Происшествие на Чумке

Иванникова Валентина Степановна

СОДЕРЖАНИЕ

Происшествие на Чумке....3

Однажды в пустыне....17

Джигит....35

Невидимое сражение. Повесть....45

 

ПРОИСШЕСТВИЕ НА ЧУМКЕ

Николай любил Леночку нежно и бережно. Он не стремился заполучить ее на танцы или пройтись подручку с видом покорителя по приморскому бульвару. Ему было достаточно просто видеть ее. Это происходило отнюдь не от робости. Нет, старший матрос Николай Гривцов был как раз не робким, а что называется лихим парнем. Отличный физкультурник, ловкий и неутомимый в работе, от полного достатка молодости и здоровья, целеустремленно направленных флотской жизнью, доброжелательно ко всем настроенный — вот каков был Николай Гривцов.

Собственно, отношение к Леночке и не противоречило его характеру; легко и весело помогал он слабым товарищам, опекал, баловал ребятишек в базе. Ну, а уж Леночку, белокурую, хрупкую Леночку, он готов был надежно оградить от грубых толков или косых взглядов. Поэтому-то он и встречался с ней чаще всего на Чумке — уединенном и диком месте на берегу моря.

Больница, где Леночка работала медицинской сестрой, стояла на окраине города, недалеко от Чумки. Леночке удобно. А он отправится к ней, ради нее, хоть на край света.

...Николай на ходу вскочил в автобус с неплотно закрывающимися дверцами, извинился перед кондукторшей. О том, какой белоснежной была его форменная одежда и каким сияющим был он сам, говорить не стоит — он ехал на свидание с Леночкой после месячной разлуки...

Кондукторша снисходительно улыбнулась, оторвала билетик. Автобус петлял по немощеным, крутым и узеньким улочкам окраины. Николай, стоя рядом со свободным сиденьем, подпрыгивал на ухабах, что, впрочем, не мешало ему быть занятым своими мыслями.

Он думал о Леночке и не мог не думать о только что закончившемся учебном походе. Погода держалась штормовая, поход был трудным. Что не сумел отмыть добела Николай, так это руки: в трещинки на коже ладоней, вокруг жестких желтых мозолей, всосалась чернота.

Как возьмешь такой лапищей нежные Леночкины пальчики? Как осмелишься дотронуться до золотых кос? Возьмешь и дотронешься. А как — и сам не заметишь. И она не заметит. Будет обоим очень и очень хорошо.

Скорей бы, скорей это было! Николай взглянул на часы. Время близилось к четырем.

Леночка освобождается в шесть. Но иногда, в дни его увольнений, в четыре она может выбежать из главного корпуса, махнуть косынкой ему, Николаю, несущему вахту ожидания на противоположной горе, у развалин старой крепости.

Он не в силах пропустить этот миг, не увидеть этот безмолвный приветственный знак!

Иногда Леночка занята в операционной и в четыре не появляется. Он ждет до шести: не торчит у развалин — так у них условлено, — спускается к морю, огибает скалу, ждет на той стороне...

— Приехали, товарищи, — провозгласила кондукторша. — Кто желает обратно — поедем через двадцать минут.

Николай один зашагал по тропинке в горы. Когда автобус тронулся в обратный путь, фигура матроса маячила дочти на вершине, у полуразвалившейся крепостной башни.

Сердце замирало в груди Николая, конечно, не потому, что он взбирался бегом. Самым главным, самым важным, отчего, казалось, зависела вся жизнь, был сейчас ответ на вопрос — выйдет ли?

Леночка не вышла.

Николай до рези в глазах всматривался в квадратик больничного двора. Два санитара пронесли пустые носилки. Прокатили в кресле больного. Из одного корпуса в другой проследовало несколько человек в халатах и докторских шапочках.

Часы показывали четверть пятого.

Леночки не было. Она занята в операционной. Николай оторвал взгляд от далекого квадратика. Он подождет до шести...

«Настроение оттого, что любимая девушка занята серьезным делом, ведь не должно испортиться», — убеждал он себя.

И все же настроение испортилось.

Вокруг знакомые места. Припорошенный вековой пылью, серый, ноздреватый известняк горы. На нем бурые плиты гранита — тверже, чем твердь земная, хотели когда-то люди сделать крепостные стены. Обрушились стены, развалились постройки. Уцелело и высится над руинами лишь основание башни, возле которого стоит Николай. На тесаных плитах преддверья полустертые временем, трудноразбираемые слова и свежие надписи.

Николай читает выцарапанное «Люба и Петя» и ему становится опять и легко и весело.

Что ж это никогда не приходило в голову написать: «Лена и Николай»?

Он достает нож, выбирает подходящий камень. Вон тот, обомшелый... Высоко? Не беда. Николай карабкается, подтягивается, пристраивается на одной ноге и начинает работу. Она подвигалась медленно. Написав слово «Лена», Николай взглянул на часы, присвистнул и, не раздумывая, спрыгнул вниз. У них же договор с Леночкой — не торчать на виду, а он проторчал целый час. Он напишет «Николай» с санкции Леночки следующим заходом, а сейчас — к морю.

Николай бежал с горы, будто за ним кто гнался. Он привык держать слово, и даже невольное, неумышленное нарушение досадовало. Может (хотя этого никогда не бывало), в то время, пока он тут старался над неподатливым равнодушным камнем, там нетерпеливо ждала его Леночка?

За поворотом тропинки перед глазами Николая открылось море. И как бы он ни спешил, он все же, как всегда, на миг остановился, вновь потрясенный и очарованный.

Море. Это не только голубой простор — беспредельное величие и красота. Это сразу — полная грудь воздуха. Это сразу — ты омыт живительной свежестью. Это сразу — ты стал вдвое сильней. Так воспринимал родное Черное море старший матрос Николай Гривцов.

Налево, на рейде, стояли корабли, и горы были опоясаны зелено-белыми ярусами садов и домов. Направо, отгораживая Чумку, врезалась в море хмурая скала. Прямо у ног с тихим рокотом набегали на камни, обросшие рыжими водорослями, легкие волны.

Леночки, конечно, не было. «Да и не могло быть, — думал Николай, подавляя вспыхнувшее разочарование. — Она еще занята там, у себя в больнице. Только 17.20. Еще сорок, пятьдесят минут ожидания».

Невдалеке, над камнем, скрывающем рыболова, очертила серебряный круг выуженная рыба. Николай искал занятия на томительные сорок, пятьдесят минут — он направился к рыболову.

Коричневый мальчонка — выгоревшие трусики не отличались от загоревшего тела — собирал удочки.

— Одни собаки ловятся, хоть пропади... — ища сочувствия, сразу же сообщил он подошедшему Николаю.

— Что же ты их? Обратно? — осведомился Николай, не обнаружив в ведерке у рыболова никакой добычи.

— С чего бы мне быть таким добрым на собак? — прищурился мальчуган. — От собаки этой никакого проку — не съедобная, а сама сожрет любую приманку, добрую рыбу отгонит. Собак надо изничтожать!

Он запустил руки в неглубокую впадину с водой, повозился, повоевал с кем-то невидимым и вытащил пучеглазую рыбину.

— Ого, ого, какая здоровая! — воскликнул Николай. Мальчуган был польщен.

— Не таких еще лавливал, — небрежным тоном, но расплываясь в улыбке, заметил он. Рыба в это время извернулась и вцепилась ему в палец.

— Смотри-ка, до крови, — сказал Николай. — Отцепляй, или я давай отцеплю.

— Никакая сила ее теперь не отцепит, — махая рукой с висящей на пальце рыбой, восторженно орал мальчишка. — Никакая! Задохлась от злости. Мы что делали? В ремень она так вопьется или, скажем, в тряпку. Мы ее в воду. Думаешь, уйдет. Не может, говорю, со злости пасть разжать. Одно слово, собака!.. На, тебе! На!

Мальчишка ударил рыбой по камню, потом схватил свободной рукой другой камень и ударил им по рыбе. Она оторвалась от пальца, шлепнулась на гальку, разок подскочила и замерла.

— А, верно, здоровая! — победно сказал мальчишка. — Ну, я пошел. Пока.

Он подобрал свои удочки и деловито зашагал по тропинке в гору, к городу.

Николай тоже сказал «пока», постоял, посмотрел на распластанную, недвижимую рыбу и не спеша двинулся по берегу, в обход скалы, на Чумку.

Глыбы камня нависали над узенькой тропкой. По камню змеились трещины, и казалось — не только от дуновения ветра, от звука может обрушиться вниз сокрушительная громада.

Николаю представлялась на тропинке любимая — крохотная грациозная фигурка — и становилось страшно за нее. «Надо уговорить Леночку перенести наши встречи в другое место», — в который раз решал Николай. Однако, встретившись с ней, он как бы принимал ее под свою защиту и о решении куда-то перенести встречи — ему с нею было хорошо везде — попросту забывал.

А сейчас без нее лезла в голову всякая чепуха. Вспоминались рассказы старожилов о Чумке. Будто она так потому и названа, что в давние времена, в периоды страшного чумного мора, со всего города свозили сюда трупы, складывали на берегу штабелями... Разгулявшиеся волны уносили покойников для погребения в открытое море...

Мрачное место, мрачные мысли. И все потому, что Лены нет.

Тропинка, теснимая скалою, оборвалась, юркнула в воду. Чтобы не дотрагиваться до выпирающей пыльной известковой стенки, Николай начал перепрыгивать с голыша на голыш, балансируя, сосредоточенно глядя себе под ноги. Так с потупленным взглядом он и обогнул скалу, очутился в самом центре Чумки.

В первую минуту Николай не заметил, что в этой тесной, мрачной, как подземелье, всегда безлюдной бухточке сейчас он — не один. А тот, кто был здесь — невысокий, немолодой уже человек в железнодорожной форме, — сразу же увидел Николая, будто знал, что он должен прийти, ждал его и вместе с тем очень не рад его приходу. Он скользнул по стройной фигуре моряка злым взглядом, сделал еле уловимое движение уйти, передумал и, уже не таясь, хлопнул в ладоши, будто отряхивая руки, а потом с независимым видом заложил их за спину.

Услыхав хлопок, Николай поднял голову.

Шагах в двадцати, на камне, где они часто сиживали с Леночкой, стоял человек в такой позе, которая ясно говорила, что он уходить отсюда не собирается.

«Через пятнадцать минут придет Леночка, надо этого субъекта спроваживать поскорей. Но как? Может, он тоже назначил свидание...» Николай стал рассматривать незнакомца с пристрастием. Низкоросл и некрасив. Но расфранчен: новые гимнастерка и брюки. Неизвестно, почему в груди Николая поднималась самая настоящая неприязнь к этому опрятно одетому железнодорожнику. «Вырядился, так и иди себе на люди, на бульвар, — думал Николай о незнакомце, — нечего здесь отсвечивать».

Но тот упорно не уходил и, судя по всему, так же, если не больше, чем Николай, хотел остаться один. Сначала он стоял с безразличным видом, потом начал нетерпеливо постукивать каблуком, потом спрыгнул с камня, спустился к пушистой гряде высохших под солнцем водорослей, перешагнул через нее и затопал прямо по воде.

— Нырнешь, спасать не буду, — удивляясь тому, как хрипло и зло прозвучал собственный голос, крикнул Николай.

Незнакомец не ответил, продолжая топтаться в воде.

Это было уж вовсе ни на что не похоже! Николай в несколько прыжков преодолел расстояние, разделявшее их.

— Ты что ж, даже говорить не хочешь?

— А что тебе сказать? Иди своей дорогой... Я, может, делом занят...

— Делом? Оно и видно...

— Ты нашей службы не знаешь.

«А ведь и в самом деле не знаю», — подумал уже примирительно Николай. Ему стало стыдно, что он ни с того ни с сего накинулся на человека.

Железнодорожник между тем вылез на сухую гальку.

— Правда, шел бы ты, куда идешь... — лениво процедил он.

Не ожидай Николай Леночку, он не преминул бы воспользоваться советом. Но сейчас ему некуда уходить — он ждет Леночку. Он так и сказал:

— Я тут должен встретиться с девушкой. Понятно?

Незнакомец прищурился, опять прихлопнув, потер руки — у него была такая привычка, сразу же отмеченная Николаем.

— Вот так совпадение, — сказал он. — Я ведь тоже девочку жду. Ты что же думал: мне доли нет?

— Нет, почему же... Не думаю я так. Всякому своя доля. Но знаешь, если бы я тебя попросил все-таки уйти. Я не могу... Моя Лена будет вот-вот...

— Твоя Лена? — железнодорожник ухмыльнулся. — А не слишком ли долго ты, моряк, в плаванье был?

Бывает с человеком: что-то его беспокоит, он что-то делает неизвестно почему и как. А потом вдруг, в одно мгновенье, все покажется ясным: и причина беспокойства и причина сначала было совершенно беспричинных поступков. Вот так мгновенно осенило Николая: измена! Ждал он любимую. Имена вырезал. «Лена и Николай» хотел вырубить навек... Успел только «Лена» вырезать... А после оказывается не «Николай» — другое имя надо ставить. Вон его имя...

— Как тебя звать? — стискивая кулаки, прохрипел Николай.

— Это тебе еще зачем? — переменился в лице незнакомец.

— Говори. Говори. Я в бабкин поминальник тебя запишу, как прикончу.

И откуда такие отжившие слова брались у Николая Гривцова, двадцатидвухлетнего юноши, матроса комсомольца?! Черной душной тучей надвинулась на него ревность, помутила разум. Помимо воли, он подкреплял возникшую и принятую за истину догадку случайными обстоятельствами. Лена не показалась в четыре из-за того, чтобы позднее беспрепятственно встретиться с другим. И на кого променяла? Недаром как взглянул на него — возненавидел. Разделаться с ним, избить — против этого властно возникшего желания Николай не в силах был устоять.

Набычившись, он двинулся на врага. Увидев перекошенное лицо Николая, железнодорожник попятился:

— Постой! Погоди!..

— Кишка тонка? — взревел Николай. — Я тебя за Лену отделаю до блеска, собака...

Собака. Конечно же, — собака, какую только что видел Николай пойманною мальчишкой рыболовом. Как парень ловко разделался с гадиной, когда она его укусила: об камень, камнем... Теперь вон она валяется вверх пузом...

— Сейчас я тебя, — приговаривал Николай.

Незнакомец отступал, неуклюжими прыжками пятился, пока не уперся в стенку. Рука его, что-то судорожно сжимая, зашарила за спиной по известняку. Лоб пересекли морщины — он старался, но никак не мог дотянуться до еле заметной трещины, прорезающей скалу. Николай в остервенении не замечал его усилий. Он лез с кулаками. Тогда незнакомец скривил губы в заискивающей улыбке.

— Товарищ дорогой, так я ж не твою Лену жду. Маню или Катю жду. Мне все равно...

Николай остановился. Незнакомец выбросил руки из-за спины, хлопнул, отряхнул привычным жестом, начал одергивать гимнастерку. И в глаза Николаю тут бросились сигнальные флажки, какие бывают у всех проводников, но только без палок — просто маленькие цветные полотнища, заткнутые у него за пояс. Это их он только что пытался спрятать в расщелине...

Николай сразу поверил сказанному «не твою Лену», сразу понял, что догадка о Лениной измене — отвратительная чушь. Но это не примирило его с незнакомцем. На смену ревности, которой он успел уже мучительно устыдиться, встал вопрос. Этот вопрос встал бы раньше, не поддайся он, комсомолец Гривцов, унижающему и его самого, и Леночку унижающему и оскорбляющему чувству. Вопрос был: зачем в форме и даже с флажками, словно при исполнении служебных обязанностей, явился этот «железнодорожник» в уединенную бухточку?

— Будем, значит, вместе ждать: ты — Маню, я — Лену... — хитря, выгадывая время для того, чтобы во всем разобраться уже без ошибки, сказал Николай.

— Зачем же вместе? — противник начинал нервничать. — Или ты уйди. Или я уйду. — Он резко повернулся.

Он мог действительно уйти. Еще несколько шагов, и скала скроет его.

— Погоди! — Николай схватил незнакомца за рукав. Тот рванулся и обрушил на голову Николая удар такой силы, что, будь матрос послабей, он упал и не поднялся бы; противник на это и рассчитывал. Но Николай устоял на ногах и дал сдачи.

Драка. Матрос Гривцов затеял драку — вот что будут говорить... Что бы ни говорили — они дрались. Сначала Николай на предательский боксерский удар отвечал приемами бокса. Потом противники сцепились мертвой хваткой, упали и покатились по камням, по гальке, по колючим от соли сухим водорослям, к воде.

Последнее, что слышал Николай, восприняв как приказ:

— Держи его, друг. Держи!

И еще ему показалось, что он видит сквозь внезапно возникший перед глазами туман свой корабль и товарищей, спешивших на помощь.

...А потом, очнувшись, он увидел Леночку. В косынке, повязанной по самые брови, в халате, застегнутом у самого горла, е бледным серьезным лицом, она склонилась над ним и сказала:

— Лежите. Не двигайтесь.

— Лена... — прошептал Николай. Голоса у него хватило почему-то лишь на шепот.

— Коленька, — счастливо вздохнула девушка.

Был поздний вечер. Они лишь вдвоем бодрствовали в палате.

...После беспамятства Николай впал в крепкий исцеляющий сон. Он не слышал, как его принесли в больницу, как зашили глубокую ножевую рану на спине, как перелили кровь — он много потерял своей. Он ничего не знал.

И Леночка, хоть это и запрещалось строгими больничными законами, рассказывала и рассказывала.

Из ее рассказа Николай узнал, что это не показалось, а на самом деле подоспели к нему на помощь товарищи. Не на свидание с Маней или Катей, а для передачи шпионских сведений на иностранный торговый пароход явился на Чумку человек в форме железнодорожника. Он не знал, что за ним следили пограничники. Ему явно мешал только Николай...

— Ты вел себя как герой, — сказала Леночка. Потом, боясь как бы Николай не воспринял эти слова идущими от нее лично, добавила: — Это все говорят... Понимаешь, офицер-пограничник, самый главный, он тут сидел, пока тебе делали операцию, и все мне говорил — меня в операционную не пустили, — все говорил: «Вы этого героя на ноги поставьте поскорее. Пусть он благодарность за пролитую на благо Родины кровь в строю получает, а не на госпитальной койке». Понимаешь?

Николай лежал, ошеломленный понятым.

— Тебе плохо, Коленька? — забеспокоилась девушка.

— Нет. Нет. Хорошо! — Николай рывком, как здоровый, приподнялся и почувствовал резкую боль в спине. Не обращая на нее внимания, он повторил: — Хорошо! — потом взял руку Леночки, прижался к ладони горячей щекой и сказал: — Только ты прости меня, Лена. Простишь?

— Простить тебя? Да в чем, в чем же ты виноват? — засмеялась Леночка.

Николай молчал. Он знал, что о происшествии на Чумке и о том, что он никакой не герой, он, как выйдет из госпиталя, сейчас же расскажет товарищам, своему командиру, тому офицеру пограничнику, о котором упоминала Леночка.

Ну, а ей, Лене, он всю правду долго не посмеет рассказать.

 

ОДНАЖДЫ В ПУСТЫНЕ

Старшина Хромов вышел из палатки, старательно — не налетели бы москиты — заправил полотнище у входа, и когда кинул взгляд перед собой, то невольно остановился.

Долго ли он пробыл у командира? Десять минут. И за этот короткий срок из серого сумрака успело родиться многоцветное сияющее утро. Солнце взошло где-то за горами — его не было видно. Но свет сгустил синеву неба, зажег нестерпимым белым пламенем снеговые вершины гор, загнал туман в расщелины и окрасил в каждой по-своему: где в молочно-багровый, где в оранжевый, где в фиолетовый цвета. Зелень кустарника перед палаткой даже будто бы поблекла в столь яркой гамме.

— Ну, и красота! — не удержавшись, воскликнул Хромов. Вообще-то он не был склонен к громкому выражению чувств и потому, наверное, тут же оборвав себя, торопливее обычного зашагал по крутой каменистой тропинке вниз, где под скалами стояли машины. От командира старшина получил приказание отправить одну трехтонку на зимние квартиры — через пустыню в город.

Подъем еще не сыграли: шоферы спали в палатке возле машин. Хромов тихо («пусть люди доберут положенное») разыскал, разбудил ефрейтора Бориса Нечитайлова. Тот вскочил в одних трусах и спросонья замер, приложив руку к непокрытой голове.

— Оденетесь, — улыбнулся Хромов, — найдете солдата Сатарова и будете срочно готовить машину к рейсу.

— Слушаюсь, — видя, что старшина в хорошем настроении, теперь уже явно для смеха прищелкнул голыми пятками Нечитайлов. Он окончательно проснулся, понял, что раз его разбудили в необычное время, значит, предстоит выполнять необычное задание, и очень этому обрадовался.

Конечно, предстояло что-то из ряда вон выходящее; ведь Хромов сказал: «Дорога хоть вроде бы и знакомая... Но я сам поеду с вами».

После ухода старшины Нечитайлов быстро, как по тревоге, оделся, плеснул в лицо не успевшей остыть за ночь тепловатой воды и помчался будить Сатарова — всегдашнего своего спутника в дальних поездках.

Солдаты стрелкового подразделения располагались в горах, выше стоянки машин метров на семьсот. И вот, поднимаясь в гору, Борис задумался над тем, почему же старшина поедет с ними? Уж не потому ли, что ему, водителю Нечитайлову, после того ЧП не доверяют?

Воспоминание о чрезвычайном происшествии, виновником которого был он, как кнутом, хлестнуло Бориса.

Это случилось, когда часть только что выехала на учения в горы, на край пустыни. Ефрейтор Нечитайлов получил, как и сейчас, ответственное задание. Нужно было разведать, откуда удобнее подвозить воду: из колодца, затерявшегося в песках, или из родника, бьющего в предгорье.

Да, лучше бы не вспоминать!.. А вспоминается все в мельчайших деталях. Он помнит и какое белесое, выгоревшее от ранней жары небо было над головой, и как он скучал, глядя от нечего делать в это небо... Помнит, как прибежал Сатаров и позвал его к командиру. И как командир предупреждал о сложности поручения, говорил о необходимости быть бдительным, не упускать из внимания и мелочей... Помнит: они с Сатаровым, редчайшим знатоком здешних мест, поехали к колодцу. Ныряли, ныряли по пескам и... приехали к пустому. Он, Борис, едва не побил друга, который начал было объяснять, что так иногда бывает: через песчаное, море стремятся люди к спасительному острову — колодцу, а вода из колодца ушла, и гибнут люди от невыносимой, неутоленной жажды. Да, да, он тогда чуть не отколотил Сатарова, хотя и высоко ценил его умение по-всякому поводу рассказать какую-нибудь притчу. Да ведь притча притче рознь: что же хорошего в том, что люди гибнут... Словом, он страшно разозлился тогда. И со злости так вел машину, что она, словно загнанный конь, запалилась, стала...

