После SMS Славы обязательно должно что-то стрястись. Глеб был уверен в этом на все сто. Вернувшись домой от Кабучи, Глеб не стал переодеваться, а просто сел в кресло и принялся ждать. Скорее всего, грянет звонок от Орли — или он не знает жизни.

Слева над плечом Глеба горел сливочно-янтарный конус торшера, справа у подлокотника на столике стояла чашка свежего кофе. Глеб закинул ногу на ногу и положил на колено айпэд. «Кофе и сигарета — солдатский завтрак», — закуривая, вспомнил Глеб ремарку от Ремарка. Правда, сейчас было время ужина, и общая буржуазность напоминала, скорее, «папашу Хэма», карибская щетина которого так бессовестно обманула детишек контуженных ветеранов Сталинграда и Курска.

Ладно. Глеб закачал в айпэд роман Альбера Камю «Чума» и полез в Интернет посмотреть про Камю. По каждому поводу нырять в Сеть за справкой у современного человека стало такой же дурной привычкой, как у поручика Ржевского щипать за грудь любую даму.

Итак, писатель, драматург и философ Камю родился в Алжире в 1913 году, погиб в автомобильной катастрофе во Франции в 1960 году. Во время Второй мировой участвовал в движении Сопротивления: работал в подпольной прессе. В 1944 году написал роман «Чума». Экзистенциалист, хотя сам он с этим определением не соглашался. Его считали «совестью Запада». Дружил, но раздружился с Сартром. В 1957 году стал лауреатом Нобелевской премии. В общем, всё ОК.

«Чуму» в университете Глеб не читал — не успел. Ему рассказали, про что этот роман, и он тогда удовлетворился, а сейчас решил хотя бы просмотреть по диагонали. Как ни странно, давнее поверхностное представление о книге оказалось вполне адекватным. Роман сухо и спокойно рассказывал, как на алжирский городишко Оран обрушилась эпидемия чумы, как жители умирали, боролись и победили чуму. А может, и не победили — просто дотянули до конца эпидемии, не потеряв человеческого облика.

Главная загадка романа заключалась в том, что считать чумой. Буквально болезнь? Это нелепо. Фашизм, «коричневую чуму»? А что с фашизмом не понятно? Зачем его клеймить иносказательно? Критики решили, что чума Камю — комплекс экзистенциальных переживаний.

Глеб вспоминал, что там в университете он понял про чёртов экзистенциализм. Толкователи нагнали всякого тумана: «уникальность иррационального бытия», «духовное измерение современности», «индивидуальное психологическое освоение жизни» и так далее.

Глеб не претендовал ни на какую истину, просто лично для себя он объяснял экзистенциализм так. Для человека есть непреодолимые пределы и ограничения. Например, ничего не поделаешь с тем, что ты смертен. Или с тем, что у тебя нет таланта к чему-либо. Или с тем, что тебя не любят. Или с тем, что не наградят, хотя ты достоин. И прочее. Надо как-то ужиться с этими невозможностями. Но как? Способов было великое множество, но самых важных — всего два.

Первый — вера. Она говорила: эти невозможности мнимые, они нужны затем, чтобы натренировать тебя для жизни в загробном мире, где этих невозможностей нет. Потерпи, и бог тебе всё компенсирует.

Второй способ — гуманизм. Он говорил: собственную скорбь от осознания этих невозможностей можно заместить радостью ближнего, ты не заметишь подмены. Работай на благо ближнего, и горя не будет.

Двадцатый век развеял иллюзии обеих технологий. Первая мировая война дискредитировала капитализм как общество разумного эгоизма. Гуманисты уповали на истинно гуманный строй — на социализм, но его развенчала Вторая мировая война. Немецкие национал-социалисты сцепились с русскими строителями социализма так, что камня на камне не осталось не только от гуманизма, но и от веры: гуманизм не остановил и не мог остановить ни Гитлера, ни Сталина, а кочегары Освенцима и вертухаи Колымы лучше Канта доказали, что бога нет.

Как тогда уживаться с невозможностями, если ни бог, ни доброта ничем тебя не утешат? Вот тут и появился экзистенциализм. Он учил, что надо разобраться в сути своих переживаний. Когда суть будет определена, когда границы невозможностей будут очерчены, жить станет легче. В общем, спасение от страданий — сами страдания как пространство для утешающей медитации. Хемингуэй вместо Ремарка.

