Песня
Рассказ
С каждым годом фронтовиков, участников Отечественной войны становится все меньше, и они в своих публичных выступлениях, воспоминаниях рассказывают о тех или иных испытаниях, геройских поступках. Насколько я помню, а я захватил своим детством войну и ближайшее послевоенное время, отец и его друзья-фронтовики при своих встречах об этом не говорили никогда. Они выпивали, при этом крепко, закусывали, беспрестанно курили и рассказывали всякие курьезные, смешные истории и громко смеялись.
Одна из встреч отца с друзьями, которая запала мне на всю жизнь, происходила в нашей квартире. Я находился в углу комнаты, занимался своими делами, отец с друзьями, все такие большие, высокие, одетые в мундиры, при погонах и орденах, видимо был какой-то праздник, сидели за длинным столом, мать моя время от времени что-то приносила и уносила. Над столом висели клубы дыма, раздавалось звяканье посуды, голоса, гомон и неожиданные, во всяком случае для меня, взрывы смеха, перемежающиеся матом. И вдруг все затихло, непривычная тишина включила мое внимание, и я отчетливо услышал голос своего отца, который как-то задумчиво говорил. Я не помню дословно его рассказ, но выглядел он примерно так.
«Служил в моей роте водитель, все его звали «Туточки-тамочки», почему так, вы сейчас поймете. Разговор его был мягкий, быстрый, в речь часто вкрапливал кубанское балаканье и ласкательные слова, типа «Вот я тамочки в полку заправился, загрузился, а туточки с вами и остался». Среди бойцов он стал быстро своим, ходил с постоянной улыбкой, был общительным и привлекал к себе внимание различными историями и байками. Иногда, если поблизости никого не было, пел негромко украинские песни и сразу замолкал, если кто-либо оказывался рядом. Я почему так подробно говорю о нем, потому что об этом мне доложил командир взвода младший лейтенант, как сейчас помню, Колбенков.
Была осень 43-го года, после Сталинграда наступил перелом, хребет немцам мы поломали, и они уже не так нахально перли вперед. Была пауза, так называемое позиционное положение, ну, вы все знаете, что это такое — ни они, ни мы не наступали и не отступали. С обеих сторон как бы наступила усталость, была передышка, наверху была какая-то подготовка, но о ней толком никто не знал.
Мы стояли с одной стороны леса, они — с другой. Между нами широкое пустое пространство. Была уже глубокая осень, мы хорошо окопались, вырыли траншеи, построили блиндажи, видимо они сделали то же самое. Как я уже говорил, никаких активных действий с обеих сторон не было, так — время от времени постреливали, особенно если было какое-то наружное движение, если кто высовывался из окопов.
Как-то в предвечернее время я пошел на передний край позиций и увидел что-то фантастическое. Матерь Божья! На бруствере окопа без оружия стоял этот водитель, этот Туточки-Тамочки, и пел. Голос был высокий, чистый, искренний. Он стоял боком, пел по-украински, как будто рассказывал что-то сокровенное для обеих сторон. Я не знаю всей песни, но вот начало и конец запомнил: «Мисяц на нэби, зироньки сияють…» — дальше провал в памяти, и вот конец песни: «Дэж вы навчились зводыть людей?»
Все застыли в каком-то благоговении, я думаю, что такое было и с той стороны. Ни одного звука, ни одного выстрела, хотя, как говорится, снять Туточки-Тамочки было как пить дать.
Когда он после пения спокойно опустился в окоп, кто-то из бойцов с придыханием произнес: «Ну ты, Маркел, даешь! Так здорово пел!» На что Маркел, махнув рукой, ответил: «А шо я? Вот батька мой спивал, — и добавил с улыбкой: — Туточки около головы пуля прошла, видно, их снайперу понравилась песня».
Отец ударил громко ладонями по столу, подпрыгнула, зазвенела посуда, и прямо так вскричал:
— Ну что мне было делать с этим сержантом? Отправить в полк на дознание? Обматерить, врезать в морду? Ни того, ни этого я не сделал. Неожиданно для себя я подошел к нему, крепко и молча обнял».
Отец замолчал, молча сидели и его друзья-фронтовики.
Поезд идет, поезд спешит
Сценарий
Жизнь наша вокзал, который постепенно перемещается в поезд, но об этом позже, покамест она вокзал. Шумный, суетливый, томящийся в долгом ожидании. Глаза упираются в киоски с разными сувенирами, в буфеты с ненастоящей пищей и напитками, поднимаются глаза — висят телевизоры с ненастоящей жизнью.
Лица, мелькают и скользят лица, погруженные в свою озабоченность и потому отчужденные. Чемоданы, сумки, портфели, чемоданы, сумки, кульки. И вдруг образовалось какое-то течение, и часть людей потоком выносит на перрон.
Здесь другая жизнь, здесь воздух, скрежет сцепляемых вагонов, стук колес на стыках и бормоглотная речь из репродукторов. В пространстве висит напряженное ожидание: «Внимание, внимание, приближается такой-то поезд!» Тела и лица растерянные, и слова как будто ненужные: «А вы это взяли? А вы это не забыли? Вы смотрите позвоните нам». Глазами в то же время отслеживают приближающийся вагон и вдруг устремляются друг к другу отчаянно, губы не сразу попадают, а могут и не попасть, но тела, древний язык, как будто сливаются друг в друге в последнем расставании.
После этого вынужденный подход к вагону и последние взгляды, запечатлевающие и впитывающие друг у друга что-то важное и родное. Затем суетливое и неуклюжее передвижение по вагону с чемоданами, сумками в поисках мест, согласно купленным билетам. Ну вот, наконец, и нужный плацкарт, купе, какая разница, все едем в одном направлении, все там будем. Укладка вещей, усадка на места и вопрошающее изучение друг друга — «свой не свой», — когда включаются все каналы связи, о которых мы и не подозреваем.
Потом идет нахождение общих точек соприкосновения: возраст, землячество, профессия, рыбалка, дача, огород и самая главная точка, о которой не говорится и не думается — из одного места вышли, идем в одном направлении и все там будем, за горизонтом жизни. После совместной трапезы и возможного возлияния наступает принятие друг друга и узнавание. Людей обволакивает бог весть какое поле, и в душе звучит невысказанное: «Господи! Какие они замечательные люди, ну просто родные!»
А поезд идет, поезд спешит, ему нужно срочно прострочить полотно жизни. Кому-то надо выходить, и выходят, и у оставшихся как будто отрывается часть жизни, часть души.
— Вы нам пишите, звоните, мы еще встретимся, мы еще увидимся. Последние соломенные пояса надежды в море жизни.
