Надя и Будкин ушли кататься на лыжах, а Служкин пек блины. Большие блины у него рвались и комкались, и он пек маленькие блинчики, которые называл «пятаками». Уже целая гора томных «пятаков» лежала в большой тарелке. По кухне плавал вкусный синий чад. Тата сидела на полу и напяливала туфельки нереально красивой кукле Барби, которая растопырила на табуретке ноги, как ножницы. Из подъезда донесся стук лыж по перилам, и в дверь протрезвонили.

— Надя! — закричала Тата, вскочила и бросилась в прихожую.

Первым в квартиру вбежал Пуджик с длинным сугробом на спине. Потом с лыжами вошла Надя — румяная и счастливая, а потом Будкин с бутылкой вина в кармане пуховика.

— Ну да, на лыжах они катались, — с сомнением сказал Служкин Будкину. — До ларька и обратно. Говорит, что астроном, а бежит лишь в гастроном...

— У тебя блины сгорят, — напомнила Надя.

Пока Надя и Будкин переодевались и связывали лыжи, Служкин допек «пятаки» и вылил на сковородку остатки теста из кастрюли. Получилось нечто вроде Австралии с Большим Барьерным рифом в придачу.

Яркий до изумления закат горел над Речниками. В синей дымке от блинов свет его приобретал апельсиновый оттенок. На столе в блюде, закатив глаза, лежали потные, сомлевшие, янтарные «пятаки». В сковородке щедро лучилось расплавленное масло. Варенье в вазочке от невообразимой сладости стало аж лиловым. Чай приобрел густо-багровый, сиропный цвет. Даже пышная сметана стеснительно порозовела. Все расселись вокруг стола. Будкин, причмокивая, сразу схватил один «пятак», положил его на широкий, как лопата, язык и убрал в рот, как в печь. Хмыкнув, он оценивающе пошевелил пальцем груду блинчиков.

— Чего таких мелких напек? — спросил он.

— Поварешку лень стало мыть. Пипеткой воспользовался.

— Не лазь руками, — велела Будкину Надя, накладывая блинчики в блюдечко Тате. — Еще неизвестно, где ты ими ковырялся...

Пуджик, не дождавшись подачки, истомился бродить между ножек стола и табуреток, словно в лесу, прыгнул Наде на колени и сразу сунул усы в ее тарелку с «пятаками».

Надя стукнула его по лбу:

— Брысь! Я тебе перед уходом полкило куриных шей скормила!

— Куриные шеи? — задумчиво переспросил Служкин. — У нас в школе в столовке всегда суп с куриными шеями. Я диву даюсь, откуда столько шей берется? То ли курицы, как жирафы, то ли многоголовые, как Горыныч... А может, нас там змеями кормят?.. Пуджик-то, что, вместе с вами на лыжах ходил?

— Нет, он перед подъездом откуда-то из сугроба вылез.

— Не из сугроба, а из окна подвала, — поправил Надю Будкин.

— В подвале мог бы и мышей нажраться, — заметил Служкин. — Я слышал, он осенью с черным котом из третьего подъезда пластался?

— Было дело, — авторитетно подтвердил Будкин.

— То-то я заметил, что год назад все молодые коты черные были, а теперь серые пошли... Твой грех, Пуджик? Ты теперь в нашем подвале самый крутой?.. Видел я позавчера из окна, как он со своими мужиками в подвал дома напротив ходил. Бились, наверное, с местными. — Служкин ногой повалил Пуджика на пол и повозил его по линолеуму туда-сюда.

— Надя, смотри, Пуджик умер!.. — испугалась Тата.

— Не, теплый. — Служкин снова потрогал его ногой.

— Он теплый от солнца, — печально сказал Будкин.

— На, ешь, — смилостивилась Надя и кинула Пуджику «пятак».

Пуджик мгновенно ожил и бросился к подачке.

