Не жди, когда уснут боги

Иванов Александр Иванович

НЕ ЖДИ, КОГДА УСНУТ БОГИ

Повесть

 

 

#img_3.jpeg

#img_4.jpeg

 

1

Ресторан, в который они зашли на часок, был второсортный, шумный. Оркестранты, казалось, задались целью утихомирить посетителей, заставить их сидеть за своими столиками, уткнувшись в тарелки. Кое-кто, правда, пытался выйти из повиновения, поговорить с соседом, но тогда ударник, широколицый, с тугими, как барабан, щеками, вскидывал палочки еще выше и бабахал ими так, что все нервно вжимались в кресла, будто застигнутые врасплох артобстрелом.

Вскоре оркестрантам самим это поднадоело, и они, оставив инструменты, поплелись, чем нибудь подкрепиться.

— Черт знает что! — поморщился Алексей.

— Да ты не обращай внимания, у каждого своя работа, — Виктор, длинный, худой, еще в школе прозванный «Эйфелевой башней», подцепил вилкой поджаристый кусочек отбивной, макнул в горчицу и отправил в рот.

— Им тоже приходится выбирать. Если музыка не давит на перепонки, она должна затрагивать чувства. А это не просто, верно?

Алексей кивнул.

— Помните:

Тишины хочу, тишины… Нервы, что ли, обожжены? Тишины…

— Поэты, Алеша, всегда хотят несбыточного, — шутливым тоном произнес Виктор. — Тишина нынче дефицитней итальянской женской шубки с четырьмя разрезами, на оловянных пуговицах. Да и потом: зачем тишина простому человеку? Столько мыслей неуправляемых нахлынет, что и дело-то свое с гулькин нос покажется, и жить на белом свете тошно станет.

— Выходит, да здравствует оркестр?

— Выходит.

Григорий сидел, молча, не вступая в разговор. Он слыл среди друзей человеком настроения, к этому привыкли, а потому ему прощались и хладное молчание, и жаркая словесная драчка, в которую он порой бросался, очертя голову и, не очень-то подбирая выражения. Для них, предпочитающих высказаться намеками, обхаживающих предмет спора, как обхаживают лошадь перед скачками — то за ухом погладят, то похлопают по боку, то сахарком побалуют — для них Григорий представлял интерес безоглядной прямотой суждений.

Меж столиками замаячил официант, и Алексей подозвал его кивком головы.

— Нам бутылочку сухого, — сказал он.

— А может, обойдемся? — воспротивился, было, Виктор.

— Пустяки.

Они сидели, поглядывая по сторонам. В зале преобладали мужчины, сильно преобладали. За каждым столиком решались свои проблемы, строились свои планы. Мужчины тоже мастаки поговорить.

— Мы больше рассуждаем о жизни, чем живем, — сказал Алексей.

— Рассуждать, размышлять — наше главное отличие от остального одушевленного мира. Остальным дано только поступать, а мы имеем возможность порассуждать о поступках, — усмехнулся Виктор.

— Даже о несовершенных. Обременительное отличие.

— Кто-то подсчитал, — продолжал Виктор, — что в среднем человек тратит до часу времени в сутки на разговоры. Если бы удалось опубликовать все, сказанное им хотя бы за шестьдесят лет, то образовалась бы целая библиотека — тысяча томов по пятьсот страниц в каждом.

— Слушайте, — прервал их Григорий, — нельзя ли поконкретней? Ты же, Алексей, сказал, что у тебя серьезное дело, так? Травить баланду мне некогда. Завтра я должен быть на заводе раньше обычного.

Алексей нахмурился, сдавил пальцами бокал. Ему эта спешка была явно не по нутру. Порой к какому-нибудь выводу идешь настолько трудно и долго, что делиться им враз, под нетерпеливые взгляды кажется почти неприлично. Он увидел, что оркестранты возвращаются на свои места, и обрадовался: оттяжка обеспечена.

Но он просчитался. Поймав его взгляд, Григорий встал и направился к оркестрантам. Было заметно, что всем у них заправляет ударник.

— Вот что, — сказал ему Григорий, — мы не закончили важный разговор. Понадобится минут семь-восемь. Будем признательны, если вы еще отдохнете.

Он протянул ударнику десятирублевку. Тот опешил, вытаращил глаза, потом, когда до него дошло, буркнул:

— Годится.

— Ну, и ладно, — сказал Григорий.

— Грубо, но оригинально, — ударник вытер большим клетчатым платок обильно вспотевший лоб.

Вернувшись, Григорий поудобней устроился в кресле, словно давая понять, что разминка окончена, предложил:

— Выкладывай, Алеша, что произошло?

Алексей помялся, улыбнулся через силу.

— Ничего чрезвычайного, друзья. Просто… в общем, у меня с Аленкой тупик какой-то. Полное затухание. Не знаю, когда это началось, но сейчас уже такой ветерок меж нами, что озноб охватывает.

— И ты поскорей созвал нас под свой траурный флаг? — съязвил Григорий.

— Заткнись! — возмутился Виктор. — Вывихнутый, что ли?

— Если по каждому угасшему костру устраивать поминки… — Григорий обвел рукой уставленный тарелками и рюмками стол.

— …то костры перестанут гаснуть, — закончил за него Виктор.

— Если бы так!

Откровенно говоря, Григория обескуражило то, что сказал Алексей. Просто он сам не хотел себе в этом признаться. Да и как тут согласишься, примешь на веру, если десятки, раз встречался с ними, захаживал в гости, выезжал на различные пикники — и никогда не замечал ни малейшего намека на разлад. Милая супружеская пара, каких поискать. Поцелуются, когда надо, посмеются вместе, сдержанно, правда, но вместе. Предоставили друг другу полную свободу действий — если надо, ходи, куда хочешь, когда хочешь, с кем хочешь. В пору нынешнего матриархата не часто такое встретишь. Без деспотизма, без конфликтов. И вот — на тебе!.. Аленка тоже хороша, сестра называется. Хоть бы заикнулась. Впрочем, какой смысл?.. А ведь именно он их познакомил. Сколько с тех пор, лет пять прошло? Глупости какие-то…

— Зря я вас познакомил, — сказал он Алексею. — Сколько времени ухлопали.

— Ты-то причем? — вяло отмахнулся Алексей. Вид у него был беспомощный. Закончив институт и занявшись, как и Виктор, научной работой, он сразу же стал грузнеть, весь как-то помягчал, порыхлел, у глаз, на переносице затяжелели морщины.

«Что делается! — с горечью подумал Григорий. — А мы с ним почти ровесники. Сам он, невысокий, спортивный, с продолговатым сухощавым лицом, на котором все было обострено — и нос, и подбородок, и взгляд, вполне еще сходил за юношу.

— Есть любопытная притча, — сказал Виктор задумчиво, словно о каком-то народном средстве против сердечных болезней. — Приходят к богу двое и говорят: «Тобой нам отмерена короткая жизнь, но еще короче оказалась любовь. Мы прожили вместе всего пять лет, и уже пустота в наших душах, исчезло влечение друг к другу. У нас разные характеры, привычки, склонности, напрасно ты вначале зажег любовь меж нами. Сами бы мы никогда не допустили такой оплошности. А теперь потрачены годы… Как же все нелепо…» Бог был в хорошем расположении духа, он сказал: «Пусть будет по-вашему, дети мои. Хотя любовные дела я давным-давно передал на самообслуживание. Верну вам юность, но с условием: о том, что с вами случилось, вы не будете знать. Живите наново и поступайте, как сочтете нужным». Сложил бог ручки на животе, свистнул легонько — и годы слетели с них, как волосы в парикмахерской. Долго ли, коротко ли, но они снова встретились, полюбили друг друга, а через какой-то срок опять пожаловали к богу с прежней просьбой. Трижды он возвращал им юность. Но так ничего и не изменилось. И тогда бог сказал: «Дети мои, на вашей планете мелели реки, потому что вода испарялась, уходила в пески, — и вы бетонируете каналы, прокладываете трубопроводы, чтобы сохранить воду. На вашей планете установились ночи — и вы от лучины прошли путь к электричеству. Меньше стало одних минералов — и вы находите другие. Что же вы хотите от меня, дети мои?».

Помолчали, выпили, помолчали еще. Григорий продолжал в упор рассматривать Алексея, будто пытался в нем что-то найти, но не находил.

— А ты с Аленкой говорил обо всем этом?

— Нет еще.

— Почему?

— Перестань допрашивать, — разозлился Алексей. — Когда надо будет, поговорим. Хоть она и сестра тебе, но живет все-таки со мной. — Он тут же остыл и прибавил уже просительно: — Подсказали бы лучше, как дальше-то быть. Впервые я в таком тупике. Вам-то, старым друзьям, можно открыться. Что делать? Неужели расходиться?

Григорий и Виктор рассмеялись, невесело, правда, но рассмеялись. Оба были холостяками; что могли они посоветовать женатому человеку?

Григорий поднялся.

— Своей притчей Виктор подкрепил тебя с одной стороны, а я с другой: если боишься, что тебя покинут, найди в себе силы уйти первым.

Они направились к выходу. Вслед им во всю мощь ударил оркестр.

 

2

Григорий уже несколько дней намеревался попасть к директору завода. Но тот пропадал то на бюро горкома, то в министерстве, то на коллегии в «Киргизсельхозтехнике», то еще где-нибудь, и его секретарша, добрая и тихая Мария Николаевна, только разводила руками и улыбалась.

Но было у Симонова железное правило, которому он не изменял даже в пору самых крутых запарок: перед началом работы, до того, как начнут одолевать телефонные звонки, просьбы, жалобы, советы и разгоны, пройтись по заводу, самому увидеть, убедиться, понять, почему в одном цехе все идет ладно, а в другом намечается срыв. Конечно, не одни лишь производственные дела вовлекали директора в этот часовой или полуторачасовой «марафон» по заводу. Хоть коротко, но зато непосредственно на рабочем месте, где определяется истинная ценность каждого человека, он мог узнавать людей, вникать в их заботы, ибо здесь, а не в директорском кабинете, они чувствовали себя хозяевами положения, легче открывали свою душу.

Эта привычка директора была известна Григорию. Как, впрочем, и всякому, кто уже не новичок на заводе. И когда откладывать встречу стало невмоготу, он решил приехать пораньше, дождаться Симонова у проходной и следовать за ним по пятам до тех пор, пока не вырвет его согласия. В том, что директор заколеблется, кого поддержать нормировщика или начальника цеха, Григорий не сомневался. Но он добьется, вынудит, измором, наконец, возьмет. Пусть начальник цеха, этот заважничавший толстячок, зарубит на своем утином носу: с Панкратовым такие штучки не пройдут.

Миновав проходную, Григорий остановился, прикидывая, как скоротать время. Подпер плечом стену, развернул газету.

— Кого ждешь, Панкратов? — спросил, зевая, вахтер.

— Директора.

— А зачем он тебе?

— Нужен.

— Всем нужен, а тебе-то зачем? — вахтер скучал, ему хотелось поговорить.

Григорий приблизился вплотную к вахтеру, подозрительно огляделся, зашептал:

— Поручение к нему, дядя Федя, имею. Совершенно секретное. От органов.

Сонливость с дяди Феди как рукой сняло. Он мгновенно вытянулся в струнку, сквозь рыжеватую щетину на скулах проступил молодцеватый румянец.

— А-a!.. Ты вот что, Панкратов, поспешай в инструментальный. Туда директор отправился, туда.

— Давно?

— Минут пятнадцать назад.

— Что ж вы молчали?

— Так не знал же я, что у тебя такое сурьезное дело, — виновато сказал вахтер.

С директором Григорий столкнулся лицом к лицу в дверях инструментального. Едва не шибанул его, до того торопился. Высокий, сухощавый, с цепким, прицеливающимся взглядом, Симонов слегка посторонился, пропуская Григория. Его некогда темно-русые волосы посерели от наступающей со всех сторон седины, прическу он носил короткую, шагал легко, стремительно.

Григорий замешкался: теперь-то в цех идти ему было незачем. Глянул снизу на директора, выпалил:

— А я ведь вас разыскиваю, Валерий Павлович. В кабинет к вам не пробьешься, так вот я решил хоть на ходу…

— Решил, значит? — Кожа у глаз побежала морщинками, но самой улыбки не уловить… — Что-нибудь срочное? Ну, хорошо, пойдем, потолкуем.

Они шли по аллее, оба по-спортивному подтянутые, шли в сторону заводоуправления, и Григорий знал, что в его распоряжении всего несколько минут.

— Опыта у меня маловато, Валерий Павлович, — начал он без обиняков. — Надо бы съездить на другой завод, который сродни нашему, в Свердловск хотя бы, посмотреть, поднабраться ума-разума. Я говорил об этом начальнику цеха. Но он только посмеивается: твоего, дескать, опыта по уши хватит — столько лет слесарем, бригадиром проработал, нынче техникум за плечами — разве мал багаж для нормировщика? Но ведь я на одном месте топчусь! Знаю только то, что сам знаю.

— Ясно, — сказал директор, посмотрел с любопытством в глаза Григорию, поинтересовался: — А ко мне почему обратился? Или уверен, что поддержу?

— Конечно! — воскликнул Григорий. — Если не вы, то кто же?

— Ну, ну…

— Валерий Павлович, — с горячностью заговорил Григорий, — вы же понимаете, насколько важно каждому быть осведомленнейшим в своем деле человеком, человеком, знающим буквально все, что связано с его работой. Вам сверху это особенно видно.

— Сверху, значит? — И опять быстрая, едва уловимая улыбка.

Не думал Григорий, что пройдет совсем немного времени и то, о чем он сейчас так пылко говорит, вступит в противоречие с его собственными устремлениями и поступками, с теми убеждениями, которые уже теперь зреют в голове и, в конце концов, лягут в основу его жизненной позиции.

Симонов ничего не пропускал мимо ушей, ничего не забывал. Будучи директором большого завода, он не имел возможности неоднократно и подолгу беседовать со всеми, кто здесь работает, и потому старался даже при мимолетной встрече ухватить суть, а уж потом по ней долепливать остальное. Он умел слушать и делать выводы. Не всегда, правда, те, что от него ожидали, но всегда те, к которым сам был внутренне подготовлен.

Приостановившись у заводоуправления, Симонов сказал:

— Попробую помочь. Только ты с Ануфриевым полегче, не петушись. Критиковать, оно, брат, просто, особенно на стороне, а вот сделать так, чтобы недопонимающий понял, тут хорошая голова нужна.

В цех Григорий отправился с двояким чувством. Уверенность, что теперь-то поездка состоится, и он хоть на время окунется в иную жизнь, ухватит в ней что-то новое, ценное, позволяющее встряхнуть, приподнять свое дело, — эта уверенность сменялась рассеянным ощущением какой-то вины, еще неясной и расплывчатой, как вырвавшийся изо рта пар на морозном воздухе.

У него был маленький, два шага вперед на два шага поперек, кабинетик, где едва помещались обшарпанный письменный стол, стул да сучковатая скамейка, отполированная задами до зеркального блеска. Во всю стену — плакат: «Эффективность и качество — забота каждого», изображающий, как всегда, атлета, за плечами которого громоздятся заводские корпуса.

Достав бумаги и разложив их перед собой, Григорий хотел было углубиться в расчеты, но слова директора туманили мысли. Что он имел в виду, когда сказал: «Только ты с Ануфриевым полегче, не петушись»? Откуда ему известно об их отношениях? Может, сам Ануфриев при случае намекнул на это? Случаи-то такие начальнику цеха наверняка представляются. Или директор без всяких подсказок взял да и догадался? Хотя бы из сегодняшнего разговора…

Григорий не страдал мнительностью, ему чужды были скрытность и робость. Но он очень уж не любил, когда разгадывалось и выставлялось напоказ то, что еще лишь отчасти ясно ему самому, что пока таится, отлеживается на дне души.

Совсем недавно они ходили в приятелях, бригадир слесарей Григорий Панкратов и мастер участка Николай Ануфриев. Оба хорошо знали цех, людей, которые в нем работают, и всегда находили общий язык, какие бы проблемы у них не возникали.

Коротконогий, полнотелый мастер колобком катался по цеху, из-под земли доставал необходимые в данный момент заготовки, на которые у него был нюх, как у гончей на зайца, тешил ребят коротким анекдотом или задиристой шуткой. Он ни перед кем не заискивал, не угодничал, ему верили, на него полагались.