Двое остались в купе как припаянные друг к другу сиамские близнецы. Кому-то первому надо выходить на неизвестной станции, хотят они этого или не хотят. Проросшие друг в друга, они знают, что оставшемуся будет труднее. С болью или неожиданно отправляется в ночь один из двух. Пусто в купе, и саднит в груди сиротливость. Как вышел, оставшийся не помнит, не знает, «…и мертвые ничего не знают».
А поезд спешит, рвется сквозь бурю и снег, господи, как быстро идет поезд, застрачивает полотно жизни, и остается за поездом белый саван безмолвия. По краям савана вдруг появляются огоньки надежды, — мы еще соприкоснемся, мы еще встретимся.
Оплата
Этюд
Вошел он в свою квартиру и как будто увидел себя со стороны: седые волосы, борода и усы, выстиранные старостью до чистейшей белизны, согбенная фигура с вколоченной в плечи головой и походка с прилипающими к полу ногами.
На кровати полулежа, полусидя, обложенная подушками, была встроена его жена. Подушки как бы ограничивали, удерживали от расползания ее жирное тело и голову. Она смотрела телевизор, но, видимо, не понимала сути происходящего на экране. Она смотрела, как иногда смотрят телевизор кошки или собаки, отмечающие передвижение объектов.
Иногда она вздрагивала от громкого звука. Вот и сейчас, когда он хлопнул закрытой дверью, она повернулась к двери, увидела мужа и сразу начала визгливо кричать:
— А, кобель, явился! Все по бабам мотаешься, а я тут голодная, немытая мучаюсь! Ну подожди, кобель, домотаешься! Жрать давай!
Он обихаживал ее, приносил на подносе в кровать еду, и она ела ее быстро, жадно. И требовала мяса:
— Давай мяса, побольше мяса, козел!
После еды она сидела не двигаясь, взгляд ее мутный и бессмысленный куда-то был устремлен вперед. Потом она как-то пружинилась вся и пукала раз за разом, и если ей удавалось пукнуть как можно громче, она радовалась, смеялась, хлопала в ладоши, как будто одобряя себя.
Как-то он приблизился к ней, чтобы вытереть ей рот, и вдруг неожиданно она коснулась его руки и сказала, как ему показалось, с теплотой и любовью:
— Бедный ты, бедный.
Взгляд ее серо-голубых глаз был осмысленным и близким, как в прежние давние времена. Потом глаза ее замутнились, лицо из теплого выражения сменилось злобным, и она закричала визгливо:
— Ты мне всю жизнь испортил, козел! Уходи отсюда, чтобы глаза мои тебя не видели!
Он ушел в свою комнату, вытер платком слезы, вспомнил ее теплые слова и взгляд и подумал:
— Вот тебе и оплата, ради этого можно жить.
Лестница
Эпизод
Был однажды в моей жизни эпизод, и несмотря на свою обычность, обыденность, показался мне, прочувствовался мной как что-то важное для меня и в какой-то степени таинственное.
Эпизод этот время от времени всплывал в моем сознании, я пытался его понять, осознать, конечно, и, выспренне говоря, предать его перу и бумаге, но что-то останавливало меня, тормозило. Это продолжалось до тех пор, пока события этого эпизода не сложились в какие-то звенья.
Глубокая осень, предзимник, из-за холодов топим печь на даче каждый день, иной раз и по два раза на дню. А печь как раз и подводила, не слушалась нас, нещадно дымила, и приходилось открывать окна и двери, чтобы выпустить на волю дым. Пытались договориться с печкой, затапливали ее по-разному, по-разному открывали-закрывали заслонку, дверцу, поддувало, но печка как будто играла с нами. Иной раз дня по два топилась хорошо, по чистому, а потом — раз, и валом шел дым, хоть святых выноси.
Напряглись мы умом, особенно жена, в смысле занавески коптятся, стены, потолок, и выдала:
— Раньше были трубочисты, а кто такие трубочисты? Это те люди, которые чистят от сажи трубы, чтобы не дымили печи. И, как будто играя в считалочку, заключила:
— Ты будешь трубочистом.
Я, выражаясь стилем А. П. Чехова, человек не технический, но четко увидел проблему и уверенно разработал программу с целью реализации ее. Кстати, надо заметить, что чем более я был уверен в своих действиях, тем печальнее был результат. Жена об этом знала, но в данном случае, как говорится, зеванула, слишком уж много подкоптила печка.
Итак, я нашел арматурину метра на полтора, привязал к ее концу веревку… дальше пойдут подробности технического плана, но они необходимы, как мне кажется, для понимания или непонимания последующего. Надо заметить, что наш дом двухэтажный, или одноэтажный с мансардой, это как кого устраивает, и к дому этому была еще прилеплена хозяйственная пристройка с несколько наклонной железной крышей.
Я по лестнице с арматурой на веревке поднялся на крышу этой пристройки, поднял эту же лестницу и прислонил ее к телу дымохода мансарды. Кажется, все отлично, все окей, но когда я поднялся по лестнице, я с трудом мог только пощупать, потрогать верх, выход каменного дымохода.
Я, опять выражаясь стилем А. П. Чехова, человек не технический, но сообразил и сделал наклон лестницы по отношению к дымоходу более острым, эдак градусов под пятнадцать. Поднялся несколько неуверенно по лестнице до самой верхней ступеньки, пощупал ладонями выход дымохода и начал по веревке спускать, опять же неуверенно, в жерло дымохода арматурину с целью пошуровать ею в дымоходе и тем самым сбить сажу со стен дымохода.
Я только один раз или два покрутил веревкой арматуру и тут мог бы наступить конец этой истории или мой конец, что это одно и то же. Неожиданно, я бы сказал нежданно, дымоход, вернее его верхняя часть начала как будто легко сдвигаться в мою сторону. Я бросил веревку с арматуриной в дымоход и инстинктивно двумя руками ухватился, обнял верхнюю часть дымохода. Она, эта часть, не выдержала моих объятий и медленно, плавно пошла ко мне навстречу.
Далее идет апофеоз этого эпизода. Верхняя часть дымохода плотно прикладывается мне на грудь, я не выпускаю ее из своих объятий и плавно перехожу точку неустойчивого положения, наверное, правильнее сказать становления на лестнице. Я это невесомое движение осознаю, осознаю движение с этой махиной назад и вниз и понимаю, что это катастрофа, но не возникает никакого ни страха, ни паники.
Позвольте здесь сделать абзац. Дальше было краткое отключение от действительности, но перед этим я успел сказать спокойно и негромко: «Люда». Я сейчас понимаю, что мое панорамное сознание включало нахождение моей жены где-то там внизу, но это не было ни словом о помощи, ни прощания. Наверное, это был какой-то ключ, шифр, и что-то открылось.