Лучше не вспоминать!

С той поры, казалось, он успел загладить свою вину, отличной работой искупить проступок... В первую минуту, когда старшина Хромов сегодня разбудил его и приказал готовиться к рейсу, он искренне обрадовался: трудное задание — почетное задание. А сейчас вот идет — мелкие камешки выскальзывают из-под ног и скатываются с глухим шумом вниз, — и глухая тревога закрадывается в сердце: «Сам поеду с вами», — сказал старшина. Значит, что же? Не доверяют?

Ефрейтор Нечитайлов отнюдь не любезно разбудил солдата Сатарова. Но тот не обратил внимания на дурное настроение товарища.

— Умный человек берет пищу в дорогу в собственном курджуме, — похлопав себя по животу, хитро прищурился он. — Сначала позавтракаем, да? — и свернул к кухне.

Однако удвоенная по приказанию старшины порция вкусной жирной каши не улучшила положения: Борис оставался мрачным и во время завтрака, и снаряжая машину, и трогаясь в путь.

Но молчать долго, когда под боком отличные собеседники, оказалось выше сил Бориса. Сначала он адресовался к старшине с вопросами делового характера. Хромов отвечал сдержанно. Борис не ошибся, подозревая, что старшина не отпустил его одного в связи с незабытым ЧП. Да, у командира с Хромовым шел разговор об этом случае. Шел он примерно в таком духе: Нечитайлов — водитель отличный, но человек невыдержанный. Глаз за ним нужен да глаз! Не недоверие, не опека, а неустанная проверка. Понятно, не ради одной проверки поедет с Нечитайловым старшина. Но будет и проверять... Так решили.

Хромов проверял сейчас и самого себя. Он любил Бориса — земляка, односельчанина, выросшего, словно младший братишка, на глазах, непоседливого парня — и потому считал, что к нему надо быть особенно требовательным. На вопросы Бориса Хромов отвечал сухо, несколько раз напомнил:

— Больше внимания, товарищ водитель!

Хотя в душе любовался, с каким искусством вел тот машину в первозданном каменном хаосе.

Наконец, они выбрались на ровную дорогу в предгорье. Старшина сверился по карте, прикинул, сколько времени они будут ехать до поворота на равнину. Около часа. Он смежил веки, собираясь вздремнуть.

— Знаешь, Нечитайлов, вот тут за горами... — совершенно некстати подал голос Сатаров.

— Перерыв в разговоре, — одернул его Борис.

— Да вы мне не мешаете. — Хромов не хотел стеснять солдат.

Но они все же замолчали.

Пока ехали вдоль горного хребта и на дорогу из непрогреваемых солнцем ущелий веяло прохладой, можно было на славу отдохнуть. Старшина даже всхрапывал по временам. Сатаров откинулся назад, закрыл глаза, губы раздвинул в блаженной улыбке и тоже замер.

Борис, чуть гордый тем, что может обеспечить покой товарищу и командиру, уже перестал мучиться вопросом, почему же старшина едет с ними. Едет — значит едет. Его, шофера, дело — так вести машину, чтобы, раз люди спят, их не качнуло и чтобы, проснувшись, они могли сказать: «Ого, куда мы маханули».

Но вот дорога резко свернула. Солнце ударило в лица, заставив Бориса на миг зажмуриться, а его спящих спутников открыть глаза. Хромов взглянул на часы, на карту и заговорил словами самому неведомых стихов:

— Вперед, вперед, все ближе к цели!

Сатаров же, не поняв, что он целый час проспал, будто продолжая неторопливое повествование, произнес:

— ...Тут, за горами, — долина Белого Потока...

— До чего же человеку неймется рассказать свою байку, — засмеялся Борис. — Где «тут, за горами?» Мы от них уже час, как свернули, друг. Проспал царство небесное!..

— На байки вы, я вижу, Нечитайлов, больший специалист... Ну, какой час? — сказал Хромов, заметив, что Сатаров смущенно заерзал на сиденье. — А о долине Белого Потока я что-то слыхал. Да запамятовал. Вы, может, расскажете, Сатаров?

— Песня, сказка о долине Белого Потока есть, — смущаясь теперь уже оттого, что он все еще несвободно говорит по-русски, сказал Сатаров.

— Ну, вот и расскажите!

— Сказок, присказок у них больше, чем песку в пустыне. И он все знает! — посчитал своим долгом засвидетельствовать Борис.

По просьбе спутников Сатаров рассказал им старую легенду.

Несколько сот лет назад не знала земля места богаче и плодороднее, чем долина Белого Потока. Здесь росли пальмы и виноград, хлопок и рис. Рос тростник, сердцевина которого была слаще меда... Белый Поток — бурливая, полноводная река, протекавшая по долине, несла сказочное плодородие земле.

Люди дивились силе и щедрости воды, ее неутомимой работе.

Но однажды в горах, откуда Белый Поток низвергался в долину, раздался страшный грохот. Потемнело небо. Поползли друг на друга могучие скалы. Сдвинулись с места горы и преградили путь воде. Ушла она куда-то в глубину каменных великанов, и плодородная долина превратилась в сухую, бесплодную пустыню.

А на том месте, где раньше Белый Поток начинал спускаться в долину, кто-то нашел прозрачные, словно воздух, камни. Старики говорили, что это священные камни, оставленные Белым Потоком как залог его непременного возвращения к своему старому руслу.

Но когда это произойдет, легенда не говорит, — закончил свое повествование Сатаров.

— Совсем не говорит? — требовательно спросил Борис.

— Совсем! — как эхо, откликнулся Сатаров.

— К легенде вашей, товарищ Сатаров, жители долины, наверное, уже конец сочинили. Построили там водохранилище или канал. Не пропадать же доброй земле!.. — заключил Хромов.

— Канал — хорошо! Нет канала в долине. Нет воды — нет риса, нет сладкий тростник! — замотал головой Сатаров.

— Что же там теперь сеют? Люди-то там живут? Колхоз-то там есть? — заинтересованный действительностью больше, чем легендой, выспрашивал Хромов.

— Люди есть. Колхоз есть. Баранов пасут, — пояснил Сатаров.

— Значит, животноводческий, — вмешался Борис. — А не загибаешь ли ты, друг? Овец растить тоже вода нужна.

«Конечно, вода для всего нужна, — мысленно продолжал рассуждать он. — Вода и для машины нужна. И для нас куда больше требуется ее в такую жару... Хорошо, что мы запаслись вдосталь», И, придерживая руль локтем, водитель потянулся за фляжкой, пристроенной им над спинкой сиденья.

— Пить на остановке! Остановка запланирована... — Хромов взглянул на часы, пошевелил губами, что-то подсчитывая: — запланирована через два часа.

Нечитайлов покорно положил обе руки обратно на руль. Пить ему сразу захотелось с невероятной силой. Как это только терпят Сатаров и сам Хромов? От раскаленного песчаного моря, по которому неслась машина, зной поднимался тяжелыми волнами, затоплял кабину, мгновенно высушивал пот на лицах, спирал дыхание.

«Чего ради ждать два часа? Почему не глотнуть разок?» — в душе возмущался Борис, отлично зная, что пить нельзя. Но он, как часто с ним бывало, встречая сопротивление своим желаниям, начинал злиться и, злясь, терял здравый смысл и, пожалуй, даже власть над собой. Поэтому, чтобы ненароком не нагрубить старшине, он покрепче сжал зубы.

А Хромов и сам что-то хмурился, молчал.

Один Сатаров наслаждался жизнью. Словно бы и мало радости было в жаре, в пустынном ландшафте — сером, как песок, небе и сером, как небо, песке, — а солдат считал все это прекрасным и старался обратить внимание заскучавших спутников на все милое его сердцу.

— Саксаул, — толкал он под бок Нечитайлова.

— Ну? Не видал я его, что ли?..

— Саксаул понимать надо, — философствовал Сатаров. — Саксаул пески держит. Саксаул плов готовить можно.

— Угостил бы я тебя тем пловом. Дерево ж...

— Дерево саксаул сруби, костер положи. Джейрана застрели, — Сатаров указал на вымахнувшее на гребень бархана грациозное животное. — Котел положи. Плов получится, тебя палкой не отгонишь...

— Хитер, — Борис облизал пересохшие губы. — А рис ты из той долины захватил, где теперь его не сеют. Так, что ли?

Сатаров только было раскрыл рот для ответа, как старшина хлопнул себя по лбу и воскликнул:

— Вспомнил! Все время вот вертелось, покоя не давало... А сейчас вспомнил. Я, оказывается, читал о долине Белого Потока. Экспедиция там работала. Ценные ископаемые искала. Нашли флюорит... Это такие прозрачные, прозрачней стекла, камни. Правильно вы сказали, Сатаров, как воздух. В оптике незаменимы. Для прицельной установки, например, идут...

Поговорили о флюорите. Вернее, старшина рассказал солдатам обо всем прочитанном им о геологической экспедиции. Борису понравилось даже само название: флюорит.

«Прозрачный, как воздух, камень... И каких только диковинок нет на свете! — думал он. — И до всего-то люди докапываются». Он даже слегка позавидовал осведомленности Хромова и Сатарова. Причем поэтический рассказ приятеля ему пришелся больше по вкусу, чем суховатый, книжный — старшины.

Машина мчалась между рябых барханов; и саксаул, и кустики верблюжьей колючки попадались все реже. Сатаров начал с беспокойством поглядывать по сторонам.

— Ветер был, — наконец, сказал он.

— Жаль, что его сейчас нету, — откликнулся Борис.

— Очень плохой ветер был. Дорогу песок засыпал.

— Где ты видишь? Дорога, как дорога. Не жалуюсь. Только скука берет. Еду, еду и никого, кроме тебя, не встретил. А ты мне уже надоел...

Сатаров улыбнулся шутке друга и тут же властно положил руку на руки водителя.

— Стой!

Борис и сам видел, что надо останавливаться: порядочный участок пути был занесен песком.

— Да, тут пробуксуешь до завтрашнего...

Сатаров опять-таки оказался прав: свежая рябь на барханах свидетельствовала о недавно пронесшейся буре. Буря нагнала песку на вообще-то неплохую грунтовую дорогу; первым путникам надо было ее расчищать. Хромов приказал вооружиться лопатами.

Солнце палило нещадно. Песок так раскалился, что жег ноги сквозь подошвы сапог. Поработали полчаса, и пропотевшие гимнастерки покрылись искрящейся соляной коркой.

Когда песчаный занос был ликвидирован, Хромов разрешил напиться и поесть. Борис от еды отказался и, хоть это было и не в первый раз на его глазах, с почтительным удивлением смотрел на Сатарова, который, поработав, не разомлел, от еды не устал — уписывал себе хлеб с вяленым мясом за обе щеки...

— Вот что значит местный житель! — Хромов также отметил завидную выносливость солдата. Подождав, пока тот закончит трапезу, он заключил: — Ну, поехали!

Ехали долго в молчании. От жары даже у Сатарова воспалились веки, потрескались губы. И, пожалуй, теперь бы старшина не остановил Нечитайлова, разрешил бы напиться... Даже больше: старшина поймал себя на мысли, что он разрешил бы задержаться, отдохнуть в тени.

Тень? Нигде ее нет ни клочка. Солнце в зените. И это лишь кажется, что песок — не песок, а озеро с прохладной водой...

— Вы знакомы, товарищи, с таким явлением, как мираж? — спросил Хромов и объяснил, что такое мираж.

Сатаров привел несколько примеров, когда мираж сбивал путников с направления, уводил в сторону от караванных троп...

«Все знает парень», — весь во власти какой-то сонной истомы, лениво думал Борис. Он слушал, молчал и вел машину просто по инерции — так его разморило.

И вдруг он впился взглядом вдаль, дернул Сатарова за рукав и воскликнул:

— А это как, по-твоему, не мираж?

На горизонте маячили два всадника.

Они пересекли дорогу, повидимому, не обращая внимания на приближающуюся машину или просто не заметив ее. Зато солдаты и старшина, никого за весь день не встретившие, с любопытством начали разглядывать их.

Всадники ехали стремя в стремя. Казалось, мирно беседовали. Уже можно было определить, что это мужчина и женщина. Он в белом костюме. Она в праздничном наряде: под солнцем переливался всеми цветами радуги шелк платья, сверкало шитье тюбетейки.

— Любезная парочка, — сказал Хромов.

— Разрешите тормознуть, товарищ старшина? А то ненароком помешаем, — ухмыльнулся Борис.

Нет, далеко не мирно беседовали эти случайно увиденные солдатами люди. Мужчина вдруг резко схватил за повод коня спутницы, попытался увлечь от дороги, — они ехали напролом по пескам. Женщина вырвала повод, повернула коня обратно... Руки мужчины вцепились в ее платье... Она стала вырываться.

— Гони! — крикнул Хромов Борису. — Надо помочь человеку.

— Что это? Может, местное явление? — растерянно спрашивал Борис у Сатарова.

Тот не замедлил с ответом. Полуприкрыв глаза тяжелыми темными веками, он спокойным тоном, будто рассказывая одну из своих бесчисленных сказок, произнес:

— В старое время так жен добывали. Увозили насильно. А теперь кому надо? Закон запрещает!

А мужчина тем временем стаскивал женщину с седла.

— Гони! — кричал Хромов.

Борис жал что называется на всю железку. Но ехать по дороге дальше не имело смысла. Пересекши ее, всадники удалились метров на триста в зыбучие пески. Лошади и те шли медленно, потому что увязали при каждом шаге.

— Товарищ старшина, — предостерег Сатаров, — машина потонет. Одной женщине поможем, втроем горе получим: десять дней тащить надо будет.

Борис отлично понимал, что Сатаров опять прав: сверни с дороги — и машина забуксует, засядет в песчаном разливе. Не будь старшины, который занял совершенно иную позицию, с неприсущей ему горячностью крича «гони», он, Борис, пожалуй, положился бы на заключение друга — не ехать, раз не проехать. Повздыхали бы вместе: «Какие случаи среди белого дня случаются. И закон запрещает, а молодец свое гнет: тащит себе невесту. Бескультурье!» — и поехали бы мимо — решайте, мол, сами свои дела, наше, мол, дело сторона.

А сейчас старшина приказывал — повертывай в эту сторону! И все силы ефрейтора Нечитайлова обратились на выполнение приказания. Причем в голове пронеслась первая критическая мысль по адресу товарища: «Ишь, поэтическая душа, счет повел: одна женщина — троим десять дней работы...»

Но машину нельзя было провести по пескам.

— Стой! — крикнул Хромов. — Мы к ним пешими доберемся.

Он открыл дверцу и еще на ходу машины спрыгнул, побежал к борющимся, толкущимся на месте всадникам. Борис, отпихнув замешкавшегося Сатарова, бросился за старшиной.

Двести, триста метров — разве это расстояние для здоровых, молодых людей! Но и Хромову, и Нечитайлову, бегущему за командиром след в след, каждый шаг давался с невероятным трудом. Ноги вязли в песке, будто кто схватывал сапог так, что хоть оставляй его или вытаскивай обеими руками за ушки. Горячий воздух вставал невидимой, но вполне осязаемой стеной — не пускал дальше.

А женщина уже кричала, звала на помощь. Старшина и ефрейтор рвались вперед изо всех сил. Пот катил градом у них по лицам, и было до такой степени жарко, что озноб охватывал тело.

Если б время позволяло, сибиряк Нечитайлов непременно бы вспомнил, как он однажды в полую воду бежал, спасаясь от разбушевавшейся реки. Ноги вязли в снежном месиве, хоть вытаскивай валенки руками, а тело распалилось, несмотря на ледяной ветер... Как сейчас: жара, а озноб — даже зубы стучат...

Однако предаваться воспоминаниям было решительно некогда.

Человек в белом, видя, что военные приближаются, что с женщиной ему не удается сладить, решился на крайнюю меру. Он начал ожесточенно настегивать лошадей. Конь его спутницы под первыми ударами присел, потом прыгнул, взвихрив песок. В сером вихре мелькнуло что-то яркое: ни старшина, ни Борис не разобрали — что. Они следили взглядом за неожиданно помчавшимися лошадьми. Очевидно, те вырвались на твердую почву такыра и теперь быстро удалялись, нахлестываемые человеком в белом.

А где же его спутница?!

— Товарищ старшина! — прокричал, задыхаясь, Борис. — Ее сбросило... Сбросило...

В опадающем песчаном вихре обозначилось яркое пятно — платье сбитой на землю женщины. Она не поднималась. Жива ли?

Но когда старшина, а вслед за ним Борис приблизились вплотную, то увидели, что женщина не только жива, но и, пожалуй, невредима. Она сидела на корточках, выбирала из песка, складывая в тюбетейку, небольшие разноцветные камешки и была вся поглощена этим занятием.

— Хоть бы ты объяснила, красавица, что произошло?! — воскликнул озадаченный Борис. Он почитал себя и командира в некотором роде спасителями, а спасенная уделяла им ноль внимания — даже обидно!..

Женщина выпрямилась, повернулась и оказалась действительно красавицей, причем очень молоденькой: под тонкими гордыми бровями сияли два черных глаза, свежие губы могли поспорить с вишневым атласом тюбетейки, а зубы — с жемчугом ее узора. Ни растрепанные волосы, ни пыль, осевшая на влажный лоб и щеки, не портили прекрасного лица.

— Ну и ну! — присвистнул Борис и попятился.

— Что произошло? — повторил старшина вопрос, поведя рукой широко вокруг.

Всадник с лошадьми уже скрылся за барханом на горизонте. Солнце попрежнему палило пустынную, безмолвную равнину. И старшине даже на миг почудилось, что, может, ничего и не произошло.

Но женщина заговорила горячо и быстро. Наверное, рассказать ей надо было о многом. Она произнесла, сопровождая мимическими объяснениями, целую речь, из которой, хоть в ней и попадались отдельные знакомые слова, военные ровно ничего не поняли.

А Сатаров все еще продолжал лениво бежать к месту происшествия.

— Пойдем к машине, Борис, — сказал Хромов. — Здесь уже делать больше нечего.

— А как насчет камешков? Может, гражданочка их не все собрала? — откликнулся Нечитайлов, кладя в тюбетейку к другим таким же поднятый им полупрозрачный, будто молоком облитый, осколок.

Ни он, ни старшина не подозревали, что это и есть флюорит, не подозревали, что они сами стали участниками события, где быль чудесным образом переплеталась со старой сказкой.

Девушка прижала к груди, как сокровище, свою тюбетейку и закивала головой, показывая в сторону машины.

— Рядовой Сатаров, считайте, что вы опоздали в строй и заслужили наказание, — жестко сказал старшина доковылявшему наконец-то солдату.

И они все вместе двинулись обратно.

— Тепа, — шепотом резюмировал Борис, — первое взыскание схватил, отличник!

Сатаров растерянно заморгал, заикаясь, начал было переводить по слову то, что ему говорила девушка, но Хромов остановил.

— Выслушайте сначала весь рассказ. Потом передадите в общих чертах. И пошли быстрее! Мы замешкались, — обратился он к Борису, — на целый час.

— Нагоним, товарищ старшина, — заверил Борис. — Да неужто провозились час?

— Здесь... и там, когда расчищали дорогу. В общей сложности, — уточнил старшина.

Пока они добирались к машине, девушка рассказывала.

...Она из селения Соныаксай, куда приезжали в нынешнем году ученые из самой Москвы. Искали, собирали что-то. Она с подругами тоже нашла в горах диковинку.

— Вот, — девушка ласково, любуясь, погладила камешки, покоящиеся в тюбетейке.

Но нашла, когда ученые уже уехали. Надо догнать, показать, отдать! Председатель колхоза тоже сказал: «Надо, поезжай». Кстати в город собрался гостивший у них инструктор по хлопководству.

— А хлопок разве у них растет? — поинтересовался Хромов.

Нет, хлопком никогда их колхоз не занимался. Ошибочно инструктор заехал... С ним и отправилась она в город. В пути — срам и глупости — он начал говорить, что полюбил ее, что возьмет в жены, если она покажет сокровище, которое везет в город. «Пусть посылка следует по назначению», — отвечала она. Тут его словно бешеный шакал укусил: с дороги он потянул ее в пески, сказал, что знает караванную тропу. А она видит: никакой тропы нет, лошади увязают по брюхо... и, может, за тем вон барханом ей просто смерть...

— Очень могло быть! — вставил замечание Борис, которому нетерпелось утвердиться спасителем юной красавицы.

...Да, неизвестно, чем бы все кончилось, если б они не пришли на помощь... Увидев машину, но смекнув, наверное, что шофер не сунется в пески, «инструктор» обнаглел: схватил за повод ее коня, полоснул ножом по курджуму с драгоценной поклажей. Все рассыпалось... Но она все подобрала — не беда. Вот только кони...

— Не о конях толк, — горько сказал старшина. — Конокрада поймать легче, чем того, кого мы упустили... «Инструктора» этого самого...

— А что же, он?.. — задохнулся Борис от страшной догадки.

— Ничего мы, конечно, пока не знаем... Во всей этой истории разберутся люди поумнее нас с вами. Садитесь, поехали! — заключил старшина.

Борис не задавал больше вопросов, хотя, тревожные и острые, они вставали без счета в мозгу. Он вообще сразу примолк и даже Сатарову, который вознамерился сесть на свое прежнее место, рядом с водителем, жестом показал, чтобы он отправлялся в кузов.

Старшина дал девушке мешочек для камней, усадил ее в кабину. Хотел было сам садиться рядом, но передумал, обошел машину, стал на подножку со стороны шофера и, занося ногу в кузов, сказал Борису:

— Если что, я тебе постучу.

Борис согласно кивнул.

Доехали до города они без приключений.

Ну, а о том, как ловили «инструктора» по хлопководству, интересующегося ископаемыми, будет другой рассказ.

 

ДЖИГИТ

Ефрейтор Андрей Остапчук вместе со своим напарником преследовал неизвестного.

Горная тропинка то вилась по склону, то ныряла в ущелье, то карабкалась на кручу. Незнакомец был проворен и ловок. Он шел очень быстро, сторожкой походкой охотника.

Андрей Остапчук не знал, что это шпион, заброшенный к нам иностранной разведкой. Об этом знал лишь командир, разославший на поиски шпиона пограничников. Но Остапчук готов был все силы положить, чтобы точно выполнить приказ — подойти к неизвестному незаметно и задержать его.

