка, – улыбнулся и Старый Медведь. – В первой цифре два нуля пропали.

– Семьдесят пять тысяч, – принялась объяснять Марта, – налепят не четыреста, а четверо, и не за год, а месяца за три. Хватит на усадьбу. Дом, винодельня… Но это две печи придется складывать, и слишком дорого выйдет обжечь. У нас купить удобнее и дешевле. И знаете, даже на семь миллионов не нужно четыреста работников. И половины много.

Конфуз меня не раздосадовал, а развеселил.

– Надо же, я поверил. А из семи миллионов сколько же домов получится?

Засмеялись: один!

Ответвляясь от шоссе, асфальтовая дорога с кирпичным колесопроводом ныряла в лес. У поворота на подножье из красных валунов кирпичный столбик в форме обелиска. Медальоном латунная пластинка с названием и витой кронштейн с фонарем и терракотовый колокольчик.

Мальчишка остановил коляску и позвонил, подергав за веревку. Раздался металлический звон.

– Неужели колокольчик глиняный?

– Конечно!

– А где же забор?

– У нас не воруют. Без заборов и сторожей гораздо лучше. Честность штука выгодная. Много сил и денег экономит.

Налево открылась просторная пестрая поляна с красными штабелями кирпича. Один ряд беловато-желтый. И еще несколько рядов непонятно чего в мешковине.

– Черепица!

– Черепица стеклянная. Для света на чердаке. Той же формы с теми же пазами, что глиняная. Мы на каждую клетку одну стеклянную прикладываем.

– А правда, что у вас, кирпичников, тысяча больше, чем у нас, простых смертных?

– Это раньше было. При ручном производстве. Формовщикам платили с тысячи, но заводчики примерно четверть закладывали на брак и приплюсовывали. Тысячу считали на клетку больше. А женщинам еще на полсотни больше. Формовщики отвечали за все неудачи садки, обжига, погрузки-разгрузки. Треть или четверть лома в итоге, чудовищно! Это разбазаривание труда и материала, это…

Даже разгорячились.

– А я видела, как работают формовщики-тысячники… – сказала Марта.

– Уходящая натура?

– Почти, но не совсем. Куда-нибудь в глухое место везти кирпич трудно, поэтому зовут тысячника. Если глина своя и топливо свое. Есть такие кочующие кирпичники. Налепят и обожгут. Есть и кочующие обжигальщики. Но ведь раньше тысячники были опорой миллионных заводов. А теперь я видела их работу как драматическое представление. В школе огнестойкого строительства.

Попросил: расскажите. Старый Медведь и Герти тоже с удовольствием приготовились слушать, хотя явно знали эту историю в подробностях.

– Позвали двух тысячников показать мастерство и посоперничать, что ли. Оба уже в годах. Седые, крепкие. Каждый с двумя помощниками. Представьте такой открытый сарай. Навес. Посередине широкий проход, по обе стороны полки из толстенных брусьев. У одного мастера стол, у другого помост. У одного бездонная форма на один кирпич…

– Бездонная?

– … Сквозная. У другого – на два и с дном. Один работал руками, другой ногами. Скомандовали, заметили время. Помощники подвезли на тачках глину – тесто влажное. Один опрокинул тачку на помост, другой поставил рядом со столом. На помосте песок. На столе таз с водой. Первый мастер руками набрал ком и с силой бросил в форму. Придавил ладонями. А другой мастер отсек два кома резаком, прокатил по песку, бросил и ногой утрамбовал. Обязательно босиком, чтоб лучше глину чувствовать. Присел, прокатил скалкой. Помощник схватил, потащил, выставил на ребро. А мастер в эти секунды отдыхал. Через полчаса так разогнались, что казалось – один фехтует, другой пляшет. Однажды тот, который фехтовальщик, надавил ладонями, но вдруг вытряхнул тесто обратно в тачку. Ошибся. Подбавлять глину нельзя, прикидыши не спекаются. Отчистил форму, обтер водой, начал сначала. А тот, который плясун, хитро-гордо покосился на него, но следом сам так же ошибся. Психическая заноза, внушение. И опять начали. Возле навеса еще один стол стоял, с формами и глиной. Для зрителей, кто захочет попробовать. Многие пошли, а я оторваться не могла. Остолбенела. Всякое мастерство, оно… зачаровывает. А тут такое невероятное. И мысли всякие.

Мы слушали внимательно.

– Все, что сделано руками, оно живое. А если машиной, тогда как? Через пять часов передвинулись к середине навеса. И представление закончили. По штукам мастер с бездонной формой обогнал. Он сделал большую (с расчетом на брак) тысячу и еще сотню. А ведь это четыре с половиной кирпича в минуту. Второй мастер остановился ровно на большой тысяче. Но заработали они одинаково. Кирпич из-под ноги дороже. Он круче. Скорей высохнет. Все ахали, восхищались… Машина отменяет такое мастерство. Но ведь мастера сами были как автоматы. Из человека – автомат. Или нет? Вот я и думаю: настоящий автомат лишил человека-автомата того уважения…

Тема любопытная, но печальная, поэтому пришлась не к настроению: было весело.

– Наш кирпичный дед сам был тысячником! – живо сообщила Герти, не объяснив, что за дед. – Но он давным-давно сказал себе: баста! И переучился на машину. И говорит, что это глупость, будто ручной лучше.

Впереди нарастал ровный гул с постукиванием.

– Завод и по воскресеньям работает. Сегодня короткий день. Партию черепицы доделать. А печь работает всегда. Так и называется – постоянная. Есть заводы, где круговые печи не останавливаются по десять лет. Огромные-преогромные. А у нас маленькая. Сейчас увидите. Вот здесь контора и лаборатория. А потом – она. Маленькая хозяйка!

За кирпичным флигелем, увитым плющом, встала темно-красная, грозная, наклонная стена. С выступающими подпорами, с заложенными мрачными проемами. Когда появилась кирпичная труба, восьмигранная на квадратной основе, стало понятно, на что печь похожа. На средневековую крепость с башней. На рыцарский замок. Но какова же большая печь, если это – маленькая?

– И труба маленькая. Пока тянет вовсю. Славная трудяга. Но печь надо хорошенько изолировать, чтоб не захлебывалась посторонним воздухом.

– Посторонним воздухом?

Опять пролетел смех.

Вокруг печи блестящей ниткой лежала однорельсовая дорога. Гул и стук стали громче. Еще шаг – и вдруг на меня выскочил зеленый паровозик с черной мордочкой. С помоста Юджина замахала рукой и закричала: уже заканчиваем! Мы с Мартой поднялись по решетчатым ступенькам. Помост слегка вибрировал. Она взяла меня за руку: осторожно. Юджина в черном фартуке рассиялась глазами из-под черной косынки: – А, любопытно? Сейчас увидите!.. Канат накручивался на колесо, тележка ползла вверх. Доползла, накренилась. Юджина что-то на ней повернула, борт упал, глиняное тесто вывалилось в корыто прямо в полу. «Это последняя, – объявила Юджина, – на сегодня все».

Мы вошли под навес. Навстречу зарычал, заворочался зверь. Кабан, похоже. Черный массивный цилиндр с зубчатыми колесами. От заостренной кабаньей морды тянулся черный войлочный язык. Оказывается, он двигался на роликах. А на языке плыл бесконечный глиняный брус. Работница в черном фартуке и черной косынке резала его на ломти, опуская и поднимая рамку с тремя натянутыми струнами.

Кабан шумно жевал глину. У него обнаружились и клыки. Какие-то загнутые каучуковые трубки. Стучал, пыхтел паровозик. Вагонетка отъехала, на ее место стала другая. Поблескивали, опускаясь и поднимаясь, струны. Прозвенел колокольчик. Вдруг кабан смешно чихнул и выплюнул последнюю порцию глины. Паровозик свистнул. Стук замедлился и остановился.

Подбежала Юджина: а вот и я! Она переоделась. Кирпично-красная юбка, черный лиф. Ей к лицу черное. К рыжим косам.

– Господин инспектор (это я-то!), познакомьтесь с госпожой директрисой! – засмеялась Герти. – Будут ли у господина инспектора вопросы?

Вопрос выпрыгнул сам собой: «А клыки зачем?» – Юджина оглянулась, оценивая, похоже ли, и ответила: «Клыки затем, чтобы побеждать драконьи зубы».

– Где же дракон?

Герти схватила меня за руку и потащила смотреть. Дракон в сказке. Тесто должно быть такой формы, какую он задает. Но в середине глина вытекает легче, а по углам налипает. Забранные у кирпича углы – это и называется драконьи зубы. Очень серьезная погрешность.

Госпожа директриса объяснила мне разницу между штампованной и ленточной черепицей. Она невольно смешивала во мне фабричного инспектора и любопытного невежду, поэтому в ее лекции то появлялись специальные словечки кирпичников, то мелькали забавные картинки.

Юджина говорила, а нервное внимание вдруг стало воспринимать только этот мелкодушный мотив: дорого, дешево, снизить издержки, выиграть, выгадать, сэкономить.

– Экономить и сберегать зачем? – прервал я. – Чтобы потратить – на что?

Она простодушно начала о том, что печь расширять… и котельная нужна…

– Да, на этом вы еще сэкономите, – подосадовал я. – Выгадаете. Но зачем? Чтобы сделать – что?

Она улыбнулась. И все вслед за ней.

– Чтобы город строить.

– Зачем?

Я вдруг опомнился и хотел извиниться. Но она ответила:

– Затем, что человек такое животное.

– Какое?

– Двуногое, без перьев и строящее города.

Все засмеялись. Мне было неловко. На ее месте я бы обиделся. Поцеловал ей руку, потом другую. Старый Медведь сказал, что двуногим без перьев пора обедать. Юджина смеялась и оправдывалась, что на работниках они не экономят, что все застрахованы, что для приезжих есть казарма удобная, можно жить, пока дома не построят… Образцовый завод! Это не бахвальство, это статус. Который надо каждый год подтверждать перед фабричной инспекцией. У инспекторов опросная книжка. Знаете, сколько вопросов? Не меньше сотни!

И мы вспомнили, что я приехал не только на экскурсию, но и по делу.

Столовая в казарме – побеленная комната. На окнах белые занавески, на стенах плакаты, на каждом пылающая крыша. «Кто строит из горючего материала – сам сгорит и других подожжет». «Огнестойкая постройка – залог народного богатства».

– Школа огнестойкого строительства рассылает.

