Золото бунта, или Вниз по реке теснин

Иванов Алексей Викторович

Часть четвертая

ЖЕЛЕЗНЫЕ КАРАВАНЫ

 

 

СВОЯ БАРКА

Эта яростная зима оплывала, корчилась и обугливалась, расползалась, мокла и всасывалась в землю. Каменское плотбище и без того было истоптано, как коровий выгон, а теперь оно превратилось в сплошное болото из грязи, щепы, гниющих куч опила и древесной прели. Но в три ряда как-то грозно и даже страшно стояли на нем обглоданные остовы огромных барок. Было похоже, что это из полуночной мерзлоты вытаяли великаны-волоты. И они полежат немного под тревожным небом, пока на их ребрах нарастает плоть, а потом поднимутся и пойдут.

Федька, конечно, остался самим собою: вроде и не наврал, но правда оказалась где-то сбоку. Никто в Каменке не ждал Осташу, никто от нетерпения не переминался с ноги на ногу. Да, караванный приказчик Пасынков взял Осташу в сплавщики. Но это объяснялось просто. Пасынков бродил по плотбищу чернее тучи, с опухшей рожей: он вынырнул из месячного запоя и обнаружил, что пропил часть казенных денег. И ему пришлось набирать в сплавщики всех, кто хоть худо-бедно маракал в сплавном деле. Лишь бы мужики согласились на плату меньшую, чем на прочих чусовских пристанях. Осташа даже не спросил, на сколько меньшую. Ему было все равно.

Он только с мрачным удовлетворением вспомнил сплавного старосту Кузьму Егорыча, который обещал не допустить его до сплава. Чего он мог, Кузьма-то Егорыч? Мог сказать свое слово лишь на строгановских пристанях Кашки, Кына и Билимбая. А кто бы послушал его на демидовских Шайтанках, на яковлевских Утках, на турчаниновском Верхнем Зайчике? А Пасынков и вовсе приехал с казенного Каменского завода, и ему плевать было на всех. Если бы Конон Шелегин был жив, если бы он захотел придавить Осташу, может, тогда бы Пасынков и поостерегся брать его в сплавщики. Но Конона уже черти в пекло сволокли, а Калистрат Крицын Пасынкову был не указ — жидковат он был против Конона.

Федька пристроил Осташу в артель к старому Каменскому судостроителю по прозвищу Кафтаныч. Кафтаныч оказался злым и придирчивым хрычом, который орал по любому поводу и в споре сразу пускал в ход свою клюку. Он ходил по плотбищу в непомерно длинной, когда-то богатой, а теперь драной волчьей шубе. Напоказ народу Кафтаныч волочил ее полы по всем лужам. Мол, для дела ему ничего не жаль. Но Осташа сразу раскусил старика: шуба явно была с сыновнего плеча, и сын сначала износил ее до отрепьев подклада.

Кафтаныч имел огромное подворье, где жили оба его женатых сына и пятеро внуков, не считая баб, девок и младенцев. Вся родова Кафтаныча тоже трудилась на плотбище. Ей в придачу Кафтаныч нанимал артель из десятка оброчных мужиков. Артель он селил в холодной летней половине избы. К каждому сплаву по подряду Кафтаныч продавал Каменскому каравану по три-четыре барки. Сейчас две барки стояли на берегу ледяного пруда уже готовые, и пристанские смологоны обмазывали их черным варом. Две другие барки еще достраивались. На одной из них и работал Осташа. Он уже знал, что на этой барке он и пойдет сплавщиком.

Артель Кафтаныч нанимал только после Масленицы, чтобы света хватало для долгой работы, а кормить работничков постным было подешевле. Осташа в своем бешеном гоне о Великом посте напрочь забыл, как забыл и о великих праздниках, и обо всех заповедях. Наголодавшийся в вогульских урманах, полуголодный сейчас, он видел мир как-то непривычно ясно и резко, словно весна содрала с земли тени и мглу, оголила жизнь, как ребра барки.

Плотбище дымило кострами, копошилось сотнями людей, стучало топорами, сопело пилами, чавкало грязью под копытами лошадей, что волоком таскали бревна и доски. Здесь каждый день все менялось, лишь недостроенные барки высились неподвижно, как острова среди волн. И далекое небо тоже было беспокойное, заляпанное темным ржаным тестом весенних туч. С лихорадочной поспешностью и гневом, как взбалмошная баба, ветер месил это тесто и рвал на куски, швырял куда-то прочь — за окоем, как под стол, и плакал дождями от какой-то досады. Потом снова сыпал муку последнего снега, разбивал сырое яйцо солнца, лил скисшее молоко холодных туманов. Вечером что-то пеклось на красной сковороде заката, и теплый пар заволакивал распадки. А на утро в небе над корявой грудой камня Каменского, что торчал из ломкой глазури наста, горделиво плыли пухлобокие пасхальные куличи облаков. Иной раз они заслоняли маленькое и мерзлое солнце, и ослепительные лучи крестом били во все четыре стороны небосвода.

В Каменке плотбище находилось на пруду. Барки здесь строили не на городках-чубашах, как в Курье, а на бревнах-склизнях, по которым готовую барку и сталкивали на воду. Сначала на склизнях из толстых брусьев-лыжин выкладывали днище. Чтобы оно не съехало раньше времени в пруд, его подпирали толстыми бревенчатыми обрубками — «попами». На срединную лыжину — кендель — Кафтаныч пускал цельное сосновое бревно-байдан, стесанное поверху. Кафтаныч ползал по днищу и веревкой измерял ширину кормовых и носовых плеч барки. Носовые плечи должны были быть на десяток вершков пошире, чтобы тяжесть груза на барке давила судну в нос — так барка лучше слушалась весел-потесей, не рыскала на струе.

Потом под бдительным оком Кафтаныча артельные укладывали поперек днища кокоры — сосновые стволы с торчащим вверх корнем-башкой. Кафтаныч своей клюкой с зарубками измерял расстояния между кокор. В носу и в корме кокоры должны были лежать более плотно, чем на льяле — посередке барки. Только после пятой перекладки Кафтаныч махнул рукой, да и то скорчил такую рожу, что стало понятно: сделано плохо, но эти вятские лапти лучше уже и не смогут. В распор кокорам на лыжины вколотили распущенные пополам чурбаки — чеглоки и накурки. На них потом ляжет настил днища — подмет, прижатый поверху брусом-киренем. Мужики принялись дырявить кокоры буравами и приколачивать их к днищу деревянными гвоздями — шпунтами. Шпунты вырубали из сучьев внуки Кафтаныча. Они целыми днями сидели в горнице на лавках и только тюкали бондарными топорами-склюдами, какими обычно щепят баклуши на бочковую клепку-пиповку. Легкая работа: под крышей и в тепле, а не на сыром ветру плотбища. Однако Кафтаныч оплату внукам положил равную с артельными. Свой своих не обидит.

Осташа пришел в артель, когда к башкам кокор на шпунты стоймя прибивали одинаковые бревна-быки. Только на плечах-огибках вместо быков ставили высокие огнива, на которые потом, когда барка будет готова, намотают снасти. Кокоры лежали башками через одну, потому «холостые» быки подпирали врубленными укосинами.

На носу и на корме водружали могучие пыжи из толстых бревен-ёлтышей. Пыжи связывали собою всю укладку бортовин. Быки по парам от одного борта до другого сцепляли оздами. Озды держали остов барки на распор, не давали загруженному судну развалиться, как хлипкому коробу, в который насыпали камней. Над льялом водрузили огромного «коня» из брусьев и расклинили его меж оздами, быками и кокорами. На пыжи надели рамы «сопляков» — этакие рога спереди и сзади, чтобы баркой при нужде можно было управлять и двумя потесями. И Осташа понял, почему барки Кафтаныча так ценятся на Чусовой. Не всякий мастер будет возиться с «холостяком», с чеглоками, с «сопляками». Не так уж сильно они увеличивают стоимость барки, а вот работы прибавляют чуть ли не вдвое. Но если барка скользом заденет скалу, то борт сумеет выдержать удар, если вперемешку с обычными быками он укреплен и «холостыми». Опять же, бывало, при слабом лобовом ударе «сопляки», ломаясь, спасали барку. И груз, если он уложен на подмете поверх чеглоков, а не втиснут как попало промеж кокор, осаживал барку в воду ровно и ходко, и барка слушалась сплавщика, как умный конь. Была бы в прошлую весну у бати барка от Кафтаныча, то батя не сгинул бы под Разбойником, когда от удара лопнули бортовины на огибке, и батина барка огрузла, а потом легла на дно. Но барки Кафтаныча стоили дороже обычных. Денег Флегонта бате на такую барку не хватило. А взять хоть чуть-чуть из царевой казны батя не пожелал. И ушел во вреющие воды.

Как-то раз на перекуре, сидя на грязном бревне под мелким дождиком, Осташа сказал стоящему рядом Кафтанычу:

— Хороший ты мастер, дед. Без охулки. Барке полный набор даешь. Ни одного бокаря с кипуном в волокнах. Ни одного бруса с косослоем — весь косослой на кницы пустил. И брус у тебя не пиленый, а на райно тесаный. И матерьял только свежий, без сохлых рвотин. Видел я, у тебя даже гарпины и бортовины на гибале распариваются, чтоб не треснули. Даже на палатник ни одной горбылины…

Но Кафтаныч только взбесился от похвалы. Он зашипел, брызгая слюной, и напрямик по лужам ринулся от Осташи прочь.

Осташа удивился только тому, что в нем, оказывается, еще не остыли страсти. Зачем похвала сорвалась с языка? Лишь затем, чтоб похвастать перед Кафтанычем: всю твою хитрость я вижу. Потому старик и осерчал. Настоящий мастер мастерство свое любит прятать, чтобы сойти за простачка, которого не иначе, как сам господь бог благодатью наградил. Мастер свою хитрость выдает за божье расположение. Мол, не от умения дело мое ладно вышло, а от того, что я всех прочих лучше и боженька меня за то отметил. Не зря же для Кафтаныча самым сладким признанием были не деньги, а мнение бурлаков, не вникавших в устройство барки: «У Кафтаныча рука легкая, а суда заговоренные…» И умная похвала Кафтанычу — как насмешка.

Осташа легко понял обиду старика, и ему показалось, что зрение его стало острым как нож. Это Пугач его зрение отточил. Он такого страху нагнал и так душу выстудил, что Осташа теперь больше смерти боялся в другой раз беса проморгать. И с таким зрением люди для Осташи сделались словно прозрачные: всех чуть ли не насквозь видно. Ну, не всех, а почти всех. И живых, и мертвых — без различия. Все, что есть в душе у человека, стало явно, как под водой. В темной, тайной глубине остались только батя, Конон да Гермон. Ну, еще пытарь Бакирка был в тусклой мути — да ведь он сумасшедший. И еще бездонным омутом чернела душа Бойтэ — а на Бойтэ и смотреть нечего: ведьма.

Никуда любовь к ней не пропала, не угасла. Осташа с горечью уже понял: и не угаснет. Нет, он больше не пойдет к вогулке. Он вообще ее больше никогда не увидит. Встретит ненароком — отвернется. Но ничего не поделать с любовью. Что ж, случается и так… У него хватит сил не отозваться. Ведь каждый живет с искушением в сердце: убить кого, украсть чего, солгать кому, назваться чужим именем. Но искушение — еще не грех. Вот когда соблазнишься — будет грех. А он не соблазнился. Врет Пугач: он не соблазнился. Просто к правде своей он срезал путь — и получилось, что напрямик пробежал по краешку ада. И пекло подпалило его душу. Адский огонь, обмахнувший его, и зажег его любовь к ведьме. Отсветы адского пламени и сделали людей для него вдруг прозрачными. Но Осташа завязал огонь узлом и загнал обратно в угли. И не важно, что сгорело в душе, рассыпавшись теми угольями. Искалеченная, душа его все равно жива. Врал Пугач.

Осташа ни о чем не жалел из того, что сотворил. Что ж, пусть будет так, как было. Но второй раз он уже не купится. А любовь — пускай она будет вечным напоминанием. Пускай всегда саднит, не заживает. И стоило лишь вспомнить о девке, как успокоенная, остывшая душа вдруг раскалялась болью, словно только что сваренное и остуженное яйцо в ладони внезапно, без всякой вроде бы причины, само собою нагревается и нестерпимо жжет. И Осташа яростно бил деревянным колотом по шпунту, вколачивая его в дыру доски-бортовины, которую всей артелью пришивали к быкам барки.

— Куда молотишь-то, сатана?! — заорал сзади Кафтаныч и огрел Осташу клюкой поперек спины. — Весь шпунт размозжишь, ирод!..

Осташа не успел поймать себя, как оборотня. Опередив свою мысль, он развернулся, выхватил клюку у старика и сломал об колено пополам. Уже и рука дернулась, чтобы цапнуть Кафтаныча за бороду и ударить лицом об это колено… Но Осташа в ужасе перебрал плечами и словно свалил с загривка мешок.

— Я тебе не пес, чтобы меня бить, — прохрипел он. — Ты мне словом скажи, как человеку…

Кафтаныч, задыхаясь, только разевал рот, а потом махнул рукой и ушел с плотбища совсем — до самого отбоя работе. Что-то, похоже, он увидел в Осташе необычное, если ничего не сказал сыновьям, чтобы те вечером проучили строптивого работника.

Костяк барки был собран, и теперь его залицовывали — покрывали обшивкой. Кафтаныч строго следил, чтобы артельные соблюли порядок. Снизу, сцепляя корневища кокор, легла толстая боковня. Потом трижды по высоте барку опоясали поесья. Поверх них по бортам настелили бортовины. На дюжинной по счету бортовины сменились могучими порубнями — чтобы при столкновении держать удар. Кормовые и носовые плечи барки обогнули распаренными гарпинами. Все ряды тесин подвели под красную доску, уложенную на башках кокор.

Пока лицевали борта, пристанские конопатчики проконопатили лыком днище и залили его варом. Затем артельные кинули поверх днища подмет, который тоже проконопатили и обмазали смолой. На узды с кормы и с носа посадили палубы и поверх красной доски прижали их тяжелым обносным брусом. Коня скрепили стропилами из жердей-багалярин и перекрыли тесом-палатником: получилась двускатная кровля над раскрытым льялом. Дальше оставалось доделать лишь мелкий уклад.

Голый, напросвет сквозной костяк вдруг превратился в барку. Барка казалась какой-то угрюмо замкнутой в себе: неожиданно громадная, неуклюжая и страшно тяжелая. Но именно по ее тяжести и грубости можно было судить о силе караванного вала. Для него огромное, прочное судно с тысячами пудов железа в брюхе и с полусотней бурлаков на палубах — просто тьфу, поплавок-бабашка. Осташа тревожно, испытующе смотрел на барку и думал, что вот эта корявая громадина и есть его душа.

Даже Шакула, язычник, и тот говорил, что лодка — это душа сплавщика. Вогульские демоны видят только лодку, душу, а бурлаков не видят. И батя говорил, что барка — как душа, и стоит столько же. У бати был выбор: выкупиться из крепости на волю или купить свою барку. Батя купил барку. И вроде бы становилось ясно, почему батя был лучшим сплавщиком на Чусовой. Его душа никогда не была продана, чтобы теперь ее выкупать. Да, не он один не убивал барок на бойцах. Но верно звучали слова старца Гермона, пса позлее братьев-подменёнышей: главное — спасение. Батя вел барку по стремнине — и спасал: себя спасал, бурлаков, грузы… Батя вроде бы в первую очередь свою душу берег. А на самом деле сберегал души тех, кто ему доверялся. Доверялся не только как сплавщику, но и как человеку. Не приняв истяжельства, батя спасал народ в раскольничьих рассединах земных. Не отяготившись гордыней, он спасал в житейских куплях.

И если помнить о бате, то никогда душу не потеряешь и не станешь ургаланом. И Пугач, и Конон врали: не было и быть не могло в бате искушения. Многие вокруг бати канули под лед, но не батя был в том виновен. Это дьявол батину правду порочил. А сам батя о себе много и не мнил. Он-то думал, что должен лишь железо до Нижнего довезти, а на самом деле он был должен довести до смысла непосильную тяготу работы на горных заводах. И батя довозил, доводил. Но когда дьявол совратил народ, явился Пугач и сказал: не нужен Переход, не ходите по теснинам, айда напрямик. А напрямик дорожка только по околице пекла бежит.

Ничего про батю Осташа не узнал нового, хотя почти год рыскал по раскольничьей вайлуге. Батина правда была с самого начала ясна как день. Не было в батиной душе тайны, потому что не было в его жизни беззакония. Оно только в чужой жизни было, в жизни Гермона и Конона. Когда оно батю задело — сразу и убило. Так Осташа и не допытался ответов на главные вопросы: кто и как сгубил батю и где зарыта царева казна. Но если сребреники Осташе были не нужны, то вот Иуду-то найти хотелось.

Хотелось, потому что Осташа ощутил себя не батиным ургаланом, а батиным продолжением — возмездием. Как есть у бога милосердная любовь, так есть и праведный гнев. Но гнев — еще не кара, и потому Пугач Осташе не брат. И если он, Осташа, — гнев, то нечего плакать над углями в душе. Да: что-то, значит, в душе сгорело, но душа и обгорелая жива! Гнев слеп, ведет напрямик, и очень больно бежать через пекло. Наверное, и не стоит. Потому что батина правда все равно выйдет на свет из теснин. Чусовая сама все скажет без всякого человеческого розыска.

Однако если не открыть тьмы, то не поймешь, что видел свет. Не разгадаешь тайны беззакония — не узнаешь, какого человека это беззаконие пожрало. И не зря были Осташины блуждания: непостижим свет, но тьма-то проницаема, если есть чем ее осветить. Теперь Осташа твердо знал, что царева казна — это добыча Белобородова. Ее сплавщики спрятали для Пугача и отправили ему, когда он осаждал крепость Осу на Каме. По указу Конона Шелегина Калистрат Крицын вручил ее Ипату Терентьеву. Ипат передал ее братьям Гусевым. Гусевы везли ее, да потеряли, а батя подобрал и припрятал для царя. И для сплавщиков батя стал заложником казны. Для них убить батю означало потерять след к золоту. А извести батю им надо было позарез. Потому что батя жизнью своей всему многомудрию истяжельства был неопровержимым возражением.

Истяжельцы новое, последнее таинство обрели — истяжение души. Перед концом света все дела человеческие непосильны, даже само спасение. А истяжельцы могли без греха бесам кланяться и совершать то, что человеку непосильно. И бесов же истяжельцы запрягали здешних, вогульских. Слишком мало святости было на Каменных горах, чтобы разогнать всю сатанинскую кодлу: Ермака совесть на восток погнала, святого Трифона измена на запад изгнала. В вогульских камланиях истяжельцы и становились неуязвимыми людьми-ургаланами. А Пугач, ургалан Петра Федорыча, им как пророк стал. Но лишить пророка силы — потерять казну — истяжельцы не могли. Божьей карой им было то, что казна самому неподходящему для них человеку досталась — Переходу. И прошлой зимой Сашка Гусев наконец-то разгадал батину загадку про клад и четырех братьев. Истяжельцы поверили Сашке, и отныне батя стал им не нужен. Той же весной батина барка, отуром побежавшая на Разбойник, вдруг пошла ко дну, а батя сгинул. Сгинул, да так, что всей Чусовой про него можно стало лжу сказать, и лжа правдивей правды казалась.

Осташа выстраивал эти рассуждения, будто барку собирал: каждая мысль, как каждая доска, на свое место приходилась. Что ж, теперь эту барку надо провести по теснинам. И если он — батина плоть и кровь, то он проведет барку. И правда явится.

 

КАФТАНЫЧ

На плотбище мастера дружно материли пристанского приказчика, который летом поскупердяйничал и мало заготовил лыка, пакли и мочала. Теперь вот конопатки не хватило. Каменские бабы втридорога продавали приказчику тряпье и пластушины мха, снятые с омшаников. Кафтаныч, кряхтя от жадности, все ж таки решился и открыл свой подклет. Артельные потащили от Кафтаныча на плотбище его запасы пакли.

За вечер все сносить не успели. В темноте сели ужинать. А у Осташи уже кончилась выдержка, чтобы покорно ждать, когда же наступит время сплава. Время, чтобы все узнать и все доказать. Время перешагнуть порог и уйти в новую жизнь с чистой рекой, работой и свежим ветром. Грудь давило от духоты раскольничьей нетерпимости. Ломило плечи от тесноты расседин. Сердце зачерствело от злобы и ярости. И если уж нельзя было подстегнуть солнце на небе, то можно было хотя бы изнурять себя работой, чтобы вечером забираться на полати и проваливаться в сон, избавившись от горячки невыносимых мыслей. И Осташа в одиночку продолжал таскать бунты с паклей с подворья Кафтаныча.

В темноте плотбище казалось городом, который порушил и сжег Пугач. Громады недостроенных барок топорщили ребра. Всюду торчали козлы и покосившиеся подъемные журавели, оголенные вешала для конопатки. На валищах, где зимой хранились бревна, теперь высились опустевшие клетки из жердей-иглиц. Садня душу, горели неугасимые костры варничных дворов и отражались в черных лужах рытвин. Багровые, подсвеченные снизу столбы дымов подпирали непрочное небо с прорехами звезд. Железной капелью звенели в темноте дальние кузнечные дворы.

В медвежьей складке гор мучительно-голо белел широкий и плоский ледяной пруд. На плотбище, будоража память, уже оттаяли запахи: запах сырой земли и водяной мокрени, вонь вара, кислятина гниющей древесины, смолистый дым костров. Но над прудом эти запахи расплетались прядями и таяли в тихом просторном токе весенней снежной прели. Она медленно ползла из распадка, тонким слоем расплывалась над ледяным полем и сквозь вешняки плотины утекала вниз, в долину Чусовой.

Во дворе Кафтаныча у служб Осташа присел на затоптанный взвоз, чтобы навалить на спину очередной бунт, и услышал с крыльца:

— Надо было одного тебя нанимать, парень. Ты один за всю артель работу справишь.

Кафтаныч стоял на крыльце и меж балясин мочился на землю.

— Странный ты, — поддергивая штаны, сказал Кафтаныч. — У меня Настька, внучка, окосела уже, на тебя глядючи, а ты ее и не заметил, да? Ты чего томишься-то? Грехи мают? Скоро ж Пасха. Сходи к исповеди, причастись — легче станет.

— Я в расколе, — хмуро ответил Осташа.

Кафтаныч задумчиво подскреб горло, задрав бороденку.

— Ну тогда терпи, — согласился он.

Пристанской приказчик обещал взорвать пруд сразу после Пасхи. В Каменке уже появились первые бурлаки, пришедшие на сплав пораньше — за лишним рублем на погрузке.

Кафтаныч приказал вбивать в «сопляки» самолично изготовленные им «брови» — изогнутые брусья, по которым скользят снасти. «Брови» всегда ставили перед самым спуском барки на воду, потому что в спешке последних приготовлений их воровали чаще всего. После «бровей» Кафтаныч пробуравил обносные брусья и торчком вколотил в них запасные кнеки. Они пригодятся, если огнива прогорят на хватках. На огнива и на кнеки намотали снасти: и становые, и вытяжные, и травочные. Поверху уложили свернутые кольцами легости с якорями-кошками. Сквозь палатку продели и поставили невысокую тонкую мачту-щеглу. На мачтах сплавщики вывешивают флаг завода, каравану которого принадлежит их барка. Меж огнив на огромные кованые болты присадили «подушки» — плахи, на которых елозят весла-потеси.

Потом Кафтаныч с Осташей пошли по пристанским магазинам и скобяным дворам. Они купили и с грузчиками отправили на барку два становых якоря, разного крепежу на всякий случай и цепей десяток саженей. Обратным путем они завернули к мастеру-весляру. Осташа сам осмотрел и отобрал дюжину потесей: чтобы лопасть была стесана наискось и с выемкой, чтобы веретено было без перекрута, чтобы валек был без сухорвотин, а кочетки, сквозь него продетые, были тополевые, гибкие, и чтобы «губа», за которую бурлак-подгубщик ворочает потесь, для прочности была насквозь просверлена и укреплена железным штырем.

Словно реку караванным валом, пристань и плотбище разом вдруг накрыло птицами. Они прилетели и листопадом посыпались с неба, заполошно загалдели, зачирикали, закаркали, застрекотали, закурлыкали, захлопали крыльями. Многоголосый грай на крышах изб и подворий показался Осташе скрипом ворот, которые открывают, чтобы пустить весну. Только птиц еще не хватало, чтобы почуять приближение полой воды. Лед на пруду стал совсем неуместен, точно саван вместо праздничной скатерти. Лед еще как-то виновато и заискивающе посверкивал на солнце, а вокруг пруда на бурых склонах гор по-молодому беспощадно уже зазеленели свежей хвоей сосновые боры и ельники. Веселая и беспокойная вода блестела повсюду: в огромных лужах, в переполненных бочках под желобами-потоками, в ручьях, что рухнули из распадков и покатились по улицам.

— Последнее осталось — казёнку и скамейку мне сделать, — сказал Осташа Кафтанычу. — И трубу сплавщицкую дать.

Казенкой называли каморку, где сплавщик хранит бумаги, деньги и водку. Ее Осташа и Кафтаныч решили строить вдвоем. Меж подметом и палубой за конем врубили стойки-подсохи, вывели их концы наверх и скрепили брусьями-платвами. Костяк обшили толстыми досками — поворинами. На платвы настелили помост — получилась сплавщицкая скамейка. Выход из казенки сделали в льяло через верхнюю половину торцевой стены, для чего вырезали часть потолка. Проем выхода по углам забрали досками, вставили косяк и навесили дверку. Под скамейкой проделали световые окошки, перехватив их скобами. Казенка была готова.