По внешнему виду незнакомец, — конечно, белудж. О белуджах Андрею было известно немногое: в здешних местах они, выходцы из сопредельной страны, редки.

Белая рубаха незнакомца, перехваченная у талии витым кушаком, напомнила Андрею одежду Гюли, девушки из колхоза, расположенного неподалеку от заставы. Гюли — дочь чабана и сама отличный чабан, уважаемая всеми колхозница. А этот? Раз уж отдан приказ взять его, то ясно: он — тот, кто именуется на границе словом «нарушитель»...

Нарушитель и, теперь почти по пятам за ним, двое пограничников спустились в долину.

Хансай, горная река, разлился перед ними. За Хансаем бродили отары овец и находилось довольно далеко от колхоза жилище колхозного чабана.

Уж Андрей-то знал здешние места и здешних жителей... А этому «гостю» идти сюда незачем; как шакал, метнется небось от жилья...

Пограничники притаились за небольшим выступом скалы. Сейчас нарушитель повернет от реки... Тогда перебежать вон туда, отрезать ему дорогу и скомандовать: «Стой!..»

Хансай — весь в белой пене — с грохотом катил камни по своему гранитному ложу. Густая водяная пыль плыла над потоком. Луч солнца пронизал эту пелену; бесцветные до того брызги стали желтыми, оранжевыми огнями. И в оранжевые, желтые тона окрасилась белая одежда белуджа; по тонкой жердине, переброшенной над потоком, он начал перебираться на противоположную сторону. Жердь гнулась, опускалась до самой воды под грузным телом.

«Окунуться бы тебе», — подумал Андрей; предположение, что нарушитель обязательно свернет в сторону от жилья, не оправдалось...

И тут жердь в самом деле с хрустом треснула. Обломки ее нырнули в пучину, вынырнули и, кружась и вставая торчмя, понеслись прочь. Белудж мокрый выбирался на берег.

— Вернетесь назад, к отделению! — бросил Остапчук товарищу. — Сообщите: вышли на равнину... Я за ним сейчас вброд...

Солдат повернул обратно в горы.

Сам Андрей пробежал немного вниз по течению, где речка была у же, да еще поперек лежали огромные валуны — можно попытаться перепрыгнуть с одного на другой. Здесь он подоткнул полы шинели и шагнул в поток.

Вода ударила под колени, залилась в сапоги, обдала холодом. Андрей понял, что ошибся, рассчитывая на валуны... От них его сразу отнесло. В горной реке не поплывешь — иди, цепляясь за дно... Подошвы скользили по обкатанным водою голышам...

Андрей знал, что не он один следит за нарушителем. Знал, что граница родной страны на крепком замке, не выпустят товарищи-пограничники того, кого не следует выпустить. Но ведь командир ему, Остапчуку, приказал взять этого проклятого белуджа. Все силы Андрей приложит, чтобы выполнить приказ.

Каждый шаг давался Андрею с огромным трудом. «Сапоги надо снять во что бы то ни стало», — решил он, укрепился на одной ноге, поднял другую, наклонился... И не устоял. Поток ударил его камнем по ноге, в бок... подхватил и понес...

* * *

Вся посуда перечищена и блестит нестерпимо. Гюли провела рукавом по теплой — так долго она его терла — глади подноса и закрыла глаза. Длинные ресницы отяжелели. Вот, как только нечего делать, она плачет. И зачем ее в эти дни скорби освободили от работы?

Девушка отбросила поднос и заходила, заметалась по комнате.

Перед мысленным взором вставала страшная картина. Отец ее, объезжая отары, свалился в пропасть, разбился насмерть... Гюли подняла уже холодеющее мертвое тело...

Многим приходится хоронить самых дорогих, самых близких. Гюли пришлось похоронить единственного родственника.

Двенадцать лет назад, гонимые из Белуджистана свирепой нищетой, только двое из целой семьи — она и отец — добрались сюда, где нашли жизнь и счастье.

Жизнь и счастье! Как любит Гюли смотреть в синее небо и знать, что никто не ударит ее за это! Как проворны ее тонкие руки, когда стрижет она овец и вяжет в тюки колхозное богатство, свое богатство — пушистую шерсть. Как радостно неутомима она в работе, которую не приходится продавать за кусок черствой лепешки, что бросали ей бывало, словно собаке, в пыль. Как хорошо в праздник, пройдя по кишлаку, удивить всех нарядом, блистающим ярче снега на вершинах гор. Как необходимо обо всем этом рассказать... Однажды, когда ее чествовали на колхозном собрании, она попробовала рассказать о чувствах, переполнявших сердце. Сбивчивым получился ее рассказ. Жила она с отцом на отшибе, с людьми встречалась редко, была необщительна... Вот и сейчас, кажется, не с кем поделиться горем...

Обессилевшая от слез, Гюли опустилась на груду одеял и затихла, забылась.

Сколько прошло времени, она не смогла бы сказать. Она проснулась, будто ее толкнули. Подняла голову и видит: посреди комнаты стоит человек — с длинной белой рубахи его, перехваченной витым кушаком, стекает вода. Гюли не встречала здесь людей, которые одевались бы так же, как она с отцом. Пришелец по одежде был ее соплеменником. И, может быть, поэтому она — женщина — не задала ему первая вопросов...

Незнакомец все же ответил на эти незаданные вопросы. На родном наречии белуджи он сказал, что пришел издалека, что путь его был труден, что он просит гостеприимства.

Гюли встала, расправила одеяла, достала лепешку, разломила, положила на поднос. Все делала молча.

Пришелец завернул мокрое полотно рубахи, присел на пятки, отщипнул лепешки и стал расспрашивать девушку. Прежде всего он спросил, где старшие. Гюли рассказала, что только вчера похоронен отец, что вместо него — новый чабан. Начался перегон отар на летние пастбища. Скоро она останется совсем одна...

— Куропатка недолго бывает одинокой... — заметил незнакомец, и под черными усами блеснули в улыбке его белые крупные, как у волка, зубы.

Он продолжал расспросы.

Гюли ответила осторожно:

— Сначала скажи мне, кто ты?

Незнакомец не собирался откровенничать.

— Я брат твой, разве ты не видишь?

— Откуда ты пришел и зачем?

— Кара-Кумы не были мне преградой, раз ты в го ре...

— Почему мокро твое платье?

Гюли не смотрела ни на пришельца, ни на одежду его, мокрую до пояса. Потупившись, она смотрела на темные следы, расползающиеся по глинобитному полу.

«Девчонка, оказывается, болтлива и любопытна...» И человек с зубами волка решил поймать эту девчонку на приманку, соблазнявшую женщин, которые встречались ему в его проданной за мелкую монету шалой, бездомной жизни. Он полуприкрыл глаза тяжелыми веками, облизал губы и вкрадчиво сказал:

— Такое сокровище, как ты, стерегут злые собаки... Я бросился в поток... Лучше вода, чем их клыки.

— Собаки стерегут овец, — без улыбки отвела Гюли льстивую речь. — Скажи мне, кто ты и откуда?

Такая настойчивость могла бы взбесить даже самого «хозяина», предупреждавшего, что во всех случаях надо быть мягче воска и слаще меда... С большим усилием пришелец заставил себя произнести не злым, а только властным тоном:

— Женщина, закрой дверь и прекрати вопросы!

Гюли покорно пошла к дверям. Она пошла покорно потому, что в женщинах ее племени веками воспитывалось безропотное повиновение властному голосу мужчины. Гюли шла так, как давно разучилась ходить, — втянув голову в плечи, ступая только на носки. Несколько шагов показались ей длинной, мучительной дорогой...

Пришелец посмотрел вслед девушке и развалился на одеялах.

Он считал себя уже хозяином этого жилища. Он думал, что если он двое суток не спал, то может отоспаться сейчас... На удивление ловко и удачно он проделал путь, который такие, как он, должны считать путем смерти. Девчонка во-время похоронила отца: возможно, что со стариком, на которого был расчет, как на соплеменника, единоверца, пришлось бы все-таки сложнее. А с нею просто: «Женщина, слушай, что тебе скажет мужчина». И вот она идет, ступая только на носки, втянув голову в плечи. Он может отоспаться всласть — она будет отгонять от него москитов.

Человек с зубами волка самодовольно ухмыльнулся, пододвинул к себе подушку. Гюли тотчас же принесла, подложила другую. Усталость свалила пришельца. Уверенность, что Гюли — женщина, как все женщины их племени по ту сторону границы, и не смеет соваться в мужские дела, убаюкала...

Гюли постояла, прислушиваясь к тяжелому храпу, и выскользнула за порог.

За порогом (собственно, порога-то и не было, — была какая-то невидимая черта, которой Гюли с облегчением отделилась от того, кто остался в комнате) сияло утро. Под белосиним куполом неба бушевал океан зеленой поросли. Трава стала уже такой высокой, что в ней тонули отбивающиеся от общего массива ягнята. Вон откатился один и пропал. Вон так же другой, третий... Чабаны сидели у догорающего костра; пламени не было видно, только седой столбик дыма тянулся вверх. Пойти разве к ним, сказать... Что сказать? Ягнята не заплутаются, не пропадут... А больше о чем же говорить Гюли с чабанами?

Гюли вздохнула и, как отзвук своего вздоха, услышала тихий стон. Может быть, показалось? Гюли прислушалась. Хансай с грохотом катил камни по своему гранитному ложу. Конечно, показалось... Слышен только неумолчный, привычный голос потока.

Возвращаться в комнату, где спит незнакомец, одетый в одинаковую с ней одежду, говорящий с нею на одном языке, но внесший тоскливое смятение в ее душу, не хотелось. Гюли пошла к реке.

На повороте тропинки, ныряющей дальше в овраг, ничком лежал человек в солдатской форме. Вот так же лежал отец, свалившийся в пропасть...

Гюли опустилась на колени, приподняла тяжелую голову лежащего, заглянула в лицо... Это был знакомый человек. Это был солдат с пограничной заставы.

Андрей открыл глаза, чуть шевельнулся, и опять страшная боль пронизала тело. Он еле сдержал рвущийся из горла стон. Распухшая нога не давала идти. Он полз, подтягивая ее — огромную, чугунную, наполнявшую все существо болью, от которой то и дело пропадало сознание... Вот и сейчас... Кто это перед ним? Гюли? Чепуха!.. Это нарушитель в одежде белуджа... Ему надо немедленно подсечь ноги!

— Подсечь ноги! — крикнул Андрей, приподнялся, схватился за автомат и снова упал лицом вниз.

Гюли не стала поднимать его. Прижав ладони к вискам, она стояла над распростертым телом, стояла не шевелясь. Что он сказал? Что сказал оберегающий эти горы, эти луга, эти виноградники, эти отары, этот дымок над костром? Что сказал солдат с пограничной заставы?

Она не поняла его слов... Но она смотрела на его мокрую одежду и вспоминала следы на полу своей комнаты...

Она не поняла слов. Но она поняла: этот человек гнался за зверем... и, значит, очень был тот зверь опасен, раз человек бросился за ним в поток и бился насмерть... С кем бился? Тот, кто оставил следы на полу комнаты, не носит на себе следов борьбы... Может, все перепутала ее голова?..

Гюли еще крепче прижала ладони к вискам, стояла, вспоминала...

Незнакомец, развалившийся сейчас на ее одеялах, вел себя с нею, как хозяин, тот, что бросал ей (годы такого не изгладили из памяти) заработанную лепешку в пыль, прямо в пыль, словно собаке. Незнакомец лгал, сказав: «Я — брат твой». Какой же он брат, если заставил ее вбирать голову в плечи, словно от удара камчи?

Что же она стоит здесь, раздумывает, сомневается? Она не поняла слов настоящего своего брата, пострадавшего, может быть, ради того, чтобы ей не страдать... Она не поняла его слов, но что ей надо делать, она поняла!

Гюли повернулась и, будто ничего и не видела на тропинке у обрыва, пошла обратно к своей кибитке.

На кровле, над входом, среди сизой листвы и алых цветов мака, лежали скатки тонких тугих веревок. Гюли взяла одну скатку, привычным движением намотала веревку на левую руку от кисти до локтя. Прядь длинных черных волос соскользнула с плеча, запуталась в веревке.

Гюли подобрала волосы под повязку, засунула за пояс край широкой рубахи; так обычно она готовилась к трудной работе — стрижке овец.

Пришелец, утомленный долгой дорогой, спал как убитый. Может, будить его и не стоило...

Слово «джигит» не подходит к девушке. Но Гюли могла остановить скачущего коня. Тело ее, закаленное трудом, было сильно и ловко. Сердце уже не знало сомнений.

Гюли приблизилась к непрошенному гостю и, как это умеют делать со строптивыми баранами искусные чабаны, одновременно набросила, затянула намертво две петли на руках его и ногах.

Потом она выскочила за дверь. Она думала, что ей придется бежать далеко — на заставу. Но у порога ее дома уже стояли люди с заставы. Гюли начала рассказывать им о том, что произошло, и, хотя она ни одного слова не сказала по-русски, все поняли ее речь.

 

НЕВИДИМОЕ СРАЖЕНИЕ

Повесть

 

1. ВМЕСТО ПРОЛОГА

Это свидание состоялось в начале Великой Отечественной войны, когда гитлеровские войска только что захватили Украину. Оккупанты спешили обжиться на чужой земле: они кромсали ее, «благоустраивали» по-своему, заливая слезами и кровью наших детей и женщин.

В это-то время и состоялось это свидание.

* * *

Барон Закс пропустил впереди себя приезжего, одетого в эсэсовскую форму, и плотно прикрыл тяжелые двери, не гармонирующие с простым стилем комнаты.

Впрочем, отсутствия гармонии Закс не замечал. Он пленился идеей привезти двери из Львова, бетонные плиты, которыми устлан двор, из Новороссийска, литые чугунные лестницы — из города, название которого не упомнить, но все равно издалека. Затея себя оправдала: поместье Закса на украинской земле выглядело солидно, будто настоящий замок.

Хозяин и гость прошли, сели, завели разговор.

Закс мог служить эталоном среднего чина германской разведывательной службы — он был исполнителен, изворотлив, хитер. Его предупредили, что требования прибывшего к нему неизвестного должны быть удовлетворены. И Закс готов был их удовлетворить.

— Могу ли я найти женщину, которая поедет туда, в Россию, — здесь ведь уже Германия, не так ли? Поедет и будет там жить, выполняя наши задания? — спросил гость.

— Я боюсь показаться нескромным, — осклабился Закс. — Но для того, чтобы подобрать подходящую кандидатуру, хотелось бы знать, в чем будут заключаться эти задания?

— В чем? — Гость минуту помедлил. — Женщина должна жить, по возможности, в бо льшем количестве мест. И всюду распространять настроение уныния. Понимаете: она — беженка без крова и семьи, у нее все в прошлом и ничего впереди... Понимаете?

Вместо ответа Закс позвонил и отдал распоряжение позвать номер 319. Когда женщина, числившаяся под этим номером, была доставлена, Закс опять-таки молча указал на нее гостю; он предполагал, что она как раз та, кто требуется.

Женщина была, действительно, олицетворением скорби. В темных провалах глазниц огромные зрачки горели лихорадочным огнем. Полуседые волосы обрамляли изможденное лицо. Углы некогда пухлых губ были резко опущены. После потери дочери Софья Семеновна Могилевская плакала не осушая глаз.

Все случилось до ужаса просто. Война докатилась до их городка. Хотя муж — военный инженер — писал: «Эвакуируйся, эвакуируйся», — Софья Семеновна не успела этого сделать. Обстрел она пересидела в подвале. Когда город заняли немцы, она думала вообще отсидеться. На улицу выходить было незачем — продуктов хватило бы надолго.

Но Алла — непоседливая, шаловливая девочка. Она выбежала за калитку. Мать бросилась почти вслед. Но было уже поздно. Ребенок исчез.

«Не видали ли вы девочку в синем платье и вязаной шапочке?» — с этим вопросом обезумевшая мать после того, как она обошла весь полуразрушенный притихший город, явилась и в военную комендатуру. Она обратилась по-немецки. Поэтому ею заинтересовались, стали расспрашивать. Наивная женщина думала, что ей хотят помочь. Она рассказывала и рассказывала. А Закс — теперешний ее господин — смотрел на нее и смотрел.

Сколько — полгода, год тянется пытка? Она потеряла представление о времени, обо всем. Ею владеет лишь мысль, что в руках Закса — ее дитя. Он показывал фотографию. На ней Алла! Алла в своем синеньком платьице — только на голове не шапочка, а широкая лента — стоит где-то в лесу! Закс сказал: «Она у меня в надежном месте, и лишь абсолютным послушанием вы заслужите возможность встретиться с ней».

Софья Семеновна старалась быть послушной. Она была у Закса вроде прислуги: мыла, шила, переводила, не вникая в смысл переводимого. Плакать ей не запрещали. И она плакала ночи напролет, ибо дни проходили, а встречи с дочкой, по мнению Закса, она все не заслуживала. Что еще ему надо?!

— Что угодно? — заученно сказала Софья Семеновна, явившись по вызову.

Она не знала, что числится под номером 319. Она не знала, что Закс — один из руководителей шпионской школы. Она не знала, что он рекомендует ее сидящему с ним эсэсовцу в качестве воспитанницы этой школы. Она ничего не знала. Она думала, как всегда, только об Алле — своем единственном ребенке — и, как всегда, жадно ждала, а может, сейчас доведется что-нибудь услышать о ней.

Несчастную женщину держали в повиновении ложной надеждой. Она никогда не смогла бы встретиться с дочерью. Девочку расстреляли. Ни бомба, ни мина, ни шальная пуля оборвала юную жизнь — ребенка убили, целясь именно в него. Расстреляли и перед расстрелом сфотографировали.

Алла Могилевская, шести лет, вышла за калитку родного дома в городе, захваченном гитлеровцами.

Знакомая улица заканчивалась знакомым сквериком. Алла направилась туда. А в сквере, оказывается, все переменилось: на центральной площадке рядами высились холмики, похожие на могилы, — Алла не догадывалась, что это и были могилы немецких офицеров.

Светило солнце. Под ветром трепетали на могилах ленты венков. Одна оторвавшаяся лежала на песке. Алла подняла ее, отряхнула, сняла с головы шапочку и стала прилаживать находку в волосы.

В это время кто-то большой, черный подошел сзади, схватил за плечи. Зазвучало сразу несколько сердитых голосов. Алла поняла, что ее ругают за то, что она взяла ленту, хотят наказать: ее поставили под дерево, сказали «стой смирно». Она послушно опустила руки вдоль тела и вдруг улыбнулась, потому что один черный дядька нацелился на нее фотоаппаратом, а сниматься она любила. Другой закричал: «Быстрее. Казнь должна свершиться». И щелкнул чем-то не похожим на фотоаппарат.

Труп девочки тоже сфотографировали.

Но это фото Закс, понятно, не показывал Софье Семеновне. Он держал мать в рабском повиновении ложной надеждой на встречу с дочерью.

Номер 319 не понравилась приезжему. После недолгой беседы Софье Семеновне приказали удалиться. Когда она вышла, гость уставился на хозяина далеко не ласковым взглядом.

— Я просил бы, чтобы меня понимали лучше, — процедил он. — Мне нужна особа, которая жила бы в России, выполняя наши задания, как, скажем, десять женщин. Разве я выразил свою мысль неясно? Повторяю: она должна соединять в себе способности десятерых. Документами десятерых снабдите ее вы.

— И еще?

— У вас есть такая женщина? На сегодня нам больше не о чем говорить.

Заксу оставалось только молча поклониться. Чуть поспешнее, чем обычно, он снял телефонную трубку и сказал:

— Попрошу зайти ко мне фрау Генц.

Велла Генц. Цвет его школы.

Велла была дочерью свиного магната. До войны жила в Америке. Но Германия, по ее определению, была страной, где Ганцам довелось «становиться на ноги». Эта фраза повторялась, чтобы окрасить в чувствительные тона возвращение в Европу. На самом же деле Велла Генц стремилась быть ближе к войне в поисках приключений. Это привело ее и к Заксу. Ловкая, способная, она знала русский язык. В школе она стала числиться специалистом по России.

Вот кого предлагал теперь Закс своему требовательному гостю.

Явившись, Велла произнесла ту же фразу, что и Софья Семеновна:

— Что угодно?

Закс был в восторге от эффекта — гость даже приподнялся навстречу вошедшей и первый раз улыбнулся хозяину. Внешнее сходство Генц с только что забракованной номер 319 было разительным: та же статность, те же темные глаза и чувственный рот, та же корона жестких, только не седых, а черных волос над лбом.

Это сходство создавало перспективу. Оно побудило Закса взять из комендатуры и возиться вот уже сколько времени с Могилевской. Оно... да, да сразу оценено гостем.

Велла смиренно заявила, что она сделает все, что ей прикажут.

— Весьма немногое, — сказал приезжий. — Самое важное: обжиться там. Вы бежали от них, от наци, — он ткнул пальцем в сторону Закса. — Вы жительница западных областей. Жена сражающегося на фронте. Иногда еврейка. Иногда — как это? — белорусска или украинка. Проберетесь на восток: Азия, Урал. У вас нет родных и знакомых. Заведете их. Больше! Всяких!

Закс услужливо улыбнулся.

— Некоторые знакомства фрау я обеспечу. Барак, предназначенный к ликвидации: польки, еврейки, украинки. Те, кто не хотели быть покорными.

— Они, должно быть, недостаточно несчастны, — заметил приезжий. — Старайтесь сделать всех вокруг себя несчастными, фрау. Несчастными, растерянными, унывающими. Тогда они покорятся. Тогда мы победим!

Он вскочил с кресла и привстал на цыпочки, стараясь казаться выше, чем был на самом деле.

Закс и Велла согласно закивали головами.

 

2. КАМЕННАЯ БАБА

Маша Попова работала на моторостроительном заводе. Завод этот эвакуировался на Урал в первые месяцы войны.

У Маши давно умерли родители, заводской коллектив был ее семьей. Война многих вырвала из дружной заводской семьи. Взять хотя бы механический цех; ребята, как и жених Маши — Андрей, ушли на фронт, многие девушки остались в Москве. С заводом поднялись в основном солидные, женатые люди.

И Маша, несмотря на то, что была занята с утра до ночи, на первых порах все же очень скучала. Не нравилось ей на новом месте. Дело было, конечно, не в том, что жить пришлось в наскоро сколоченном холодном бараке — сама любые лишения перенесла бы. Но из московских белостенных корпусов со стеклянными крышами станки, что должны были работать с ювелирной точностью, попали в задымленное, низкое, тесное помещение. Территория завода была не огорожена, и предъявление пропуска в проходной стало пустой формальностью, ведь с горы, у подножья которой приютились заводские постройки, всякий мог попасть куда вздумается. Это вызывало беспокойство.

