Золото бунта, или Вниз по реке теснин

Иванов Алексей Викторович

Часть пятая

БРЕЮЩИЕ ВОДЫ

 

 

ФЕДЬКА МИЛЬКОВ

Осташа уснул мгновенно, хотя какое-то время ему еще казалось, что он не спит, а просто тихо лежит в барке, как в колыбели, и барка плывет по реке, баюкает его на волнах… Проснулся он так же резко, словно с печи упал. За дверкой казенки слышался тихий шорох.

«Фиска! — понял Осташа. — Пришла сама!..» Он сел на лапнике, таращась в темноту. Фиска, как мышь, шуршала едва слышно. Осташа спросонок ощупал душу: что делать? Грудь дышала глубоко, а руки и ноги уже застыли. Хотелось тепла, жара, яростного, как бой, движения. Бабу хотелось, аж все в глазах перекосилось. Испарина обмазала лоб. А Фиска все терлась за стенкой, не заходила.

— Фиса! — свистяще позвал Осташа. — Зайди, Фиса!..

Но за стенкой заскрипели ступени лесенки, уводящей из льяла на палубу.

«Испугалась! — понял Осташа. — Догоню… Догоню!»

Он вскочил и бросился к дверке, толкнул ее и нырнул было в проем, но чуть не врезался в дверку головой: дверка не открылась. Осташа с размаха ударил в нее кулаком. Дверка прыгнула в косяке и железно лязгнула. Она была заперта. Заперта снаружи. Видно, Фиска взяла из груза прут и всунула его в петли, куда и сам Осташа всовывал дужку замка, если и ему с Федькой приходилось отлучаться с барки. Кроме сплавщика и водолива, заходить в казенку никто права не имел. Зачем же Фиска его заперла?..

Фиска?!. Чутьем сплавщика Осташа и в полной тьме ощутил, что его барка тихо движется боком. Это барка-то, на три снасти привязанная к берегу?.. Нет, не Фиска была за стеной! Какая еще Фиска?.. Кто-то другой обрывал снасти, чтобы барка незаметно отчалила, поплыла — и разбилась о близкий боец Столбы!.. Этот вор и запер казенку, чтобы Осташа утонул вместе с баркой… Утонул в казенке так же, как Сашка Гусев, который, прикованный цепью, захлебнулся в батиной барке, ушедшей на дно под бойцом Четыре Брата!

«Холитан Хар Амп!.. — почти ощутимо зашептала в ухо Бойтэ. — Ты — Завтрашний Пес! Ты завтрашний след знаешь! Это я тебя нашла, мой эрнэ эруптан!..»

Осташа обеими руками ударил в боковую стенку казенки. Ведь еще в Каменке Кафтаныч рассказал ему, как барки поддырявливают, и он верхние доски стены присадил на гвоздь еле-еле — чтобы всегда иметь запасной выход из казенки, чтобы не сгибнуть страшной и обидной гибелью, какой Сашка Гусев сгиб. Две доски отлетели куда-то вглубь барки, обнажив широкую щель. Осташа подпрыгнул и воткнулся в нее сразу по пояс. Он задрыгал ногами, зашарил руками, цепляясь за шершавые чушки груза, выволок себя на железо в мурью. Здесь было чуть-чуть светлее. Из проемов палатки падал синий ночной свет, отблескивал металл ровно уложенного груза. Осташа по чугуну пролез к лесенке и взмыл на палубу.

Не было никакой тьмы — ночь сияла ясная и прозрачная. Белое кружево заиндевевшего тальника оторочило рябившую серебром излучину Чусовой. Просветлев каменным лицом, скала глядела на реку из-за березок и сосенок. Над клином дымно-сизого ельника за мысом поднимались бледные бугристые сваи Столбов. По небу цепами стужи наколотило и размело звезды, как полову по току. Барка стояла на реке наискосок. Она далеко отошла от берега носом, с которого черной соплей свисала обрезанная снасть.

Осташа повернул голову: на корме у столбика правого огнива возился какой-то огромный человек. Под луной вспыхнул ножик. Человек пилил натянутый канат.