Вдруг я заметил еще один плакат. Юный чернокудрый маэстро в белоснежном фраке прижимал к сердцу скрипку и устремлял вдохновенные очи в морскую даль, рекламируя приморскую гостиницу. Этот плакат я даже помнил. Года два назад в столице висел на каждом углу. У модного вундеркинда-виртуоза было какое-то смешное прозвище…

– … Изумрудный Ангел, – подсказала Юджина и решительно вернула разговор к огнестойкости и народному богатству. К делу перешли после обеда, за стаканом вина. История начиналась так, что и предполагать нельзя было, какой неприятностью обернется. Так странно! Месяца три назад знаменосец порядка попросил о консультации. Любезный, улыбается, благодарит. Рассказал, что представляет интересы одного здешнего гражданина. Героя-инвалида. По законам автономии все, у кого здесь собственность, должны здесь и жить. Но инвалиду в виде исключения дано право жить в санатории. Знаменосец из личной гуманности, а еще потому, что служба безопасности призвана отирать слезы людские, взвалил на себя обязанность помочь человеку.

– Генеральная доверенность у него была? – спросил я.

– Да, сам показал. А у того гражданина кирпичный завод. Но из санатория он не может за ним наблюдать. Завод был у одного арендатора, у другого, сейчас простаивает. Ну, кирпичники же все друг друга знают. И мы знали, что есть такой маленький завод в аренде, то работает, то не работает. Ни разу там не были. Это далеко. Какого знаменосец хотел совета, он никак не мог объяснить. Умолял поехать с ним туда. Посмотреть опытными глазами, а то ведь он – смущался и запинался – в кирпичном производстве не разбирается. Мы с Мартой съездили. Ну, запущенный, конечно. Залежь глины хорошая. Мы думали, что он хочет сдать в аренду. Стали советовать, обещали арендатора найти. А он предложил нам купить. Но не весь, а половину. Чтобы получилось объединенное производство, и тот гражданин стал нашим партнером и содиректором. А практически знаменосец как его представитель. Мы поудивлялись и отказались. А он вдруг стал наседать. Завод простаивает, так нельзя, автономия заинтересована в строительстве. Мы отвечаем: сдавайте в аренду. Нет, арендаторы только портят, нужен хозяйский глаз. Мы начали предлагать ему разные возможности. Продать, например, эту половину арендатору. Он отвечает: я продаю – вам, на тех условиях, какие назвал. Мы говорим: нам это не подходит. А он закатывает глаза: как же так? Ваш соратник, инвалид без ноги, болен туберкулезом, человеку надо помочь, а вы бросаете его на произвол судьбы. Граница не выстоит без солидарности и взаимопомощи! Герою-инвалиду нечем будет платить в санатории. Он погибнет! Разве, спрашиваем, за него не город платит? Ветеранам все расходы на лечение оплачивают их города.

– Этот ветеран действительно существует?

– Наверное, да. Документы существуют. Мы ошибку сделали, что стали объясняться. А он, представляете, почти что угрожает: вы побывали на заводе и все выведали, теперь не имеете права отказываться. Вы взяли на себя обязательства! Что же выходит? Говоря грубо, мы за собственные деньги получаем огромные хлопоты, а главное – себе на шею начальника. Содиректор, видите ли! В вежливой форме так ему и сказали. А он не отступает и давит. Вы что, говорит, мне не доверяете? Вы меня боитесь? А почему ополченцы боятся свою службу безопасности? Что вы скрываете?.. Странно. Как-то даже несерьезно. И мы подумали, что лучше нам с ним не объясняться, а просить вас быть нашим представителем.

 

Глава 16.

Знаменосец порядка

Золотой хмель утра. Постукивают колеса тележки и узкие копыта темного мула. Я степенно беседую с молодым возницей, у которого за ухо заправлена кисточка жасмина. Мягкий бархат тени, острый блеск солнца. Жарко сегодня будет!

Прощаемся у поворота к конторе. Анита поливает из лейки мостовую. Останавливаюсь, как будто вспомнил о чем-то. Открываю портфель и сосредоточенно перебираю бумаги. Исчезай, крошка.

Листок с задачами на день. Читаю, хотя прекрасно помню. Под вечер соберется врачебная комиссия, поведу старого Юлия. Записанных на сегодня трое. У братьев сад в совместном владении, хотят оформить status quo. Дело простое и мирное. Другое – о страховке – посложней. Бестолковый владелец застраховал дом с лавкой и спохватился, что неудачно. «Выручайте!» А прямо сейчас удивительный клиент. «Зайду с утречка пораньше». Хочет вместе со мной прочесть «от корки до корки» семейный кодекс. Чтобы понять «узкие места». Отец выдает дочку замуж. Решил «вникнуть в закон». По сути, совершенно правильно и всем бы так. А по сложившимся привычкам – редчайшая редкость. А вот и он – появляется в перспективе улицы. Я и не ожидал, что собственная контора – это так увлекательно.

Нервные переговоры ждут потом, в полдень. Посмотрим. Любопытно. Даже очень.

Когда часы собрали стрелки к двенадцати, кодекс был прочитан. Ответственный отец потирал подбородок и размышлял о брачном договоре. «Хорошо бы. Вот только не обидится ли будущая родня? У нас такого еще не бывало». Договорились, что приведет и будущую родню.

Полуденный зной. Я повязал белую косынку и вздумал было по общему примеру заложить цветок за ухо. Нет, смешно.

Гражданская экспедиция располагалась не в ратуше, а на окраине, в белом одноэтажном доме за высоким каменным забором. Похоже, забор недавно надстраивали.

Четыре ступеньки к двери, белый парусиновый навес, кадка с розовым олеандром. На скамейке у крыльца мальчишка что-то выплетал из полосок замши. Увидев меня, бережно убрал с колен рукоделье, браво вскочил и доложился: «Дежурный экспедиции! Вы к знаменосцу? Проходите! Первая дверь налево!» И даже ногой притопнул, гвардеец.

В глухом побеленном коридоре светился полукруг слухового оконца. Я толкнул дверь, и меня расстрелял на месте яростный взгляд. Панически метнувшиеся толстые руки накрыли нечто газетой и уже спокойнее убрали это в стол.

– Да, – медленно сказал знаменосец, – я тоже знаю, что по правилам этикета в официальные двери не стучат. Но на вашем месте я бы догадался, что экспедиция безопасности – исключение.

Ах, так? Еще медленнее ответил, что в таком случае на его месте я бы повесил табличку «стучать, не входить». Принуждать посетителей к догадливости – это форма давления, в официальных местах недопустимая.

Впрочем, весь кабинет был воплощением нажима на вошедшего. Индюк, глядя на меня вполглаза, сказал, что на своем месте знаменосца порядка еще не видел моих документов.

– Паспорт и справку с места жительства положите сюда. Через неделю верну с разрешением – или отказом в разрешении жить на границе. До тех пор каждое утро приходите отмечаться. Вопросы есть?

Ответил, что мои документы в день приезда были проверены капитаном, а сюда я пришел с другой целью.

– Приведите капитана для поручительства. Сейчас же. У вас с ним личные отношения помимо закона?

Я посоветовал ему самому обратиться к капитану – «хотя уверен, что вы давно это сделали». Он заявил, что в советах не нуждается, а категорически требует паспорт и справку. Иначе меня он посадит под замок, а к хозяину гостиницы, который поселил подозрительную личность, примет меры

Я с большим интересом посмотрел в окно и сказал, что на произвол найдется управа.

Он сплел пальцы и положил ладони на голову. Я повернулся уйти.

Нехорошо. Совсем скверно.

Вдруг он захохотал, заколыхался, закинул голову.

– Опять сцепились! Прошлый раз вы меня в штыки, теперь я вас. Ну, куда вы? Все чепуха! Еще разок поругаемся, потом подружимся. Какое у вас дело, чем могу помочь? Ладно, о деле потом. Садитесь же! Здорово я вас? Выигрыш в два хода. Только без обид! Посмотреть документы имею право. Вы же не пошли бы тормошить капитана из-за такой мелочи? Паспорт я бы забрал. Без свидетелей. Вы догадались бы потребовать расписку? А то бы я его потерял. Шучу! Но получить с меня расписку – задача неподъемная. Потерял бы, а потом явился в гостиницу с проверкой. Попил бы крови не только из вас. Из Карло тоже. Шах королю, гарде королеве. Не мат, но чувствительно. Грянули бы слухи, что у вас документы не в порядке. Что вы не тот, за кого себя выдаете. А юридическая приемная требует доверия, верно? Слухи я бы подогрел, клиенты бы от вас шарахнулись. А еще умею мысли читать. Вот вы уселись на подоконник, ногой независимо болтаете, а про себя думаете: наглая скотина и опасная. Признавайтесь!

Скромно и доброжелательно я заверил его честным словом, что ничего подобного не думаю. Потому что и правда подумал о другом. О том, что трюк с пропавшими документами известен каждому младенцу. От него даже расписка не спасает.

– Что на подоконник сели – это правильно. Мои треножники неудобные и шаткие. Сам пробовал. Торчишь курицей на насесте. Глупо, а действенно. Да! Вам, наверное, любопытно, какую тайну я от вас прятал? Держите!

И мгновенно метнул… – то, что я поймал. Пойманное уставилось на меня с пестрой обложки пустыми глазницами черепа. Где-то я уже видел этот пиратский флаг. Швырнуть книжонку обратно – даже пальцы вздрогнули. Но полистал и учтиво спросил, не пора ли перейти к делу.

– Спешите? А может, поговорим? Жаль, что я на вашу лекцию не попал. Произвели вы впечатление. Знаете что? Назначьте вторую и – не в службу, а в дружбу – зайдите ко мне накануне. Время выкрою. Да не смотрите же волком!

… хотя я смотрел не волком, а с терпеливой полуулыбкой.

– На умном человеке лежит повинность – разбираться в людях. На мне тоже, раз не дурак. Еще и по должности. И темперамент распирает. Хочу разобраться в вас. А вы во мне не хотите? Признавайтесь, что вы обо мне думаете?

Я произнес путаную фразу, смысла не имевшую.

– Все ясно. Глухая оборона. Все-таки обиделись. Не надо, а? Какой есть, таким и принимайте. Может, и поддеваю чуть-чуть. Но это чтоб копнуть поглубже. А по-человечески – верите, поговорить не с кем. Я ведь тоже недавно здесь. Читал, читал, что вы напели репортеру. Свободолюбие и трудолюбие дорогих земляков. Героизм и задорный смех. Вы серьезно? Или так, чтоб длинноносый отвязался?

Заверил, что очень серьезно. Он как-то беззащитно, растерянно улыбнулся.