Пока Кафтаныч долбил долотом наверху, огораживая скамейку перилами, Осташа сколачивал в казенке поставцы. В каморке еле-еле можно было развернуться с топором. Ровняя доски, Осташа вспоминал, как в казенке батиной затопленной барки увидел в стене железное кольцо, к которому был прикован Сашка Гусев.

…Зимой, в шалыганке, Гурьяна Утюгов рассказал Осташе, что Сашка перед смертью бился на цепи, пытаясь вырваться из каморки, и вдребезги, всмятку расквасил рожу… Осташа оглянулся, представляя, как он сам тонет в своей каморке, которую заливает водой. Его передернуло. Он вылез из казенки и под палубой обошел ее снаружи. Присмотревшись, он топором подцепил и отодрал две поворины под самым настилом палубы, приставил их обратно и легонько прихватил гвоздем. Если случится, что он окажется заперт в казенке, как Сашка Гусев, он толчком ладони сможет выбить эти доски и вылезти в мурью — в пространство между грузом и палубой. Казенка не станет ему тюрьмой или могилой.

Когда Осташа поднялся на скамейку, Кафтаныч, подтесывая перильца, насмешливо спросил:

— Ну как, сплавщик, не дрогнут коленки-то весь сплав простоять?

Трясогузки прыгали по кровле барки, по пустой передней палубе. Осташа положил руки на перила, оглядываясь по сторонам. Он стоял над баркой, над всем плотбищем, над берегом, над прудом. И справа, и слева от него громоздились другие такие же барки. На них с последними доделками стучали топорами плотники. Белел пруд, исчерканный следами; чернел гребень плотины. Полотнища теней, шевелясь, ползли по дальним лесам и по голым склонам гор. Солнце шло по гребню камня Каменского, как лукавая рыжая девка в синем ситцевом платочке. Все ближнее пространство было усыпано вспышками луж и ручьев.

— Авось не дрогнут, — сказал Осташа.

Кафтаныч отвернулся, тоже рассматривая плотбище.

— Петрович на палатку весь отброс пустил… — пробормотал он, вглядываясь в кровлю соседней барки. — Я тут, парень, про тебя у людей порасспрашивал немного… Про батю твоего, про все… Разное говорят. Не мое дело, конечно…

— Ну и не слушай, — отстранение посоветовал Осташа.

— Я тебе вот чего скажу. Прямо перед спишкой ты обойди барку изнутри да колотом все борта простучи. А то поддырявят тебя ночью, а на сплаве утопят.

— Как это — поддырявят? — насторожившись, спросил Осташа.

— Да запросто, — хмыкнул Кафтаныч. — Бортовину отпилят струной и оставят стоять на прежнем месте, только смолой или варом примажут. А на сплаве, когда надо будет, какой-нито человечек купленный проберется к тебе в мурью, локтем иль плечом поддаст, и вылетит доска из борта. Такая дыра получится, какую парусовкой не затянешь. Утонет барка, захлебнется. Ладно, коли такое случится на стоянке у берега. А ведь можешь и прямо на ходу затонуть, на стрежне. Тогда и тебе, и бурлакам, и грузу конец.

День померк в глазах Осташи. Осташа вспомнил!.. Прошлой весной, когда под Четырьмя Братьями он батину барку осматривал, он же увидел дыру на месте вылетевшей доски: по левому борту за крайней кокорой, почти у днища… Значит, поддырявили батю! Вот в чем тайна батиной неудачи!

И в его памяти Чусовая разом распахнулась, как книга. Крутая излучина под Кликуном, что торчит из леса на склоне берега; облезлая громада Разбойника; приметная сосна, похожая на суксунский светец… Под ней надо носом толкнуться в землю, чтобы барку отбросило и провело мимо Разбойника отуром… Батя так и сделал. Но по левому борту его барки была дыра. Вода шла в барку, и барка наваливалась на левый борт, грузла. Потому ей и не хватило разбега и легкости. Она осела в волне под Разбойником и левым бортом ударилась в бойца так, что лопнули гарпины на огибке… А дальше затонуть было делом считаных мгновений. Не будь батина барка поддырявлена, батя бы прошел Разбойник, как хотел, и остался бы жив!

Но как точно кто-то рассчитал батин путь… Сплавщик рассчитал. Очень хороший сплавщик. Видно, он же и нанял среди батиных бурлаков иуду, который где-то возле бойца Молокова выбил доску из борта барки. Ровно под Молоковым, а не где-нибудь еще — чтобы барка не успела затонуть сама, чтобы батя не успел почуять перемены хода и сунулся под Разбойник отуром… Ровно под Молоковым, чтобы потом сказать: невозможно Разбойник отуром проходить! Значит, если Переход пошел отуром, то он хотел свою барку убить и сбежать. Все его утопшим сочтут, а он цареву казну выкопает и заживет потом где-нибудь подальше от Чусовой под чужим именем…

Это придумал Колыван Бугрин! Не было рядом никакого другого хорошего сплавщика! Ведь тогда, в бане, сказала же Неждана, что Колыван на прошлый сплав только до Кумыша нанимался! Ведь сказала же она, что батька ее Сашке Гусеву ключ от замка на кандалах передал… И капитан Берг сказал Осташе, что Калистратка Крицын упросил его пленного Сашку Гусева на батину барку посадить! Сашка должен был снять кандалы и бежать в суматохе, когда батина барка тонуть начнет… Да, видать, не сумел он замок отомкнуть и захлебнулся. С ним и сгинула тайна, где царева казна зарыта.

Это Сашка первым батину загадку про четырех братьев разгадал — точно! Не зря ведь и Калистрат, и Колыван готовили Сашке побег! И дурню этому, Кирюхе Бирюкову, которому Осташа весной на Усть-Койвинском кордоне ножик отдал, Сашка тоже говорил, что догадался, где клад. Все сходится! А сдох Сашка Гусев — закрылась и тайна: не далась казна Колывану с Калистратом.

А сейчас, похоже, Фармазон или Чупря снова батину загадку разгадали… Может, своим умом дошли, а может, по каким-нибудь Сашкиным оговоркам смекнули — это не важно. И началась охота на Осташу. Осташа сам их раззадорил; видно, он все время вокруг разгадки крутился. Наверное, очень уж проста разгадочка. Как раз Осташе по плечу. А сплавщики, выходит, переждали зиму, когда никакой клад не взять, и на этом сплаве вновь попытают счастья. И уж заодно Осташу вслед за батей изведут, потому что его мечта пройти Разбойник отуром — до сих пор главная угроза тайне их беззакония.

И никому уже ничего про батю не объяснить. Не найти того бурлака, который доску выбил. Да и саму барку поддырявленную никому не предъявить — продал ее Осташа. Воистину, одно доказательство правды осталось — сама Чусовая, Разбойник, который Осташе, как и бате, тоже надо пройти отуром.

— Ты чего, парень, с лица-то спал?.. — тревожно тормошил Осташу Кафтаныч. — Испужался, что ли?

Осташа очнулся, помотал головой.

— Спасибо за совет… — задумчиво сказал он. — Век не забуду…

Кафтаныч хмыкнул.

— Говорят-то про тебя худое, — пояснил он. — Я не знаю, верить или нет. Я тебе о дырке сказал не для того, чтобы имя твое спасти. Свое имя ты сам спасай. А я не люблю, когда дело мастера поганят, понял?

«Вот она тебе и спишка, — подумал Осташа. — Спихнулась правда с мертвого места — как барка с берега на воду».

 

СПИШКА

На Пасху отхристосовались и обсыпали всю Каменку крашеной яичной шелухой. Никто не боялся лихорадки, которая придет к тому, у кого во дворе сорока из брошенной скорлупы напьется. На Пасху все ангелы с неба на землю слетают, и сестры-трясавицы не посмеют сунуться. И следующим днем на пристань явилась горная стража, привезла бочки с порохом. Пристанской приказчик с тонкими кольями-вехами под мышкой шустро обежал весь пруд на лыжах, помечая места закладки зарядов. Усатые солдаты, надвинув на глаза кивера, длинными штыками отгородили пруд от народа. Канониры на пустом пруду под вешками закладывали бомбы и тянули запальные шнуры к плотине.

Народ, оттесненный от берега, шуганутый с плотины, толпился на плотбище, на взгорьях. Люди ожидали самой шумной и безобидной потехи. Парнишки все передрались от возбуждения, растеряли шапки, сбитые в толпе тяжелыми мужичьими подзатыльниками.

Приказчик, хмурясь, влез на гульбище пристанской конторы, оглядел пруд в офицерскую подзорную трубу и поднял над головой палку с флагом. Толпа затихла. Приказчик сурово перекрестился, крикнул: «С богом, служба!..» — и махнул полотнищем. Канониры на склоне плотины подожгли концы запальных шнуров. Все шнуры были одинаковой длины, чтобы заряды взорвались одновременно. Крохотные огоньки, словно горящие мыши, врассыпную кинулись от плотины по льду пруда.

Сами по себе спокойные пруды вскрывались позже, чем бурная Чусовая. Но пристани торопились свести барки с пруда под загрузку в гавани. Большим заводам вроде Ревды, Старой Утки или Билимбая было проще: с заводов вывозили и вываливали на лед раскаленный шлак, да еще выводили в пруд долбленые трубы-выпуски, по которым сливали нагретую на плавильных печах воду. Пруды и сами потихоньку расчищались ото льда. Но вот на пристанях, где завода не было — в Треке, в Илиме, в Сулеме, в Кашке и на Утках, — пруды приходилось взрывать. А на пристанях без прудов, вроде Верхнего Зайчика, Курьи, Плешаковки и Ослянки, просто ждали караванного вала и кидали барки со скатищ прямо в бешеную волну. Огненные мыши добежали до зарядов. — Круши!.. — в восторге заревел народ. Не громкий, а тугой и гулкий звук упруго дернул воздух, отозвался по округе, широко подбросил землю. Пруд словно локтями растолкнул горы. Черная сеть трещин на мгновение вспыхнула на льду, и вдруг все ледяное поле вспучилось, будто из-под него рванулось вверх огромное чудище. Белая гладь покололась и взметнулась фонтанами сверкающей воды, пены и ледяного крошева. Подлетели и косо упали в сизое кипение дыбом вставшие льдины с блещущими углами изломов. Окоем охнул эхом. Пруд затрещал, заскрежетал, зашипел протяжным плеском. В единый миг в огромном блюде меж гор сварилась бурлящая каша, которая вместо жара дохнула во все стороны стужей стылой воды. И длинное тело плотины сыграло, как тетива, отбило хрустящую, вспыхивающую сколами льда волну и послало ее обратно на простор пруда.

— Знатно-то, братцы!.. — бессильно и восхищенно кричали в толпе.

— Туда ее, остуду!..

— От-т та-ак!..

— Пошла, помилуй господи!..

— Взяли!

Очумело затуманилось солнце, загудел растревоженный лес, заверещали птицы, залаяли собаки. Мальчишки визжали, бабы крестились, старики кряхтели, солдаты ползали под ногами толпы, разыскивая сдутые кивера, и какой-то дед уже недовольно бубнил в волосатое ухо ошалевшего соседа:

— Да это чего, это, Иваныч, дрянь дело, пшик… Вот, помню, в писят седьмом, што ли, году так рванули, аж наскрозь вешняки пробило, и колесо водобойное на Чусовую укатилось — чисто обруч бондарный с горки…

А толпа уже пришла в движение. По берегу собрались не праздные зеваки — работники. Десятки длинных кусных лодок сползали и с шорохом ложились в ледовую окрошку. В лодки забирались пристанские ледогуны, вооруженные баграми и сетями. Их делом было сгрести крупные льдины в сторону от причалов и проходов к главному плотинному прорезу, сквозь который барки будут спускать в гавани. Оставшиеся на берегу люди потихоньку расходились.

…Когда солнце затонуло за дальней горой с шалыганкой на макушке, ледогоны немного разгребли пруд. Очищенное пространство уже в сумерках огородили плавучими перестягами. В последнем красном отсвете заката пруд, заполненный ледяным крошевом, мрачно и багрово засветился. Луна не взошла на темно-синем небосводе, и показалось, что это ее раздробили и высыпали в воду. Бурый гребень плотины, из которого торчали кости подъемников и лесопильных пил, перекрещенные козлы водобойных колес, выглядел как чей-то хребет, до мяса ободранный плетями.

Устало матерясь на артельных, пристанские мужики скатывали в воду последние цепи банов — плавучих бревенчатых загородок, которые разграничивали подходы к причалам для барок разных караванов. Но по всему плотбищу радостно горели костры: здесь уже поселились бурлаки, пришедшие к погрузке. За один вечер они растащили на плотбище весь мусор, городя из него свои балаганы, разворовали по деревне все, что плохо лежало и годилось в костер. По берегу, по плотбищу стоял гам, слышались пьяные песни. Бурлачье отдыхало от долгого пути, который порою вытягивался в несколько сотен верст.

Осташа попросил у Кафтаныча краюху хлеба и соли и остался ночевать в барке, чтобы никто ничего не спер. Сидя на кирене на днище барки, он медленно жевал корку, запивал квасом из туеса и глядел в треугольный проем меж кровлей палатки и палубой. В проеме густо синело небо, свесившее три звезды, как три сережки. В барке было темно, пусто, гулко, но нигде Осташа не ощущал себя более защищенным. Отужинав, он встал, взял колот и пошел обстукивать борта, проверяя, не поддырявил ли кто-нибудь его судно. Он бухал деревянным молотком в доски и слышал, как где-то рядом, за бортом, какой-то бурлак из артели, что расположилась по соседству с баркой, пояснял своим товарищам:

— Стучит колотушкой сторож-то — дескать, не сплю я, суки, не лезь на барку — ушатаю по шее…

«Завтра будет спишка», — думал Осташа.

Всего на Каменской пристани к нынешнему сплаву выстроили двадцать три барки. Главным был караван пристанского тезки — Каменского завода. Для него сколотили пятнадцать барок.

По две барки Каменка построила для полевского и северского караванов. Эти караваны отходили с Уткинской пристани. Каменскую пристань изначально соорудили в подмогу Утке, потому что Утка уже давно не справлялась со всеми заказами. И вот теперь полевские и северские барки должны будут выскочить из гаваней первыми, чтобы успеть занять место в строю своих караванов, когда те полетят мимо Каменки.

Каменский караван обычно шел посередке сплава — после караванов Ревды, Верх-Исетского завода, Уктуса, Сысерти, Демидовских Шайтанок, Билимбая, Полевского, Северки и Новой Утки. За каменским караваном в строй вставали караваны Старой Утки и Старой Шайтанки, Сылвы и Алапаевска, а уж потом от Сулема и Усть-Утки должны были отваливать могучие караваны Тагила и Кушвы. На всякую мелочь вроде кыновлян или койвинцев никто и внимания не обращал. Демидовским сплавщикам за лихость считалось разбить зазевавшегося строгановского токуна, не говоря уже о толстопузых купцах Треки и Плешаковки. На купеческие караваны заводскому сплавщику и наниматься-то зазорно было. Три купеческие барки тоже уходили с Каменки. И еще одна — казенная, с гранильной фабрики и монетного двора в Екатеринбурге.

Пятьдесят горных заводов висели на Чусовой и ее притоках, как огромные чугунные яблоки в ветвях каменной яблони. За каждый сплав они спускали три-четыре сотни судов. Думая об этом, Осташа ходил в темноте в недрах своей пустой барки, стучал колотом в борта, а в глазах его был предстоящий сплав: бесконечная, страшная в своем величии деревянная вереница громадных судов… Она несется сквозь каменные теснины Чусовой и гремит звеньями о скалы-бойцы… И сейчас в темноте, в гулкой пустоте, в одиночестве, Осташа острее чувствовал плавящее душу тепло своей будущей сопричастности с этим огромным делом. Одиночество скоро кончится. Скоро начнется сплав. Совсем скоро. Завтра — спишка.

…Он проснулся от гомона сотен людей, спозаранку собравшихся на плотбище. Передернувшись от пробравшего холода, Осташа вскочил с досок днища и полез по лесенке наверх, взлетел на скамейку. Здоровенная толпа рассыпалась по берегу, плотнее сбиваясь к крайней барке. Низкое и туманное солнце, еле всплывшее над лесами за Чусовой, мутно лучилось в белесой дымке, спросонья совсем косое. За ночь пруд замерз пятнами тонкого, мятого ледка. Горы за прудом осеребрились.

Распустив по приплеску едучую вонь, дегтяри мазали дегтем бревна-склизни, по которым барки будут сталкивать на воду. Толпа радостно загудела, увидев, что с пригорка, переваливаясь, спускается телега пристанского приказчика, который везет бочку водки. Мужики и бабы возле крайней барки принялись натягивать вачеги — кожаные рукавицы.

Хитрый Кафтаныч для своих судов занял на плотбище самые удобные места, а поэтому его четыре барки должны были спихивать в первую очередь. Кафтаныч строил свои барки с кенделями в днище, и на спусках-склизнях они стояли не бортом к воде, как обычно, а носом. Чтобы столкнуть их, требовалась свежая, неуставшая людская сила. Сейчас Кафтаныч с подсобными суетился на палубе первой барки, командовал в жестяную трубу. Подсобные разматывали толстые просмоленные снасти и скидывали их вниз, в толпу.

— Впрягаемся, бабоньки, впрягаемся!.. — бодро кричал Кафтаныч.

Бабы по обе стороны барки разбирали снасти.

— Мужички, становись в упор!..

Возле барки собрались артельные и пристанские работники и пришлые бурлаки, охочие до водки и до баловства шальной силушкой. Поплевав на рукавицы, они взялись за крепкие жерди-пишки и уперлись ими в корму барки. Кафтаныч, заглядывая через борт, чуть не свалился, но помощник поймал его за кушак.

— Ну, готовы?.. Й-и-и!..

Люди вокруг барки напряглись.

— Живе-о-ом!.. — визгливо закричал Кафтаныч.

— Й-е-дин! Е-дин! Е-дин! Р-раз!.. — хрипло, в три вдоха-выдоха рыкнула толпа, налегая в лад дыханию на пишки и снасти.

Отвратительный древесный скрип трижды продрал по ушам — это тремя шажками барка сдвинулась по склизням вперед на две сажени. Мужики толкали барку пишками в корму, бабы рывками тянули ее за снасти по бортам. Казалось, что сказочные мыши за нитки поволокли огромный медвежий гроб. Все плотбище смотрело на первую спишку.

— На праву косишь, дедушко! — крикнули из толпы, подсказывая Кафтанычу.

До воды оставалось еще саженей сорок.

— Живе-о-ом!.. — надрывался Кафтаныч.

— Е-дин, е-дин, е-дин р-раз!..

— Живе-о-ом!..

— Е-дин, е-дин, е-дин р-раз!..

Осташа глядел, как барка мелкими толчками, словно живая, проползла сквозь толпу к воде и наконец с шумом окунула рыло. Бабы отпустили снасти — дальше тянуть можно было только из пруда. Снасти перехватили мужики из причаленных косных лодок, заскочили в лодки, погребли от берега. Кафтаныч заметался: еще чуть-чуть, и барка ляжет в пруд, как пирог на печной под.

— Ну, еще три разочка, братцы!.. — радостно кричал он. — Й-и-и… Живе-о-ом!..

— Е-дин, е-дин, е-дин р-раз! — хрипела толпа. Барка вылезла в пруд уже всем пузом. Мужики с пишками заходили по колено в воду.

— Живе-о-ом!..

— Е-дин, е-дин, е-дин р-раз!

И вдруг с последнего толчка барка подалась вперед как-то особенно легко — и плавно пошла, пошла по шипящей ледком воде, чуть занося на сторону корму.

— Стронули! — восторженно завопил Кафтаныч.

Мужики с облегчением опускали поднятые было пишки.

Барка плыла по пруду. Неуклюжая, угловатая, громоздкая, она вдруг показалась Осташе прекрасной, как пава. Расширенными глазами Осташа смотрел на нее с похолодевшим сердцем: как давно, оказывается, он не видел этой простой картины: барка плывет по пруду…

С косных лодок выбрали мокрые снасти, а потом подтянули барку на ее место для погрузки — к свайной стенке причала. Тем временем мужики и бабы, что участвовали в спишке, отдали свои жерди следующим охотникам, а сами пошлепали мокрыми ногами к телеге пристанского приказчика. Приказчик уже раскупорил бочку с водкой. Караванный Пасынков держал наготове черпак. Продрогшие люди протягивали ему плошки, чашки, берестяные ковшики, а он разливал всем водку. С точностью бывалого пьянчуги он в любую посуду отмеривал равную долю — чарку.

Кафтаныч тем временем уже сбежал с зачаленной барки и залез на другую, соседнюю с Осташиной. Пока у бочки с водкой закусывали луком и шумно сопели в рукава, вторая барка поползла к пруду под нескончаемые крики и рев: «Живе-о-м!..» — «Е-дин, е-дин, е-дин раз!..»

Вторую барку спихнули и отвели к причалу. Мокрые бурлаки потянулись к приказчику. Кафтаныч прибежал с причала и сразу полез на Осташину барку, шмыгнул к Осташе на скамейку, по-хозяйски отодвинул Осташу в сторону. На палубах подручные Кафтаныча уже разматывали снасти с огнив и кнеков, сбрасывали их бабам, которые снизу тянули руки в широких грубых вачегах. Новая толпа с пишками обступила корму Осташиной барки, глядя на Кафтаныча и ожидая команды.

— Упрись! — закричал Кафтаныч в жестяную сплавщицкую трубу. — Готовы, бабоньки?.. Й-и-и… Живе-о-ом!..

И Осташу качнуло, как дерево под ветром, когда вся громадина барки, заскрипев, стронулась с места.

— Е-дин, е-дин, е-дин раз!.. — выдыхала толпа внизу. И на каждый выдох приходился толчок — словно волны одна за другой подкидывали барку.

Осташа уже плавал на барках и знал чувство движения судна. Но сейчас барку двигала не река, а соединенная человечья сила. Ее совокупная, самостоятельная, отчужденная от него мощь, когда сам он неподвижно стоял наверху, пьяняще и страшно ударила Осташе в виски, тоской и счастьем засосала сердце. Осташа вцепился в перила, глядя на целое озеро шапок внизу за кормой, на частокол пишек, упертых в гарпины, на сотни плеч и рук со вздутыми жилами. «Е-дин раз!.. Е-дин раз!..» — стучало в голове, как бой крови. И это была не просто приговорка, ровняющая дыхание и усилие толпы. Это было словно бы угрюмое, беспощадное, святое и выстраданное «Отче наш», но обращенное не к господу, а в самую бездну народа и судьбы.

Барку уже повело по воде, и у Осташи, как у пьяного, словно земля поплыла под ногами. Он, покачнувшись, вцепился в перила, переступил по скамейке, замотал головой, чтобы сбросить наваждение. Косные перехватили барку, начали разворачивать, потянули к причалу. Осташа тупо, по-бычьи смотрел на простор пруда, на крутые горы с морщинами логов, на белые туши облаков, что ползли по окоему под солнцем, как собаки под воротами.

Кафтаныч молча, испытующе глянул на Осташу.

— Что, сплавщик, почуял силушку-то человечью? — спросил он.

— Почуял…

— Сладко иль испужался?

— Испужался, деда, — признался Осташа.

— Держи. — Старик протянул ему сплавщицкую трубу.

 

КАРАВАННАЯ КОНТОРА

Ночью по всей Каменке вдруг залаяли собаки. Так бывает, когда они учуют безобидного несчастного жердяя, который шляется по задворкам, или когда за выпасами из леса покажет длиннорогую башку страшная Коровья Смерть. Но сейчас вся деревня и плотбище битком набиты бурлаками, пришедшими наниматься на сплав. Жердяй побоится людей, а для Коровьей Смерти еще не время.

Осташа проснулся, но не вставал, стиснутый на полатях телами спящих мужиков. Вся изба теперь была полна народом: плотно лежали и на печи, и на лавках, и на полу. Умаявшись на спишке или упившись, мужики во сне храпели, стонали, бормотали. Никто не слышал собачьего перебреха. А издалека уже тянуло каким-то грозным гулом. Вдруг вдали, под горой, на которой стояло подворье Кафтаныча, внезапно словно бахнули из пушки, потом другой раз, третий — и канонада покатилась мимо околицы Каменки. Осташа понял: это вскрывалась Чусовая.

Вскоре Кафтаныч распахнул дверь.

— Чусовая пошла, братцы! — радостно крикнул он. — Вставай!..

— Дай отоспаться, старый хрен… — недовольно проворчали из темной вонючей горницы. — Завтра на погрузку…

— Эх вы, чусовляне! — с досадой сказал Кафтаныч. — Зипуны!.. — И захлопнул дверь.

Осташа обеспокоенно заворочался, собираясь вылезти и бежать смотреть на ледоход. Он сызмальства в Кашке всегда бегал встречать первую вешнюю воду. Но сейчас его пихнули локтем, придавили: «Лежи, черт, веретено!..» — и он затих. Что ж, эти мужики заслужили ночку сна. Им-то какое дело до тревожной радости коренных?.. Осташа молча, неудобно лежал и с завистью слушал, как на улице шлепают по лужам, перекрикиваются, смеются разбуженные люди. За их голосами в отдалении глухо стрелял, трещал, грохотал на реке ломающийся лед. Ночь за стенами избы словно мялась и просторно колыхалась от шума пошедшей в темноте Чусовой.