Корма была привязана на две снасти. Одна сейчас была со слабиной, а другая, основная, в натяг держала барку за причальный столб. Вот ее-то и резал вор. Вором был Поздей.

Весь день он работал на потеси тише воды ниже травы, Осташа и забыл о его существовании. Только вот сам Поздей о себе не забывал.

Осташа кинулся к Поздею. Но в этот миг снасть, которую Поздей допилил, оборвалась и со свистом улетела в тальник. Барка качнулась. Осташа поскользнулся на изморози и боком полетел на палубу. А Поздей метнулся к другому огниву, к последней снасти. Но барка уже сплыла, выбрала ее слабину. В тот миг, когда Поздей схватился за снасть, барка дернула ее всей своей тысячепудовой тяжестью. На берегу из темноты облаком ледяной пыли выскочил тополь, к которому была примотана легость: он встряхнулся от рывка каната, взблеснул обмерзшими ветвями. Канат тонко заныл от натуги, как тетива, и вдруг бабахнул — лопнул. Его увесистый хвост, извиваясь змеей, пронесся над водою и шарахнул над палубой, над Осташей, словно бич пастуха. Он ударил Поздея поперек груди, и Поздея как стерло с палубы. Барка медленно пошла вниз по течению.

— Наро-од!.. — вскочив, заорал Осташа. Обрывок снасти булькнул с борта в воду. Осташа ринулся к огниву, цапнул снасть, принялся выбирать ее из воды, широко работая локтями. Не было даже возможности оглянуться на берег — бежит ли подмога? …Сколько времени он проспал в казенке? Может, полночи уже прошло и все дрыхнут замертво?..

Барка плыла все так же наискосок — носом далеко от берега, кормой поближе. В руках у Осташи качнулся оборванный конец каната. Только этим обрывком еще и можно успеть примотать барку к берегу…

Тальник у приплеска затрещал: сквозь него продирался человек.

— Кидай, блядь, снасть!.. — услышал Осташа рыдающий крик полуночника Федьки.

Скользя по индевелой выстилке, Осташа что было сил раскрутил над головой мокрый и тяжелый конец и метнул его куда-то в сторону Федьки. Конец плеснулся в воду, и тотчас где-то там же могуче бултыхнуло. Федька ахнулся в Чусовую.

Он вынырнул со снастью в зубах: толстая веревка еле влезла в раззявленный рот. Федька заколотился, по-собачьи подгребая к берегу, шумно выскочил на приплесок. Чтобы набрать запас длины каната, он побежал за баркой, поднимая тучу брызг, обогнал судно и сунулся в заросли. Он упал возле дерева и начал обматывать ствол веревкой — один оборот, другой, третий… Снасть кончилась. Барка опять выбрала слабину и рванула Федькино дерево. В воду посыпались ледышки, прошлогодние листья, сосульки. Дерево не вывернулось из земли, снасть выдержала. Барка, колыхаясь, остановилась. Мимо нее медленно проплыла доска-сходня. На берегу слышались сбивчивый топот и заполошная ругань — это бежали бурлаки.

Осташа, успокаиваясь, быстро поскидывал с двух других огнив кольца снастей и швырнул их с борта. Федька, словно уже не мог удержаться, еще дважды кидался в Чусовую за веревками, как собака за палкой. Матерясь, путаясь руками, топча тальник, бурлаки подтянули барку ближе к берегу и примотали к деревьям крепко-накрепко. Осташа оглядел палубу и пошел к палатке. Сюда ударом снасти забросило Поздея. Осташа с трудом перевернул его на спину. Лицо Поздея превратилось в сплошную черно-блестящую яишню-болтунью, из которой торчал съехавший набок веник бороды. Бурлаки, что забрались на барку, столпились у Осташи за спиной: разглядывали мертвого Поздея.

— Ты его так уделал? — спросил кто-то.

— Я что, Илья Муромец, что ли? — буркнул Осташа.

Бурлаки молчали, переминались с ноги на ногу.