Осознал я себя стоящим на лестнице, верхняя часть дымохода стояла на своем месте, я не испытывал никакого мышечного напряжения. Я потрогал, с некоторым усилием подвигал эту верхнюю часть дымохода, тяжелая, где-то килограммов под 60. Видимо, пересох раствор и потерялось сцепление. Посмотрел вниз, представил, как бы я с этой махиной в обнимку летел с лестницы. Сначала бы упал на крышу пристройки эдак с метров трех, каменная махина придавила бы меня сверху, потом я, скорее всего, скатился бы вниз тоже метров с трех, и что бы со мной было бы, что сталось. Видимо, Бог миловал.
Аня
Рассказ
Было это в начале декабря. Получили мы с женой льготные путевки и направились на отдых в Имеретинскую долину. Ехать пришлось на электричке под названием «Ласточка». Я говорю «пришлось», потому что электричка, вернее условия пребывания в ней были не столь комфортные и ласковые, как ее название. Шумно, суетно, тесно. Все это компенсировало наличие соседей, сидевших напротив нас, как раньше писали в русских романах vis-a-vis.
Это были, если уж употреблять ассоциации с французского, муж и жена нашего довоенного разлива, ну, может, старше нас с женой года на три-четыре. Муж, кстати, я забыл его представить — Богдан, принявший свою седину и возраст, — благодушно сидел молча, как будто разрешил всему быть, в том числе мимически подвижной и разговорчивой своей жене, по-домашнему назвавшейся Аней.
Мы с женой как-то прониклись доверием и симпатией к этой паре, и Аня, почувствовав это, начала разговор, вернее монолог.
Вначале она спросила нас, помним ли мы войну и, услышав, что смутно, ответила:
— А я помню, и это как будто кино, но кино узкопленочное с частями, и вот эти части, куски вставились в мою память, и я это кино неоднократно смотрю.
Аня говорила быстро, напористо, будто кто-то возражал ей и она пыталась что-то свое доказать.
Аня, взглотнув воздуха, продолжила:
— Я знала, что у нас в станице немцы, и хотя мне было лет семь, мне казалось, что они там были всегда, всю жизнь. Нас, во всяком случае нашу семью и соседей, они не трогали, дома наши находились на краю станицы, и вообще я не слыхала о каких-то зверствах немцев у нас в станице, может потому, что это была Кубань. Иногда они проезжали мимо нас на машинах, мотоциклах, что-то пели, кричали, смеялись и в своей одежде, словах казались людьми из другого мира.
Что-то необычное и страшное произошло однажды ночью, зимой. Я проснулась от какого-то наружного шума. Сквозь замерзшее окно я увидела лишь смутные фигуры и услышала какое-то пришептывание. Накинув что-то из подвернувшегося из одежды на себя, я приоткрыла наружную дверь и увидела, услышала это.
В ночных сумерках нашего двора фигурами оказались мама и тетя. Они сгрузили с саней на снег какой-то продолговатый предмет, и тетя, пошарив по нему, удовлетворенно прошептала:
— Видишь, на обуви штрипки, это румын, они всегда жирнее немцев, считай, что нам повезло.
Аня продолжала говорить почти шепотом, но так же энергично:
— Мне было любопытно, холодно и страшно, но я не могла оторваться от того, что происходило во дворе. Мама с тетей подтащили к середине двора этот предмет, и я увидела в свете луны, что это было как будто деревянное тело в не нашей одежде. Дальше началось что-то непонятное и более страшное.
Они раздели его и начали прямо на снегу поочередно распиливать труп на части одноручной пилой. Потом на треногу поставили большой котел над костром, набросали в него снегу и начали вбрасывать в котел части трупа. Мне казалось, что они готовят какое-то варево, которое будут есть сами и кормить меня.
Аня на минуту остановилась, словно задохнулась от быстрого бега, и, отдышавшись, продолжала уже в полный голос:
— Последнее, что я видела, это как они из бочки, в которой хранилась зола, набрали два ведра и высыпали ее в котел. Мне было холодно, страшно, а тут еще пошел сладковатый, тошнотворный запах из булькающего котла, и я быстро убежала в дом, закрылась в кровати одеялом с головой и долго тряслась зубами и телом, пока не уснула.
Я отметил, что у Ани и сейчас мелко подрагивала нижняя челюсть.
Между тем Аня продолжила:
— Утром я проснулась на рассвете и опять просунула голову в приоткрытую дверь и увидела, что мама с тетей забавляются какой-то игрой. Каждая держала в руке деревянную палочку, нижние концы их соединены шнуром. Они подошли с этими палочками к плоскому корыту и начали каждая со своей стороны опускать эти палочки внутрь корыта. Я увидала, что шнур уходил в какую-то застывшую мутную смесь. Они поднимали раз за разом палочки со шнуром, опускали их и так прошли вдоль всего корыта, потом поперек его. Это я уже потом узнала, что таким образом они нарезали кусочки мыла, которое использовали сами и обменивали его на продукты. Кстати, они заворачивали эти кусочки мыла в высушенные листья лопухов, бумаги ведь не было.
Я не выдержал и почти прокричал:
— Аня, голубушка, откуда взялся этот задеревеневший труп?
Аня посмотрела на меня широко раскрытыми глазами:
— А я точно не знала, мне же было семь лет. Я что-то слышала от взрослых, что-то припоминаю. Говорили, что за станицей был бой, наши отступили, а трупы так и остались на снегу и морозе.
В это время из динамиков вагона раздался вежливо-казенный голос:
— Вниманию пассажиров! Следующая станция Адлер. Стоянка пять минут.
Аня с некоторой суетливостью сказала мужу:
— Так, Данек, быстренько собираемся, нам выходить, — и уже нам: — Господи, я же вам не все рассказала, дальше же было самое главное.
Аня встала и начала поспешно как бы диктовать нам:
— Значит так, мама откуда-то узнала, что в Туапсе в госпитале на лечении находится тяжело раненый папка, она каким-то образом добралась до этого госпиталя, устроилась санитаркой и выхаживала его, я подслушала ее разговор с тетей, что в нее влюбился главврач госпиталя, мама была красивая, и он уговаривал ее остаться в госпитале, но мама опять каким-то образом с отцом после госпиталя добралась до нашего дома, и когда я его увидела вначале, то испугалась, был это какой-то незнакомый обветшалый человек со странной деревянной култушкой вместо правой ноги, но потом я к нему привыкла и полюбила.
Поезд начал притормаживать. Аня увеличила темп речи:
— Папу немцы назначили старостой, мужиков-то не было, и неизвестно, что было бы с ним после окончания войны, когда наши начали приближаться к станице, немцы начали со дворов уводить коров, двое немцев из сарая стали выгонять нашу корову, а она была стельная, уже за воротами папка стал что-то кричать и показывать руками, они его оттолкнули, он замахнулся костылем на особо рьяного немца, и тогда тот направил на папу автомат и выстрелил, папка упал, корова с испугу побежала по улице, этот же немец дал очередь по ней, корова упала и задрыгала ногами, я все это видела своими глазами.