— Кстати, — вдруг хехекнул Будкин. — Опять чуть не забыл... Летом еще хотел подарить, да засунул в белье и найти не мог, только вчера выкопал... — Он встал, ушел в прихожую и вытащил из кармана пуховика кулечек. Из кулечка он вынул красную детскую панамку и протянул Тате: — На, мелкая, носи. Я ее в Астрахани на аттракционе выиграл, а куда она мне?

— Примерь-ка, Тата, — попросила Надя.

Тата серьезно взяла панамку, расправила, осмотрела, слезла с табуретки и стала просовывать ноги в две большие дырки для косичек.

— Это же панама! — ахнула Надя. — Она на голову одевается!..

Тата еще раз придирчиво осмотрела панаму и солидно возразила:

— Нормальные красные трусы!

Служкин, Будкин и Надя покатились с хохоту.

— Слышь, Будкин, — вытирая с губ сметану, сказал Служкин, — я вспомнил историю про трусы, как ты Колесникова хотел расстрелять...

Будкин блаженно захехекал.

— Что, по-настоящему? — удивилась Надя.

— Еще как по-настоящему, — заверил Служкин. — Могу рассказать эту историю, только она длинная, как собака.

— Валяй, — велел Будкин, а Надя хмыкнула.

— Было это лет триста назад, — начал Служкин. — Родители наши отправились загорать на юг, а нас с Будкиным забубенили в пионерский лагерь. В общем, они каждый год так поступали, и мы с Будкиным уже привыкли просыпаться июльским утром под звуки горна и по уши в зубной пасте. Мне тогда треснуло двенадцать лет, а Будкину, соответственно, одиннадцать. Мы были в одном отряде «Чайка», Колесникову же исполнилось четырнадцать, и он угодил в самый старший отряд «Буревестник». И еще надо добавить, что в те далекие годы Будкин не был таким разжиревшим и самодовольным мастодонтом, как сейчас, а наоборот — мелким, щуплым тушканчиком с большими и грустными глазами и весь в кудрях. Еще он был очень тихим, застенчивым и задумчивым, а вовсе не шумным, наглым и тупым.

Вожатой в нашем отряде «Чайка» была студентка пединститута по имени Марина Николаевна. Девица лет двадцати с комсомольско-панельными склонностями, как я сейчас понимаю. Ну то есть турпоходы, стройотряды, багульник на сопках и рельсы в тайге, костры там всякие, пора-по-бабам на гитаре, и все для того, чтобы где-нибудь за буреломом ее прищемил потный турист в болотниках или грязный геолог со скальным молотком. По лагерю наша Марья ходила в брезентовой стройотрядовской куртке, вся в цветастых лычках и значках с красными флажками и непонятными аббревиатурами — «ССО-ВЦСПС» или «НСКВР-ЖПЧШЦ». И дружила наша Марья с физруком, престарелым козлом, который в придачу к этому работал также сторожем, конюхом, электриком и вообще всем на свете. Вот в Марью-то Будкин и влюбился.

Он сразу стал членом трех тысяч идиотских кружков, ходил на все заседания совета отряда и Совета дружины, малевал убогие стенгазеты и после полдника таскал в столовку, где проводились репетиции самодеятельности, для Марьи ее гитару. Из-за этого я страшно осерчал на Марью. Хрена ли? Я собираюсь важным и интересным делом заняться: ну там смотаться на пристань, чтобы прокатиться на речном трамвайчике, или пойти подглядывать в девчачий туалет, или пробраться за территорию лагеря в заброшенный дом, где, по слухам, в прошлую смену беглые зэки пионера на галстуке повесили, — а эта влюбленная колода бродит за Марьей, как белая горячка за алкоголиком, и никуда со мной не хочет.