— Его снастью убило, — неохотно пояснил Осташа. — Снасть лопнула. Господь вора сам наказал.

— А почто ему было барку спускать?..

— А почто он вас, дураков, за тринадцать копеек против меня натравливал? — зло спросил Осташа. — Почто он на смерть загреб под Мосиным бойцом? Почто вообще такой богатырь на наш караван нанялся, коли сам из Ревды, а в Ревде подгубщикам платят куда больше, чем в Каменке?

Бурлаки сопели, почесывались.

— Кто-то, видать, хорошую цену дал, чтобы ни ты, ни барка твоя не дошли до Лёвшиной, — негромко прозвучало из толпы.

Осташа уже понял — кто. Колыван. Кому еще он нужен, кроме Колывана? У кого Чупря плывет, стрелявший в Осташу на мартьяновской переволоке?

— Ну что, братцы, — оглядываясь, громко спросил Осташа, — среди вас другой вор найдется или можно спать лечь?

Обиженно бурча, бурлаки полезли с барки на берег. Осташа обошел барку, потрогал натянутые снасти и, подумав, тоже перепрыгнул с палубы в кусты. Не укладываться же почивать в казенку рядом с мертвецом.

Бурлаки подновили костер, но не удержались возле огня — потихоньку друг за другом ушли под свою парусовку. У костра на бревне остались только трое. Федька красовался в одном белье — в рубахе и подштанниках, насквозь мокрых. Рожа его была исцарапана тальником. Федька рассказывал о своем подвиге Фиске, которую вытащил из шалаша и не отпускал обратно. Фиска сидела пригорюнившись, дремала. Федька стучал кулаком в грудь и размахивал ополовиненным штофом с водкой — штоф он забрал у Логина. Третьим на ослядке бревна сидел и спал, уткнувшись лбом в колени, какой-то тщедушный и лохматый мужичонка. Видно, это и был Федькин дружок Спирька, без которого Федька смог обойтись только в илимской тюрьме. Рядом со Спирькой под ногами валялась пустая чарка. Осташа молча стащил с плеч свой армяк и повесил Федьке на плечи. Фиска, моргая, посмотрела на Осташу снизу вверх — виновато и заискивающе. Федька, даже не оглянувшись, деловито полез руками в рукава. Осташа повернулся и отошел в темноту. Ему тошно было глядеть на людей, как волку тошно ощущать их вблизи.

Он прислонился спиной к сосне и сполз по стволу, обхватил себя руками. Пусто было в голове, пусто в душе. Только глухо гудело в ночи пространство, только широко стелилась и журчала река. Никогда у Осташи не получалось быть не думая — а вот вышло. Он устал от всего, устал. Ничего не надо — ни бати, ни Чусовой, ни Бойтэ… Холод оцепил тело, и Осташе хотелось замерзнуть, исчезнуть. Он начал засыпать, ронять голову, только изредка расклеивал глаза и тупо смотрел на костер вдалеке. Вот Федька уже обнимает Фиску, что-то шепчет на ухо и мнет ее грудь. Вот встает и тянет за руку. Вот уводит в лес, подталкивая в зад ладонью — герою нужна награда… Осташа долго смотрел на догорающий костер. У него уже все суставы заломило от холода. Опираясь о ствол сосны, он с трудом поднялся и поковылял к огню.

Он опустился на бревно, подобрал какой-то сучок и пошурудил им в углях. Костер обрадованно затрещал. Осташе показалось, что стрельнула головня — но вдруг из леса донесся истошный бабий визг. Это не в костре что-то лопнуло, это в лесу ударили из ружья.

Осташа сорвался с бревна и опрометью побежал вдоль опушки, еще сам не понимая зачем. Фиска все орала взахлеб. Осташа ломанулся в подлесок, отмахиваясь от еловых лап, и вскоре выскочил на полянку, еле освещенную звездами. Посреди полянки ничком лежал Федька. Под Федькой орала и билась Фиска. Волосы ее разметались. Она отталкивала Федьку руками, впустую лягала в воздухе голыми белыми ногами. А Федька лежал без всякого движения: не хватал Фиску за руки, не зажимал рот. В светлой прорехе на армяке посреди Федькиной спины дымилась черная дырка.