– Вы же умный человек, а все на свете перепутали. Смотрите… Нет, давайте по порядку. – Встал. Широкая спина заслонила сейф. Поскрипела дверца, звякнуло стекло о металл. И он торжественно прошагал ко мне с круглым черным подносом, на котором стояла рюмка коньяка.

Дикая мысль: индюк способен что-то подсыпать. Вторая: этого опасения он и добивался. Я поблагодарил, но не отпил, а только сделал вид.

Он сел на стол, отсалютовал мне бутылкой и хлебнул из горлышка. Так и сидели – на столе и на окне. И каждый качал ногой. Гладиаторы-идиоты.

– Скажите, что в них, в наших новых земляках, плохо?

Заметил ему, что говорить такое с моей стороны неделикатно.

– А вы деликатный? Я-то нет, сами видите. Но лично для вас поясню примерчиком. Допустим, ревнивый муж заподозрил жену и лучшего друга. Допустим, что неповинно. Обоих зарезал и пошел на каторгу, оставив детей сиротами. Другой мирно потолковал с женой и с ее любовником. Все спокойненько развелись и сошлись в новых сочетаниях. Дружат, целый выводок как бы общих детишек растят. Для здоровья общества какой случай опаснее?

Надо же, выговаривает не запнувшись: здоровье общества. Ответил, что не понимаю его иносказаний. Хотя все было понятно: героизм и успехи наших новых земляков при правовой автономии – вот что ему поперек горла.

– Объясняю! Первый случай страшный, но семью как таковую укрепляет. А второй – гниль.

Я промолчал и очень кротко посмотрел на стенные часы.

– Задели вы меня за живое. Давайте распутаем, что вы напутали. Ну, свобода и свободолюбие – это слова пустые. Детские капризы: не хочу, не буду, отстаньте. А героизм и трудолюбие – не пустые. Но вы их неправильно употребляете. Героизм должен иметь цель. Защищать свои виноградники или… кирпичный завод – это не героизм. Для трудолюбия тоже нужна цель. Зажиточно жить, крыжовник растить – это не цель, а жвачка. Меня упрекали, что назвался знаменосцем. Диктатора им напомнило. Не вскидывайтесь, а подумайте. Не так все просто. Диктатор был – Знаменосец Славы. Ладно, он убийца и Знамя Славы забрызгал кровью. Хотя и тут все гораздо сложнее. Кровь знамени не упрек. Но если диктатор держал Знамя Славы кровавыми руками, почему вы не взяли его в чистые руки? Отвечайте-ка! У диктатуры были высокие ставки – слава, возгонка духа, величие. А у вас что? Вот я взвесил свои силы, признал, что их мало, но на своем месте стал знаменосцем порядка. А вы – знаменосцы чего? Лимонного мармелада? … Не примите на свой счет. Это я к дорогим землякам обращаюсь. Мнутся в ответ. Потому что сказать нечего.

– Может, дорогие земляки вовсе не хотят говорить вашими словами, и свобода для них важна. – Сказал и прикусил язык. Все-таки индюк втянул меня в разговор.

Он азартно хлопнул себя по ляжкам.

– Так и есть! Кое в чем вы правы! В том, что у нас сегодня нет общих слов. А при диктатуре они были. Общие для всех. Обозначающие великие цели. Согласны? Без них одна гниль.

Заладил! Индюк-шахматист. Я не собирался убеждать его в очевидном: никаких общих и великих целей при диктатуре не было. Ответил, что тема, конечно, интересная, но самый неумолимый диктатор – это маятник.

И часы пробили – бомм!

Вдруг он предупреждающие поднял руку. Прислушался к чему-то. Казалось, ухо у него вытянулось, заострилось и повернулось. Что такое? Я ничего не слышал.

– Сейчас выйду, – быстро сказал он, повышая голос. И потише, замявшись: – Подождите минутку, ладно?

Приотворил дверь так, что едва протиснулся. Плотно затворил. Я быстро выплеснул коньяк за окно.

Дверь в коридор чуть приоткрылась и мигом захлопнулась. Внятно донесся голос знаменосца: «Извините. Осторожнее». Все смолкло. Опять его голос: «А почему вы решили последить?» Какое-то шуршание и как будто удар кулаком в стену. Голос: «Тише, не волнуйтесь. Хотя похоже».

Мальчишка низал бусины. Мне стало жутко. Если бы кто-то прошел в дом, от крыльца к окну донеслось бы, как дежурный приветствует посетителя. Знаменосец в коридоре один. Он сумасшедший. Это бред.

Хотя нет, конечно. Это представление для меня. И на редкость артистичное. Имитирует разговор с доносчиком. Голос и паузы чередуются очень убедительно. Обращается на «вы», как будто к нему прокрался некто немолодой и почтенный. Но этого абсолютно не может быть. Бдительный гражданин открыто обратился бы к капитану или к своему десятнику. Не побежал бы наушничать индюку. Обида за новых земляков загнала в грудь коготь.

В комнату всунулась голова, словно отрезанная створкой. Громкий шепот: «Идите сюда скорей!» Понятно: увести от окна. Когда я подошел, он вывернулся навстречу и подхватил меня под руку. Придержал на месте. Отпустил.

– Прошу прощения. Но сами понимаете. Служба. Так на чем мы остановились? Не спешите. Вы не представляете, как здесь одиноко. Одиночество ведь не в том, что вокруг нет людей, а в том, что ни одна живая душа твоих мыслей не разделяет. – Он опять беззащитно улыбнулся. Развел руками, нагнул крутой лоб, словно хотел боднуть, и стал похож на трогательного толстолапого щенка. – Дорогие земляки способны рассуждать только о виноградниках и маслобойнях. Ругают диктатуру, что тяжело было жить. Но жить вообще нелегко. И по большому счету в жизни важна только готовность отдать ее. А слышали, как они говорят? «У вас там – у нас тут» Неужели не слышали? Знаете, как называются такие настроения?

Я установил на лице терпеливую скуку и не отвечал. Земляки работают и воюют, а ему сепаратизм мерещится.

– Ну что язык проглотили? Я-то надеялся, вы не такой, как все. Если ваш дядя послал вас на границу…

Сказал, что спешу и вынужден срочно перейти к делу. Он еще смеет о дяде заговаривать!

– Вы думали, я не знаю, кто ваш дядюшка?

Сказал, что внимательно его слушал, но теперь время истекло. Прошу минуту внимания, дело очень короткое. Оповестил, что стал доверенным представителем сестер.

Он вернулся в свое торжественное кресло с высокой спинкой. Побарабанил пальцами по столу. Усмехнулся.

– Вон вы как напряглись. Боитесь, ляпну о красавицах что-нибудь неделикатное. Могу. Они же вам не родня, и только слепой не видит, кого вы… Ладно, о деле. «Нет» – это не ответ. Отказы от них уже слышал. Теперь подослали вас. Если сопротивление растет – значит, действие правильное. Передайте вашим доверительницам: пока еще я открыт для переговоров. Но терпение на исходе.

Коготь покалывал грудь. Сказал, что он пользуется дешевыми приемами пропаганды, которая любые действия властей объявляет правильными на любом основании. Пусть оставит при себе приемы и угрозы. Их никто не боится. Его терпение – его личное дело…

– Так-так. Вижу, вы любитель поболтать, а для ваших доверительниц общественных интересов не существует.

Я не сдержался. Заскрежетал ему, что и это дешевый прием. Но чего ждать от человека, который готов отдать чужую жизнь за какое-нибудь знамя славы или подобную гадость.

Не надо было об этом. Ошибка. Он захохотал, сверкая зубами:

– Теперь только зарычать – и в драку. Но я вдвое тяжелей. Раздавлю. Шутка! … Я вас понял. Предложение остается в силе. Предсказание тоже. Поругаемся, но споемся.

Он учтиво встал проводить меня.

… Возгонка духа. Идеалы величия. Знаю я вашу возгонку. Как чужую жизнь губить, сразу выскакивают возгонки с идеалами. А как собственное свинство оправдывать, мигом разворот: не так все просто, нужно считаться с реальностью.

Я кипел и не замечал дороги. Интересно, а земляки знают, что человек, ответственный за их безопасность, считает их жизнь гнилью и жвачкой? Можно было бы их просветить. Нет, нельзя. Разговор без свидетелей. Отопрется. Хотел меня взбесить – и взбесил. Хотел пригрозить – и пригрозил. Слухи он обо мне распустит. Но хотел убедить, что к нему бегают доносчики, – не получилось.

И вдруг меня словно обдало тухлым смрадом.

Черный ход. В доме наверняка два выхода. Неужели правда кто-то приходил?

Но жаркий воздух дышал цветами. Не было никого! Иначе он не отозвал бы меня от окна.

Бело-розовая акация сияла над невысокой оградой. Я освобождено сорвал кисточку и сунул за ухо. Нет, не победил. Разошлись вничью. Но остерегаться надо. А мои красавицы и Старый Медведь не только не боятся его, но и не опасаются. Это упущение мы сегодня же наверстаем. И на Карло он точит зубы. Предупрежу. Капитан с ним как-то справляется, но убрать его отсюда не может.

Веселый голосок окликнул меня. В окошке улыбалась и кивала Делли. Она так за меня рада, о моей конторе все говорят, хвалят. Заказ сегодня будет готов. Вечером они с Феликсом принесут…

– Ой! – залилась румянцем и зазвенела смехом-колокольчиком. Смущенно поманила рукой. Перегнувшись через подоконник, легкими пальчиками выхватила веточку акации. – Ой, вы не знали! Цветок – только жасмин! И за правое ухо. Мужчины – за правое! Это женщины – за левое.

– Делли, знаешь, кто ты?

– Нннет… То есть знаю! А кто?

– Знаменосец счастья.

 

История Старого Медведя

 

(окончание)

Своими руками строить новый город – меня эта мысль увлекала головокружительно Отца тоже. Мы оба загорелись. Ведь не просто мечта. Это возможно. Только взяться. Девочки тоже радовались, предвкушали. Так интересно: жить в избушке, строить город! Тетку тоже своим вдохновением заразил. А она – я же видел, что ей не хочется. Она это скрывала, мы все энергично собирались, и она тоже, но я же видел. Теперь, и до сих пор, сердце сжимается, как ей не хотелось, а я настаивал. Спрашивал: «Ну почему, родная? Давай вместе поймем, почему у тебя душа не лежит? Не веришь, что получится? Или вообще плану не сочувствуешь?» Нельзя так спрашивать. Это не вопросы, а настоящее принуждение. Она призналась, что действительно как-то не хочется, но это неважно. Планы она разделяет, мысль замечательная, а не хочется – наверное, от худших чувств. Может, боится, как поначалу будет тяжело и неустроенно. Да ведь и не нужно было отказываться от планов. Просто ехать одному, или с отцом, а чтобы она с детьми пока подождала. Ослепительная ясно. Если бы я предложил, она бы, наверное, осталась. Может быть, и нет, но я не предложил.