Аня на какое-то мгновение остановилась и скорбно произнесла:
— Папка умер, немцы убежали, — и Аня следом радостно произнесла: — А корова наша перед смертью родила теленочка.
Поезд остановился. Супруги с небольшими пожитками начали продвигаться к выходу. Аня, оборачиваясь к нам, что-то быстро и выразительно говорила, супруг ее Богдан уже на выходе повернулся к нам и с улыбкой поднял в приветствии-прощании правую руку.
Вот как бывает, словно в одночасье увидели мы страшную картину, будто побывали в ней. Сколько осталось людей, что еще помнят, и сколько еще людей, которые выдумают чего не было?
Прыжок, которого не было
Фельетон
Один человек, очень большой не в смысле роста, а по обстоятельствам, решил взять высоту. Одетый в красивый спортивный костюм, обутый опять же в красивую спортивную обувь, начал разминаться. Сделал несколько восточно-единоборских выпадов ногами, корпусом, руками, а люди, собравшиеся вокруг, закричали с воодушевлением: «Слава! Слава великому Разминающемуся!»
Большой человек, опять же не в смысле роста, а по обстоятельствам, приготовился делать разбег. Энергично пототоптался на месте в смысле:
«Счас, счас я эту высоту возьму, и все в мире увидят, что…» Но это «что» заглушили восторженные крики: «Слава! Слава Готовящемуся делать разбег!»
А в это время, как будто не по ничьему велению, образовался круг людей безбарьерных. И ведущий этого круга соловьем разливается в смысле: «Какие мы правильные люди, и как правильно мы живем, и какой у нас правильный Готовящийся к разбегу».
Оппоненты яростно отстаивали, как им казалось, свою точку зрения. Один железно провозглашал: «Наш великий Готовящийся делать разбег сейчас возьмет небывалую высоту, потому что он самый прыгучий!» Другая, прояровев, проговорила слабым голосом: «Он возьмет высоту, потому что он очень прыгучий!» Третий, с жиру сбесившийся, захлебываясь слюной и отирая рукой рот, подбородок и покхекивая, провозглашал: «Он самый великий Прыгун, которого знает мир!» А немощный литератор, выхлебывая слова, начал говорить про ханов татаро-монгольских и закончил лозунгом: «Прыжок Готовящегося делать разбег спасет не только нашу страну, но и весь мир!»
Из этого круга осталось двое, нетерпеливо внутри себя ждущих своей очереди. Один такой крупный не по значимости своей, а по фактуре, с грубым и по-плотницки сколоченным лицом, начал убедительно зюганить: «Мы уже давно говорили, что надо было делать этот прыжок, и мы с этим согласны. Кстати, в нашу партию все больше и больше поступают некоторые молодые люди».
Последний из круга, по очереди последний, с внешним видом отличника, который все знает и у которого якобы нет ни кона, ни двора, начал выстраивать логическую цепь: «Мы должны поменять форму, содержание и, главное, обувь, тогда мы сможем все дальше и дальше уходить от Запада, а Запад, значит, будет становиться все западней и западней, пока не попадет в западню».
Собирающийся делать разбег потоптался энергично и опять же энергично произнес, как будто открыл истину: «Так вот в чем дело, вот что нам мешает! Пора менять форму, обувь и содержание. Долой все импортное! Да здравствует наше отечественное и суконное!» И вокруг закричали, споткнувшись и замешкавшись на слове «суконное»: «Славься наше отечественное, самое суконное в мире!»
Собирающийся сделать разбег переоделся в какие-то расползающиеся треники, переобулся в какие-то разбитые тапки и энергично приготовился к разбегу в смысле: «Счас, счас». А в это время тьма наступила и планку, обозначающую невзятую высоту, не стало видно совсем.
Люди говорили, что той планки и вовсе не было, а действо с разбегом — просто имитация. Вот такая произошла история, хотя к ней может кое-кто прилепиться и расскажет ее по-своему, по-другому, как надо.
Группа
Эскиз
Он сидел в полузатемненной веранде кафе с открытым видом на площадь. Ел степенно свой суп. За столиками кафе сидели люди и тоже степенно ели свою еду. И вдруг мимо кафе на площади на свету стремительно, порывистым шагом идет его группа и в маршеобразном ритме радостно, вдохновенно поет, почти кричит:
— Шумел камыш, деревья гнулись…
В строевом движении группы, ее пении было столько вдохновения и счастья, что в душе его появилось, зашевелилось еще не ясно выраженная родственная причастность к группе и предчувствие счастья.
Это ощущение росло, он с сомнением посмотрел на свою тарелку с недоеденным супом, на посетителей кафе, с осуждением поглядывающих на движение и пение группы, и вдруг в душе зазвучало отчаяние, что он может пропустить самое главное в своей жизни.
Он рванул из кафе на свет площади вслед удаляющейся группе, она уже уходила к началу перекрестка, уже начала его переходить, еще было слышно их пение — крики, и вдруг легкие его раздулись как меха, и, широко шагая, догоняя группу, он запел радостно во весь голос:
— Шумел камыш, деревья гнулись…
Ему казалось, что в пении группы преобладали женские голоса и ей что-то не хватало, и вот сейчас его мощный голос дополняет и усиливает группу.
Он продолжал петь:
— А ночка темная была.
В порывистом и радостном пении он перешел перекресток, за которым стояла его группа, но уже обесцеленная, как сдувшийся шар.
Он уткнулся лбом в плечо близлежащей женской фигуры и в убывающем порыве счастья прошептал:
— Господи, как я вас любил.
Сом
Басня
Сом вышел на ночную охоту и по ходу следования увидел живца, подвешенного на перемете. Но сом не видел перемета, он видел только рыбу.
— Ну вот и рыба, — молча сказал себе сом, — вот и еда, одним словом — везуха.
Заглотнул живца сом и как в воду глядел. Утром повез рыбак пойманного сома на рынок.
Мораль: прежде чес заглатывать что-то, посмотри — нет ли там крючка.
Взрыв
(
фэнтези)
Ночью ему приснился сон.
Около гаража он заливает в бак своей машины бензин. И вдруг возникает тугой, с закрывающей все пространство вспышкой беззвучный взрыв. Его разносит на куски, и они разлетаются стремительно в стороны и вверх. Вблизи этих кусков какая-то живая часть его что-то кричит, но он не слышит ее слов.