А утром Осташу нашел мальчонка, посланный караванным Пасынковым за сплавщиками своего каравана. Пасынков звал сплавщиков к себе. Но по пути в контору Осташа сначала завернул в грязный проулок и вышел на берег Чусовой. Каменка стояла в излучине огромной петли. С кручи Осташа видел, как река в складке толстых еловых берегов издалека, с востока, узко и мощно набегает на Каменку, с разбега ударяется о камень Каменский и поворачивает вспять, уходит вдаль на север. Сейчас по Чусовой не плыл даже, а сплошной неразрывной грудой ехал, шевелясь, колотый лед. Дико и странно было видеть это безостановочное и неживое движение, будто гора поползла, тряся ельниками на склонах. Пугал звук ледохода, который длинной широкой полосой стелился понизу мимо деревни — мертвый шорох, скрипение, плеск и хруст.

На круче стояли, глядя на Чусовую, пристанской приказчик и плотинный мастер. Они осматривали сверху распадок речки Каменки под плотиной. Здесь были две каменские гавани — две прямоугольные ямины со стенками из свай. Через верхний прорез плотины, сейчас закрытый тяжелыми воротами, в них должны были набирать высокую воду из пруда и заводить пустые барки. В гаванях барки спешно загрузят, а потом откроют нижние ворота. Сквозь них суда выйдут в распадок, затопленный половодьем, и встанут на прикол. Когда все барки каравана соберутся вместе, с камня Каменского бабахнет пушка, и караван дружно отвалит, покатится вниз по Чусовой.

— Я тебе, дундуку, верно говорю: половодье высокое будет, гавани зальет выше граней, — пояснял приказчику мастер. — У меня своя приметка есть. За Скопиным камнем в ложке, где снег копится, кажен аршин снега говорит за полтора аршина воды в Чусовой на самом всплёсе. К тому я прибавил, чего в Ревде обещают: семь вершков пруда спустить. А семь вершков тамошнего пруда — это семь аршинов воды здеся. Вот посчитай сам: вода выше гаваней взойдет и всего-то на пол-три аршина ниже уровня пруда будет. Выведешь барки в гавани — сорвет к черту и унесет. Грузись прямо в пруду, у причалов.

— А ежели вода на столько не подымется? — не верил приказчик.

— Подымется, — убеждал мастер.

— А ежели груженая барка в главный прорез на плотине не пройдет? Дном зацепит — и заткнет проход всем другим?

— Острастку дай, чтоб загружали под осадку не больше трех локтей с пятью вершками…

Приказчик размышлял, драл бороду. Потом молча снял шапку, перекрестился на часовенку, торчащую на скале, тяжело вздохнул и поднес к носу мастера огромный кулачище.

— Не боись, — заверил мастер. — Меня Леонтий Злобин порол.

У большой пристанской конторы возле плотины толпилась тьма-тьмущая народу. Все бревна были заняты рассевшимися бурлаками. Осташа протолкался на крыльцо, пролез в двери, еле отыскал камору, где собрались сплавщики Каменского каравана, и на пороге обомлел: среди сплавщиков находился Колыван Бугрин.

«Колыван, лучший сплавщик на Чусовой, — и пошел на захудалый Каменский караван, где Пасынков деньги пропил и платит сплавщикам на рубль меньше?..» — не поверил глазам Осташа. Но промолчал, притулился сбоку на скамеечку. Колыван сделал вид, что не заметил его, хотя, конечно, заметил, даже борода знакомо дрогнула.

К Осташе сразу притиснулся Федька Мильков, водолив, и тотчас что-то горячо зашептал на ухо. Осташа его не слушал, разглядывал людей. Похоже, сейчас собрались не все сплавщики каравана: маловато было народу, человек с десяток. Принимать отчеты и выдавать деньги было делом долгим, а потому Пасынков все-таки не стал звать всех. Он сидел за столом важный, насупленный, листал караванную опись — огромную неряшливую книгу в деревянных обложках, обтянутых засаленной холстиной. Рядом на столе громоздился оббитый железными полосами сундучок-скрыня, запертый увесистым замком. Сплавщики тихонько переговаривались. За окошком галдело бурлацкое торжище.

— Хрисанф пришел? — строго спросил Пасынков, оглядывая собравшихся. — Нет?.. Ладно, черт с ним.

Кроме Колывана Осташа увидел и других сплавщиков, смутно знакомых по батиным встречам: Довмонта Талашманова по прозвищу Нахрат, что значило «упрямец, строптивец», Евсея Кудинова из Треки, одноглазого Вукола Канаева с Уткинской пристани, Довлата Халдина из Демидовских Шайтанок, сплавщика Анкудина, про которого не вспоминалось ничего, кроме имени. Сплавщики, как и Осташа с Федькой, тоже явились со своими водоливами.

— Ну, мужики, давайте к расчету, — предложил Пасынков, вертя в пальцах ключ от скрыни. — Идем до Левшиной пристани на Каме. На то начальство положило восемь ден. За вычетом рубли, о которой сразу уговаривались, ваша корысть семь рублев. Даст бог удачи, в Левшиной рубли полторы еще сверху положу.

Слова Пасынкова не встретили возражений: сколько будет уплачено за сплав, все уже и так знали. Караван добирался до Камы, и на Левшиной пристани сплавщики и бурлаки сходили на берег, получали расчет. Груз с барок перегружали на здоровенные баржи, которые отправлялись дальше, в Нижний. Водоливы уплывали до Нижнего, где сдавали груз заводскому приказчику при Макарьевской ярмарке. Барки караванный продавал в Левшиной.

— С кого начнем? — спросил Пасынков, оглядывая сплавщиков. — Думаю, с самого уважаемого надо, верно? С тебя, Колыван свет батькович…

— Давай-ка лучше с самого меньшого, Степан Давыдыч, — возразил Колыван. — Нечего ему пересуды дельных людей подслушивать.

Конечно, Колыван имел в виду его. Осташа почувствовал, как гнев и раздражение привычно занимают свое место в душе, словно цепной пес в конуре. Но в лице он не изменился, только запекло уши.

— Тогда, значит, поди сюда Петров Остафий, — согласился Пасынков. — Давай мне список бурлаков, которых нанял…

Осташа встал и пошел к столу Пасынкова. Федька проворно обогнал Осташу и услужливо положил перед караванным мятые листы со списком бурлаков. Пасынков принялся медленно читать, шевеля губами, но не дочитал и перевернул листы сразу на итог.

— Ровно сорок человек, значит, — почему-то недоверчиво спросил он, глядя на стоящего Осташу снизу вверх. — И баб всего четыре? Небось баб-то десяток нанял, а указал четверых? Знаю я эту хитрость.

Многие сплавщики так делали. Бабам и отрокам полагалось платить вдвое меньше, чем мужику-бурлаку. Если нанять баб, а указать в бумаге мужиков, то с каждого такого обмененыша сплавщик мог положить в карман два рубля. Деньги немалые. Осташа бешено посмотрел на Федьку.

— Истая правда! — вытаращив глаза, принялся креститься Федька. — Всего четыре бабы! Приди — сам перечти! И народу — сорок человек! Не меньше!

— И перечту, — с угрозой ответил Пасынков.

— Сопли еще не смотал, а уже шельмует, — громко сказал за спиной Осташи Колыван.

Осташа только сжал челюсти, но не оглянулся.

— Ладно, будем считать, — согласился Пасынков.

Царапая пером, он принялся писать в своей книге, с ходу высчитывая так быстро, что Осташа не успевал загибать пальцы и запоминать.

— Тридцать шесть бурлаков по четыре рубли выйдет сто сорок четыре рубли. Четыре бабы по две рубли выйдет восемь, да с прежним сложить — сто пятьдесят две рубли. Семь сплавщику да одиннадцать водоливу до Нижнего, итого сто семисят. Червонец на водку, по рублю на подгубщиков да писят рублей за погрузку — вместе двести тридцать четыре. Получай.

Федька ловко застелил стол караванного заранее припасенным полотенцем. Большим медным ключом Пасынков открыл замок на скрыне и начал отсчитывать деньги, выкладывая их на тряпицу. Осташа и за деньгами тоже не успевал следить.

— Вот тута титлы поставь, — приказал Пасынков Осташе, тыча кургузым пальцем в свою книгу.

— А сплавщицкого запаса ты мне не даешь? — удивился Осташа.

В сплавщицкий запас обычно давали рублей двадцать — на тот случай, если барка сядет на таш или на огрудок и придется нанимать местных крестьян, чтобы стащили с мели.

— А какое тебе доверье? — хмыкнул Пасынков.

— Он на хватке постоит до обеда, чтобы караван вперед убежал, а потом скажет, что обсох да снимался. Бурлакам по чарке водки, чтобы молчали, — и запас себе в карман, — опять подал голос Колыван.

Осташа потер скулу, словно размял отмороженное место.

— Так, значит, дело подряжаешь, Степан Давыдыч? — сдавленно спросил он. — Огулом мненье заимел?

— А ты помалкивай! — рассердился Пасынков. — И без того из милости принял.

— Ты бурлаков поштрафуй поначалу, так запас и соберешь, — посоветовал сплавщик Анкудин, сжалившийся над Осташей.

Осташа молча взял тряпицу за углы и завязал деньги в тугой узел.

Отдуваясь, Пасынков ткнул оборотной стороной пера в плошку с рыбьим клеем и принялся старательно вклеивать в свою книгу листы со списком бурлаков.

— И неча рожи корчить, — проворчал он. — Походи сначала с наше, потом и права наши заимеешь…

Осташа не ответил, развернулся и пошагал на выход из горницы.

— Эй, кочеток! — крикнул Пасынков ему вслед. — Флаг забери!

Он издалека кинул Осташе скомканный флаг, будто девка — платочек на память. Осташа, пряча от всех глаза, нагнулся, словно кланялся караванному за науку, и поднял с пола упавший флаг.

— С-суки… — шипел Осташа, выходя от Пасынкова. Не глядя, он грубо расталкивал бурлаков плечами, напролом пробиваясь сквозь толпу на крыльце. Федька благоразумно молчал и семенил сзади.

 

ТРИНАДЦАТЬ КОПЕЕК

Узел с деньгами Осташа в казенке сунул на полку в поставец. Федька купил две ведерные кляги водки и тоже приволок их в казенку. Теперь Осташе пришлось перебраться жить на барку — деньгам и водке требовался караул.

Осташа сидел на ступеньках лесенки на скамейку и наблюдал, как Федька руководит погрузкой.

Магазины — пристанские амбары с заводским железом — были раскрыты все подряд. Понаехавшие с завода приказчики стояли в дверях с учетными тетрадями: пересчитывали добро. Бурлаки таскали железо на барки. По склону горы через плотбище им настелили мостки, и погрузка шла полным ходом. Прутья и ружейные стволы носили на плечах связками. Чушки катили слегами по лоткам — один человек подталкивал, другой ловил и направлял. Железные полосы таскали в одиночку: совали полосу под мышку и снизу прихватывали руками в вачегах. Листы держали щипцами — грубо обрубленные острые кромки могли запросто отрезать пальцы. Пушечные ядра и скобяной товар насыпали в заплечные короба. Труднее всего приходилось с пушками: двое на веревке несли тяжеленный пушечный ствол за казенник, третий всовывал в жерло крепкую жердину и бежал впереди.

Глядя, сколь мало груза может поднять один человек, Осташа сомневался: похоже, целый год нужен, чтобы заполнить огромную барку. Но людей на погрузке работало сотни, все бегом, все без остановки — сплошной круговорот. Под Федькину ругань, под звон железа, под бряк чугуна барка потихоньку оседала в воду, набирая свой неимоверный вес.

Погрузка продолжалась и днем, и ночью. Грузчики сменялись, а Федька стоял в одиночку: такова была работа водолива. Федька указывал, где и как чего уложить, чтобы груз не сдвинулся, чтобы лежал ровно. Окажись один борт барки выше другого хоть на вершок, барка начнет валиться со стрежня набок. Рано или поздно она не удержит бега на повороте и ударится в бойца. Осташа шнурком с узелками придирчиво проверял осадку: не перекосило ли судно в воде. Но Федька — даром, что балбес, а уровень соблюдал как скитник епитимью.

Магазины опустели только на третий день погрузки. Весна тем временем подтаяла, намокла, закапала с низкого неба мелкими дождями. Словно вздохнув с облегчением, распадки, плотбище и улочки Каменки обрели тот вид, который и был им родным, — вид грязевых разливов, расчерченных вдоль и поперек чисто промытыми дощатыми мостками и бревенчатыми выстилками. На пруду за перестягой ледяные горы обреченно потемнели, набухли, начали тонуть.

Чусовая совсем освободилась ото льдин: оголилась темная, беспокойная стремнина с пенными серпами завертей. Вода в реке прибывала мерно и мощно, неостановимо. Чусовая все подымалась и подымалась, как на огромном вдохе. Она затопила приплески, лощины и низкие облуги по берегам, пролилась на редкие поля вешними озерами-полоями, просочилась в леса извилистыми выраями, с вызовом билась в стены бойцов, словно хотела помериться со скалами ростом. По быстротоку плыли сорванные с места мостки и бревенчатые сцепки, замертво опрокинутые навзничь; несло разный строительный мусор. Из чащоб, словно дохлую нечисть, вымывало разлапистые пни, черные и осклизлые карчи. Мимо берегов летели рухнувшие в воду елки — зеленые, странно живые, будто ошеломленные своим падением и оцепеневшие, как сказочные, заживо погребенные богатыри.

Плотинный мастер был прав: распадок речки Каменки затопило выше гаваней. Под закипевшими волнами скрылись свайные стенки, подъемные колеса ворот, толстые причальные столбы. Как вверх по горке, вода лезла по дощатым скатам вешняков. Утром третьего дня после ледохода по горам издалека приполз гром пушечного выстрела. С камня Каменского в ответ тотчас рявкнула пристанская пушка. Это от горы Волчихи вниз по Чусовой передавали весть, что Ревдинский завод открыл плотину и спускает пруд, наливая Чусовую караванным валом. Караваны отваливали от Ревды через сутки после начала спуска воды.

Утром того дня, когда отвалят караваны, Осташа на причале рассчитывался с бурлаками за погрузку. Федька для важности приволок стол и лавку, разменял деньги на мелочь. Бурлаки серой грязной толпой окружили стол и внимательно глядели, как Федька роется в мешке с медью.

— Положено вам, братцы, за погрузку по рублю двадцать пять копеек на кажного, — деловито пояснял Федька, ладонями разглаживая на столе бумагу со списком бурлаков. — Да за сплав задаток по два рубля. Мелочи разменной, вишь, мало, а потому сбивайтесь по двое да по четверо…

Осташа просто стоял и смотрел, как Федька быстро и ловко отсчитывает деньги и отыскивает в бумаге имена бурлаков.

— Та-ак, Нелюбин Корнила, ты у нас подгубщик, тебе четыре рубля да пять пятаков…

Осташа разглядывал невысокого ладного мужика с костистым недовольным лицом. Где он его видел?..

— Мне куда сейчас деньги-то сувать? — сказал мужик. — Рассчитался бы разом в Левшиной. А то копейку здесь, копейку там…

— Бери, пока дают, — посоветовали из толпы. — Убьется барка — вообще ничего не дадут. Федька по-божески рассудил…

— Как убьется? Как? — раздался вдруг знакомый Осташе голос. Сквозь толпу к столу протолкался Бакирка-пытарь и тревожно посмотрел на Осташу. — Не убьется ведь, да?.. — Он оглянулся на бурлаков. — Астапа — хороший сплавщик, верно! Не убьется барка! Зачем такое говоришь? Шайтанам обещаешь, глупый рот!

Словно требуя защиты, Бакир подобрался к Осташе вплотную и взял его за рукав.

— И ты, значит, со мной? — улыбаясь, спросил Осташа.

Бакирка закивал кудлатой головой.

— Бакир с Переходом ходил — хорошо было. Теперь с тобой пойдет.

— Клад-то в Ермаковой пещере ты отыскал или нет? — напомнил Осташа.

— А-а!.. — досадливо закряхтел Бакир и махнул рукой. — Обманул вогул Бакира, умер. Слова-то волшебные только при живом колдуне работают. При мертвом — нет. Не открылась бы пещера. Бакир и не лазил даже. Не напоминай — грустно.

А Осташа вдруг как со щелчком вспомнил, где же он видел этого Корнилу Нелюбина. На Веселых горах, на перетолке и на отчитке! Это ведь Корнила крикнул скитникам, Гермону, Павлу и Калинику: «Кого Пугачом ни поверь — все словоблуды!» Осташе захотелось еще раз поглядеть в лицо подгубщику, но Корнила уже затерялся в толпе.

— А это, Осташка, другой твой подгубщик — Поздей Усынин, — одернул Осташу Федька.

Возле Федькиного стола стоял и, шевеля губами, пересчитывал деньги мужичина огромного роста, с широким, плоским лицом и черной бородой. На Осташу он и не обернулся.

— Будь здоров, Поздей, — сказал Осташа.

— Здоровей меня других покуда нету, — пробурчал мужик, искоса бросив на Осташу короткий тяжелый взгляд. Глаз у мужика был нехороший — диковатый, косой. Но здоровее этого мужика или повыше ростом вокруг и вправду никого не было. Рядом с Поздеем Осташа почувствовал себя совсем мальчишкой.

— Где нашел такого великана? — тихо спросил Осташа Федьку.

Федька пожал плечами:

— Я и не искал его. Он сам явился. Говорит мне: на барку к Переходу возьмешь меня подгубщиком? Я говорю: да запросто. Такого силяка в Ревду бы на караван — его бы к косным на корму посадили, десять рублей дали бы. А он, дурак, здесь, в Каменке, место ищет… А вот еще твой подгубщик — ты его помнить должен…

У стола стоял Платоха Мезенцев — старый бурлак, Федькин друг по летнему сплаву на межеумке. Платоха снял шапку и чуть поклонился Осташе. Осташа тоже нагнул голову. Против Платохи он ничего не имел, хоть летом Платоха и пьянствовал с Федькой, как последняя кабацкая теребень.

— А меня-то хоть вспомните, Остафий Петрович? — вдруг спросили рядом.

Осташа повернулся. В толпе стоял Никешка Долматов. Он глядел на Осташу с робостью, но и с надеждой на добрую встречу.

— Никешка!.. — обрадовался Осташа, широко растопыривая руки.

Никешка кинулся обниматься, облапил Осташу, стал с чувством стучать его по спине, словно выколачивал пыль из Осташиного армяка.

— Я от Усть-Утки до Каменки по всем пристаням прошел — искал тебя! — гудел Никешка.

— Ну и молодец, что нашел! — искренне отвечал Осташа.

— Он сказал, что ты его обещал подгубщиком поставить, так я поставил, — сообщил Осташе Федька.

— Спасибо, Федор, порадовал!..

— Спасибо в рот не зальешь, — тотчас сказал Федька.

Мужики получили деньги; кое-кто уже пошел прочь, а к столу приблизились бабы. Они, все четверо, были в подпоясанных мужичьих армяках, в платках, повязанными так, что из щели торчали только носы. Не поймешь: молодые ли, старые. Прятались от оголодавших глаз бурлачья.

— На вас, бабоньки, мелочи уж не осталось, — вытряхивая из мешка последние деньги, признался Федька. — Делите сами девять рублей на четверых.

— Вон же у тебя гривенники да полушки, — тихо сказала одна баба.

— А это, Фисонька, на Спирьку, ты его знаешь. Лежит Спирька под курятником у Кафтаныча, не может прийти. Надо его уважить, бедолагу.

Осташа вгляделся в бабу внимательнее: точно, это была Фиска, которая летом тоже ходила с Алфером Гилёвым на межеумке. Фиска заметила Осташин взгляд, покраснела и, повернувшись, неловко поклонилась, чуть слышно произнесла:

— Здравствуйте, Остафий Петрович…

И куда делись ее бойкость, острый язык?

— И ты здравствуй, Фиса, — сухо ответил Осташа. Он сразу вспомнил ночь под камнем Нижний Зайчик, мятый дерезняк, белые ляжки Фиски под задравшимся подолом, слезы: «Кто же вас, мужиков, сглазил?..» Но Фиска уже отвернулась, собираясь уйти прочь.

— Эй, сплавщик, это чего ж такое? — вдруг раздался возмущенный крик. Кричал Поздей, глядя на баб. — Это не по нашему закону!..

— Чего еще? — недовольно спросил Осташа.

— Как — чего? — в полный голос шумел Поздей. — Мужики, вы глянь, что наш старшой творит — а? Ты как бабам платишь?

— Как? — не понял Осташа.

Бурлаки, уже собравшиеся расходиться, останавливались. Осташе все это сразу очень не понравилось.

— Ты бабам за погрузку платишь, как мужикам! Ты с кем нас, мужиков, сравнял? Что мы, что бабы — одно? Я что, с этой жлудовкой по-одинаковому работал, да?

— Ну, раззявил пасть, — зло буркнул Федька, сворачивая мешок из-под денег.

— Эй, мужики, иди сюда на правеж сплавщика! — надрывался Поздей. — Нечисто тут дело!

— Ты не заговаривайся, — спокойно предупредил Поздея Осташа.

Бурлаки возвращались к столу, испытующе глядели то на Поздея, то на Осташу.

— Ты, сплавщик, и мужику, и бабе за погрузку рупь двадцать пять платишь — верно? — Поздей чуть пригнулся, чтобы заглянуть Осташе в лицо. — Шельмовство это! Мужики с бабами разно работали! Я в одиночку пушку пер, а эти мокрощелки вчетвером поднять не могли, и всем по рупь с четвертью, да?

Бабы, сбившись табунком, молча стояли в толпе, не поднимая глаз. Вокруг них образовалась полоса пустоты.

— Народ, как считаешь, справедливо то? — Поздей гневно осмотрел бурлаков.

— Дак уж куда там… — неуверенно прозвучало из толпы.

— Негоже, конечно…

— Везде бабам вполовину платят.

— Пересчет давай! — потребовал Поздей. — Бабам положено по шисят две копейки с полушкой, а мужикам по рупь тридцать восемь копеек с полушкой — вот верный счет!

«Надо же, как все уже расчислил!» — сквозь глухой гнев удивился Осташа.

— Куда-а?!. — завопил Федька, для которого такой пересчет был словно ножик в грудь. — Я где такую мелочь возьму?!.

— Баб-то всего четыре на тридцать шесть мужиков, — угрюмо сказал Осташа. — Вам, мужикам, жалко на них по копейке?

— Врет! — радостно заорал Поздей, тыча пальцем в Осташу. — Врет он! Не по копейке! С каждого получается на бабу по тринадцать копеек с полушкой! За тринадцать копеек в артели неделю ломишь!

Бурлаки, пораженные, глухо загомонили:

— Копейки-то не дармовые…

— У каждого, считай, своя баба есть, чтоб тринадцать копеек отдать…

— Пересчет нужен, сплавщик!

— Давай пересчет!

— Да в шею вас! — заорал Федька. — Горную стражу позову!..

— Пересчета не будет, — твердо сказал Осташа. — Моя воля.

— Не дело то!..

— Испытываешь, парень!

— Так у нас не ведется!

— Пустой разговор, мужики! — вдруг гневно крикнул Корнила Нелюбин. — Оставь деньги бабам, считай за подаянье!

— Тебе, Корнила, не надо — ну и ступай.

— Могешь хоть все бабам отдать — твое решенье…

— Там копейку, тут копейку — без штанов домой вернешься…

— Не будет пересчета, — повторил Осташа, глядя на взбудораженные, враз поглупевшие рожи бурлаков. Даже странно было: неужель это те самые люди, которые были на спишке? Что такое за единый миг превратило их в сволочь?..

— Обижаешь!

— Да он потом у баб заберет и себе в карман! — подогревал народ Поздей. — Известная хитрость!..

— За поклеп рубль тебе штрафа, — ровно сказал Осташа Поздею.

Поздей согнулся, как от удара под дых, и схватил себя за бороду, точно хотел выдрать ее.

— За правду страдаю! — мученически крикнул он. — Защищай, народ!..

— Да чтоб Осташка… Вы чего? — захлебываясь, закричал Никешка.

— Дурь несешь, шалыган! — добавил Корнила.

— Я?! Дурь?! — напоказ изумился Поздей. — Ратуйте, люди! Я себя за язык не тянул! Эта проблядешка, — Поздей ткнул пальцем в Фиску, — евонная полюбовница! Кому наши деньги пошли, а?

«Откуда знает?.. — остолбенел Осташа. — Или случайно угадал?..»

— Молчи, рыло кандальное! — завизжала Фиска. — У себя в портках ройся, а мне под подол не лезь! Ничья я не полюбовница!.. У меня муж в солдатах!.. Честная я!..

Ответом ей был глумливый гогот бурлаков. Фиска закрыла лицо руками и бросилась прочь сквозь толпу. Кто-то подставил ей ногу, и она шлепнулась в грязь, заревела, вскочила, побежала дальше.

Осташа почувствовал, как у него повело лицо. Он даже качнулся вперед, чтобы кинуться на Поздея, и еле устоял на месте.

— Нету доверья такому сплавщику! — орал Поздей, распахивая на груди армяк. — Для него деньга дороже правды! Батька его за деньги на Разбойнике барку убил — и сынок такой же! Долой его! Загубит он нас всех, мужики!.. Нету доверья!..

Бурлаки даже притихли, пораженные известием о коварстве сплавщика. Десятки глаз уставились на Осташу, ожидая его ответа: отбросит ли он наговор, убьет ли Поздея на месте, отвернется ли от народа, пряча взгляд?..