И люди здешние не особенно понравились Маше.

Девушка не могла понять, что ей, москвичке, довелось уже пережить события, воспитавшие в ней боевые качества. Она видела иссеченное прожекторными лучами тревожное московское небо и ядовитого паука — вражеский самолет, пойманный в перекрестие этих лучей над Красной Пресней или Замоскворечьем — районами, улицами, домами родной Москвы. Она слышала зудящий звук мотора вражеского самолета и грохот взрывов вражеских бомб. Она дежурила на крыше, следила за небом и землей. Падала зажигалка — тушила. Зажигался где-то свет — старалась установить точно — где? Иногда оказывалось случайно незатемненное окно. Иногда орудовал пособник врага, трудноуловимый в лабиринте переулков и этажей.

Конечно, ничего этого не видели уральцы. Застыли здесь в тишине горы, покрытые лесом. Одна безлесная, голая, как зовут ее, Черная гора над заводом по ночам была, правда, страшной. По опоясывающей ее узкоколейке возили на отвалы шлак; еще горячий, он пламенел, затухал и вновь разгорался, словно мигали чьи-то чудовищные глаза. Но ведь это только так казалось Маше, а местные жители привыкли и внимания даже не обращали.

На новый в их местах завод многие уральцы пришли работать сразу. Старшим мастером одной из смен в механическом цехе стал седобородый старичок. О нем ходила слава как о непревзойденном токаре. Маша всегда смотрела на умельцев с благоговением; ей захотелось учиться именно у этого старичка, и она, наконец, упросила начальника отпустить ее из конторы на станок.

Однако первое же знакомство разочаровало девушку. В обеденный перерыв, прервав на полуслове объяснение, мастер бойкой рысцой помчался к своей конторке и вышел оттуда с эмалированным бидончиком в руках.

— Обед, обед, красавица, — сказал он Маше. — У тебя ноги молодые, резвые. Беги-ка в столовую и мне очередь займи.

Кормили в столовой не очень богато. Зачем же старому мастеру, у которого дом — полная чаша, было идти туда?

А он ходил, ежедневно ходил.

А специалист он был, действительно, прекрасный. И учитель тоже. Он обучал десятки молодых людей. Машу он отличал как наиболее способную и старательную.

Но Маша однажды не вытерпела; глянула, как мастер засеменил в столовую, не стала получать свой обед — побежала к секретарю цехового партбюро, сказала, чуть не плача:

— Обыватель он, распоследний обыватель. Обед ему не нужен, а он получает, в очереди стоит. «Раз, — говорит, — мне положено — отдай!»

И о многом, о многом еще, в том числе о неогороженной территории завода — «кто хочет, тот разгуливает», — горячо говорила девушка.

— Думаю в военкомат пойти. Пусть меня на фронт пошлют, — заключила она.

Секретарь поднял на Машу воспаленные от недосыпания глаза. Был он по профессии шлифовщиком, смену стоял у станка и бессменно исполнял секретарские обязанности, куда входило все — от разговора с этой вот девушкой до обеспечения старого мастера кашей.

— Знаешь что, товарищ Попова, — сказал секретарь, — я не думал, что ты такая несознательная. В партию мы хотели тебя принимать, а ты, получается, и комсомолка не так, чтобы очень хорошая.

Маша вспыхнула, хотела обидеться. Но секретарь душевно растолковал ей, что, если взялась она за дело, нужное фронту — учится на токаря и учится успешно, — то надо это дело делать: победа на фронте подготовляется в тылу! И никакой не обыватель старый мастер — зачем крупинку в гору раздувать и за ней самого важного не видеть?

А когда ушла Маша, секретарь подумал, что права она: плохо, что заводской двор — проходной. Ну, да ведь все кругом свои, советские люди. А тес, предназначенный на забор, истратили на жилые бараки — как без них обойдешься?

* * *

Целый год Маша работала по двенадцать, четырнадцать часов в сутки, и все ей казалось, что делает она мало. Училась она, не отходя и от работающего в первую смену, и от работающего во вторую.

Теперь даже странно вспоминать «училась», сама учит — стала токарем пятого разряда. И вместе с этой высокой квалификацией, на смену беспокойной мысли о незначительности своей доли в общем труде, пришел ровный накал: надо делать больше и для этого сохранять силы.

Отдыхать? Да, и отдыхать.

Вот так в одно из воскресений она и попала в таинственное, безлюдное, прямо-таки сказочное место. Карабкалась она, тоненькая в исстиранном платьице девчонка, карабкалась в гору. Медностволые, темноверхие сосны стояли здесь так густо, что вершины горы Маша достигла неожиданно: перебралась через мшистый теплый камень и дальше некуда — кроны деревьев все еще тянутся, уходят в небо, а у ног поляна. Просторная поляна. С горы будто срезан и сброшен куда-то гигантский верхний конус; остался нижний, усеченный. Поляна ровная, круглая, покрытая травой.

Нигде ни тропочки. Маша шагнула в сторону — в траве по щиколотку мокро и холодно. В страхе девушка скачками ринулась вперед. Пришла в себя, только очутившись на огромном валуне. Валуны были и тут и там, по всей поляне. Как чьи-то тугие мускулы, спасительно выступала их твердь из мокрой травы.

С валуна на валун Маша добралась до озерка на середине поляны. Вода в озерке ключевая — холодная, чистая. Глубоко, а камешек на дно ляжет — видно.

Маша попила, умылась, подставила лицо солнцу и ветру. Вот тут чувствуется, что ты на горе: ветер прорвался сквозь сосновый заслон, горный, властный и ласковый ветер, смахнул капельки влаги с лица, обнял тело.

Ни на минуту за весь этот год не забывала Маша об Андрее, всегда он был с нею, в ее душе. А сейчас то ли безлюдье, непривычное одиночество, то ли эта ласка ветра нестерпимой болью стеснили сердце. «Отдыхать, называется, пошла, набираться сил», — с иронией подумала Маша и решила сразу же идти обратно.

Валуны по другую сторону озерца лежали чаще. И девушка пошла обратно другой дорогой. Окружающая красота и тишь вскоре успокоили Машу; с горы она спускалась весело и беззаботно, как птица, скакала и скакала вниз между смолистых сосен.

По пути ей попалась избушка, вросшая в землю, но построенная добротно, из толстых бревен, с кровлей из плитчатого камня. Вспомнилось: старожилы рассказывали, что это кров для заблудившихся, застигнутых непогодой путников. Внутри припасены дрова, вода, соль, в довоенную пору, безусловно, и хлеб. А может, и сейчас хлеб там есть, очень дорогой, нормированный, предназначенный для спасения от смерти — не иначе.

Маша решила зайти посмотреть, как там все внутри, и только свернула к избушке — застыла, замерла на месте. Навстречу ей шла женщина, огромная, толстая, в бесформенном платье из серой мешковины, похожая на тех каменных баб — идолов, которых видела Маша в степи по дороге сюда, на Урал. И глаза у этой живой, идущей ей навстречу женщины были, как у каменной бабы, неживые, уставившиеся в одну точку, сквозь Машу, вдаль.

Не стала Маша заходить в избушку. С чувством неудовлетворенности («красота вокруг какая, а у меня на уме всякие глупости») вернулась она домой.

Соседка по комнате, эвакуированная из Минска жена офицера Ольга Ивановна, спросила, как удалась прогулка. Маша рассказала о встрече «ну, прямо, с каменной бабой, даже страшно...»

Ольга Ивановна привлекла к себе Машу.

— Девочка милая, живете здесь год и так вся в работе, что ничего, кроме своего станка, не знаете. Ведь эта ваша «каменная баба» — местная дурочка. Безобидная, говорят... Жила нищенством. А сейчас будто бы на заводе работает...

Маша неприметно отстранилась от Ольги Ивановны. Девушку удивляло, что ее соседка в такие трудные для Родины дни не работала. Не работала, да еще пыталась как-то оправдать это: «У меня муж сражается с врагом».

«Да, несчастная дурочка работает, а вы, Ольга Ивановна, умница, бездельничаете», — хотелось сказать Маше, и, чтобы не сказать этого, она поспешила закончить разговор:

— Не получился, словом, у меня выходной. Никуда я теперь больше не пойду.

 

3. НЕ ВЕРНУЛСЯ С ЗАДАНИЯ...

Старшина Андрей Мысов проводил своего земляка капитана Сергея Осокина в полет.

Утро было свежее, росистое; по седой траве аэродрома тянулись широкие и узкие тропинки — следы самолетов и людей. Последнюю тропку, сбивая росу тяжелыми сапогами, прокладывал Андрей: он всегда первым приходил и последним уходил с поля.

Неторопливый, размеренный в движениях, Андрей был влюблен в свое дело авиамеханика. Письма Маши, ее гордость за него, фронтовика, он воспринимал с конфузливым недоумением: «Чудна я, какие мы тут герои?» Но в моменты опасности — жесточайшая ли бомбежка, перебазирование ли под обстрелом противника — был действительно храбр, стоек и неутомим.

Месяц назад часть начала получать новые самолеты. Это событие ознаменовалось для Андрея событием и личного свойства. С первой партией машин в часть приехала делегация рабочих. Один из делегатов — седобородый старичок — после официальной церемонии разыскал старшину Мысова, отозвал в сторону и, хлопнув его по плечу, сказал:

— А ведь я тебя, парень, плясать могу заставить.

— Можете, — с готовностью согласился Андрей, — хороши машинки!

— Не об этом речь, — воскликнул старичок, — не об этом! — Он чуть отодвинулся от Андрея и поклонился ему вдруг низко, низко. — Поклон тебе, привет от твоей невесты Машеньки.

Это было так неожиданно. Андрей знал адрес Маши — Урал. Знал, что она работает на заводе. Но что ее руками сделаны детали авиационных моторов, которые попадают теперь к нему, Андрею, в руки — мог ли он такое предположить?

Седобородый старичок подробно рассказал Андрею, как живет Маша, как ее — «золотую девоньку» — все любят.

До чего же от стариковского рассказа хорошо Андрею стало! Как будто бы одному старшине Мысову дорог факт: его невеста Маша принимала участие в создании боевого самолета; он, механик, готовит этот самолет к полету; его друг летит на нем и громит врага. А если подумаешь — из этих вот, кажется, тончайших, поначалу неприметных нитей складывается большое единство советских людей.

Летный день разгорался. Самолеты уходили и возвращались с заданий. Иные задерживались в неудобном, опасном военном небе. Иные прилетали и сразу же задавали уйму работы техникам и работникам медицинской службы.

Капитан Осокин с задания не вернулся. Под вечер стало известно, что его самолет сел на вынужденную, не дойдя до цели, не приняв на себя ни одного вражеского выстрела. Просто отказали моторы. И тут, когда инженер части инженер-майор Могилевский садился в По-2, чтобы лететь к месту этой необычной посадки, старшина Мысов отважился тоже на необычный, неожиданный, с точки зрения строгих авиационных правил, поступок. Он пробежал вблизи от винта, когда раздалась уже команда «Контакт!» Воздушный поток сорвал с него пилотку и унес далеко в поле, а он, отлично зная, что ему не перекричать гул мотора, все-таки отчаянно закричал:

— Товарищ инженер-майор, возьмите меня с собой!

Самолет безответно ушел в небо. Андрей горестно опустился на пыльную жесткую аэродромную траву.

* * *

Уже в воздухе инженер-майор Могилевский подумал, что он зря поторопился. Сведения об Осокине ведь не были уточнены. Командир эскадрильи возвратившихся с задания пикировщиков сообщил, что у машины Осокина отказали моторы и капитан сел в таком-то районе. Ну, а сам Осокин до сих пор не указал свои координаты. «И зря, конечно, зря он, Могилевский, принял решение лететь на поиски. Ведь слова начальника штаба о том, чтобы старший инженер занялся этим делом, может, не следовало понимать как необходимость лично ему, инженер-майору Могилевскому, отправляться в опасный по существу полет. Благоразумнее было бы подождать возвращения отсутствующего — вечно он сам в воздухе — командира части и поступать согласно его распоряжениям. Конечно же, так было бы благоразумнее», — рассуждал про себя Могилевский. Каждый оборот винта усиливал его тревогу.

Могилевский передвинул планшет на колени, стал рассматривать карту. «Очищен ли этот район от противника? — думал он. — Или, как часто бывает, справа и слева наши войска продвинулись далеко вперед, а там, куда мы летим, полным-полно немцев».

Инженер-майор в волнении сдвинул очки на лоб и зачем-то выглянул за козырек — глаза мгновенно заслезились. Сквозь пелену слез смотрел Могилевский на закат. Вечерняя заря догорала. Облака стали багровыми. По небу затрепетали языки оранжевого пламени. Это было похоже на зарево боя на западе, прямо по курсу.

Могилевский решительно открыл планшет, выхватил листок бумаги, карандаш, чиркнул несколько слов, передал пилоту. Тот поднял плечи. Могилевский нашел его вопрошающий взгляд в смотровом зеркальце и утвердительно, несколько раз кивнул — он давал распоряжение изменить курс, держать на аэродром ночных бомбардировщиков. «Все равно ночью мы никакого Осокина не найдем», — в оправдание своего приказа думал Могилевский, хотя до ночи было еще далеко.

— Постарайтесь засветло устроиться с ночлегом. Покушать мы что-нибудь сообразим, — первое, что сказал Могилевский пилоту на земле.

Пилот был несколько обескуражен непонятным распоряжением о перемене курса, решением ночевать здесь и вместе с тем польщен заботой инженера.

— Что вы, товарищ инженер-майор, — сказал он, краснея и неловко переминаясь, — какой мне ночлег, кроме как под крылом?

— Ну, ну, молодой человек, — покровительственно улыбнулся Могилевский. — Отдых для накопления сил необходим. Завтра нам с вами предстоит работенка. Идите и отдыхайте.

Сам Могилевский остался у самолета. Он полез в кабину за автоматом, зацепил там за что-то ногтем мизинца и сломал его. Это незначительное происшествие вконец расстроило инженер-майора. Сокрушенно качая головой, он долго рассматривал свой мизинец с обломанным ногтем. Потом спохватился, вылез из кабины, закинул автомат за плечо, поправился — взял его на грудь и начал вышагивать взад и вперед, как часовой.

Охранять самолет Могилевскому не было никакой необходимости. Хозяева аэродрома намекнули, что у них в охране стоят рядовые и можно даже выделить специального человека к машине инженер-майора, зачем же ему самому ночь не спать. Но Могилевский сказал: «Я и так не усну».

Да и в самом деле ему было не до сна.

Привыкший держаться на людях уверенно, он чувствовал сейчас давящую неуверенность и ругал себя за скороспелое решение лететь на поиски Осокина. Два года войны он, Могилевский, может быть, и жив-здоров лишь потому, что не лез по украинской поговорке «раньше батьки в пекло». Все считали его за этакого трудягу-работягу, ибо видели всегда суетящимся, мечущимся по стоянке от самолета к самолету. Он, не жалея, тратил силы на «доставание и обеспечение», охотно попадаясь в такие моменты на глаза начальству. Не так давно, получая медаль, он скромно сострил:

— Если бы на фронте награждали орденом Трудового Знамени, я бы его, будьте уверены, получил.

Он считал себя тружеником и не лез в герои. И только это чрезвычайное происшествие с осокинским самолетом сбило его с раз навсегда занятой позиции: вместо того, чтобы послать другого, он отправился на розыски самолета Осокина сам. «Хорошо, что во-время опомнился, сел здесь», — думал Могилевский. А на сердце у него все-таки кошки скребли.

Аэродром, где приютился По-2, граничил с рощицей, противоположная его сторона уходила в открытое поле. Там, вдалеке, на равном расстоянии друг от друга, в трех местах что-то горело, — возможно, специально разведенные опознавательные костры. Пламя иногда разгоралось так ярко, что сумрак в роще сгущался до черноты; деревья шумели под ветром в этой тьме зловеще.

Зябко поеживаясь, Могилевский ходил взад и вперед, и им овладевали невеселые думы. Самому себе он вынужден был признаться, что трусит сейчас, прислушиваясь к вою ветра в темной роще, что струсил, приняв решение не разыскивать Осокина, а сесть на чужом аэродроме в расчете провести время, отсрочить возможную встречу с опасностью, встречу с врагом, которой до сих пор он удачно избегал. Да ему и не положено встречаться с врагом. Не положено вот так вышагивать, замирая от каждого шороха. Не случайно ведь ему сказали, что могут выставить часового — рядового, а он, инженер-майор, знающий больше, чем десять рядовых, вместе взятых, должен спать. Он всегда старался спать по ночам. Ему совершенно незнакома, например, окружающая обстановка. Вдалеке горят костры, может, им не полагается гореть?

Ночные бомбардировщики ушли на задание и сразу поле будто вымерло, не с кем перекинуться словом. А для успокоения хотелось бы поговорить с кем-нибудь. Что все-таки случилось с самолетом Осокина? Загадочная история: сел на вынужденную, не получив ни единой царапины. Может, сдали не моторы, а летчик? Ну, а если допустить — моторы. Кто готовил машину? Механик, старшина Мысов. Взысканий пока не имел. Может, заслужил сейчас?

За показавшуюся нескончаемой ночь Могилевский передумал многое. Утром ему стало известно, что члены экипажа Осокина выбрались из болота, куда капитан вынужден был посадить машину. Получив точные координаты, инженер-майор быстро разыскал место вынужденной посадки, а к вечеру управился с осмотром самолета и составлением технического акта.

* * *

Капитан Климчук привык, что к нему приходили и в ночь и в за полночь. Но инженер-майор Могилевский прилетел совсем уж в неположенное время. На зорьке, утром, у хаты, где ночевал Климчук, раздалось урчание мотора. По-2 сел на крошечном «пятачке» между плетнем хаты и подступающим к ней подсолнечным полем.

Климчук натянул сапоги, вышел поглядеть, в чем дело. Он не думал, что это к нему.

— Вас, именно вас, мне и нужно, — сказал Климчуку инженер-майор, спрыгивая с крыла самолета. — Где мы с вами можем поговорить наедине?

Климчук не любил суетящихся людей. Он не спеша отошел чуть в сторону, наклонил высокий стебель подсолнуха, вышелушил из шляпки несколько семечек, сказал:

— Здесь будет вполне удобно. Я вас слушаю.

Могилевский полез в планшет, достал карту, несколько листов кальки — она заменяла, повидимому, бумагу и была исписана витиеватым почерком с обеих сторон — и рассказал, что он только что с места вынужденной посадки пикирующего бомбардировщика.

— На вынужденную летчик (запишите его фамилию) капитан Осокин пошел в самый критический момент: отказали моторы. Когда были осмотрены моторы, вот акт осмотра, — инженер-майор протянул свою исписанную с двух сторон кальку, — оказалось, что в одном деталь номер 0234, будто сточенная кем-то по диаметру, разболталась во втулке. Машину готовил к полету механик (запишите фамилию) старшина Мысов.

Только к вечеру покончил Климчук с этим делом. Хотя можно ли это назвать — покончил? Майор Могилевский настаивал на том, чтобы старшина Мысов был немедленно арестован. Но капитан, подумав, сказал:

— Пока этого делать не следует. Пока вы можете лишь отстранить Мысова от исполнения обязанностей.

Могилевский поспешил выполнить этот совет.

Климчук перебирал в памяти случаи, когда ему приходилось сталкиваться с подозреваемыми во вредительстве. Несмотря на выработавшуюся профессиональную привычку быть объективным и бесстрастным, он, Климчук, каждого такого преступника лично ненавидел и в каждом находил именно то, за что можно ненавидеть. Тупая жестокость, органическая потребность пятнать, гадить, рушить все светлое, наглость и, наконец, слезливая трусость, когда пойман с поличным, — все это бывало в каждом.

И ничего этого не было у Мысова.

По вызову к Климчуку явился ладный, молодой, с открытым взглядом человек. Пилотка сидела на голове аккуратно, гимнастерка заправлена, как положено, доложил о прибытии четко. Но лицо какое-то серое. И в глазах — боль и тоска.

Он показал себя прекрасным знатоком техники. Он не допустил и не мог по характеру своему допустить оплошности. Перед полетом он осматривал моторы? Климчук заставил рассказать подробно, как осматривал. И Мысов, мгновенно оживившись, сбив пилотку на затылок, чтобы не мешала, заглядывая под стол и за стол, повертывая то чернильницу, то карандаш, рассказал.

Климчук протянул старшине детали, приведшие к аварии.

— А что вы скажете об этом?

— Люфт очень большой, — сказал Мысов.

— Допустим такой люфт?

— В десятки раз меньший недопустим, товарищ капитан.

— Как же вы не заметили?

Чудес не бывает на свете: в воздухе никто не мог снять с металлической детали несколько десятых миллиметра, тут нужно было действовать резцом или напильником.

— Кто это сделал, старшина Мысов?

В состоянии невероятного смятения Андрей ответил:

— Виноват, товарищ капитан.

«Заладил: «виноват, виноват», — с досадой думал Климчук. — Повиниться, брат, еще успеешь. А вот кто же испортил детали, это ты знаешь? Если нет — почему не знаешь? Почему?»

Капитан шагал по полю, заросшему полынью, рвал и давил сочные стебли сапогами. Терпкий запах поднимался плотной волной, лез в горло, в нос. Выбрать другую дорогу не было возможности, Климчук торопился. Сегодня ночью должен был тронуться вперед второй эшелон, капитану надо быть на месте.

Так, с горьким привкусом во рту, он и явился в штаб.

 

4. ВСТРЕЧА У БОЛОТА

Вспыхнувшая антипатия Климчука к Могилевскому нашла бы существенное подкрепление в рассказе Сергея Осокина об одних сутках, которые последовали за его вынужденной посадкой и которые инженер-майор Могилевский «проболтался» на аэродроме ночных бомбардировщиков.

Но капитан Осокин рассказать об этом не смог.

Что же случилось с капитаном?

Вылетел он на задание на совершенно исправном самолете, в отличном настроении. Такое настроение владело всеми воинами фронта, двинувшимися в наступление на врага.

Садясь в самолет, Осокин по обыкновению спросил у стоящего около стремянки старшины Мысова:

— Ну, как?

Тот ответил:

— Как часы, товарищ капитан.

И, действительно, моторы в начале полета работали великолепно. А потом произошло непонятное. Линия фронта едва обозначилась вдалеке дымами и пожарами, как без всякой причины в своем, спокойном небе правый мотор вдруг сдал, вышел из строя, будто его прошила пулеметная строчка.