Полагался и верил Григорий. Когда он после задумается над этим, то поймет, что иначе мастер и не мог поступать: слишком тесен был круг общих забот, слишком все переплеталось — реально, конкретно, ощутимо, чтобы кто-то потянул в сторону, кто-то допустил ложный выпад.

Кто-то нарушил слово, ибо это сразу же стало бы явным, вылезло наружу, как лопнувшая пружина из дивана.

Сближала тогда мастера и бригадира вечная нехватка времени: они были заочниками, Николай заканчивал институт, а Григорий техникум. Вместе они страшились затяжных собраний, садились где-нибудь с самого края, чтобы удобней было сбежать, воскресные дни торчали, как проклятые, в библиотеках.

Встретившись, они понимающе подмигивали друг другу, обменивались короткими фразами:

— Как у тебя курсовая, Коля?

— Столкнул. Еще два экзамена — и вольный казак.

— Мне и того меньше, всего один. Но какой!

Со временем скороговорка, мимолетность стали для них чем-то обычным, естественным. Однако в занятости, спешке оставался почти неразличимым истинный характер, как неразличимы названия станций из окна мчащегося экспресса. Они знали многое, очень многое друг о друге, но друг друга, в сущности, не знали.

Вскоре все переменилось. Одновременно окончив учебу, Николай и Григорий чуть ли не одновременно были назначены на новые должности, где и знаний, и разворотливости требовалось поболее. Те силы, что дремали в них, словно река подо льдом, могли теперь вырваться на простор.

Очутившись в кресле начальника цеха, Николай несколько дней пребывал в блаженном состоянии, беспрестанно улыбался, отчего его глаза, утыканные редкими белесыми ресницами, превращались в узенькие щелочки, а приплюснутый по-утиному нос утопал в пухлых складках лица. Но настало утро, когда после обычной производственной летучки он попросил мастеров, бригадиров и нормировщика остаться и весьма холодным тоном заявил, что в цехе царят фамильярность, панибратство, потому и дисциплина хромает, кончать надо с этим, кончать.

Люди собрались разные, и пожилые, и молодые, однако восприняли они слова начальника с равным недоумением.

— А ты, Николай, поясни! — Бригадир слесарей-сборщиков Чередниченко, здоровенный и краснолицый, смотрел насмешливо и выжидательно.

— А что тут пояснять? — заговорил Ануфриев и неожиданно обнаружилось, что губы у него властные и жесткие, словно отлитые из металла. — За домашним чаем вольничайте, как вздумается, там ваше право, а на работе, пожалуйста, без Ванек и Машек. Отчество есть. Чем официальней, тем строже. И никаких хождений по цеху и тем более из цеха без нужды. Сегодня сюда выскочил на минуточку, завтра туда, а послезавтра, глядишь, уже прогул.

— И все-таки насчет отчества я несогласный, — возразил Чередниченко, качая черной кудрявой головой. — Какая от него строгость? Вот подсобник, твой… ваш тезка, завозился с инструментом, я как гаркну на него: «Колька, тудыт твою растудыт»! — он мгновенно зашустрит, сделает как надо. А начни я его по отчеству величать, будет расхаживать, как купец на ярмарке. Нет, я несогласный.

Вокруг дружно и одобрительно загоготали.

— А никто и не спрашивает вашего согласия, Федор Лукич, — холодно произнес Ануфриев. — Надеюсь, обойдемся без дискуссий. — И заключил: — У меня все, товарищи.

Даже когда вышли из кабинета, еще недавно прокопченного от табачного дыма, а нынче с табличкой на бронзовой подставке: «Прошу не курить!», недоумение не рассеялось. Кто-то хмыкнул, кто-то насупился, кто-то махнул рукой, дескать, не такое переживали, но определенного мнения никто не высказал. Впрочем, было ли оно тогда, мнение-то?

Григорию хотелось поглубже разобраться в том, что было ему поручено. Вокруг норм и расценок часто ведутся баталии, промахнуться здесь пара пустяков, и уж лучше сразу посмотреть, как это делается на крупных предприятиях, чем самому брести наощупь и в довершение дров наломать.

С тем он и зашел к Ануфриеву. Прежде они договаривались о вещах посложнее, нежели командировка на какой-то завод. На сей же раз, едва Григорий заикнулся о своих планах, Николай жестом прервал его. Да, в принципе все это так, он тоже считает, что надо ездить, вникать, учиться, но только не сейчас. В цехе наметились перемены, пора освежить моральный климат, и ему, начальнику цеха, не обойтись без поддержки таких знающих людей, как Панкратов. Кстати, если уж кому и гоняться за чужим опытом, так только не ему. Своего с избытком.

Григорий поначалу чуть было не взорвался, настолько вздорным ему все это показалось, но постепенно спокойные увещевания, будто снотворное, сыграли свою роль, он расслабился, разок зевнул даже и не возмутился отказом.

Возмущение пришло позже, когда он остался наедине с собой. Ничего неотложного в цехе нет, чего Ануфриев хитрит?

Григорий снова помчался к начальнику цеха, спорил, доказывал, шумел, но все без толку. Гнев, как в песок, уходил в общие, малозначимые ответы.

Оставался единственный шанс — обратиться к Симонову. И Григорий использовал этот шанс.

…Помороковав над обсчетом нарядов, Григорий на правился было к Ануфриеву, чтобы рассказать о встрече с директором, но тут к нему заглянул Чередниченко, потом еще кто-то, он замотался, да так и не смог выбрать время. Ну, ладно, решил, в следующий раз.

А после смены — цеховое собрание. Не успел Григорий оглянуться, уже Ануфриев слово берет. Обрисовал положение в цехе, толково и коротко обрисовал, а потом — на тебе:

— Инициативы у нас маловато. Пока не подтолкнешь — никто не пошевелится. В чем дело, товарищи? Или соображать мы стали туго, или тишь да гладь, да божья благодать везде у нас? За все время, что меня начальником назначили, один Панкратов обеспокоился, как бы подучиться и работать получше. Прекрасное беспокойство, я вам скажу. Посоветовались мы с руководством завода и решили направить его на стажировку. Конечно, многим это в новинку: обмен опытом раньше проводился лишь среди тех, кто стоит у станка или не посредственно руководит производственным процессом. Но пора шагать шире. Все мы в равной степени отвечаем за успех дела, и потому требовательность к самому себе должна у нас постоянно расти.

— Ну, и чешет! — восхитился сидящий рядом с Григорием рыжеватый парень из чередниченковской бригады, все лицо которого было покрыто веселым роем веснушек. — А когда мастером работал, одними прибаутками отделывался. Верно, говорят: язык с должностью растет.

— Если б так, тебя смело можно в замы к нему двигать, — пошутил Григорий.

— Точно! — загоготал рыжеватый. — А что, я не прочь! Хоть сейчас.

Соседи шумнули на него, и он притих, только изредка весело косился в сторону Григория.

Из цеха они вышли вместе, Ануфриев и Панкратов. Заводской двор гудел голосами; полысевшие по осени деревья помахивали ветками на теплом ветру; где-то возле кузнечного цеха нетерпеливо сигналил грузовик, дожидаясь разгрузки.

Молчание нарушил Ануфриев.

— Видишь, какой я тебе сюрприз приготовил, — сказал он, коснувшись пальцами локтя Григория. — Сознайся, что не ожидал, наверное, рот от удивления раскрыл. Еле-еле мне удалось пробить. Командировка считай уже в кармане.

— Я редко чему удивляюсь, — усмехнулся Григорий. Его уже заранее угнетал затеянный Ануфриевым разговор. Зачем пыжиться и выдавать чье-то указание за собственную добродетель? Или он его дурачит?

— Рановато сдаешься, — продолжал Ануфриев с улыбкой. — Вместе со способностью удивляться мы теряем истинную молодость — духа и тела.

— Все это ерунда! — резко заявил Григорий, хотя до сего момента так не думал. — Надо разделять удивление и возмущение. Удивляться можно лишь неожиданно выпавшей радости, а тем, что внезапно портит настроение, жизнь, я привык возмущаться.

— Странно! — белесые кустики бровей съехались на переносице. — Не пойму, чем ты недоволен? Сам просил, я пошел тебе навстречу — и вот, пожалуйста, тебя словно подменили. Гремишь цепью, готов броситься и разорит, меня на куски. Что-нибудь стряслось? Сделай милость, объясни хоть…

— А ты, Николай, не догадываешься?

— Если б!..

— Хорошо. Тогда слушай. Утром…

Однако продолжить Григорию не удалось. У проходной его остановил вахтер и, по-свойски подмигнув, спросил:

— Как, Панкратов, разыскал директора?

— Разыскал, дядя Федя, разыскал.

— Там, где я и говорил?

— Да, в инструментальном.

— Вот видишь…

— Будьте здоровы!

Кому-нибудь этот мимолетный диалог и не сказал бы ничего, а начальнику цеха сказал все, что он мог бы узнать от Панкратова.

— Ах, вон оно что! — как-то растерянно: проговорил Ануфриев. — А я-то, дурья башка!..

— Хватит комедию ломать! — поморщился Григорий и, слегка кивнув, пошагал в сторону.

 

3

В новый аэропорт «Манас» Григорий попал впервые. Признаться, он представлял себе здание аэропорта несколько иным: плавные эллипсовидные формы, уносящиеся ввысь на изящных и стройных, как фигуры балерин, колоннах завершались в его воображении шлемовидной башней — дань легендарному киргизскому батыру. Если бы кто-то возразил, что все это — смешение стилей, что шлемовидная башня и фигуры балерин — арии из разных опер, Григорий бы нашелся что ответить. А Жанна д’Арк? А Мария Стюарт? Разве в них не переплетены, казалось бы, несовместимые черты — нежность и мужественность? Да и не только в них! Гениальные противоречия — вот извечная наша страсть и боль.

Но возражать было некому. Так вышло, что он даже не предупредил друзей об отъезде. Оставил на всякий случай коротенькую записку в дверях: улетел туда-то, вернусь тогда-то. Чтоб не разыскивали его по милициям, а то и моргам.

Отлет отложили по метеоусловиям на неопределенное время, и Григорий, расположившись в кресле, достал из портфеля книгу. К чтению он пристрастился давно, еще когда были живы отец с матерью; годы усилили это влечение, и он тосковал, если день-другой оставался без книги. Читал Григорий много, все, к чему потянется душа, и в нем великолепно уживались, становились рядышком Аристофан и Лондон, Мопассан и Гете, Гоголь и Шолохов… Он не стремился запоминать имена бесчисленных героев заучивать стихи наизусть, чтобы потом рассказывать, передавать кому-нибудь; им владела жажда иная, более сильная, неутолимая до конца: понять мотивы поступков героев, пожить их настроениями, найти связующие их нити. Поэтому он по нескольку раз возвращался к одним и тем же произведениям, ища новые подтверждения своим мыслям, обнаруживая то, что ускользало от него прежде.

Сейчас у него на коленях лежал томик тургеневского «Рудина», и он хотел докопаться, почему этот погруженный в слова, идеи, но не в дела человек, нерешительный и слабый духом, растративший почти всю жизнь на пустые, бесцельные плутания от одного барского крова к другому, почему вдруг этот человек под занавес дней своих оказывается на парижских баррикадах да еще со знаменем в руках? Внезапное, даже слишком внезапное перерождение? Или прихоть писателя, не представлявшего, какие люди вершат революцию?

— Вот он где спрятался, голубчик! А мы-то весь буфет обшарили, думали, он как порядочный там восседает.

Виктор стоял перед ним худой и длинный, по бледному лицу его блуждала лукавая улыбка.

— Не считай меня детективом, — продолжал он. — Мне просто везет. Аленка зачем-то поехала к тебе, наткнулась на записку, потом выяснила, каким рейсом ты сматываешь удочки, и они с Алексеем заскочили за мной. И знаешь почему?

— Догадываюсь, — в тон ему ответил Григорий. — Чтоб ты имел счастье лицезреть меня.

— Эта образина еще и задается! — сокрушенно вздохнул Виктор. — Однако ты промазал. У них не было денег расплатиться за такси, и они воспользовались моим карманом.

— Что ж, да здравствует и процветает карман холостяка! Только где же Аленка и Алексей?

— Обыскивают второй этаж. Не затеряются, будь уверен… Да вон и они! Сюда, сюда!

Аленка, маленькая, легкая, первой подбежала к брату, чмокнула его в щеку и юркнула в кресло рядом. Ее глаза искрились синевой, растревоженные быстрой ходьбой русые волосы рассыпались по лицу.

— Ага, попался! — весело говорила она, доставая зеркальце и наводя на голове порядок. — Сбежать задумал? Что, у тебя тыща сестер? И откуда в тебе этот эгоизм, это бессердечие? Нет, в детстве, мой милый, ты все-таки лучше заботился обо мне, я даже представить себе не могла, что ты когда-нибудь бросишь меня на произвол судьбы, даже не поставив о том в известность. Возмутительно, братец, и не пытайся оправдываться!

Григорий любил сестру, любил, несмотря на вздорность, взбалмошность ее характера. Она была всего на два года младше его, но когда после гибели родителей, попавших в автомобильную катастрофу, они остались вдвоем, он взял на себя все заботы о ней, помог не только учиться в институте, но и ощутить всю прелесть студенчества — с танцевальными вечерами, загородными поездками, спортивными занятиями, увлечением модой. Благодаря его стараниям все это было ей доступно, никакие материальные лишения не омрачали ее юности. Григорий избегал нудной опеки, всячески поощрял самостоятельность, независимость взглядов.

И сестра была сильно к нему привязана. Правда, привязанность эта не помешала ей после замужества сделать так, чтобы Григорий перебрался на частную квартиру, а двухкомнатная квартира, в которой прежде жила вся семья Панкратовых, перешла к ней с Алексеем. Причем, если кого и смутил такой оборот дела, так только Алексея. Он попробовал возражать, но его доводы повисли в воздухе: Григорий привык жертвовать, Аленка же — принимать жертву.

— Не пойму, зачем вы сюда притащились? Чтоб упрекать меня в черствости и бессердечии? — Григорий поглядывал то на сестру, то на друзей. — Роскошно живете однако. Тридцать километров мчаться на такси из-за такого пустяка! Любопытно, кому взбрела в голову эта сумасбродная идея?

— Ну, ты иначе не можешь, — искренне огорчился Виктор. — Сразу подавай мотивы, причины… Какой-то настырный червячок в тебе копошится, все выискивает — отчего, почему, зачем?.. Рейс откладывается, а ты нас дергаешь, торопишь. Меня вон ограбили, сюда приволокли, и то помалкиваю, не мучаю окружающих вопросами.

— Так его, так! — поддержала Аленка. Ей нравились прямые, без обиняков мужские разговоры, в которых резкость суждений скрашивается доброжелательным юморком.

— И ты, Брут! — погрозил ей пальцем Григорий. — Тогда сдаюсь. Будем считать, что вы, как истинные друзья, прибыли разделить со мной тягостные минуты ожидания. Замечательно, когда тебя любят не потому, что в тебе нуждаются.

— Разумеется, мой милый, мы приехали просто так, пообщаться. И не сомневайся даже. У меня только маленькая, малюсенькая просьба. Пойдем, я расскажу. — Она встала и потянула Григория за собой.

— Какие могут быть секреты от друзей? — попытался воспротивиться он, чувствуя некоторую неловкость перед Виктором и Алексеем.

— Пойдем, пойдем! — Смеясь, она дергала его за рукав. — От всех надо иметь секреты. От одних — одни, от других — другие…

Они отошли в пустой угол зала, и Аленка быстро-быстро заговорила:

— Одному человеку нужно сделать подарок, хороший подарок, потому что человек он хороший. Я придумала, какой подарок. Но во Фрунзе его не достанешь. Спрашиваю в своем управлении, едет ли кто в Москву или в Ленинград? Никто пока не собирается. Мечусь туда мечусь сюда, наконец, выясняется, что подружка Женьки Смирновой, ну, той, что со мной в одной комнате сидит, улетает в Москву. Я к ней. Выручи, говорю. Она глазками похлопала, согласилась. Только, говорит, вернусь я через месяц. А подарок через шестнадцать дней нужен. Тогда я еще не знала, что ты в те края летишь. За советом к тебе, а там записка. Но деньги я передала Зое.

Григорий слушал, слушал, потом взмолился:

— Пощади! Один человек, одна подруга, вторая подруга, какой-то подарок, месяц командировки… Кошмар! Нельзя ли открытым текстом?

Аленка укоризненно посмотрела на брата.

— Я ведь хотела покороче. В общем, у Виктора два события: день рождения и защита диссертации.

— Какая еще защита! — вскричал Григорий. — У него только черновой материал собран.