Откуда Поздей все знал?.. Но Осташа не успел даже задать себе этот вопрос. Все помутилось в глазах, в груди могуче повернулся темный, тяжелый водоворот гнева. Неудержимо, как оползень, Осташа двинулся на Поздея, который с готовностью сжал кулачищи. Никешка испуганно уперся Осташе руками в грудь; Федька, едва не свалившись с лавки, вцепился в полу Осташиного армяка. Из толпы плечом вперед полез Корнила Нелюбин, оттирая Поздея в сторону: одного удара Поздеева кулака достаточно было, чтобы Осташе выбить мозги в шапку. Толпа бурлаков возбужденно загудела, отпрянула от сплавщика и подгубщика, уступая место для драки. Чьи-то руки потянули Корнилу в сторону — не мешай. Но Осташа сделал еще шаг и остановился сам, набычившись и не сводя взгляда с Поздея. Поздей в открытую победно ухмылялся и покачивал плечами, держа перед бородой кулаки. Осташа молча обвел глазами толпу. Бурлаки глядели со злым ожиданием, со скрытой насмешкой, с вызовом. Никто не хотел мириться из-за тринадцати копеек.

— Все недовольные, да? — хрипло спросил Осташа.

— Все! — смело и как-то разгульно раздалось в ответ.

— Тринадцать копеек мне цена, да?

— Загнул — и гроша не стоишь! — крикнул Поздей. Оттолкнув державших его бурлаков, перед Осташей появился Корнила Нелюбин. Лицо его дергалось. Глядя на толпу, Корнила отвел руку назад, указывая пальцем на Осташу.

— Мужики, я его в первый раз вижу! — будто с угрозой, заговорил он. — Но ведь он сплавщик наш! Вы чего творите? Он за нашу жисть ответ берет, а вы его ни в грош?.. Это, братцы, грех похуже обсчета!.. Поздей, искушаешь народ! Замолчи!

Осташа перевел дух, словно выдохнул огонь, даже грудь вмялась.

— Мне заступничества ничьего не надо, — хрипло сказал он, отстраняя Корнилу. — И объяснять мне нечего. Здесь моя воля! Я — сплавщик. Я не объясняю — я команду даю! И коли жить хотите, вы мне покорны должны быть! На барке горной стражи нет. Будете бунтовать — всем погибель! И тринадцати копеек за шкуру вашу не дадут, не то что рубля!

Толпа обозленно молчала.

— На первый раз — прощаю, — добавил Осташа, чувствуя, как онемели скулы. — Во второй раз уже не я — Чусовая всех накажет, убьет в теснинах!

И вдруг издалека пополз гром, потек по распадку на плотбище. Пушка на камне Каменском помедлила и отозвалась выстрелом. Это снова передали весть из Ревды: первый караван отвалил. Часа через два он пронесется мимо Каменки, и каменским караванам тоже надо будет выходить на реку.

Бурлаки завертели головами, не понимая причины пальбы: многие из них были на сплаве впервые. Небось даже испугались — не горная ли стража кинулась разгонять их бунт?..

— Все на барку! — приказал Осташа. — Отвал каравану!

 

ОТВАЛ

Бурлаки тараканами рассыпались по плотбищу, торопясь к своим баркам, а на барках водоливы уже сматывали снасти, отвязываясь от причалов. Над берегом поднялся гвалт, насквозь прошитый руганью подгубщиков и командами сплавщиков, оравших в свои трубы. Косные лодки скользили по пруду. Пристанские работники спешно разбирали мостки через главный прорез плотины, на всякий случай — и через вешняк тоже. Приказчик, навалившись брюхом на ограду, в последний раз промерял шестом глубину в прорезе. Плотинный мастер деловито мазал дегтем ступицы на поворотных осях затвора. Старики, детишки и бабы Каменки спешили на гору, на плотину, чтобы смотреть, как полетят караваны.

С высоты скамейки Осташа глядел, как его бурлаки укладывают на «подушки» потеси и бестолково суетятся, выстраиваясь у кочетков. Оборачиваясь назад, Осташа видел, как полевские барки отходят от причалов, чтобы занять первое место у затвора плотины. Эти барки на снастях тянули с косных лодок, а бурлаки гребли потесями — с отвычки еще неловко. Неуклюжие, огромные, плоские суда, медленно махая растопыренными веслами, неожиданно ладно, точно и без спешки выходили в створ ворот.

Пруд поднялся высоко, и чусовская излучина за плотиной была видна почти вся.

— Чего же караваны не идут?.. — вытягивая шею, стонал рядом Федька, который забрался на скамейку к Осташе.

Даже небо, влажное и мятое, как сырой войлок, словно замерло в ожидании, забыв про дождик. Только шальной, пустой, бездумный ветер метался над прудом, колотился о горы. Осташа, не отрываясь, глядел на Чусовую. Для него уже не было ничего — ни гнева, ни ярости, ни обиды на смуту своих бурлаков. Сердце изнывало ожиданием, иссосанное жутью скорой схватки — разом и болью, и страхом, и радостью. Сдержанное, еще не проявленное величие этого мгновения уже смыло с души все припарки, все коросты и словно оголило зияющую, трепещущую, чуткую рану. На барке вполголоса гомонили бурлаки. Сорочьим базаром доносился с плотины всполошенный бабий треск. В деревне лаяли собаки. Но как караванный вал закатывает прибрежный булыжник, так все звуки поверху закатывал широкий шум движущейся реки — плеск, всхлипы, журчание, рокот кипуна под скалой, разбежистый шелест стрежня.

— Бегут! Бегут! — завопили с горы, а потом с плотины.

И тотчас Осташа увидел сам: по Чусовой, по стрежню бежала первая барка. Издалека она походила на плоского дощатого паучка, который перебирает длинными тонкими ножками. Барка прицельно и точно, словно по струне, заходила в поворот. Над кровлей ее палатки на мачте-щегле трепыхались два одинаковых черно-белых флага. Черный и белый — это цвета Ревды; по два флага поднимал всегда только караванный.

С пристани кричали, свистели, махали шапками. В ответ с барки по-щенячьи задорно и звонко тявкнула сигнальная пушчонка: мол, все хорошо! Ревдинцы любили пальбу и лихую бахвалу.

Барка ревдинского караванного промчалась мимо Каменского распадка, и тотчас же за ней пролетела вторая барка, третья, четвертая… Осташа знал, что за горой вся Чусовая до самой сизой мглы окоема покрыта россыпью бегущих судов.

А на прорезе каменской плотины уже раскрывали затвор. Скинув верхнюю одежу, пристанские работники давили грудью на огромные рычаги затвора. Тяжелые, сбитые из плах створки ворот медленно, с натугой разомкнулись, будто лопнула цепь кандалов. Весь пруд дрогнул, и по воде раскатился то ли стон, то ли хрип — словно вздохнул удавленник, которого еще живым вынули из петли. Вода обвалом упала в прорез, выбив вверх клубы мокрой пыли. А работники на снастях оттягивали створки все шире, и в прорезе нарастал победный рев воды, прорвавшейся сквозь плотину. Небо заморгало, заслезилось. Ветер испуганно припал к пруду и, как стая собак, шарахнулся сразу во все стороны, прячась в зашумевших ельниках на склонах прибрежных гор.

На Чусовой мелькнули сине-зеленые флаги полевского каравана, булькнула пушечка. Первая барка каменского пруда вошла рылом в прорез плотины. Бурлаки вздернули потеси, и барка показалась Осташе курицей, что испуганно встопорщила крылья. Ее корма вдруг начала с шумом подниматься из воды. Задрав огромный зад, барка неумолимо уходила в проем, словно вываливалась с пруда на Чусовую. …Приказчик не догадался срубить перильца вдоль канала, и они ввели народ в заблуждение. Люди, толпившиеся на плотине, заорали и запоздало кинулись прочь от прореза. Поднятые потеси барки с треском снесли перильца и сгребли нескольких мужиков и баб, не успевших отскочить в сторону. Толпа на плотине взорвалась воплями. Расхристанный приказчик, матерясь, подлетел к толпе и принялся отталкивать народ еще дальше.

Но с барок некогда было глядеть на суматоху. Косные уже вытолкнули к прорезу вторую полевскую барку, и она тоже словно провалилась сквозь плотину.

За гребнем плотины мелькнул зелено-желтый флаг сысертского каравана. В прорез каменской плотины одна за другой канули обе сысертские барки. К прорезу уже шла барка Колывана, где на скамейке стояли сам Колыван, караванный Пасынков и водолив — дядя Гурьяна Утюгов. Как на узде, барку вели косные лодки. Вторая каменская барка на помочах косных тоже выдвигалась из плотного строя судов у причалов. Косные лодки подгребали к Осташиной барке, громыхнули носами в ее борта. Косные молодцы ловко накинули на пыж веревочные петли, словно за шею заарканили сбежавшего коня.

— Платоха! Никешка! — крикнул Осташа в трубу.

Платоха и Никешка повели потеси. Они держали их за крайние рукояти — за «губы» — и управляли ходом весла. Бурлаки толкали потеси вперед, наполняя их движение своей силой. Барка начала грузно разворачиваться. Под скулой заурчала вода. Косные молодцы в своих лодках свирепо рыли пруд распашными веслами и держали снасти внатяг. Барка нехотя, как корова, отошла от причала и послушно подалась к прорезу. За высокой, черной, мокрой створкой ворот, скрепленной ржавыми железными полосами, исчезала корма колывановской барки. На коньке ее палатки лежала длинная лодка; она проплыла над плотиной как по воздуху. Из-за плотины донесся могучий и гулкий всплеск: Колыван вышел на Чусовую.

— Поздей, греби, Никешка, табань! — командовал Осташа.

— Ой, врежемся в плотину!.. — скулил рядом напуганный Федька.

Косные установили барку в створ и сдернули с пыжа петлю. Впереди в прямоугольном проеме лотка, будто шаньга в чью-то раззявленную пасть, убиралась вглубь широкая корма второй каменской барки.

— Потеси задирай! — крикнул Осташа.

Подгубщики, ломая сопротивление неопытных бурлаков, повалили потеси рукоятями на палубу. Лопасти, роняя капли, взметнулись над стенками прореза. Осташина барка пошла в проем.

В дощатом лотке прореза ревела и пенилась вода, широким языком переваливалась через порог. Разница в уровнях высот пруда и Чусовой составляла примерно четыре локтя. Прорез был шире барки всего-то на пару аршинов. Барка сразу же ткнулась плечом в стенку канала, устанавливаясь точно по его оси. На разбухших плахах, из которых был выложен короб лотка, остался черный смоляной след удара. Осташа почувствовал, как нос его барки завис над водосливом. Раздался мученический треск — барка гнулась на излом; под палубой гулко брякнуло железо. Но барка скользила дальше вперед и вдруг огромной качелью перевалилась через порог, вздыбила корму и с шумом окунула нос в воду так, что стукнулась подбородком о днище канала. Бурлаков уронило, как рожь под ветром. Меж бортов барки и стенками лотка выбило буруны пены, хлынувшей на палубу, а сами стенки мгновенно стали выше на сажень, отгородив небо, словно барка легла в гроб.

— М-мать твою… — тихо охнул Федька.

— Все на ноги живо! — заорал Осташа в трубу и, мимо трубы, бросил Федьке: — Будешь скулить под руку — утоплю!..

Барка с грохотом и шумом протиснулась по лотку меж осклизлых деревянных стен и выпала на простор затопленного распадка, который сейчас превратился в речной залив. Свежим воздухом дохнуло в лицо, светом опалило глаза. Под тушей плотины в грязных завертях воды, цепляясь за доски, еще плавали люди, сброшенные с плотины потесями первой каменской барки. Впереди поперек пути летели барки чужого каравана.

Мокрые бурлаки вскакивали с палубы, лихорадочно разбирались в строй у кочетков. Ток реки нес барку боком на слоистые отвесные гребни камня Каменского. Справа прямо в борт Осташе гнала какая-то слетевшая со стрежня купеческая барка под малиновым флагом. По ее левой стороне бурлаки еще ошалело гребли потесями, мотаясь через всю палубу вслед за вальком весла; они еще надеялись отшарашиться от скалы. Но с правой стороны люди, спасаясь, уже сыпались в воду. На скамейке без шапки стоял сплавщик с белым как полотно лицом.

— Навались все! — заорал Осташа. Подгубщики — Платоха, Поздей, Никешка и Корнила — кинулись на свои рукояти что было сил. Потеси Осташиной барки воткнулись в волну, выталкивая судно из-под удара. Осташа увидел, что на лопасти потеси, что вынырнула из воды и тотчас унеслась вперед, повис цветастый платок утонувшей под плотиной бабы.

— Наддай! — кричал Осташа.

Тяжеленная барка выходила на стрежень вдоль пенного вала под камнем Каменским. Мощь движения реки навалилась барке на правое плечо, поворачивая ее носом по течению. Перед Осташей вглубь елового ущелья провалилась даль речного створа. Купец, разрывая воздух, пронесся мимо кормы Осташи.

— Платоха, загребай, Корнила, табань! — командовал Осташа.

Теперь две барки — его и купеческая — бежали почти вровень. Но Осташа бежал по стрежню, а купец — обочиной, которая упиралась в утес. Купеческий сплавщик вдруг кивнул Осташе и широко перекрестился. Его барка пропорола носом буруны и с грохотом врезалась в скалу. Осташа еще успел увидеть, как люди полетели над палубой, а сплавщик покатился по кровле палатки. Страшно щерясь, треща, начал щепиться нос погибающего судна, а палуба вздыбилась, расползаясь досками во все стороны. И тотчас выступ скалы закрыл картину гибнущего судна.

И впереди, и сзади громоздились другие барки, проскользнувшие мимо камня Каменского. До убившегося судна им уже не было дела. Осташа вписался в караван, и теперь нужно было держаться своего места, чтобы кто другой не вытолкнул его на скалу, как только что сгинувшего купца. И Осташа тоже не оглядывался. Он знал, что сейчас из-под Каменского на Чусовую выбрасывает изодранные доски и барахтающихся людей. Здесь все уже решилось, ведь это сплав, это железные караваны: беги, не оглядываясь, чтобы добежать до цели, и каждому поможет только господь.

 

БОЛЬШАЯ СОЛЬ

А река несла, и ельники за камнем Каменским сменились крутыми косогорами. Они были грязно облеплены бурыми прядями прошлогодней травы. За косогорами показались избы Нижнего Села. Село стояло на броде, и Чусовая здесь раскатывалась вширь. Прямо посередке брода летом громоздился остров-огрудок, сейчас затопленный выше маковки; на его месте кипело целое стадо бурунов, из которых, трясясь, торчали измочаленные ветки тальника. Здесь стрежень заваливался направо и бил темечком прямо в боец Шайтан. Сила течения словно сгрудила скалу в складки, как голенище сапога.

— Никешка, Платоха! — командовал Осташа. Потеси по правому борту могуче отгребали, чтобы обойти огрудок левее. Среди бурунов уже громоздилась плотно севшая на мель барка. На ее палубах суетились полуголые бурлаки. Видно, сначала они пытались сняться с помощью неволь, но река вырвала неволи из петель. Их длинные полотнища светлели в волнах далеко впереди барки. Теперь бурлакам оставалось только слезать в воду и сталкивать судно чегенями.

Осташина барка бежала вдоль заборов Нижнего Села. Потеси ее работали без остановки, но барку все равно отодвигало от деревенского берега и подтягивало к Шайтану. Осташа не боялся. Он видел, что силой разбега его судно перекинет за скалу и дальше его снова переймет стрежень и поставит прямо по ходу реки. А за Шайтаном из воды выставлялось черное от осмолки, окатанное волной, блестящее плечо только что убившейся барки. В полосе мути за устьем речки Сучихи ныряли и прыгали шапки и армяки, доски и брусья, ядра человеческих голов. Мутная струя Сучихи неслась вдоль берега прямо под низко нависшим ивняком. Из нее вылетали человеческие руки и пытались поймать ветки.

— А мы так не хряснемся, а?.. — спросил Осташу Федька, опасливо глядя на Шайтан.

— Да не скули ты — предупредил же! — рявкнул Осташа.

Конечно, это было страшно: рядом тонули люди, а никто им и веревки не кидал. Но таково было правило сплава. Здесь действовал уже другой закон — закон большого дела, большого народа. А что народу гибель барки? Царапина на пальце, и все. Лизнул, заклеил подорожником, и дальше вперед. Только дети сидят и плачут над царапиной. И можно было сколь угодно гневить бога проклятиями — небо оставалось глухо. Не потому, что господь отвернулся, а потому, что зрение его в теснинах стало иным. Здесь было как на войне: ангелы-хранители сражались с вражьими бесами вместе с людьми и в запале порой теряли тех, кого должны были беречь. И господь здесь тоже следил не за людьми, а за правдой. Значит, не в радости богатырства было магнитное притяжение караванного вала, а в жертве и в благодати веры, что правда все же есть и есть те, кто за нее бьется, и ты — среди них пока еще не убитый.

Осташа глядел вперед, и память быстро листала книгу Чусовой. Заросший ельником камень Маньков, на котором когда-то жила местная ведьма Манька. Камень Сенькин, возле которого был похоронен Сенька Лузянинов, знаменитый сплавщик из Ревды. Боец Висячий — его подмыло снизу, и он угрожающе навис над стрежнем так, что косынка пены и брызг полоскалась сзади по ветру, словно подвязанная под каменной челюстью скалы. Книга Чусовой была давно прочитана Осташей, заучена наизусть, а все равно всегда оставалась новой, понимаемой заново, как притчи из Священного Писания. Но река несла, и не было времени порадоваться своему знанию. На сплаве вообще не было времени гордиться собою.

Вперившись глазами в створ, Осташа не чувствовал себя и не помнил, кто он. Сейчас в нем от себя самого ничего и не осталось. Осталось только то, что было от бати, — опыт, сметка, сила духа на решение. Этим всегда и манил к себе сплав: в большом общем деле отринуть себя от себя и быть только тем, кем должно. Шалая вешняя вода всегда была живой. Она размачивала и расправляла искривленную душу, словно зачерствевший ремень. Она смывала с совести плесень и гниль грехов. Она вплетала человека в упряжь судьбы туда, куда ему и предназначено, а не куда пришлось, не куда хотелось, не куда думалось нужно. Она натягивала струну жизни с мудрым расчетом не оборвать ее — а иначе и незачем ладить дело, все сверзится и сгинет.

Перед Осташиной баркой неслась барка Вукола Катаева. Вукол слишком далеко отдал от страшноватого Висячего бойца, а потому за поворотом его понесло на боец Сокол.

— Скосил одноглазый… — пробормотал Федька, щурясь на барку Вукола. — Щас ему щеку-то побреет…

Сокол этот — батя говорил — вовсе не от птицы прозвище получил. Соколом охотники-чертознаи называли выпуклую кость лосиной груди. И вправду: узкий, бурый, высокий утес походил на лося, зашедшего в Чусовую по грудь. Подножие бойца расколола расщелина, словно лось расставил ноги для прочности. В хмуром поднебесье торчали рога из разлапистых кедров.

Осташа не обеспокоился за Вукола. По всему было ясно, что барка Вукола пройдет вдоль бойца скользом. Вукол что-то злобно орал в трубу. Его бурлаки махали потесями, а потом отбросили их и отскочили в сторону. Барка пробуравила темный след по белому пеннику мимо скалы, и скала походя, как соломинки, обломила обе потеси по левому борту. Вуколу повезло: за Соколом тянулся плес, который дал передышку, чтобы вытащить новые весла. Осташины бурлаки загомонили, довольные лихостью бескровной развязки.

Они уже потихоньку освоились, перестали пугаться любой скалы, любого поворота. Осташа по ходу барки ощутил, что их работа стала дружнее, слаженнее, и потому барка словно обраталась, смирила норов, сделалась послушной, как лошадь. Разогревшись, бурлаки сбрасывали на палубу одежу. Оставив свой кочеток на потеси Поздея, Бакирка пробежал по барке, собирая армяки в охапку, и отнес их в льяло, чтобы не замочило дождем.

Барка катилась по плесу, на котором блестели покатые вздутия отмелей, что были намыты впавшими справа речонками Афонихой и Софронихой. Барка плавно заколыхалась на водяных шалыгах, словно сани на мягких увалах. И от этого игривого покачивания Осташе вдруг стало беспричинно радостно, весело. Он впервые после отвала огляделся по сторонам просто так, без розыска опасности. Уже не лицом, не грудью в вороте рубахи, не замерзшими руками, а всей свободной душой он ощутил ветер, неяркий облачный свет, простор, сырость речного весеннего воздуха, нежное и робкое тепло далекого солнца в промоинах туч.

По правому берегу мелькнули ребра камня Корчаги. Досюда по дну Чусовой докатывались карчи — утонувшие коряги. Эти карчи глупые Афониха с Софронихой зачем-то каждый год упрямо выволакивали из лесных дебрей, по которым змеился их путь. За Корчагами показалась пристань Трёка. На гребне плотины лаяли собаки и толпился народ. Из открытых ворот гаваней валилась вода. За воротами виднелись палатки и щеглы трекских барок, готовых сорваться караваном.

— Трекнешься за Трёкой-то? — насмешливо спросил Осташа Федьку.

— Куда? — тотчас возмутился Федька. — Эдакие-то страсти в теснинах как без чарки пережить?..

Трёка кончилась небольшим бурым камнем Ёршик, который крутым изгибом спины и вправду походил на ерша с растопыренными колючками соснового плавника. На повороте из серого голого леса выставлялась глыба камня Баврика. Под Бавриком, зачаленная, стояла барка с ревдинским флагом. Вдоль ее борта по грудь в воде бродили бурлаки. Что там у них могло стрястись?..

За быстротоком справа поднялся боец Высокий. Он был какой-то совсем неуместный среди окрестных невысоких скал, словно приполз откуда-то снизу Чусовой, где стояли по-настоящему великие бойцы. Стена Высокого, надрезанная поверху висячими логами, выходила из леса к реке наискосок. Под ней в пенном клокотании торчком качались доски, брусья и мачта-щегла, на которой еще мотался мокрый флаг сысертского завода. На поляне перед скалой суетились бурлаки с убитой барки.

Слева зарябила гряда рассыпанного камня Ревень. За ним барку принялось трясти и колыхать на переборе Ревень, и в днище несколько раз грохнули камни-таши. Перебор бурлил, шумел, заглушая голоса, но командовать тут было нечего. Осташа знал, что чистого прохода сквозь Ревень нет. Ревень, кипя, ударялся прямо в лоб треугольного бойца Талицкого и затихал, словно оглушенный. А на другом берегу топорщил заячьи уши и петушиные гребни затонувший в косогорах боец Гребешки. Голой костью торчал на склоне парус тонкого одиночного пласта.

Малый остров за Гребешками превратился во взмыленный огрудок. Над ним поднялась ребристая стена Сибирского бойца. Напротив бойца в Чусовую вплеталась речка Сибирка. Батя говорил, что по Сибирке в старину проходила межа между строгановскими землями и царством сибирского хана Кучума, пока Ермак не согнал Кучума с Иртыша, как черного ворона с кедровой ветви. А сразу за грозным Сибирским бойцом торчал смешной боец Курочка, похожий на переполошенную курицу, вздернувшую короткие крылья. Впрочем, Курочка бил барки не хуже других бойцов. Бурлаки хмыкали: когда курицы летать научатся, тогда и Курочка перестанет губить суда.

По левую руку за Курочкой потянулась ровная стена бойца Заплотного, стоящая прямо в воде. На стене отвесно чередовались серые и белые полосы, как доски в заборе-заплоте. Народ рассказывал, что этот каменный заплот перед Ермаком поперек реки ставили вогульские чародеи. Камлали-камлали — и вырос каменный частокол. Ермак подошел — прохода нет. И тогда дружина сняла шеломы и начала молиться. Поднялся ветер, надул паруса стругов. Струги уперлись носами в каменную стену и сдвинули ее в сторону, на берег, будто ворота открыли. Вот и стоит теперь вдоль Чусовой заброшенное каменное прясло, распахнутое навеки.

Осташа смотрел на скалы и на леса, вспоминал сказки, вспоминал батю… Все было рядом: и батя, и Ермак, и все те, кто здесь когда-то проплывал… С прошлого сплава целый год Осташа был отчаянно одинок. Да, он бежал от человека к человеку, все время он был кому-то нужен, его спасали или пытались убить, бабы любились с ним, а добрые люди делили хлеб, — да. Но все равно это было одиночество, потому что никому не было дела до его правды. А сейчас на барке, среди чужих и незнакомых бурлаков, сбитых в случайную артель, одиночества не было. Не было, потому что имелось общее дело — и для артели, и для всего чусовского народа.

Кто-то намучился сам с собою, окунался в этот поток, чтобы раствориться в нем без следа, чтобы хоть на время слить свою душу с общей душой и не держать ответа за волю. Но Осташа в этом потоке не терял души, а обретал ее заново. Он получал ее обратно чистую, как медная раскольничья икона, прошедшая сквозь огонь. Батя был корнем из Чусовских Городков, от соляных варниц. Он говорил Осташе присловье солеваров: малая соль растворится без вкуса; средняя соль растворится и подсолит; большая соль даст горечь и не растает. Караванный вал катился сквозь теснины, сквозь народ и сквозь время, а потому на его гребне всегда все были рядом: и святой Трифон, который подбирает души убитых бурлаков, и Ермак, и все сплавщики, и батя. А вместе с батей Осташа и был большой солью.

Шальными пулями прострельнули мимо боец Софронинкий, камень Синий, камень Темняш. Пустым, распуганным стоял Птичий плес, растянутый от зарытого в лесах камня Журавлев до горделивой стены бойца Лебяжьего. Говорили, что когда тобольский дьяк Семен Ремезов вел первый железный караван, его корабли здесь врезались в гусиные стаи, как в перину. А ныне всех птиц уже перебили, переловили. От плеча Лебяжьего бойца, опущенного в воду, пенная струя, как лебединое крыло, отмахивала ломкие морщины камня Складки и гневно хлестала по бойцу Винокуренному. Но Винокуренный с бестолковым пьяным упорством то грудился до небес, то вдруг обваливался еловыми логами. Он словно еще не решил, то ли ему встать стеной, то ли рассыпаться оползнем-шорохом. Под Винокуренным Чусовая изгибалась петлей. Она терлась о бойца, как падкая на сладенькое баба будто ненароком задевает хмельного мужика оттопыренным задом. А чуть подальше, в лесу, точно вусмерть упившись, на спине лежал камень Курьинский. И Чусовая уже обегала его стороной: ну кому он такой интересен?