На одном моторе можно было лишь попробовать дотянуть до более или менее сносной посадочной площадки. Однако и этого Сергею не удалось сделать: стал сдавать второй мотор. Он был вынужден сесть, где пришлось — на опушке леса, у болота, возможно, на земле, где еще рыщет враг.

Командир уводил эскадрилью к заданной цели. Стрелок-радист осокинской машины успел принять его приказание «действовать по обстановке».

Садились трудно. Когда отказали моторы и капитан принял решение идти на посадку, всем стало ясно: малейшая оплошность — и, как говорится в невеселой шутке, «собирайте нас по частям». Надежда теперь была лишь на мастерство командира.

Сергей будто сросся со штурвалом. На ногах, казалось, не стало унтов — так чутко прильнули ступни к педалям. Глаза ощупывали каждую пядь стремительно проносящейся внизу земли.

Для посадки в распоряжении была кочковатая луговина, покрытая жухлой травой, сбегающая к болоту. В одном месте кочки собрались в гряду. Между этой грядой и кромкой леса полукилометровая полоса.

Садиться тут!

Колеса ударили о грунт. Самолет, как охромевшая птица, скачками проковылял и замер, почти упершись в деревья на опушке. Хотя «замер» не то слово — он весь содрогался, как содрогались и люди от минувшего напряжения. От толчка при посадке радиостанция вышла из строя.

Сергей первым выпрыгнул из кабины, неловко прошелся: теперь и унты и вся одежда стала ощутимой, мешающей, сковывающей движения. Тишина оглушала.

Что таилось в этой тишине лесной глухомани?

Он, командир, капитан Осокин должен был разгадать, определить — его подчиненные стояли рядом, ждали распоряжений.

Теснимый наземными войсками, враг отступал. Линии фронта, строго говоря, не было. Могло случиться, что в лесу остались гитлеровцы. С воздуха лес темнел небольшим пятном с просветами — полянами. А сели на одну из них и видно, что поляна-то километра два в поперечнике. Значит, лес велик и может укрыть немало врагов.

Сергей вынул пистолет и улыбнулся несерьезности своего жеста. Тишина. Вблизи, во всяком случае, никого нет. В разведку идти некогда. Лучшим решением было: одного из экипажа оставить у самолета, остальным немедленно пробираться на аэродром. Сергей решил остаться на месте сам. Надо доставать не пистолет, а карту, поточнее определяться на местности, отсылать людей.

Все было сделано за полчаса. Разработан примерный пеший маршрут. Самолет замаскирован ветками и травой. В крепком пожатии стиснуты руки товарищей. И капитан Сергей Осокин остался один.

Он ясно представлял: на западе за стеной осеннего леса — железная дорога. Они летели бомбить станцию на юго-западе — там враг, точно. А вдоль железнодорожного полотна? А на рокаде, на севере? А в лесу?

В лесу темень и тишь. Деревья — сосны, елки, осины, березы вперемешку — растут не часто, но так переплетены кустарником, что не пройти.

«Гитлеровцы тем более не сунутся в такую глушь», — заключил Сергей, оглядев лес, пройдясь по опушке вдоль всей своей «посадочной полосы». Потом он вернулся к самолету, влез на крыло, стал осматривать болото. Оно начиналось на поляне, за грядой поросших мхом кочек, и уходило в лощину, которую, словно излучину реки, обступили купы ветел. На противоположной стороне поляны был уже не лес, как казалось сверху, а еще более непроходимые места.

«И хорошо, и плохо» — резюмировал Сергей, думая уже о том, как он будет выводить самолет из этой ловушки.

Перевалило за полдень. Погода, с утра почти летняя, резко переменилась. Отовсюду проглянула осень: скучились и потемнели облака, без солнца сразу поблек багрянец листвы. Ветер погнал из болотистой лощины клочья тумана.

Сергей забрался в кабину. Ни на минуту не прекращая наблюдения, он считал себя все же обязанным экономить силы. Подготовленный своей немалой летной практикой к любым испытаниям в воздухе, привыкший мгновенно и безошибочно на них реагировать, он чувствовал себя не так прочно на земле.

Он попытался принять такую позу, при которой не напрягались бы мускулы и тело отдыхало. Но мозг попрежнему работал напряженно. Мучительней всего была загадка: что стряслось с моторами? Вернее, с одним — правым? Вспомнилась стереотипная фраза механика Мысова «как часы». Раз он так сказал, значит, моторы будут работать безотказно.

«Какая тут к лешему безотказность!» — думал Сергей.

«Сплоховал механик, что ли?» — Опять и опять вставал тревожный вопрос, хотя капитан не допускал мысли, что старшина Мысов — человек, на которого можно положиться, как на самого себя, мог что-то недосмотреть.

Прошло часа три. Тучи сгущались все больше, спускались все ниже. Разбушевался ветер. Туман наплывал на поляну волнами, гребни которых клубились и серели, будто это был не туман, а дым.

За туманом Сергей не разглядел слабого столбика настоящего дыма, из-за шума, поднятого ветром в чаще, не расслышал урчания мотора: к противоположной стороне поляны подошел и остановился у самой топи легкий танк.

Самолет, замаскированный травою и ветками, и танк, укрывшийся в лозняке, стояли наискосок, в километре друг от друга.

В танке приглушили мотор. Открылась крышка люка: на броню вылез танкист с биноклем в руках. Он стал рядом с башней и поверх желтых, мечущихся по ветру метелок камыша начал осматривать местность. Все его внимание было поглощено редким ельничком за лощиной. Приближенное линзами бинокля, в ельничке просматривалось железнодорожное полотно. Рельсы были такого рыжего цвета, что безошибочно можно определить — проржавели. Железнодорожным путем, вероятно, давно не пользовались.

«Не восстанавливали», — отметил офицер-танкист. Ведя биноклем дальше, он обнаружил следы взрыва: разметанные шпалы, скрюченные рельсы. Отправляясь в разведку, об этой бездействующей ветке он узнал еще от старика партизана, который взялся провести танкистов-разведчиков среди болот. Старик так и сказал:

— Объяснить я вам не сумею, а провести — с моим удовольствием.

Забавный старикан. Лет ему за семьдесят, а подвижен, как юноша. Соскочил с брони, где сидел, сказал, хитровато прищурясь:

— В один момент я ногами тропку найду, — и скрылся в кустах.

Командир танка вел биноклем уже по второму заходу, по мысленно проложенной черте, гораздо более близкой, чем железная дорога в ельнике. В поле зрения попадали кочки, кочки и кочки. Невольно вставал вопрос: «Откуда же проход выищется? Не для человека, который может прыгать с кочки на кочку, а для танка? Впрочем, здесь и человек не больно-то распрыгается. Где дед? Куда пропал?»

И в то же мгновение дед нашелся. Сначала, метрах в ста от танка, с какой-то чудной, красноватой кочки взлетели вороны. Потом рядом с этой кочкой прилегли мечеобразные листья гигантской болотной травы, и на них, словно на помост, встал старик.

Он махал рукой, он звал к себе.

Красноватая кочка оказалась тушей убитой гнедой лошади, из задней части которой были, невидимому, совсем недавно вырублены куски мяса.

— Немцы продукт добывали, — пояснил старик. — Кониной они впопыхах пробавляются!

Командир танка, молодой офицер, не хуже своего проводника знал, в какой спешке и смятении удирает враг. Старик прав, о панике свидетельствует искромсанная конская туша: нарушен «хваленый» порядок, застревают, бросаются обозы, грабить теперь боязно, «завоеватели» довольствуются протухшей кониной.

Но танкисту сейчас было не до рассуждений. Ему было поручено разведать силы противника в селе, за лесом. Предполагалось, что в этом труднопроходимом, заболоченном лесу гитлеровцев нет. Однако предположение не оправдалось. Убитая лошадь свидетельствовала о том, что тут недавно орудовали немецкие повара. Куда они направились, кого собирались кормить? Все это заставило танкистов с особой тщательностью осмотреть место, где они вначале искали только проход для машин.

Так офицер-танкист обнаружил самолет. И капитан Осокин увидел танкиста, будто вынырнувшего из трясины.

Офицеры просемафорили друг другу руками.

Танкист понял, что летчик сел на вынужденную, что он — один и от своей машины никуда не уйдет.

Танкист рад был бы выручить товарища, попавшего в беду. Он вспомнил, какую помощь наземным войскам оказывали летчики. Перед ним на мгновение встала недавняя картина: солдат-пехотинец, проводив взглядом уходившие в сторону противника бомбардировщики, сказал: «Вот сейчас там дадут! Вот дадут! — и тихо, с величайшей любовью и тревогой в голосе, добавил: — только бы все возвратились, орлы!»

А что может сделать он, командир танка, для одного из них — орла не только в небе, но и на земле? «Видать, храбрый, самоотверженный парень, — думал танкист об Осокине, — не оставляет боевую технику. А ведь в лесу — фашисты. Чем отобьется от них?»

Пробраться к самолету можно только окружным путем. Сколько километров в этом пути? Для человека — два, три, а для танка все десять! Сейчас нечего и пробовать! Сейчас для него самое главное — выполнение поставленной задачи, и надо, значит, свертывать не вправо, к самолету, а влево, где старик отыскал гать.

Танкист постарался дать понять летчику, что ему не дадут долго «загорать».

Сергей Осокин понял, что танкисту нельзя задерживаться, что танк должен уйти, как утром уходили самолеты эскадрильи по заданному курсу, что ему, остающемуся на месте, надо держать ухо востро: в лесу — танкист предупреждал — враги. И хотя Сергею догадка насчет этого неоднократно приходила в голову, сейчас от сознания, что это именно так, нервы напряглись до крайности. Конечно, свои не оставят его, но когда подойдут свои?

По сигналу командира разведчики собрались в танк, и, пыхнув дымком, теперь заметным, потому ли что над лощиной прояснилось, или потому что Сергей следил за ним, танк ушел.

Серый день незаметно клонился к вечеру.

Сергей, конечно, не мог знать, что офицер-танкист, познакомившийся с ним через топь на расстоянии, сделает для его спасения все, что только можно сделать для самого близкого, родного человека. Капитан надеялся главным образом на помощь из собственной части. Он представлял, как командир части отдаст короткое приказание и как начнет суетливо распоряжаться инженер-майор Могилевский. Скорей всего, инженер пришлет на По-2 механика. Лучше бы — Мысова! А может, лучше никого не ставить под удар? Где-то здесь, рядом — фашисты. Если они сунутся к самолету, Сергей один сумеет сделать то, что неизбежно придется делать и вдвоем и втроем, — он сумеет дорого обойтись врагу!

Командир танка, верно оценив обстановку — только танкисты, двинувшись немедленно в запланированный рейд, могут подоспеть на выручку к летчику, — спешил. Результаты его разведки ускорят дело. Ускорить разведку! Он стоял в башне с откинутым люком и, обняв за плечи старика-проводника, кричал ему в самое ухо:

— Веди нас скорее, дед. Поаккуратнее, дед!

Надо отдать ему должное, дед знал местность. Разведчики благополучно пробрались по тряской гати, незамеченными приблизились к селу, установили то, что нужно было им установить.

К вечеру танковое подразделение разгромило противника в разведанном селе, взяло в обхват прилегающий к селу лес; автоматчики начали прочесывать чащу.

Офицер-танкист, обнаруживший Осокина, с разрешения командира поспешил на замеченную поляну, к летчику.

Самолет, замаскированный ветками, стоял на месте, почти у самых деревьев на опушке.

Танкист крикнул:

— Выходи, друг!

Никто не отозвался.

Темнота затопляла поляну: скоро в двух шагах ничего не стало видно. Пришлось отложить поиски до утра. Танкист кричал еще и еще, но в ответ не раздавалось ни звука.

Однако и наутро поиски не дали результатов. Самолет стоял, казалось бы, в полной исправности — огромная красивая птица, в каждом изгибе своего тела таящая стремительную силу. От самолета к топи вел след — притоптанная трава.

Были обнаружены и другие следы: будто к поляне шла целая вражеская рота. На соснах у самолета, на уровне человеческого роста, сбита кора — стреляли. А может, это стреляли по гитлеровцам наши пехотинцы?

Летчика во всяком случае ни живого, ни мертвого найти не удалось.

К исходу дня из авиационной части прилетел инженер-майор. Он моментально договорился, танкисты «в порядке боевого взаимодействия», как он выразился, вытянули самолет на ровную площадку, выставили к нему часовых. Инженер исписал несколько листов бумаги — составил акт, дал его подписать свидетелям и офицеру, видевшему Осокина в том числе.

«Проявил бы оперативность пораньше, — подумал тот, — глядишь, уцелел бы человек».

В памяти всплывала одинокая фигура летчика и его жест, категорически отрицающий предложение уйти от самолета. Он оставался на посту. И танкисту горько было сознавать, что он не сумел помочь человеку.

 

5. ЖЕНА ВОЕННОГО

Маша слегла с температурой сорок, в жесточайшем бреду. В большей степени, чем болезнь, сломили девушку переживания. От Андрея перестали приходить письма. Томимая дурными предчувствиями, Маша послала в часть запрос и не получила ответа. Что же случилось с Андреем? Пропал без вести? Погиб?

«Конечно, погиб... — горестно решила Маша и не плакала, а только все шептала, звала про себя: — Андрей, Андрей». Друзья даже не знали, как утешить ее.

Друзей у Маши было много. Когда она заболела, у ее постели дежурили девушки — подружки с завода и соседки. Приходил проведывать секретарь цехового партбюро и мастер, тот, что был с делегацией в Действующей Армии и привез ей последнее письмо от Андрея,

Какое радостное, какое хорошее было письмо! Андрей писал, что как эстафету приняли фронтовики дорогой подарок с Урала. И пусть верят невесты, матери, сестры: их труд, помноженный на ратный труд солдат, принесет победу.

Не только труд, не только силы, а и жизнь пришлось отдать ее жениху. Все понимали, как тяжело Маше. Но никто не мог понять, что еще не давало ей покоя. В бреду она твердила о какой-то каменной бабе. Но никто же не знал, что перед тем, как Маше слечь, с ней произошел вот какой случай.

Однажды, справившись в который уж раз на почте о письмах и получив ответ: «вам, дорогая, опять ничего нет», Маша, в отчаянии, сама не понимая зачем, пошла мимо завода, прочь из поселка. Ноги вязли в грязи. Мелкая осенняя морось мочила непокрытые косы.

Шла Маша, шла, карабкалась в гору, будто надеялась, что станет легче, если доберется она до вершины.

И добралась. Огляделась и поняла, в какую даль попала. Та самая гора, верх с которой словно срезан, а нижний, усеченный конус венчает поляна с озером. На противоположном склоне — Маша знает по весенней своей прогулке — избенка для притомившихся путников. «Зайти, что ли, чтобы не мокнуть под дождем», — безразлично подумала Маша, лишь сейчас заметив дождь, и двинулась краем поляны. Дождь, собственно, кончался. Стало светлее. Избушку Маша увидела издалека; кровля ее масляно блестела, как шляпка переростка гриба, притулившегося у корней сосны.

Бывает у человека состояние такой смятенности, что идет он, сам не зная куда, да еще так спешит, что не может остановиться ни на секунду. Маша бежала к избушке, будто за ней гнались. Но то ли она была легка на ногу, то ли сосны шумели, заглушали шаги, приблизилась она к двери неслышно и заглянула в щелку под притолкой. В полумраке помещения, дохнувшего ей в лицо теплой прелью, маячили две человеческие фигуры.

В первый момент ни страха, ни любопытства Маша не испытала. Просто, вдруг обессилев, она прислонилась лбом к скользкому от дождя косяку. Когда глаза привыкли к темноте, фигуры обозначились яснее. И тут рука Маши сама потянулась ко рту зажать возглас удивления: в избе были Ольга Ивановна и «каменная баба».

Чему удивилась Маша? Ольга Ивановна не скрывала, что она трусиха и неженка. «В лес за дровами? Да разве я в состоянии? — говорила она. — Заблужусь. Пропаду!» А сейчас в какую даль, в какую глушь попала! Ведь не принесла же ее сюда на руках «каменная баба»? Зачем они вообще здесь в такую непогодь обе?

На эти вопросы Маше не удалось получить ответа. Женщины не произносили ни слова. «Каменная баба» ела хлеб. А Ольга Ивановна делала какие-то странные движения, словно сеяла муку.

Впрочем, что за дело Маше до всего этого? Андрюша, Андрей. Еле волоча ноги, опять вся заполненная своим горем, девушка побрела от избенки в поселок, к заводу.

Она не доработала смены: прямо от станка, всю в жару, без сознания, ее отвезли в больницу. Она поминала в бреду какую-то «каменную бабу» да называла Ольгой Ивановной то одну, то другую женщину, приходившую к ней.

А Ольга Ивановна проведать Машу не смогла: получила вызов из Москвы, собралась срочно и уехала.

* * *

Войска фронта, развивая наступление, стремительно продвигались вперед. Авиационный полк снова сменил аэродром. Ремонтные мастерские и технический состав расположились в освобожденном от врага украинском хуторе. Какой-то фашистский новоиспеченный помещик пытался здесь организовать нечто похожее на средневековый замок: окружил постройки забором, вырыл подвалы, двор замостил бетонными плитами.

На приволье украинской земли хутор выглядел уродливой заплатой — ни к чему были и высокий забор, и подвалы-подземелья. А инженер-майору Могилевскому понравилось, хотя в последнее время ему немногое приходилось по душе, — Могилевский тяжело переживал личные неприятности.

Они начались вскоре после происшествия с самолетом Осокина.

Командование и раньше замечало недостатки инженер-майора. Он любил и умел пользоваться заслугами окружающих, умел показать себя причастным к хорошим делам, которых не делал, а ответственность за плохое свалить со своих плеч. Глупость, трусость и подлость в характере Могилевского чувствовались, но были расплывчаты, трудноуловимы, и лишь при чрезвычайном происшествии с самолетом Осокина они расцвели, как говорится, пышным цветом. Командир полка не отдал Могилевского под суд, но запросил в армии нового инженера.

Вот почему, когда все в части были полны радостью боевых успехов, Могилевский пребывал в весьма мрачном настроении. Единственно, что ему понравилось, это отведенный техникам хутор; он сказал «порядок!» — и, насуетившийся за день, получив у почтаря письма, пошел отдыхать.

Письма Могилевскому были: одно от жены, другое от девушки из медсанбата. Разглядывая знакомые почерки на конвертах, он чувствовал, что ему интересно Люсино письмо (он успел, как сам определял, «уже закрутить любовь») и безразлично письмо от Сони — жены. Они не виделись с начала войны. Она эвакуировалась (он долго не знал этого) сначала в Ташкент, потом переехала на Урал, потом в Москву — лечить дочь.

Больная дочка. Она связывает его с Софьей Семеновной навсегда. А душевная их связь давно ослабла, потерялась. Держит он письмо, которое не хочется читать, да и читать-то по существу нечего. Описание мелких бытовых дел. Так и есть: «С военторгом устроилась, мне как жене офицера...» Молодец Соня, но все-таки это скучно!

В дверь постучали. Вошел сержант и доложил, что при повторном осмотре в подвальном помещении обнаружен труп женщины. Могилевскому не хотелось идти, но идти было надо.

— Что ж, отправимся в это помещение, — сказал он.

За мастерскими — бывшей конюшней — одна из плит, устилавших двор, была сдвинута и на месте ее зияла черная дыра.

Лестница вела в огромный пустой подвал. У стены на полу виднелось тело женщины в ветхих лохмотьях. Копна седых волос закрывала лицо. Могилевский наклонился, приподнял волосы, и у него потемнело в глазах.

— Товарищ инженер-майор, — услышал он откуда-то издалека голос сопровождавшего его сержанта, — на волю бы вам, голова, наверно, закружилась.

— Да, я пойду, — с трудом шевеля одеревеневшим языком, произнес Могилевский и направился к выходу.

На дворе ему стало еще хуже. Никогда ему не было так плохо. В подвале он увидел труп Сони. Лицо ее, пусть постаревшее до неузнаваемости, он узнал бы из миллиона. И он узнал: мертвая — его жена! Любит он ее или не любит, страшно, что она мертва. И до ужаса непостижимо; в кармане его гимнастерки лежит письмо, написанное ею неделю назад в Подмосковье. Неделю назад! Гораздо раньше она умерла здесь — трупа уже коснулось тление.

Опять среди ночи инженер-майор Могилевский будил капитана Климчука.

— А может, вам показалось, все-таки со страху? — сказал Климчук, выслушав пространное объяснение Могилевского с частым повторением: «тут я не стыжусь бояться». Сказал и пожалел: неприятен ему Могилевский до крайности, но случай, действительно, страшный. — Пойдемте, посмотрим все на месте, — заключил он.

— Нет, — взмолился Могилевский, — я больше к ней не в силах подойти. Посмотрите сами... На левой руке у нее через всю ладонь шрам. Брусок масла она положила разрезать — такая привычка была — на ладонь. Нож соскользнул.

И эта, и много других вспомнившихся инженер-майору примет были обнаружены, когда Климчук и врач осматривали труп, протоколировали мельчайшие детали. Сомнений в личности погибшей не оставалось. Жена офицера Софья Семеновна Могилевская умерла от истощения на территории, временно захваченной гитлеровцами.

Кто же написал от ее имени письмо и опустил в московский почтовый ящик? Кто и зачем выдавал себя за жену инженер-майора Могилевского? Командование решило отправить Могилевского повидаться с этой женщиной. Ему был предоставлен отпуск якобы по семейным обстоятельствам, и он поехал в Москву.

Семьи теперь у него не было ни в Москве, ни где-либо в другом месте. Но был адрес семьи: Новая улица в подмосковном дачном поселке.

Идти от станции пришлось долго и полем и лесом. Сгущались сумерки. В окнах домов, разбросанных по лесу, зажигались, огни и мгновенно скрывались за маскировочными шторами. Инженер-майор налазился по грязи, подсвечивая фонариком, пока в одном доме ему не ответили: «Могилевская? Да, живет здесь».

Входную дверь открыла какая-то старуха.

— Софья Семеновна! — крикнула она. — К вам пришли.

Открылась еще одна дверь, и на пороге появилась женщина.

— Ко мне? Проходите, пожалуйста.

«Похожа? — мысленно спрашивал себя Могилевский. — Да, такая же большая, полная фигура. Корона жестких, будто завитых волос над лбом. Похожа, но мне от этого не легче».

Он прошел и без приглашения сел на стул, обвел взглядом комнату. Он искал ребенка, дочь. Около печки стояла пустая детская кроватка.

