— Эй, парень, станция-то ваша...

Служкина тормошил дед, занимавший скамейку напротив. Служкин расклеил глаза, стремительно вскочил в спальнике на колени и выглянул в верхнюю половину окна — нижняя толсто заросла дремучими ледяными папоротниками. Мимо электрички по косогору увалисто тянулись серые, кособокие домики Валёжной.

— Атас, отцы!.. — заорал Служкин. — Валёжную проспали!..

Отцы в спальниках полетели со скамеек на пол.

Пустой вагон был полон белого, известкового света. Электричка завыла, притормаживая, и под полом вагона инфарктно заколотилось ее металлическое сердце. Динамики лаконично квакнули: «Валёжная!»

Заспанные, со съехавшими набок шапочками, в расстегнутых куртках и задравшихся свитерах, отцы лихорадочно заметались по вагону, сгребая в ком свои спальные мешки, шмотки, раскрытые рюкзаки.

Служкин взгромоздился на скамейку и крикнул:

— Выбрасывайте все как есть! Потом соберем!..

Электричка встала. В тамбуре зашипели разъезжающиеся двери. Запинаясь друг о друга, налетая на скамейки, теряя шмотки и размахивая незавязанными шнурками лыжных ботинок, отцы ордой кинулись к тамбуру. Из раскрытых дверей электрички рюкзаки и спальники полетели прямо в сугроб на перроне.

— Тютин — держи двери! Деменев — на стоп-кран! Овечкин, Чебыкин — за лыжами! Бармин, проверь вагон! — командовал Служкин.

— Не успеем, Виктор Сергеевич! Не успеем же! — стонал Тютин.

Овечкин и Чебыкин схватили по охапке лыж и палок, с грохотом поволокли их в тамбур. Бармин, как пловец, нырнул под скамейки за потерянными варежками. Служкин жадно пожирал глазами вагон — не осталось ли чего?

— Уходим! — крикнул он, как партизан, подорвавший мост.

Они горохом высыпались из тамбура в сугроб. Двери зашипели и съехались. Электричка голодно икнула, дернулась и покатилась. Рельсы задрожали, а вдоль вращающихся колес поднялась искристая пыль, слоями снимающаяся со снега.

Ускоряясь, мелькая окнами, электричка с воем и грохотом проструилась мимо. И, улетев, она, как застежка-молния, вдруг распахнула перед глазами огромную, мягкую полость окоема. Вниз от путей текли покатые холмы, заросшие сизым лесом. Далеко-далеко они превращались в серые волны, плавно смыкающиеся с неровно провисшей плоскостью седовато-голубого облачного поля над головой.

Они стояли на пустом перроне среди разбросанных вещей. Эти вещи среди снега чем-то напоминали последнюю стоянку полярного капитана Русанова. Служкин закурил и выпустил белый плюмаж дыма.

— Вот и приехали, — сказал он. — С добрым утром, товарищи.

Неторопливо собравшись, они пошагали от станции в гору по улице поселка, по глубоким отпечаткам тракторных гусениц.

Здесь, оказывается, давно была глубокая и глухая зима. Дома по ноздри погрузились в снег, нахлобучили на глаза белые папахи и хмуро провожали отцов темными отблесками окон. Над трубами мельтешил горячий воздух — дыхание еще не остывших за ночь печей. Каждая штакетина длинных заборов была заботливо одета в рукавичку. По обочине тянулись бесконечные поленницы, чем-то похожие на деревянные календари.

Словно бы из последних сил поднявшись на косогор, Валёжная кончилась кривой баней. Дальше расстилалась чисто подметенная, сонно-обморочная равнина. Дорога улетала по ней, устремившись к какой-то своей неведомой цели. Отцы дошагали до излучины и встали.

— Напяливайте лыжи, отцы, — сказал Служкин. — Здесь мы с вами свернем и по целине дойдем до лога. На другой его стороне будет торная лыжня, которая и приведет нас к Шихановской пещере.