Внесли первый взнос за семь паев, заложили квартиру и отправились.

Приехали из первых. Ранняя весна, совсем тепло, вокруг все зеленеет, вот-вот деревья зацветут. Весело.

Да, было и нелегко. В деревне единственная гостиница. Даже не гостиница, а такой трактир вроде двухэтажного барака. Нас вон сколько, маленькой четыре годика, а поместились в одной комнате с другой семьей. Делать нечего. Но у всех такой энтузиазм. Очень быстро, местных жителей нанимали в помощь, построили временное жилье для приехавших. Бревенчатые избушки. Девочкам нравилось взахлеб: сахарный домик, леденцовые окошки. Перебрались в избушку. Пайщики ведь обязаны были жить на своих участках. Это справедливо: чтобы не допустить спекуляции.

Светлый лес, полноводный ручей, даже скорее речка, а на том берегу, на изрядном расстоянии – другая избушка. Там тоже большая семья, но все дети взрослые. Дел столько, что с ног валишься, но все такие воодушевляющие дела. Первые просеки. Рабочие бараки. Новые избушки. Кирпичный завод закладывали, капитальную печь строили, землекопы уже глину копали. Приезжали всё новые работники. В деревне народу – словно на вокзале встречают поезд. И такая же приподнятая суматоха. У меня действительно было это чувство – братское. Не было ничего плохого! – ни воровства, ни поножовщины.

А потом настал тот день, за которым была та ночь. Мы с теткой с вечера уезжали в деревню, по хозяйству за покупками. А еще на мое имя был выписан кирпичный пресс. Сообщили, что получен. Можно было, конечно можно, выехать назавтра с утра. Не оставлять их ночью. Но это половину рабочего дня потратить. А всем не терпелось.

Никаких предчувствий. Ночью страшный ветер поднялся, на рассвете затих. Только ветер и мешал спать. А никакие не предчувствия. Мы с теткой в гостинице кое-как пристроились. Ей наверху в комнате на стульях постелили, а я внизу на лавке. Народу море. Допоздна разговоры. Рано утром тетка спускается, я уже встал. Обсуждали что-то хозяйственное. Вдруг шум прокатился. Вбегает сосед наш. Увидел меня и как споткнулся. Открыл рот и ничего сказать не может. Но я и тогда ничего не понял и не почувствовал. Только мелькнуло: что с ним? А он схватился за голову и кричит, задыхается: «Дети живы! Ваши дети живы! Отец убит! А жена… она ранена! Может, застанете живой!..»

В такие минуты люди, наверное, думают одно и то же: это не со мной, этого не может быть.

Нас обступили, и такой вздох: «Что?» Он кричит: «На них напали!» И опять вздох, как стон: «Кто?» – «Было пятеро, кричит, девочка всех видела и запомнила». А я все пошевелиться не могу. Повел глазами: где тетка? Она вдруг забилась, рвется: «Поедем, поедем, скорее, скорее». А сама с ног валится. Ее удерживают, мне кричат: «Поезжайте, мы позаботимся!»

Я и поехал. Со мной здешний лекарь. Пока за ним бегали, меня убеждали, что он хоть и пьяница, циник, но служил полковым фельдшером, разбирается в огнестрельных ранениях.

Плохо помню. Была деревенская улица, и сразу – сахарный домик. Солнце сияет, ручей блестит. Гарью пахнет. Крыльцо словно сажей вымазано. Или какой-то огромный зверь черным языком облизал. Ступенька прогорела. У крыльца человек пятнадцать. Вижу, но никого не узнаю. Выходит Марта. Схватила за руку, пальчиками стискивает, держится за меня, но не плачет, очень серьезная. Говорит лекарю: «Вы доктор? Пойдемте, все готово». Как взрослая. Двенадцатый год. Тут меня немножко отпустило: значит, жива и надежда есть. А он перекачнулся с носка на пятку, скривился – тут я его разглядел: длинный, еще выше меня, тощий, весь какой-то презрительный – и говорит мне: «Вы лучше не ходите». Нет, говорю, пойду. И тут понял, что девочки в дом никого не пускают, а их слушаются. Почему-то. Тоже загадка, почему кто-то начинается распоряжаться, а другие слушаются. Заходим. Вижу ее и повторяю про себя, что жива. Только у живых такого лица не бывает.. Даже не бледное, а как известь. Юджина держит ее за руку, пульс считает. Поворачивается ко мне, лицо перевязано. Они воду согрели, инструменты прокипятили. Юджина говорит: «В горло – насквозь, а в грудь – нужно пулю вынимать». Он бинты разрезал, посмотрел и стал бинтовать снова. Мы стоим молча. Что-то внутри мешает понимать. «Что же вы?» – спрашиваю. Он выпрямился: «А у вас, барышня, нос сломан. Давайте вправлю, а то с кривым носом останетесь». – «Да. Потом. Сначала маму». А он с носка на пятку перекачивается. «Родственники, говорит, это беда. Солдату скажешь: отвоевался, брат. Он поймет, сам с собой разберется. А родственники ничего не понимают и придушить готовы». Это правда. Я ничего не понимал и готов был вцепиться в него и душу вытрясти. «Да делайте же что-нибудь!» Кричу. Шепотом. А он: «Только мучить. Странно, что она вообще жива». Мы все втроем начинаем шепотом кричать: «Помогите, вы должны помочь!» Он скривился, рукой махнул: «Ничего нельзя сделать. Не поможет. Приготовьтесь».

Но тут она вздохнула и пошевелилась. Вдруг ей стало гораздо лучше. Открыла глаза. Смотрит и, вижу, узнает. Взгляд прояснел и вдруг словно заметался. Вспомнила. Пытается приподняться. Мы кинулись: «Лежи, не шевелись», а она спрашивает губами, говорить не могла: «Где маленькая? Где папа?» Марта говорит: «Здесь, здесь, сейчас принесу». И побежала. А она повторяет губами: «Папа?» И тут Юджина шепотом и так испуганно, заботливо, но уверенно: «Дедушка здесь, здесь. Он ранен. Он еще в себя не пришел». И так она это сказала, что на меня затмение нашло: значит, это неправда, что отец погиб? И был в затмении еще несколько секунд, пока фельдшер не подтвердил: «Я и оперировал. Вам нельзя разговаривать». Но она еще спрашивает, и рукой просит Юджину снять повязку. Он говорит: «Не шевелитесь. Там ничего серьезного. Перелом есть, но я сейчас вправлю». Взял ее запястье, губами повертел: «Пульс, гораздо лучше. Ровнее, полнее. Сейчас барышне поможем»

Тут Марта маленькую принесла. Глазки трет, разбудили. Фельдшер командует – мне: «Ребенка возьмите!» Марте: «Руки мыть!» Они вышли на крыльцо, Марта полила ему из ковша. Там, слышно, заволновались. Похоже, целая толпа собралась. Я немножко ожил, малышку обнимаю. Он табуретку придвинул к окну, Юджину усадил, Марте велит: «Вот так стоять, вот так за руки держать». И снимает повязку. У меня ноги подкашиваются. Носик сворочен на сторону, личико вздутое, синее. Кажется, впервые себя спросил: что же здесь было? Осторожно – вот упаду – сел возле постели прямо на пол. Она пытается голову к дочке повернуть, но ей не видно. А он командует: «Кулаки сжать, зубы стиснуть, начали». Я тоже кулаки сжал, зубы стиснул. Малышка рядом топочет. Долго или нет, вскрикнула один раз. Он говорит: «Готово, лучше прежнего. Теперь полежать, до свадьбы заживет». Достает из саквояжа фляжку и отхлебывает.

Она еще что-то произносит губами. Не могу разобрать. Она понимала, что умирает, и прощалась. А я не понимал, все еще верил, что ей лучше, потому и слов не разбирал. Не в ту сторону думал. Но дышать стала тяжелее, икота началась, вздрагивает. Фельдшер говорит: могу дать опия. Она глазами показывает: не надо. Маленькая рядом стоит. Она с закрытыми глазами провела ей пальцами по щечке, и вдруг ясно разбираю: «Уведите скорей». Марта сестренку подхватила на руки, но не уходит, стоит у двери. А она вдруг так резко приподняла голову, и кровь изо рта прямо хлынула. И все. А фельдшер говорит: «Феномен природы. Это бывает, что перед самым концом гораздо лучше». И отхлебывает из фляжки.

Наверное, я умом тронулся. Думаю: девочки остались без матери, сейчас останутся без отца, я умираю. Еще думаю: весь в крови. Фельдшер меня за плечо трясет, говорит: а ну-ка отпейте. Я и отпил. Как воду. Не почувствовал, что во фляжке было. Он отодвинул занавеску, там на топчане отец лежал, простыней прикрытый. Простыню откинул, посмотрел, говорит: «Ничего себе». А я думаю: «Как же я ей скажу, она же поверила, что отец жив». И опомнился. А он говорит: «Почему вы ни о чем не спрашиваете?» Повторяю за ним: «О чем?» – «Что произошло, кто это сделал?» А у меня ответ как буквами в мозгу отпечатывается: «Это я сделал». Но молчу. Вдруг Юджина что-то начинает рассказывать, захлебывается. Кое-как понимаю, что она себя обвиняет. Что схватила винтовку, а стрелять руки не поднялись. Тут и малышка закричала. Марта унесла ее. Хочу встать, а в голове мутится, тошнота. Зачем я согласился выпить? Лучше терпеть на ясную голову. Подумал: «Почему тетки до сих пор нет? Что с ней?» А фельдшер еще повертелся по комнате и говорит: «Знаете что, идите-ка отсюда. Мы тут без вас обойдемся».

Приехал староста, испуганный, подавленный. Говорит: «Мы знаем, кто это был. Их скоро найдут». А мне все равно. Ну найдут. Что изменится? Подходит фельдшер. Говорит: «Девочке нужно лежать, она тоже ранена, а что держится, это у нее такая истерика». Соседи уложили у себя. Я сел рядом. Молчу. Ничего не выговаривается. Юджина шепчет: «Давайте скорее уедем отсюда». «Да, да, говорю, да, уедем, уедем». Вечером поставили гробы на телегу, гробы как сами собой появились, и поехали в деревню. Ночевать в этом доме – ни за что. Знали уже, что тетке плохо с сердцем, не встает.