Осташа усмехнулся, глядя, как за Курьинским камнем некоторые барки уходят по излучине направо. Это были новички. Они огибали плотбище пристани Курьи путем санных обозов. А опытные сплавщики с разгону лихо перепрыгивали водяной порожек и дальше летели вдоль горла речной петли, вдоль коренного высокого берега, на котором стояли домишки деревни Курья. Плотбище на мысу сейчас полностью ушло под воду. От деревни до старицы-курьи Чусовая разлилась по всей своей пойме целым озером шириной в полверсты. Посреди озера, будто колдовством прикованные к месту, грудой стояли барки Курьинской пристани. Они цеплялись якорями за срубы-городки, на которых и были построены. Они всплыли с городков, готовые сорваться в путь, но честно ждали, когда мимо них промчатся караваны. По правилу их очередь была в самом хвосте.

— Не трожь потесь! — крикнул Осташа Поздею, который собрался было загрести, чтобы барка свернула вправо вслед за новичками.

Поздей послушно опустил рукоять, и Осташина барка покатилась меж деревней и заякоренным караваном, как телега по улице меж домов.

А за устьем речного горла в конце плеса издалека был виден неприступный ряж камня Богатырь с часовней на плоской вершине. Из-под туч косо проглянуло солнце, единым махом озолотило кровлю и лемеховую главку часовни. Казалось, что и камень-то создан господом только для того, чтобы на нем над долом проплыл маленький храм. И за храмом, как за сторожевой башенкой острога, побежали домишки Старой Утки.

По правую руку от устья речки Дарьи, что прибегала с далеких Малиновых гор, вдоль Чусовой тянулись хлевы, стойла, загоны, навесы, жердяные изгороди, грязные выгоны. Староуткинские бабы круглый год держали свою скотину на правом берегу, потому что на левом было негде. Зимой бабы ходили через Чусовую по льду, летом — вброд. В половодье и паводок они сидели при коровах безвылазно, навлекая на себя дружный гнев староуткинских мужиков, неприбранных и оголодавших. Но бабы стойко держались скотины, почитая ее превыше мужей: свинья, хоть и свинья, да не напьется, не побьет, не сгорит на заводе, упав в опоку.

Завод стоял на левом берегу и выглядел бодро и весело. За наклонными деревянными стенами боевого палисада уверенно дымили высокие краснокирпичные трубы. Как собаки, почуявшие, что скоро их спустят с цепи, барки нетерпеливо покачивались в гаванях. Вращались все колеса пристанского хозяйства. По широкому дощатому водосливу бурно катилась вода. Издалека походило, что водослив вбит между двумя горами, словно трон. Пушки Старой Утки палили каждому каравану. И радостно было слышать этот холостой, неопасный грохот: не по людям, а просто в воздух, будто завод тряс небо за отвороты гор, как старого друга при долгожданной встрече.

Чусовая в Старой Утке опять рассыпалась кудрявым бараньим стадом и вновь собралась воедино лишь у камня Слизкого, по которому, блестя, бежали вешние ручьи. Напротив Слизкого по правую сторону из лощины в Чусовую выбрасывало мутный, как сусло, поток речки Бражки. За ее устьем громоздились глыбы Бражкина бойца — словно везли воз бочек с хмельным, да спьяну перевернули и раскатили. Над Чусовой за Бражкиным бойцом поник буйной головой второй боец Висячий, будто он перебрал на дармовщинку.

Осташа смотрел, как Вукол обходит Висячий боец. Вукол шел не то чтобы неверно, а как-то грубо, валко. Его опять тащило на скалу, и он двумя рывками, от которых вода кипела вдоль бортов, опять ушел от удара. Осташа щурился, пытаясь понять, в чем дело. И дошло: у Вукола на потесях стояло словно бы не по десять, а по двадцать бурлаков. Сила гребка не равнялась числу гребцов.

«Вукол — истяжелец!» — вдруг понял Осташа. Понял без зависти, без гнева, без злобы. Что ж, пусть Вукол обходит бойцы, как знает, — дело его. А он, Осташа, обойдет по-своему. Чусовая рассудит, кто прав.

 

МОСИН БОЕЦ

Слева берег взгорбился, скорчился и облысел камнем Дыроватым, по откосам которого словно жахнули картечью. Говорили, что под этим камнем Ермак решил освятить воды Чусовой. Поп отслужил молебен и опустил в волну крест — а из реки шарахнулись черти и бесенята, полезли в скалу, издырявили камень, как сито. Видно, кое-какие из бесов все ж вернулись обратно, потому что под скалой барки качало и колыхало, словно река тряслась, как промывной лоток золотодобытчика.

Осташе не хотелось вспоминать, что приключилось с ним за Дыроватым, но куда же денешься?.. Барка пробежала мимо камня Чеген. Расплескав пену, она с шумом перекатилась через огрудок, на котором летом обмелел межеумок Алфера Гилёва. Вон ручей Чегени, в котором лежало тело Алфера. Вон камень Ямный, на котором Осташа разговаривал с мужиками из Мурзинки… Смерть Алфера пометалась в горах, вернулась эхом и сшибла с ног слободского попа Флегонта.

Крутой левый берег разрезали каменные ножи бойца Сокол — еще одного Сокола. Самое широкое и грозное лезвие вонзилось прямо в бок Чусовой. Караваны опасливо огибали его вдоль правого берега. За плитой отвесной скалы в мелколесье склона торчали останцы. Один из них в точности напоминал сидящего сокола.

Боец Сокол через Чусовую смотрел на другого бойца — на хмурого Балабана. Балабан выставил из леса неровное плечо и по локоть погрузил в Чусовую каменную ручищу, одетую в рукавицу из пены. Осташа, отводя барку левее, вспоминал песню тагильчанина Кирши Данилова. Кирша пел об этих местах: «Как на Чусовой на реке, на неласковой, бились грудь о грудь два сокола, два братеника…» Над этим створом меж двух бойцов Ермак увидел, как в тучах дерутся два сокола: бурый сокол-беркут, каких татары называли балабанами, и серый сокол-сапсан, княжая ловчая птица. Небеса решали: чья возьмет? Роняя перья, татарский балабан рухнул в Чусовую. Русский сокол-сапсан покружил с победным кличем, сел на берег и окаменел. Это Чусовая покорялась Ермаку.

— Никешка, давай-ходи-работай!.. — крикнул Осташа.

Почти сразу за Балабаном стоял невысокий и вроде неопасный боец Сенькин. Но этот боец сгубил лучшего сплавщика Каменской пристани — Сеньку Скорынина, и всегда поверху он был уставлен разлапистыми крестами. Сенькин боец промахнул мимо с шумом — будто, ломая подлесок, пробежал большой зверь.

А на повороте уже виднелась треугольная каменная шапка Боярина, бойца спесивого и коварного. Боярин распустил вниз по течению кудлатую бороду пены. Меж бородой и шапкой, качаясь, как травинки, торчали бревна и доски убившейся, уже затонувшей барки: словно злой боярин полной пастью хватил клок соломы.

Дальше Чусовая изгибалась длинным плесом Волчник. Здесь можно было перевести дух. Впрочем, засыпать не стоило: утюг острова Волчник разглаживал волны, пряча под их складками отмели. На одной из них, словно муха на клее, уже сидела ревдинская барка. Вокруг нее, погрузившись в воду по плечи, бурлаки разводили неволи. Осташа промчался мимо.

Плес Волчник врезался в крутую еловую гору, вскочившую над лесом, как встревоженный медведь с лежбища. Чусовая вскипела и отхлынула в сторону, тряся космами. Барка на повороте заскрипела, как телега. Гора, что остановила бег Чусовой, успокоилась, опустила шерсть, потихоньку улеглась обратно. За ее склоном мелькнули кровли деревеньки Родина, голбцы погоста. Здесь лежал и Алфер Гилёв. Осташа молча снял шапку и перекрестился. Рядом так же молча крестился Федька. Он, значит, тоже ничего не забыл.

Но скорбеть было некогда: течение потянуло налево, собираясь разбивать барку о Максимовский боец. Боец выезжал из леса, как обоз, прищемил колесом подол реки — никуда не деться.

— Поздей, Корнила! — командовал Осташа. — Платоха, табань!

Излучина реки развернулась, и Осташа увидел весь караван. Вукол отгребал от бойца как-то зло, надрывно, точно обиделся, что истяжельческая нечисть без его усилия здесь его не спасет. А под Максимовским бойцом уже мылилась чья-то совсем убитая барка, поставленная набок и прижатая днищем к скале. Груз, похоже, из нее уже высыпался сквозь проломленный борт. В пене уже не мелькали головы людей — все бурлаки утонули. Набег течения притиснул барку к скале, а стрежень отламывал нос, торчащий без защиты камня. Над Чусовой слышался гром, словно стреляла пушка: это река по одной, по две отдирала от барки бортовины и, вертя, швыряла их в воздух. Такой обломок упал на кровлю барки Вукола и сбил запасные потеси. Осташа издалека услышал, как Вукол ругается в трубу и костерит своих бурлаков, которые не успели перехватить покатившиеся потеси баграми.

За Максимовским бойцом Чусовая начала играть: то плавно вздымала барку, то роняла в ямину так, что судно грузло почти до палубы и опоясывалось юбкой из пузырей. Приближался другой опасный боец — Шилков. На Чусовой рассказывали, что имя свое он получил от шайтанского приказчика Шилкова. Тот любил побаловать: забирался на скалу и смотрел, как бьются барки. Иной раз с другими приказчиками на чужую жизнь даже об заклад по рукам ударял. Но сатана и Шилкова перехитрил. Шилков влюбился в заводскую девку, а у той уже был жених — сплавщик Фатьян Сестрицын. И Шилков пообещал черту душу, если черт угробит Фатьяна. Черт рад стараться: нагромоздил из валунов перебор. Шилков залез на скалу и сверху стал смотреть, как Фатьян на переборе погибать будет. А Фатьян с божьей помощью этот перебор одолел, прорвался. Черт только взвыл.

— Коли уж мне твоя душа не достанется, то и тебе самому — тоже! Стой здесь вечно и любуйся, как барки бьются! — крикнул он и превратил Шилкова в камень.

Валясь по бурунам, Осташина барка шла через перебор, только пена под ногами бурлаков разлеталась по выстилке палуб. Осташа, не теряя реки из виду, мельком глянул наверх, на макушку бойца. Вон под тучей торчит черный набалдашник — окаменевший Шилков.

…Камень Щелеватый, говорят, и был жилищем того черта, который Шилкова заколдовал. Но рассмотреть камень Осташа не успел: слишком быстро барка пролетела мимо. Начинался Мосин плес — один из самых коварных на Чусовой. На гладком, ровном, покатом створе барка набирала могучий набег. Надобна была вся сила бурлаков, чтобы преодолеть его и увернуться от Мосина бойца.

— Корнила, притабанивай, притабанивай! — командовал Осташа. — Никешка, потесь выбрасывай к пыжу, чтобы носом в берег смотреть!..

К исходу плеса барка должна была подходить избоченившись, чтобы за поворотом реки дружным гребком всех четырех потесей разом перекинуть себя через черту неодолимого притяжения Мосина бойца. Осташа щурился, цепляясь за перильца. Правый берег нехотя разворачивался. Мосин боец выползал из-за ельника словно задом наперед. Наконец появилось его узкое рыло, нависшее над стрежнем, будто медведь склонился над водопоем. И сразу донесся рокот и бултыханье волны, вспоротой каменным резцом. Осташа взглядом мерил углы и расстояния — пространство точно расчертилось тонкими светящимися струнами. Губы Осташи сами собой зашептали «Лодью несгубимую»: «Ждут меня на встречу сто двадцать камней-бойцов, сто двадцать сатанаилов, сто двадцать дьявоилов, сто двадцать полканов, не пешие, не конные, не рожденные, не кованные…»

Но возле левой передней потеси вдруг закипело какое-то гневное бормотание бурлаков, покрытое сверху решительным рыком Поздея: «Загубит сплавщик!.. Купили его!.. Табань!» Осташа обомлел. Бурлаки, трусливо оглядываясь, навалились на кочетки, а Поздей с силой повел губу весла. Лопасть гребанула воду, и барка послушно рыскнула, нацеливаясь тупым носом прямо в бивень скалы.

— Ку… куда?! — выдохнул Осташа. Поздей, будто голову очертя, могуче потянул рукоять на себя, занося потесь для следующего гребка. Кое-кто из бурлаков упал на палубу, сбитый ходом весла. Но Поздею, пожалуй, хватило бы силищи, чтобы загрести и в одиночку. Осташа не поверил глазам — так явен был дикий и нелепый замысел Поздея сгубить барку под Мосиным бойцом! И тогда в Осташином горле горошиной запрыгал истошный вопль: «Измена!..»

— Не… Нельзя!.. — вдруг по-петушиному заверещал Бакирка, стоявший крайним у Поздеевой потеси. — Пропадем!.. Астапа!..

Но Поздей рванул весло на грудь, защемляя Бакира между вальком весла и огнивом. Крик Бакира перешел в заячий визг — Бакиру раздавило ребра.

— Ходи, шалыганы! — заорал Поздей на бурлаков. Ошалев, бурлаки навалились на кочетки. Бакир упал.

Потесь ухнула в воду и, взбурлив, толкнула барку еще сильнее. Стрежень властно и блудливо подхватил барку, словно бабу под локоток. Барка уверенно летела прямо на гребень бойца. И Осташа, облизанный холодом, вдруг ощутил свою душу живой и трепетной — как девка, заголенная ветродуем, как осенняя береза под дождем-листобоем. Душа на ниточке трепыхнулась в теле, словно попавшая в силки тетерка при виде охотника. Бессмысленные заклинания еще клацали на зубах: «Проведи меня-молодца мимо каменя-бойца до чистой воды, до большой реки, до синего неба, до ясного оболока…» Вдоль обносного бруса полз раздавленный Бакир и блевал за борт кровью. Осташа стиснул зубы, словно душил наговор, и, вновь размыкая онемевшие челюсти, срывая глотку, закричал:

— Корнила, Платоха, полный ход! Никешка, табань, табань!

Но Корнила уже схватил за шкирку соседнего бурлака и сунул его на свое место у рукояти, а сам прыгнул к Поздею. Ударом в ухо он сбил Поздея с ног. Даже удивительно было: какой яростью невысокий Корнила смог обрушить такого богатыря?.. Поздей упал на карачки, а Корнила схватил его рукоять и, матеря Поздеевых бурлаков, сам повел потесь.

— Наддай! — кричал Осташа.

Стрежень волок барку к бойцу. Бурлаки что было сил отгребали, мечась по палубе вслед за подгубщиками. Осташа застыл, и взгляд его напружинивался, как лук под сокращающейся тетивой. Мосин боец свирепо несся вперед, прямо на барку, и раздувал под носом седые усы буруна. Барка даже застонала, уклоняясь от удара. Пена поползла из-под борта.

«Еще бы чуть-чуть!..» — скручивало душу Осташи. Гребень Мосина бойца взвился над головой до неба, где-то в тучах полоская сосны. Щит утеса загородил Чусовую. Барка на самом излете чуть качнулась — и перевалила рубец стрежня. Словно забор упал — такая вдруг открылась даль. Скала в бессилии махнула вдоль борта каменной палицей и выбила потеси из рук бурлаков. Барка проскочила мимо бойца впритирку — пеной окатило правый борт. Излучина Чусовой впереди была разрисована белыми кружевами.

Поздей, искоса глянув на улетавшую назад скалу, растянулся на досках палубы и обмяк, словно Корнила вышиб его из сознания.

Барку еще трепало на переборе после Мосина бойца. Слева из леса, как разбойничьи насады, мчались на выручку Мосину каменные корабли Гардыма. По правому берегу залаяли псы возле околицы Старой Шайтанки. Сам боец Шайтан сгрудился на повороте, насупившись и спрятав взгляд. Осташа, отдавая команды, прошел его чисто, хотя еще ничего не соображал. Душа его все-таки будто налетела на Мосин боец, и поперек мыслей, как кость поперек горла, все еще стоял щербатый гребень. Поздей по-прежнему лежал на палубе, но, похоже, он только притворялся оглушенным. Федька, скатившись со скамейки, волок под кровлю палатки Бакира, который захлебывался кровью. По левую руку бежали домишки Шайтанки, устье речки с плотиной, гавани и заводские трубы. Потом справа бабьей занавеской проколыхались складки Могильного камня, а за ним раскинулся покос. Осташа, встряхнув головой, пытался собрать себя воедино, будто растекшуюся квашню сгрести руками обратно в кучу.

За Могильным камнем по берегам появились зачаленные барки: железные караваны хватались на ночлег. Осташа тупо всматривался, отыскивая барку Колывана. Вставать к берегу полагалось только тогда, когда пробежишь мимо своего караванного. Но флаги Каменского завода пока еще совсем не встречались. Щелчками пронеслись мимо одинаковые скалки — камень Камешок, Еловый камень, Бычок.

— Колыван говорил, что за Ленёвским будет хвататься, — пояснил Федька, уже вернувшийся на скамейку, и пальцем, перепачканным в крови, указал на дальнюю скалу.

Но и за Ленёвским стояли только чужие барки, и за мрачными грудами Черных камней — тоже. Пришлось огибать еще Нотихинский боец, косо торчавший из пенной оторочки, а потом прорываться сквозь пляску Нотихинского перебора. Только за каменными срубами Свинков Федька закричал:

— Вона, вон они! Наш караван! Колыван стоит!.. Все, Осташка, делаем хватку!

 

ДВА СТАНА

— Федька, подлец, ты чего же это пьянство развел? — сквозь зубы тихо спросил Осташа, опустившись на корточки за спиной у Федьки.

— Господь с тобой! — изумился Федька, по-татарски сидевший у костра на своем армяке. — Такие страхи прошли — как душу не залить?

— Так и заливал бы в одиночку… Почто бурлаков спаиваешь?

— Я за бороду никого не нагибаю! — обиделся Федька. — Сами пьют! Душа — мера!

— Ты ж ведь ковшом обносишь.

— А я на одного себя делить не приучен.

— На все у тебя ответ найдется… — прошипел Осташа. — Давай прекращай гульбу.

— Не-е, Остафий Петрович, — пьяно-рассудительно возразил Федька. — У нас уже шлея под хвостом. Щас только до лежки. Знаю.

Осташа разозлился и поднялся на ноги.

— Эй, захребетники, кончай хмельное глушить! — крикнул он для всех. — Завтра же снова на воду! Еще опасней река будет!

— Водолив потчует! — сразу возмущенно загалдели со всех сторон.

— Свое пьем!..

— Сплавщику на берегу слова нет!

— Бабой своей командуй!

— Кержакам душу православную не понять, молчи уж!

— Охолонуть дай, сплавщик!

Осташа плюнул и пошел от костра прочь.

Барка схватилась за левый берег на Пегушином плесе на версту ниже Колывана. Местечко выпало удобное — ровное, с сосняком. Бурлаки разожгли огромный костер, подвесили котел, в который Федька отмерил крупы. С пережитого волнения Федька решился выволочь из казенки бочонок водки, налил в ковшик и пустил по кругу — а дальше и понеслось. Стемнело; котел опорожнили, а ковшик все катился колесом. В бочонке плескалось уже на донышке, но Осташа понимал, что вслед за первым Федька выволочет и второй. Остановить Федьку Осташа не мог: его сплавщицкая власть была только на барке. На берегу хозяином становился водолив.

Пьяные бурлаки сидели вокруг костра, гомонили вразлад, не слушая друг друга. Кто от пьянства отстал, те уже разошлись по берегу, забились в шалаши-бугры и спали, закутавшись в тряпье, — ночной бор дрожал от храпа. Осташа направился к куче лапника, на которую уложили раздавленного Бакира. Возле Бакира устало сидела на полешке какая-то баба. Осташа подошел ближе и узнал Фиску.

— Как он? — негромко спросил Осташа.

— Без памяти, — ответила Фиска. — Сначала все кровью плевал, потом забылся…

— Выживет?

Фиска послюнявила тряпочку и стала легонько оттирать Бакиру губы. Лицо татарина белело в темноте, как лыковый испод.

— С нами — не выживет, — сказала Фиска. — У него ребра поломались. Может, легкое костью порвало… Его к печи надо, в тепло, и припарки на грудь, чтоб отек оттянуло… А в мурье только застудим и до Лёвшиной даже не довезем…

— Где ж я ему печь возьму? — буркнул Осташа. — Из бурлацких лаптей сложу?

— Завтра будем Плешаковку проплывать, так велите, Остафий Петрович, его на пристань свезти.

— Как? — снова разозлился Осташа. — Я ж не караванный, косной лодки у меня нет. А хватку делать — сама понимаешь, и одной на день достает…

— Ну, тогда сейчас надо снести его на Шайтанский завод, пока недалеко, — неохотно ответила Фиска. — Верст пять, наверное, будет?..

— Ты понесешь? — ощерился Осташа. — Чужие версты легко считать! А спать когда? Мне завтра во все глаза смотреть надо!

— Да я ведь понимаю… — виновато сказала Фиска, опустив голову и тряпицей вытирая скулы Бакиру.

— Кивыр, кивыр, ам оссам… — вдруг захрипел татарин, и на его губах опять запузырилась кровь. — До стены дойдешь, а там золото, камни, сундуки… Бери — не надо…

Осташа молча разглядывал Бакира.

— Остафий Петрович… — вдруг как-то принужденно заговорила Фиска, не глядя на него. — Вы… Вы меня простите, за то, что тогда было… За слова те мои… Сама я охальничала, сама и напросилась… Я вам завсегда рада… Ежели хотите… Ежели хотите… — Она сбилась.

Осташа с удивлением смотрел на Фиску. О чем это она?.. О том случае ночью под камнем Нижний Зайчик?.. Сейчас он уж об этом и думать забыл — а она, значит, помнила, на уме держала… И вдруг Осташе стало жаль ее. Ну кто была Фиска? Бездетная соломенная вдова. В общем — вольная птица, только воля-то — без счастья. И вот он, Осташа: уже сплавщик, и молодой, и холостой, и со своим хозяйством в Кашке. И нет ни свекра, ни свекрови. Нет меньших братьев-сестер, которых еще подымать надо. Нету никого старшего, кто его добро располовинил бы при дележке… Но все это было так глупо, нелепо, неуместно: на сплаве, рядом с умирающим Бакиром…

— Не будем о том, Фиса, — стараясь, чтобы прозвучало помягче, твердо сказал Осташа.

Пусть теперь она сама его позвала — он все равно больше не пойдет с бабой в дерезняк.

Фиска смотрела на него снизу вверх огромными мокрыми глазами.

— А я вам хоть немножко-то люба?..

— У меня невеста есть, — легко соврал Осташа. — Ты, Фиса, лучше вдовца какого поищи… Ты девка бойкая, все у тебя еще сладится.

Не желая говорить дальше, он развернулся и пошагал обратно к костру.

— Эй, питухи! — громко сказал он. — Я решил татарина в Шайтанский завод отнести, иначе помрет он. Мне в подмогу двоих нужно. Штоф ставлю.

Но пьяным бурлакам никуда не хотелось идти.

— В Шайтанке штоф, а в казенке бочка! — крикнули Осташе.

— Да не сдохнет татарин, оклемается!

— Татары — они как кошки живучи!

— У меня соседа на лесоповале еще не так придавило — выжил, только скособочился!

— Иди один, коли охота!

— Ты нам тут не указ, на скамейке командуй!

Осташе тошно стало слушать этот глумливый гам.

— Да чтоб вам дети также пособили! — в сердцах сказал он, повернулся и пошел в лесок отыскивать шалаш Никешки.

Никешка вылез из бугры, широко зевнул, протер кулаком глаза.

— Бакира в Шайтанку?.. — переспросил он. — Ох, боже мой… А что, кого другого послать не можешь?.. Ладно-ладно… Давай только еще Корнилу Нелюбина разбудим. Ему чего — ничо, сходит с нами…

Корнила закряхтел, но отпираться не стал.

— Авось и меня вынести кого господь пошлет, — пробурчал он. — А народ — дрянь пьяная…

Из жердин и веток Корнила и Никешка связали носилки, навалили лапника и уложили Бакира, сверху закинули армяками. Неподалеку по верху берега из Мартьяновой деревни в Старошайтанский завод вела Старая Шайтанская дорога. По ней до завода было верст пять-шесть. Никешка привязал к жердям носилок веревку и перекинул ее себе на шею. Он взялся идти первым. Осташа и Корнила подхватились сзади.

— Тяжел… — вздохнул Корнила. — Ладно, допрем бедолагу.

Через мелкий перелесок они вылезли на кручу берега и оказались на дороге. Здесь было темно и тихо. Глаза постепенно привыкали, и Осташа увидел, что в черных разъезженных колеях дороги лежит белый ледок. Лес вдруг обрисовался в темноте призрачно и объемно — это светлел иней на еловых лапах. Мигали звезды в бегущих тучах. Луна то зажигалась, то гасла, оставляя в небе шевелящийся след, будто сплеталась-расплеталась светящаяся кудель. Даже гул Чусовой умолк за деревьями, только издалека, откуда-то снизу доносилось ручьевое журчание реки. Осташу вдруг поразил покой на Старой Шайтанской дороге — это после свалки на сплаве, после пьяного галдежа у костра…

Они шагали без разговоров, хрустели подмерзшей слякотью. Слева, снизу от Чусовой, сквозь лес изредка пробивались огни костров. Там другие бурлаки с иных барок готовили ужин.