— А вдруг не будет лыжни? — пал духом Тютин.

— Будет, — заверил Служкин.

— А вдруг пещеру не найдем?

— Найдем.

— А вдруг там вагончика уже нет? Где ночевать-то?..

— Ну почему его нет? Куда он делся-то?

— Ну... уехал.

— Сам ты уехал, — с досадой сказал Бармин.

Отцы надевали лыжи, хлопали ими по дороге, отбивая снег, налипший на еще не промерзшие полозья. Хлопанье лыж особенно контрастно выделило тишину, стоящую над полем, над косогором, над Валёжной.

Казалось, в этой тишине не стоит ничего говорить, не подумав, — такое большое таилось в ней значение.

Служкин подумал и сказал:

— Я стою на асфальте, ноги в лыжи обуты. То ли лыжи не едут, то ли я долбанутый.

— Виктор Сергеевич, — вдруг негромко позвал Овечкин. — А у меня лыжа сломалась, когда из вагона выкидывали...

Он отнял у лыжи загнутый носок и поковырял щепу на изломе.

Отцы молча смотрели на него, словно боясь произнести приговор.

— Я, пожалуй, вернусь на станцию... — мертвым голосом сказал Овечкин. — В десять вечера обратная электричка идет, уеду...

Служкин снял шапку и поскреб затылок рукояткой лыжной палки.

— Встречать Новый год в электричке — это паршиво, — наконец заявил он. — Да и бросать тебя одного — по-волчьи. А возвращаться всем — обидно. Что делать-то?.. Пойдем так. Я надену твои лыжи.

— Я и сам могу... — вяло запротестовал Овечкин. — Зачем вы?..

— Не спорь, — твердо возразил Служкин. — Во-первых, я все на свете умею, случалось уже. А во-вторых, я дорогу знаю, и мне она не покажется такой длинной, как вам.

Отцы подождали, пока Служкин и Овечкин переобуются.

— Давайте тогда я ваш рюкзак понесу, — предложил Овечкин.

— Это — пожалуйста, — охотно согласился Служкин.

Они перелезли снеговой бруствер на обочине дороги и выбрались на целину. Первым деловито торил лыжню Бармин. За ним путь утаптывал Чебыкин. Третьим шел Деменев — Демон, который в своей длинной черной курточке и остроконечной черной шапочке и вправду напоминал мелкого демона для незначительных поручений. Четвертым двигался Овечкин с самым большим, служкинским, рюкзаком. Затем осторожно, будто на цыпочках по первому льду, крался Тютин. И замыкал шествие Служкин, заметно хромающий на правую лыжу.

Они пробороздили поле и вышли ко склону большого оврага, съехали по скорлупе наста на дно и остановились. Здесь по насквозь промерзшему ручью бежала лыжня. Служкин потыкал в нее палкой и назидательно сказал Тютину:

— Вот она. А ты рыдал, как вдова.

Лыжня, словно бы кряхтя — такая она стала ухабистая, — полезла на другой склон оврага, а потом перешла в подъем на очередной косогор. На сломанной лыже Служкин тащился последним, время от времени зачерпывая рукавицей снег и засовывая его в рот. С вершины косогора открывался вид на Валёжную, скатившуюся куда-то вниз, ближе к дальним сизым лесам. Впереди лежали протяжные увалы, по которым шла старая лесовозная просека. Небо нехотя повторяло рельеф увалов, но у горизонта бессильно свисало до самых еловых верхушек.

— Старт, отцы, — сказал Служкин, глядя на убегающую лыжню.

И отцы двинулись вперед. Сперва они побежали слишком резво, но потом сбавили темп, обретая мерный, монотонный ход. Поначалу они о чем-то переговаривались, перекрикивались, ржали, но вскоре замолчали и раскраснелись, словно в первый раз признались в любви. Помаленьку наступила тишина, в которой слышен был только свист лыж да редкий, случайный стук палки о пенек на обочине.