— Вы с фронта? Может, с весточкой от мужа? — спрашивала женщина. Она подошла к столу, вывернула фитиль в лампе. И так же, как в комнату волной хлынул свет, с лица женщины волной сошла живая краска.

— Вы Могилевский?! — шепотом спросила женщина.

— Да, — подбадривая себя, закричал Могилевский во весь голос. — Я-то Могилевский! А вы кто?

— Я знала, что это когда-нибудь произойдет, — не отвечая на вопрос, медленно, как бы сама с собой, заговорила женщина. — Но я не думала, что это будет выглядеть так. С криком, с шумом... Я думала, что в один прекрасный день я обниму Соню, возвращу ей дочь. А вы благодарно пожмете мне руку. — Она положила ладонь на рукав шинели майора. — Скажите, вы не нашли ее? Неужели ее убили?

— Убили, — словно эхо, отозвался Могилевский.

Губы женщины дрогнули, по щекам побежали слезы.

— Боже мой, боже мой, значит, я никогда ее больше не увижу. Значит, ни к чему мой обман. Да разденьтесь же вы, сядьте! Я должна вам все рассказать.

Она рассказала, как вместе с Соней она бежала из занимаемого гитлеровцами города. Ее дочь была убита шальной пулей. Если бы не Соня, она не двинулась бы дальше. Соня тащила ее, не бросила... Но в одном селе они попались-таки врагу. Ее, больную, не взяли, а Соню оторвали от помертвевшей от испуга дочурки, погнали куда-то, успела только крикнуть: «Береги дитя, я вернусь!» Она выполнила завет подруги. Вся ее жизнь — заботы о несчастной сумасшедшей девочке. Сейчас та в клинике. Очень ли уж плохо она делала, что получала деньги Могилевского по аттестату — они шли на ребенка, — что пользовалась своей способностью писать любым почерком? Женщина придвинула лист бумаги и мгновенно скопировала оба почерка: так она писала ему, а он так отвечал. Правда?

Могилевский улыбнулся сухими губами:

— Точно.

Она надеялась: пройдет страшное время, вернется Соня. Теперь же она поручает себя его великодушию. Оценит он наилучшие ее побуждения? Она одинока. Никого, кроме его дочери, ее воспитанницы, для нее в целом мире.

«Чего не бывает», — думал растроганный Могилевский.

Позже, давая показания следователю госбезопасности, он сказал:

— Несчастная она, эта женщина, одна, как перст, и чудачка: потеряла свой паспорт, взяла чужой. Женщины вообще не понимают, что такое документы.

Не понимал что-то очень серьезное сам инженер-майор.

Он многое не понимал в жизни. Больше всего занятый собственной особой, безразличный к общему делу, он все рассматривал с точки зрения «везет, не везет». Он не умел осуждать себя, а когда его осуждали другие, считал, что началось невезенье. Последнее время — целая полоса: сместили с должности, погибла жена, а женщину, которая по доброте душевной взяла на себя заботу о его дочери, подозревают в каких-то тяжких грехах. Ну, что ж, что пользовалась его деньгами и документами покойной жены. Он лично к ней никаких претензий не имеет.

Так Могилевский и заявил вызвавшему его следователю.

— Вы не имеете, зато мы имеем, — сказал на это следователь. — И не только к гражданке, носившей вашу фамилию, мы имеем претензии, но и к вам, инженер-майор.

До окончания следствия по сложному делу неизвестной Могилевский был задержан, а потом лишен звания по суду.

Но до окончания дела женщины, выдававшей себя за Могилевскую, было еще далеко.

 

6. БОЕВАЯ ДРУЖБА

Капитана Осокина около месяца не было в части.

Инженер-майор Могилевский, вернувшись с места вынужденной посадки осокинского самолета, рисовал себя чуть ли не очевидцем его гибели. Посчитав выгодным настоять на отстранении механика Мысова от работы, Могилевский не рискнул бросить тень и на летчика. Наоборот, он распространялся о геройстве Осокина.

— Да, это был человек кристальной чистоты. Непревзойденного мужества. — Могилевский сыпал готовыми формулировками. — Вокруг него сжималось кольцо врагов. Он предпочел смерть героя, нежели плен! Мы не нашли его трупа, вероятно, раненный, он бросился в болото... Можете мне поверить, я видел его.

— Что ты видел? — обрывали Могилевского собеседники. — Видел, как погиб Осокин?

— Я видел болото. Жуткую топь, откуда с риском для жизни мне привелось вызволять самолет!

— Ну, вот о машине, которая по твоей вине там застряла, ты и говорил бы.

Но Могилевский почитал за лучшее прекратить разговор, если он так оборачивался: «по его вине». Никем еще не доказано, по чьей вине самолет пошел на вынужденную...

Командование настойчиво отыскивало следы капитана Осокина: были разосланы запросы в штабы наземных частей и соединений, действовавших на этом участке фронта. И вот пришел ответ, в котором сообщалось, что капитан Осокин находится на излечении в госпитале, куда его доставили автоматчики, отбившие раненого бесчувственного летчика у гитлеровцев. В госпиталь немедленно вылетел заместитель командира полка по политической части. Он вез много теплых писем от товарищей Сергея.

Сергей не нуждался в восхвалениях Могилевского, но тот почти точно нарисовал картину его поведения на болоте.

Да, враги окружили поляну, куда капитан посадил самолет. Намерения их были неизвестны.

Сергей знал, верил, что вот-вот должны подойти свои. Не ради же красного словца сигналил танкист: «Жди, держись, выручим». Его задача сейчас — отвлечь внимание гитлеровцев от самолета.

Осокин оттащил пулемет за кочки, прямо в болото. Трудно было установить его там. Зыбкая почва прогибалась под ногами летчика. Еще сильнее подалась она под грузным стальным телом пулемета. Лопнул моховой покров, в трещинах запузырилась ржавая вода. Сергей снял с себя комбинезон, подмостил под пулемет, дал первую очередь. Пулемет чуть не вырвало из рук. Прицельный огонь не получался. Но по воплям, раздавшимся из леса, можно было судить, что стрелял он не зря.

Гитлеровцы сначала прятались за деревьями, потом в азарте стали выскакивать на поляну; они отлично понимали, что противник у них — один человек, но он был не заметен среди кочек, казалось, стреляла сама земля.

У Сергея кончались патроны. Он был ранен. Болото засосало комбинезон, подбиралось к пулемету. Тогда летчик, уже не страшась быть увиденным, лег грудью на кочку, попытался втащить туда же пулемет. Но пулемет вырвался из ослабевших рук, встал торчмя, качнулся, и трясина мгновенно сомкнулась над ним.

Сергей поджал на кочку ноги, вынул пистолет, выстрелил. Показавшийся огромным гитлеровец упал совсем недалеко. Сознание капитана мутилось, он стал мучительно соображать, сколько выстрелов может сделать еще, чтобы оставить последний для себя.

В это время стрельба в лесу вдруг участилась. Что-то загрохотало, заскрежетало.

«Танкист привел своих», — подумал Сергей и тотчас же силы оставили его.

В госпиталь его привезли в беспамятстве, но за месяц вы ходили. Замполит стал часто наведываться, наказывая санитаркам и сестрам:

— Вы, девушки, скорее его на ноги поднимайте!

И вот, поправившись, капитан Осокин вернулся в часть. Месяц словно бы и небольшой срок, но на фронте многое переменилось. В основном перемены были радостные: наши войска настолько продвинулись вперед, что пикирующим бомбардировщикам пришлось сменить аэродром. Прибыли новые люди. Отмечались новые успехи.

Но чем был несказанно огорчен Сергей, это смещением Мысова с должности механика.

На фронте отношения капитана Осокина и старшины Мысова из давно забытых по существу связей ребят односельчан выросли в настоящую дружбу.

Что они могли вспомнить из поры детства? Разве то, как Сергей задирал рохлю Андрюшку Мысова.

Андрей всегда копался с постройкой каких-нибудь приспособлений. Течет ручей. Андрей перекроет его двумя кирпичинами, посредине на палке укрепит лопастное колесо, и вот тебе мельница!

Ребята смотрят, молчат в восхищении. А Сергей обязательно спросит:

— Сколько, спец, в твоем колесе спиц?

Андрей заморгает, засопит и ничего не ответит — в счете он был не силен. Ребята представят его таким же моргающим в классе у доски, и очарование умельца сразу пропадает.

— Спец, сколько спиц? Спец, сколько спиц?

Так его дразнили.

Сергей Осокин учился прекрасно. После десятилетки он отлично закончил авиационное училище и так же отлично проявлял себя в боях. Великой Отечественной войны. «Растущий офицер», — говорили о нем.

Мысов из родного камского села (недаром фамилии там приречные: Мысовы да Осокины) реже подался в город. Работал на заводе. Призвали в армию — стал авиамехаником и на фронте встретился с земляком.

Нет, они не вспоминали о детстве. Они подружились потому, что их сроднило общее дело — беспощадно бить ненавистного врага, гнать его прочь с родной земли. И Мысов и Осокин вкладывали в это дело все свои силы. Они проверили друг друга и убедились, что делают его на совесть, хорошо!

Капитан приводил на аэродром самолет, и механик будто читал точно и ярко написанную книгу. Вот пулеметная строчка — нападали вражеские истребители, заходили и с хвоста, и с головы. Вот рваные пробоины от осколков зенитных снарядов. Плотна была стена зенитного огня! Капитан бесстрашно шел в самое пекло — вот еще пробоина и еще. Сбросил бомбы, и когда повернул обратно, — опять истребители. Горел. Сбил пламя. Дотянул на одном моторе.

— Ну как, надо в тыловой «госпиталь» или хватит твоего «медсанбата», старшина?

Спрашивал Осокин, наперед зная, что Мысов ответит:

— Подправим сами, товарищ капитан.

И подправлял. Не отходил от машины, пока не мог сказать:

— Материальная часть в порядке. Можно бить фашиста!

Это была совершенно не уставная фраза, но офицер Осокин разрешал старшине произносить ее и даже, больше того, с нетерпением ждал, когда она будет произнесена. Ведь это означало, что самолет отремонтирован превосходно, будет служить, как новый — старый, опробованный, родной самолет.

На крепкой деловой вере была основана их дружба. И когда Осокину сказали, что старшина Мысов отстранен от исполнения обязанностей механика, а Могилевский даже намекнул, что, мол, тут дело пахнет вредительством, Сергей страшно возмутился, вскипел. Потом стих и все ходил мрачный, неразговорчивый, раздумывая. С одной стороны, не верилось, что человек, с которым он сидел за одним столом, дышал одним воздухом, дружил, воевал и в котором никогда не ошибался, мог оказаться вредителем — врагом. С другой стороны, Сергей отлично понимал, что только с целью вредительства можно было привести мотор в такое состояние, в каком он вышел из рук Мысова и попал в его, Сергея, руки.

Капитан видел деталь, которая вышла из строя, что и повлекло за собой поломку. С этой детали, словно бархатным напильником, было снято несколько десятых миллиметра металла. Малая величина, губящая большую машину.

«Да что машину! — горько думал Сергей. — Выходит, Мысов людей хотел загубить. Тех, кто конструировал самолет. Тех, кто делал его. Тех, кто собирался летать на нем. Вот что, выходит, задумал Андрей Мысов!»

Капитан попробовал поговорить со старшиной. Но Андрей, подавленный всем случившимся, только тяжко вздыхал. Он сидел перед Сергеем, как преступник, опустив голову, и его руки дрожали. Пытаясь унять дрожь, он то засовывал их подмышки, то обнимал ими локти.

— Андрей! — почти крикнул Осокин. — Долго ли ты будешь вот так?

— Как, товарищ капитан? Договаривайте. Теперь все равно.

— Не строй из себя раскисшую бабу. — Уже не сдерживаясь, закричал Осокин. — Не все равно. Всем нам не все равно. Говори, как получилось?

Андрей поднял голову и спросил, глядя прямо в глаза капитану:

— Сережа, а ты мне веришь?

— Да! — просто ответил Сергей.

— Вот и хорошо. Мне легче будет. Вот здесь, — Андрей положил ладонь на левую сторону груди. — А как все получилось, не знаю. Все думаю. Мозги уж, наверное, пересохли. Никак понять не могу.

Надо было что-то предпринять. С кем-то искушенным в столь неясных делах поговорить и посоветоваться. Сергей обратился к замполиту.

— Поедем-ка к следователю, — сказал замполит. — Могилевский ведь настаивал даже на аресте Мысова, да следователь отрезал: «данных нет, чтобы арестовывать». А делом этим он занимается. Тебя еще не вызывал? Нет. Ну так мы сами к нему и поедем.

В дороге Осокин в который раз повторял:

— Не могу поверить, товарищ подполковник, что Мысов — гад. Знаю его с детства. Да не в этом счастье — сейчас знаю, на войне. И про то, как любит он машину, знаю. И про то, как радовался новой технике. И как гордился: «моя Маша все это делает».

— Какая Маша?

— Ну, это, может быть, и лишнее. Невеста его, товарищ подполковник. К существу это не относится.

Но и о невесте Маше, и о многом другом, будто бы не относящемся к существу дела старшины Мысова, расспрашивал Осокина капитан Климчук.

Он сам не очень верил в то, что старшина Мысов — враг. Но для того, чтобы доказать противное, следователь должен был точно, опираясь на факты, а не на предположения, объяснить: почему мотор нового самолета неожиданно отказал в воздухе?

И следователь искал факты. Его работа была похожа на труд таежного старателя: чтобы добыть хоть один полезный факт, необходимо было поднять и перемыть сотни пудов руды сложных человеческих взаимоотношений.

* * *

Подполковник Линев имел право задержать женщину, проживающую по чужим документам, и он задержал ее. Но от этого дело Елены Примак, как она назвала себя, не стало яснее.

Линев отлично понимал, что никакая она не Примак, точно так же как и не Могилевская. На допросе, моргая красивыми ресницами, время от времени пуская слезу, она повторила жалостную историю, на которую мог пойматься только тот, кого называют шляпой. «Несчастная она, одна, как перст, и чудачка», — вспоминал Линев разглагольствования Могилевского.

История, рассказанная Примак следователю, была в более убедительном варианте.

— Не говорите ему, — подразумевая Могилевского, восклицала задержанная. — Это убьет его. Девочка, его единственное дитя, умерла. А я, судите меня, я преступница, я получала его деньги по аттестату для того, чтобы жить.

Правдоподобно? Вполне. Как будто ему, Линеву, здесь и делать нечего.

Который по счету рассвет встречал у окна своего рабочего кабинета подполковник Линев, думая — в чем же тут загвоздка?

Подполковник отдернул штору. Из сияющей, искрящейся морозной дымки вставали знакомые здания. Москва! Родная, суровая военная Москва. Далеко отогнан враг, но висят в небе аэростаты воздушного заграждения, на дорогах, у застав — противотанковые рогатки, окна перекрещены бумажными наклейками. Из каждой квартиры кто-то — отец, муж, брат, сын — сражается на фронте.

Он, Владимир Линев, на фронте не был. Он не сбрасывал на врага бомбовый груз. Не давил его гусеницами. Не брал на мушку. Здесь, у окна, за письменным столом, над папками «Дело №», он принимает участие в Великой Отечественной войне, в справедливой освободительной войне против фашизма.

Подполковник отошел от окна, склонился над бумагами. Ничего интересного в квартире Могилевской не найдено. Только обрывок письма с подписью «Маша» остановил внимание Линева. «Надо задержанную спросить, кто такая Маша?» — решил тогда подполковник.

* * *

Если бы арестованная, назвавшаяся Еленой Примак, не боялась выдать себя, она грызла бы от злости собственные пальцы. Не суметь справиться с добросердечным, раскисшим от переживаний майором! Она же была готова к встрече и не с таким простаком.

Правда, ее подвели: уничтожили, но не бесследно Могилевскую — супруг нашел ее труп. Однако супруг-то этот таков, что бери его голыми руками: приехал, все рассказал. Чуть бы погуще сентиментальность, потрагичнее вздохи, покрупнее слезы, и он не ушел бы от нее. А то ушел и где-то так же, как у нее, все рассказал. И вот она арестована за проживание по чужим документам. Глупо! Глупо!

Велла Генц (это была она) не допускала мысли, что ее могут заподозрить в чем-либо еще. Целый год она отлично играла трудную роль. Вместе с массой эвакуированных она пробралась на Восток. Жила в Ташкенте. Заводила знакомства, присматривалась. Однажды явившемуся к ней, произнесшему условную фразу незнакомцу сообщила незначительные сведения: что вырабатывается и сколько рабочих — отдельно мужчин и женщин — на ближайших предприятиях. Получила новое задание. Надо было ехать на Урал, на моторостроительном заводе найти подходящего человека. Ни в коем случае самой.

Урал. Новое обличье. Найден нужный человек, его руками осуществлено вредительство. Вызов в Москву. Новые задания. И вдруг является этот идиот Могилевский — супруг, которому следовало быть убитым на фронте и уж во всяком случае не следовало находить свою убитую жену. Та должна была просто исчезнуть. Неаккуратный старый осел Закс!

Арестованная Примак-Могилевская беззвучно ругалась. Что там — ругалась! Она была готова от злости грызть собственные пальцы.

Перед подполковником Линевым одна трудность возникала за другой. На вопрос, есть ли у нее знакомая по имени Маша, Примак недоуменно пожала плечами: «не припомню».

Отказывается. Значит, надо непременно Машу разыскать.

«Могилевская» получала деньги по аттестату и писала письма «своему» супругу (каждый раз воспоминание о майоре Могилевском вызывало у Линева досаду — переписывался, растяпа, с чужим человеком, как с собственной женой), живя в Ташкенте, в маленьком городке на Урале, последние два месяца — в Москве.

Подполковник Линев отправил своих помощников в Ташкент и на Урал.

 

7. ОПЯТЬ ДЕТАЛЬ НОМЕР 0234

По сведениям синоптиков погода изо дня в день была нелетной. И правда: плотные сизые облака нависали над полями, дорогами, в лесу, казалось, задевали верхушки деревьев. Летать-то, конечно, летали и в непогодь, но как радовались ясному дню!

Капитан Осокин, хоть и просыпался до света, первым делом тянулся к окну. Ночевать приходилось все в хатах с палисадниками: рябина или акация обязательно росла у окна. Разберет Сергей в серых сумерках — мечутся по ветру полуголые ветви, — сразу насупится и закурит. Вообще-то капитан не курил, но папиросами обзаводился: для товарищей и для себя в горькую минуту. А тут папиросную коробку даже в чемодан на самое дно сунул — солнце вставало на чистом небе.

Капитан быстро оделся и вышел из дома. На улице обдало тем легким, бодрящим морозцем, которому и всегда-то радуешься, а после слякоти тем более. Сергей зашагал к штабу.

Как и во всех прифронтовых деревнях и селах, народ на улице зря не болтался. В глубине дворов, под деревьями, в укрытиях уже кипела напряженная жизнь, а на улице было пусто. Лишь с въезда к штабу шел какой-то незнакомый летчик. Лица его Сергей еще не мог разглядеть, но, по выработавшейся привычке схватывать частности и по ним определять целое, определил: в шинели, значит, не здешний, кто же из своих оденется в шинель? А что летчик — тоже нет сомнения: идет — ноги будто связанные, это от унтов.

Впрочем, мысль о незнакомце лишь мгновение занимала Сергея: голова была полна планами на предстоящий день.

Незнакомец тоже, видимо, был занят своими мыслями. У штаба, на глазах часового, он — младший лейтенант, не отдав чести капитану, хотел пройти в калитку прежде него. Сергей Осокин не был формалистом, но юнец вел себя нахально.

— Товарищ младший лейтенант!

Младший лейтенант опомнился, отступил на шаг, потянул руку к фуражке, потом вдруг улыбнулся, сорвал фуражку с головы: над бронзовым лицом по белому незагоревшему лбу змеился розовый шрам.

— Фесенко? Радист! — вскричал Сергей.

Они обнялись, отошли от калитки в сторону.

Перед капитаном Осокиным стоял его бывший стрелок-радист Петр Фесенко. Возмужал человек, стал офицером.

— Пилот или штурман? — спросил Сергей.

— По вашим стопам пошел, товарищ капитан!

Радостно возбужденный неожиданной встречей, сверкая в улыбке ровными зубами и до синевы ясными белками глаз, Петр рассказал, признался сразу же, что он всегда брал пример со своего первого командира — капитана Осокина. Сделать машину столь же послушной, как делал тот, летать самому, быть в ответе за технику и экипаж — добился он своего! После госпиталя — Петр потрогал шрам — учился, практиковался, получил назначение в часть.

— Моя работа впереди.

— У нас? Пойдем я тебя представлю начальству, — сказал Сергей и хотел было покровительственно обнять Петра за плечи, да почувствовал, что неудобно. Подрос молодец и в плечах раздался. И одет с иголочки. Капитан отметил ладно пригнанную шинель, новенькую фуражку и даже часы на руке с толстым, граненым, похожим на фонарь кабины, стеклом.

Осокин поймал себя на мысли, что он любуется Петей, как, скажем, старший брат, увидев после долгой разлуки прочно ставшего на ноги младшего братишку.

А что Петр Фесенко прочно стал на ноги, выяснилось в ближайшие, наполненные боевой страдой дни.

Младшего лейтенанта назначили в звено капитана Осокина.

Фесенко летал, бомбил отлично.

После одного вылета, когда пришлось «обрабатывать» ответственную и трудную — малую цель, Сергею невольно вспомнился последний вылет с Петром в качестве члена экипажа. Как тогда он, скоординировав стрельбу с маневром, ловко прошил гитлеровца пулеметной очередью, как стойко держался раненый!

Сегодня слаженность у звена была, словно у единого экипажа. Поражена точечная цель, заткнуты пасти, зениткам. Они над своей территорией, они возвращаются, чтобы взять новый запас бомб.

— Как живы? — спросил Осокин ведомых. Правый отозвался сразу — живем! Младший лейтенант Фесенко замешкался с ответом. Потом в шлемофоне раздался его тревожный голос:

— Один мотор не работает. Второй забарахлил тоже.

И через минуту:

— Отдаю приказание экипажу прыгать с парашютами.

«Что случилось? Попаданий в мотор у него же не было. Или были? Не доложил».

— Планируй. Планируй.

От самолета Фесенко оторвались две тяжелые капли.

«Нет командирской выдержки. Зачем заставил прыгать?» — обозлился Сергей. Он повел свою машину резко на снижение. Он хотел осмотреть землю, выбрать место для посадки. Он кричал, надрывался:

— Планируй. Планируй! Сядешь.