Конфликт же между нами и Колесом начался с того, что однажды мы ждали Марью с какого-то собрания и от нечего делать качались на качелях. Тут мимо нас Колесников пылит. Его, видно, старшаки только что надрючили, вот он и решил на нас отыграться. Подруливает и давай куражиться: салабоны, мол, сопляки, шкеты. Сразу, понятно, толпа наросла: ждут, когда махаться начнем. Я-то что, мудрый человек, сижу поплевываю, а Будкин завелся. Поспорил он с Колесом, кто из них на качелях «солнышко» прокрутит. Колесо посчитал, что таким образом он всем покажет, кто Чапай, а кто белогвардейцы, и не знал, дурак, что Будкин в этом деле — великий мастер. Скок они оба на качели и давай болтаться из стороны в сторону. Раскачались уж наполовину, даже больше, только галстуки пионерские трещат. И тут у Колеса попа играть начала. Он решил сделать вид, что сорвался, а на самом деле — спрыгнуть. Ну и стартовал. А надо пояснить, что в нашу столовку с пристани все продукты физрук возил на лошади, и весь день эта сучья кобыла беспризорная шлялась по лагерю и гадила повсюду. И вот летел Колесо по небу, летел, планировал к земле, да и завяз в куче навоза. Лежит в нем пластом и дымится, как сбитый «мессершмит».

У нас у всех со смеху чуть пупы не развязались. Будкин с качелей рухнул. Марья тут на крыльцо вышла и еле-еле не родила. Колесников подымается весь зеленый и плачет от злости. Марья его двумя пальцами за плечо взяла, нос зажала и повела через весь лагерь в баню — а сама ржет, загибается.

После этого Колесо на Марью и озлобилось. Как-то раз понес Будкин гитару Марье на репетицию. Тут Колесо навстречу вихрем. Хвать гитару из рук у Будкина — и драпу. Будкин за ним — да разве догонишь? Примчался Колесников с гитарой в конюшню и какой-то щепкой напихал гитаре внутрь целую гору навоза. А потом кинул Будкину: возвращайте, мол, владелице музыкальный инструмент. Теперь уж Будкин заревел от обиды. Ушел на Каму и два часа полоскал там балалайку, потом сушил.

Я вечером мотался в столовку — компот выпрашивать. Ковыляю обратно, полный компота, ландшафтом любуюсь и вдруг вижу — посреди этого ландшафта Будкин с Колесниковым дерутся, как Сталин с Гитлером. Точнее, Колесо просто окучивает Будкина. Ну, с компота я могучий стал, ворвался. Обоих нас Колесу уже не заквасить. Отскочил он подальше, стал от ярости шишки метать. Я смотрю: у Будкина на лбу рог, у Колеса почему-то пуговицы на ширинке выдраны. Колесо видит: нам его шишки как японцам — гуманитарная помощь; стал он тогда обзываться. Тут-то случайно и попал в уязвимое место. «Будкин-Дудкин, — кричит, — Марьин жених!» Будкин сразу кулаки сжал и на него двинулся, как фаланга Македонского. Я сзади на нем висю, торможу, в землю, как плуг, углубляюсь. Колесо мерзкое смекнуло, что сейчас ему уж точно все спицы вышибут — а зато потом можно будет вволюшку в душу поплевать, — быстрехонько развернулось и укатилось прочь вместе со своей ширинкой.

Прошло дня два. Сидим мы как-то с Будкиным в палате, в дурака играем. Момент напряженный: Будкин в третий раз остается. Значит, идти ему в палату к девочкам и сообщать свежую новость, что он — чухан. А палата наша на первом этаже была. Тут в окне Колесников и засветился. «Хочешь, — говорит, — Шуткин, Марьин корень, про Марью расскажу что-то? Когда, — говорит, — Марья-то меня в баню водила, после качелей, мылись-то мы вместе. И Марья тоже голая была, ну прямо вся без трусов. И я ее щупал везде и дергал, где хотелося. Слово пацана!»

Будкин от таких известий белый стал, как холодильник, и одеревенел. Я говорю: докажи. Колесо тотчас выхватывает какую-то тряпицу и себе на башку напяливает. Мы глядим — да чтоб нам сдохнуть! — это и вправду трусы Марьины от купальника! «Тогда и снял у нее», — хвалится Колесо. В то время мы с Будкиным в этих делах, разумеется, не смыслили ни бельмеса. Нам и в голову не могло прийти, что подобного быть не может. А тут и доказательства налицо: баня была, трусы вот. Мы с Будкиным молчим. Ну, покривлялось Колесо с трусами на макушке — эффекта ноль. Будкин уже, почитай, на том свете, а я-то Колесу на фиг нужен? Снял Колесо трусы с башки и ушел.