— Вероятно, он побаивается защиты, вот и скрытничает. На днях я встретила случайно его шефа. Сложная, говорит, тема, на стыке биологии и философии, но выполнена очень толково. И не надо сейчас ни о чем его спрашивать. Всему свое время.

— Ух, Витька, ух, Эйфелева башня!.. Ладно, с первой частью разобрались. Дальше.

— Зоя, подруга Женьки Смирновой, летит одним рейсом с тобой. Деньги на киноаппарат для подводных съемок я уже передала. Договоришься, где вы встретитесь, когда будешь лететь обратно.

— Но я не собирался на обратном пути заезжать в Москву!

— И это говорит мой брат и друг Витьки?

Григорий выставил перед собой ладони, словно защищаясь.

— Заеду, разыщу Зою и захвачу все, что она купит.

— Вот и умница! — Аленка чмокнула его в щеку и повела знакомиться с Зоей, которая находилась в противоположном конце зала.

Обходя чьи-то пузатые сумки, перешагивая через вытянутые ноги дремлющих пассажиров, Григорий говорил сестре:

— Честь и хвала твоей осведомленности. Мы бы с Алешкой могли прохлопать такое событие… Ух, Витька!.. Молодчина ты, одним словом. Но… как сама? В семье у тебя того, без потрясений? Ты-то вроде бодришься, держишься, а вот Аленка… — Он покачал головой.

Лицо Аленки как-то вдруг потускнело, словно тучка на него набежала.

— Не надо об этом, — тихо попросила она. — Сами распутаем. — Помолчав, добавила с вызовом: — Я же в твою личную жизнь не вмешиваюсь. Скоро тридцать, а все холостякуешь.

Григорий рассмеялся.

— Ежик ты, Аленка, самый настоящий ежик. На душе слезы, а наружу — иглы.

Зоя оказалась смуглолицей девушкой с темными блестящими глазами. В движениях ее не доставало еще свободы, уверенности, того, что приходит постепенно, с годами. Протянув Григорию крохотную мягкую руку, она засмущалась, кончики ушей вспыхнули, как свечки, и вся она как-то напряглась, словно застигнутая врасплох.

«Хороша! Тут уж создатель постарался! — подумалось ему со сторонним восхищением, как о неодушевленном предмете. — И скромница, видать, каких нынче с прожекторами не сыщешь». А вслух сказал:

— Не беспокойтесь, я домашний, ем только то, что подадут, — сказал и самого передернуло от собственной банальности.

Наступила неловкая пауза. Выручила Аленка.

— Мой братец с некоторых пор стал женоненавистником. Слова и мысли у него притупились. Тем спокойней тебе будет лететь, — сказала она Зое.

В самолете они сели рядом. Сперва разговор не клеился. Григорий напустил на себя равнодушный вид, глядел букой и вообще, казалось, ему нет никакого дела до очаровательной соседки. Раскрыл снова «Рудина» и стал прилежно глотать страницу за страницей. Но уже прохудился панцирь, в который он влез по своей воле, и капелька смуглого солнца проникла внутрь, растопляя и завоевывая пространство. Было бы нечестно сказать, что он не сопротивлялся. Но как гоголевский философ Хома Брут, который долго мудрил, силком заставлял себя смотреть лишь в пределах очерченного круга, однако не выдержал и поднял глаза на Вия, так и Григорий Панкратов заведомо был обречен.

— Странно, вот вы читаете Тургенева, и я тоже… знаете, недавно опять потянуло к нему, — услышал он мелодичный, как колокольчик, Зоин голос. На мгновение ему показалось, что он где-то давным-давно слышал этот голос. Но память, сделав один-два оборота, забуксовала. — Только я «Первой любовью» увлеклась…

— Понятно, — усмехнулся Григорий. — Каждому свое.

— Я же не в том смысле! — вспыхнула Зоя. Она вообще легко обижалась и столь же легко отходила. — Мне нравятся искренние люди, как этот мальчик из «Первой любви». А ваш Рудин… знаете, он фальшив, ему бы я не поверила.

— Вам подавай дистиллированную личность! Но человек переменчив, сегодня один, завтра другой.

— Перекати-поле?

— Какая ерунда! — выпалил Григорий и тут же закашлялся, поняв, что перехватил. — Простите… Однако не перекати-поле, не маятник, а непреклонный восходитель — вот человек! Его прочность в постоянстве цели.

— Без отклонений? — Темные глаза ее, мягкие, как бархат, смотрели с наивностью второклашки, осмелившейся задать учителю каверзный вопрос.

— Конечно! — согласился он.

— В таком случае ваш человек дистиллированный! — Темные глаза на мгновение зажмурились, запечатлев его поражение.

— Ай, как не-хо-ро-шо! — сказал Григорий, и снова мелькнула мысль, что Зоя ему откуда-то знакома. — Рудина критикуете, а в споре пользуетесь его приемами. Небось, филолог?

— Что, коллегу почувствовали?

— Где уж нам… Я экономист.

— Я тоже.

— Ну да?!

И они рассмеялись, им стало необыкновенно весело, просто и ясно. И Григорий уже не пытался вспомнить, где, и, когда он встречал эту девушку.

 

4

Нет, так определенно нельзя работать. Черт бы его побрал, этого Ануфриева! Перестраховщик несчастный! Чуть дело позаковыристей — прыг в кусты. Обмозговать, посоветоваться, обсудить, мол, надо. И потянется волынка, хоть криком кричи. Пока самому не надоест и не отстанешь от него со своими предложениями. А он только того и ждет. Коли ты забыл, ему сам бог велел. И все шито-крыто. Ни тебе обиженных, ни тебе оскорбленных.

Был Ануфриев, и не стало Ануфриева. Что-то в нем сломалось, перекосилось. Или, наоборот, выпрямилось? Ведь сам он вполне доволен собой, довольство из него так и прет. Чепуха какая-то…

Впрочем, думал Григорий, при той системе выдвижений, когда за основу берутся не потенциальные способности человека, необходимые на новой должности и еще едва-едва приметные, а те, что проявились на прежней работе, при такой системе ошибочные назначения возможны сплошь и рядом.

Не зря говорят: каждый хорош на своем месте. На чужое поставь его — и завалит. В механическом цехе три участка, три мастера: Свиридов, Усупов и Ануфриев, вернее, он раньше мастером был, теперь вместо него Пенкин, но все равно. Считалось, что наиболее перспективен Ануфриев. Расторопен, исполнителен, может нажать, достать, в карман за словом не полезет, и диплом инженера без отрыва от производства имеется. А почему бы не посмотреть с другой стороны? Свиридов как мастер послабее, с расторопностью, исполнительностью, с тем, чтобы достать, нажать, у него похуже. Но зато он инициативен, решителен, толковую идею с кончика твоего языка сорвет и сам в драку за нее полезет.

Но было ли когда-нибудь так, чтобы, руководствуясь соображениями дела (по другим соображениям-то бывало), выдвигали в начальство не самого сильного, а того, кто послабее? Нет, сколько ни скреби затылок, бесполезно. Хотя как знать, может, человек именно потому здесь и послабее, что создан для другого места, где будет на голову выше своего соперника.

В чисто деловом плане нормировщик Панкратов встречал просчеты и похлеще. Газеты он не только выписывает, но и читает. А там не дураки сидят, чтобы про одни успехи трубить. Если не в строке, то между строк на такое натолкнешься, что тревожно становится. И радостно одновременно. Ведь если откровенно пишут об ошибках, трудностях, значит, знают, как их преодолеть. И тогда до каждого дойдет: давай, дружок, напрягись, засучи рукава, затяни пояс потуже и помоги своему родному государству. Уж оно-то никогда в долгу перед тобой не останется… Хуже, если все видят недостатки, а газеты о них помалкивают. Получается, что там сидят и думают, будто народ еще не дорос до этого, во всяком случае его некоторая часть. А народ давно дорос, и пока там думают: писать не писать, он горбом своим устраняет эти самые недостатки. Только горьковато ему от неполного доверия…

Но причем тут бедный Ануфриев? А вот причем.

Работает в механическом токарь Останков. Сообразительный мужик, ветеран и все такое прочее. Но заметил как-то Григорий, что слишком уж легко сменное задание он выполняет. Вник и возмутился. Оказывается, Останков смастерил умненькое приспособление, ускоряющее операцию, втихую установил на своем станке и теперь, как говорят, одной левой перекрывает норму.

«Ты что ж, дядя Митя, разбой среди бела дня учинил?» — приблизительно так и очень вежливым тоном, хотя внутри клокотало, поинтересовался Григорий. А тот простачком прикинулся. Какой, мол, прок рацпредложением оформлять? Дело копеечное, провозишься больше, чем получишь. Да и завернуть могут. С тех, кто «рацами» заправляет, взятки гладки. Завернут — и приветик. Лучше уж я сам попользуюсь. «Нет, дядя Митя, — примерно так сказал Григорий, — придется тебе закрывать свою лавочку. Поступай, как порядочные люди поступают. Государство у нас доброе, но если всякий будет залезать к нему в карман, без штанов скоро останемся».

Позеленел Останков, но ни слова. Что ж, пусть зеленеет, коль провинился.

Тогда-то и допустил нормировщик Панкратов тактическую ошибку. Он пообещал дяде Мите, что расскажет о его поступке кому следует. Потупил Останков злые очи и опять смолчал. Все-таки выдержки ветерану не занимать.

А через час Григория пригласил начальник цеха.

— Что там у вас произошло с Останковым, Григорий Александрович? — взволнованно заговорил он, ерзая в широком кожаном кресле. — Я просто шокирован, поражен… Молодой специалист, новая должность, командировка по обмену опытом — и какие тревожные сигналы! От нас, недавних студентов, люди ждут деликатного, тактичного обращения, ибо общество затратило на наше обучение и воспитание, огромные средства, которые.

— Успокойся, Коля, с чего тебя так понесло? — сказал Григорий, присаживаясь возле стола.

— С чего, с чего… Вот даже сейчас… Коля… А я ведь при исполнении, положено официально. Договаривались же! И Останков обиделся. В товарищеский суд грозится подать. Если вы, говорит, как начальник цеха, не воздействуете, не примете соответствующих мер, обязательно подам.

— Любопытно, успел, значит, на меня наплести? — Григорий посмеивался, но острые черты его лица стали еще резче, напряглись и сам он, небольшой, но крепкий, пружинистый, подался вперед, в сторону собеседника.

Ануфриев почему-то смутился, вышел из-за стола, маленькими шажками забегал по кабинету.

— Останков серьезные обвинения предъявляет, Григорий Александрович. «Тыкаете» пожилому, человеку, оскорбляете — и разбойником, и лавочником, и вором обозвали. Как только язык мог повернуться! Двадцать лет, говорит, на заводе, а такого не слышал. Один из передовиков у нас, фотография на цеховой доске Почета. И вдруг молодой специалист…

— Да перестань ты со своим молодым специалистом носиться! — вспылил Григорий. — Скажи лучше, объяснил ли он тебе, из-за чего у нас стычка вышла?

— А как же! Придумал, говорит, приспособление и, прежде чем оформлять для бюро рационализации, решил опробовать на своем станке, посмотреть, есть ли эффект какой. Только приладил, а тут Панкратов ястребом…

— Ну, и дурак он, твой Останков, — как-то даже разочарованно произнес Григорий. — На металле тоже следы остаются, если понадобится, можно доказать, что работал он с этим приспособлением не один день, а месяца два-три.

— Постой-постой, — еще пуще заволновался Ануфриев. — Что же тогда получается?

— Легкой жизни он для себя захотел, вот что. Пускай другие надрываются, а ему в передовиках — раз плюнуть. Может заколачивать, сколько захочет. Побаивался, правда, что раскусят, тянул кота за хвост. Но постепенно вошел бы во вкус, не накрой я его сегодня.

Григорий рассказал начальнику цеха, как было на самом деле. И обошелся он с Останковым чересчур вежливо, аж зло берет. Узнай об этом другие токари, морду бы ему набили. А то чуть что — ветеран! Рабочий стаж — не индульгенция, не ширма, за которой можно черт знает, чем заниматься. Мальчишка бы по недомыслию оплошал, а Останков в этих делах зубр, ему на полную катушку полагается. Для начала, конечно, портрет с доски Почета убрать надо. Негоже таким соседством настоящих передовиков срамить. Григорий сам сейчас пойдет и снимет. И отдаст дяде Мите на память о былых заслугах. Пускай положит под подушку, авось хоть сны чистые будут сниться. Глядишь, и вправду па поправку пойдет.

Григорий поднялся и направился к двери, но Ануфриев остановил его.

— Попрошу без горячки. — И губы у него властно отвердели. Вас частенько одолевает гнев, а он, как известно, плохой советчик. Отсюда, — он поднял вверх указательный палец, перегибы случаются разные. Следует не спеша все взвесить, изучить, посоветоваться. В чем-то вас поправим, в чем-то его. Теперь насчет фотографии. Разве ваша функция вешать и снимать фотографии передовиков? Мы сами разберемся и сделаем выводы.

Григорий вышел хмурый, взъерошенный. Что стало с Колькой, Ануфриевым, во что он превратился? То, как павлин, распустит перья и любуется. То пыхтит, как индюк…

Понимал Григорий: у начальника цеха заботы покруче, помасштабней, чем у мастера. Но, в конце концов, он может справляться или не справляться с ними, соответствовать или не соответствовать, однако к чему ломать свои прежние, чисто человеческие качества? А если б его назначили директором завода, так он что, стал бы в постели со своей женой Глашей на «вы» разговаривать и шпарить ей фразами из передовиц? Неужто вот эдак можно измениться до неузнаваемости? Или Ануфриев и не был другим, просто за суетой и беготней Григорий не разглядел его?

Видно, все или почти все было у него на лице написано, если попавшийся навстречу бригадир Чередниченко сочувственно спросил:

— За что это ты схлопотал?.. Да плюнь, не расстраивайся! Если каждая цаца будет нам пудрить мозги, а мы переживать, то надо немедля бежать на кладбище и заказывать место. Плюнь, обойдется!.. Кстати, как думаешь, мне сейчас к нему лучше зайти или попозже?

— Да плюнь, какая разница! — усмехнулся Григорий и пошел дальше, оставив мордастого, здоровенного бригадира в недоумении.

— Вот человек, ему добра желаешь, а он… — наконец нашелся Чередниченко. — Погоди.

После возвращения из командировки Григорий развернул бурную деятельность. Внешне она не была связана с его прямыми обязанностями. Но разве можно, воочию убедившись, что совершенно простые вещи влияют на производительность труда, отказаться от соблазна использовать их в своем родном цехе? Григорий сговорился с заводским бюро эстетики, обработал кое-кого из хозяйственников, и цех сделали, чуть ли не показательным — кругом веселая, бодрящая окраска, музыка в обед…

Ануфриеву эти преобразования пришлись очень по душе, он старался изо всех сил, поддерживал, помогал…

— Даже когда нас здесь не будет, люди вспомнят, что Панкратов с Ануфриевым внесли свой вклад в создание нового облика цеха, — говорил он и улыбался мечтательно.

— Что за глупости! Не в том ведь дело, — возражал Григорий, но бесенок, живущий почти в каждом человеке, призывал хоть к маленькому розыгрышу. — И потом, нормировщик не столь яркая фигура, как начальник цеха, вряд ли я уцелею в чьей-нибудь голове.

— Что вы, что вы, Григорий Александрович, — умилялся его наивности Ануфриев. — Не на должности или ранги, а на свершения память людская сильна. Напрасно вы беспокоитесь, совершенно напрасно.

Разыгрывать Ануфриева было легко, а потому не интересно. Как охотиться, скажем, за курами в курятнике.

Еще давным-давно Ануфриев где-то вычитал, будто одна и та же мысль, одно и то же слово воспринимаются по-разному, в зависимости от того, кто их произносит. Став начальником цеха, он решил, что ему полагается почаще высказывать свое мнение, ибо в нем нуждаются, и резонанс теперь обеспечен. Когда Григорий слушал его, то представлял циркового силача, который манипулирует огромными пустотелыми гирями, принимая их за полновесные и ожидая рукоплесканья зала.

Больше всего Григория пугало и раздражало топтание на месте. Восходить, восходить… Не красного словца ради он говорил об этом Зое. У станка ему удалось достичь многого. Сложнейшие чертежи, хитроумные детали — чего только не выпадало на его долю. И он не подводил. Его фотография красовалась не на какой-то там цеховой, а на заводской доске Почета. Лишь недавно ее потихонечку сняли, потому что он из бригадиров перекочевал в нормировщики и стал совсем иным человеком; как фамилию сменил. Естественно, не возбраняется попасть на эту самую Доску и в новом качестве, попадай на здоровье, но помни: за всю историю завода ни один нормировщик не заслужил такой чести.