Но самолет Фесенко свечою пошел вниз.

Катастрофа произошла километрах в сорока от аэродрома, на только что очищенной от врага территории. Осокин точно засек место падения самолета — он снижался чуть ли не до бреющего. Он видел членов экипажа Фесенко, они приземлились в овраге, там белели комки брошенных парашютов, и бежали по седому полю к черной гигантской воронке — открытой могиле их самолета и командира.

Капитан зафиксировал в памяти овраг, и лесок с одной стороны поля, и безлюдную деревеньку — с другой. От деревни не было даже проселочной дороги, грейдерная тянулась вдалеке за лесом, несколько машин на ней остановилось, люди, по-видимому, пытались определить, куда упал самолет.

Сергей точно заметил — куда. Он, редко глядящий на землю, — в воздухе свои дороги — сейчас разглядывал наземные ориентиры. Приказал штурману прокладывать наземный маршрут.

По этому маршруту через час капитан ехал обратно с замполитом и новым, назначенным вместо Могилевского, инженером полка.

Изрытая окопами, оплетенная колючей проволокой, заминированная расстилалась вокруг земля. Во многих пунктах аэродромную автомашину останавливали, регулировщики шутили:

— Чего ищет небо на земле?

На грейдерную дорогу у леса саперы машину не пустили, объяснив:

— Тут такая минная посадка, что взлетишь — не сядешь.

По обочинам и в кустах медленно и плавно, словно иллюзионисты, ходили солдаты со щупами.

Сергей шагнул, взял ближайшего сапера за борта шинели и голосом, почти заискивающим, сказал:

— Проведи, друг.

Солдат вытянул, прислонив к кусту щуп, руки по швам.

— Товарищ гвардии капитан, опасно, — сказал он. Потом, взглянув в наполненные тоскою глаза Сергея, подумал: «может, брат его гробанулся, ишь как он заскучал. А я «опасно». Тут уж о себе не думаешь». И добавил: — Пойдемте, товарищ гвардии капитан. — Сапер упорно называл летчика «гвардии капитан», хотя гвардейского значка у того не было. — Держитесь след в след.

Они прошли наискосок через кусты: солдат впереди, Сергей за ним. Потом Сергей отослал солдата, пошел дальше один, наконец, побежал туда, где маячили две фигуры. Это члены экипажа Фесенко стояли у останков командира.

Не хотелось верить, что нет Пети Фесенко, возмужавшего младшего братишки. Нет даже тела его — одну руку нашли. Руку, которую они сейчас, по обычаю, погребут, насыпят могильный холмик и напишут матери, что ее сын, павший смертью храбрых, похоронен там-то.

Сергей снял шапку, наклонился и отпрянул: на оторванной по локоть руке уцелели часы с толстым, граненым, как фонарь кабины, стеклом.

Фонарь кабины. Фонарь кабины?

— Что же осталось от самолета? — спросил Сергей.

Штурман и стрелок радист в один голос ответили:

— Ничего. Всмятку! И моторы на два метра в землю ушли.

— Раскопать!

Приказание было неожиданным и непонятным. Ведь выкопаешь только обломки, металлолом. Но Сергей не посчитал нужным ничего объяснить, он сам еще не все понял.

В душе он сразу оборвал нахлынувшую печаль. «Младший братишка. Письмо старухе-матери: погиб смертью храбрых». Похоронную напишут без него, капитана Осокина. Его дело разобраться, почему погиб летчик его звена, младший лейтенант Фесенко.

Петр Фесенко был способен на подвиг. Еще юнцом, истекающий кровью, он не оторвал рук от пулемета. Дальше — его поведение здесь: вызывался не раз на внеочередной полет, летал и бомбил отлично. Пилот без году неделя, а уже намечался своеобразный летный почерк: например, шел на зенитки, казалось очертя голову, а на самом деле расчетливо поражая врага. И, наконец, этот последний вылет. Должно быть, он заслонил над целью товарища или его, Осокина — командира. С завидным хладнокровием вел подбитую машину обратно. И в минуту смертельной опасности подумал не о себе, о подчиненных: «отдаю приказание прыгать». Вот они живые люди его экипажа, спасенные им.

Он был способен на подвиг. Не кривя душой о нем можно написать «погиб смертью храбрых». А погиб он нелепо!

«Один мотор не работает, второй забарахлил тоже», — вспоминал Сергей последние слова Петра.

— Почему вдруг забарахлил мотор? Откопать. Установить, почему забарахлил, почему отказал?!

Подошедшие, в сопровождении саперов, инженер и замполит сняли шапки перед ворохом еловых лап, на которых лежали останки погибшего. Постояли минуту в молчании.

— Ты приказал откапывать машину. Дело! — сказал замполит Осокину. — Ведь ты тоже садился на вынужденную, — подполковник не договорил фразы, взвешивая основательность осенившей его догадки.

— Товарищ подполковник, о своей вынужденной я и не вспомнил. А стоило бы вспомнить. Тогда тоже отказали моторы.

— Аналогия сомнительная, — вмешался инженер. — Вы, капитан, насколько мне известно, не приняли на себя ни единого выстрела. Погибший летчик был под огнем. Но не станем гадать. Откопаем, посмотрим.

Все взялись за лопаты.

Командир саперов несколько раз конфузливо обращался к офицерам-летчикам:

— Мы бы сами управились. Нам земля и лопата — дело привычное.

Но и без привычки Осокин, в частности, работал сноровисто, без роздыха — им овладело лихорадочное нетерпение. Ему почему-то казалось, что стоит лишь откопать, извлечь детали разбитого самолета, и все станет ясно.

Раскапывали до вечера.

Легкие снежинки, обещающие упасть на землю и непременно растаять, успели покрыть поле — не растаяли, и от этого светлого покрова долго держались сумерки. Однако продолжать работу было уже нельзя — темно.

— Поехали, капитан, — настойчиво сказал замполит, отбирая у Сергея лопату. — Я понимаю тебя: Фесенко славный парень, воспитанник твой. Тяжело терять таких в бою, от руки врага. А тут даже и не понять отчего? Хочешь понять?! Так и мы вот с инженером хотим. И поймем! Завтра будет день. А сейчас поехали.

Они возвратились на аэродром ночью.

Часы Фесенко Сергей решил починить (они стояли) прежде, чем отсылать с прочими вещами родным. Он взял их с собой.

— Ужинать, капитан, пошли вместе? — спросил замполит.

— Спасибо, товарищ подполковник, поем дома. Разрешите идти?

— Иди. Только чтобы поел обязательно.

Полная луна плыла в небе. Изредка на нее набегали прозрачные облака. Тогда лунный свет тускнел, но было все равно хорошо видно.

«А не стоило бросать раскопок, к утру, глядишь, управились бы, — подумал Сергей и тут же себя одернул: — подполковнику виднее. Чего я, как нетерпеливый мальчишка?»

Товарищи по квартире — в просторной хате с мазанным полом — уже спали. Не зажигая огня, Сергей вытащил из-под лавки свой чемодан, раздвинул белье, положил часы Фесенко на самое дно. Под руку попались папиросы. Сергей выкурил подряд две. Потом сказал почти вслух:

— Это ты напрасно. Не куришь вообще. Ну и не кури! Завтра летать.

Он лег и, здоровый сильный человек, сморенный пережитым, мгновенно уснул.

Утром он летал ведомым командира полка, было большое дело. А после обеда в столовой к нему подошел инженер и сказал:

— Я просил бы вас, товарищ капитан, зайти в мастерскую.

Когда Сергей зашел туда, первое, что он увидел, был картер мотора. Ни старым, ни новым его нельзя было назвать, он был весь какой-то окаленный.

— Достали? — спросил Сергей инженера, кивнув на картер, хотя он понял сразу, что это с самолета Фесенко.

— Да, достали и привезли. Но не в этом суть.

Инженер взял две детали, окаленные, как и картер, — соединил их вместе. Сергей в свое время изучал мотор, но сейчас — убей его, он не назвал бы их. Он опять вдруг очень взволновался: неисправность аналогичных деталей привела к поломке его самолет.

Инженер между тем покачивал соединенные детали, — они ходили, подчиняясь усилиям его узловатых рабочих пальцев, — и возмущенно говорил:

— Видите, какой безобразный люфт. Учтем деформацию в результате удара, учтем некоторый износ. Некоторый, понимаете? Незначительный. А тут же полмиллиметра в диаметре не хватает.

— Простите, — перебил его Сергей, не отводя глаз от деталей. — Точно — катастрофа произошла поэтому?

— Точно сейчас не скажу. Один мотор выведен из строя в бою. Но другой-то отказал ведь тоже. Нужен химический анализ металла этих деталей. Не свят же дух снял нехватающие полмиллиметра?

— А человек? Техник, например.

— Во время капитального ремонта, когда перебирается мотор — возможно. Но, по-моему, это праздный вопрос. Моторы на самолете Фесенко не перебирались.

— А на каком-нибудь друго м?

— Не понимаю вас. Причем тут другой?

У Сергея голова шла кругом. Его вынужденная посадка, подозрения, упавшие на Мысова, о чем может не знать инженер — новый в полку человек, и гибель Фесенко — все это связывалось, переплеталось, запутывалось.

Из мастерской капитан Осокин пошел разыскивать замполита — он решил не выкладывать инженеру закравшегося в душу сомнения. Теперь эти сомнения имели уже целую историю, в которой новому человеку было бы трудно разобраться и которая, по всей вероятности, требовала тайны, а не огласки.

Службы полка были раскиданы на большой площади, и пока Сергей от мастерской добрался до штаба, расположенного в селе за речкой, он имел время подумать.

Вспоминалось, что когда он вернулся в полк и спросил, что с его машиной, подлечил ли ее механик, ему ответили, что Мысов отстранен от дела, а самолет в порядке — в моторе заменены детали, приведшие к поломке.

Всем сердцем Сергей протестовал против обвинения, предъявляемого Мысову. Лишь съездив к капитану Климчуку, он немного успокоился — увидел, поверил: Климчук докопается до истины. Тот рассказывал, как бывший начальник Мысова инженер-майор Могилевский выдвигал веские доводы, представлял вещественные доказательства.

Конечно, все требовало тщательной проверки и проверялось и при Могилевском и после, когда в связи с какой-то странной семейной трагедией инженер-майора отчислили из соединения.

И вот новое звено — на одном моторе самолета погибшего Фесенко были детали с тем же дефектом, что и на его, осокинском, самолете. Инженер сказал, что моторы самолета Фесенко не перебирались. Так ведь и его тоже не перебирались. Это же совершенно новая техника, полученная прямо с завода.

Осокин убыстрил шаг.

Как на грех, замполита в штабе не оказалось.

— Сейчас, если очень нужно, его можно застать на квартире, — сказал дежурный.

Замполит был больше, чем нужен Сергею, он был просто необходим! Своему непосредственному начальнику, командиру эскадрильи, капитан Осокин привык докладывать лишь определенные вещи: то и то сделано, то и то будет сделано и свои соображения — как. Только замполиту решил Сергей признаться, что он потерял вдруг ориентировку, что он не знает, правильные ли мысли ему приходят в голову.

Замполит собирался куда-то. У хаты, где он квартировал, стоял легковой автомобиль с заведенным мотором. Когда капитан, получив разрешение войти, переступил порог, замполит, принимая его за шофера, сказал:

— Сейчас, сейчас, Вася. Через десять минут мы должны быть уже там.

— Простите, товарищ подполковник. Докладывает капитан Осокин.

— А-а, тебя-то мне и надо, — воскликнул замполит обернувшись. Он складывал какие-то бумаги в портфель, который странно было видеть в его руках боевого летчика. — Проходи. Садись.

Помещение было маленькое, а вещи стояли громоздкие. Весь правый угол занимали иконы в тяжелых дубовых киотах. Рядом выпячивался пузатый комод. В полкомнаты расползлась кровать под лоскутным одеялом. На лавке были навалены узлы — садиться некуда.

— Садись на кровать, — сказал подполковник. Совершенно обескураженный Сергей опустился на кровать, предполагая, что потонет в пуховиках. Но на кровати лежало что-то жесткое, как камень.

Дома у замполита они долго не задержались. Не давая Сергею начать волнующее, прямо-таки жгущее его повествование, подполковник расспрашивал о погоде, о том, вкусен ли был обед. Собрав, наконец, бумаги в портфель, он крикнул: «Вася, я ушел», — надел шинель и предложил Сергею прогуляться. На улице хохотнул:

— Понравилось мое ложе? В старину монахи-отшельники сооружали такое для смирения плоти. Только они — из булыжников, а у меня из чистой пшенички.

На капитана и жилище замполита и несколько странные слова в другое время произвели бы бо льшее впечатление. Но сейчас он был захлестнут совершенно иными мыслями, озабочен догадками, которые, казалось, должны быть или немедленно поддержаны, или отметены.

Он начал рассказывать о том, что привело к катастрофе самолет Фесенко.

— Ты хочешь сказать — та же причина, что и твой, — резюмировал в конце за Сергея замполит. — Не надо поспешных выводов, капитан. В этом деле прежде всего хладнокровие. И факты. А факты, кажется, у нас уже появляются. Их надо анализировать и сопоставлять спокойно, капитан, без лихорадки нетерпения. А ты весь горишь! Куда же это годится?

Сергей попытался протестовать.

— Мне твое состояние понятно, — прервал его замполит. — Мы привыкли, теперь, на третьем году войны, можно говорить — привыкли и научились бить врага в открытом бою. А к коварству вражьему все привыкнуть не можем. Допустим, что и к твоей машине и к фесенковской враг руку приложил. Не будем уподобляться Могилевскому... Бдительность, капитан, это иногда так: зашел в хату, увидел постель из мешков с пшеницей, поинтересуйся, почему и кем она устроена. Ведь пшеница — продукт в этих местах, ограбленных врагом, во-первых, редкий. Во-вторых, на собственных боках проверяю, для подстилки не подходящий. Бдительность — внимание к большому и малому, к видимому и невидимому. Понятно?

Замполит и Сергей Осокин тут же отправились к Климчуку. Внимательно, не перебивая, выслушал Климчук обоих.

— Ну, и какие же выводы делаете лично вы? — спросил он у Осокина, когда тот окончил свой рассказ.

— Вывод пока только один, — сказал Сергей. — Где-то близко возле нас ходит враг, которого еще никто не видел.

— Невидимый враг и видимое вредительство, — задумчиво произнес Климчук, прохаживаясь по просторной горнице. Он подошел к своей сумке, лежавшей на столе, достал оттуда чертежи авиационного мотора. — Во всяком случае, — сказал Климчук, — завтра машинам не придется подниматься в воздух.

— Что вы, товарищ капитан! — усмехнулся Осокин. — Синоптики на неделю дали такую летную погоду, какую, кажется, за всю войну не давали!

— Синоптикам легче, — ответил Климчук. — Они имеют дело только с облаками. А у облаков, как известно, нет. моторов, которые могут неожиданно отказать. Сколько в полку новых машин? — повернулся он к замполиту.

— Почти две эскадрильи.

— Я только что получил копию приказа командира дивизии: эти «почти две» эскадрильи завтра останутся на земле. Будут самым основательным образом осмотрены моторы каждой машины.

— Вот как? — даже присвистнул Сергей.

— Да. Это необходимо, — твердо сказал Климчук.

Когда прощались, хозяин доверительно взял под руку Сергея и спросил:

— Как ваш земляк?

— Мысов?

— Мысов. Вы ему все-таки по-дружески посоветуйте: невесте надо писать. И почаще. Невеста, знаете, в жизни один раз бывает. А он ей около двух месяцев — ни слова.

— Что же писать? — мрачно отозвался Сергей, недовольный неожиданно веселым настроением следователя. — На месте Андрея и я бы невесте не писал. Веселого мало!

— Да вы не злитесь на меня, капитан! — теперь уже открыто засмеялся Климчук. — А прямо от меня заезжайте к своему другу — механику. И, кроме всего прочего, посоветуйте ему хорошенько выспаться: завтра у него будет ой как много дела!

— Товарищ Климчук! — просиял Осокин. — Дорогой мой, почему же молчал?

— Вот говорю.

— Значит, с Андреем — полный порядок?

— Полный. С завтрашнего дня приступает к исполнению своих обязанностей.

Всю обратную дорогу капитану Осокину казалось, что машина едет недостаточно быстро, и он нетерпеливо вертелся на своем месте.

— Да не егози ты, — проворчал замполит, занятый своими мыслями. — Никуда твой механик не денется! Написать письмо успеет.

Капитан Климчук в тот вечер тоже отправил на Урал только не личное, а повторное секретное письмо.

 

8. ДЕЛА УРАЛЬСКИЕ

Помощник Линева, Николай Иванович, ехал на Урал впервые. А название городка, где ему предстояло выполнить поручение начальства, он до того вообще никогда не слыхал. Поэтому первое, что он сделал, это запасся десятком популярных брошюр. Было необходимо не оказаться в нужную минуту профаном, а также просто интересно узнать о незнакомом крае.

Николай Иванович был еще совсем молодым человеком. К его стройной фигуре как нельзя лучше шла военная форма. И он форму очень любил. Но, получив распоряжение, оделся в штатское и вознаграждал себя только тем, что мог представляться «Николай Иванович». Называть себя по имени и отчеству ему тоже очень нравилось.

Ехали долго.

Вагон, куда попал Николай Иванович, оказался спокойным, купированным. Попутчики — два пожилых солдата, следовавшие после госпиталя в Сибирь на поправку, тихими, привычными к госпитальному режиму голосами обменивались сводками здоровья. А третий отсыпался, должно быть, за долгие месяцы недосыпания.

Николай Иванович был поглощен чтением. Лишь перед нужным ему городком завязался общий разговор.

— А знаешь, земляк, — сказал солдат, поправляя на шее марлевую повязку. — Баба на расстоянии куда дороже.

— Это вы о чем? — свесился с верхней полки соня-пассажир.

— Оно верно! — сказал второй солдат.

Николай Иванович отложил книгу.

Заинтересовавшая всех тема вылилась в рассказ солдата с повязкой на шее. Он поведал спутникам, как один его приятель — понимай он сам — переписывался с незнакомкой.

— Думал, она молоденькая, раз подпись ставит: «Клава», даже без отчества. Однако вышло — в моих годах. И с лица невидная — фотокарточку присылала. Словами же своими в душу запала на всю жизнь. И оттого, что она вдали и скучает, жалко ее. А раз пожалел, считай — дороже ее нету!

Николай Иванович составил себе программу действий еще тогда, когда получал задание. Он скопировал обрывок письма, по которому должен был найти его отправительницу.

Копия на бумажке выглядела так:

Она лежала в бумажнике Николая Ивановича.

А план действий начинался с того, что нужно разыскивать в школах и учреждениях городка девушек по имени Маша. Почему девушек? По логике, родственной логике рассказчика — солдата: если подписывается просто «Маша» — значит молодая.

Николай Иванович подумал, что случайная беседа в вагоне доказала его наивность. И он начал в который раз все мысленно пересматривать, перекраивать. Хотелось действовать безошибочно.

Поезд остановился у шлагбаума. Предположив, что на станции поезд может и не остановиться, Николай Иванович соскочил на землю, припорошенную снежком, и пошел вдоль линии.

Безлюдье и тишь казались прямо-таки неестественными. Железную дорогу обступали горы, покрытые хвойным лесом.

«Где же город? Сколько сдуру мне еще шагать придется?» — подумал Николай Иванович, когда его обогнал состав. Но последний вагон вдруг совсем близко юркнул за поворот, и путник решил, что досадовать пока рано.

Действительно, обогнув гору, он попал сразу на улицу, застроенную одноэтажными бараками. В конце ее виднелись заводские здания, высокие трубы. Городок обещал быть далеко не таким, каким представлялся на основе прочитанных довоенных описаний.

Он оказался большим и густонаселенным.

Николаю Ивановичу повезло — он устроился на ночлег довольно легко и сразу же познакомился с первой Машей в городе. Собственно, и проситься ночевать он стал в том доме, где услышал это имя.

Не спеша он шел по улице, приглядывался к редким прохожим, миновав бараки, рассматривал дома, принадлежащие, повидимому, частным владельцам, и вдруг услыхал крик:

— Марья, что ты дверь расхлобыстала? Марья!

На пороге крохотного домишки, подступившего к тротуару вплотную, появилась скособоченная женщина. Она остановилась, крикнула еще раз «Марья!» — хотя никого, кроме незнакомца, которого мудрено было принять за Марью, вблизи не было, и хотела закрыть дверь. Но Николай Иванович, притронувшись к шапке привычным жестом военного, задержал ее:

— Хозяюшка, нельзя ли у вас переночевать?

— Бездетным? — задала хозяйка вопрос в свою очередь.

Николай Иванович улыбнулся, ответил:

— Я один, — и был впущен в дом.

Они миновали рубленые сени, вошли в довольно просторную, тоже неоштукатуренную комнату с печкой посредине и швейной машинкой у окна. На полу и стульях лежали вороха заготовок и уже сшитого солдатского белья.

— У меня уже есть постоялица. И так одна живет. Вам надолго ли? — спросила хозяйка.

Николай Иванович объяснил, что ненадолго, ему только поспать в тепле — он приложил озябшие руки к изразцам печи.

— Я никого не стесню, — заверил он.

— Кого же вы, этакий красавец, стесните! Располагайтесь как вам будет удобно. — И она засуетилась с явным намерением угодить пришельцу.

Дело принимало неожиданный и нежелательный для того оборот. Но молодой человек имел столько драгоценного чувства юмора, сколько даже не положено иметь в его возрасте. И самое главное, находясь вдалеке от начальника, он сам глядел на свои поступки вроде бы глазами подполковника Линева. Он все время контролировал себя вопросом, а как бы поступил в данных обстоятельствах подполковник, что бы посоветовал сделать? Это шло не от неуверенности в собственных силах, а от очень большого уважения к опыту Линева.

Поэтому сейчас Николай Иванович, задав себе мысленно вопрос и ответив на него, почел за лучшее остаться. Он ухмыльнулся по своему адресу: «ну, ну, покоритель сердец», снял пальто и шапку, повесил у двери на чрезвычайно высоко прибитую вешалку и, для укрепления первого знакомства, попросил у хозяйки чаю.

— Приложение к чаю будет мое, — сказал он, доставая из чемоданчика сахар.

— Марья, — опять, как давеча, закричала хозяйка. — И где тебя нечистая носит?

Словно в доказательство того, что ее никто нигде не носит, Марья тут же открыла дверь и вошла, заслонив собою весь дверной проем.