А в деревне же некуда приткнуться. Тем более с детьми и гробами. Но все-таки устроились. Гробы спустили на ледник. Жарко уже было. Девочки на полу легли возле тетки. Она заснула, а то все плакала, задыхалась. А я остался сидеть внизу. Тут же все и спят и выпивают. Со мной пытались заговаривать, что испытание, что дети, что надо переносить. Но я сказал, что не могу не отвечать, ни слушать. Так и сидел. Кажется, и не думал ни о чем. Смотрел в окно, там все равно ничего не видно.

Уже глубокой ночью в окне огоньки. Вошел староста, пробирается ко мне. Говорит на ухо: «Поймали, выходите». И куда-то мгновенно исчез. Выхожу, там двое с фонарями: «Пошли, говорят, быстро». Спускаемся в лощину за деревней. Костер горит. Человек тридцать. Даже больше. Фонари, факелы. Жутко. Под ногами лежат четверо. Связанные. Меня не то что пропускают, а подталкивают. Стою над ними, смотрю. Крепко избитые. Один совсем мальчишка, лет восемнадцати. И я его раньше не раз видел, но не помню, кто это. Тихо стало. Говорю: «А пятый?» И мне рассказывают. Узнали, вытряхнули из этих: пятого она ранила, ему вроде показалось легко, а потом в седле растрясло, что ли, кровь потекла. Эти не смогли остановить. Он был уже мертвый, когда их нашли. «Жаль, не всех», – сказал. Мальчишка хрипит: «Я не хотел, это не я!» Другой: «Она первая начала стрелять!» Стоящие поближе бьют их сапогами в зубы. И крик, ругань. Из крика начинаю понимать такое, что волосы на голове шевелятся. Что их повесили бы сразу, но привезли для меня. Чтобы я отвел душу, сам их прикончил. И топор протягивают. Думаю: с таким началом они город не построят. Еще думаю: а мне все равно, построят или нет. Но сердце сжимается: нет, не все равно. Здесь будет не город, а резня. Схватил топор, бросил, наступил на него и кричу как бешеный, перекрикиваю: «Судить! Их нужно судить!» Стихло немножко. Голоса: «Чего их судить. Это они, это точно. Давай! Они сами друг друга поубивали, мы свидетели». Нет, повторяю, нет, нет, нет, не позволю. Судить! Нарастает гул. Не нужно их судить. Эти будут все валить на пятого, дешево отделаются, а нам здесь таких не надо. Давай! А я как медведь головой мотаю: нет, нет, нет, не позволю. Судить! На минуту тишина, только эти кряхтят и стонут, и сразу крик: «Судить? Чтобы девочка рассказывала, что они с нею сделали? Руби, а то мы их в костер бросим». И хвороста подкладывают. Я задохнулся, прямо завыл: «Нет, нет, нет! Вы что, не понимаете, что тогда совсем нельзя будет жить?» – «Можно, – отвечают, – чище станет». И гул уже такой, что вот сейчас бросятся. Кажется, на меня тоже. И как поджигаются один от другого: «Давай, давай!» Кто-то топор из-под ног дергает. Думаю, если я их не остановлю, это конец. Совсем. Не могут девочки жить в такой жизни, где их отец рубит людей или у него на глазах их в костер кидают. Вот что-то такое и стал кричать. Ору на них, они на меня, вместе доорались до того, что протянули время. Шум, люди бегут. Секрет не секрет, а в деревне быстро узнали. Жутко. Что сейчас будет? Вот она, резня. Но ничего не было. В крик ушло. А как ушло, так и ума хватило. Еще покричали, чтоб уж до конца… этих еще попинали, потом подняли, дали воды, кто-то сцепился, растащили, староста возник, и где он раньше был… Всей толпой пошли обратно. Такое во всех безвыходное напряжение. Что делать? Да ничего. Пить. До утра пили. Меня не отпускали. Громко сочувствовали. Осуждали вполголоса: не надо было этих жалеть. Ты мужик или нет? Ну самосуд. Хоть и пожгли бы. За дело. Не отвечал, да от меня и не ждали.

Этих заперли в подвале, потом в город повезли, в тюрьму. Все без меня. Мы утром хоронили. Никаких обрядов. Тетка тоже пошла. Плакала, причитала. Мы молчим, а она вслух выговаривает, о чем молчим. Обратно привели под руки. Слегла. Девочкам старшим тяжело пришлось, малышка ведь… Тетка лежит. Я не в себе, ничего не могу делать. В дом вернуться невыносимо, в деревне тоже невозможно. Места нет.

И еще это: участок продать три года вообще нельзя. А раз он остается за нами, мы обязаны там жить. Надо решать, а у меня нет сил. Скажите, прошу, как от него избавиться, на все согласен.

Бессонница. В глазах то ее лицо, то костер этот. Возьму кружку пива и сижу всю ночь. Однажды вижу, Юджина выглядывает из коридора на площадку лестницы, кивает мне. Может, и давно там стояла, а я не замечал. Кинулся к ней: «Что?» Подумал, с теткой плохо. – Ничего-ничего, – говорит, «маленькая не спит, перебудит всех. Может, ты с ней походишь?» Обнял ее, потыкалась она мордочкой мне в грудь, как котенок. Выносит малышку, в шаль завернутую. Ночь теплая, темная, тихая. Хожу с маленькой вокруг гостиницы. Куда лучше, чем в углу сидеть. Во сне открыла глазки и ясно так говорит: «Мама, смотри, белочка!» Брови черные, длинные, как тоненькой кисточкой проведены. Как у нее, как у мамы.

Началось следствие. Так и вышло, как меня предупреждали в ту ночь. Эти все валили на пятого: он стрелял, он в дом ворвался, он крыльцо поджигал, а их застращал, они вообще пострадавшие. Судейский чиновник приезжал из города. Юджина не плачет, строгая. Отца ведь у нее на глазах в упор застрелили. «Я все видела, все расскажу, пойду в суд свидетелем». А он: «Не нужно в суд. Злодеи вас ударили, вы были без памяти и ничего не знаете. Согласны? Вы расскажите мне, а я от этих добьюсь, что признаются».

Вызывают меня на серьезный разговор двое товарищей из правления. Приходят с женами. Такое ужасное несчастье, сочувствуем вашей потере, но не надо уезжать, бросать дело. Избушку разобрали, готова новая, поодаль, вы там ничего не узнаете, надо взять себя в руки и перебираться туда. И как-то глаза опускают. Вам, говорят, нужна хозяйка в дом, матушка ваша больна, девочки не справятся, вон вы малышку всю ночь баюкаете. Для семьи, для девочек надо жениться. Мне показалось, ослышался. Это же помешательство какое-то. Нет, мол, выслушайте. Есть хорошая женщина, двух дочек одна поднимает, молодая, девочки поменьше ваших старшеньких, женитесь на ней, и вам хозяйка, и ей поддержка. Говорю, что разговор надо прекратить, это невозможно. Смотрят в пол. Что же вы так, упрекают, поймите правильно, мы же вам не на радость, не на утешение советуем, а чтобы выжить и детей нищими сиротами не оставить. Ведь знаем ваши обстоятельства, они плохие. Да уж, говорю, бывает хуже, но редко. Нет, толкуют, вы сейчас не о том думаете. Если уедете, здесь все потеряете. Квартира ваша заложена и сдана. Куда вы вернетесь? И еще. Вы, конечно, рассчитываете продержаться какое-то время на те деньги, какие на счету товарищества. Но все средства в работе, в обороте, мы не сможем вам сейчас вернуть. Вы, конечно, вправе потребовать, но придется по суду. Вы, конечно, отсудите, но нескоро, да ведь и не станете вы с товариществом судиться. По-человечески не станете. И уезжать, вы не обижайтесь, это предательство не предательство, а что-то вроде. Оставайтесь, работайте, женитесь. С женой покойной в душе посоветуйтесь. Она вам то же скажет. Девочки поймут. Да и как вы от могил уедете?

Поблагодарил за откровенный разговор. Пошел к тетке. Она закуток наш метет. В конце коридора отгородили нам занавеской на веревке. Говорю как в столбняке: меня спрашивают, как от могил уеду. Она в слезы. Тетка все время плакала, глаз не осушала. А девочки – нет, ни разу не видел. «Если ты в силах, говорю, так сегодня же» Меня могилы не держали. И она говорила, что лучшее – это кремация, а прах развеять по ветру. К стихиям огня и воздуха…

В тот же день уехали.

Город – городишко. Сняли комнатку, жилой чердак. Дождаться суда – и назад, в столицу. Возвращаемся.

Когда все вместе молчат об одном и том же, трудно разговаривать о чем бы то ни было. Сядем вокруг стола и тихонько обсуждаем: как, когда, куда? Не говорим только – зачем? И не говорим – домой. Как вернуться к прежнему, когда все так изменилось, ушла душа?

Тетка болеет, плачет, мучится. Как-то раз плохо ей стало, а девочек не было. Говорит: «Это меня, старую, нужно было похоронить, теперь уже скоро». Я так и набросился на нее, вспоминать стыдно. Она за сердце хватается, а я реву во все горло: «Ты что несешь? Ты в уме? Еще и тебя хоронить? Ты соображаешь, что дети маленькие? Что у нас опять две корзинки? Ты соображаешь, о чем я-то думаю?» Долго кипел. Очень уж намолчался. Наконец, выдохся и говорю: «Как хочешь, а чтобы была на ногах здоровая, а то меня похоронишь». Странно или нет, но тетка подобралась как-то и действительно – смотрю, день за днем ничего, встает, оживает. А у меня после этого вдруг голос пропал. Целые сутки вообще ничего выговорить не мог, и кровь во рту. Скрывал, конечно. Потом долго еще сипел еле-еле.

Две корзинки – это да. Надо выбираться. Потащился на телеграфный пункт. Долго сидел над бланками, пером в чернильницу стучал, ничего не мог написать. Кое-как сочинил. Несколько слов. Одну телеграмму в общество строительных десятников, что возвращаюсь, работу ищу. Вторую – тому старшине, с которым много лет назад начинал. Он подрядами занялся и сильно поднимался. Мы дружили. Просил взаймы на первое время и подыскать жилье подешевле, пока наша квартира не освободится. На следующий же день откликнулись. Работа будет. Деньги высланы. В обеих депешах: «Что случилось? – ответ оплачен». А что случилось, как это написать на бумаге? Нашу историю все знали, конечно. Телеграфист говорит: «Давайте я напишу» – «Спасибо, – шепчу кое-как, – напишите». Он: «Вам прочесть или не надо?». – «Прочтите», – говорю. Он помялся и прочел: «Ужасное несчастье. Разбойное нападение. Жена, отец погибли». И я понял, что суд высижу: там будут эти слова, а они переносимы, потому что ничему во мне не соответствуют.