Если уподобить страдания водке, а экзистенциализм алкоголизму, то культурную ситуацию послевоенной Европы можно обрисовать российской формулой: водка лечит все болезни, кроме алкоголизма, но и его течение значительно смягчает. Однако как алкоголизм не стал медициной, так и экзистенциализм не стал философией.

Неплохо было бы выпить, — подумал Глеб, — но ведь наверняка скоро за руль… И в этот момент позвонила Орли.

— Глеб, извини… — Она говорила неуверенно, будто не знала, имеет ли право на этот звонок. — У меня… У меня проблема. Ты можешь мне помочь? Если не можешь, я пойму.

— А в чём дело, Орли?

— Слава… Он… Ну, в общем, он в дурку загремел.

Глеб ждал чего-то подобного. Во всяком случае, лучше так, чем если бы Слава избил Орли. Хотя для избиений Слава был жидковат.

— А что с ним? — фальшиво удивился Глеб.

— Нервный срыв. Его в психушку увезли.

— Надо его забрать?

— Нет, он тут останется. — Глеб услышал в голосе Орли облегчение. — Надо меня забрать. Я не хочу заходить домой одна — он там буянил.

— Заберу, без вопросов, — согласился Глеб.

— Я в двенадцатой психбольнице, метро «Щукинская», Волоколамка, сорок семь. Может, знаешь: такой жёлто-белый сказочный теремок…

— Пока не знаю, но всё впереди, — сказал Глеб, закрывая файлы в айпэде. — Я выхожу и выезжаю прямо сейчас. Жди, моя хорошая.

— С-с… спасибо. — От неожиданности Орли запнулась на слове.

В «лексусе» Глеб засунул айфон в держалку на панели, вывел интерфейс навигатора, забил адрес и понял, что Раменки, где он живёт, точнее, Фили, и Мневники, через которые надо ехать, — как раз те дурацкие районы Москвы, что находятся бок о бок, но сообщаются или через Центр, или через МКАД. И что тут поделаешь? Москва-река определила экзистенциальную невозможность проехать из Филей в Покровское-Стрешнево без увесистого геморроя.

Москва вообще экзистенциальный город, — думал Глеб, сворачивая с Мичуринского проспекта на улицу Лобачевского. — Она сама по себе невозможность: велика Россия, а отступать, как известно, некуда. Если ты живёшь в Дальнежопинске и тебя апатия замучила, у тебя ещё есть надежда вырваться в Москву, где всё получится. Но если у тебя и в Москве не получилось, значит, надеяться не на что, и жизнь кончена.

На сложной развязке в районе эстакад Кутузовского проспекта и железной дороги, на подъёме моста перед метро «Кунцевская» Глеб увяз в пробке — хорошо ещё, что не мёртвой. «Лексус» еле полз вперёд, к огням метрополитеновских павильонов и платформ, и в этот момент опять позвонила Орли.

— Я еду, — сразу оправдался Глеб. — Но пробки же. В воскресенье вечером не угадаешь, где запрёт. Пока ползу мимо Филёвского парка.

— Я понимаю, — ответила Орли. — Я так просто звоню… Сейчас ко мне выходил врач, рассказывал всё… Оказывается, у Славки была… — Орли сбилась, и Глеб услышал, как она тяжело дышит, сопротивляясь слезам, — У Славки была попытка самоубийства.

Глеб помолчал, а потом спросил:

— Таблетки? Вены?

— Он выбрасывался из окна. Уже здесь, в больнице, а не дома.

Глебу не было жалко Славу. Точнее, так: Глеб не жалел Славу, которого разлюбила Орли, но жалел Славу, который пытался вернуть Орли такими вот мелодраматическими средствами. Однако для Орли Глебу надо было изобразить сочувствие к её несчастному жениху.

— А какой этаж?

— Третий, — мрачно сказала Орли, — Но он не знал, какой там этаж.

Покончить с собой в Москве, выбросившись с третьего этажа, — всё равно что повеситься на «Титанике». А вообще, сколько Славе лет? Двадцать пять — тридцать, где-то так, наверное. В этом возрасте из-за женщины руки на себя может наложить только идеалист. Или дитя благополучия.

Из благополучия некуда бежать. Потому в благополучных странах и городах так высок уровень суицида. Суицид происходит, когда не остаётся путей к спасению. Когда твой мир тебе невыносим, но нет мира лучше, чем твой. Разумеется, благополучие consumer society — цель, итог и финал усилий человечества. Но финал в том числе и в смысле «тупик», «ловушка», «загон», «стенка для расстрела».