— Без работы нашей, сынок, никуда. Она во как необходима, — старый нормировщик Федосеев проводил ребром ладони по горлу и печально смотрел на Григория, пришедшего к нему подучиться. — Норма может быть выше, может быть ниже — все зависит от того, как на нее взглянуть. Мы с тобой должны идти по крутому бережку и тянуть норму посередке, чтобы и государство в выигрыше осталось, и рабочий. Но ведь что получается, сынок? Когда государство что-то недовыигрывает, теряет по малости, это проскальзывает незаметно, никто нас не хватает за шиворот, не орет благим матом. Только совесть наша безутешной вдовой пригорюнивается. А ежели наоборот? Ежели мы повышаем нормы и конкретных людей по карману хлопнем? Э, тут порой врагами обзаведешься, как клопами. Поедом тебя есть будут. Или явно, или исподтишка — на кого наскочишь.

Григорий спорил с Федосеевым, утверждал, что рабочие всегда поймут, растолкуй лишь им хорошенько. Федосеев печально улыбался: блажен, мол, кто верует. Был он сед и морщинист, хотя едва за пятьдесят перевалило.

— Наш хлеб и сладок, и горек одновременно, — говорил он. — Что ж, никто нам его не навязывал, сами выбрали. Только ежели качнет тебя, потянет приспосабливаться, петлять, юлить — лучше сразу уйди, не порть песню.

Случай с токарем Останковым встревожил Григория. Повозмущавшись нерешительностью и мягкотелостью Ануфриева, который постарался замять эту историю, он написал заметку в заводскую многотиражку. Прежде ему уже приходилось писать; его заметки о делах и планах бригады оперативно печатались на первой полосе газеты. На сей раз редакция не спешила с публикацией. Григорий разворачивал номер за номером, но своей заметки не находил. Он терялся в догадках, переживал и, в конце концов, отправился к редактору.

Тот встретил, его любезно, осведомился о здоровье, а когда Григорий объяснил, зачем пришел, редактор, молодой, круглолицый, сдвинул брови, поскучнел и затеял длинную беседу о нетипичных ситуациях и необходимости тщательной проверки критических сигналов трудящихся, на что редакция, увы, не всегда располагает временем.

Так Григорий и поверил во всю эту трепотню, рассчитанную на детсадовский возраст. Нетипичные ситуации могут стать типичнейшими, если сразу же не ударить тревогу. И потом, что за ответ: нет времени. Как это нет? На всякие «ура! ура!» время находится, а вот в глубинку влезть — ах, заняты?! Уж он так не оставит, ему тоже известны законы советской печати. За подобный подход кое-кто дотла сгорал. Пусть редактор не считает, будто он недосягаем для простого нормировщика. Слава богу, перед истиной все равны.

Ему, кажется, удалось не только расшевелить, но и напугать редактора. Побледнел, губы прыгают. Скуку с лица, словно дым ветром, согнало. Не привык, видать, к жесткому разговору. Открою, лепечет, редакционную тайну, хотя это у нас не принято. Открывай, милостиво разрешил Григорий, ему-то что.

И опять его ткнули носом в Ануфриева! Оказывается, получив заметку, редактор позвонил начальнику цеха и попросил уточнить факты. Ануфриев сказал, что все тут покрыто мраком, что писанину Панкратова лучше выбросить в корзину, иначе в цехе может возникнуть нежелательная реакция. Если же Панкратов обратится снова, нужно найти какую-нибудь отговорку, но на него не ссылаться.

— Вот и все, — выдохнул облегченно редактор.

— Зачем же сослались на Ануфриева?

— Но вы же потребовали конкретного ответа!

— Допустим… Могли бы сказать, что занимались проверкой, и факты не подтвердились.

— Но ведь это была бы ложь! — Пушистые брови редактора негодующе взметнулись вверх.

— А врать со слов Ануфриева что, чище? Или чужая ложь к вам не пристает? — тихо спросил Григорий. — Славно живете. Малина, да и только… Вы о Томасе Карне слышали?

— Нет, а что?

— Этот англичанин прожил двести семь лет. Говорят, он был совершенно безразличен к чужим болям, страданиям. У вас тоже есть к тому склонности.

…Который раз он клял себя за поспешность! Взял и раскрыл свои карты перед Останковым. С тех пор о приспособлении ни слуху, ни духу.

Григорий поинтересовался вскоре:

— Толковую штуку сообразили, дядя Митя, где ж она?

— В утиль пошла, — коротко бросил Останков и повернулся боком, словно давая понять, что говорить им больше не о чем.

— Шутите! — не поверил Григорий. — С образцом-то рацпредложение оформлять куда проще.

— А на кой леший мне рацпредложение? — криво усмехнулся Останков. — Я не гордый. Обойдусь как-нибудь. Кому охота попреки зазря выслушивать.

— Ну, обида обидой, — примирительно заговорил Григорий. — Извините, если что не так. Однако ж кто дал нам право держать при себе то, что сгодится для всех? И хорошо сгодится!

— Право? — Опять кривенькая ухмылка. — Интересное кино получается. Иль над моей головой кто-то другой хозяин? Хе-хе… А может, в ней цельная диссертация сидит, а я ей не даю хода — тогда как? Нехай себе посиживает, но наружу — ни-ни!..

Григорий хотел было сказать, что за диссертацию дядя Митя не только голову, всего бы себя заложил, ибо ученая степень в большой цене, но промолчал, боясь новых жалоб и кривотолков.

Да, верно сказал Федосеев, хлеб нормировщика не очень-то сладок. Одного врага Григорий мог смело записывать в актив. Уж он сумеет подставить ногу, промахнись только.

Во время обеденного перерыва Григорий, направился к буфету. Много добрых изменений происходит в цехе. Стекла вместо стен поставили, пол из цветной плитки… Еще года два назад на весь завод была одна столовая, огромная, правда, но одна. Пока до нее добежал, пока перехватил что-нибудь — едва назад успеешь. А нынче благодать, буфет под боком, поел — и гуляй себе, укрепляй нервную систему. Постороннему человеку все это может ерундой, мелочью показаться, но когда изо дня в день работаешь в цехе, выкладываешься без остатка, душу своему делу отдаешь, то всякое обновление с большущей радостью воспринимается.

Впереди покачивалась могучая, словно отлитая из чугуна, спина Чередниченко и рядом узенькая, как доска, на которой хозяйки лук режут, спина Останкова. Григорий слышал, как Останков сказал:

— Если надо, я при всем народе заявить смогу: недосыпал, из кожи лез, ради общей пользы старался, а этот выскочка набросился, обозвал по-всякому, вот я и сгубил свое…

— …детище, — подсказал Чередниченко и хохотнул басовито.

— Это верно, детище. Словечко-то хорошее… У меня, подсчитано, какой выигрыш ожидался, столько теперь потеряно.

— Не забудь про моральный ущерб. Мода такая. Разве после этого тебя потянет изобретать? — вдруг он краем глаза заметил Григория и тут же славировал: — Возможно, я и ошибаюсь. Глядишь, в тебе талант еще шибче проклюнется. Утро вечера мудренее.

Григорию расхотелось есть. Он повернул назад и столкнулся с ребятами из своей бывшей бригады.

— Привет, Гриша!

— Привет!

— Все на обед, а ты куда ж?

— Дельце срочное, понимаете, только вспомнил, — замялся Григорий, и парни сразу же уловили фальшивинку.

— Что там срочного, Гриша, бумагомаратель окаянный. А ну-ка идем с нами, мы тебя на трудовые рубли кормить будем, — загомонили они.

И, взяв его под локотки, повели в буфет.

 

5

Раза три-четыре звонил Алексей: забеги, мол, старина, поболтаем в семейном кругу…

Ох, чудак-человек Алешка. Тогда в ресторан заволок… Да разве словами что-нибудь поправишь? Притормозить разлад еще можно, а прекратить… Нет, в теории внутрисемейных отношений Григорий был определенно слаб. Им бы матерого мужичка, поднаторевшего на сводах-разводах, который сел бы фундаментально, положив перед собой кулачищи, выслушал, а потом грохнул что-нибудь одно, например: живите и не рыпайтесь, до самой гробовой доски, не то…

Григорий же мог только переживать за них. И Аленка, и Алексей были ему одинаково дороги. Кто прав, кто виноват? И есть ли вообще в таком деле правые и виновные?.. Мысли шли вразлет, словно вспугнутая птичья стая.

Почти каждый вечер после работы он встречал Зою у подъезда большого серебристого здания быткомбината. И когда Зоя задерживалась и ему от нечего делать приходилось поглядывать на противоположную сторону, где находился телеграф и где всегда было людно, навстречу бросались, летели, неслись метровые буквы рекламы: БЕРЕГИТЕ ВРЕМЯ! То, что было пониже и поменьше и предлагало телеграфные услуги, обычно едва замечалось, проглатывалось и уходило, а вот эти два слова оставались, начинали исподтишка действовать, давить на психику, рождать какие-то странные расплывчатые чувства виновности перед самим собой. Словно ты мот, транжир этого текущего, ускользающего времени и тебя призывают основательно пересмотреть свои взгляды. Вот если бы открыть что-то вроде сберкассу, думал Григорий, где каждый мог бы хранить излишки настоящего времени, чтобы использовать его сполна в более подходящий момент!..

И он крепко брал Зою под руку, будто она могла вдруг исчезнуть, растаять, как секунды и дни нашей быстробегущей жизни. А Григорий этого никак не хотел. Даже представить боялся. Темноглазая, мягкая, умненькая Зоя стала ему просто необходима. С тех пор, как они, очутились в одном самолете, прошло месяцев пять, ранняя осень сменилась запоздалой зимой, но для них все шло хорошо, даже, пожалуй, великолепно, как если бы они бегали босиком по росистому лугу, где нет ни единой колючки, а сплошь тюльпаны да маки красные.

Вообще-то колючки были. И весьма острые. Но словно бы на стороне. Скажем, в механическом цехе, где Григорий, как известно, работает нормировщиком. Но если там эти треклятые колючки причиняли ему боль, да еще, какую, то здесь, при всесторонней исцелительной поддержке Зои, боль притуплялась, казалась сущим пустячком.

Сама Зоя сидела-посиживала в плановом отделе быткомбината, крутила ручки или нажимала на клавиши счетных машин, иногда занималась нормированием, но ни разу не видела в лицо тех, для кого расчеты ее предназначались. Кто-то, возможно, чертыхался, кто-то радовался, получая эту цифирь, ей же было ни холодно, ни жарко. Так что опытом производственных конфликтов она вряд ли могла обогатить Григория. Впрочем, зачем ему этот дурацкий опыт, если есть сама Зоя — застенчивая и надежная, хранящая для него ясную улыбку и заветное слово?

Еще совсем недавно скажи кто-нибудь из друзей, что он вот так вот безоглядно влюбится, как самый последний мальчишка, сломя голову будет мчаться на свидания, ходить на всякие ерундовые фильмы, если она захочет, скажи ему совсем недавно об этом — и он поднял бы на смех кого угодно, даже Витьку, хотя очень его уважает.

Ведь до чего дело дошло. Собрались после Витькиной защиты у него дома. Без шума, только свои. (Чужие притащились на следующий день). Тосты перекатывались волнами — то возвышенные, то прозаические. Алешка в третий или пятый заход возьми да и ляпни:

— Пусть в личной жизни каждого из нас, друзья, будет так же ясно и определенно, как на работе! — ляпнул отрывисто, с грустной усмешкой; в лице его, простоватом, но привлекательном, угадывалась растерянность.

— Ишь, чего захотел! — пискнула пышногрудая Маргарита, очередная жертва Витькиного непостоянства.

Аленка смерила своего благоверного взглядом, в который вместились бы все льды соответствующего океана.

А Григорий отодвинул бокал, вскочил и заорал:

— Отменяется твой, Алешка, тост, отменяется! («По какому это праву?» — изумленно вытаращился Витька). Ты заведомо толкаешь нас на ошибочный путь. Если мы выпьем и начнем, как говорят, претворять этот тост в жизнь, нам головы не сносить. Что ж, по-твоему: двоим, соединенным по собственной воле, трудней найти общий язык, чем двумстам, случайно оказавшимся вместе? Абсурд! Предлагаю обратный тост: пусть у нас на работе будет так же ясно и определенно, как в личной жизни!

— Ишь, чего захотел! — пискнула Витькина жертва.

Зоя сидела рядом, тихая и податливая, и преданно улыбалась ему влажными губами.

А Витька сказал:

— По-нят-но! — и многозначительно покачал головой. — И все же, — прибавил он, — выпьем сначала за первый тост. Когда массу людей роднит большая, реально ощутимая цель — это, братцы, здорово! Здорово, если знаешь, куда и зачем топать, если уверен, что это позарез нужно, если спереди и сзади, справа и слева слышен гул шагов — пусть не всегда очень уж слаженный, но, главное, в одном с тобой направлении. На марше, в едином строю все отладится, будьте уверены!

Григорий порывался возразить, что это совсем другое и с этим-то он согласен, но ему на руку легла настойчивая Зоина ладонь и он промолчал.

А вот теперь Алексей ждет от него помощи… Надеется… Зато Аленка-то какова! Ни звука! Будто жизнь у нее распрекрасная, ну, чистый рай, ходи себе да песенки напевай, да глазками поигрывай. Характерец!

Григорий пообещал Алексею, что вечерком непременно заскочит. И он бы, конечно же, сдержал слово, если б в цех не принесли случайно завалявшиеся билетики на Магомаева, которого Зоя почему-то обожает…

А когда на следующий день он отправился-таки на чай, придумывая по пути всевозможные остроумненькие извинения, его встретили два потерянных и постаревших человека…

 

6

Аленка успела переобуться в домашние тапки, оглядеть в зеркало всю себя — и тоненькую упругую, как струна, фигурку, и большеглазое свежее лицо, и чуть раздавшиеся у щиколотки ноги, успела окинуть себя коротким оценивающим взглядом и осталась довольна осмотром, когда из комнаты вышел Алексей. Вид у него был встревоженный. Едва поздоровавшись, он сказал:

— С Викой что-то неладное происходит. Не пойму…

— Как это, происходит? — насмешливо переспросила она.

— Из садика — и сразу в постель. Спит, спит… Часа, четыре уже.

— Ну и что? Устала, вот и спит.

— Но ты же знаешь, — он начал раздражаться, — ты же знаешь, как она не любит ложиться рано. Бывало силком не уложишь, а тут сама…

— Хватит паниковать. — Аленка взяла сумку и пошла в детскую. Алексей поплелся следом. — Вечно ты преувеличиваешь. Начальство пожурит слегка — тебя в дрожь бросает. Разлюбили мы друг друга — прямо трагедия, готов вешаться. Право, это ведь смешно. Мужчинам паника противопоказана, как орлу — дохлятина. Хотя… какой ты орел.

Она доставала из сумки детские цветастые платьица, трусики, всякую прочую мелочь, раскладывала на тумбочке возле Викиной кровати. Пусть порадуется, когда проснется.

— Даже в командировке о дочери пекусь. Не то, что ты. Вон сколько накупила. Все свободное время моталась по очередям.

— Могла бы не мотаться.

— Это еще почему?

— У Вики и без того барахла полно. Растет, не успевая снашивать. Почти, новые платья идут на тряпки.

— Ну и что? Для единственного ребенка грешно жалеть.

— Роди второго. Вон демографы бьют тревогу. Скоро некому будет работать. Представь: мы уйдем на пенсию, а Вике вкалывать за нас двоих. И так — сплошь и рядом.

— Пустяки! — повела она мягким овальным, плечиком, словно муху прогнала. — Когда прижмет, человечество и не из таких ситуаций выкрутится. Приходится выбирать: или высокая рождаемость, или высокая производительность труда. Кто на что горазд.

Алексей попробовал улыбнуться. Улыбка получилась жалкой, невеселой. Да и слова прозвучали затем не язвительно, как хотелось бы, а вяло, даже, пожалуй, оборонительно:

— Рассуждать и выбирать женщины научились, а природную суть свою — побоку…

Сумка опустела. Алена выпрямилась. Казалось, она и не слышала, о чем говорит Алексей. Какая-то мысль все сильней завладевала ею. Мельком посмотрев на раскрасневшееся лицо Вики, она сказала:

— Я проголодалась. Пойдем на кухню, заодно и поговорим.