Она была огромна. Несмотря на холод, на ней было надето лишь платье из мешковины, подпоясанное веревкой, да рваный платок. Лицо ее тупое, серое, с неживыми глазами, было под стать телу в мешковине, какое-то каменное.

«Вряд ли подобное существо подписывается «Маша», да и вообще пишет письма», — подумал Николай Иванович.

— Эта у меня так живет, — пояснила хозяйка. — Вы не обращайте внимания. Она сейчас самовар вздует, — и, как глухой, показала вошедшей на самовар, на воду, на угли на загнетке, пыхнула ртом. Та принялась выполнять приказание. Николай Иванович спросил:

— Что она? Не слышит?

— Да нет, слышит. Только она с дурью. Лучше понимает, когда покажешь. Вам на завод надо? Она проведет, когда чаю попьем. Она на заводе работает. В вечерней смене.

— Кем же?

— Кем, как не чернорабочей, оглобля неграмотная.

«Нет, «оглобля» к ней не подходит, — запротестовал в душе Николай Иванович. — Каменный памятник она какой-то. Истукан. Во всяком случае, первая Маша — не наша».

В тот же день он начал разыскивать других Маш.

А чернорабочая термического цеха в вечернюю смену в тот день не вышла. Она сказалась больной, замотала, мыча, голову рваным платком, улеглась на кучу тряпья в сенях, где спала и летом и зимой, словно ее каменные мускулы не чувствовали холода.

На работу она не пошла из-за мучительного беспокойства. Вчера, когда в отделе кадров ей вручили анкету и долго объясняли, как при помощи грамотных родственников эту анкету заполнить, она насторожилась, разволновалась до того, что опрокинула в цеху бак, который и четверым не под силу было сдвинуть.

Она все думала — зачем и почему ее заставляют заполнять анкету. Что о ней узнали и что хотят узнать? Тупая по натуре, она, однако, была далеко не такая дурочка, за какую себя выдавала. Просто эта личина оказалась самой удобной для раскулаченной, высланной, затаившей злобу на всех и вся бабы.

Она помнила, как с малолетства складывала в обитый жестью сундук холсты на приданое. Как, подросши, выходила в поле, что расстилалось перед ней холстом, набирала полную грудь воздуха и выдыхала «это мое».

У нее отобрали и сундук, и поле, потому что, несмотря на свою недюжинную силу, одна ни обработать поля, ни наткать полный сундук полотна она не могла. Это делали за нее другие — полдеревни, ходившие у нее в батраках.

Она отчетливо помнила все факты своей биографии, потому что ничего, кроме собственного убогого существования, ее никогда не интересовало.

Пятнадцать лет назад она приехала в этот городок, к своей дальней родственнице, рассказала выдуманную жалостную историю и получила приют. А, прикинувшись дурочкой и как нельзя лучше сжившись с этой ролью, у сердобольных обывателей получала щедрое пропитание. Война ударила ее по желудку — она вынуждена была пойти работать. Никто не спросил при поступлении документов, а хлебную карточку ей выдали. Работала: все равно, что исхаживать «за кусочками» неблизкие расстояния, что ворочать тяжести. Но хлеба и по рабочей карточке для нее было ничтожно мало. Хлебом купила ее одна эвакуированная — накормила один, другой раз досыта. Она готова была человека убить за неожиданно объявившуюся благодетельницу. Но та потребовала другое. Марья выполняла требуемое, отлично поняв, что расплачивается не только с благодетельницей, но и с обидчиками, с теми, кто когда-то отобрали у нее поля и сундук.

Она, каменная, на долгие годы затаившая злобу, мстила. Теперь же в ужасе тряслась: «а вдруг узнали?» Она не пошла на работу, лежала на куче тряпья, обдумывала — куда податься?

* * *

Николай Иванович связался с соответствующими работниками, показал кому нужно обрывок бумаги с подписью «Маша», попросил помощи в розысках и сам повел кропотливую работу.

Найти, во что бы то ни стало найти Машу, которая писала в Москву женщине, проживавшей в городке под фамилией Могилевская.

В военкомате Могилевская действительно получала деньги по аттестату от мужа. Но, оказывается, деньги выдавались ей по паспорту без прописки, прописана Могилевская Софья Семеновна здесь никогда не была.

А Елена Примак была прописана? Такой тоже не значилось в паспортном столе. Работники этого учреждения признались, что многие эвакуированные жили без прописки. Если нужно непременно найти Могилевскую и Примак, то лучше всего — посоветовали ему — расспросить жителей в предполагаемом районе жительства этих гражданок.

«В каком, к черту, предполагаемом? — хотелось крикнуть Николаю Ивановичу. — Знал бы я этот «предполагаемый». Выходит, арестованная ловко заметала следы. Ее корреспондентка Маша, может, не столь продувная бестия», — думал он, и ходил, знакомился, расспрашивал всех, носящих это имя.

На второй день приезда он попал на донорский пункт, которым заведовала, как ему сообщили в райздравотделе, «самая старшая медсестра, почти врач» Мария Соломоновна.

Пункт помещался в домике, похожем на обыкновенный жилой — маленьком, трехоконном, с лавочкой у ворот. Внутри все блистало чистотой, пахло медикаментами, и Николай Иванович — человек от роду здоровый — от подобной обстановки слегка даже оробел.

Мария Соломоновна вселила в него надежду, она могла переписываться с Могилевской.

— Вы из Москвы? — воскликнула она при знакомстве. — Чудесно. Я вас замучаю расспросами. Там у меня полным-полно родственников. И, поверьте, о каждом хочется знать.

Она не имела времени сразу побеседовать с приезжим — на пункте был «час-пик», она принимала новичков. И Николай Иванович сидел, ждал.

Веселой стайкой вошли девочки — ученицы старших классов. Самая крепкая из них, розовощекая толстушка озиралась с опаской. Девочки вызвали из кабинета заведующую.

— Мы нисколько не боимся. Мы готовы и горды отдать свою кровь защитникам Родины, — произнесли они заученные, невидимому, слова с таким искренним чувством, что у Николая Ивановича озноб прошел по телу.

— А вот она, — продолжали девочки, указывая на румяную товарку.

— Если ты боишься — не надо, — сказала Мария Соломоновна. — Ты подумай, как будет недоволен тот раненый, кому пойдет твоя кровь. Кровь трусихи. Он-то ведь пролил в бою, защищая тебя, кровь храбреца.

Старушка не только справляла свои обязанности, она разъясняла каждому приходящему, что на донорском пункте ценится лишь кровь патриотов.

Николаю Ивановичу Мария Соломоновна не оказалась полезной. Нет, у нее в Москве не было ни родных, ни знакомых Могилевских. Она никогда не подписывалась «Маша», всегда «М. Певзнер», и, наконец, у нее был совершенно другой почерк.

Николай Иванович продолжал поиски. Он побывал в школах, швейных мастерских, на моторостроительном заводе.

На заводе ему рассказали о деле, взволновавшем руководство. С фронта, из авиационной части пришел сигнал: некоторые моторы с их заводской маркой не выдерживают и сотой доли положенного им века — катастрофически изнашиваются.

— Налицо вредительство. Это вам ни какая-нибудь Маша. Так-то, юноша, — назидательно закончил разговор с Николаем Ивановичем начальник секретного отдела.

Срок командировки москвича подходил к концу. С еще большей настойчивостью он продолжал, казалось бы, бесплодные поиски.

 

9. «СДЕЛАТЬ НАС НЕСЧАСТНЫМИ НЕЛЬЗЯ»

Маша Попова выздоравливала медленно: она потеряла так много сил, что теперь почти целыми днями лежала в постели. Выздоровление могло затянуться, если бы в один прекрасный день она не получила весточки с фронта.

Маша спала, когда сестра принесла письмо, и та не решилась ее разбудить. Проснувшись, Маша долго-долго глядела на конверт со штампом полевой почты, лежавший на одеяле. Адрес был написан рукой Андрея. Сначала Маша подумала, что она все еще продолжает спать, и, боясь нарушить это сладкое видение, не решалась взять конверт. Потом она осторожно повернула голову к окну и увидела знакомую до мельчайших подробностей улицу: линию одноэтажных домов, дорогу, по которой медленно двигалась колонна тяжело груженных машин, крытых брезентами. Пробежал мальчишка, — одно ухо солдатской ушанки стоит торчком, другое весело скачет в такт движениям мальчика. Из яслей напротив вышла женщина и остановилась на крыльце, ожидая кого-то.

Да нет, это не сон! Маша поспешно схватила конверт и распечатала его. Сначала ничего не могла понять: буквы, буквы, рукой Андрея писанные крупно и аккуратно, со старанием. А из букв никак не получались слова. Маша отложила письмо, закрыла глаза и перед ней встал ее любимый. Такой, каким она его видела последний раз перед разлукой: немного грустный и взволнованный. Должно быть, от волнения он все время поправлял на лбу волосы, хотя они были в полном порядке. Милый Андрюшка!

Маша открыла глаза, начала читать. Письмо было просто замечательным, — ласковым, полным любви. Чудак, мог бы не оправдываться: разве она не понимала, что на фронте бывают и такие времена, когда не только письма написать — воды некогда напиться.

Большую радость доставила Маше и приписка, сделанная капитаном Осокиным. Капитан хвалил Андрея за умение и знания, за то, как он бережно и любовно относится к технике, которую производит для фронта она, Маша.

Весь день Маша находилась под впечатлением письма Андрея, у нее было такое настроение, что все казались преотличными людьми.

К вечеру в палату зашел какой-то неизвестный молодой человек, тоже очень славный. Ему дали слишком короткий халат, вроде кацавеечки, и он все старался натянуть его на колени, когда сел около Машиной постели.

Он представился:

— Николай Иванович.

Маша ждала, что он скажет дальше, и думала — почему это дали такой смешной халат?

— Я пришел в неудобное время, — извинившись, сказал Николай Иванович. — Но я обещал разыскать вас, Маша, во что бы то ни стало.

— Да зачем же было мучиться? Все, наверное, знают, что я в больнице. Вы новый комсорг цеха? Мне девушки говорили, что новый комсорг собирается прийти.

— В том-то и дело, Маша, что я не сразу узнал ваш настоящий адрес. И, кроме того, еще возможна ошибка.

— Ничего не пойму! Говорите вы какими-то загадками. Да откуда вы?

— Я из Москвы.

— Из Москвы? — просияла Маша. — От Ольги Ивановны? Привезли мне привет? А может быть, даже письмо?

— От Ольги Ивановны?

— Конечно, Ольги Ивановны. А я уже собиралась поругать ее. Уехала, и ни слова. Хоть бы ответила на мои письма.

— Ну, значит, вы та самая Маша!

Ночью Николай Иванович связался по телефону с Линевым. Подполковник был чрезвычайно обрадован тем, что таинственная Маша нашлась и не скрыл своего огорчения по поводу того, что она находится в больнице.

— Надолго? — спросил он.

— Что надолго? — не понял Николай Иванович.

— Болезнь, я говорю, надолго ее задержит в больнице?

— Вот этого я еще не знаю, товарищ подполковник.

— Напрасно, Николай Иванович. Выясните и доложите.

Некоторое время трубка молчала. Слышался только шорох замерших проводов. Николай Иванович испугался, что его разъединили и уже приготовился было грозно прикрикнуть на телефонистку, как вновь раздался голос Линева:

— Во всяком случае, Николай Иванович, ваша командировка автоматически продлевается до полного выздоровления Поповой. В Москву вы должны возвратиться вместе с нею.

* * *

Первое, что сказала Маша при знакомстве с подполковником Линевым, было:

— Знаете, как я рада, что к вам попала. Теперь все станет на свое место.

— Думаю, да, — улыбнулся Линев. — Думаю, расставим все по местам, если вы захотите помочь по-настоящему. А вы ведь захотите.

— Да! — Маша задохнулась от волнения и гордости. — Конечно. Все, что сумею.

Она старательно вспоминала все касающееся Ольги Ивановны — ее просили не упускать мелочей. Она рассказала о «каменной бабе» — привязала же это прозвище к человеку! Та, действительно, слабоумная, а все же работает в цехе чернорабочей, силищи невероятной.

У Маши было много друзей. Но только в бреду вырвались у нее слова о «каменной бабе». Придя в сознание, Маша не посчитала возможным поделиться с кем-нибудь своими неясными опасениями. Что, собственно, особенного в том, что Ольга Ивановна перед отъездом — она все время собиралась в Москву, ждала вызова — пошла побродить по окрестностям, спасалась от дождя под крышей, кормила хлебом встретившуюся ей там «каменную бабу».

Ольга Ивановна часто говорила: «Как уеду, Машенька, вы мне пишите: главный почтамт, до востребования — еще неизвестно, где жить буду».

Маша написала Ольге Ивановне два письма. Неудобно же молчать, раз просили.

И вот приходит к Маше Николай Иванович, спрашивает, кому она писала в Москву? Что ж, это не секрет. Все свои, заводские, здесь; писала бывшей соседке по комнате, Ольге Ивановне Петровой, она из Минска, эвакуированная, жена офицера.

Слово за словом. В результате Маша поняла, что ей помогут разобраться во всем неясно беспокоящем и что она в чем-то может помочь. Она охотно поехала в Москву.

— О вас, Маша, я знаю больше, чем вы думаете, — сказал ей подполковник Линев. — И о вас, и о вашей замечательной работе, ваших моторах и даже о вашем Андрее. Давайте сразу договоримся: вы здесь — моя помощница. Мой товарищ по работе. Мы с вами вместе обязаны взять коварного врага с поличным. — И он стал рассказывать то, что в интересах дела должна была знать Маша.

Пока подполковник говорил, Маша все больше и больше бледнела. Ей вдруг стало страшно: что она прохлопала, что проглядела?

— Что с вами, Маша? — заметив ее волнение, спросил Линев.

— Для меня все будто новым светом осветилось! — воскликнула девушка, вскочила с кресла, оперлась о стол Линева сжатыми в кулаки худенькими руками. — Вам лучше знать. Но и я догадываюсь: тут вредительство с фашистской стороны. Бьют наши — посмотрите-ка сводки! — бьют их в открытом бою. Они давай невидимо, втихую гадить. Вредительство! Самая что ни на есть людоедская, фашистская уловка! Но только сделать нас несчастными нельзя! — убежденно заключила девушка.

— Самое главное, — сказал Линев, — ни в чем не отступать от правды. Я и не сомневаюсь, что вы говорите правду. Но мы с вами должны сейчас суметь уличить одну особу во лжи. Приведите арестованную Примак! — отдал он распоряжение.

— Можно напиться? — спросила Маша. — Я все-таки очень волнуюсь!

Подполковник Линев, если не по годам, то по жизненному опыту, безусловно, годился бы Маше в отцы. Однако, передавая стакан, он чуть не расплескал воду на паркет.

— Я тоже волнуюсь, — доверительно сказал он.

Бесшумно открылась дверь. В кабинет вошла дородная женщина с короной черных, тщательно уложенных волос на голове.

Маша торопливо поставила стакан.

— Ольга Ивановна! — воскликнула она. — Вот не ожидала, — и осеклась. «Ни в чем не отступать от правды», — сказал подполковник. Правда ли, что, все время говоря об Ольге Ивановне, она, Маша, не ожидала ее увидеть здесь? Правда! Правда, потому что велико наше доверие к живущим рядом людям. Жена офицера Ольга Ивановна Петрова, пусть даже несколько странная, и арестованная Примак, коварный враг! Не ожидала Маша такого.

Вошедшая не дрогнула ни единым мускулом.

— Я не Ольга Ивановна, — сказала она. — Вы ошиблись, девушка. Ошибаться не стоит.

— Я болела, Ольга Ивановна. Изменилась, вот вы и не узнаете, — настаивала Маша. — Да ну же, я Маша Попова.

Гладкий белый лоб под короной волос покрылся морщинами — арестованная делала вид, что силится вспомнить.

— Маша Попова? Что-то...

— Не припомню, скажете, — подхватил Линев. — Ваша игра уже не достигает цели, чересчур однообразна. Подумайте об этом на досуге. Уведите, товарищ сержант, арестованную.

— А если я имею что сказать?

— Скажете, когда спросят.

— Не советую разговаривать со мной таким тоном, — арестованная вместо того, чтобы идти к двери, сделала два шага по направлению к Линеву.

— Держите ее! — не сладила с собой, закричала Маша. — Разве не видите, что она шпионка.

— Уведите арестованную! — спокойно повторил Линев.

А Маша, когда закрылась дверь, прижала вдруг к лицу ладони, наклонилась к самым своим коленям и горько-горько заплакала.

— Что, что случилось, Маша? — подошел к ней Линев.

— Ах, какая же я дура! — бормотала Маша сквозь слезы. — Слепая.

Подполковник осторожно взял Машины руки, отвел их от мокрого лица и, глядя ей прямо в глаза, сказал:

— Это хорошо, Маша, что вы поняли, как иногда нам дорого обходится чрезмерная доверчивость.

* * *

Маша прожила в Москве больше двух недель и все никак не могла находиться по улицам, насмотреться на родной город. Маша любила Москву так же, как любят человека — до самозабвения. А военная Москва казалась ей дороже прежней.

И все-таки, освободившись от дел, девушка торопилась на Урал. Однако выехать оказалось не так просто: с вокзалов Москвы уходило ограниченное количество пассажирских поездов. Маша пробовала постоять в очередях у билетных касс, но безрезультатно. Но вот к ней явился Николай Иванович.

— Послушайте, Маша, — сказал он, — вы какая-то неуловимая. Хожу, хожу к вам и никак не могу застать дома. Где это вы пропадаете?

— Ой, знаете, я все эти дни бродила по Москве. Смотрела на дома, на людей.

— Думаю, что сердце ваше навечно принадлежит Москве. Я сам москвич и прекрасно вас понимаю. Может быть, вы хотите остаться здесь? Работы сколько угодно, а с формальностями можно решить вопрос быстро.

— Что вы, — испугалась Маша. — Я люблю свой завод и возвращусь в Москву вместе с ним. Только с ним, Николай Иванович!

— Я так и думал. Но почему же вы до сих пор не побеспокоились о билете?

— Уже беспокоилась, — грустно вздохнула Маша.

— Быстро не получается?

— Не получается.

— Вот наказание за то, что теряете связь с друзьями. Вам уже давно заказан билет.

— Давно заказан? — ахнула Маша. — Николай Иванович, я могу вас поцеловать от радости! Я так вам благодарна!

— А при чем здесь Николай Иванович? — смутился молодой человек. — Я выполняю приказание подполковника Линева.

— Ага, а если бы не было приказания, так вы бы не побеспокоились обо мне?

— Да разве я виноват, что подполковник отдал приказание? — возмутился Николай Иванович. — Я бы и сам все сделал. Теперь же, раз приказание отдано — надо докладывать.

— И доложите, что я страшно благодарна вам — только не забудьте это сказать — и товарищу Линеву. Постойте, постойте, Николай Иванович, дайте досказать. Благодарна прежде всего не за билет, а за то, что вы помогли мне, моим товарищам — всему заводу, моему Андрею и его товарищам на фронте. Понятно?

— Понятно, понятно! — засмеялся Николай Иванович.

Однако забота подполковника Линева не ограничилась заранее заказанным билетом. Когда наступила минута ехать на вокзал, за Машей была прислана легковая машина. Николай Иванович предупредительно распахнул дверцу.

— Знаете что, Николай Иванович? — сказала Маша, когда тронулась машина. — Я вот возьму да и напишу обо всех ваших любезностях своему Андрею. Вы ведете себя слишком подозрительно. К моим услугам машина, любезно открытая дверца. Чего доброго, на дорогу преподнесете килограмм шоколадных конфет.

Николай Иванович до корней волос покраснел и, не зная куда деться от неловкости, положил Маше на колени бумажный пакет.

— Это... — сказал он и повернул голову к окошку, — это и есть конфеты, только, кажется, не шоколадные.

— Опять приказание? — улыбнулась Маша.

— Нет, собственная инициатива!

Оба весело рассмеялись. И поняли, что их связывает хорошая, прочная дружба.

— Скажите, Николай Иванович, — серьезно спросила Маша. — Если не секрет, привезли «каменную бабу» в Москву?

— Нет, это не секрет. Привезли. На вашем заводе, Маша, бдительность была не на высоте. Поэтому «каменную бабу» и допустили в ответственнейший цех в качестве чернорабочей. Казалось бы, ну что может сделать эта женщина, прикидывавшаяся дурочкой? А она делала то, чему ее научила ваша бывшая соседка — когда удавалось, в термическую ванну сыпала особый порошок. Коварные пылинки разрушающе действовали на металл — он изнашивался преждевременно. Надо такой-то детали работать сто часов, а она исправно служит лишь десять. Одна такая деталь попадалась из тысячи. Но вы понимаете, к чему это вело?

Маша подняла голову и глухо сказала:

— Очень хорошо понимаю, Николай Иванович. Одна деталь — человеческая жизнь. Отказал мотор в воздухе, и... Мне это подполковник уже рассказывал. Потому-то я и просила вас поблагодарить его за себя, за Андрея, за всех советских людей. Ну, а моя бывшая соседка?

— Что же, Маша, вы правы: товарищу Линеву пришлось немало потрудиться, стягивая воедино все нити обвинения. Ваша бывшая соседка никакая не Петрова Ольга Ивановна, так же как и не Могилевская. Она жила в нашей стране под разными именами, как это делают шпионы... Ну, вот и вокзал, Маша. Помните, как до войны на Комсомольской площади было светло?

— И все равно чудесная наша Москва! — подхватила Маша. — Ничего нет лучше на свете.

Молодые люди говорили о любимом городе, пока поезд, в который села Маша, не отошел от перрона. Маша стояла на площадке и махала рукой Николаю Ивановичу. И он махал ей, и что-то говорил, чего она уже не могла расслышать.

Поезд, набрав скорость, долго мчался вдоль московских улиц, проскакивал через мосты, под которыми шли трамваи, миновал несколько громад заводов и снова поровнялся с жилыми домами столицы, словно никак не мог расстаться с городом славы великого народа.

 

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Валентина Степановна Иванникова родилась в 1911 году в деревне Ламская Пальна Орловской области. С семнадцатилетнего возраста начала трудовую жизнь — работала токарем на моторостроительном заводе. В. 1938 г. закончила Литературный институт им. А. М. Горького Союза советских писателей СССР. С той поры работает в военной печати; в годы Великой Отечественной войны — во фронтовой газете «За честь Родины».

Начала печатать рассказы в журналах с 1937 года.

 

СОДЕРЖАНИЕ

Происшествие на Чумке....3

Однажды в пустыне....17

Джигит....35

Невидимое сражение....45