— Орли, я правда не хотел ничего такого, — признался Глеб. — Но и соврать ему я ведь тоже не мог.

— Ты о чём? — удивилась Орли.

— Я сегодня переписывался со Славой эсэмэсками. Боюсь, что он узнал нечто неприятное. Потому и случилось то, что случилось.

— Всё равно не понимаю.

Глеб размышлял, разглядывая освещённый красными огнями зад маршрутной «ГАЗели», что стояла перед «лексусом» в пробке.

— Давай я тебе перешлю эти эсэмэски, Славины и мои, — предложил Глеб. — Я их сохранил. Почему-то я сразу подумал, что мне придётся показать их тебе, и не стал удалять.

— Н-ну, пришли, — неуверенно согласилась Орли.

— О’кей, жди.

Глеб отключился, отыскал в памяти айфона свою переписку со Славой и перегнал её Орли.

Похоже, пробка расцеплялась, машины уходили вперёд, и скоро Глеб уже свободно покатил по Рублёвке вдоль сверкающих огнями высоток, заслонивших чёрные кроны Филёвского парка. Потом он свернул направо, на Крылатскую улицу. Улица вывела на мост через Москву-реку. На мосту у Глеба зазвонил айфон.

— Мне уже минут пятнадцать осталось, — сказал Глеб.

— Я прочитала ваш разговор, — ответила Орли, словно не услышала слов Глеба. — Глеб, а ты решил, что Славка спятил из-за несчастной любви, да? Получил твои эсэмэски — и башню снесло?

Глеб оторопел. А разве не так?

— А разве не так? — глупо спросил он.

— Глеб, — внятно и веско произнесла Орли, — Слава спрашивал у тебя, вправду ли у нас с тобой есть что-то общее и тайное от него, да?

— Да.

— Глеб, он спрашивал не про любовь. Он спрашивал про чуму.

Глеб едва не вылетел на обочину.

Орли молчала, и Глеб не знал, что сказать.

— Я сейчас перешлю тебе ссылку, — наконец сообщила Орли. — Эта ссылка из айфона Славки. Мне врач отдал Славкин айфон, и я там увидела эту ссылку. Ты остановись сейчас и прочитай, о’кей?

Орли отключилась. Глеб увидел справа заправку и завернул на неё, припарковался возле красного пожарного ящика. Ссылка от Орли уже прилетела. Глеб ткнул в неё пальцем и положил айфон набок, чтобы удобнее было читать. Статейка называлась «Лазарет».

«В венецианской лагуне лежит маленький остров Лазаретто. Здесь возвышаются руины старинных строений, но никто на острове не живёт. Он необитаем уже около пятидесяти лет. Почему?

Его история началась в 1348 году. На Европу обрушилась Чёрная Смерть — пандемия чумы, самая страшная пандемия за всю историю человечества. Государства сдавались чуме как непобедимой армии. В городах бушевали грабежи, насилия, изуверства фанатиков и оргии отчаявшихся. И лишь Венеция решила держать оборону. Дож Андреа Дандоло железной рукой навёл порядок и установил особые правила жизни осаждённого города. Он запретил пьянство и азартные игры. Закрыл кабаки и публичные дома. Обязал чиновников и вельмож оставаться в городе. Дож боролся с мародёрами и, говоря сегодняшним языком, с нелегальными мигрантами. Был налажен сбор мертвецов, которых хоронили в специально отведённых местах. Чтобы не нервировать людей, Совет Венеции запретил горожанам публичную демонстрацию скорби по умершим и ношение траура. Дож распорядился даже про любовниц любвеобильных венецианцев: надо было или отослать их прочь, или взять в жёны.

А самым страшным местом в городе оказался островок в лагуне, где Дандоло устроил карантин. Он длился сорок дней — в память о сорока годах, когда Моисей водил евреев по пустыне. На остров ссылали тех, кто заболел, и тех, кого заподозрили в болезни, и тех, кто был с ними в контакте, и всех членов их семей. Ссылка на этот остров означала смертный приговор даже для совершенно здоровых людей.

За сосланными на остров ухаживали монахи из братства святого Лазаря, поэтому остров прозвали Лазаретто. Так и появилось слово „лазарет“. Во время чумы этот лазарет был хуже ада. Случалось, что люди совершали самоубийство, лишь бы их не увозили сюда. Спасение города от чумы стоило жизни всем узникам печального Лазаретто».