Алексей догадывался, о чем она думает. Пусть приблизительно, в общих чертах, но догадывался. Все это уже было, было не однажды, и все-таки именно сейчас дурное предчувствие медленно и неотвратимо вселялось в него. Он знал, какой предстоит разговор, но не знал, откуда ждать беду. Одеяльце слегка сползло с Вики, Алексей механически поправил его, не обратив внимания на то, что руки ребенка, которые он невольно задел, горели, как угольки.

Они сидели друг против друга, как сидели уже не один год, пили чай и молчали. За окном мутнело: надвигались сумерки.

— Итак, — сказал Алексей, — начинай.

Она вздрогнула, словно ее нежданно разбудили, но ответила спокойно, готовой фразой.

— Нечего начинать, пора закруглять эту глупую историю.

— Да? — Он сделал вид, что удивился.

— Конечно. Осталось только название — семья. Мы совершенно разные люди, какой прок, что под одной крышей? Кто от этого выигрывает — я? ты? Вика? По-моему никто. Надо решать. Зачем мучать друг друга?

— Раньше ты так не считала.

— Дура была, вот и не считала. Сколько времени потеряно! Я уже предлагала тебе: давай расстанемся по-хорошему. Какой смысл тянуть? Но ты, как репей, вцепился в устоявшийся быт и тебя не оторвешь.

Алексей смотрел на нее и думал, что она мало изменилась с тех пор, как они повстречались. Следит за собой, не распускается. Вся в братца. Гришка, тот никогда не наживет живота, разденется — мускулы, как у циркача, играют. Кстати, обещал зайти сегодня, и что-то нет, нет…

Вспомнился поход в горы, куда отправились они втроем. Надо сказать, что до знакомства с Зоей Гришка всегда присоединялся к ним. Это потом их троица распалась. Так вот, тогда они ходили в березовую рощу, раскинувшуюся на взгорье, неподалеку от вечных снегов. Перебирались через бурную речушку; ее воды осатанело прыгали, образуя серебристые облака брызг. Меж берегов были натянуты тросы, а на них люлька. Забрался в нее — и тащи, перебирая руками, себя и рюкзаки, к какому берегу пожелается.

Алексей сначала взялся переправлять Аленку. То ли подбадривало ее присутствие, то ли та сторона была пониже, но это ему удалось довольно быстро. Зато назад… Люлька проскользила до середины, застряла на провисших к центру тросах, и он, сколько ни бился, не мог продвинуться даже на метр. Кожа на ладонях слезла, бурлившая под ногами река вот-вот, казалось, слижет его холодной волной. Выручил Гриша. Обмотав трос рубашкой, он спустился к люльке. Вскоре перепуганная насмерть Алена перевязывала Алексею ладони и дивилась его мужеству. Всю ночь она просидела рядом, прижимая забинтованные руки, как ребенка, к своей груди.

Странно, думал Алексей, в то время Алена открыто, как бы с удовольствием выказывала любовь к нему, потом стала сдержанней, как бы стесняясь своих чувств, а уже потом находила любой повод, чтобы понасмешничать, а то и поиздеваться над ним. Пожалуй, окажись он сейчас в таком положении, как в тот раз, рассчитывать на поддержку бы не пришлось.

— Почему же ты не отвечаешь? — спросила она. На донышке глаз подрагивали незнакомые холодноватые искорки. С некоторых пор он замечал все больше незнакомого в своей жене. Правда, не столько внешнего, ибо видеться-то они виделись постоянно, и любая перемена воспринималась, как некий естественный процесс, слитый с ним самим, сколько глубинного тайного движения, которое не сразу становится явным, отражаясь в чертах характера и поступках.

Она повторила вопрос.

— Не знаю, как тебе, — сказал он, уводя глаза в сторону, к стенке, — но мне надоел этот каждодневный треп о разводе. От бескровных войн случаются инфаркты. Наступление вскружило тебе голову. Не забывайся. В таком деле нет победителей и побежденных. Лучше бы все заново…

— Поразительно! — воскликнула она. — И что тебя так держит?

— Все! — ответил он.

И это было правдой. Нелегко давалось ему любое приобретение, то, что начинало жить рядом с ним, он слишком тратился сердцем, душой, оставлял в близком кусочек самого себя и потому с такой неохотой, с таким скрипом шел на необходимые подчас потери. Разлад с друзьями, знакомыми, даже пропажа книги из семейной библиотеки — все это заставляло его мучиться, страдать.

Именно боязнь потерь, боязнь лишиться привычного, расстаться с тем, к чему прикипел всем существом, порождало в нем робкую веру в возможность наладить отношения с Аленой, делало его уступчивым, уязвимым.

И еще была память. У нее свои права, своя избирательность. Одни, перебирая минувшее, видят лишь срывы, неудачи, всякие житейские дрязги, а ему, Алексею, вспоминались больше случаи радостные, романтичные даже, осветляющие его сегодняшнее неказистое бытие. И он, как бы ненароком переступив настоящее, протягивал нить между прошлым и будущим и балансировал на этой нити, изо всех сил стараясь удержать равновесие.

Теперь все грозило рухнуть.

Они сидели друг против друга, перебрасывались фразами, за которыми теснились годы счастливых мгновений, взаимных недопониманий, обид и надежд, отступали в тень раздумий, опять вступали в разговор как вступают в глубокую воду, где можно выплыть, а можно и утонуть.

— Я уже все решила. Разменяем квартиру, и мы с Викой начнем новую жизнь, — сказала Алена.

— Как у тебя все просто получается, — усмехнулся Алексей. — Может, Вика со мной захочет остаться.

— Я мать, ребенок всегда остается с матерью.

— Ну, не всегда, положим…

— На что ты намекаешь? Когда мать ведет черт знает, какой образ жизни? Ко мне это не относится, а потому любой суд…

— Ха-ха! — злорадно перебил Алексей. — По логике вещей ребенка нельзя оставлять с тем, кто затеял раскол семьи. Если ты перекати-поле, то зачем Вике с тобой мотаться?

— У меня единственный ребенок и…

— У меня, у меня, — скорчив гримасу, передразнил он. — А у меня?

— Женишься, заведешь другого.

— Уверен, ты в тыщу раз скорей выскочишь замуж.

— Не твое дело.

— Конечно. А вот для Вики…

— Оставь Вику в покое! — глаза ее сузились, полоснули злым огнем. — Все равно будет по-моему.

— Как знать, — возразил он.

Они долго спорили, очень долго спорили о том, с кем же останется Вика. В ход шли всякие доводы: кто больше гуляет с ней, кто воспитывает в ней такие-то черты характера, а кто такие-то, кто балует ее, а кому по душе ее самостоятельность. Пустые пререкания, как бесцельное вращение жерновов, перемалывали все, что попадалось под руку.

Алексея бесила напористость жены. Получалось, что во всей семейной жизни она не видит ни единого светлого пятнышка, ей бросать ничего не жаль — встала, ушла и забыла. И будто бы на Вику только у нее права.

Вспомнилось, как она добивалась Викиного расположения. Едва он, обложившись книгами, садился за диссертацию, и нужные мысли вплотную обступали сто, как раздавался голос: «Алеша, поиграй с Викой, ей скучно». — «Ты же знаешь…» — начинал он. «Вика! — призывала она дочь в свидетели, — папе опять некогда побыть с тобой. Для своего ребенка он всегда занят». Она находила поводы постоянно подчеркивать это при Вике. «Видишь, папа зарядку делает, о собственном здоровье печется, а тебе и минутки не уделит». «Видишь, папа новый галстук купил, а тебе…».

Да, Алена не сомневалась, что Вика, если перед ней встанет вопрос, кого выбрать — отца или мать; предпочтет ее. Она ни секунды не сомневалась в этом. Потому и предложила, в конце концов:

— Пойдем, спросим саму Вику.

— Зачем будить человека? Спросим завтра.

— Нет, сейчас!

Алена решительно направилась в детскую. Включила свет; оба одновременно подошли к Викиной кроватке и склонились над ней.

Лицо ребенка было кумачовым. Сухой, жгущий жар, казалось, оплавлял все вокруг. Алена слегка коснулась ее лба и тут же в испуге отдернула руку.

— Ой! — вскрикнула она и, как-то внезапно обмякнув, опустилась на край тумбочки.

Алексей кинулся к телефону. Как назло, номер «Скорой помощи» не набирался. Он крутил диск и чертыхался, чертыхался и крутил диск, пока, наконец, не раздалось «Алло?» и он, захлебываясь от волненья, не попросил тут же, сию минуту прислать врача.

Вика металась в беспамятстве. Попробовали дать ей аспирин, чтобы сбить температуру, но она даже не могла глотать, лепетала что-то бессвязное, и крошки таблетки лежали на ее вялом вспухшем языке.

Врач был подвижен и молчалив. Только досадливо качнул головой да посмотрел на родителей: «Эх, вы!..» Без лишних слов делал то, что полагалось делать. После укола температура чуть-чуть спала, но тут же вновь скакнула вверх, словно ее гнала, подхлестывала чья-то злая невидимая рука.

Трое здоровых взрослых людей молча, с пронзительной тоской смотрели, как мучается, задыхается маленький человечек. Двое надеялись на третьего и верили в чудо: само присутствие врача воспринимается, будто некое ограждение от несчастья. Но врач-то уже понимал, что чуда не произойдет, что ребенок уже переступил ту грань, за которой любая помощь бессильна. Вот если бы пораньше… Профессия приучает к выдержке, но не безучастности. И ему пока было трудней, чем им, переносить происходящее, поскольку он знал то, чего еще не знали они, поскольку на него надеялись, а он ничего не мог изменить.

Алена и Алексей верили в чудо. Но эта вера, как огонек на ветру, колебалась, вот-вот могла погаснуть. Умоляя беду отступить, оставить Вику в покое, они готовы были идти на любые жертвы, каждый мысленно клялся, что если она выздоровеет, будет жива, то никогда, никогда больше не допустят они семейных ссор, легкой и ясной сделают ее жизнь. Уж они-то постараются!..

Но ничто не повторяется дважды. И порою самые душераздирающие клятвы бывают запоздалы и никчемны.

А напротив Викиной кроватки, на тумбочке, лежали красивые платьица с неоторванными этикетками, лежали, словно на витрине, откуда их почему-то забыли снять.

 

7

Порой Григорию казалось, что живет он очень долго. За то время, которое он успел провести на земле, произошло множество событий, по своей мощи способных насытить не один век: люди летали в космос, убивали друг друга во Вьетнаме и на Ближнем Востоке, создавали атомные электростанции и бомбы, боролись с засухой и половодьем, строили Токтогульскую ГЭС и БАМ. Планета балансировала на грани всеобщей войны, которая могла бы стать последней, и снова, как огромный перегруженный корабль, покачиваясь, с трудом обходя рифы, двигалась по своему нелегкому курсу.

Сколько великих имен вздымалось на гребне времени — пока он учился, работал слесарем, бригадиром, а теперь вот нормировщиком цеха. Сколько новых открытий, городов, книг… Нет, его не терзали думы о серости своего существования, о том, что он слишком мало значит в этой многомиллиардной веренице человеческих судеб, что живи он или умри — никаких изменений на круглом шарике не случится. Ему дана была жизнь, и он верил в справедливость природы, в целесообразность и важность каждого предназначения, в свою, лично свою причастность к тому, что свершается вокруг.

Жизнь ежедневно требует нашего бесстрашия. Но особенно трудно смириться с потерей близких людей, потерей дикой, нелепой, несуразной, раньше всяких положенных сроков. Хотя, что значит — положенных? Кем положенных, кому и почему?.. В автомобильной катастрофе погибли родители, вскоре скончался от сердечного приступа Яшка Дворецкий, художник, весельчак, заводила в их компании, потом они лишились еще одного друга — на руднике, где политехники проходили практику, завалило Митю Стройкова, потом, потом беда у Аленки и Алексея…

Одних горести ожесточают, других, наоборот, делают эдакими добрячками: дескать, не все ль равно, только раз живем, стоит ли кулаками размахивать.

Григорий поначалу уходил в себя, был замкнут и мрачен, работал, как дьявол, словно пытаясь сбросить с души тяжелый, давящий груз. И довольно быстро это ему удавалось; он становился прежним — деятельным, настырным, чувствительным к любой несправедливости.

Недавно у него опять спор с Ануфриевым получился. В предварительном порядке рассматривался план цеха на предстоящий квартал. Сколько и каких деталей, комплектов инструмента для тракторов, комбайнов и других сельхозмашин выйдет из ворот механического. Григорий на цифрах поднаторел, сразу слабинку заметил. Что-то, говорит, план уж больно жидковат. Производительность труда поднялась, людей в цехе прибавилось, снабженцы нас (тьфу, тьфу) не подводят, а план цыплячий, без учета растущих возможностей.

Ануфриев покраснел, заволновался, но не стал перебивать Григория. Лишь намекнул деликатно, чтобы выражения подбирались соответствующие. Когда же Григорий уселся, загремев роскошным стулом на пружинах, Ануфриев начал растолковывать ему, как младенцу, прописные истины. Еще цеху полагается (словечко-то какое — «полагается»!) принять социалистические обязательства, что на ступеньку выше плана, и повышенные социалистические обязательства — на полторы ступеньки. В итоге все реальные возможности коллектива учтены. Только несколько под другим соусом…

Вон оно что, оказывается! Григорию бы намотать на ус, принять к сведению, а он вопросец: зачем тогда план, что под ним разумеют и как к нему относиться? Ануфриев крепится, разжевывает, в виде манной каши подает. Но Григорий стоит на своем: если план не липа, то липовые соцобязательства и так далее, раз мы из-за них специально назад отодвигаемся. А, может, липа и то, и другое, и третье.

И улыбнулся светло, будто обстановку прояснить хотел.

Началось невообразимое. Кто-то стал кричать, что Григорий ни черта не смыслит в планировании, кому-то казалось кощунственным поднимать голос против привычною и удобного, кто-то торопился домой и вынужденная задержка его раздражала. Были, естественно, и такие, кто с хитрецой поглядывал на Ануфриева: изволь, мол, выкрутиться.

В общем, пошумели-пошумели и приняли соломоново решение — утвердить и доработать. Хотя везде попроще к этому относятся, зачем копья впустую ломать?

Ануфриев не сердился на Григория. Подумаешь, кто не заблуждается? На то начальник цеха и поставлен, чтобы выводить подчиненных на правильный путь. Он зашел к нему в комнатенку, присел на отполированную до смуглого блеска сучковатую скамейку, достал свой блокнот с неизменными красными корочками, в котором с годами только вкладыши менялись, и, осмотревшись, сделал кое-какие пометки. Ему нравилась роль чуткого руководителя; он поинтересовался, продвинулась ли у Григория очередь на квартиру, собирается ли он к тому времени жениться… Откуда-то Ануфриев уже знал про Зою и мимоходом, легко, без нажима сказал-посоветовал: не лучше ли ей перебраться на завод, все-таки не чета бытовому обслуживанию. Если согласится, он поможет это устроить. И пусть Григорий Александрович извинит его за столь непрошеное вторжение в личную жизнь, просто ему хочется сделать доброе дело.

Григорий сперва чуть не сорвался, не наговорил колкостей. Нечего лезть туда, куда не следует. Но спросил только:

— Кто же такие сведения про меня раскопал?

— Да тут… да там, — заволновался пухлощекий, грузненький и маленький Ануфриев. — Я сам видел. Случай помог, совпадение… Домой я на автобусе езжу, как раз мимо быткомбината. Смотрю: у подъезда в одиночестве. Холодно, воротник трубой, пар изо рта. Разок проезжаю, второй, третий… А потом вместе с Зоей увидел… Еще по институту ее знаю. Нет, лично мы не знакомы, а так… На очень хорошем счету была…

— Меня как-то это не интересует, — равнодушно заметил Григорий, хотя его, конечно, интересовало все, что касалось Зои.

— К слову ведь пришлось, — не то, оправдываясь, не то, обижаясь, проговорил Ануфриев. — Чтоб объяснить…

— Ладно, я передам, пусть сама решает, — Григорий поднялся, считая, что разговор окончен. Но Ануфриев остался сидеть, плотно прижавшись спиной к стене и о чем-то задумавшись.

Хорошо молчится с друзьями, когда вместе — как один, но если между людьми мало общего — молчание невыносимо тягостно.

— Я слушаю вас, Николай Петрович, — четко, и резко произнес Григорий, соблюдая необходимую официальность.