Я говорю Будкину: врет он все, не верь. Будкин ничего не ответил. Остался в третий раз дураком, пошел в палату к девочкам, сказал им, что он — чухан, буднично так сказал, без чувства. Только мы вернулись к себе, опять рожа колесниковская в окно въезжает. «Хочешь, — предлагает, — Уткин, снова на трусы поглядеть? Иди, — говорит, — на площадку, где линейки проводят, я их там на флагшток повесил. Вечером на линейке их весь лагерь увидит».

Двинулись мы туда. Точно. Полощутся трусы под облаками, только серпа и молота на них не хватает. Попробовали мы влезть по шесту и снять их — не получается. Тут и горн на обед трубит. Война, как говорится, войной, а обед по расписанию.

После обеда тихий час. По правде говоря, я про трусы-то и забыл на сытый желудок. Ну и что, что весь лагерь их увидит? Марья же в них рассекала на пляже, весь лагерь их и так видел. Пусть висят, не жалко. Я и вздремнул. Глаза раскупориваю — Будкина нет. И вот что он сделал.

Он пошел к домику дирекции и через форточку влез в комнату физрука, у которого, как у сторожа, имелась одностволка. Пользоваться ружьем Будкин умел: у него отец охотник, дома все стены в оленьих рогах, гости на четвереньках ползают. Взял Будкин ружье, нашел коробку патронов, вылез обратно и пошагал через весь лагерь. Самое интересное, что он не прятался, а никто даже не спросил: почему это пионер Будкин из отряда «Чайка» ходит по территории, как басмач Абдулла? Уж не комсомольца ли Колесникова из отряда «Буревестник» он решил пустить в распыл?

Поднял Будкин Колесо с постельки и под дулом привел на площадку. Колесо от страху со всех сторон описалось и обкакалось и сразу раскололось. Не ходило оно с Марьей ни в какую баню и не пойдет, не просите, а трусы у Марьи просто стырило. Эта корова свое белье постирала и на батарее сушила, а Колесников зашел к ней в комнату, вроде как за книжкой, да и тяпнул.

Тогда Будкин велел Колесу лезть на флагшток и снимать трусы. Колесо и тут раскисло. Трусы повесил некто Сифон из второго отряда — существо нечеловечески ловкое и почти не отличающееся ни умом, ни обликом от примата.

«Раз от тебя вообще никакого толка нет, так я тебя пристрелю, потому что ты паскуда», — сказал Колесу Будкин, разломил ружье и вставил патрон. Колесо как увидел это, так с визгом в кусты ломанулся и улетел, словно утюг с десятого этажа.

Будкин же, оставшись один, решил сбить пулей верхушку шеста с трусами. Встал на колено и начал патрон за патроном палить по флагштоку. Тут на канонаду с воем и слетелись вожатые.

Три дня Будкин под стражей просидел, пока его мама с югов педали в обратную сторону крутила. Будкина из лагеря выперли. Хорошо еще, что труп Колесникова не послужил отягчающим обстоятельством.

Надя недоверчиво качала головой и смеялась. Будкин слушал благосклонно, хехекал и пил вино.

— Ты что же, его на самом деле хотел застрелить? — спросила Надя.

— И застрелил бы, — подтвердил Будкин. — Такое состояние было. Только он побежал, а в спину стрелять некрасиво.

Служкин и Будкин, разгоряченные детскими воспоминаниями и вином, затеяли спор.

— Я звал тебя, Витус, когда за ружьем пошел! — оправдывался Будкин. — Только ты спал!..

— Хотел — разбудил бы! — Служкин в негодовании даже стукнул гипсом об пол. — Ты меня всегда кидаешь и накалываешь!

— Когда это я тебя кидал и накалывал?!