Когда по Осташиному расчету приблизились к Свинкам, дорога начала забирать направо, напрямую к заводу. Осташа велел Никешке и Корниле остановиться. Носилки опустили на обочину.

— Вы передохните, — пояснил Осташа, — а я до Чусовой сбегаю. Там караванный должен стоять. Мне положено перед ним сказаться.

— Осташ, прихвати от костра квасу, что ли, иль чего там будет, — попросил Никешка. — В глотке сохнет. Не грызть же лед из лужи…

Вниз по склону Осташа продрался сквозь густой пихтарник и вышел на узкий истоптанный покос вдоль Чусовой. На покосе горело с десяток костров. Темные громады барок громоздились, как дома по улице. Повсюду сновал народ, слышались окрики, смех, ругань.

Осташа уверенно направился к самому большому огню. Точно: это был костер караванного. Вокруг него стояли длинные лавки, которые караванный начальник вез с собой для важности. На лавках с достоинством расселись сплавщики, Осташа их узнал. Пасынков вел со сплавщиками степенный разговор. Осташа подошел и встал за спиной Довлата Халдина так, чтобы оказаться на свету. Пусть Пасынков его увидит. Пасынков, конечно, увидел, но и бровью не повел. Он говорил с Довмонтом Талашмановым по прозвищу Нахрат:

— Ну и как ты, братец, обошел Висячий боец?

— Знаючи не мудрено, — пренебрежительно отвечал Нахрат. — Саженей за двести ставишь барку наискосок и потихоньку, потихоньку пригребаешь, а как отбойная волна ударит — сразу рывок.

— А на Ревене днище-то не поскоблил?

— Я точненько вдоль каменя бежал — там все таши заглажены.

— Слышал я, ты в позапрошлом году на Курочке барку убил?

— Ну не век же мне на Курочке биться, — хмыкнул Нахрат. — Теперя какой другой боец приискать надо.

Пасынков и сплавщики засмеялись.

— А на Максимовском бойце барка при тебе убилась?..

Осташа потихоньку опять повело на гнев. Такими вопросами Пасынков мог нудить хоть до рассвета, лишь бы изгальнуться над ним, Осташей. Не по правилу то было. По правилу — пришел сплавщик к караванному с отчетом, так прими отчет сразу, а уж потом с другими и рассусоливай, сколько влезет. Есть ведь уважение к ремеслу. Да и не караванного дело сплавщикам честь раздавать. Эту честь сплавщики друг другу сами раздают. Честь — она в Лёвшиной должна сказаться, когда те, кто дойдет, начнут в кабаке «бока смачивать». А сейчас перед Чусовой все равны.

Осташа повернулся и пошел от костра в темноту. А чего стоять попусту? Пасынков рожу его видел — значит, понял, что у Осташи все в порядке. И довольно этого. Ждать милости, как пес у крыльца, Осташа не будет.

Он направился к другому костру, возле которого люди казались попроще, и вдруг лицом к лицу столкнулся с дядей Гурьяной Утюговым.

— Э-э, да это ж ты, Астафий! — удивился и обрадовался дядя Гурьяна. — Ну-ка, дай взгляну на тебя!

Он отодвинул Осташу от себя и придирчиво оглядел.

— Вылитый сплавщик! — довольно заключил он. — И стать сплавщицкая, верно!

Осташа усмехнулся. Неужто вот так, от единого погляду, его можно отличить от бурлака или, скажем, от водолива? Просто сейчас дядя Гурьяна был им доволен.

— Говорил я тебе, олуху: брось свои бредни, живи порядком и будешь сплавщиком, как положено. Говорил же, да? — напомнил Гурьяна. — И кто был прав? Я! То-то. Вот ты за ум взялся — и получил свое. Слушай людей-то умных, кто тебя постарше будет.

— Да слушаю, слушаю, — ответил Осташа, лишь бы отвязаться.

— А я, Астафий, нынче водоливом у самогу караванного, — с гордостью сообщил дядя Гурьян. — Не век же мне в подгубщиках ходить.

Дядя Гурьян век в подгубщиках ходил у бати.

— Не стало бати, и ты в гору двинул? — не удержавшись, с неприязнью спросил Осташа.

Дядя Гурьян провел ладонью по усам, словно стер улыбку.

— А думаешь, мне в водоливы не по уму?

Осташа пожал плечами.

— Не в твоем месте дело, а в том, при ком оно, — туманно сказал он.

— Считаешь, я память Перехода оплевал, если уж встал под Колывана? — недобро спросил дядя Гурьян.

— А то ты не знаешь, как Колыван батю «привечал»?

— Переходу за науку поклон, конечно, — медленно сказал дядя Гурьян, — только цену мне он маловатую давал. Водоливу цена по сплавщику, под которым он стоит. Кто же будет спорить, что Колыван — лучший на Чусовой? Какова, значит, мне цена? А Переход меня только на потеси держал.

— Оплошал батюшка, — ухмыльнулся Осташа.

— Оплошал, — с угрюмым вызовом согласился Гурьян. — Я ведь не просто под Колываном да под караванным. С Колываном на барке идет и сам Калистрат Крицын, который после Конона Чусовую взял. А с Калистрат Назарычем и наследник его, Прохор Калистратыч. Вот и погляди, сколь набольшие люди моему уменью доверяют. Это почет поболе, чем у потеси Перехода.

— Ну-ну, — зло сказал Осташа. — Дозволите ли за полу подержаться, дядя Гурьян?

Гурьян тяжело вздохнул сквозь сжатые зубы и поглядел на Осташу с сожалением и какой-то брезгливостью.

— Да-а, — вдруг произнес он. — Все ж таки не сошлись наши дорожки… Жаль, Астафий. Ведь я Перехода уважал. Я тебя понимаю. Каждый за свой корень цепляется…

Осташа отвернулся.

— А почто они все вместе загрузились? — спросил он, чтобы переменить разговор. — Ну, Калистрат с Прошкой — к Колывану?

— Не мое дело, их — сплавщицкое, — неохотно сказал дядя Гурьян.

Осташа понял, что дядю Гурьяна, водолива, второго человека на барке, сплавщики все одно за ровню не считали и замыслы свои ему не поясняли.

— Колыван с Калистратом только до Рассольной идут. Почему — не знаю, но там они на берег ссадятся. Дальше барку Прохор Калистратыч поведет, — отвернувшись от Осташи, рассказал дядя Гурьян. — И еще болтали, будто в Кумыше Колыван будет знакомить Прохора Калистратыча с дочерью своей, Нежданой. А после сплава — свадьба. Колыван до срока Неждану где-то в скиту спрятал. Ее для Прохора Калистратыча привезут в Кумыш, а потом сразу обратно отправят. Я сплетню слышал, будто у тебя чего-то с Нежданой было, верно? Не от тебя ли уж ее прячут?

— Сплетня то и есть, — оборвал Осташа, хотя и царапнуло по сердцу. Нет, не нужен ему никто — и Неждана не нужна, и Фиска эта… И Бойтэ не нужна. Никто не нужен. — Я к костру твоему по делу завернул, — сухо сказал Осташа. — У меня бурлака потесью помяло, сейчас несем его в Шайтанский завод. Глотки пересохли — дай попить чего-нибудь с собой, дядя Гурьян. — Кисель вроде оставался…

С берестяным туеском, куда был налит горячий кисель, Осташа пошагал прочь от костра к опушке. Вдруг кто-то грубо схватил его за шкирку, как кота, и дернул назад так, что затрещала холстина, которой для тепла сверху был покрыт армяк. Осташа в бешенстве развернулся и ошалел, увидев перед собой Чупрю. Чупря был пьян, еле держался на ногах. В его косом глазу блекло отражалась луна.

— Ты… — без выражения сказал он. Осташа сжал туесок ладонями и раздавил его. Кисель потек по рукам. Чупря стоял, покачиваясь, и тупо глядел на Осташу. С ним не было ни ножа, ни ружья. Пьяный, Чупря ничего не смог бы сделать Осташе. К тому же народ был кругом… Но Осташа вдруг так испугался, что попятился.

Чупря затряс кудрявым чубом, сложил губы дудочкой и принялся укоризненно грозить Осташе пальцем. Бездумно стискивая туесок, Осташа все отступал, отступал, а потом бросился в лес.

 

СТАРАЯ ШАЙТАНСКАЯ ДОРОГА

Он выломился из пихтарника на Старую Шайтанскую дорогу и, тяжело дыша, повалился на обочину рядом с Корнилой и Никешкой.

— За тобой что, черти гнались? — изумленно спросил Никешка.

— Хуже… — просипел Осташа.

Корнила, сидевший на коряге, молча вынул из его рук смятый туес, повертел, лизнул с донышка и выбросил в канаву. Потом отклонился назад, глянул Осташе на спину, подумал и оторвал от армяка лоскут, болтавшийся на лопатках.

— Похоже, непростые у тебя тут дела, сплавщик, — задумчиво сказал он, всовывая лоскут Осташе в карман. — Вернемся, попроси баб, чтоб подшили…

Осташа не ответил, вытирая руки о штаны.

— Пойдемте, что ли, — сдавленно сказал он.

Они шагали по темной дороге в темном лесу, и слышен был только легкий шум ветра в вершинах. Ночной заморозок еловыми лапами, как кистями, размашисто обшаркал известкой инея окатости придорожных валунов, шершавые стволы валежника, плечи и шапки людей. Изредка с дороги в кусты вдруг шарахались рябчики, похожие на косматые комья мрака.

На душе у Осташи лежала страшная тяжесть — и страх, и обида, и гнев. Осташа шагал и думал, что он много принес зла — но не Чупре, не Гурьяну Утюгову, не Пасынкову, не Поздею, не своим бурлакам. Почему же тогда именно от них — измена, презрение, угроза? Ну чем он им дался-то? Почему они загораживают дорогу, почему плюют в след?.. Он не будет терпеть, он сшибет с пути… Но он ли будет виноват, что ему придется ногами ступать по чужим спинам? Хочет ли он того? Кто хуже-то — он или те, на кого он наступит?

— Почему от людей человечьего облика ждешь, а глянут они — и рыло у них свиное? — тихо, яростно спросил Осташа у Корнилы.

— Ты о том, что никто татарина нести не подхватился? — подумав, переспросил Корнила.

— Да обо всем…

Корнила молчал, шмыгал замерзшим носом.

— Молод ты, честен, прост, — сказал он. — Видал я лицо твое на спишке, видал тебя и когда Поздей хай поднял из-за бабьих денег… Ты небось вспоминаешь: как ладно народ на сплаве у потесей работал — единой душой — и как харкнул на татарина, потому что от выпивки отрываться не хотелось… Так?

— Так тоже.

— Ты на народ сердца не держи. Бесполезно это. Даром себя изведешь. Всегда помни: добр народ, но за правду не встанет стеной. Зол народ, но не искорыствуется… Народ — межеумок. Нету в нем воли за себя.

— Может, зря Пугача предали? — с отчаянием спросил Осташа. — Пугач-то волю нес…

— А вот это — лжа, — осадил Корнила. — Пугач — царь. Он народ на дело двинул и всю вину по-царски на себя взял. Какая ж от него воля? Народ его на царствие не ставил.

Никешка шагал и слушал, даже уши его шевелились, как у коня.

— Пугач — самозванец, — не оглядываясь, сказал он с какой-то обидой в голосе.

— И я о том, — согласился Корнила. — Не важно, самозванец он или царь по праву, только воли народу он не давал, хоть народ и лютовал, как хотел. Вся воля, которую он принес, — это каждому для себя выбрать, царем его считать или самозванцем. И все. Никакой другой воли больше не было.

— Может, воли и не было… А правду он все ж таки объявил: звериный лик у народа, — сказал Осташа.

— И опять не то. Пойми ты, нету у народа лика. И Пугач о том первым догадался. Народ таков, каково дело, которое он делает. Шел Пугач против бога и царя — и народ беса тешил. Для нас, парень, дело первее души. На что царь наставит — таковыми и будем. Прикажет младенцев резать — всех вырежем. А прикажет своими телами к правде дорогу выстелить — выстелим. Что угодно можем, если прикажут. И вся воля народа — только царя царем считать или в цари самозванца пихнуть.

— Что ж получается, в народе души и нету вовсе? — Осташа злобно пнул с дороги ветку.

— Не знаю, — пожал плечами Корнила. — Я ее не вижу. А ты видишь? Всякий раз народ разный. Но чаще всего — стыд смотреть какой. Но всегда народу оправданье есть, что не от зла он грех творит, а от греха злой становится.

— Зачем тогда мы греховное дело делаем, коли не злы?

— Я тебе и говорю, что нам дело первее воли. Темны мы, и жизнь наша скудна. Потому и приходится за любое дело браться, лишь бы выжить. А цари наши сроду о нас не думали. Им своя забота важнее, и народ за их заботу гнется. Когда же за одного всем народом дело делают, тогда правды не жди. Можно прожить, когда один — вор, а весь прочий мир — работник, но погибель, ежели варнак — царь и за него весь народ варначит. Вот и выходит: чего ни творим — все грех. И от того греха сами облик человечий теряем. А отчего народ на самозванца соглашается? Да верит, что придет царь и воистину на себя грех за дело возьмет. Только выходит всегда обратно: дело сделать и грех принять — народу, а казну — барину.

— По твоим словам — и выхода-то нету…

— А какой тебе выход нужен? Народ любить хочешь, служить ему — дак люби, служи, кто тебе мешает? А из грехов народ вывести — дак ты не царь. Простить же грехи богу дозволь, не твое дело.

Дорога выбежала из леса и потекла вдоль опушки. Покатые покосы лежали отбеленные луной. В прошлогодней стерне чирикали ночные птицы. Голенастыми костяками торчали жердяные вешала для сена, треноги для стогов. Вдали темнела длинная морщина чусовской поймы. Небо почти очистилось от туч, отчеканились звезды.

— Душа народа только в деле жива. Может, это наша беда, а может — спасенье, — раздумчиво продолжал Корнила. — Нет дела общего — и нет души. Может, у народов иных держав все как-то иначе… Нет общего дела, и каждый сам по себе хорош, живет тихо и пристойно. А мы без общего дела как без ума. Сам смотри: те же бурлаки, что на потесях жилы рвали, сейчас, без дела-то, водки напьются до скотского образа. А потом два друга каких, сызмальства закадычных, раздерутся вкровь, и сосед у соседа деньги покрадет…

— Вернемся — посмотрим, — хмыкнул Осташа.

— Народ Пугача приял, потому как тосковал об этом деле общем. О хорошем царе тосковал, о благом, который и народу благое дело укажет. Ведь были в старину благие государи — были же? Были и Минины с Пожарскими… Не век же нами Катеринкам с Пугачами хороводить… Придет и правильный царь. А без царя никак. Даже в мелочи — никак. Вот подумай, вспомни: когда ты деньги за погрузку бурлакам выплачивал, если бы Поздей голоса не поднял, разве ж кто заметил бы, что ты бабам не по правилу много выдал? Никто бы не заметил. Народ не порченый. А предположь: вот ты бабам и спервоначалу заплатил, как Поздей ратовал. А я, скажем, заорал бы: мужики! Давайте бабам с нами поровну выплатим! Думаешь, не согласился бы народ? Согласился бы. Жалко, что ли, тринадцати-то копеек? Видишь, как важен заводила — царь.

— Значит, только Поздей в том и виноват, что тридцать шесть мужиков четырех баб обсчитали? — усмехнулся Осташа.

— Да нет, конечно… Просто Поздей вовремя на коня вскочил. Когда дележ денег хорошим делом был? Что такое дележ? Все считают, что это когда народ смотрит, чтобы всем было поровну. А это лжа. Дележ — это когда каждый сам по себе смотрит, чтобы ему не меньше другого досталось. Дурное дело дележ. И народ на дележе разом поганым стал — от дурного дела дурным. Поздею только квакнуть осталось.

— А чего ж бурлаки Бакирку-то нести отказались? — Никешка даже тряхнул носилки. — Дело-то хорошее…

— Поздно предложили. Вовремя царя не нашлось — и все. Народ пьяный стал. Пьяную голову на ум не наставишь. Пьяными руками и мотню не завязать. Какое уж тут дело, хорошее ли, плохое ли, — ничего не сподручно.

— Ты это все про никонианцев говоришь, — наконец выдал Осташа. — Может, с ними и так. Но с кержаками не так. И не только потому, что не пьют. Не ведут себя так кержаки. Не та масть. Ты же сам кержак, знаешь. Кержакам вера не дает человечий облик терять.

— Правильно, — согласился Корнила. — Правильно! А знаешь почему? Потому что кержаки свою веру своим общим делом сделали. Кержаки никогда без дела не остаются, и душа их всегда жива. А душа такова, каково дело, — какой толк ни возьми.

— А каково дело у наших толков? — глупо спросил Никешка.

— Спасение.

Они уже подошли к околице Старой Шайтанки.

— В дома будем стучаться или как? — Никешка оглянулся на Корнилу и Осташу.

— Давайте до кабака дойдем, — предложил Корнила. — Чужим хозяйкам и своих хлопот хватает. Кинут татарина куда на сеновал, — кому он нужен? — и загнется он на третий день. А кабатчице с рук на руки сдадим, денег заплатим да пригрозим по возвращенью проведать. Надежнее будет.

Осташа помнил, где кабак, еще по зиме, когда с Федькой шел от Илима в Ревду. Он уверенно указал Никешке на проулок.

Толстая, заспанная, неопрятная кабатчица и вправду оказалась рада такому необременительному заказу: положить Бакирку на печь да три раза в день припарки менять. Стряпня всегда наготове, только попроси. А если даже умрет постоялец — ну что ж, не убьют же ее за это, деньги не отнимут. Кабак был пуст: сплав начался, и всех мужиков как корова слизала. Забот не было.

Бакира уложили на лавку, стащили с него рубаху. Кабатчица принялась ощупывать его бока. Бакир застонал, очнулся, обвел горницу мутными глазами.

— Астапа… — позвал он. — Астапа… Где Бакир?..

— В Шайтанке ты, — склонившись, пояснил Осташа. — Мы тебя хорошей бабе на руки сдадим. Она тебя поднимет.

— Не-ет, умрет Бакир… — Бакир замотал кудлатой головой.

— Да не помре-ошь, — с наигранной бодростью заверил Бакира Осташа, хотя и у самого сердце сжималось. — И не такие потом в пляске первыми бывали!

Корнила и Никешка в отдалении сидели за столом, жевали хлеб с луком. Кабатчица взгромоздилась на приставную лесенку и полезла на чердак, где держала сушеные травы. Осташа присел на скамейку рядом с Бакиром.

— Позови Колывана, — вдруг свистящим шепотом попросил Бакир.

— Где ж я тебе его возьму? — опешил Осташа.

— Позови! — умолял Бакир. — Колыван всегда Бакира спасал! Колыван спасет!..

— Нету Колывана… Далеко он.

— Позови!.. Колыван зимой Бакира кормил! Колыван Бакиру еду давал, когда Бакир Четырех Братьев рыл!.. — Бакир вдруг приподнялся на локтях, вглядываясь в Осташу полубезумными глазами. — Колыван Бакира прошлой весной спас! Колыван сказал, что Переход убьется под Разбойником, а Бакира он любит и спасет!

Глаза Бакира заметались в глазницах, а лицо стало таким, с каким Бакир когда-то открывал Осташе тайну про волшебные слова Шакулы для Ермаковой пещеры.

— Как он спас тебя под Разбойником? — теряя голос, спросил Осташа и замер, боясь перебить слова Бакира.

— У бойца Молокова Бакиру надо на левый борт в воду прыгнуть! Там веревка в воде будет. Бакир за нее ухватится, а она к гвоздю привязана, а гвоздь в доску вбит! Бакир дернет — и доска к нему приплывет. Бакир на доске до берега доберется! Бакир так и сделал, прыгнул, дернул, добрался! А Переход утонул!.. Позови Колывана… Пусть Колыван опять Бакира спасет!

Бакир вцепился Осташе в рукав. Осташа отодрал его пальцы и медленно встал, уже не слушая татарина. Так вот как раскупорили батину поддырявленную барку!.. Вот кто это сделал!.. И не надо иуду подкупать, если есть под рукой сумасшедший Бакирка-пытарь…

Осташа вышел на крыльцо, стал ногтями соскребать иней из пазов меж бревен, потер мокрыми ладонями лицо. «Колыван!.. Колыван!.. — стучало в голове. — Колыван батю сгубил! Сгубил по-сплавщицки!.. Только он мог понять и поверить, что батя Разбойник отуром пройти захочет. Только он и мог рассчитать, когда надо выдрать из борта подпиленную доску, чтобы батина барка огрузла и врезалась в скалу… И только Колыванова черная душа могла подсказать, кого взять в подручные, чтобы не было ответа за подлость».

Никешка и Корнила вышли на крыльцо, запахивая армяки.

— Ты чего мокрый? — спросил Никешка Осташу.

— Инеем утерся.

— Брось, не переживай, — сказал Корнила. — Выживет он. Я чую.

— Все под богом, — глухо ответил Осташа.

Они шли обратно, и теперь луна светила в спину. На побелевшей дороге далеко протягивались тени. Оснеженный лес вытаял из мрака и с каждой пройденной верстой словно набирал плоти и силы. Тьма блекла, редела, и наконец начало светать. Где-то в глубине чащи вдруг закудрявились тихие, странные, переливчатые звуки — это затоковали глухари.

…К своей стоянке они вышли уже на полном свету. Поляна была сплошь истоптана, костер погас, пьяные бурлаки валялись на подстилках из лапника, словно кучи грязного тряпья. Только сосновый бор стоял над этой паскудной картиной как укор — высокий, чистый, весь с иголочки, весь позолоченный поднимающимся солнцем. Огромная барка покрылась изморозью, будто была выпилена из льдины. А Чусовая затихла и пронзительно заголубела — так тонко и остро, нежно и бесстыдно, что Осташе захотелось отвести взгляд, будто он случайно увидел красивую девку, купавшуюся нагишом.

По пояс в воде, совсем голый, стоял Федька Мильков и тянул из воды какую-то веревку.

— Никак рыбачишь? — спросил Корнила, подтаскивая тяжелую доску, чтобы перебросить на борт барки. — Эй, Остафий Петрович, разрешишь в казенке прикорнуть до завтрака?

— Не ходи туда, — пролязгал зубами Федька. — Там Спирька наблевал… Я вымою…

— Какой Спирька? — взъярился Осташа.

— Спирька упился, совсем плох был… Я его снес в казенку, чтобы не замерз… А у него нутро вывернулось… Да ты, Осташ, не бойся — Спирька-то честнейший человек, он на пожаре уголька не украдет!..

— Чтоб ты сдох когда-нибудь, Федька, от пьянства своего! — с сердцем пожелал Осташа.

— Сдохну скоро, — горько пообещал Федька.

— Ну чего ты там делаешь, в реке-то?

— Да котел укатился, утоп… Я нырнул, к уху веревку привязал — щас вытащу…

— Вы что, котлом в пятнашки играли?

— В пятнашки… — пробурчал Федька, дергая веревку. — За тебя, дурака, старались же… Смертным боем всем народом Поздея били, что он на Мосином бойце чуть барку не сгубил… Да достану я котел, не трусь!

 

ЕЛЕНКИНЫ ПЕСНИ

Остывший синий дым ночных костров еще стелился над Чусовой, когда побежали первые барки. Осташа следил, не пролетит ли барка Колывана. Хмурые, похмельные бурлаки ежились у потесей. На месте Бакира угрюмо сутулился Поздей с черной разбитой мордой. По совету Платохи Мезенцева вместо Поздея Осташа назначил подгубщиком северского старичка Логина Власыча. Платоха заверил, что Власыч, хоть и плешив да стар, а все же силен, чтобы вести потесь. Вытяжные снасти были уже выбраны. Бурлаки ждали, когда наступит время оттолкнуться от приплеска.

Своей опохмелки больше не оставалось: вчера все выпили досуха. Но Федька еще до завтрака умудрился куда-то сбегать и перехватить пару чарок. Взбодрившись, он залез на скамейку к Осташе и тотчас увидел барку караванного, которая вынырнула из-за груды скалы.

— Иде-от! — завопил он бурлакам.

Бурлаки нехотя разобрались у кочетков. Караванный резво промахнул мимо.

— Отвал! — скомандовал Осташа в трубу.

За Свинками барку подхватил гладкий быстроток. Осташа думал, что встроится в свой караван прямо за Колываном, но вперед успел втиснуться Нахрат, и теперь перед носом Осташи маячила широкая корма его судна со свисающим с пыжа длинным становым якорем. Берег по левую руку полез вверх Высокой горой. Чистое, безоблачное небо было налито в еловую теснину Чусовой, как в чашу. В этой чаше туго и хлестко бултыхался невидимый ветер.

Осташа почувствовал, что нынче его бурлаки гребут вполсилы, да и барка чего-то заваливается вправо.

— Ты барку на течь проверил? — спросил Осташа у Федьки.

— Проверил, — уверенно заявил Федька.

— Врешь ведь, скотина. Лезь давай под палубу. Надо пудов сорок железа на левый борт перекинуть.

— Сорок пудов?.. — ужаснулся Федька. — Одному?..

— Сейчас вот скину тебя в перебор и хватит с меня! Бурча, Федька полез вниз, исчез под палаткой. Через некоторое время из-под палубы донесся звон чугунных чушек.

Откос Высокой горы блестел вешними ручьями. Он был дважды прострочен длинными ровными швами каменных пластов. Под откосом Чусовая была изжевана перебором Пегуши, и барка заколыхалась.