На следующее утро, заправляя свою машину бензином, он вспомнил сон и подумал: «Ну, что же, такое бывает, электростатический разряд — и нет техники, нет и человека».
И вдруг раздался раздирающий пространство звук с огненным светом. Его разнесло на куски, и они, опаленные, разлетаются стремительно в стороны и вверх. Вблизи этих кусков какая-то живая часть его обрадовано закричала:
— Я так и знала. Я так и знала!
Кошка
(зарисовка)
Кошка скучно осмотрела комнату. «Нет ничего нового, все то же». Устало попереминалась на лапах. «А не пора ли спать? Да, пора». Присела медленно на задние лапы, мягко согнула и подвернула передние и легла. Тихо замурлыкала. «Да, жизнь наша тяжелая…» Хлоп глазами, хлоп. «Тяжелая… можно сказать…» Глаза закрываются. «Можно сказать, собачья жизнь». Кошка встрепенулась, вскочила сразу на четыре лапы, выгорбилась, шерсть стала дыбом, испуганно-тупо вытаращила глаза. «Где собака? Кто сказал собака?» Осмотрелась. Успокоилась. «Нет собаки. Я сказала собачья жизнь, а надо бы сказать кошачья. Дура я». Опять прилегла на согнутые лапки. Хлоп глазами, хлоп. «А почему дура? Может, и не дура. Вон как устроилась. Тепло. Всегда кусок мяса». Пошевелила нижней челюстью. Хлоп, хлоп. Глаза закрылись. «Тепло… спокойно…» Тс-с! Кошка спит.
Сеанс ясновидения
Рассказик
Было это в моей далекой юности. Приехал я в гости на Брянщину. После обычных бытовых разговоров моя тетя, а она была женщиной бойкой, любопытной и с хорошим чувством юмора, спросила меня:
— Ну, а что у вас там новенькое, интересное было?
— Да, — с воодушевлением отвечаю, — приехал к нам на гастроли Вольф Мессинг и такие невероятные опыты проводил, аж страшно! Человек в его отсутствии прячет в зале вещь, Мессинг приходит, берет его за руку, они ходят по залу, и Мессинг обязательно эту вещь находит, куда бы ее ни спрятали! Телепатия называется.
— Вот к-а-а-к?! — иронично протянула тетушка и следом спросила опять-таки иронично: — А как же это по-русски будет звучать?
Я несколько замялся:
— Ну как? Ну, это угадывание мыслей. Ну, это как ясновидение.
— Ясновидение? — тетушка встрепенулась, затем лицо ее приобрело безразличное и в то же время таинственное выражение. — Не знаю, как твой телепай, а я сама обладаю ясновидением. Хочешь, не выходя из дома и не выглядывая из окна, точно тебе скажу, что делается во дворе?
— Не может этого быть! — со смесью восторга и недоверия сказал я.
— А вот и может, — серьезно ответила тетя и предложила провести со мной опыт.
— Давай, — говорит, — условимся так. Ты выходишь из дома, идешь на его тыльную сторону и принимаешь какую угодно тебе позу. Когда у тебя будет все готово, ты громко спросишь: «Тетя, как я стою?» И я, не вставая с места, точно укажу твою позу. Через открытое окно все будет слышно.
Я, ничего не отвечая, рысью побежал к двери. Кожа стянулась, по позвоночнику прошел холодок. Я впервые становлюсь участником самого таинственного явления жизни. Забежал за тыльную сторону сруба, где не было окон, и заметался на месте. Какую же такую принять позу, чтобы усложнить задание для тети и тем самым ее проверить? Наконец я ее нашел. Я стал на одну ногу, другой заплел ее, вытянул вверх правую руку, скрутил фигу, левой ладонью закрыл глаза и дрожащим голосом крикнул: «Тетя, как я стою?» — и тут же как можно дальше высунул язык.
Через короткую паузу раздался громкий, со смехом, голос тетушки:
— Как дурак!
Вначале я опешил, но уже через минуту катался по земле от смеха. А вы говорите, что ясновидения нет.
Как муж жену вылечил
Рассказ
Бывают свадьбы такие вот, большие, шумные, когда гостей на них присутствует человек за сто, когда арендуют большой зал, нанимают оркестр, тамаду. Вначале все идет как будто нормально: и тамаду слышно, и поздравляющих — а потом зал как бы раскалывается громкой музыкой оркестра на отдельные ячейки, и эти ячейки живут своей автономной жизнью. Люди этих ячеек уже разговаривают и танцуют о своем, лишь иногда впопад и невпопад крича: «Горько! Горько!»
Волей случая (хорошие слова, когда не надо объяснять подробности, чаще всего неинтересные) попали на эту свадьбу и мы с женой. Соседями нашими, визави, оказалась супружеская пара, и, как бывает на таких свадьбах, совершенно нам не знакомая. Общаться в таком гуле можно было только мимически, жестами и знаками внимания.
Лишь выбравшись из зала в вестибюль, мы смогли там спокойно познакомиться и поговорить. Когда я им сказал, что работаю психотерапевтом, они сразу же заулыбались, как будто это было удачной шуткой:
— А, — продолжая улыбаться, спросил муж, — это вот те, кого вы лечите? — и покрутил пальцем у своего виска против часовой стрелки.
— Нет, — серьезно ответил я, — это вот эти, кого я лечу, — и покрутил пальцем у своего виска по часовой стрелке.
Когда же я им объяснил, что лечу неврозы и кое-что рассказал о нервных расстройствах, супруги уже в открытую смеялись, как будто это было шуткой еще более удачной, чем первая. Давясь от смеха и перебивая друг друга, они мне рассказали очень интересный случай излечения невроза (надо полагать, истерического) домашними средствами.
История эта произошла в то старое, относительно доброе время, когда доллар в нашей стране еще не разрастался буйно деревом с вечнозелеными листьями (а сейчас от некогда относительно великой страны осталась некая неопределенная странность. Впрочем, это уже другая история). Первым начал рассказ Виктор, так звали супруга. Роста он был прямо-таки гренадерского, выделялись также рыжеватые волосы и большой нос. Лицо его выдавало крестьянское происхождение, но носило на себе и следы городской ауры. Он продолжал улыбаться и рассказывал:
— Десять лет назад я окончил сельхозинститут, кстати, с красным дипломом, и после защиты сразу же женился вот не ней, Ларисе, — он слегка притянул супругу к себе, приобнял и в такой позиции продолжал рассказ:
— Мне предлагали поступить в аспирантуру, но вначале хотелось создать экономическую базу, и, откровенно говоря, рвался на работу как в бой, хотелось попробовать себя, испытать. В это же время мне предложили место председателя колхоза, и, преодолев сопротивление вот этого материала, — он еще теснее прижал Ларису к своему боку, — мы с ней выехали в станицу.