Осташа схватил Федьку за плечо и перевернул, освобождая бабу. Федька подался тяжело, мягко и безвольно. Голова его перекатилась на плечах как привязанная. Фиска, завывая, на спине отползла назад, села и принялась рвать на себе сарафан, рубаху. Руки ее вмиг почернели от крови.

— У… у… у-убил!.. — задыхаясь, выла Фиска.

Она вытащила из порванного ворота рубахи круглое плечо — на сарафан вывалилась грудь, перепачканная кровью. Осташа поразился: сосок стоял торчком, будто Фиска не смертельную рану искала, а любилась с мужиком. Но смертельной раны у Фиски и не было. И вообще никакой раны не было. Только на боку под мышкой кровоточила глубокая и длинная царапина. Осташа упал перед Фиской на колени, поднял ей локоть и отодрал от царапины ладонь. Фиска тряслась и взвизгивала, вырывалась, лезла рукой к порезу. Осташа в остервенении с размаху хлестнул ее по щеке, по другой, потом снова и снова. Фиска, потеряв всякое понятие, только мотала головой, пытаясь закрыться.

— Жива ты, не ори! — рявкнул Осташа. — Не умрешь, слышишь!..

Фиска икала и сглатывала, прятала лицо в ладонях, всхлипывала:

— Не-не… не бей!.. Не бей, миленький!..

Осташа оглянулся. Вокруг Федьки уже стояли на коленях бурлаки. Платоха бережно держал голову Федьки, а другой бурлак лежал ухом у Федьки на груди.

— Мертвый… — распрямляясь, растерянно сказал он. Никешка дрожащими руками убирал в раскрытую прореху Федькиных штанов вывалившийся срам.

— На бабе, вишь, его застрелили, — сказал кто-то кому-то. — В спину навылет — и бабе бок поранили…

— Могли и наповал обоих…

Чья-то рука схватила Осташу за загривок и поставила на ноги. Осташа увидел перед собой перекошенное лицо незнакомого бурлака.

— Это чего ж такое? — хрипло закричал бурлак. — И на камень нас хотели кинуть, и барку спустили, и водолива застрелили!.. Давай ответ, сплавщик!.. Кто это сделал? Почему? На тебя небось охота!..

Осташа отбил державшую его руку и что было сил ударил кулаком бурлака в зубы. Бурлака унесло во тьму. Осташа чувствовал, как по рассеченному до костей кулаку потекла горячая кровь.

— Я не знаю! — зарычал Осташа, взглядом раздвигая толпу вокруг себя. — Но ей-богу — дознаюсь!

В него будто вложили второго человека. Один осатанел от ярости, от гнева, а другой был спокоен, как мертвый. Один и вправду не знал ничего, а другой знал все, давно все понял.

Не зря сегодня приплывал косный с нелепым приказом делать завтра хватку перед Кумышем. Разве сплавщики и сами бы не догадались схватиться перед Царь-бойцами, если даже караванный уже схватился? Нет! Этот косный просто в разведку был послан — узнать, где Переход остановился. Узнал. Донес. И ночью Чупря пришел с ружьем. Сначала науськал Поздея. У Поздея не вышло. Тогда подождал на опушке, когда Осташа в лес пойдет. На Осташу в темноте и приметка была заготовлена — светлое пятно на спине, где из армяка был вырван клок. Не спутать. Только армяк-то Федька напялил… И получил пулю меж лопаток. Не в Федьку же стрелял Чупря — в Осташу стрелял.

— Я узнаю, братцы, — успокаиваясь, повторил Осташа с такой решимостью и тяжестью в голосе, что никто и усомниться не посмел. — Узнаю. И убью вора. Своими руками убью. Слово сплавщика.