Плавно ныряя и выныривая, просека тянулась сквозь лес, по колено стоящий в сугробах. Из снеговых валов кое-где торчали жалкие прутья погребенного подлеска. Ветер стряхнул снег с ветвей, и лес стоял серый, простоволосый, словно измученный каким-то непонятным ожиданием. Казалось, что он должен просматриваться насквозь, но на самом деле в двадцати шагах от лыжни его словно бы заволакивала какая-то слепота. Просека вдали дымилась темными облаками и не сокращалась в ничто согласно законам перспективы, а тоже будто бы просто таяла неизвестно где. Облака медленно толпились над головой, тесня друг друга, играя туманными переливами, и убредали в непонятном направлении. Только в одном месте — там, где должно быть солнце, — висела блекло светящаяся медуза, лениво шевелящая лохматыми щупальцами.

Бежали долго, часа два, пока проселок с размаху, как копье, не вонзился в бок огромной просеки на трассе газопровода. Просека была плохо расчищена и бугриста даже под снегом. Кое-где громоздились штабеля невывезенных бревен, похожие на разбитые бомбежкой фортификационные сооружения. Толстая труба газопровода, обернутая белой жестью, как мост, висела на звенящих от напряжения стальных тросах, натянутых на решетчатые железные вышки. Труба эта блестящей струной вылетала из невообразимой мглистой дали, проносилась мимо и улетала дальше, в невообразимую мглистую даль. Лыжня стремительно проскользнула под ней, и труба прошла над головами, хлестнув по глазам, как ветка по лицу.

За трубой стал виден брошенный трелевочный трактор. Красный, он выглядел на общем фоне серо-бело-сизого пейзажа как свежая ссадина. Только вблизи стало заметно, что он уже не красный, а ржавый. Он стоял накренившись, по гусеницы утонув в сугробах, и напоминал оставленный экипажем катер, которого волею стихий посадило на мель. Окна его были выбиты, дверка висела на одной петле, на крыше лежала снежная шапка, и длинным языком снег взбирался вверх по его наклоненному щиту.

Возле трактора сделали привал, кое-как рассевшись на обледеневших бревнах. Чебыкин достал термос с горячим чаем, а Бармин — холодные, окаменевшие баранки, твердые, как кольца якорной цепи.

Дальше просеки уже не было: лыжня уходила прямо под еловые лапы. Прежде чем войти под сталактитовые своды ельника, Служкин оглянулся. По блестящей трубе газопровода бежал солнечный блик. Это, оказывается, ветер разбуянился среди туч, и на севере промыло полынью, в которой ярко горело пронзительно синее небесное дно. Сами тучи как-то яснее выявили свои косматые объемы и разделились извилистыми руслами просини. Что-то ясное и ледоходное сквозило в этом небесном кочевье.

Черный ельник тенью надвинулся со всех сторон. Снег не пролезал вниз сквозь густые еловые лапы и громоздился на деревьях огромными глыбами, но изредка они все же продавливали преграду и хлопались на землю. Сугробов здесь не было. Лыжня шустро петляла по тонкому снеговому слою, торопливо исписанному темной клинописью опавших хвоинок. Уже через час еловый сумрак потихоньку развиднелся, и вдруг изо всех щелей ударил солнечный свет. Земля вмиг стала пестрой, как мексиканская рубашка, — янтарные лужи солнца в насте, белизна снега, синие тени, зеленые веники маленьких елочек.

Еще через некоторое время ельник начал редеть. Вершины дальних деревьев рисовались уже на фоне неба, засветившегося между стволами. Ели становились все толще, кряжистее. Наконец показалась опушка, и лес кончился, словно бы в досаде топнув последними, самыми могучими деревьями.