Судили присяжные. Я один ходил. Зал суда – пристройка к тюрьме. Вроде большого сарая. Двери прямо на улицу. В левом углу подсудимые за перегородкой, в правом – заседатели за длинным столом. Посередине за особым столиком председательствующий с колокольчиком. Народу много. Даже в окнах любопытные. Но какое-то слышалось ворчание: «Да что, устроили тягомотину, когда и так все ясно».

Весь первый день разбирались с личностями обвиняемых. Я смотрел, ничего не понимал. Похожи на людей. То есть просто люди как люди. Ничего злодейского. Молодые. Двое деревенских, еще двое наших, приехали город строить. А тот, убитый, не деревенский и не приезжий, а так, перекати-поле, то появится в деревне, то пропадет куда-то. Может, и правда он у них главарем был. Испуганные, набыченные. Еще и мычат, словно говорить плохо умеют. Измолотили их тогда, почти покалечили. Ребра, челюсти поломаны. Мальчишка тянет свое: я не хотел да я не хотел. Потом кто-то научил дурака, он заныл: чистосердечно раскаиваюсь. Его мать привела еще четверых детей. Когда ее вызвали, хлебнула для храбрости, почти не таясь. Помню, жалко ее было. Косынку на груди завязала и, пока спрашивали, все за хвостики тянула и дергала. Потом плакала, чертыхалась, развязать не могла. Не о снисхождении просила, а доказывала, что сын не виноват. Прямо кидалась на этих: «Врете, что он с вами был! Озорник, лентяй, ума нету, пороли мало, но чтобы такое – да никогда! Рады свалить на малолетку! Вы его после затащили!» Еще думал: правда ведь, не верит. А как это – поверить, что твой ребенок вот такое совершил?

Допрашивают: как и с какой целью вступили в преступный сговор? Мычат: «Ну как да ну как, все знали, что у них денег сильно много, он же сам столько раз говорил – проговаривался не то хвастался». Он сам – это я. И что это значит? Оправдываться нечего. Что-то сказал, а дикий слух пополз. Может, о кирпичном прессе, он дорогой был, его долго не решались заказать, я настаивал…

Так все наболело, что уже как бы не боль, а жгучая тупость. Слушаю и словно плохо слышу. Думаю: кто вы такие? Откуда вы взялись? Как странно, если вспомнить какой-нибудь наш день и сопоставить. Как это могло случиться, что мы с ним встретились и его судят за убийство? Ладно, пусть, могу понять, что в жизни бывает и так. Как холера или землетрясение. Но это мне надо было погибнуть. Тогда был бы какой-то понятный смысл. А так ничего не понятно. И что с девочками будет. Это же и сравнивать нельзя, насколько лучше, если бы они остались с нею, а обо мне бы память, что отец, Старый Медведь, погиб, обороняя детей и дом.

Три дня судили. Главным виновником признали убитого. Мальчишке приговорили четыре года тюрьмы. Ему восемнадцать только во время суда исполнилось. Малолетний. До восемнадцати половинный срок. Остальных на каторгу, на острова, на восемь лет, на десять.

А меня к чему присудить? Как сразу подумал тогда, что это я виноват, так ведь оно и выяснилось.

Все, закончился суд, надо уезжать, а мы в городишке застряли. Из-за меня. Никуда не гожусь, ничего не делаю, ночами в кабаке торчу. Маленькая затосковала. Мается, как будто ищет чего-то, просится на ручки и все спрашивает: где мама, ну когда мама придет? Девочки ее отвлекают, уговаривают подождать и оглядываются испуганно. Самим как тяжело и за меня боятся. А тетка посоветовала «Ты совсем ни о чем не думай. Видишь дверь – говори себе: дверь. Видишь дорогу – говори: дорога. И еще говори: пора ехать. Может, как-нибудь и выкарабкаемся». Странный такой совет. Но я и раньше пробовал не думать.

И вот смотрю в кружку, к стене в углу привалился. Накурено, чадно, хотя все окна распахнуты. Стараюсь глаза не закрывать. Едва закрою, как все тело словно вырастает, делается огромным, как дерево, как гора, а в голове колокол гудит или часы бьют. Но часы, похоже, и правда пробили: слышу сквозь шум: «Да полночь уже!» И как-то само собой и очень ясно представляется: так поздно, а ее нет, что же я здесь сижу, надо выйти встретить. Но перевожу глаза и говорю себе: стол, кружка, на скатерти дырка прожжена. А рядом подвыпившая компания все пыталась отхватить песню. Дружно приступали: «Пришла к тюрьме девчонка, рябая стрекоза! Вихлявая юбчонка, подбитые глаза!» Но какое-то сразу словесное месиво, смех, брань и начинают сначала. Не могли договориться, как правильно продолжать. Одни затягивали «Железные ворота, высокая стена…», а другие «Сама ты виновата, тюремщик ей сказал…».

Конечно, виноват. Кто я вообще такой? Когда потребовался защитник, тут-то меня и не нашлось. А разве теперь я детям опора и поддержка? Бросил их тогда, бросил и теперь. Сижу, «Рябую стрекозу» слушаю. Горе-певцов обругали: или заткнитесь, такие-сякие, или пойте как следует. Они как-то поладили, песня загремела: «Любовник твой – убийца, повешен он вчера за то, что кровопийца, в шестом часу утра!» А я, наверное, задремал. И приснилось, то ли привиделось. Так зримо, так внятно, вот прямо перед глазами. Наша комнатка под крышей. Привиделось вот такое, хорошее: нет – меня, а она с отцом – живы. Все живы. Знаю во сне, что это их последняя ночь в городке. Собрались, уезжают. У двери две корзинки увязанные. Вижу ее с малышкой на руках. Успокоила, убаюкала, положила к тетке, села рядом на скамеечку и гладит старую по голове, волосы седые перебирает. Шепчет что-то. Хочу слышать, что шепчет. И тут же слышу. Вспоминает, как тетка нас познакомила. Прошу ее: «Говори, говори еще». Нет, не во сне, а сквозь сон, я же не до конца разума лишился, понимал, что все это только кажется. Вижу девочек моих, сидят на топчане, прижались к дедушке, он их утешает. Говорит, что собственной своей смерти бояться не надо, что смерть тоже часть жизни, но существует только для остающихся. Пока мы есть, смерти нет, а когда есть смерть, нет нас… И тут я очнулся каким-то толчком ужаса. Потому что отец умирал, зная, что дочь ранена, что он помочь ей не успеет, что внучка остается в руках бандитов.

Песня грохочет. «А ты иди, паскуда, пока еще цела. И прочь она, и прочь она, и прочь она пошла!» И я пошел прочь. Схватился за голову, хотелось прямо раздавить себя. Сердце в горле колотится, вздохнуть невозможно. Остановился на крыльце. Уж такая минута пришла. Вдруг за мной сам кабатчик, старый еврей. Крепко за локоть уцепил. Постойте, говорит, уважаемый, два словечка сказать, дело нужное. Хоть понимаю его, ответить не могу. А он чем-то на отца похож. Взглядом. Глаза острые, тоже все на свете видали. Вы, говорит, уважаемый, домой идете, так я вам по дороге скажу. И не то что ведет меня, а тащит за собой. И что-то втолковывает. Но тут я как в черный колодец провалился. Ничего не понимаю. Дотащил, за руку трясет. Вон, говорит, ваша дочечка в окошко смотрит.

Так странно. Не ожидал от себя, что совсем рассыплюсь. Верил, что сильный. И кто б подумал, что кабатчик кинется меня спасать?

Тут девочки выбежали. Марта босиком с постели вскочила, на рубашонку шаль накинула. Даже и не спрашивают ничего, на личиках ужас. Старик говорит: «Не бойтесь, просто вашему папеньке немножко нехорошо стало, вы его уложите». Поднялись к себе. Тетка стоит, воздух ртом хватает, за спинку кровати держится. До чего их довел. Дрожат, уговаривают меня прилечь. И стал рассказывать свой сон. Затихли, слушают во все глаза. Марта лампу зажгла, на пол поставила. Переспрашивают тихонько, за каждое словечко хватаются. Тетка глаза утирает. Юджина шепчет: «Да, да, дедушка так и говорил про смерть, я все помню». Еще раз, просят, расскажи.

С той ночи как-то легче стало. К утру увязали наши две корзинки. В вагоне уснул. Бессонница потом возвращалась, но уже не так сильно. Начали разговаривать, вспоминать. Но дела плохие. Хоть на работу вышел, но бедность самая настоящая. Совсем чуть-чуть – и нищета. Было однажды, что собрали мне вечером поужинать, а сами чересчур честными глазами смотрят: мы сыты, мы раньше поели! Тетка порывалась опять нянькой пойти, но здоровье не то, да и куда ребятишек собрать, теснимся в каморке. Нанялась уборщицей. Лестницы мыть, две парадные, две черные, четыре этажа. Но девочки не пускали, убирали вместо нее. Дворник меня упрекнул: что ж у вас дочери поломойками? Но упрека не послушался. Они сами решили. И правильно, по-моему. С бедностью справлялись. Но с образованием девочек просто горе.

Раньше они занимались дома. В гимназии только экзамены сдавали. Лучше педагогов, чем мама с дедушкой, не придумаешь. А теперь на гимназию денег нет, на заявление об экстернате отказ. Отец добился, а я не смог. Записались в ближайшую муниципальную школу. Скоро вызывают меня к начальнице: дети не подготовлены к учебе. Как так? Гимназические экзамены каждый год прекрасно выдерживали. «Девочкам не привиты необходимые качества характера и поведения». – «Не только привиты – проверены в беде». Спросила, что произошло. Смягчилась немножко: согласна, говорит, дать испытательный срок, если примите меры к исправлению. И протягивает мне два листка. Классное сочинение на тему «Кротость и скромность – лучшие украшения девушки». Мои красавицы изобразили: одна – «тезис не имеет смысла», другая – «утверждение противоречит моему опыту». Вечером советуемся: уходить или потерпеть. Согласились дать школе испытательный срок. Полгода терпели, больше не выдержали. Принуждение, унижение, произвол. Скука столбнячная. С неприятными характеристиками еле-еле устроились в другую. Ничуть не лучше.