— Да всю дорогу! Помнишь, например, мы ходили на рельсы под поездом деньги плющить? Я брал юбилейный рубль, а ты — простой, а потом ты мой взял себе, а свой подсунул мне!

— Так они уже ничем не отличались друг от друга!

— И все равно!.. А когда я сделал стрелы с бомбочками на конце и отдал их тебе на хранение, ты их взял да поменял Насосу на солдатиков-викингов, а мне сказал, что стрелы у тебя отец отнял! Я все знаю, все помню! И моего желтого Чапая ты стырил, а мне подсунул своего с отломанной саблей, — скажешь, не было такого?

— Ну, было, ну и что? Когда на санках за помойную машину цеплялись, ты же раздолбал мои санки в лепешку — я же не пикнул!

— Так я не специально, а ты специально!

— А когда у меня в ванной мы морской бой устроили, кто смухлевал — сделал броненосцы из банок от селедки? Я в них сто брызгалок воды вылил, пока они затонули, и все равно они четыре моих галеры таранили и в комок смяли!

— Не четыре, а три. Я же тебе говорил: ходил я на стройку воровать обрезки линолеума для галер, а меня там сторож чуть не убил! Что я, дома с пола линолеум отдеру, что ли? Вот и сделал броненосцы из банок! Все равно против моих двух броненосцев у тебя было целых восемь штук галер, да еще с пенопластом внутри!

— Не восемь, а семь...

— Тем более! Ты и сам, Будкин, мухлевал дай боже как! Когда мы пластилиновыми крепостями воевали, я солдатиков нормальных слепил, а ты — каких-то дистрофиков, в которых и попасть-то иголкой невозможно было, потому что они сами тоньше иголки!

— Никаких не дистрофиков я налепил, а нормальных! Воин должен быть худощавым! Я тебе не этот, не Фидий, Аполлонов лепить! А ты меня наколол, когда мы батискафы запускали, — ты ведь ночью из него моего таракана выпустил, кому еще-то? И когда макулатуру лямзили фантастику драть, ты себе «Технику — молодежи» и «Вокруг света» забирал, а мне какие-то задрищанские «Юные техники» подсовывал! И книжку «Фарсаны», где роботы друг друга в пустыне колбасят, ты у меня захамил, хотя это кровно моя книжка была, я ее лично зажуливал у двоюродной сеструхи! Не накалывал я тебя, а ты меня всегда!

Надя хохотала, слушая этот спор, и Тата тоже смеялась. Ей было радостно, что мама так довольна, что папа с Будкиным так смешно ругаются.

Вечером, когда Будкин ушел домой, Надя стала мыть посуду, а Служкин уложил Тату в постель и достал книжку Пушкина, чтобы почитать ей сказку. Он выбрал «Спящую красавицу». Надя управилась с посудой, а Служкин все еще читал.

— Закругляйтесь, — велела Надя. — Я спать хочу. Мне свет мешает.

— А ты гаси его, — предложил Служкин. — Я дальше наизусть помню.

— Глупости какие... — пробурчала Надя и погасила свет.

Она легла, а Служкин, сидя на полу возле кроватки, читал дальше.

Королевич Елисей искал свою царевну. Он расспрашивал о ней солнце — солнце не знало. Он расспрашивал месяц — и месяц тоже не знал. Он спросил у ветра.

— «Постой, —

читал в темноте Служкин, —

Отвечает ветер буйный: „Там за речкой тихоструйной Есть высокая гора, В ней глубокая нора; В той норе, во тьме печальной, Гроб качается хрустальный На цепях между столбов. Не видать ничьих следов Вкруг того пустого места, В том гробу твоя невеста”».

Служкин остановился. Тата спала и дышала ровно. Надя закуталась в одеяло, отвернулась к стенке и плакала.

Служкин сел на ее кровать и погладил ее.

— Ну, Наденька, не плачь, — попросил он. — Ну перетерпи... Я ведь тоже разрываюсь от любви...

— К кому? — глухо и гнусаво спросила Надя. — К себе?

— Почему же — к себе?.. К тебе... К Таточке... К Будкину... К Пушкину...