Отцы, пораженные, остановились на опушке. Отсюда открывалась панорама всей долины между двумя грядами пологих заснеженных гор. Долина сияла нетронутыми снегами, как чаша прожекторного рефлектора. Редкие рощицы на склонах внизу срастались в сплошную полосу вдоль извилистой речки, которая словно бы состегивала, как шов, два крыла долины. Ветер расчистил небо, слепив остатки облаков в несколько грандиозных массивов. Их лепные, фигурные, вычурные башни висели в неимоверной толще химически-яркой синевы, которая, казалось, столбом уходит от земли вверх, во вселенную. Солнце горело, словно бесконечный взрыв. От объема, вдруг открывшегося глазам, вдруг становилось жутко.

— Зашиб-бонско... — произнес Чебыкин.

— Как с самолета, — добавил Овечкин.

Тени облаков бесшумно скользили по снежным полям.

— А теперь нам вниз, к речке, — сказал Служкин.

— Тут ведь шею сломаешь на спуске... — ужаснулся Тютин.

Отцы выстроились над склоном в ряд. Служкин сказал:

— Кто последний, кроме меня, тот чухан. Вперед!

Отцы пригнулись, оттолкнулись палками и дружно соскользнули вниз. Сперва они летели почти вровень, быстро уменьшаясь, но затем строй их начал расходиться веером. Пять пышных кометных хвостов протянулись по склону, а потом они начали взрываться снежными фонтанами, когда лыжники катились с копыт. Один только Демон, скрючившись и растопорщившись, ловко несся вперед, к речке.

Служкин переступил на его лыжню, присел на корточки и медленно, как в инвалидной коляске, поехал. Склон разворачивался перед ним, как свиток. Служкин ехал, вертел головой и рассматривал метеоритные кратеры в снегу. В одной воронке он увидел зеленую варежку и подцепил ее острием лыжной палки.

Отцы дожидались Служкина в зарослях на берегу речки. Они стояли в облаке пара, мокрые, с красными лицами и фиолетовыми руками, с открытыми ртами и вытаращенными глазами.

— То-то, отцы! — важно сказал им Служкин. — Это вам не пистоны бабахать!

— А куда дальше, Виктор Сергеевич? — поинтересовался Бармин.

— Дальше — через речку.

Служкин снял лыжи и первым полез с невысокого обрыва.

Ветер сдул со льда снег, и устоять на речке не смог никто. Пока шли вдоль другого берега, отыскивая место, пригодное для подъема, даже Служкин грохнулся пару раз, а Тютин пластанулся так, что лыжи из его рук разлетелись, точно бумеранги. Тютин ползал за ними на четвереньках. Лед под ногами был зеленовато-голубым, в полупрозрачных разводьях, с гроздьями мелких алмазных пузырьков. Подо льдом мерцала и смутно шевелилась таинственная темно-синяя студеная жизнь.

Служкин вскарабкался по обрыву, цепляясь за ветки, и сверху за руки повыдергивал отцов к себе, как репу из грядки. Дальше простерлась горбатая, каменистая, малоснежная равнина, усыпанная битым угловатым камнем и заросшая длинной желтой травой, которая космами торчала из снега. За равниной стоял густой перелесок, а за ним — высокая насыпь. Отцы поднялись на нее к двум ржавым рельсам узкоколейки. Вдалеке на рельсах громоздилась небольшая двухосная теплушка.

— Да-а... — протянул Чебыкин, заглянув внутрь. — Все схвачено...

Туристы давно облюбовали вагончик для ночлега. Перегородка из обломков фанеры и досок, сколоченных сикось-накось, делила вагончик пополам. Одна половина была спальней: здесь щели законопатили тряпками и рваным полиэтиленом. Другая половина служила трапезной. Здесь в потолке зияла дыра — дымоход, а под ней на полу лежал гнутый железный лист — очаг. На пирамидках из камня лежал железный прут — перекладина для котелков. Вокруг валялись ящики разной степени сохранности — сиденья для гостей.

— А куда ведет узкоколейка? — спросил Бармин.