— Ну, вы сами знаете, какая работа у председателя (Откуда я знаю? — хотел закричать я. — Я врач, вот диплом! — но промолчал.) — посевная, уборочная, техника, финансы, люди. С раннего утра до позднего вечера намотаешься, дома поужинаешь, и только одно желание — добраться до койки и уснуть.
— И тут я стала замечать, — вклинилась в разговор улыбающаяся Лариса, женщина небольшого роста, черноволосая, кругленькая вся такая, пухленькая, с глазами цвета спелой сливы, — что он, мягко говоря, охладел ко мне. Я по образованию программист, в колхозе по моей специальности работы не было, вот и сидишь весь день дома, приберешься, ждешь его, а он поест и сразу спать, и храпит как трактор.
А тут еще соседка-старушка сочувственно мне сказала:
— Смотри, он парень у тебя видный, как бы та рыжая кобыла-бухгалтерша его не увела, — и как бы уже хороня меня, добавила: — Жалко мне тебя, ты женщина хоть и молодая, а хорошая. (Ну и логика! — в скобках подумал я). Я тут все сопоставила — и охлаждение мужа ко мне, и частое упоминание его типа «вот мы с Раисой Петровной…» — и мне все стало ясно (Вот дура! Вот дура! — хотел закричать я, но благоразумно промолчал). Нет, до чего дошла, — и Лариса в самоиронии начала прямо-таки смеяться, — около правления в кустах затаилась как партизанка и полдня провела в засаде. Когда они вышли из правления, и он открыл дверцу машины ей, этой рыжей кобыле, и они куда-то уехали, в моей голове все затмилось, и я подумала, что все — это начало конца, скоро наступит его конец (Э-э, это уже совсем непонятно).
Продолжая приобнимать жену и улыбаясь, в разговор вступил Виктор:
— В этот вечер состоялся грандиозный скандал. Началось по-милицейскому типа «раскалывайся, нам все известно, у нас есть убедительные факты и неопровержимые доказательства». Это были лишь тучи, потом последовали осадки в виде слез и потом уже посыпался град упреков. В конце концов Лариса стала собирать свои вещи и, не слушая моих доводов и заверений, заявила, что с нее хватит, что завтра она уедет к маме и в этом доме не будет ни одной ее ноги (Вот хвать твою за ногу! За последнюю — чтобы ногами не разбрасывалась!).
Лариса в одежде легла на кровать, видимо, готовясь к отъезду, я же, озабоченный, пошел курить на кухню. Не помню, сколько успел выкурить сигарет, как из комнаты услышал отчаянные крики о помощи:
— Витя! Витя! Быстрее, быстрее! Помоги мне!
Я вбежал в комнату и увидел, что Лариса тяжело и часто дышит, волосы разметаны, лицо раскрасневшееся, в глазах отчаяние и страх.
— Здесь, здесь, — сдавленно прошептала она, — что-то давит и не дает дышать, — и она слабеющей рукой показала на верхнюю часть груди.
Я пощупал пульс, сердце колотилось как взбесившиеся часы. Заметался в отчаянии по комнате в поисках лекарств, хотя точно знал, что их у нас в доме нет. Наклонился над ней, начал успокаивать, целовать невпопад, растирать холодные руки и ноги.
— Вызывай скорую, — прошептала Лариса и добавила, — если она успеет.
Какая скорая, если до районной больницы сорок километров, станичный фельдшер днем и ночью всегда готов, всегда пьян. Пришлось вызвать своего водителя с машиной. В дороге Лариса начала прощаться, попросила прощение за свою ревность и завещала весь свой гардероб, кроме нижнего белья, моей будущей жене.
— В приемном покое больницы, как мне показалось, ее не очень внимательно обследовали, но тем не менее сделали пару уколов (димедрол, реланиум, — про себя отметил я). Ларисе стало лучше, и нам сказали, что ничего страшного нет, все это нервное, и можно будет ехать домой. Вот после этого и начались мои муки, началось мое наказание безо всякого преступления (обидно, да?).
Без всякой, черт ее знает, закономерности, несмотря на то, что я старался приходить домой пораньше и старался больше уделить ей внимания, в том числе и сексуального, дня через два-три у Ларисы случался приступ. И опять я ее целовал невпопад, растирал ей руки и ноги, но ночью приходилось вызывать водителя с машиной и опять ехать в районную больницу.
Днем — работа, ночью — вояж до районной больницы. Кажется, сам стал доходить. И вот тут наподобие пророка явился мне очередной дежурный врач, весь уже заросший бородой и усами. И сказал мне:
— Сын мой! Я вижу, как ты мучаешься. Жена твоя, как казалось уже не раз, собиралась умереть. И не умрет! — твердо заключил он свою речь. И через некоторое молчание (наверное, советовался с Богом) продолжил:
— А чтобы ее вылечить, тебе надлежит применить некое древнее средство, но это потребует от тебя предельного мужества.
Виктор в этот момент усмехнулся:
— Вы уж извините за эти литературные экзерциции, но это так, для разнообразия (Извиняем, очень даже извиняем, сами, господи, грешны-с!).
Потом он продолжил:
— Вы знаете, я ему поверил. И действительно, сколько раз Лариса говорила, что умирает, и ни разу не умерла. Более того, иногда, даже не доезжая больницы, ей становилось легче. И я решился. Все приготовил, как сказал мне пророк, тьфу, врач.
Приступ не замедлил себя явить. Лариса заметалась по койке, не без примеси эротичности, начала часто дышать и постанывать. Я, как запрограммированный робот, пошел в кухню, взял в правую руку наполненное доверху водой ведро и с ним вошел в комнату. Ни в роже сумняшись (Ой, парень, не то, не то, а может, у него такая шутка? Но главное — действо, действо!), твердой рукой сдернул с нее одеяло и всю воду, находящуюся в ведре, залпом вылил на Ларису, невзирая на ее новую сорочку и все постельные принадлежности.
Лариса вздрогнула, смешно ойкнув при этом, затем некоторое время оцепенело смотрела не меня широко раскрытыми глазами, и вдруг до нее что-то дошло. Она враз вскочила на ноги и в мокрой сорочке, и сама мокрая рванула к наружной двери.
Здесь в разговор со смехом вступила Лариса:
— Вы знаете, когда муж вылил на меня холодную воду, до меня это не дошло, но когда я посмотрела не него, на его дурацкое выражение лица, на ведро в его руке, я поняла, что все — у него поехала крыша! И единственная мысль тогда была — спастись, убежать от него.