Ануфриев встрепенулся, обвел его жидковатыми голубыми глазами, словно удивился, зачем понадобилось нарушать тишину.

— Устаю, — доверительным голосом заговорил он, — поверите, устаю. Раньше мастером, бывало, мотаешься, мотаешься, а все ничего, свеженький, как огурчик. Да вы-то помните, рядышком ведь работали. Сейчас же, — он тяжело вздохнул, — и текучки вроде поменьше, и сил не убавилось, а к вечеру, точно яйцо выпитое, ткни — одна скорлупа. Видно, не объем работы нас изнуряет, а напряжение, с которым она выполняется. Я как-то читал…

— …почему прежде короли уставали? — спросил Григорий.

— Нет, не о том… А почему?

— Золота у них было много и короны делались тяжелые, такие, что шеи трещали… от напряжения. Еле до постели короли добирались, — сказал Григорий и пожалел, что сказал. Жалко ему стало Ануфриева. Человек душу раскрывает, с добром идет, а он все куражится, укусить норовит.

Благо, Ануфриев или не понял намека, или сделал вид, что не понял.

— Ну, это нам не грозит, — кисловато улыбнулся он и махнул рукой: к чему, дескать, нелепые сравнения?

И заспешил, и сразу перешел к делу. На заводе тревожное положение. Где-то затормозилась работа по замене оборудования, где-то поставщики подвели, где-то не хватает рабочих рук… Короче, горит план синим пламенем. Собрал директор начальников цехов и прямо так и сказал. Одна надежда, говорит, на механический. Там все стабильно, пускай поднажмут, выравняют общие показатели.

— Какая стабильность? — воскликнул Григорий. — Мы ж как раз решили технологическую линию перестраивать! Фрезерные станки разбросаны, тележки с деталями таскаются взад-вперед… Сколько рабочего времени ухлопываем зря! Договорились ведь, с вами договорились, чтобы станки установить в порядке очередности операций — фрезеровка зева разводного ключа, фрезеровка паза, фрезеровка щечек… Вы боялись, что сборка будет простаивать. Хорошо, сделали запас. Через день-другой можно приступать к перемонтажу, и вот на тебе — поднатужьтесь, поднажмите, заводской план выравнивать надо… Что мы, Антеи? Я понимаю, директору приятно смотреть на ваше лицо, пылающее патриотизмом. Начальники других цехов находят мужество сказать «нет!», сослаться на объективные причины. В результате и оборудование у них поновей, и рабочие так не перегружены. Но вам-то нравится…

— Может, достаточно политграмоты, а Гриша? — тихо попросил Ануфриев, и столько человеческой тоски почудилось в его голосе, в его простом, как встарь, обращении, что Григорий осекся и чуть не взвыл от стыда.

— Разве я не помнил о нашей задумке, — меж тем говорил Ануфриев. — Еще как помнил! Но когда один на что-то ссылается, другой, третий… Я так не смог. Ну, не смог, понимаешь?.. Кому-то надо брать огонь на себя, — он помедлил, неожиданно резко откачнулся от стены. — Попробуем вытянуть. Прежде всего, следует подсчитать, на какую продукцию следует особо поднажать. Всякая мелочь пусть идет своим чередом, а вот та продукция, что подороже… Расчеты нужны незамедлительно. Каждый день задержки чреват дополнительными перегрузками.

Вот это разговор! Григорий испытывал удовольствие. Словно в том его заслуга, что Ануфриев открылся важной стороной характера. Поворошив пятерней свои русые волосы и в мгновение ока уничтожив пробор, который доставлял ему по утрам столько хлопот, Григорий принялся размышлять вслух, где, когда и почему целесообразней сделать рывок во имя спасения заводского плана. Получалось, на сборке расточных станков. Достанется моей бывшей бригаде, подумал Григорий. Вероятно, Ануфриев подумал то же самое о своем бывшем участке; он вдруг приуныл и проговорил заискивающим тоном:

— С людьми переговорите, подготовьте их… Без меня уж… Объясните положение. Вас хорошо знают, поймут… В своих расчетах исходите, пожалуйста, из общезаводских показателей. Плановый отдел передаст вам сводку.

Ануфриев остался Ануфриевым. Приоткрылся и закрылся. Провожая взглядом его тихо плывущую к выходу спину, испачканную известью, Григорий спросил почему-то шепотом:

— Вам знакомы строки: «И что ж? Моя Земфира неверна! Моя Земфира охладела!»?

— А! Пушкин! «Цыгане»! — обрадовано, как школьник, вытянувший легкий билет, завопил Ануфриев. На вовремя одернул себя, осторожно поинтересовался: — К чему бы это, Григорий Александрович?

— Так что бы вы сделали, застав темной-претемной ночью свою Земфиру с молодым цыганом?

— Ну, знаете ли? — Ануфриев приостановился, в нем боролось возмущение и любопытство. — Как можно на рабочем месте!.. Впрочем, чего мудрить, отпустил бы на все четыре стороны.

— Жаль. Я-то надеялся… Кинжал к отмщенью позовет…

— Б-р-р-р! — поежился Ануфриев. — Поражаете вы меня, Григорий Александрович. Сам Пушкин считал…

— Считал! А с Дантесом кто дрался, Ануфриев, что ли? — подступая к нему вплотную, закричал Григорий.

— Э, да тут я вижу, рукопашной пахнет! — В кабинетик вошел-втиснулся Симонов, высокий, собранный, с добродушной улыбкой на лице. — Ищу начальника цеха, а его, оказывается, к стенке прижали. За дело или так, для профилактики? А то на литературных примерах нашему брату производственнику порой крепко достается. — Ануфриев и Григорий отпрянули назад, смущенные нежданным появлением директора, да так и застыли по углам, слушая его на редкость неторопливую речь. — Недавно случай был. Пригласили главным инженером на соседний завод толкового специалиста из Перми. Прилетает молодой, вежливый и диктует: трехкомнатная квартира, оклад триста рублей, подходящую работу жене, а сыну — ясли. Вылитый Чешков из «Человека со стороны». Только там без яслей. Директор знает: если по уму да по пьесе, требования надо удовлетворить. Но с жильем пока туговато. Он и туда, и сюда… Но молодой напирает. Посоветовался директор с секретарем райкома. Тот смеется, зови, говорит, ко мне. Как он разнес бедного специалиста! Чешковщиной, мол, больны, самомнение раздуто, ставите себя выше коллектива, в котором, и поработать не успели… Мало вас печать критиковала, еще хотите? Специалист возражает: никто его в печати не критиковал. А ему: не вас, так Чешкова. Какая разница? Одного поля ягода. Выводы пора делать, молодой человек, выводы! Понурым ушел специалист, обещал избавиться от чешковщины. А директора секретарь предупредил: «Пьесы смотреть и книжки читать про заводскую жизнь для руководителя недостаточно. Важней знать, как критика к ним относится. Мнение важно, вот что! Иначе литературные примеры кое-кого в другую сторону затянут».

— Полностью согласен, Валерий Павлович, — быстро проговорил Ануфриев, хотя директор ничего и не спрашивал. — Знать твердое мнение — это уже половина дела. Как по накатанной лыжне скользить — даже с закрытыми глазами можно.

— Ох, и скор ты соглашаться! — покачал головой Симонов. Прищурился, нацелив зрачки на Григория. — А что Панкратов думает?

— По мне бы свою лыжню пробить. Трудней, на верней, — ответил Григорий.

— Свою, значит? — вроде бы удивился директор. — Места на земле не хватит, если каждый захочет свою пробивать.

— Не захочет! Вы же прекрасно знаете, что не захочет! — убежденно сказал Григорий. — Большинству накатанную подавай. Встал — и покатил. Не столь важно — куда, главное — твердо и надежно. Скользи себе с закрытыми глазами…

— Э, да ты злой, Панкратов! — сказал директор, и было не понять, доволен он или осуждает.

Нахохлившийся Ануфриев стоял в углу, изо всех сил стараясь показать, что ему эти уколы, как слону дробина.

— Не обращайте внимания, Валерий Павлович, — сказал он. — Погоня за оригинальностью — и только.

— Помнится, Панкратов, — директор, казалось, пропустил реплику Ануфриева мимо ушей, — помнится, ты сам утверждал, что сверху все виднее. Где же последовательность?.. Не люблю предсказаний, но… Остаться наедине со своей правдой, свистеть в кулак и чувствовать себя героем — разве не смехотворно?.. — Он пригнул голову, шагнул к столу. — А теперь давайте о деле. Ваши соображения?

Ануфриев и Григорий подробно изложили то, о чем говорили перед его приходом. Директор выслушивал их доводы, затем лез вглубь, вширь, выворачивал все наизнанку, требовал цифровых подкреплений прямо сейчас, немедля, опротестовывал одни аргументы, защищал другие и — в конце концов, ушел удовлетворенный.

А Григорий по его милости опоздал на свидание.

Ничего, утешал он себя, а то зачастил, чуть ли не каждый день — свидание за свиданием. И сам отдохну, и ей разнообразие. Легкомысленно в моем возрасте так резко перестраиваться. То года два вообще от женщин воротило, то прилип и лапки от восторга свесил, ах, как замечательно!

Он решил воспользоваться антрактом и отправился к Виктору. Алексей и Аленка разъехались в разные стороны, изредка балуют его печальными письмами. Несмотря на спешку, с которой они все покидали, торопясь поскорее уехать, умчаться друг от друга и от места, где произошло несчастье, Аленка все-таки умудрилась оформить передачу квартиры какой-то семейной своей подруге на временное пользование. А Григорий до сих пор винит себя: вот если бы не Магомаев, вот если бы успел!..

Виктор лежал на тахте и слушал пластинку.

Мне нравится, что вы больны не мной, Мне нравится, что я больна не вами, Что никогда тяжелый шар земной Не поплывет под нашими ногами.

— Вить, я очень злой? — спросил Григорий, как спрашивают невпопад о чем-то таком, что висит на душе и ничем его не снимешь.

Виктор приподнялся на локтях, длинная тонкая шея его еще больше вытянулась, серые глаза изучающе глянули на друга.

— Нет, Гриша, — сказал он, — ты не злой. Ты жесткий, как мясо старого верблюда. Сомневаюсь, что кому-то охота тебя пожевать. Может, я и не прав. Но уж абсолютно точно: углы режешь почем зря. А у нас и земля, и формы ее обитателей, и ракеты — кругом овальным линиям простор. А тебе углы подавай. И самые острые. Я тоже, поверь, ценю прямолинейность, но — прямолинейность течения большой реки, а не комариного полета.

— Но не могу же я совмещать в себе и овальность, и углы! — возразил Григорий.

— Пожалуйста. Только не возмущайся, когда это сочетается в других.

Григорий посидел в кресле, походил по комнате, уселся на край тахты.

— Вить, а если бы ты застал ночью свою Земфиру с цыганом? Что бы ты сделал?

— Уже началось? — Виктор горестно тряхнул волосами. — Рановато для Зои…

— Причем тут Зоя? — с яростью перебил Григорий.

— А, это тест на соблюдение морального кодекса!.. Так знай: я бы предпринял все, чтобы отбить Земфиру у цыгана. Ведь свою жену отбивать гораздо благородней, чем чужую. Но потом, возможно, сам бы оставил ее…

— Все-то ты понимаешь, а не женишься. Отчего?

— Потому и не женюсь, что понимаю. Из теоретиков всегда дрянные практики выходят. Хотя… Пока любой из нас, взяв молоток, не расшибет себе пальцы, он считает, что в нем зарыт талант плотника.

 

8

Цех выбивался из сил и наращивал показатели, так необходимые заводу. Особенно круто приходилось на участке по выпуску расточных станков, где в свое время работал Григорий. Именно здесь решалась судьба плана, потому что станок — не какие-нибудь плоскогубцы и сборка его сразу заметна на заводском горизонте.

Григорий был откровенен с парнями. Конечно, если б все шло нормально, если б кое-кто не напорол глупостей, вряд ли бы ему пришлось ораторствовать перед ними и призывать к перегрузкам. Уж коли по-честному, то никаких объективных причин нет. Просто многие неполадки свалились разом в одну кучу, и надо поднатужиться, протащить завод на своих плечах, чтобы те, кому следует, успели во всем разобраться, все отладить.

Парни для порядка погудели, но согласились: отступать уже некуда. Тем более что Григорию они верили, знали, что человек он деловой и просить о чем-либо зря не станет. Только Гошка с редкой звериной фамилией Носорогов и тоненьким птичьим носиком буркнул вроде бы недовольно:

— Бывший товарищ в роли кровопийцы. Ай, как нехорошо! Хотя бы постарался, чтобы обстоятельства, которые правят нами, совпадали с нашими интересами.

Улыбнулся Гошка, замолк и пошел к своему станку. Работать пора, а от работы его никакими директивами не оторвешь.

Григорий рассказывал как-то Зое об этих парнях, ну и о Гошке Носорогове тоже. Услышав его фамилию, она долго смеялась, прикладывая пухлые, как оладышки, ладони к повлажневшим глазам.

— Он, видно, живет по соседству со мной, этот Гоша, — отсмеявшись, сказала она. — Утром у нас на остановке обычно толчея. Однажды я вышла пораньше, чтобы не очень спешить, а он, бедняга, вероятно, запаздывал. У автобусных дверей не протолкнуться. Вдруг слышу: «Пропустите, товарищи! Срочный опасный груз! Пропустите, товарищи!..» Люди от неожиданности расступились, и он свободненько, даже не лишившись пуговицы, попал в автобус. Там на него набросились: «Нахал! Обманщик! Все давятся, а он — как чрезвычайный посол…» — «Зачем обманщик? — сказал Гоша. — Я на работу тороплюсь. Не меньше, чем ваш посол. И даже больше. Вы когда-нибудь видели, чтобы носорог торопился, на работу? Нет. Так смотрите! Ибо я есть самый настоящий Носорогов. Желаете убедиться?» И он достал паспорт.

А вот Ануфриева Зоя не помнила. На одном факультете учились, а не помнила. Странная штука — человеческая память. След в ней оставляют не долгожители, а те, кто беспощадно тратит себя на острое словцо или великое открытие.

…Чуть ли не ежедневно, завершая свой марафон по заводу, Симонов задерживался в механическом. Ах, до чего прекрасные настали времена в поставке материалов из других цехов! Прямо молочная река и кисельные берега. Только сам успевай поворачиваться да поживей, поживей, чтобы время, коснувшись твоего станка, дымилось и отступало прочь.

Будь Григорий начальником цеха, он бы спросил Симонова: «Уважаемый Валерий Павлович, вы мне доверяете?» — «О, да!» — ответил бы тот. — «В таком случае, простите, не совсем понятны ваши затяжные визиты в механический. Или они продиктованы личной симпатией к моей персоне?» Директор бы, разумеется, смутился, пробормотал бы что-нибудь несущественное о своем долге находиться в гуще масс, на трудном участке. Но Григорий бы остановил его оправдательную речь и выдал под занавес: «За доверие — спасибо! Позвольте же мне работать без мелкого опекунства. Оно, простите, для меня оскорбительно».

Но Григорий не был начальником цеха, и потому директор продолжал свои затяжные визиты в механический. Ануфриев, казалось, лоснится от счастья, мелкой рысцой бежит ему навстречу, сопровождает его, ловит каждое его слово и делает пометки в блокноте с неизменными красными корочками.

Чаще всего они простаивали на участке расточных станков. Хотя этот участок, по мнению Григория, не нуждался в повышенном к себе внимании. Уж больно хорошие здесь парни, один Гошка Носорогов чего стоит. А Рысбек Качкеев, а Левка Халдеев?.. Как тосковал Григории по своему прежнему рабочему месту, потому что находилось оно среди них, этих парней. Когда цех был пуст, его туда не тянуло, но стоило бригаде встать к станкам, и сердце начинало ныть, звать, проситься. Бывало, он не выдерживал, шел на участок, и кто-нибудь из ребят уступал ему на пяток минут свое рабочее место. После этого им с новой силой овладевало великолепное ощущение свежести и крепости бытия.

Нет, на таком участке директор простаивал совершенно зря.

Другое дело линия по изготовлению инструмента для сельхозмашин. Григорий нутром чуял: вот где темный лес, вот где надо копнуть поглубже. Первое, что он предложил: навести порядок в технологическом процессе, чтобы получаемая из кузнечного цеха штамповка, скажем, для разводного ключа не перетаскивалась в ящиках взад-вперед, а двигалась в одном направлении соответственно очередности операций. Ничего сверхъестественного в этом не было. Ануфриев поохал, согласился, но, как всегда, стал оттягивать. А теперь и вовсе перемонтаж фрезерных станков застрял на неопределенное время.