— Туда — на старый лесоповал. А туда — в заброшенный поселок.

Сняв рюкзаки и перевооружившись, отцы вслед за Служкиным зашагали по насыпи к пещере. В нужном месте они свернули в перелесок, пересекли его, треща ветками, и вышли на крутой и неровный склон, поросший кривыми елочками. Над склоном громоздилась огромная скальная стена горы Шихан.

Стена Шихана напоминала измятую и выправленную бумагу. На ее выступах лежал снег, кое-где бурели пятна выжженных холодом лишайников. В громаде Шихана, угрюмо нависшей над долиной, было что-то совершенно до-человеческое, непостижимое ныне, и весь мир словно отшатнулся от нее, образовав пропасть нерушимой тишины и сумрака. От этой тишины кровь стыла в жилах и корчились хилые деревца на склоне, пытающиеся убежать отсюда, но словно колдовством прикованные к этому месту. Шихан заслонял собою закатное солнце, и за ним в едко-синем небе горел фантастический ореол.

— Шихан — это риф Пермского периода, — пояснил Служкин.

И это слово «риф» странно было слышать по отношению к доисторическому монолиту, который на безмерно долгий срок пережил океан, его породивший, и теперь стоит один посреди континента и посреди совершенно чуждого ему мира, освещаемого совсем другими созвездиями.

Прямо под скальной стеной имелась утоптанная площадка, покато стекавшая к длинной и узкой горизонтальной щели, похожей на приоткрытую пасть утеса. Из этой пасти тянуло теплым дыханием.

— Вот и пещера, — сказал отцам Служкин и бросил в ее зев шишку.

— Может, с нами пойдете? — тоскливо спросил у Служкина Тютин.

— Нет, отцы, — отрекся Служкин. — Я там уже был, и ничего там опасного нету. И одни не сдохнете. И вообще, не люблю я пещеры. Ползаешь там, ползаешь, как свинья, в глине и темноте, и башкой по всем углам бренчишь. Если я в школу с фингалом на лбу приду, кто мне поверит, что я его не в пьяной драке под Новый год получил? Лезьте давайте, а я вас в вагончике подожду.

Первым решился Бармии. Он присел на корточки, всматриваясь в темноту, и осторожно полез вперед, светя фонариком. Пятки его скрылись. Отцы ждали. Из пещеры донесся гулкий вопль:

— У-у-ы-ы!.. Скелеты, скелеты!..

Отцы по одному полезли вслед за Барминым. Последним обреченно уполз Тютин, который перед этим долго и прощально смотрел на небо.

Служкин постоял немного, развернулся и пошел обратно. Вокруг него тихо густели вечерние краски. В них словно бы добавили на капельку больше, чем нужно, синевы. Серая, оснеженная скала стала сизой. Перелески слились в зубчатые полосы. Солнце из красного сделалось лиловым. В ядовито-синем, полярно озаренном небе проступила зеленая луна.

Служкин вернулся к вагончику и занялся хозяйством. Он нарубил в «спальню» лапника и распотрошил рюкзаки. В один угол он составил припасы: мешочек со своей кашей, торт Овечкина, чай и консервы Деменева, ватрушки Бармина, печенье Чебыкина и пять Тютинских банок тушенки. Бутылки с водкой Служкин сунул в сугроб. Расщепив ящик, Служкин развел костер, набил снегом и подвесил котелки, сел перед огнем и стал допивать из термоса горячий кофе.

Отцы вернулись часа через полтора. Из лощин поднимался багровый дым, и отцы вышли из него, как черти из преисподней, — черные от грязи и копоти, закапанные парафином свечей.

— Зыкая пещера! — восхищенно сказал Служкину Чебыкин.

— Здоровенная, как не знаю что, — добавил Овечкин.

— Еле обратно выбрались, — поделился Тютин.

Отцы столпились у костра, протягивая к огню ладони.

— А где кофе? Горячего хочу! — Чебыкин поискал глазами термос.