— С этого момента, — опять вклинился в разговор Виктор, — начались гонки — самое ужасное и смешное, что я испытал в этой жизни. С пустым ведром в руке, черт его знает, оно как будто приклеилось, я выбежал за Ларисой во двор. Я боялся одного, что она в таком виде выбежит на улицу, а там пойди доказывай — бил, насиловал ли, одним словом — позор. Кричу ей: «Лариса, постой!» — а она, дико озираясь, уже свернула за угол дома.
Со смехом в разговор вступила Лариса:
— Я бы могла сразу побежать по прямой к калитке, но, как и он, боялась позора. Начала убегать от Виктора вокруг дома, оглянулась, а у него вот такие глаза, — Лариса сделала из пальцев рук ободки и приложила их к своим глазам, — и голосом дурным что-то кричит, и пустое ведро у него в руке об углы дома бьется. Вот тут, думаю, мне и конец, надо бежать шибче.
— А я, — подхватил эстафету разговора Виктор, — никак не могу ее догнать. Это я, который играл в баскетбол за институтскую команду. Не знаю, наверное, кругов десять пробежали, смотрю, моя благоверная на финишную прямую к калитке пошла. Ну, думаю, если сейчас ее не остановлю — позор! Из последних сил сделал рывок и грудью ее сбил. Лежим на земле подле друг друга, тяжело дышим. Я хотел было сказать ей что-то убедительное и в жесте поднял правую руку, и вместе с рукой поднялось это подлое ведро. Лариса как только это увидела, заскулила по-собачьи и начала по земле отгребать от меня руками и ногами.
Виктор немного помолчал и под конец бодро заключил:
— Но что самое главное — приступы после этого прекратились. И вообще ничего подобного, как вы говорите, невротического, с ней больше не случалось.
А свадьба гуляла вовсю. Жених лихо отплясывал в кругу девиц, невеста (сам видел!) взасос с кем-то целовалась в коридоре, тамада в микрофон что-то кричал такое, чего и сам не понимал. И время от времени среди этого гула раздавались скандированные крики: «Горько! Горько!» Крики эти вздымались под потолок и, не найдя там свободы, вылетали стремительно в широко раскрытые окна.
Кажется, они и сейчас летят, но уже приглушенно, эти горестные крики над просторами нашей необъятной и странной Родины.
— А что, господа, — подумалось мне, — может, и нам нужен такой вот обкат воды холодной, чтобы мы пришли в себя? А может, он уже и произошел, но мы его никак не прочувствовали, как в старой шутке: «Однажды иду по улице, смотрю, кого-то по шее ударили, оглядываюсь, а это меня»?
Антоныч
(святочный рассказ)
Антоныч прибыл домой в хорошем алкогольном заводе. Мельком посмотрел на хмурое лицо жены своей, Андреевны, и понял, что рассчитывать на добавление не придется.
— Во, молчит — и то хорошо, — сказал внутри себя Антоныч и продолжил опять же беззвучно: — Если б бабы всегда молчали, им бы цены не было.
Он неприкаянно походил по квартире, посовал нос во все углы и ничего не нашел. Жена молча, неподвижно, как памятник, смотрела телевизор. На душе у Антоныча было неспокойно, он испытывал томление какое-то, какие-то позывы сродни неутоленной жажде. Возвращаться обратно, откуда он пришел, было поздно, да там все уже было и выпито, в доме он ничего не нашел. Тогда Антоныч вспомнил, что в сарае у него была «ханырка», в которой он частенько прятал спасательную дежурную бутылку.
В каком бы опьянении Антоныч ни был, он всегда помнил, есть она там или нет. Вот и сейчас, когда прошли новогодние и рождественские праздники, он точно знал, что там ничего нет. И тем не менее Антоныч, сидя на кухонной табуретке, с мечтательной улыбкой представил, как он идет в сарай, достает из «ханырки» бутылку вина и неспешно, нежными глотками отпивает его. У него даже появились глотательные движения. Антоныч встал и медленно, оцепенело двинулся к сараю. Он знал, что этого не будет, но ему очень хотелось, и Антоныч, никогда сознательно не веривший в Бога, начал шептать, причитывать:
— Господи, если ты есть, сделай так, Господи, чтобы она там была, прошу тебя, Господи. Господи, тебе же это не трудно сделать, сделай так, Господи, чтобы она там была, прошу тебя, Господи!
Войдя в темный сарай, он как бы почувствовал бутылку на расстоянии, он даже знал, какая она. Антоныч торопливо прошел в дальний левый угол, с нетерпением, но четко запустил далеко в щель руку. Рука его коснулась холодного тела бутылки. Потрясенный Антоныч медленно вытащил ее, поставил на пол, нашел спички, зажег одну из них и осветил бутылку. Перед ним стояла его любимая «Анапа». Внутри у Антоныча все замерло, он даже протрезвел, потом где-то в груди появилась заполненность чем-то легким, и от этого места начал исходить как бы ласковый свет и тепло. Пить не хотелось, вино стало чуждым ему и безразличным.
Антоныч вспомнил, что нечто подобное он испытывал примерно год назад, да-да-да, как раз тоже на святках. Утром он тогда проснулся с противным состоянием похмелья и, ничего не добившись от жены, вышел из дома. Идти было некуда, в «ханырке» пусто. И тогда у него возник замысел — сделать пару посылочных ящиков, срочно продать их, и поправка здоровья ему была бы обеспечено.
Вначале фанера пилилась плохо, неровно двигалась пила, затем движения стали точными, выверенными, и, словно играючи, Антоныч сделал первый ящик. Поставил его на верстак, крепко похлопал ладонями со всех сторон и остался доволен.
Сидел, курил и смотрел на ящик. Начал представлять, как одна семья, ну, предположим, дед с бабкой заполняют чем-то посылку, а другая семья — и в ней обязательно как бы внучок — открывают ее с нетерпением, достают содержимое и радостно удивляются, а внучок так и ходит вьюном вокруг посылки. Антоныч встрепенулся, подошел к ящику и сделал пропилы в нем, чтобы можно было пропустить шнур, и тогда посылку будет нести удобней. Потом представил, что острыми углами ящика можно порвать одежду или там чулки, и большим драчевым напильником ликвидировал углы. Ящик получился округлым, ловким, таких Антоныч раньше не делал. Точно таким же он сделал и второй ящик и тоже долго смотрел не него. Пить не хотелось. От теплого ласкового ощущения в груди Антонычу стало тесно в сарае, он взял снасти и пошел на подледный лов.
Вот и сейчас, ощущая то же самое тепло, Антоныч смутно улавливал связь между тем состоянием, прошлогодним, и теперешним. Опять же смутно и трепетно он понимал, что прикоснулся к чему-то важному для себя, может быть, самому главному в жизни. Антоныч взял бутылку и пошел в дом. Молча поставил вино на середину стола. Андреевна испуганно-удивленно спросила:
— Отец, откудова у тебя это?