Ладно, думал Григорий, горячка малость спадет, и я своего добьюсь. Он уже радовался тому, что способен не лезть напролом, выжидать, чтобы потом бить наверняка, когда все вдруг завертелось, полетело вверх тормашками и от этой его трезвой расчетливости остались рожки да ножки.

Действие развернулось на участке по сборке разводных ключей. На том самом, о котором давно ходили разные слухи. Как только появлялись в цехе мужички поизворотливее да похитрее, сразу, едва принюхавшись, норовили попасть туда.

В свое время передовой бригадир Григорий Панкратов особенно не вникал, какими сказочными плодами манит их участок сборки. Передовой бригадир висел на заводской доске Почета и был выше всяких непроверенных слухов.

Став нормировщиком-экономистом, Григорий Панкратов пересмотрел свои старые взгляды и всерьез заинтересовался этим участком. На размышления его натолкнула бригада слесарей Федора Чередниченко. Ни с того, ни с сего в ней возникла узенькая и плоская фигура небезызвестного Останкова или попросту дяди Мити. А рыжий, с веселым роем веснушек на щеках Павлик Нефедов оказался перебазированным на сверлильный станок, откуда даже женщины бегут, по причине скуки и малого заработка.

Над кадрами властен начальник цеха, и Григорий спросил его, из каких соображений произведена эта перестановка. Ануфриев похлопал белесыми ресницами, что означало усиленную работу мысли, и ответил, что такова была просьба бригадира.

— Но почему? Хоть маломальские мотивы есть? — недоумевал Григорий.

— Как же, как же… — Обычно многословный Ануфриев попал в тупик, только бекал и мекал, пока, наконец, не сообразил воспользоваться общими фразами-ярлыками: — Нефедов вроде бы того, зазнался, перестал бригадира слушать, не реагировал на его замечания…

— Но замечания замечаниям рознь…

Ануфриев развел руками и глубоко вздохнул, как бы сожалея, что по таким вот пустякам вынужден тратить время. Бригадир предложил, Нефедов жаловаться не стал — зачем же вести об этом речь и морочить друг другу голову?

А клубок распутывался просто. Павлик Нефедов помялся-помялся, а потом не выдержал и выложил все как есть.

В чередниченковской бригаде он был самый новенький. Поработал месяц-другой, и от радости глаза на лоб полезли: сменное задание одолел в полсмены. Ну, думает, прибавлю еще сноровки — и пятилетка в три года у меня в кармане. Газетчики нахлынут, портреты, интервью… И вдруг посередине мечтаний обожгла коварная мысль: почему же те, кто поднаторел на сборке, остаются в тени? Способностей-то великих у него тоже нет… Или случайность? Но чем дальше, тем лучше и лучше шло. Чередниченко, с которым он мечтал сфотографироваться для газеты вместе, помог ему быстренько спуститься на грешную землю.

— Дурак ты, паря! — добродушно сказал он. — Ты что, имеешь комсомольское поручение стать передовиком? Ага, не имеешь? Тогда зачем свою золотую голову под пресс кладешь? Или у тебя нет девчонки, чтобы ей на колени класть? Без поручения начни вкалывать — сходу норму повысят. Нажмешь еще — опять повысят. Пока пупок не развяжется. Делай, как мы — и будешь ходить к девчонкам бодреньким, не замордованным тяжким трудом. Усек? И чтоб к этой теме больше не возвращался.

Павлик был нормальный здоровый человек, привыкший не отказывать себе ни в чем, даже в работе, и его затошнило, когда он попытался делать, как остальные. Тянучка, нарочитая несобранность движений, перетаскивание ключей из угла в угол, бесконечные перекуры… А результат отменный — более полторы нормы на брата. Не передовики, но около. «И заработок, и свежесть тела», — как говаривал Чередниченко.

Павлик пошел против течения. Пусть бригадир сам морокует, как быть с перевыполнением, пусть хоть делит поровну, его это не слишком волнует, но работать он должен на совесть.

— По-твоему, мы бессовестные, да? — Чередниченко добродушно осклабился всеми тридцатью двумя стальными зубами. — Один затесался среди нас порядочный, да? А я-то думал, что рыжие поумнее… Валяй отсюдова! И не трепись. Усек?

Выслушав Павлика, Григорий спросил, почему ж он молчал до сих пор? Испугался, что ли?

— Вот еще! — обиделся Павлик. И пояснил: — Жалко, детишек у них полно.

— Да на кой они нужны, детишки их, если с пеленок привыкнут нечестный хлеб жрать? — заорал Григорий. — Подпольные тунеядцы под боком, а ты… У, молодежь пошла!

Чередниченко знал, что в любой момент может нагрянуть нормировщик. Но чувствовал себя он весьма уверенно. Мужички в бригаде подобрались тертые, голыми руками не возьмешь. Был один свихнутый, да сплыл. В остальных бригадир не сомневался: всем приемам обучены.

— К нам? Пора, пора, — встретил он Григория, который остановился в сторонке, чтобы понаблюдать, как работает бригада. Лохматый, широкий, грузный, Чередниченко оттеснил Григория, заслонил собой и стал жаловаться, насколько им тяжело справляться с заданием. К вечеру ноги еле держат, плечи ноют, голова трещит — аж не хочется жить. Единственное спасение — стакан водки одним махом. Но жена опять-таки… Выручил бы Григорий, подкинул бы работенку полегче.

А Григорий думал: «И как таких земля терпит, сколько пакости от них. Эх, если б рабочих рук было вдоволь, скинули бы всю шваль за борт…»

— Полагаю, что вы меня поймете, — сказал он сдержанно, — без эмоций и лишних слов. Я собираюсь срезать вам расценки.

— Что? — будто бы удивился Чередниченко.

— Не «что», а «на сколько». И запомните, пожалуйста, вежливость моего обращения. А то один пытался… Впрочем, вы это знаете. Ну, а расценки собираюсь срезать на треть. Или возражаете?

У огромного Чередниченко по-бабьи размякло лицо.

— Напрасно вы это затеяли, ведь даже сейчас едва-едва вытягиваем, — плаксивым баском тянул он. — Не трогали б расценки, а? У нас люди семейные, каждая копейка на счету. Смертельно обидите. Вкалываем как ломовые лошади, поощрения, облегчения ждем, но где там… Разве ж до вас дойдет…

— Перестаньте, Чередниченко! — резко оборвал его Григорий, которому надоело это кривлянье. — Согласны или нет?

— Нет!

— Буду снимать хронометраж.

— Валяй, — снисходительно сказал-разрешил Чередниченко. — Только поостерегись, не перегни свой хронометраж. Мы-то с железками дело имеем.

Григорий стал присматриваться, изучать, кто в бригаде, чем занят. Разводной ключ, попав сюда после фрезеровки, доводится до ума и отправляется на закалку. Последний этап…

Он пристроился возле Чередниченко, готовясь, якобы, хронометрировать его работу.

Ну, и цирк начался! С каким наслаждением бригадир плутал в ящике, с трудом, чертыхаясь, находил ось червяка, вставлял ее, чуть ли не до зеркального блеска зачищал напильником зев… Он был неподражаем в своей нарочитой натужности и, вероятно, восхищался собой. Не всякому дано из нормировщика дурака лепить.

А нормировщик меж тем хронометрировал работу его соседа, Останкова.

Когда все было готово, подсчитано и выверено, Григорий подозвал Чередниченко и доказал, что срезать надо еще больше. Тот на дыбы…

 

9

Это ж надо, милое, мягонькое создание, умница притом, а пристала, словно клещами взяла: расскажи да расскажи, что у тебя там такое стряслось, почему два года на женщин глядеть не мог?

И зачем ей знать? Может, она думает, что какая-нибудь трагическая любовь его надломила? Или коварная незнакомка заставила сомневаться в собственных силах? А может, в ее головке засели нелепости еще похлеще? Попробуй, угадай… Сколько раз он с достоинством отклонял ее просьбу, переводил разговор на другие темы, рассказывал о своих друзьях, о делах в цехе. Но женское упрямство сметет любые заслоны. Ему, как лазерному лучу, все нипочем.

— Ну, зачем тебе это надо? — взмолился Григорий. — Кому приятно ворошить неприятное? Клянусь, никакая конкретная женщина там не замешана. Вернее, замешана, но я ее даже в лицо не видел. И, дай бог, никогда не увижу. Теперь я с тобой. Чего еще?

И услышал спокойный, прямо-таки библейский ответ:

— Я хочу знать все о тебе.

Когда женщина так говорит, она наверняка готовится стать вашей женой, и тут уж ничего не поделаешь.

— Что ж, будь, по-твоему, — наконец великодушно сдался Григорий. — Но учти, с бо́льшим бы удовольствием я бы рассказал о проделках чередниченковской бригады. И тебе, как инженеру-экономисту, было бы полезней.

— Сто раз ты уже рассказывал. Всяких Ануфриевых, Симоновых, Чередниченко я знаю лучше, чем тебя.

— Будь, по-твоему, — повторил он. — Может, зажечь свет?

Темнело. Они сидели в его комнате, где не было ничего из предметов роскоши, кроме книг и музыки. Как и у Виктора, и у многих тысяч холостяков, запоздавших с выбором спутниц.

— Пока не включай. Я и без того тебя хорошо вижу, — сказала Зоя и пододвинулась поближе к нему.

— Дело было летом, летом, — начал он с вынырнувших откуда-то слов эстрадной песенки. — Фу, дурацкий мотивчик! Но дело действительно было летом. Поздним вечером. Даже, пожалуй, слишком поздним для нашего города. Ведь каждый город имеет свой регламент. Я возвращался из кино. Последний сеанс. Иду по улице, почти по центральной, а впереди девчонка… Да… На меня фильмы и книги, как на иных вино, действуют. Хотел познакомиться. Но пока иду следом. И не близко, и не далеко. И вот у перекрестка, темного перекрестка, тогда еще там овощные ларьки стояли, потом их снесли, кинулись к девчонке двое.

Зоя откачнулась слегка от Григория, напряглась, крепко-крепко сцепила пальцы рук, пораженная совпадением, онемевшая, испуганная, будто сию минуту, сейчас повторится все это с ней сызнова, второй раз…

— Она и крикнуть не успела, — продолжал Григорий, — схватили ее за руки и поволокли в сторону этих самых ларьков. Тут я подскакиваю, стукнул одного крепенько, в подбородок угодил, а со вторым замешкался. И в это время на меня еще несколько… Били чем попало и куда попало, разукрасили, как могли. Но пока глаза не затекли, видел, четко видел: отбежала девчонка подальше, постояла чуточку и — наутек. Хотя никто за ней не гнался, мною заняты были. В неотложке я недели две провалялся. Сотрясение и все такое прочее. Читать не разрешают, а думать… На мысли запрета нет. Намучился я с этими мыслями. Ну что, не человек она, что ли? Понятно, женщина существо робкое, беззащитное, но голосовые-то связки помощней наших, заорать-то она могла, чтоб люди сбежались? Ведь еще малость — и мне бы каюк. Случайно какой-то таксист поворачивал в эту сторону, осветил фарами и приостановился: зрелище-то любопытное. Вот они и разбежались… Не в обиду тебе будь сказано, однако мужчина бы так никогда не поступил. Оставить того, кто по доброй воле бросился на выручку, и давать деру… В голове не укладывается. Эх!.. Долго после этого я не мог смотреть на вашего брата как положено… Зажечь свет?

— Нет, нет! Посидим в темноте.

Странный народ женщины, сами напросятся, выпытают, а потом, глядь, себе ж на беду.

Зоя плакала. У маленьких и пухленьких вообще слез тьма. Катятся из огромных глаз, как ручьи по весне. Хорошо хоть без света, Гриша не видит. Да и увидел бы, подумал, что из состраданья к нему. А тут совсем другие слезы…

Как он только про тот злополучный перекресток заговорил, у нее захолонуло сердце, внутри так и оборвалось, она сразу все вспомнила. Не забывала вроде, не потушено было, но вдруг вспыхнуло, ослепило. Ошеломленная всем этим, едва владея собой, она хотела закричать, чтоб он не рассказывал дальше, ей хотелось провалиться сквозь землю, закрыться чем-нибудь прочным и непроницаемым, забиться в угол, исчезнуть, испариться и никогда не попадаться ему на глаза, никогда, никогда! Она чувствовала себя скверным, пакостным человечком, гномом, сороконожкой, к которой с детства питала отвращение; ее одолевала дрожь, противная, мелкая, знобящая; так дрожат неопавшие листья на ноябрьском ветру. Перепуганная насмерть, как, пожалуй, не была перепугана в тот проклятый вечер, она беспомощно металась в себе, ища спасительную лазейку, выход, узенькую щелочку, чтобы протиснуться, спрятаться, замуроваться, во ничего так и не находила.

Тогда на ее стороне был Гриша, неизвестный и смелый Гриша, вступивший за нее в драку. Теперь Гриша, с которым она вся-вся сроднилась, может выгнать, отхлестать по щекам, проклясть — и будет прав, тысячу раз прав.

О, до чего щедра жизнь на совпадения — и радостные, и горькие!..

Как она посмела убежать, бросить его? Растерялась? Струсила? Или в ней сидит — ведь в каждом человеке кто-нибудь да сидит — гнусненький предатель, способный в любой миг нажать на кнопку — и ты уже не ты: можешь подвести, подставить ножку, ударить в спину… Зоя вздрогнула всем телом, словно ощутила град ударов, обрушившихся тогда на Гришу.

— Что с тобой? — услышала она его голос. Крепко и бережно он привлек ее к себе, провел ладонью по волосам, как гладят ребенка. — Мерзлячка несчастная. При такой температуре страусы выводятся и цитрусовые плодоносят пять раз в год. Давай перегородим эту комнату пополам, создадим парниковое хозяйство и будем в самые бешеные морозы приглашать друзей и поедать в огромных количествах свежие овощи. А можно посадить розы, чайные розы, в них важности поменьше, зато пахнут как!.. Будем сидеть и наслаждаться. Правда, наслаждение продукт нерентабельный, но по мне только ради него и стоит дымить заводам и гудеть поездам. Или я никчемный экономист, а?

— Ты великий экономист. Отрасти усы, бороду и тебя возьмут по совместительству в ботанический сад. Великие экономисты всегда что-нибудь да совмещают.

О, она еще в состоянии шутить! Знал бы Гриша, каково ей сейчас.

Ну и знал бы? И что? Она представила, как разомкнутся обнимающие ее руки, как резко отодвинется, отстранится он весь, как холодный чужой голос бросит ей в лицо то, что она заслужила, — и ей стало жутко. Как же быть? Пасть на колени, объяснить необъяснимое? Но разве он простит?.. Или простит? Но ведь может и не простить…

Неужели все кончено? Почему, почему кончено? Ему-то ничего не известно и никогда не станет известно. Да, но она-то сама…

Кто знает, сколько дней и ночей предстоит Зое мучиться, решать для себя: признаться или не признаться, уйти от Григория и тем самым освободить его от соседства с ложью, или остаться, своей жизнью искупить вину пред ним?… Быть может, придет время и она, проснувшись утром рядом с ним, глядя, как на детской кроватке купается в солнечных лучах крохотное розовое существо, расскажет все. А может, и не случится такой идиллической картины в ее жизни. Как говорят философы, все будет когда-нибудь потом, потому что все когда-нибудь будет.

А пока она молчала и слушала о делах и взаимоотношениях в механическом, о перестройке, которую он задумал, о том, из-за чего эта перестройка откладывается, хотя очень выгодна цеху, о совершенно чужих и, пожалуй, безразличных ей в данный момент людях, без которых нет и не могло быть ее Григория.

Лишь однажды он отвлекся, чтобы спросить:

— Кстати, ты убедилась, что в той истории не оказалось ничего такого… Ну, понимаешь?..

— Да, да, убедилась, — быстро согласилась Зоя.

Ах, если бы так же легко и просто его понимали на работе!

Ануфриев распыхтелся, узнав о намерении Григория срезать расценки и повысить нормы на сборке разводных ключей. Догадлив Чередниченко, ничего не скажешь, сумел сыграть на том, что начальник цеха боится всяких осложнений, перемен, конфликтов, особенно, если намекнуть, что они отразятся на плане, репутации цеха. Обработал Ануфриев, повернул на свой лад.