— Живее ходи, пьянчуги! — рявкнул Осташа на бурлаков.

С недосыпу голова у Осташи болела. Лицо висело, как набухшее водой, в глазах было мутно. «Расхожусь еще», — подумал Осташа.

Длинный плес убегал вперед и ударялся о Сарафанный боец.

Осташа нехотя вспомнил свою летнюю передрягу, когда перед этим бойцом его межеумок подхватил вал, спущенный Старой Шайтанкой. Сейчас на месте острова, который так выручил его в тот раз, надулся водяной бугор. Осташа прикидывал: течение столкнет его барку с бугра прямо на скалу. Значит, надо брать левее, но вплотную, чтобы проскользнуть уловом, где отбойная волна уходит ко дну и не выбросит барку на береговую отмель…

— Корнила, Никешка, загребай помалу! — крикнул Осташа.

Гора в каменном сарафане уже распрямилась так, что заслонила восходящее солнце. Барка Нахрата, грузно разворачиваясь, врезалась в водяной бугор напрямик — и вдруг развалила его надвое, как лемех пашню. Старые сплавщики рассказывали: бывает, что вода зыбнет — делается жиже и податливее. Но такое случается на солнце, если жара долго стоит. А весной вода жесткая, упрямая, тугая: вон щепки на волнах так и прыгают, словно уклейки за комарами… Получается, что Нахрат — истяжелец, коли вогульские бесы для него волну проминают и шалыгу располовинивают. Но Осташа не решился пробежать по следу Нахрата — вроде той собаки, что попадает на чужой двор, юркнув вслед за обозом в раскрытые ворота. Осташина барка прошла левее пенного Нахратова следа. В ее скулу, как гирей, ударил литой отбой, и Осташа понял, что сделал правильно. Истяжельческий путь не для него. Сунулся бы он за Нахратом — и сейчас бы уже крушил борт о скалу, под которой бился и урчал накат.

За Сарафанным вдоль берега замелькали причаленные барки Плешаковской пристани. Плешаковский караван был последним из «честных», как говорили на Чусовой. Он вставал в общий строй караванов по своему порядку — самым задним. А вот все другие караваны — сулёмские, усть-уткинские, кыновские, ослянские, койвинские — не глядя лезли вразнобой куда придется. Порой они норовили бежать даже поперед ревдинского каравана. И каждый год «верхние» барки тонули прямо у нижних пристаней, разбитые невьянскими, тагильскими, кушвинскими «нагляками».

Осташа вел свою барку вдоль левого берега, вдоль улицы Мартьяновой деревни. Потеси едва не сшибали мостки, на которых мартьяновские бабы стирали белье. Посреди реки косяком огромных сомов бурно плыли вверх по течению обманные мартьяновские острова. Самым подлым среди них был Худой остров, хвостом пены хлеставший по каменным ребрам Худого бойца.

За кормой Осташиной барки вдруг раздались вопли, и Осташа быстро оглянулся. Барка, что бежала сразу вслед за ним, пробуравила пенное охвостье Худого острова и плечом врезалась в скалу. Птичками полетели над рекой люди и доски, щепки и шапки. Заурчала вода, надуваясь горой и задирая корму барки. Под палубой, сорвавшись с места, загрохотал и покатился чугун. Со страшным, обиженным всхлипом огромная барка вмиг повалилась набок и перекувырнулась, могуче шлепнув по воде палубой. Прозрачные волны полетели по блестящему, плоскому, черному днищу.

Но некогда было глазеть. Осташа отвернулся и тотчас едва не подпрыгнул, когда у него под рукой перильце вдруг лопнуло и ощетинилось зазубринами. Только потом с берега донесся негромкий хлопок. Осташа не сразу понял, что это было… А потом его словно умыло ледяной водой: это был выстрел из ружья.

На правом берегу вверх по тропе вдоль ребра Востренького камня бежал человек с длинным ружьем за спиной.

Барка неудержимо неслась мимо, человек не оглядывался, но Осташа и так понял, кто это. Чупря! Все, что Осташа увидел и узнал прошлой ночью, от недосыпа вспоминалось мутно, размыто. А сейчас мгновенно стянулось в резкую и яркую картину, ошеломляющую, как пощечина. Колыван поддырявил батину барку. Колыван подучил глупого Бакира выдернуть доску из борта батиной барки прямо перед Разбойником… И сейчас Колыван вез на своей барке Чупрю! От Мартьяновой деревни Чусовая описывала огромную петлю длиною в три версты — Мартьяновскую дугу. От Востренького камня до камня Переволочного горло этой дуги перехватывал короткий волок всего-то саженей двести в длину. Видно, Колыван ссадил Чупрю возле Востренького, чтобы Чупря пальнул в Осташу и убежал к Переволочному, где его подберет косная лодка с колывановской барки. Чупря и пальнул. Не попал.

Осташа стоял на скамейке и тяжело дышал, будто заново рожденный. Он раздернул на груди армяк и ворот рубахи. Немощи недосыпа как не было. Ничего ведь еще не кончилось, все продолжается!.. Ветер хлестал по лицу словно мокрой тряпкой. Холодное весеннее солнце поднялось над елками, блекло заблестело на волнах. Вдоль борта бурлили острова. Понурой коровой протрусил мимо камень Палатка. Расплескался, расчирикался на повороте Глухой перебор. В его многоголосом шуме глохли все прочие звуки. Слева из лесов по валунам прискакала к Чусовой речка Каменушка. За ней волна лизала низкую длинную стенку Еленкиного берега…

Нет, Чупря, нет, дядя Колыван: не так-то это просто — душу из человека выбить. Та же Еленка — пример. Говорят, в старину она пасла мартьяновских коров вдоль речки Каменушки. Старина была такая дремучая, что и Чусовая тогда текла напрямик, без всякой дуги. Еленка же, девка, сирота была, красавица и певунья, только умом тронутая — ну да убогие господу всегда дороже. Мартьяновские крестьяне Еленку кормили за песни: столь ладно и складно девка выводила, что и люди, и скотина заслушивались. Правда, песни у Еленки были простые. Чего видела — о том и пела. Но чего взять с полудурочки?

И вот узнала про Еленку вогульская великанша, ведьма-яга, что сидела в пещере Переволочного камня, который тогда еще не был переволочным. Яга старая была, а жить хотела. И решила она сожрать девку, чтобы помолодеть. Все равно за сироту никто не вступится. Встала и пошла. Еленка увидела, что к ней над лесами яга идет, и сразу догадалась зачем. Тут ведь много ума не надо. И тогда запела Еленка песню про Чусовую. Такая красивая песня была, что сама Чусовая замлела и вспять потекла, поближе к Еленке. Вот и очертилась Мартьяновская дуга, которая отгородила Еленку от яги.

Но и яга не сдалась. Решила: коли девку она сожрать не смогла, так хоть душу ее украдет. Ведьме все впрок. Присела яга на камень и начала колдовать на Еленку, чтобы девка душу на волю отпустила. Заколдовала. Еленка, заколдованная, плачет, а поет, остановиться не может. Всю душу Еленка в песню вложила. Яга поймала песню и обрадовалась: ага, моя душа! А Еленка уже другую песню поет. И опять душа в песне как новая! Яга и другую песню поймала. Потом и третью, и четвертую. Ловит, ловит песни — и вдруг слышит, что песни-то Еленкины люди по всей Чусовой уже распевают. А как яге переловить все песни? Никак не переловить. Не украсть душу, как эхо в горшок не посадить. От досады окаменела яга. Но не сняла заклятия, и Еленка, певунья, так вся в песни и изошла.

Памятью по Еленке осталась Мартьяновская дуга, журчащая под Еленкиным берегом. Ну и сказка тоже. Может, эту сказку батя Осташе как урок рассказывал: если душа — правда, то не выбить душу из человека ни колдовством, ни тычком, ни пулей.

За Еленкиным берегом по левую руку громоздились заросшие лесом утесы Малого Владычного бойца. За ними через вздох стоял и Большой Владычный. Барка Нахрата опасно шла бортом прямо на скалу — еще чуть-чуть, и впечатается в камень. Но Нахрат не суетился, не орал в трубу, словно знал, чего будет дальше. И точно: едва его барка подошла вплотную, как будто сила какая приподняла ее и с шумом сдвинула поперек течения на стрежень — от скалы подальше. Не знай Осташа Владычного бойца, у него глаза бы на лоб выпучило. Караванный вал затопил Владычного выше коленей, но Осташа помнил, что в подножии скалы есть большая пещера. В нее набивается вода. Набивается-набивается и вдруг потоком вся вываливается обратно. Удивительно не то, что Нахрата отнесло от скалы, а то, что Нахрат угадал нужный миг. А впрочем, чего ему угадывать? Нахрата хранило истяжельчество. Это Владычным бесам надо было угадывать, когда воду спустить, а вовсе не Нахрату, который крест снял. Не Нахрату, за которого Шакула вогульским бесам принес в жертву человечьи души, украденные жлудовкой…

А Осташе пришлось отгребать сначала от Владычного к правому берегу, а потом от корявой глыбы бойца Яги — к левому. За Ягой подымалась изогнутая, растрескавшаяся, бурая стена Переволочного бойца с провалом пещеры на перегибе. А вон из ложбины по уступам скалы спускается утоптанная тропа волока. По ней сбежал к реке Чупря, чтобы сесть в косную лодку и вернуться на барку Колывана.

Осташина барка уже плыла мимо затонувшего в лесах камня Гамаюн. Здесь на крик человека нелюдским откликом отзывалось эхо — голос вогульской лесной нечисти. Потом на правом берегу зарябил выступами помятый камень Ямоватый. На нем, говорят, черти сушеный горох молотят. Потом опять слева блеснул плешью камень Лысан с обгорелыми бровями и вислыми щеками, которые сплошь заросли рыжей щетиной мха. Но Осташа уже всматривался в боец Печку.

«Печек» на Чусовой было целых пять. Эта — первая. Прямоугольная скала с двух сторон ощерилась высокими каменными клыками. В брюхе скалы, как зев печи, темнела дыра полузатопленной пещеры. От передних потесей бурлаки с усмешкой оглядывались на Осташу.

— Эй, сплавщик, котла не видишь? — весело крикнул Корнила.

Все бурлаки верили, что сплавщик, который залютовал или закорыстовался, видит в чусовских «печках» котел. В этом котле его в аду черти живьем варить будут. Осташа греха за собой не чуял, но все равно с опаской заглянул в пещеру: вдруг во мраке там блеснет черный бок чугунного котла?.. Нет, в пещере было глухо.

За камнем Присадным Чусовая разлилась по присаде — по затопленному лугу. Возле присады стояла барка с сысертским флагом. Голые бурлаки бродили в воде, перетаскивали на взгорок железные чушки. Видно, требовалось разгрузить судно, чтобы отчерпать воду. Осташа вспомнил, что Федька убрался под палубу переносить чугун, и что-то давно не слышно звона. Подлец, наверное, дрыхнет в мурье…

На правый берег из лесов вывалился камень Пещерный — весь переломанный, в осыпях. В его пещере когда-то прятался Золотой Атаман — Андреян Плотников из Демидовских Шайтанок. Эту пещеру указал Андреяну дырник Веденей, который тогда еще был честным сплавщиком. Андреян поднял бунт за три года до Пугача. Погулял он недолго — уж через полгода в Оренбурге он полег под шпицрутенами. Зато память о нем живет: ее горной страже не перехватать, как яга не перехватала песни Еленки.

У края Пещерного Чусовая бурлила. Здесь выбивалась речка, которая не смогла обогнуть громаду скалы, да и поднырнула под нее. В еловом криволесье на берегу светлели лбы камня Лужаечного. Почему Лужаечный?.. Где здесь лужайки?.. Но все мысли оборвались. За поворотом, будто носы двух разбойничьих насад, в Чусовую врезались две плиты бойца Гребни. Бурлаки из новичков присвистывали, видя эти тонкие и высокие стены — точно двойной плуг, вспахавший Чусовую. Волны с разгону взбегали вверх по каменным лемехам и рушились обратно водопадами. В ущелье шипел и шевелился белопенный сугроб.

Волегова деревня темнела крышами чуть в стороне от берега. Словно в назидание она выставила над рекой частокол голбцов. Осташа перекрестился. Гребни, хоть и страховидные, не были опасным бойцом, но отчего-то каждую весну голбцы прибавлялись в числе, будто они росли сами по себе, как грибы.

Справа ельник затрясся на чехарде Волеговских камней, а за ними Чусовая давала караванам передышку. Безопасен был Лысан, уже второй на пути. Круглая осыпь камня Копна, покрытая прядями прошлогодней травы, и вправду походила на копну сена. Зубец Иглы торчал слева за еловыми макушками, как караульная вышка. Длинное прясло Синенького бойца, засыпанное по склону буреломом, одним краем оступилось в Чусовую. Кривая россыпь рыжих Темняшей походила на каменные пни. Еще один боец Высокий так подался вверх, что аж треснул сбоку, точно маленький кафтан, напяленный на спину великана.

Под Высоким Осташа огляделся. И позади, и впереди его барки вся Чусовая была покрыта бегущими судами. Что там бойцы, что там огрудки!.. Бег караванов был неудержим, неостановим. Даже если кто убивался, через два поворота прореха в строю на месте погибшего затягивалась, будто железные караваны были живым телом, которое само заращивает раны.

Но за Высоким бойцом ухо надо было держать востро. Чусовая сужалась, и на повороте слева торчало острое лезвие Узенького бойца, рубившее сразу насмерть, как топор палача.

На барке Нахрата залетали потеси.

— Логин Власыч! Никешка!.. — заорал Осташа.

Подняв кормой крыло волны, Нахрат резко уходил вправо. Барка его отодвинулась. Осташа увидел, что перед Нахратом бежит барка уктусского каравана. А от Узенького бойца к Мостовому несло целую гору досок и бревен, по которой отчаянно карабкались мокрые человечки.

Уктусская барка не удержалась на стрежне и со всего разгону врезалась в Узенький. Удар был такой силы, что отозвалось по лесам, а людей сдуло с палубы. По щербинам бойца хлынули ручьи известкового песка. Уктусская барка, будто по колдовству, вмиг потеряла облик судна и с треском превратилась в шевелящуюся кучу обломков. Обломки поплыли во все стороны, даже против течения. Они застучались и заколотились в борта Осташиной барки, когда Осташа пробегал мимо Узенького. А боец Мостовой глядел на своего брата-убийцу с кривой ухмылкой, и полчерепа у него было словно стесано саблей.

Чужая гибель промелькнула, как воронья тень по глазам. Солнце все так же стояло в синем небе столбом, и птички-оляпки прыгали по камешкам на приплеске. Осташины бурлаки крестились, отпускаясь от кочетков, и Осташа не перечил. Так всегда на Чусовой: только успокоишься у тихих скал, и сразу даст как обухом в лоб.

Барка пролетела другой боец Ёршик, возле которого в межень дно Чусовой топорщилось ершом — каменными гребнями. Богатырским порядком пробарабанил боец Бревенник. Весенним баркам он был не очень опасен, зато летом громил в щепу крестьянские плоты, которые притягивало к утесам Бревенника словно магнитом. Справа в лесу заворочался камень Гладкий — совсем не гладкий, а корявый и косой. Вслед за ним слева словно всхлипнул почти незаметный, затянутый мхами камень Кумашный. И потом Чусовая улеглась, опала, покатилась как с горки: это начался спокойный и длинный Илимский плес.

— Бастуй! — скомандовал Осташа.

Он и сам поставил трубу на помост возле ног и брюхом навалился на перильца. Бурлаки задрали потеси и расселись на палубе. С высоты скамейки Осташа видел, что и другие барки спереди и сзади скользят вдоль еловых заборов сами по себе, без гребли. Их просмоленные борта тихо и устало раздвигают отражения лесов в гладкой воде. Но вдали из темных отражений уже всплывали Илимские острова.

За островами свежими красными ссадинами горел камень Илимский. Из его жилистого бока вырубали плиты для новой пристани — словно куски мяса выдирали. А пристань на стрелке Илима и Чусовой красовалась, как полевская шкатулочка из яшмы, резала взгляд четкими гранями скошенных углов. С пристани орали караванам илимские мужики. Они уже проводили все свои барки и теперь пьянствовали от безделья. Барки здесь строили для Ослянской казенной пристани и отправляли от Илима пустыми. Илимцы не дожидались караванного вала. Едва река поднималась после ледохода, Илим отпускал свои суда, ведь их не страшили огрудки и таши. Эти барки, загруженные кушвинским железом, вольются в строй караванов только на Ослянке, в сорока верстах ниже Илима.

Из-за новой пристани выдвинулся гребень плотины и уткнулся во взгорье, которое сползло с горы Головашки. Взгорье было усыпано крышами домов, и только в самой середке деревни разоренным грачиным гнездом чернели развалины сгоревшей конторы.

 

УЛЬЯНКА-ЧУСОВЛЯНКА

Чусовая лизнула сваи амбарного ряда на илимском берегу и отвалила направо, шлепнулась в брюхо длинному бойцу Тюрику и откатилась обратно влево. Будь у Осташи своя барка, он бы не удержался и попробовал пройти Тюрик отуром, чтобы набрать сноровки для Разбойника. Тюрик-то сплавщики и назвали Отуриком, потому что проходить его отуром было удобнее всего. Глупые илимские бабы, не зная смысла названия, переделали его в «Тюрик» — скамеечку перед кроснами. Но барка у Осташи была казенная, и Осташа не решился на отур. Ему должно хватить Разбойника, и нечего искушать судьбу раньше времени.

За Тюриком на левом берегу лежал в тальнике небольшой камень Журавлик. Вокруг Чусовой много было «Журавликов» — и скал, и гор, и урочищ, и ручьев. Осташа спрашивал у бати, что это за клин просыпался на Чусовую, но даже батя не знал. За Журавликом путь Чусовой перегораживал боец Пленичный. Он торчал из склона гроздью каменных луковиц, сплетенных в косу-пленицу перьями сосен. Отпрянув от бойца, Чусовая, как девица под молодцем, сладко выгибалась излучиной Журавлиное Горло. Барки обегали его, лихо отбрасывая налево пенную фату. И смешным, жалким итогом стоял на излете дуги камень Холостяк. Весь он был в рыжей моховой щетине, в кривых иголках мелкого сухостоя; весь напрасный, бесполезный, не опасный — одним словом, холостой.

А за бойцом Песьяновым, что спускался к реке двумя загородками, начался другой плес — Сулёмский. Его увалистые берега были голые, без леса. Весь лес снесли для барок сулёмской пристани. На унылом косогоре топорщились сморщенные каменные гребешки, меж которых бродили тощие пятнистые коровы.

Чусовая стремительно огибала высокий мыс, на котором привольно раскинулся Сулём, вытянувшись вдоль берега строчками улиц. Сулёмом начинались «наглые» пристани. Издалека было слышно, как в перебрех палят пушки: это Сулём глушил вопли, ругань и треск бьющихся друг о друга барок.

Чугун Невьянска, доехавший до пристани по речке Сулёму в мелких шитиках, здесь перегружали на барки. Барки выпускали из гаваней, едва докатится караванный вал. Ждать, пока все караваны пробегут, Сулём, как и прочие «наглые» пристани, не хотел. Караваны уже длинным-длиннющие, а вал не бесконечен. Пока дождешься, чтобы пробежала последняя барка караванов, вал иссякнет. Поэтому Сулём лез в пекло поперед батьки. Барки вылетали из его гаваней — и врезались в строй караванов.

Осташина барка поравнялась с водоспусками гаваней. Их ворота были закрыты. Над свайной гранью Осташа увидел опускающиеся мачты с черно-красными флагами Невьянска. Это новые барки сходили с пруда на уровень Чусовой. А впереди на реке громоздилась мешанина судов. Десятки барок неслись сикось-накось, сцепившись потесями. Они крутились и врезались друг в друга. В небе над речной излучиной стояли острые штыки пушечной пальбы; на штыках безобразно корчился хруст и треск, грохот чугуна, крики бурлаков и шум быстротока. Несколько избитых барок, накренившись, лежали на приплесках. Кто-то уже погружался и что было мочи подгребал к мелководью. Осташа увидел, как на двух прижатых друг к другу барках нелепо, бессмысленно и страшно дерутся бурлаки, прыгая с палубы на палубу и срываясь в воду. Прямо по стрежню мчалась перевернутая вверх бортом полузатонувшая барка, и на ее черные смоляные порубни из бурунов выползали люди. Среди громадин судов плыли доски, обломки потесей, шапки. Шныряли пристанские лодки; с них косные веревками выуживали тонувших. Одна лодка и сама колыхалась на волне вверх днищем, вся облепленная спасавшимся народом.

На Осташину барку тоже надвигалось бортом сулёмское судно.

— Корнила, Никешка, отшибай! — крикнул Осташа. Корнила и Никешка выставили потеси, как копья.

Сулёмская барка накатывалась, тоже подняв весла. С деревянным бряканьем потеси уткнулись в борта. Две барки, прижимаемые друг к другу силой набега, понеслись вместе, как две лошади в упряжке. Их сдавливало так, что бурлаки медленно пятились. Их рубахи от натуги трещали на спинах, а шеи наливались кровью. Бурлаки от других потесей бросали кочетки и кидались товарищам на помощь. Чусовая поворачивала. Темная струя Сулёма, бурлившая вдоль правого берега, сваливала барки влево — так, чтобы на следующем повороте Осташа ударился в глиняный откос. Но бурая толща Чусовской стремнины давила весомее, и Осташа чувствовал, что все-таки он скинет сулемца, а не наоборот. И точно: со скрежетом и скрипом сулёмская барка нарвалась на отмель и вмиг осталась позади.

— По местам! — сразу заорал Осташа.

Чусовая вертелась, как ошпаренная собака. Барка неслась мимо камня Паклина, камня Гилёвского, камня Романова. Под ними намело крошево обломков. Обломки гулко колотили в просмоленные борта Осташиной барки. В грязных и мутных волнах барахтались бурлаки, которых никто не мог подобрать, и они с матом навсегда исчезали под водой. Чусовая, взбесившись, пошвыряла суда на острова — на Паклины, на Гилёвские, на Шитиковские. Барки здесь нагородило целыми деревнями. А из стремнины кое-где торчали мачты с флагами. Берега были облеплены копошащимся народом, что сумел выгрести со стрежня. Осташе раньше еще не приходилось видеть такого боя с сулемским караваном. Осташа летел на скамейке через чужие смерти, как через заросли густой болотной лывы, и все ветки хлестали по лицу. Осташины подгубщики внадрыв водили потеси, подгребая без нужды, лишь бы не смотреть в бессилии на гибнущий народ.

Только у двойной плиты Зимняка строй караванов сумел разобраться. С какой-то бездумной, солдатской четкостью он отработал поворот под бойцом Афонины Брови. Низкие темные Брови были вразлет расчесаны мелкими складками, словно огромный волосатый бес, глядевший под водой, довольно разгладил мохнатое рыло. И Чусовая виновато притихла, как после драки, опрятно расслоилась на два ровных рукава вокруг острова Толстик и острова Кирин, голосисто и нежно зажурчала под каменистыми обрывами Васькиной горы. Но Осташа не верил этому умиротворению. Впереди стоял синеватый, как мертвец, камень Могильный с кладбищем пристани Усть-Утка на плеши. За Могильным, за деревней поджидала и сама пристань. От нее, как и от Сулёма, под ребра верхним караванам должен был ударить тагильский караван.

Усть-Утка зачастила домишками, черкнула по небу главкой часовни. Широко распахнулось устье реки Межевой Утки с водосливами гаваней. Затворы гаваней были полорото раззявлены. Гавани были уже пусты. Тагильский караван не повторил ошибки невьянского — стронулся до подхода ревдинцев.

Осташа услышал рядом с собой сопение: это на скамейку вылез проспавшийся Федька. Осташа покосился на него. Федька, не увидевший сулёмского побоища, вдруг показался Осташе кем-то вроде дружка по ребячьим играм, с которым он встретился, когда уже давно повзрослел, а дружок этого и не заметил и по-прежнему обращается по детскому прозвищу.

— Доброго утречка, — сказал Осташа.

Барка пробегала мимо Красного бойца. Похоже, начинался вечер, и в скошенном солнечном свете мхи на скале запламенели.

— Какое там спать! — тотчас отперся Федька, будто Осташа был приказчиком, перед которым сознаться в оплошке — ни в жисть. — Сорок пудов перетаскал в одиночку!..

— Ага. Храпел — чуть палубу не сорвало. Межевую Утку уже проплыли.

Федька обиженно замолчал.

Левый берег уже вздыбился кокошником Желтого бойца. Желтый, видать, не добрал краски собрата и не кровенел, а только малокровно рыжел лишайниками. А дальше из-за мыса высунулся каменный пирожок бойца Харёнки с пихтовой шапкой на макушке.

Начинались родные места… Осташа почувствовал, как душа его съеживается, поджимается, черствеет. Ничего не хотелось вспоминать. Все оказалось еще слишком свежим, слишком близким, и не случилось еще дела, которым бы отмолился грех.

Бурлаки мотались на потесях, обводили барку трудным поворотом мимо острова, за которым темнел обрыв Кривуша. А потом по обоим берегам засеменили домики деревни Харёнки.

— Помнишь, как я тебя спас туточки? — ревниво спросил Федька.

Осташа не ответил.

Блеснула на околице деревни речка Королёвка, и лес задернул Харёнки зеленой занавеской. Но этот лес, исхоженный вдоль и поперек, весь был полон памятью. Здесь батя любил пошишковать под кедрами. Здесь с подружками играла Маруська Зырянкина. Здесь Луша собирала грибы и ягоды и учила Осташу-отрока отличать поганки от опят…

— Осташка, вон тот камень!.. — радостно крикнул от потеси Никешка.