 

КОНЕЦ КАРАВАННОГО ВАЛА

Солнце оглаживало поляну и скалу, а те никак не прогревались, словно перестывшая печь. Пока бабы чистили котел, бурлаки как попало расселись и развалились у костра. Осташа кочетом взгромоздился на бревно, сунув под себя босую ногу, и подбивал булыжником ржавые гвоздики в подошве сапога. Рядом пристроился мужик, одетый в зипун и накрепко перепоясанный. Он словно больше не собирался вставать у потеси, где жаркая работа раздевает до рубах. Мужик мялся и все оглядывался на кого-то.

— Ну, говори, — подтолкнул его Осташа, не поднимая головы.

— Ты, сплавщик, прости нас, но уходим мы со сплава, — вздохнув, признался мужик.

Осташа опустил булыжник и внимательно оглядел бурлака от драных лаптей до мятой шапки.

— Кто это «мы»? — мертво спросил он.

— Я, да Иван Мантуров, да Иван Сонин, и еще Любим Петрович, и Терешка. Мы с Грошевской волости. Домой побежим.

— Почему?..

— Ты обиду на нас не держи. — Бурлак стащил шапку и, глядя в сторону, выворачивал ее то наизнанку, то обратно налицо. — Что ты не продажен, то все увидели… И веру тебе дали… Не твоя вина… Но ты бедовик, — наконец с трудом признался он. — Боязно нам с тобой. Мрет народ-то вокруг тебя… А после Кашки и вовсе Царь-бойцы пошли, вдвое страшнее стало.

Осташа молча вытащил из-под себя ногу, намотал онучу и принялся натягивать сапог.

— Денег больше не заплачу, — предупредил он.

— Живот дороже…

— Тогда проваливайте. Держать не буду.

— Мы упокойников с собой заберем, — виновато и заискивающе сказал бурлак. — Похороним их в Пермяковой деревне…

— Хоть на том спасибо. — Осташа встал, больше не глядя на мужика.

Мужик тоже поднялся.

— Мы могли бы и так убежать, — обиженно добавил он. — А решили по-хорошему — сплавщику ответиться…

— Что, я должен обнять вас да в обе щеки расцеловать? — огрызнулся Осташа.

Бурлак нахлобучил шапку, сбил ее на глаза.

— И еще Логин Власыч с нами пойдет, — сказал он. — Куда ему без руки у потеси стоять?

— Пускай идет. Воля.

— И баба эта, которую под водоливом подранили…

Осташа огляделся, отыскивая взглядом Фиску. Фиска в стороне сидела на чурбачке. Она отвернулась от костра, от людей, ссутулилась, плотно обмотала голову платком и подняла ворот шабура. Как и прочий народ, она, конечно, слышала этот разговор, но не обернулась.

— И Спирька… — все добавлял мужик.

Спирька все утро не отходил от покойников. Он расстелил холстину и, скрестив ноги, торчал на ней в головах у Федьки вогульским болванчиком. Федька и Поздей были накрыты общей парусовкой. Осташа отличил бы Федьку от Поздея, только если бы приподнял край покрова и посмотрел. А Спирька не лазил под пелену — собачьим нюхом сразу почуял, кто справа, кто слева.

— Я Федю обмою, гроб ему сколочу, канон прочту, — тонко и тихо пояснил Спирька Осташе. — Я с Федей побуду, еще поговорю с ним…

— Всю жизнь, что ли, на его могиле просидеть собрался? — зло буркнул Осташа и темным, гневным взглядом обвел молчащих бурлаков. — Кто еще сбегнуть хочет? Сразу говори, не убью ведь!..

Бурлаки не отвечали, отворачивались, кривили рожи.

Осташа в тишине прошел мимо них и пошагал к барке — она теперь была зачалена далеко от стана. Выйдя на берег, Осташа увидел плывущую мимо барку с флагами Каменского караванного. На скамейке стояли трое: наверное, Колыван, Пасынков и Прошка Крицын. Осташа сунул в рот два пальца и оглушительно засвистел. Колыван, который пристально разглядывал Осташину барку, поворотился на свист всем телом.

«Пусть видит, враг, что я живой!» — подумал Осташа, стащил шапку и помахал над головой.