— Выпил я кофе, — сознался Служкин.

— Вы такая сволочь, Виктор Сергеевич...

— А мы сейчас с вами водки дерябнем, — возразил Служкин, составляя кружки и отвинчивая с бутылки колпачок. — А потом вы пошуршите в поселок за дровами. И поскорее, резину не тяните.

Отцы заныли, но разобрали кружки, чокнулись и выпили. Потом, охая, выбрались из вагончика и побрели по рельсам в сторону заброшенного поселка. Скоро они скрылись за поворотом, а Служкин остался сидеть на ящике перед маленьким костерком. Он курил, потихоньку замахивал водку и глядел по сторонам.

А закат разгорелся всеми красками, что остались неизрасходованными за уходящий год. Угольно-красное, дымное солнце висело над горизонтом. Небо отцветало спектром: лимонно-желтая узкая полоса заката плавно переходила в неземную, изумрудную зелень, которая в зените менялась на мощную, яркую, насыщенную синеву. И к востоку концентрация этой синевы возрастала до глубокой черноты, в которой загорелись звезды, словно от неимоверного давления в ней начался процесс кристаллизации.

Земля же отражала небо наоборот: на западе черный, горелый лес неровными зубцами вгрызался в сумрачный диск светила, а под сводом тьмы на востоке лес мерцал будто голубой, освещенный изнутри айсберг. Снега стали зеркальными и кроваво полыхали.

Но самым загадочным было бесшумное движение, охватившее мир. Грузно и устало погружалось солнце. Удлиняясь, зловеще ползли тени, ощупывая перед собой дорогу и змеино ныряя в складки лощин. Сверху катился прилив мрака, отмывая все новые и новые огни. Багровый дым, клубясь, устремился вслед за солнцем мимо насыпи, и казалось, что вагончик тоже поехал куда-то под уклон земного шара, увозя Служкина, склонившегося над огнем.

Отцы вернулись из звездной темноты с огромными охапками досок, выломанных из заборов брошенного поселка. Костер живо разгорелся, и отцы расселись вокруг. Их лица, непривычно освещенные снизу, сделались похожими. Быстро закипел чай и оживилась каша. Она родилась из горсти сухой гречки, как Афродита из пены. Под крышкой котла она возилась, устраиваясь поудобнее, и все охала, жаловалась, что-то бурчала себе под нос — она была женщина нервная и впечатлительная. В полной тьме за вагончиком отцы приступили к ужину.

— Да-а, Виктор Сергеевич, — протянул Чебыкин, облизывая ложку. — У нас такого Нового года еще не было...

— Так Новый год встречать сто раз лучше, чем дома, — заметил Овечкин. — Наши-то, наверное, только-только от родителей смылись, сейчас нажрутся где-нибудь в подъезде, да и весь праздник.

— Вы Новый год каждый раз так встречаете?

— Нет, в первый раз, — ответил Служкин.

— Что? Вы здесь в первый раз?! — поразился Тютин.

— В Новый год впервые. А просто так я здесь сто раз бывал.

— Здесь зыко, — согласился Чебыкин. — И я бы сюда хоть каждую неделю ходил.

— Я очень люблю ходить на Шихан, — признался Служкин. — И не ради пещеры, а просто так, ради всего этого... — Служкин неопределенно махнул рукой. — В девятом классе я даже стих про это сочинил...

— Прочитайте, — тут же предложили отцы.

— Так ведь это лирический стих, не «Поляки»...

— Ну и что. Нам по фиг.

— Как хотите, — сказал Служкин. —

Снежная, таежная станция Валёжная. Тихо-неприметная, сонно-предрассветная. Небеса зеркальные, а леса хрустальные. Из снегов серебряных Подымалось медленно От мороза красное Солнце над тайгой. Снегопады белые, Что же вы наделали? Мне бродить до полночи В тишине такой. Над землею снежною темнота безбрежная. Тонкий месяц светится, а над ним Медведица, Синевой охвачена, ветром разлохмачена. Станция Валёжная, Ты судьба дорожная: Приезжаешь — радуйся, Уезжаешь — плачь. Скоро поезд тронется, Взмоет ветра конница И над косогорами Понесется вскачь.