Пришлось мне глотнуть этого кислого лекарства – родительского страха перед школой. Зубы сводит. Успешно лечит от самоуважения. Девочки-то теперь не внучки знаменитого профессора, а дочки обнищавшего десятника. Собралась надо мной туча командиров: учителя, учительницы, надзирательницы, попечительницы, классная дама, школьная начальница, три инспектрисы и окружной инспектор. Все в претензии. Угрожают. «Либо вы серьезно беретесь за дисциплину дочерей, либо мы поставим вопрос о школе для трудновоспитуемых девочек!» Возражать трудно – ведь и правда «вопрос поставят». Но не понимал, чего они хотят. Вдруг дошло. Мои гражданки, как в школу поступили, еще до всех неприятностей, проштудировали «Образовательные законы» – брошюрку в библиотеке взяли – и «Устав муниципальной школы». Устав в коридоре торжественно висел. Рамка из фольги под серебро. «Гуманистический характер обучения. Уважение к личности ученика». И тому подобное. Она ведь об этом говорила, я все вспомнил, все! «В социальный контракт школы с ребенком самые важные пункты вписаны симпатическими чернилами. Несправедливостью, жестокостью и скукой школа учит: – «такова жизнь!» Учит, что закон не поможет. Учит смиряться и пресмыкаться, но и противостоять тоже. Страшно ломает и давит, но в самых сильных, умных и человечных учениках воспитывает твердое несогласие с тем, что жизнь такова. Но это сверх задания. А задание – сломать. Школа дает образцы отношения к власти: терпеть и ныть, ворчать и подчиняться, обманывать и трусить. Опыт притворства и хитрости оттачивает до виртуозности. Да, еще изобретательность на мелкие пакости. Категорически нельзя сохранять выдержку и взывать к писаному праву…» Это наши с нею девочки как раз и делали. Я все вспомнил, что она говорила… «У школы есть страшное оружие – коллективная ответственность: «Не подчинишься – не выпущу никого. Три часа вместе с тобой отсидит весь класс. А завтра чтоб отец явился»» Так все и было.

Впервые подумал тогда, что с нашей республикой что-то не то происходит, если школы такие. Тотчас забрал бы детей, но нам бы дали не характеристику, а волчий билет, никуда больше не поступишь. Бумаги послали бы в инспекцию по трудновоспитуемым. Я боялся. Себе больше не верил. Один раз уже не смог защитить. Серьезно собрался обращаться в газеты. Но тетка, стратег мой и полководец, говорит: «Попробую сначала своими средствами». Попробовала. Результат ошеломительный. Я тогда не понял, как ей это удалось, и сейчас не до конца понимаю. Пошла на педагогический совет вместо меня. Вся в черном, на седых волосах черный шарф, прямая, строгая. Рассказывала потом, что почти и не говорила ничего. Но расправа не состоялась. Тетка сама не могла объяснить, головой качала: «Чувствовала, что так и получится. Тебя им интересно травить, а со мной жутковато связываться». Да, наверное. Я ведь каким приходил? Тоска, растерянность, недоумение. На лбу все написано. А тут седая женщина. На лице каменное горе. Страшное. Грозное. Так смотрит своим единственным глазом – лучше отвернуться поскорей. Они перед ней суеверно струсили – вот что.

У нас уже было не так невыносимо и мрачно, как раньше, но тяжело, у всех, правда, губы сжатые. Только малышка – солнечный зайчик. Принялись с теткой думать. И надумали. Говорю девочкам: маленькую пора учить читать. Помните, как сами научились? Стали вспоминать, малышку раззадорили. Прыгает: «Я тоже хочу». На следующий вечер все приготовили, дождались меня и начали. Мы с теткой за столом сидим, смотрим. А они забрались на кровать, маленькая посередине, по листку пальчиком водит, там песенка записана. Читают, поют под гитару. Улыбаются. Тетка посветлела. А я понял, что видеть этого не могу. Никак не могу и совсем не могу. Как будто только вчера все было, она учила читать старшеньких, она была, а теперь нет. Смотрю и прямо задыхаюсь. Боюсь – заметят. Но невозможно терпеть. И остановить их нельзя, впервые радуются за столько времени. Правильно мы с теткой придумали, хорошо получилось.

 

Глава 17.

Битва с призраком

Шепот. Шелест. Крадущееся движенье. Чей-то взгляд из темноты тянется к изголовью. Шорохи, шаги и черные глаза ночи будят детский таинственный страх. Со сбившимся дыханьем я просыпаюсь. Блестящие зрачки невидимых призраков вьются и тают. Изнеможенье глухого часа кружит голову. Я встаю. Босиком по колючему ворсу ковра пробираюсь в эркер. Отодвигаю тяжелую портьеру. Чувствую сквозь ночную рубашку холодный гранит подоконника, прижимаюсь к стеклу. Высокий дом напротив чернеет спящими окнами.

На белой стене черный выступ над зевом парадного входа. На выступе черный рыцарь. Воин-страж, длиннобородый латник, сжимающий каменной рукавицей рукоять огромного каменного меча. Я не раз слышал, что у старого рыцаря суровый, пронизывающий взгляд.

Притаившись, смотрю налево и направо. Мой дом тоже стерегут суровые стражи. По бокам входной арки на гранитных столбах застыли две огромные собаки. Мне говорили: эмблема верности. Но никто не видит их так близко, как я. Только я знаю, что это не собаки. Это люди с головой и хвостом волка. Никто снизу не замечает, что они упираются в гранит не лапами, а вытянутыми человеческими руками со скрюченными пальцами. Они сидят боком к стене, но головы повернуты к черному латнику. Я давно думаю, но не могу понять, грозят ли рыцарю люди-волки, служат ли ему, или следят за ним.

Мне зябко в эркере, возле холодных стекол. Или это трепет предчувствия? Что-то мешает смотреть. Что-то густеет, клубится в воздухе. Или это пляска снежинок? Сердце замирает и ждет.

В золотом металлическом небе в черных облаках летит черная луна. Голова рыцаря поворачивается. Не может быть. Снится. Я сплю! Хочу зажмуриться. Закричать! Но цепенею и немею под пронизывающим взглядом неживых зрачков. Мне страшно, страшно, но в безумном страхе колотится восторг. Это правда, это существует. Я сам это вижу. Рыцарь ударяет мечом в гранит подножья. Но не каменный удар, а железный лязг проносится над замершей улицей. Неужели я один не сплю и смотрю? Что теперь будет?

Обеими руками воздев меч над головой, старый латник молодым прыжком слетает вниз. Слева и справа через пустую раму тянутся человечески-звериные лапы. Я пытаюсь сдвинуться с места, позвать на помощь. Каменные пальцы с длинными когтями ударяют в гранит подоконника. Раздается частый деревянный стук. Кажется, удалось увернуться. Но перед глазами мелькает меч и со звоном вонзается мне в грудь…

Детский кошмар возвратился и разбудил меня. Мой любимый, захватывающе-увлекательный кошмар.

Как ярко снилось на этот раз! Сердце еще не успокоилось, и полусонный слух полон звоном, колокольным звоном. Изнеможенье глухого часа кружит голову и тянет в забытье.

Холодная вода помогает опомниться. Возвращаюсь к себе в комнату и зажигаю лампу. Только теперь понимаю, что метался на ощупь в темноте. Распахиваю створки стенного шкафа. Мое ополченское снаряженье приготовил и уложил Карло. Быстро одеваюсь с забавным чувством, будто натягиваю на себя не вещи, а слова. Штаны, подшитые кожей, боевой жилет с четырьмя карманами, боевой пояс с кобурой, ножнами и подсумками. Пальцы скользят по гладким заклепкам. Пояс не сразу удается застегнуть. Расстилаю на скатерти косынку и переламываю револьвер. В желтом свете лампы выпрыгивают, блестя, желтые толстенькие патроны. Слова складываются в рифму: пассат и муссон, смит и вессон! Тщательно перезаряжаю. Расстегиваю клапан кобуры и опять со смехом думаю, что это какая-то игра. Откручиваю крышку плоской фляги, переливаю из бутылки коньяк. Пальцы не дрожат, все хорошо. С неожиданным суеверием присаживаюсь перед дорогой. Встаю, забрасываю на плечо ремень карабина. Повязываю косынку, оглядываюсь последний раз. Вижу себя в зеркале и зажмуриваюсь от смеха. Перед закрытыми глазами картинка из детской книжки: храбрый заяц собрался в поход. На спине двустволка, на поясе патронташ. Ухо заломлено под лихой бескозыркой. На груди бинокль. На пятках шпоры!

Сквозь медленный звон набата слышен быстрый звон подков. Неужели я опоздал? Бегу по лестнице. Кажется, в зале пусто. Столы и стулья сдвинуты, дверь распахнута, там свет и голоса. Ныряю в толпу, словно в морскую волну. Вдруг пробирает дрожь. Вот оно что: ночь холодная. Ветер. Качаются развешанные фонари. В пляшущем свете движутся темные фигуры. Хочется поговорить с кем-нибудь, но знакомых не вижу. Оглядываюсь. А где Карло? В зале его нет. Различаю черную косынку, черную косичку, узнаю Гая и хлопаю по плечу. Он оборачивается и оказывается Феликсом. Жмет мне руку и говорит, дергая ртом: «На помощь, граждане, к оружью, ополченцы…» Просит посмотреть мой карабин. Слышу наяву те слова, которые слышал в уме: ореховое ложе, затвор… красавец! Легкий какой!

Мы с Феликсом в одной десятке или нет? Спросить стыдно. И что-то неприятное комом встает в груди. Поташнивает. Но так бывает спросонья. Хочу глубоко вздохнуть и не могу. Что за черт… Нервно сглатываю и скорей вытаскиваю из кармана фляжку. Феликс машет руками и куда-то тащит меня, приговаривая: «Горячего, горячего обязательно!» Под стеной столы, в окне кипит бак – видно облачко пара, на столах чайники, хлеб – и тоже что-то булькает в котелках. Женщины-ополченки кормят бойцов. Кажется, я не способен ничего проглотить, но придется сделать усилие. Это всего лишь говорится, что мужчины геройствуют перед женщинами. На самом деле мужчины геройствуют только друг перед другом. В этом деле имеют значение исключительно мужские приговоры – придирчивые и беспощадные. Женщины судят добрее, шире, сострадательнее, поэтому их решения ничего не значат. Через силу делаю глоток из кружки – это сладкий кофе с молоком. Откусываю от бутерброда – хлеб полит расплавленным сыром. Тошнота проходит. Отлично. Я же мечтал поучаствовать в событиях. Вот они и наступили. Когда выдвигаемся? Занять позиции! Сомкнуть строй! Примкнуть штыки! На плечо! На прицел! Залпом! Огонь! Вперед! Наша взяла! Побеееда! Глупому мальчишке, который во мне обнаружился, стучат в уши команды и крики, мешая слышать Феликса. Внезапно понимаю, что поговорить с кем-нибудь тоже хотелось не мне, а этому мальчишке. ?