К костру Осташа вернулся с мешком денег, бросил его к ногам Корнилы Нелюбина. Корнила вроде был грамотнее всех прочих, и самого Осташи тоже.

— Корнила, ты посчитай деньги и подели на всех, кто не убежал, — сказал Осташа. — Логину его долю тоже посчитай сполна. Хочу сейчас плату раздать.

— Эй, сплавщик, так не положено! — заволновались бурлаки. — Почему сейчас? Почему не в Лёвшиной?

— А чем сейчас плохо? — опять разозлился Осташа.

— Дурная примета, — напрямик заявил один из бурлаков.

Осташа уже отметил его для себя — Ульяха Бесов.

— Не с твоей фамильей каркать, — отрезал Осташа. — Чего напугались, дурье? Вы что, за табачком сюда явились? Не знаете, какое дело делаем? Все может быть. И убиться может наша барка.

— С тобой и убьется!.. — выкрикнул кто-то.

— Может! — твердо повторил Осташа. — Я не господь бог! И я могу ошибиться — и убью барку! От этого греха никто из сплавщиков не защищен, кроме… — Осташа сбился, вспомнив об истяжельцах. — Никто! — повторил он, чтобы не мутить душу бурлакам. — Я все сделаю, чтобы спастись. Обещаю миру. Но кто же знает, удастся то, или нет? И если убьется наша барка, то денежки ваши на дно уйдут. А так — при каждом свое останется. Плохо это разве?

— Ну, хорошо, да все равно не по-людски — искушать-то… — сомневались бурлаки.

— А за себя ты не боишься? — насмешливо спросил Осташу Бесов. — Вздует тебя караванный-то за щедрость твою.

— А я на Федьку свалю, — нагло и с вызовом ответил Осташа. — С мертвого спросу нет. А Федька добрый был. Он бы для народа не поскупился.

Бурлаки отворачивались и плевали.

— Что-то не то с тобой, — испытующе глядя на Осташу, сказал Платоха. — Ты чего делаешь-то, подумай! Получается, что народу мертвый водолив деньги выплатил за непройденные версты!

— Нечего по старушьим наговорам жить! — взбесился Осташа. — Своего ума, своих сил, что ли, нету? Ваше дело — у потесей гнуться, а не судить! Приметы все ваши — суть суеверие, а не вера! Ересь! В бога ли вы верите, коли на всякую дьяволову привычку свой обряд вершить готовы?

— Кто не хочет — не бери денег! — хмуро сказал Корнила, выкладывая монеты кучками на пожухлой прошлогодней стерне. — Я в мешке при себе оставлю. В Лёвшиной честно отдам, коли все дойдут и сам жив буду…

— Да пес с вами, двоеданами… — забурчали бурлаки, поднимаясь на ноги и окружая Корнилу. — Давай деньги!

Пора было отваливать. Бурлаки крестились над покойниками, совали медяшки в руки остающихся мужиков: пусть поставят свечки за упокой души безвинно убиенного крестьянина Федора Милькова. Остающиеся, сняв шапки, кланялись уходящим.

На барке Осташа пересчитал народ. Двое убитых, да Бакир, да пятеро из Грошевской волости, да Логин, да Фиска со Спирькой… Вместе с собой у Осташи должны были быть тридцать один человек. Осташа без себя насчитал только двадцать восемь. Значит, еще двое сбежали — уже с расчетом за весь сплав. Подлюги… Зато теперь народ совсем поровну делился: по семь человек на потесь. Это вместо десяти. Тяжело бурлакам придется. Может, схватиться где при деревне — в Усть-Серебрянке или в Бабенках? Или на пристанях новых бурлаков поискать — в Кыну, в Ослянке?.. Ловко было бы кыновлян нанять: эти Чусовую как бабу свою знают, и на Разбойнике кыновляне всегда меньше всех бьются… Но каждая хватка — это пятнашки с сатаной. Нет, не стоит овчинка выделки. Придется без подмоги обойтись. Может, в Кумыше на ночлеге кого удастся подгрести под себя?..

— Эй, сплавщик, — крикнули бурлаки от левой носовой потеси, — а нам вместо Логина кого в подгубщики поставишь?