Осташа снова не ответил.

Под темным мшистым валуном они с Никешкой как-то раз по осени нашли боровик-переросток. Шляпка его была размером с кадушку. Вся Кашка дивилась огромному грибу. Плотинный мастер Данилыч сказал, что найти такого великана — счастливая примета…

А издалека уже доносилось переливчатое урчание Кашкинского перебора — самого свирепого на Чусовой. Наконец на правый берег вышел боец Дождевой — все такой же суровый, непреклонный, неприступный… И от его апостольского укора Чусовая корчилась и билась, как в падучей. Дождевой словно бы угрюмо встал над рекой на отчитку, и река заколотилась, одержимая ташами, как бесами. Здесь уклон русла был виден воочию. Все кипящее полотно перебора спутанной белой пряжей раскатилось вниз из-под скалы, угибаясь за поворот словно с глаз долой. Батя смог простить перебору смерть Луши. А Дождевой никому ничего не прощал — и в праведном гневе разбил о Чусовую красное зеркало солнца. Тысячи осколков запрыгали по волнам.

Осташа не боялся перебора, потому что знал пути сквозь него лучше линий на своей ладони. Барка бежала как по ниточке, не тронув днищем ни единого валуна. А Осташа не мог отвернуться, чтобы ничего не видеть. Волей-неволей взгляд мазнул по деревне, и в душу все ж таки впечатался облик родного дома. Дом стоял, будто ничего в нем не случилось, будто и не висела в стойле на веревке мертвая Макариха, будто и не приходил сюда Пугач с отрубленной головой… Дом казался живым по-прежнему; выглядел обжитым и теплым. Крыша уже просохла, ставни были отворены. Осташа и не помнил, открыты или закрыты были окна, когда той зимней ночью он прибежал сюда из Ёквы…

Чусовая поворачивала. Осташа почувствовал, что вновь может вздохнуть, словно морок сползал с души. Но все равно даже думать о себе не хотелось. Хотелось вспоминать другое — хорошее.

Вон за лесами две макушки камня Голбчики. Батя рассказывал, что когда Ермак еще мальчонкой был, сибирский царь Кучум напал на строгановские земли. Строганов-старший, Аника Федорыч, увел всех мужиков оборонять свою столицу на Каме — Орел-городок. Погнал народ спасать свои раздутые амбары, а Чусовской Городок оставил без защиты: бросил всех баб, ребятишек и стариков — выручайтесь сами, как сможете. И тогда стрелецкая женка Ульянка-Чусовлянка собрала бабью дружину и повела ее вверх по Чусовой, чтобы остановить татар на дальних подступах. Здесь вот и билась бабья дружина с татарами, здесь и полегла вся, порубленная. Потом, конечно, баб собрали и похоронили, поставили над скудельней два крытых креста-голбца. Анике Строганову те голбцы обидным укором показались, и он велел их срубить. Делать нечего — срубили. А на утро на той скудельне сами собой выросли новые голбцы. Аника разгневался, велел их тоже срубить. Срубили. И на третье утро поднялись здесь из земли выше леса голбцы из вечного камня. …Батя говорил, что Ермака в Сибирь не надежда повела, а память толкнула.

А за Голбчиками стоял еще один камень Печка. Но он прятался в ельнике, и Осташа даже не посмотрел, виден или нет в этой печке для него котел.

Чусовая делала поворот, и на повороте глыбился первый из кашкинских Царь-бойцов — Омутной. Утесы его были наискось исхлестаны рубцами. Осташе всегда казалось: барка бьется об Омутной, и по этим чертам души бурлаков с разбегу уносятся в небо. Из трещин и морщин понизу Омутного торчали побелевшие доски и щепки — обломки былых крушений. Но сейчас Омутной миловал, и никто не тонул под его обрывами. Впрочем, кто знает, чего случится у Осташи за спиной, когда его барка уже пробежит. Может, нагромоздит здесь боец гору из мертвых барок?..

Чусовские сплавщики помнили: многим из них сатаной назначен Неназванный боец, под которым суждено принять погибель. Только вот кому — какой? Бате таковым стал Разбойник. Неназванный боец — не божье произволение, а дьяволово наказание, но вправе ли кто его отринуть, как истяжельцы отринули? Милость — она всегда от господа исходит, а не от хитрости учителей, и нельзя ремесло с молением путать.

Вслед за Омутным другой поворот реки подковой был охвачен Дыроватым бойцом. Его серая стена вылупилась из леса где-то на верхушке горы и сползла к Чусовой каменным коленом. Вечернее солнце уже опустилось ниже гребня скалы, и теперь в ковше излучины стоял холодный сумрак. Барки пробегали излучину одна за другой, и волны мерно плескали в валунные россыпи, как кровь в виски. Бурлаки, хоть им глазеть и запрещалось, зыркали из-под бровей, отыскивая в скале черные дыры пещер. Вся Чусовая знала сказки о злых разбойниках, сидевших в этих пещерах, об их кладах и заклятиях. Но это были враки. Осташа и сам лазал в нижнюю пещеру. Не было там ни сундуков, ни черепов. А из разбойников доподлинно прятался здесь только Сашка Гусев, изловленный горной стражей в прошлую зиму вместе с простаком Кирюхой Бирюковым… Но вот во вторую дырку Дыроватого не залезал никто. Эта дырка, как Ермакова пещера, зияла в отвесной стене. Подобраться к ней было трудно, а главное — страшно, да и незачем. Говорили, что в этой недоступной пещере жили чусовские ведьмы. Ночами они превращались в нетопырей и летали по деревням, пили кровь у коров и лошадей, а с рассветом возвращались в логово и весь день сыто спали, повиснув на потолке вниз головой и закутавшись в крылья.

Но и Дыроватый оставался за кормой. Чусовая кошкой уже ласкалась о ноги Оленьего бойца — самого, наверное, красивого на реке. Олений был не шибко опасным, стоял уже за поворотом. Был он когда-то цельной стеной, но сейчас лога и осыпи распилили его на огромные каменные чурбаки. Веселые боры кудрявились на плоских вершинах. Солнце высветило скалы от подножий до макушек, и каждая складка камня была словно морщинка от улыбки. Не все же бойцам быть угрюмыми да хмурыми, нужен и добродушный лиходей. Олений не губил народ почем зря: барки здесь бились только по дурости сплавщиков.

А вот скала Вогулинская Гора так и не доползла до берега, чтобы тоже стать бойцом, и застряла в лесу: торчала там над еловыми остриями обиженной кучей. Вогулинская Гора будто намекнула про вогулов, и скоро справа блеснула речка Ёква. Вокруг ее устья под высокими соснами виднелись шапки вогульских чумов. Осташа не хотел, не хотел смотреть — и все же глянул, с какой-то мукой в душе отыскивая на отшибе деревни чум Шакулы. А барка уже пробегала мимо невысокой глыбы Собачьего камня, на котором стояла и облаивала суда свора вогульских собак. Собаки охрипли: шутка ли, столько барок пролетело, и на каждую надо гавкнуть!.. Мелькнуло устье Тимошенки. За ним взмыли в небо зубцы бойца Собачьи Камни, сплошь багровые от заката. Но Осташа, командуя в трубу, не думал о бойце, не думал о псах на камне. Он все равно думал только о Бойтэ.

«Не буду вспоминать о ней, не буду!» — заклинал он себя. Ему нельзя думать про вогулку. А в памяти неудержимо вытаивал запретный образ: девка-жлудовка, ведьма, обманщица, воровка, язычница… До рези в сердце любимая и желанная. Ее узкие плечи и бесстыже налитые груди, стоящие враскос; ее круглый зад, ее бледные губы, ее осенние глаза… Осташа затряс головой так, что на левом берегу закачался Синий боец, весь поверху порубленный трещинами, словно колода, на которой разделывают туши…

Вон про камень Конек лучше думать. Это его голова торчит над елками. Конек — окаменевший конь Ульянки-Чусовлянки, стрелецкой женки, чья бабья дружина остановила татар… Не надо было их останавливать. Пусть бы татары согнали с Чусовой всех вогулов и всех русских, чтобы никогда одни других не видели и не знали, чтобы не было никогда человеку прелести истяжельчества, чтобы не горела заживо душа при мысли о вогульской девчонке…

От Конька Чусовая три версты до деревни Пермяковой текла спокойно. Осташа закрыл глаза, сжал ладонями перильца скамейки. Он, кажется, уже до смерти устал глядеть на скалы, на леса… Жаль, умер разбойник Пермяков, от чьего корня и пошла деревня. Был он, говорят, страшным человеком, но страшным не по лютости, а по тайне своей. Он грабил барки, коломенки, дощаники, шитики — все суда, что проплывали мимо. Грабил так, что никто этого не видел, и ничего после воровства его не оставалось: ни людей, ни могил, ни железа с чугуном, ни щепочки от судна. Куда он все девал, как справлялся в одиночку? Никто не знал. Барки пропадали, Пермяков богател, а за руку его поймать не могли. Так и умер непойманным. Его положили в гроб, выкопали яму, поставили гроб на дно и яму засыпали. А когда засыпали, то увидели, что могильная раскопанная земля пришлась вровень с нераскопанной, будто пустую яму завалили. Раскопали яму — и точно: нет гроба с Пермяковым. Исчез разбойник так же, как и жертвы его исчезали. Говорят, что те, кого сгубил Пермяков, стали проклятыми душами: ни в рай, ни в ад они не попали. Растаяли. Вот бы и Осташе сейчас растаять без следа…

Деревня Пермякова расселась на левом берегу напротив камня Пермякова. Камень был бурый, переломанный, затянутый лесом. Но меж деревней и камнем на реке громоздился коварный Золотой остров. Манила правая протока: вроде бы прямая да быстрая, хоть и узковата. Но Осташа уверенно направил барку левее острова. Правый ход был по дну перегорожен каменными грядами. Даже на караванном валу барки застревали здесь так прочно, что приходилось их разгружать и стаскивать на бечеве.

Пермяковские крестьяне, варнаки разбойничьего корня, часто сами выходили на берег перед островом и махали баркам рубахами на шестах: мол, держи вправо! Доверчивые сплавщики поворачивали — и выскакивали на камни. А потом, матерясь, платили выжигам, чтобы помогли поскорей вызволить судно. Поэтому остров и звали Золотым. Доверчивость стоила дорого. Вот и сейчас за кустами на взгривке Осташа увидел сразу три барки. Простаков пермякам всегда хватало.

— Осташка, Колыван схватился! — завопил Федька, тыча пальцем.

И вправду: у деревенского причала стояла барка с двумя флагами Каменского завода. Значит, сегодняшний пробег завершен.

— Давай и мы скорей на хватку! — заполошился Федька. — Чтоб до Столбов встать!.. Боюсь я их, дьяволов!

 

У ДЕМИДОВСКОГО КРЕСТА

Один только Пасынков останавливал свой караван за Пермяковой деревней. Прочие караваны, похоже, хотели пробежать еще верст десять, пока далеко до сумерек, и схватиться уже возле Усть-Серебрянки. Что ж, дело ихнее.

За Нижним островом и за мысом по левому берегу тянулись длинные покосы, отделенные от приплеска полосой кустов. Из тонкого тальника лишь кое-где торчали толстые осины и причальные столбы с крепкими дрюками, продетыми сквозь башку. Осташа нацелил барку на дерево покрепче. Подгубщики оставили потеси на помощников и встали у огнив, подняв на локти связки снастей-легости. Барка, теряя ход, с хрустом вломилась носом в кусты и ударилась о берег; Осташу и Федьку кинуло вперед, на перильца.

— Логин!.. — успел крикнуть в трубу Осташа. Старик, широко расставив ноги, умело закрутил над головой легость с чугунной гирькой на конце и метнул в заросли. Груз проломил прутья и облетел тонкий ствол осинки, что росла рядом с тем деревом, на которое метил Осташа. Корнила, Логинов напарник, тотчас начал раскручивать свою легость с кошкой. Якорек свистнул и зацепил гирьку меж лап. Корнила принялся быстро вытягивать снасть. Логин перехватил ее и поволок на себя. Корнила скинул с огнива пару колец толстой вытяжной веревки.

— Живее! — закричал он старику.

Логин, торопясь, засучил локтями. Барка медленно отходила назад. Логин для верности мотанул легость на руку.

— Скинь! — дико заорал Корнила. — Не вышла хватка!..

Но было поздно. Вытяжную снасть выбрать не успели — отходящая от берега барка струной натянула легость. Тонкая осина затряслась и вдруг нагнулась, как девка. Она обрушилась всеми ветвями на Логина с Корнилой и на шарахнувшихся бурлаков. Барка все отодвигалась. Легость поползла по стволу осины, кудрей снимая зеленую ленту лыка. Зацепившись за сучок, легость зазвенела, и тотчас страшно всхлипнул Логин, невидимый под ветками. Легость звонко лопнула. Освобожденная барка бортом вперед поплыла вдоль берега все быстрее и быстрее.

— Платоха, загребай! — рявкнул Осташа в трубу, забыв, что Платоха уже оставил потесь.

Но Платохин сменщик не растерялся и сразу толкнул рукоять. Через миг и бурлаки навалились на валек. Лопасть потеси по широкой дуге улетела к корме барки, плюхнулась в воду и поехала обратно, оставляя кипящий от натуги бурун. Барка послушно довершила разворот — как отурилась. Теперь она уже кормой врубилась в тальник.

Платоха швырнул свою легость с гирькой. Легость свистнула над кустами и накрутилась на обтесанный причальный столб, который так вовремя появился в зарослях. Никешка метнул якорек — и промахнулся; метнул другой раз — опять мимо.

— Убью криворукого! — заревел Платоха.

Никешка в третий раз кинул кошку и наконец зацепил грузик. Огромными рывками он споро выволок легость с гирькой и, отступая, тянул ее на себя дальше. Платоха скидывал кольца снасти с огнива.

— Есть!.. — рыдающе воскликнул Никешка и схватился за вытяжную снасть, к которой и была привязана легость.

— На кнек ее! — рыкнул Платоха.

Никешка упал на колени, запутывая толстую веревку вокруг чурбаков-кнеков. Барка опять пошла назад, от берега, и слабина вытяжки кончилась. Барка колыхнулась и все равно повела к стрежню. Вытяжная снасть на огниве зашевелилась как живая: ее заранее накручивали дрябло, с припуском. Кольца снасти сокращались, сжимая столб огнива, и раздался скрип. Кислый синий дым пополз из-под веревки: это огниво затлело от трения. Платоха уже вытаскивал из-за борта деревянное ведро — и сразу опрокинул его над огнивом, гася пламя. Огниво зашипело, повалил белый пар.

Барка дрогнула и остановилась. Теперь течением ее медленно прислоняло к берегу. Едва ее плечо коснулось тальника, Корнила с легостью в руках сиганул в кусты, пробился к толстому стволу, упал на спину и за легость потащил к себе снасть. Выбрав ее на пару саженей, он принялся накручивать снасть на древесный комель. Хватка состоялась — барку причалили.

Осташа и Федька перепрыгнули перильца скамейки, пробежали по кровле палатки и соскочили на носовую палубу. Здесь бурлаки уже обступили и схватили взахлеб воющего Логина. Логин, лежа, извивался на окровавленных досках. Осташу затошнило, когда он увидел, во что превратилась рука подгубщика. Веревка спустила с нее кожу, как чулок. Обтекая кровью, дрожали красные связки мышц, переплетенные синими жилами. Фиска, стоя на коленях, заголила ляжки, отрывая полосы от подола своего сарафана.

— Сейчас, сейчас, дядя Логин… — бормотала она.

— Ты уж потерпи… — бубнил кто-то из бурлаков.

— Водки!.. Водки!.. — надрывно выдыхал Логин.

Осташа бешено посмотрел на Федьку. Бледный дрожащий Федька виновато глянул в ответ и закрестился.

Потеси вытащили из воды и положили вдоль бортов, скинули доску-сходню, и бурлаки повалили на берег. Логин Власыч сошел сам, хотя и весь перекосился, прижимая к груди обмотанную руку; Логина, как барыню, поддерживали под локоть. Полузакрыв глаза, старик тихо, надрывно ныл сквозь стиснутые зубы; лицо его и борода блестели от слез.

Федька, чуя свою вину, заметался, разбивая стан. Бурлаки потащили на дрова жерди изгороди, которой пермяковские крестьяне отгородили выпас от опушки чистого соснового бора. Длинная поляна была пуста, если не считать каких-то мужиков, чего-то делавших на дальнем краю. Осташа подумал и направился к ним по бурой прошлогодней стерне. Может, там водка найдется?..

За гнилым раздерганным стогом у мужиков обнаружилась пара легких балаганчиков. Над курящимся кострищем на козле висели два котелка. В тальнике днищем кверху лежала лодка. На берегу высилась подъемная тренога из крепких сосновых елег, с ее поворины свисали веревки. Под треногой, раскинув лапы, на земле навзничь распластался здоровенный толстый крест, вытесанный из белого камня. Вокруг валялись такие же белые каменные плиты. Ровняя их грани, четверо или пятеро мужиков били деревянными колотами по долотам. На Осташу они поглядели хмуро и своего дела не прервали.

Осташа молча остановился над крестом. На груди креста была выбита длинная надпись. Опустив голову и шевеля губами, Осташа с трудом прочел: «1724 года сентября 8 дня на семь месте родилсiя у статскаго действителнаго советника Акинфiя Никитича Демидова, что тогда былъ дворяниномъ, сынъ Никита, статской советникъ и кавалеръ святаго Станислава. Поставленъ оный крестъ на семь месте по желанию ево 1779 года маiя… числа».

— А я и не знал, что Никита Демид тут родился, — удивленно сказал Осташа ближайшему мужику.

Мужик опустил молоток.

— Больно важно, на котором месте Демид родился, — пробурчал он. — Важно, чтоб после смерти мимо своего места не проскочил…

— Какого места? — глупо спросил Осташа.

— Пекла.

Осташа поскреб затылок.

— А чего число не проставили? — спросил он.

Мужик вдруг разозлился, плюнул и с остервенением заколотил молотком по долоту.

— Что ни дурак подойдет — всяк о том спросит! — в сердцах сказал он. — Сам-то подумай! Будем крест подымать — так и проставим!

— А чего не подымаете?

— Видишь — подошву рубим. Вырубим — подымем.

— Н-ну, это на пару дней вам еще работы, — обнадеживающе сказал Осташа всем каменотесам, чтобы смягчить их перед просьбой о водке.

— Язык брехуна послаще блина… — опять пробурчал мужик. — Дай бог к лету управиться… Нам еще вокруг креста все плитами замостить надо и на той вон скале такой же крест и надпись выбить…

Осташа посмотрел на темную скалу на другом берегу. Она сплошь заросла тонкими березками и сосенками. Из трещин ее вытекали широкие щебневые осыпи-шорохи. Скала уже была в тени — словно отвернулась, словно не желала демидовского тавра на лоб.

Скала не прятала своего нежелания прислуживать Демидам, и Осташе противно стало подмазываться к чужим людям. Что, он для себя, что ли, водки хотел? Для пьянки, что ли?

— Православные, а водки у вас не найдется? — напрямик спросил он. — У меня на барке подгубщику снастью кожу с руки сняло — мается старик.

— У приказчика нашего спроси, — каменотес кивнул на балаганчик. — Ежели его сиятельство все само не выжрало…

Осташа хмыкнул и пошагал к балаганчику.

Пока он будил приказчика и торговался, к каменотесам причалила косная лодка. Хмельной косный молодец выбрался на берег и тоже застыл над крестом, внаклон читая надпись и водя пальцем по строкам.

— А число-то чего не проставили? — распрямляясь, спросил он.

Каменотес так ударил колотом, что срубил угол у плиты. Но косный, не заметив, уже направился к Осташе.

— Это ты Переход будешь, сплавщик?.. — Он осекся, увидев в руках Осташи початый штоф. — Э!.. Дай-ка хлебнуть, голуба-человек!..

— Переход — я, — ответил Осташа, отодвигая от штофа протянувшуюся пятерню. — А тебе чего?

— Да меня Пасынков по Каменскому каравану послал. Колыван велит всему каравану завтра хватку перед Кумышем делать… Слушай, тебе одному-то столько водки почто? Уважь, душа горит!

— Не себе покупал, — хмуро ответил Осташа. — И не тебе.

Он отвернулся и хотел пойти, но косный схватил его за плечо.

— Погоди! — страстно прошептал он, оглядываясь на каменотесов. — Хочешь, скажу чего? Я скажу, а ты мне поднесешь. Караванный и Колыван велели молчать, а я скажу!

— Н-ну, говори, — неуверенно согласился Осташа. Косный чуть склонился, всовывая мокрые губы ему в ухо, и прошептал, щекоча усами:

— Седня Калистрата Крицына насмерть застрелили. Эва, понял!..

Косный отодвинулся, пьяно и значительно посмотрел на Осташу и предостерегающе потряс пальцем у него перед носом. Осташа чуть не выронил штоф.

— Кто? — тоже шепотом спросил он. — Где? За что?..

— Не знаю — кто, не знаю — где и за что — тоже не знаю, — вздохнул косный. — Калистратка с косоглазым под вечер куда-то сплыли с барки на лодке. Мы уже у Пермяковой деревни схватились, когда косой вернулся и Калистратку мертвяком привез. Вот так. Давай штоф.

Косный мягко вытащил бутылку из рук Осташи, который этого и не заметил. В смятении он стащил шапку и принялся тереть лоб. Чупря куда-то плавал с Калистратом, первым человеком на сплаве… Чупря, служивший Конону Шелегину, как пес… Но ведь Конону, а не Калистрату!.. А Конон говорил, что Крицыны — не те люди, которым он свое дело завещать может… Вот Колыван — тот человек; но ведь и Колывана Конон считал не жильцом… Что же получается: Колыван Чупрю подмял под себя и велел Калистрата кончить?.. А на кой же черт тогда Колыван Прошку везет? Зачем Колывану Нежданку за Прошку отдавать, если Калистрата порешили? Или Прошку не сегодня-завтра — тоже под пулю или в перебор?..

Косный опасливо потряс Осташу.

— Эй, сплавщик, — смущенно позвал он, — ты штоф-то у меня отбирай — я же до дна вылакаю…

Логину Власычу от водки и вправду полегчало. Бессильно отмахнувшись от ужина, он забрался в шалашик и затих. Бурлаки прошлую ночь почти не спали — бражничали, а потому их начало морить прямо над чашками. Сумерки еще не успели сомкнуться, а бурлаки уже натаскали лапника, натянули над ним меж деревьев парусовку, и большинство повалилось спать. Осташа тоже клевал носом у костра. Один только отоспавшийся днем Федька все суетился, подогревая в кашеварном котле воду, чтобы отскоблить чугун.

Плотная весенняя тьма затянула небо, словно глаза законопатила. Только по углям рыжей лисой еще бегало пламя. Оно вдруг выхватывало отсветом то чью-то усталую бородатую рожу, то крепкую спину заснувшего у огня человека.

— Остафий Петрович, ведь сгорите… — услышал Осташа шепот и встряхнулся.

Рядом на корточки присела Фиска. Помолчав, она робко протянула руку и пощупала Осташино плечо:

— Совсем раскалились… Разве не чуете?

От прикосновения заботливой живой бабьей руки тепло потекло по груди, отдалось вверх по шее. Осташа, ничего не говоря, смотрел на Фиску. Вот слетело с нее зубоскальство и паскудство — и такая чудная бабеночка осталась: губки вишенками, глазки ласковые, титечки под сарафаном, как яблочки, налились. Все с Фиской просто, все по-человечьи: и нежность, и даже грех. Вот взять ее сейчас за руку, да повести в казенку, да уложить на лапник. Зацеловать, закинуть сарафан на грудь, заласкать в темноте, чтобы сама ноги задрала да раздвинула… И чего над Фиской не учини — все будет по эту сторону добра. Не шагнешь, как в полынью, в морок и в ледяной огонь вогульского камлания…

Что-то больно многое сегодня его мыслями на баб выводит. Понятно: где-то рядом — Бойтэ. Да еще неподалеку Прошка Крицын, мешок с дерьмом Неждане Колывановой в подарок… Хоть и нелюбима Неждана, а все ж таки вошла в душу незваная и нежданная… И пусть у Нежданы будет Прошка, и пусть у Бойтэ будут все блудливые мужики Чусовой, но только он, Осташа, навсегда останется Бойтэ и Неждане за главного. И эта мысль как-то нехорошо будоражила ум. Неужто в злых девках спасение есть? Словно пообещали спасти — и Осташа купился, а вместо спасения вышла погибель. И страшно то, что не жалко ничего. А доброй, глупой Фиске с ее хмельком и простенькой морковной сладостью никогда не иметь в себе ни крепкой мужицкой сытости Нежданы, ни яркой, драгоценной соли Бойтэ.

— Давайте прореху на армяке заштопаю? — предложила Фиска.

Осташа вспомнил, как рука Чупри сцапала его за загривок.

— Не надо, дева, — ответил Осташа и с трудом поднялся на занемевшие ноги. — Спокойной ночки тебе.

Он нагреб вокруг себя лапника, сколько влезло в охапку, и пошел к барке. Не оступаясь, вслепую прошагал по сходне, слез в льяло, скинул еловые ветки в дверку темной казенки. Потом пролез сам, встал на карачки и сбил лапник в кучу, вытащил из-под поставца драную кошевку и лег, закрывшись кошевкой с головой. Было холодно, но Осташа надеялся угреться. Барка почти неуловимо покачивалась. Где-то рядом чуть слышно журчала вода, и шуршала по бортам тонкая шуга, припаем обметавшая приплески этой студеной весенней ночью.