Отцы слушали непривычно серьезные.

— А вы, оказывается, Виктор Сергеевич, талант, — уважительно сообщил Чебыкин.

— Бог с тобой, — отрекся Служкин. — В этом стихе нет ничего особенного. Хороший посредственный стих. Я люблю его, потому что он простой и искренний. А хорошие стихи может писать любой человек, знающий русский язык. Нет, отцы, я не талант. Просто я — творческая личность.

— Наверное, поэтому вы и ходите в походы, — сделал вывод Бармин.

— Эх, блин, так в поход захотелось... — вздохнул Чебыкин. — Виктор Сергеевич, вы уже придумали, куда мы пойдем?

— Отстаньте от меня, еще сто лет до весны. Сами еще миллион раз передумаете, а меня уже всего затеребили...

— Нет, я не передумаю, — пообещал Тютин.

— А про тебя, Тютин, может быть, я сам передумаю. Уж больно ты ныть горазд.

— Я не ною! — воскликнул Тютин. — Я просто человек такой! Тоже творческий! Ну, и предусмотрительный!

— И все-таки, Виктор Сергеевич, — не отставал Чебыкин, — куда?

— Есть хорошая речка, — сдавшись, рассказал Служкин. — Называется Ледяная. Первая категория сложности с одним порогом четвертой категории. Вот на Ледяную и пойдем.

Дощатые стены вагончика, озаренные качающимся костром, создавали ощущение уюта и защищенности. Только в углах, колеблясь, дрожала паутина мрака. Служкин поглядел на часы, включил приемник и сдвинул шкалу настройки, чтобы ни одна станция мира не отвлекла отцов от его речи.

— Отцы! — сказал Служкин. — До Нового года остается полчаса. Прошедший год был разный — хороший и плохой, тяжелый и легкий. Давайте в оставшееся время помолчим и вспомним то, чего потом не будем уже вспоминать, чтобы войти в будущее без лишнего багажа.

Отцы замолчали, задумчиво глядя в огонь. Молчал и Служкин. Стояла новогодняя ночь с открытыми, всепонимающими глазами — сфинкс среди северных снегов. Это было время негатива, когда белая земля светлее, чище и больше черного неба. Приемник свистел, шипел, булькал, словно торопился сказать людям что-то важное, нужное. Земля летела сквозь таинственные радиопояса вселенной, и холод мироздания лизал ее круглые бока. Тонкие копья вечной тишины хрустальными остриями глядели в далекое, узорчато заиндевевшее небо. Искры бежали по невидимым дугам меридианов над головой, а из-за горизонта тянулся неслышный звон качающихся полюсов. Дым от костра сливался с Млечным Путем, и казалось, что костер дымит звездами.

— Время, — сказал Служкин и снова шевельнул шкалу настройки.

Гулкая тишина в динамике замаялась, заныла, и вдруг, как камень в омут, ахнул первый удар колокола. Следом за ним перезвоном рассыпались другие колокола, словно по ступенькам, подскакивая, покатилось ведро. Вслед за последним звуком жуткое молчание стянуло нервы в узел, и вот, каясь, чугунным лбом в ледяную плиту врезался главный колокол и начал бить поклоны так, что шевельнулись волосы, и каждому стало больно его нечеловеческой мукой. Служкин встал, и отцы поднялись на ноги. Губы подрагивали, отсчитывая удары.

Дюжина.

— С Новым годом, — сказал Служкин.

— С новым счастьем, — нестройно отозвались отцы, сдвигая кружки.

И бряканье этих кружек было трогательным провинциальным отголоском державного грома кремлевских курантов.