— А кто у вас больше всех на сплавы ходил?

— Я, — ухмыльнулся мужик, которому ночью Осташа заехал в зубы. — Пятнадцать сплавов за плечами. Берешь меня?

Осташа смерил его взглядом. Он хорошо запомнил, как этот зипунник властно цапнул его за шкирку, словно щенка. Такого Осташа прощать не умел.

— А ты в чью сторону потесь поведешь? — спросил он. — Куда я велю или куда самому верным покажется?

Мужик стер ухмылку, задумался.

— Куда ты велишь, — тяжело сказал он.

— Ну, тогда будь подгубщиком. Пускай Корнила тебе на рубль больше заплатит, у него еще неделимый остаток есть. Как звать-то тебя, человек?

— Тоже Логин, — ответил мужик и словно против воли опять разъехался в недоброй ухмылке.

— Дурная примета! — тотчас рядом брякнул Ульяха Бесов, оказавшийся на этой же потеси.

Осташа схватил Ульяху за бороду и дернул так, что с Ульяхиной плеши слетела шапка, покатилась по палубе и упала за борт.

— Горлану наука, — сказал Осташа и закричал: — Отвал барке!

Он поднимался на скамейку, а барка, чуть колыхаясь, медленно отходила к стрежню. Бурлаки отталкивались длинными потесями от кромки берега, заросшего ивняком, и Осташе казалось, что они отталкиваются от дурных примет, от страха гибели, от боязни принять жизнь такой, какова она будет.

Осташа уже пропустил весь свой караван и даже следующий караван пропустил — трекский. Теперь пришлось затесаться в строй бегущих барок сразу за головной баркой курьинского каравана. Он усмехнулся, представив, как сейчас его костерит курьинский караванный, которому он заслонил его суда.

Еловый мыс оттягивался назад. Река, избоченившись, поворачивала. Слева, качаясь, вырастали до неба чудовищные идолища каменных Столбов. За Столбами над окоемом стелились плоские сизые облака. Между ними желтели жидким солнцем узкие протоки, и по одной из них за скалами плыла вдали гусиная стая. Чусовая разноголосо шумела на прибрежных валунах, и не понять было, то ли за излучиной плещет на переборах волна, а то ли в облачных теснинах курлычут возвращавшиеся гуси.

Осташе все казалось, что рядом стоит Федька, бубнит под руку, трусит, шмыгает носом… Но Федьки, конечно, не было. И ветер как-то нелепо шарахался над рекой, словно глупый жеребенок без привязи: Федьки не стало, будто не стало колышка, к которому жеребенок был привязан. Хотя и при Федьке ветер баловал всю дорогу, но все же не так, не с бездумной тоской… Сумрачно было на душе, сумрачно на реке. Молча ждали впереди угрюмые бойцы, оттачивая лезвия стрежней. Черная тень Пугача летела по теснинам: если не убежишь — накроет с головой.

Пугач ведь говорил Осташе: все вокруг тебя гибнут. Вот сегодня накроется землей Федька, а в соседних ямах будут лежать Калистрат Крицын и Поздей. Сатана, забавляясь, лупил молотком, целя в Осташу, но раз за разом промахивался. Удары попадали на то место, с которого Осташа только что ушел. Он не знал, был ли он вогульским Холитан Хар Ампом, Завтрашним Псом. Но ведь и вправду молнии секли только вчерашний его след… Неужели той страшной и дивной ночью в Ёкве он потерял свою душу? Неужели превратился в вогульское чудище? Но ведь батя своей жизнью всем доказал, и ему тоже, что есть путь в теснинах, что и на нем можно душу сберечь. Если ему, Осташе, больно, значит, он не ургалан, есть в нем душа. Он пронес ее сквозь все вогульские искушения, как мокрую, скользкую рыбу в ладонях. Мог выронить, но не выронил, не упустил, не позволил выпрыгнуть из рук.

Пугач убеждал: люди вокруг Осташи гибнут оттого, что он своего бати Петра Федорыча ургалан. Ургалан от лукавого толкует правду человека, чью душу в себе несет. А от сатаны ничего иного, кроме погибели, быть не может.