— Господь Бог послал, — значительно ответил Антоныч и пошел спать.
С тех пор Антоныч на пьет. Позже он узнал от соседки под большим секретом, что в тот самый вечер Андреевна, увидя, что муж пришел домой под хорошим хмельком, вынесла под фартуком тайком «гостевую» бутылку вина и впопыхах, наугад, засунула ее в сарае в ту самую «ханырку» Антоныча, ничего не подозревая о ее существовании. Андреевна настрого предупредила соседку не говорить всей правды Антонычу. Ей казалось, что если он узнает правду, то непременно запьет.
Антоныч узнал все это, но не запил. Он стал жить по каким-то своим внутренним правилам. Он не понимал ясно смысла этих правил, как и смысла жизни вообще, но определенно чувствовал связь между ними и тем легким, светлым теплом в груди, которое у него появилось и которое как бы распространялось на окружающих.
Как-то Антоныча спросили о чудесном, потустороннем, имея в виду и его собственное отрезвление. Антоныч улыбнулся слегка и ответил вроде бы не к месту сказанной приговоркой, впрочем, им же и придуманной:
— Смеясь и играя, мы учимся жить.
Стадион
(фэнтези)
Ночью сквозь сон я почувствовал боль в груди слева. Она, как пружина, сжималась в силе своей все более и более, я, наверное, даже проснулся, и когда казалось, что я этого сжатия не выдержу, боль в один миг прекратилась и по телу прошла приятная волна теплоты и истомы. И я опять, как мне кажется, впал в забытье.
Утром я пошел к школьному стадиону. Солнце еще не взошло, но на месте его всхода лимонно-желтым цветом окрасилось небо. Я вдруг неожиданно для себя сказал всходящему солнцу: «Спасибо», — и начал свой бег. При беге я не чувствовал тяжести своего тела, оно казалось легким, невесомым; пространство, воздух вокруг меня были свежими, чистыми, и я впитывал его будто не только легкими, но и всем телом.
На повороте круга я увидел стоящую Варю, она приветливо-пригласительно махала мне правой рукой и, как всегда, радостно улыбалась. Я как-то опешил и в некоторой растерянности продолжал бег. Растерянность моя еще более усилилась, когда чуть поодаль я увидел Михаила Ивановича, подполковника в отставке. Он в приветствии приподнял правую руку и почтительно поклонился. Наконец меня осенило:
— Господи, так ведь они уже умерли. Подполковник в прошлом году, Варя не далее месяца тому назад.
Я пошел шагом и начал осматриваться. Теперь не только то место, где всходило солнце, но и все пространство было наполнено лимонно-желтым чистым светом. Одежды у Вари и у Михаила Ивановича были как бы шафранового цвета, а кожа рук, шеи, лица отдавала какой-то неестественной голубизной. Я даже подумал, что вот такое делают киношники в своих фильмах, но от этой мысли мне легче не стало, и в той же растерянности, но с удивительно легким телом я направился к дому.
У моего подъезда на табуретках стоял гроб с покойником и небольшая группа людей. Когда я выходил из дома, ничего этого не было, как это могло так быстро образоваться? Я подошел поближе и посмотрел на покойника. Это был я, то есть в гробу лежал мой труп, похожий и непохожий на меня, во всяком случае какой-то отстраненный от всего. Растерянность, державшая меня в напряжении, вдруг ушла, как воздух из проколотого мяча. В голове осталась пустота, и в этой пустоте всплыли строчки когда-то прочитанного стихотворения: «Скупое выражение лица, и мрамор лба холодный…»
Пришибленный пустотой, я начал оглядываться. Слева от гроба со скорбным выражением фигуры и лица, в черном, стояла жена, справа — в черном же — дочь. Подле дочери — внук, одетый в адидасовскую одежду и обувь, нетерпеливо переминался с ноги на ногу с выражением лица растерянным и в то же время нетерпеливым в смысле «побыстрее бы все это кончилось». Других я уже пристально не рассматривал, вскользь только заметил, что у некоторых лица были смиренно-благостные, у других жалостливые, а у иных сквозь маску сочувствия просматривалось удовлетворение, вот-де, он умер, а я — слава богу, живу. Самое главное — я заметил, что они на меня, как говорится, ноль внимания, как будто бы я был для них человеком-невидимкой. Я в растерянности осмотрел свои руки, ноги, одежду — все было как обычно. И вдруг я почувствовал на правом своем плече легкое дуновение. Обернулся и увидел Виктора, своего сокурсника, сподвижника, умершего два года назад. Одежда у него была шафранового цвета, лицо и академическая седина отдавали голубизной, выражение лица спокойное, устоявшееся и, я бы сказал, все понимающее. Упреждая мой вопрос, он начал говорить, и я заметил, что губы его не двигаются, рот не раскрывается, но я его отчетливо слышу и понимаю:
— Мы форму не имеем, но можем принимать любую. Ты тоже покамест находишься в привычной для тебя форме.
Виктор слегка улыбнулся и, опять-таки не раскрывая рот, продолжил:
— Тебе предстоит многое узнать, но у тебя есть еще один вопрос. Я знаю какой. Задавай его.
— Да, да, — закивал я головой и в нетерпении, с затруднением в подборе слов спросил и при этом почувствовал, что губы мои не шевелятся: — Скажи мне, вот ты уже здесь, то есть наверху, или как там еще, два года. Видел ли ты Бога, познал ли его?
После небольшой паузы Виктор сказал мне последнее, что я от него слышал, вернее, воспринял:
— В нашем мире нет времени как такового, нет ни низа, ни верха, есть только качественные изменения. Действительно, сбросив эгоцентрическую оболочку, мы избавляемся от паразитарного пространства, многое познаем, и воспринимаем мы то, что хотим, но… давай я тебе лучше расскажу небольшую притчу, вернее, ее окончание:
«…И тогда в отчаянии и нетерпении человек закричал:
— Кто ты, Господи? Дай мне понимания Тебя, и я увижу Свет!
И вдруг в Душе своей услышал человек голос Самого:
— Человече, не кощунствуй! Там, где к тебе придет понимание Меня, Меня уже не будет, и вместо Света явится тебе зеркало, в котором будет отражение тебя».
Я до сих пор не пойму — приснилось ли мне все это или пригрезилось на краю сознания, там, где Свет незаметно переходит в Тень, но одно я понял: мы не можем себе представить Божественность, кроме как через отношение к нам Бога, и это отношение может быть выражено в том, что Бог дает нам возможность идти к Нему.
Я не знаю, как я буду жить дальше и суждено ли мне жить, но с тех пор Душа мая наполнилась словами:
— И устремимся мы к Господу, и примет Он нас на руки свои, и будем на руках Его, как дети Его.