Не столько слышу, сколько догадываюсь, что Делли настойчиво предлагает добавки. Улыбаюсь, киваю. И правда разыгрывается нервный аппетит. Уж не страшно ли мне? Нет. Смерть в бою – легкая смерть. Мягким толчком в сердце входит захватывающее любопытство: как это будет? А разве я хочу умереть? Вовсе нет. Рановато. Да и не верится. А если увечье? Из обоих стволов штуцера тяжелыми пулями, а? Раздробленная челюсть воображается так кроваво, что рука невольно отставляет тарелку и обхватывает подбородок.

– Вот и я сомневаюсь, – говорит Феликс, приняв мой жест за ответ.

Набат умолк, но кто-то заколачивает гвозди в ставню. Раз-два-три. И снова. Раз-два-три. А ведь это выстрелы. Совсем близко. Нет, это не то. Какой-то сигнал, что ли.

И знаешь, дядя, хоть я и подумал, что уже началось, но держался уверенно. Надо было бы написать несколько слов тебе и матери. Сейчас даже записной книжки с собой нет. Все эти кувырки воображения – не страх. Но волноваться в таких обстоятельствах естественно, согласись. В мысленном письме можно сказать больше, чем в настоящем. После этих выстрелов я понял, чего боюсь. Мне ведь тоже, наверное, придется стрелять. Но как можно целить в живого человека? Не могу представить. Пытаюсь и не могу. Что будет, если промахнусь? Убьют, наверное. Но совсем непонятно, что будет, если не промахнусь. Все это называют детским словом – драться. Мне казалось, что я этого хотел. Храбрый заяц. Видел себя с карабином поперек седла. И что теперь делать?

Но вот что: как мне жить, если убью человека?.. Раньше я об этом не думал. И зачем я сюда приехал?.. Почему ты не запретил, слышишь, дядя? А впрочем, даже если убью – скорее всего не буду об этом знать. Подумаю: все стреляли, и я стрелял. Может быть, это вовсе не я убил. Может быть, только ранил… А вот Юджина знает наверняка – она знаменитый стрелок. Как странно. Нежные жилки у сгиба локтя под закатанным рукавом. Кошачьи скулы. Рысь моя рыжая. В шоколадных пятнышках.

– … шоколад, сыр, галеты.

Оказывается, все это время я спокойно слушал Делли и даже отвечал. Она протягивает сверток в коричневой бумаге и отвечает на мой вопрос – что это? – Боевой паек. – Не надо, мне некуда его деть. – Как некуда? А что у вас в кармане на спине? Неужели патроны насыпали? – Нет, я про него забыл!..

Смеюсь. Феликс берет у нее пакет и укладывает мне в наспинный карман.

Теперь на площади почти никого. Опять раскатывается звон колокола. Из переулка выбегают неслышные тени. Люди с собаками на поводке. Двое, трое, четверо. Собаки помечены на боку черным крестом по белому квадрату. Зрелище зловещее. Хотя нет, это не боевые псы, а санитары-спасатели. Красный крест кажется в темноте черным. Я никогда не спрашивал и не верил слухам, но до меня доносились, будто они, эти самые те, которым так и не придумали названия, пускают собак-людоедов, добивают раненых и пытают пленных. Мелькает дикая мысль, как интересно было бы попасть к ним в лапы. Но тут же в мозгу отпечатывается фраза: последний патрон себе. Хотя в горячке не сосчитаешь, последний или не последний. О чем я думаю? Что за бред.

Быстро, крепко, но очень нежно меня берут за руку. Оборачиваюсь, не вздрогнув. Обнимаю Марту. И вдруг стискиваю изо всех сил. Сразу успокаиваюсь. Оказывается, мне этого давно хотелось. Чего именно? Почувствовать живого человека или обнять женщину?

Вокруг поднимается движение. Паренек подводит мне оседланного коня. А я и забыл об этом. Паренька где-то видел. Марта говорит что-то.

– … пожалуйста, поменяй, не надо бравировать…

… на «ты». Но о чем речь? А, вот оно что. Темную косынку я расстелил на столе, а выходя машинально повязал белую из отглаженной шелковой стопки.

Делли подает другую косынку.

Марта командует: последняя минута подумать – и пора!

Перенимаю у парнишки повод. Нас шестеро. Делли смотрит вслед, схватившись за щеки. Быстро идем по темным улицам. Я не спрашиваю – куда. Набат молчит. Дробно цокают подковы. Уже предчувствуется рассвет. «И фиолетовый – ближайший родич тьмы, и голубой – воздушный сын рассвета…» Только стихов не хватало. Подумать нужно было о том, не забыл ли чего. Конечно, забыл. Штык-нож остался в кармашке чехла. «И алый, вдохновляющий умы, и белый – совесть песни и поэта». И какой-то сверток на полке. Наверное, перевязочный пакет. Для него вот этот левый карман, а я туда сыпанул патроны к револьверу.

Впереди мелькают фонари за деревьями. Выходим на широкую поляну. Или на площадку. Люди, лошади. Не толпой, а сосредоточенными группами. Расставлены столы. За одним пишут, за остальными кормят. Вокруг чернеют какие-то столбы и перекладины. Виселицы, что ли? Сколько же их? Полгорода перевешать. Ужас. Нет, это стрельбище, это здесь военные занятия, это сюда я не попал, заблудившись.

Вдруг плеснули разом ветер и свет. На шесте развернулось лазурно-зеленое полотнище государственного флага. На синей половине вверху возле древка наш национальный серебряный лев. Он поднялся во весь рост, в профиль, грозные лапы вскинуты жестом защиты: «С добром ли идешь?» Здороваюсь со Старым Медведем, беру у него боевой пояс Марты, обнимаю ее поясом и застегиваю крючки. Теперь жилет. Увесистый. Подаю галантно, как манто, и хочу сказать что-нибудь нежно-веселое. Но язык сам спрашивает, где Юджина и Герти? Мне отвечают, но я не слышу, а сам понимаю, что Юджина со своей десяткой стрелков, а Герти в санитарном обозе. Слышу же, как мне кажется, свое имя. Что такое? Возле стола под знаменем стоят и оценивающе на меня смотрят индюк-знаменосец и Андрес. А ведь он мой командир. И это очень неприятно. И это он бравирует белоснежной косынкой. От них обоих можно ждать подвоха. Зову Старого Медведя выяснить, чего им надо, и взглядом прошу Марту не ходить с нами.

Да, сокрушительный подвох. Индюк хочет оставить меня при себе третьим писарем. «Здесь вы крепко поможете, а там – неизвестно. Без церемоний говорю. Неопытный, необстрелянный…»

«В седло!» Чуть поодаль направо слитные тени превращаются в силуэты всадников, и группа медленно выезжает с площадки. Знаменосец провожает их взглядом.

Рассуждая здраво, он прав. Но соглашаться нельзя. А соблазн есть? Да, копошится где-то в животе.

– Все мы необстрелянные, пока не обстреляют, – отвечаю небрежно.

– Так и есть, – усмехается Андрес.

Старый Медведь трогает меня за плечо. Будет уговаривать остаться. Нет, молчит, но руку не отпускает.

– Собираясь сюда, я заказал курс боевой подготовки.

Чистая правда. Я его заказал. Усердно ли занимался – совсем другое дело.

– Какой? – строго спрашивает знаменосец.

– Разумеется, простейший курс начальных навыков.

Виснет сверляще-вопросительная пауза. Я спохватываюсь, что он не понял, придется объяснять, словно оправдываться. Это самый дорогой, серьезный, трудный курс.

Индюк задумчиво кивает. Он понял, знает секрет. «Кто был инструктором? – Сам начальник школы».

– Лишняя дырка в заднице – это что?! – вдруг кричит он дурным голосом. Проверяет меня. На него оглядываются, но никто не смеется.

– … это лишний геморрой, – тихо, академическим тоном повторяю отвратительную присказку инструктора. – Незачем похабничать. Здесь женщины.

– Не решились прокричать. А людей бы взбодрило. Солдатских шуток боитесь. А там и не такое услышите.

Уезжает еще одна группа. Мы спорим. Андрес вроде бы не возражает, чтобы я ехал с отрядом. Поддерживает меня. Или они оба разыгрывают комедию, чтобы посмотреть, как я струшу и останусь. Не понимаю, чего они добиваются, поэтому мне тяжело, тревожно – и как бы голос не дрогнул.

– Хватит препираться! – взрывается знаменосец. – Оставляю вас здесь приказом! Сейчас продиктую. Садитесь и пишите. Первое задание!

Старый Медведь сжимает мне плечо. Понимаю мгновенно.

– Нет, не имеете права остановить ополченца, идущего в бой.

Секунды молчания. А ведь это серьезный недосмотр в полномочиях. У начальника безопасности должно быть такое право. Неподготовленных идиотов надо останавливать. Толк от них вряд ли будет, а беда – запросто. Никто не замечает, что ножны у меня на поясе пустые. Хотя они в матерчатом чехле, поэтому не видно. Да и все равно. Никого и никогда я бы ножом не ударил. Зачем, спрашивается, Старый Медведь меня провоцирует? Лучше бы убеждал не гарцевать. Но достаточно промямлить: приказу подчиняюсь – и я писарь в надежном тылу. Ни за что. Чему-то же я научился. Нет, почти ничему. «Жопой нужно помнить, а не башкой!» – еще одна мудрость инструктора. Школа себя уважает, свидетельство мне не выдали.

– В седло! – командуют хором знаменосец и Андрес.

Выезжаем. С нами два фургона.

Но я и правда неплохо стреляю. А из револьвера вслепую, не целясь – даже до странности неплохо. «При перезарядке не в магазин таращиться, а стричь глазами по сторонам!» – вдруг слышу как наяву крик инструктора. «Не носить патроны россыпью!» «Ствол и кисть составляют прямую линию». «Это в прятках прячутся, а от пуль – укрываются!»

Прозрачный рассвет. Все вокруг ясно-серое, без теней. «О тени своей всегда помнить, чтоб не выдала!» «Кто выживет сам, спасет товарища». Стрельба по движущейся мишени. По набегающей. Живая набегающая мишень. Что будет?

Ветер стих, как будто, развертывая знамя, исчерпал силу. Наверное, день будет жарким. В каком смысле? Быстрый шум голосов. Все придерживают лошадей и оглядываются. В бесцветном небе горит багровое солнце тревоги, а высоко над ним всплывает в зенит белое облако воздушного шара. Аэростат-наблюдатель. И я то ли вижу, то ли воображаю, как разматываются привязные канаты и вытягивается телеграфный провод.