— Вы поступаете опрометчиво, нельзя спешить там, где речь идет о рабочем человеке, о его профессиональной гордости, о плане, наконец. Люди трудятся, по полтора сменных задания выдают, а им это в укор ставится. Снимайте хронометраж, вникайте в экономику цеха, но зачем травмировать целую бригаду? Не те методы, Григорий Александрович! В прошлый раз Останкова оскорбили, теперь… — Ануфриев скакал по огромному кабинету, смешно подпрыгивая, как мальчишка на прутике, а Григорий с тоской думал, какой великолепный парник получился бы из этого кабинета; все бы рабочие хрустели в перерыв огурцами и ели мясистые, краснощекие помидоры.

Но вместо парника был Ануфриев с помидорными щеками и какими-то полунаставительными, полупросительными манерами.

— А нормы все-таки придется повысить, — сказал Григорий.

— Вполне возможно. Надо только основательно проверить, обговорить с рабочими, утрясти… Время сейчас неподходящее — заводской план тянем. Сбавит бригада темп — и застопорится продукция.

— Не застопорится. По новому сменному заданию они должны выдавать ее еще больше.

— Но вы не знаете настрой бригады, а я знаю, — губы Ануфриева начали свинцоветь. — Они считают ваши действия необоснованными и предвзятыми. Условия труда на участке остались прежними. Где основание для пересмотра норм? И потом… с этим Останковым. Тогда у вас конфуз вышел. Не преследуете ли вы его за критику?

— Какой конфуз, какая критика?! — взорвался Григорий, — о чем разговор? Бригада по существу расхищает государственные средства, а начальник цеха пляшет под дудочку всяких Чередниченко и Останковых да еще печется, как бы их не обидели. Черт знает что! Я кем работаю? Нормировщиком-экономистом. Правильно? Позвольте же мне выполнять свои обязанности так, как я считаю нужным.

Ануфриев перестал бегать вприпрыжку по кабинету, остановился рядом.

— Скажите, Григорий Александрович, — голос его стал тихим, доверительным, — если цех завалит план, кто получит по шапке?

— Старая, как мир, песня! Ну, и получите! Ну, и по заслугам! Будь моя власть…

— Но, но! — Ануфриев прыгнул в широкое кресло и заелозил задом. — Почему вы себя так вызывающе ведете? Не забывайтесь! Я терпелив, очень терпелив, но не беспредельно. Вы все время хотите подменить мои функции…

— Плевать я хотел на ваши функции! — озлился Григорий. — Работать надо, порядок наводить, а вы за свой «престол» дрожите и под ногами путаетесь! — хлопнув дверью, он ушел к себе с твердым намерением не отступать.

В самом деле, сколько можно? Чего бы он ни предложил — подожди, не торопись, как-нибудь потом… И вроде бы согласен, и вместе с тем — кукиш с маслом.

Механический цех большой, не одна сотня людей в нем, но если затевается что крутое, все знают. Еще до него далеко, еще ни молний, ни грома, а дыхание грозы, ее отсветы уже видны на лицах.

Гошка Носорогов сидел за его обшарпанным столом и давил прошлогоднюю муху в чернильном приборе.

— Не пользуешься этой канцелярской штукой? Оно и правильно. Шариковые ручки дешевеют со страшной силой. Ну чего маячишь? Садись! — Гошка величественным жестом указал на скамью. — Спроси меня, зачем я сюда пришел? И я отвечу: дать мудрый совет. Чтобы раздраконить эту шатию-братию, нужно подыскать ей замену. Мужички ушлые, себе цену знают, возьмут и прогуляют день-другой. Прикинь, сноровистых ребят на других участках много. Пятерых подобрать не проблема. Зачем делу страдать?

— Так ты думаешь…

— Уверен, наш бывший коллега в роли кровопийцы, Чередниченко на любые фортели способен. Когда наши узнали, куда ты клонишь — жаль только, что не от тебя узнали, — и обрадовались, и обеспокоились. Не будь сейчас закрутки, мы сами могли бы лишнюю смену вместо них отстоять, но ничего, подберем богатырей.

— Слушай, Гоша, а не отложить ли эту затею до более спокойной поры, — заколебался Григорий. — Кое-кто мне так советует.

— Да ты что, блином подавился? — Гошка вскочил, туловище его дернулось вперед, и он застыл вопросительным знаком. — Гони в шею таких советчиков! Ишь, чего захотели! Народ уже поговаривает: сколько раз на Чередниченко замахивались, а с него как с гуся вода. Но ты же боевой товарищ, решительней бригадира в цехе не было! — Он впился глазами в склоненную голову Григория и уже тише добавил: — А то смотри. На смирных и послушных ба-а-льшая мода!

Потом забегал к нему Павлик Нефедов, возбужденный, сияющий, как только что выточенная деталь.

— Пошла-поехала карусель, — сообщил он, приглаживая вихры. — Засуетились в предчувствии близкого краха. Но хорохорятся! Останков, знаешь, что заявляет? Чихать я хотел на возню этого молокососа. Нет, дескать, у него права повышать нам норму. А посмеет, на работу не выйду, сам приползет, умолять будет. Ну, а я поинтересовался, как же детишки без его заработка обойдутся? Чепуха, говорит, гарнитур продам, но себя в обиду не дам.

Григорий просматривал талмуды своего предшественника, стараясь понять, где же произошла накладка? Нормы явно занижены. Тут что-то не так. Или случайно, или преднамеренно, но что-то не так. Он уверен в этом. Не отрываясь от бумаг, заметил как бы мимоходом:

— Между прочим. Павлик, перерыв уже кончился.

Нефедов даже растерялся, поник сразу, буркнул что-то невразумительное и скрылся за дверью.

Ага! Вот она, голубушка! Григорий чуть в пляс не пустился, обнаружив ошибку. Конечно, если уж подходить по-честному, то не радоваться, а горевать нужно. В расценках значилось несколько операций, которые давным-давно на этом участке не выполнялись.

Допустим, размышлял он, доводы для пересмотра норм теперь еще более весомые. Но разве Ануфриева уломаешь? Директорское слово на лету ловит… Стоп! А почему бы к директору не сходить? Светлая голова, поймет, поможет. Григорий сгреб со стола бумаги, сунул их в тумбу, одернул пиджак, словно уже находился в приемной, и… передумал.

Что он, склочник, жалобщик? Почему он должен постоянно уговаривать, уламывать: для государства, а значит, и для нас с вами, так выгодней, а не эдак. Задачи и цели у всех вроде общие, но поворот к ним разный: одни лицом, другие боком, третьи спиной повернулись. Тряхнуть бы тех, кто не лицом, чтоб сильно почувствовали, на какой земле живут, какой хлеб едят.

Ох, и устроит Григорий концерт со всякими последствиями! Только бы до выхода на сцену тухлыми яйцами не забросали.

В цехе, как в любом порядочном заведении, есть доска приказов и объявлений. На ней и появился список новых норм по слесарному участку. Список появился в конце смены, и к нему сразу же прихлынула толпа.

Пересмотр норм, в общем-то, дело обычное. Совершенствуется технология производства, растет производительность труда, и нормы не могут оставаться прежними. Но тут дело было не только в этом. Тут, как говорят, присутствовал еще и психологический момент. Вошел разгневанный Ануфриев.

— Сейчас же снимите свою мазню!

Григории ничего не ответил, только покачал головой.

— Вы много на себя берете! Я ведь запретил!.. Самовольничайте где-нибудь в другом месте, но не в моем цехе!

Когда на Григория кричали, ему легче было сохранить спокойствие.

— Пока я работаю здесь нормировщиком, — сказал он, — нарушений в расценках и нормах не допущу.

— Но мне надоело с вами возиться! Вы меня деморализуете. Я устал. Если бригада завтра не выйдет на работу, что тогда?

— Тогда вы убедитесь, какая у них рабочая честь, о которой они усердно болтают.

— Но ведь план, план полетит в трубу!

Григорий пожал плечами.

— Вы начальник цеха, вам и думать о плане.

— Ну, знаете ли! — едва не задохнулся от возмущения Ануфриев. — Набезобразничали и руки умыть хотите? Не выйдет! Ваш листок мы аннулируем, на клочки разорвем, а вас, вас… Завтра же проведем цеховое собрание, пусть все вам в лицо скажут, что вы зазнались, откололись от коллектива…

Григорий зажал уши ладонями, хоть это, пожалуй, и очень неприлично, и просидел так до тех пор, пока Ануфриев не выбежал из его кабинетика.

 

10

— Зоя, а ты выйдешь за меня замуж, если меня разжалуют из нормировщиков или совсем с завода турнут?

Она привыкла к неожиданным поворотам его мысли и, не удивившись, шутливо ответила:

— Замуж-то, милый, я согласна, однако зарплаты моей на двоих маловато.

— Гарнитур продашь, как Останков.

— Какой еще гарнитур? — удивилась она.

— А, ты не знаешь… Ну, ладно… Витьк, ты будешь со мной здороваться?

— Откровенно говоря, я давно считал, что ты висишь на волоске.

— Вот это уже интересно! — Григорий сделал круг по холостяцкой Витькиной квартире, куда забрели они с Зоей, встретившись после работы, и где успели уничтожить все наличные продукты. — Вот это уже интересно! Так это, по-твоему, я бездельник, трепач, прожектер?

— Нет, вовсе нет. Григорий Панкратов честный советский труженик. Тут я ни капельки не сомневаюсь, готов даже присягнуть, — продолговатое бледное лицо Виктора с резко обозначившимися скулами было серьезно и печально. — И все-таки, Гриша, нынче этого мало. Как Зоиной зарплаты на вас двоих. Однолинейные, черно-белые качества у людей перевелись. Или почти перевелись. Вон даже телевидение почти сплошь цветным стало. А ты все сплеча: трах, бах, бабах! Друг или враг. Третьего у тебя не дано. Терпимости, зоркости человеческой надо побольше. Если несешь правду, чтоб влекла она, притягивала.

— Ты случайно с Симоновым не знаком?

— С Константином?

— Нет, Валерием Павловичем.

— Тоже не знаком.

— Он директор нашего завода. Как-то обвинил меня в тех же смертных грехах, что и ты.

— Вот видишь…

— Я-то вижу! — загорячился Григорий. — Как слепой котенок тычешься туда-сюда, а дело страдает. Сидит Ануфриев, словно божок, главная забота которого — не пущать. Впору когти отращивать и зубы точить.

— Опять ты за свое, — огорченно вздохнул Виктор. — Гляди, как бы Зоя от тебя не сбежала. Любишь ты страшилище эдакое изображать. Учти, за все приходится платить. За порядок расплачиваются одни, за беспорядок — другие… Расскажи-ка лучше, что за кашу ты там заварил? А то пугаешь нас, а чем — не известно.

Григорий рассказал все, как было.

Зоя и Виктор восприняли его поступок по-разному. Замкнутая, молчаливая в последнее время Зоя вдруг разволновалась, раскраснелась, голос у нее срывался. Ужасно, говорила она, какое-то мальчишество! На их комбинате в два счета, без разговоров бы уволили. И еще с записью в трудовой. Все-таки должен ведь он считаться с начальством, уважать — не уважать дело личное, но подчиняться… Ужасно! Да за такие выходки…

Когда она смолкла, Виктор задумчиво улыбнулся и протянул Григорию руку.

— Может, я и не совсем одобряю то, что ты сделал, — сказал он. — Но толчок дан. Вам надо разобраться друг с другом, тебе и Ануфриеву. При всех. Повод серьезный. Раз наш принцип — от каждого по способности и норма — категория социальная, то жесткость твоя здесь уместна. И собрание — замечательно. Хотя как знать, куда оно повернет.

— Не наивничай, Виктор, все уже предрешено. — Зоя совсем упала духом. Она и возмущалась Григорием и переживала за него. — Куда начальство захочет, туда собрание и повернет. Попробую завтра поговорить со своими, может, тебя примут на комбинат.

Григорий рассмеялся.

— Со вскрытием или без?

— Чего? — не поняла она.

— Ты ж меня хоронишь!

— Фу, какой отвратительный! — Зоя даже обиделась, отвернулась от него. — Вечно ты в кого-нибудь играешь.

— Перестаньте, друзья, — сказал Виктор. — В квартире старого холостяка подобает обходиться без драм. Есть одна притча. Кое-что роднит ее с Гришиными перипетиями. Послушаете? Или брать авоську и бежать за продуктами?

— Давай притчу.

Виктор убрал верхний свет, включил боковой: все в комнате сдвинулось, сблизилось, стало таинственным. Сам он поудобней расположился на тахте, уткнул глаза в потолок и начал глуховатым голосом:

— Это было давным-давно, когда люди только становились людьми. Боги со своего Олимпа поглядывали на них со снисходительным удивлением и любопытством, не опасаясь еще, что эти странные существа, в конце концов, прикроют Олимп, как пивной ларек, когда время выйдет.

Снисходительным богам, считающим себя всевластными и всеумеющими, захотелось помочь людям развиваться по всем правилам, неписанным пока, но для богов очевидным. Поселив возле Олимпа самого сильного человека, который был для остальных образцом, они стали наблюдать за каждым его шагом.

Потянуло холодом, задули сырые долгие ветры. Человек подумал-подумал да и начал сооружать из обломков камня что-то отдаленно напоминающее хижину, затыкая дыры всякой мягкой растительностью. Забеспокоились боги: чего это он вперед забегает. Надо бы ему еще пещерную жизнь испытать. Вынесли соответствующее решение. И человек, грустно вздохнув, потащился в пещеру.

А вокруг рыскали хищные звери, вооруженные когтями да клыками, С голыми руками на них не пойдешь. Поразмыслил человек, почертил что-то на песчаной поверхности земли и приступил к работе. Смотрят боги: сгибает он ивовый прут, норовит приладить меж его концами жилу бизона. Да что он, возмутились боги, каменным топором не овладел, а за лук берется! Выбили из него дурь, направили на путь истинный.

И так пошло-поехало: стоит человеку хорошенько раскинуть мозгами, придумать что-нибудь помудреней того, что боги ему на данный момент намечают, и его с ходу отталкивают на век, а то и на тысчонку лет назад. Знай, дескать, сверчок свой шесток. Живи по тому самому разумному, самому справедливому порядку, который указан тебе свыше. Ты — человек и ошибиться можешь, а боги нет, ты исходишь из своих единичных побуждений и запросов, а боги радеют за все человечество.

Попробовал, было, человек протестовать. Но как? И тогда он воскликнул: о, люди, давайте дождемся, когда уснут боги, и я сумею преобразить все вокруг, потому что я человек и должен сам повелевать своими поступками. Если же я окажусь слаб и глуп, если буду не способен сделать жизнь лучше без всяких подсказок, то привяжите меня крепко-накрепко к дереву, пусть натешатся моим мясом дикие звери.

Люди вняли зову своего соплеменника, стали ждать-дожидаться, когда заснут боги. Но тщетно: денно и нощно светило с Олимпа всевидящее и недремлющее око богов.

— Вот так, дорогой Гриша, — помедлив, сказал Виктор. — Тебе в сотни раз легче, поскольку есть на кого опереться, с чьей помощью добиться удачи. Так что не жди, а действуй. И над собой поразмысли. Полезная штука.

Григорий молчал, задумавшись. Как сложится завтра собрание? Все-таки зря он был резок с Павликом, да и с Гошкой ерунда вышла… Отчего это? Не потому ль, что во всех он копается, всех берется судить — от Ануфриева до тургеневского Рудина, а в себя редко всерьез заглядывает? Прав Витька, совершенно прав.

Любопытно получается, каждый понимает, что любая победа начинается с победы над самим собой, а побеждать себя никак не хочется, других подавай. Пока не прижмет…

— Витьк, — спросил Григорий, — а почему ты притчи богами начиняешь?

— Богами? — Виктор потеребил пальцами острый подбородок. — Да ведь на них легче всего любые наши грехи свалить. Они вместительные и покладистые, боги-то.

— Эх, чуть не забыл! — воскликнул Григорий и полез в карман. — Письмо получил. От Аленки и Алексея.

— Подумаешь, — сказала Зоя, — ты и раньше получал от них письма.

— Раньше письма, а теперь письмо. От них — одно письмо. Поняла? Обещают скоро приехать.

Виктор сокрушенно замотал головой.

— Пропала моя квартира, — сказал он. — На радостях ты сейчас же предложишь превратить ее в парниковое хозяйство.

Все трое рассмеялись.

Григорий и Зоя поднялись. Пора по домам. Завтра собрание, и хорошенько выспаться перед ним, как перед боем, совсем не помешает.