«Пугач врал, врал! — заклинал себя Осташа. — Жива моя душа! И батиной души я не поганил!»

Ведь чего он сделал-то, Осташа? Ничего не сделал! Нагрешил только без меры — вот и все! Он ничего в мире не изменил, чтобы в мнениях народа щель появилась, куда сатана смог бы протиснуться. Царевой казны он не откопал, имя батино не обелил, правды батиной ни до кого не донес. Только и всего, что дознался, как Колыван батю сгубил. Ну да о том, что Колыван и есть убивец, Осташа и без доказательств догадывался. Это не новость…

…А что это вообще значит — батину правду донести? Кому, как? Людям? Люди Колывану верят, Конону Шелегину, Мирону Галанину. Нет у народа лика — верно Корнила говорил, — чтобы этим ликом народ в грязь ткнуть. Народ батиной правде, батиному пути в теснинах не поверит. Об этом Конон и твердил Осташе в своей каплице. Народ в ургалана поверит, как поверил в Пугача. И кому же тогда батиной правдой глаза промывать?

Самому Конону? Конон, как Бакирка про Шакулу сказал, — «обманул, умер». Конон уже ушел, усмехаясь; ничего не услышал. Старцу Гермону про батину правду поведать? Но Гермон свою правду лелеет, серебряную: последнее таинство. Мирону Галанину батина правда тоже не нужна: к чему чусовская правда в трещинниках Ирюмских болот? Колывану о правде спеть? Да Колыван плевал на нее. Колывану царева казна нужна, а правда хоть чья будь, он все одно — обочь. Некуда с правдой-то идти. С этой правдой Осташа как немой среди глухих — попробуй покричи.

Если бы у Осташи души не было, если бы украли его душу дырник, или жлудовка, или вогульские бесы, то Осташа людей бы губил не своей гордыней, а батиной правдой. А он ею никого не сгубил. Сгубил своими грехами. Да чего уж там: и за собственные грехи люди жизнью расплачивались. А более всего за цареву казну убивали — за нее, родимую. За батину правду еще никто не полег. Не знает о ней никто, не нужна она никому. Одному Осташе нужна. За нее он и грех вершит, за нее и расплату примет.

Он не истяжелец, которому все дается даром. Значит, ему придется платить очень дорого. Вон слева стоят в ряд утесы бойца Сплавщик. Батя рассказывал: был в старину какой-то сплавщик, который обещал черту душу, если черт будет его барку по теснинам невредимой проводить. И черт служил. Сплавщик состарился, и страшно ему стало умирать: пекло его ждет. Решил он обмануть черта и самому разбить свою барку. Если барка убьется — значит, не выполнил черт уговора и не видать ему человечьей души. И вот на первый-то утес этого бойца сплавщик свою барку и направил. Барка со всего разбегу ударилась — и отскочила без царапины. Сплавщик ее на второй утес поворотил. И то же самое. Он на третий утес — опять. Так обо все утесы и колотился без толку. А на последней скале черт устал, взял да и отодвинул скалу от берега. Увидел это сплавщик и понял, что не отвертеться от расплаты. Подбежал к якорю, обмотался цепью и вместе с якорем ахнул под воду. Только и от господа не было ему прощения, потому что он сам себя порешил, не понадеялся на божье спасение. Батя говорил Осташе: есть грехи, которых господь простить не захочет, но нет грехов, которых он не может простить. А потому, чего бы ты ни натворил, не строй на грехе гордыню — мол, все равно мне прощения нету! Проси о нем. Не тебе судить, что будет прощено, а что — нет. Живи по правде и проси за нее прощения — а как еще в миру жить иначе?

Вон они, грехи его, — скалами стоят. Осташа, щурясь, глядел на Дужной боец. Барка бежала по тому месту, на котором в снегу лежал мертвый Шакула, сброшенный с обрыва Яшкой Фармазоном. Или Шакула тогда еще не мертвым был?.. Развалины Ростучего камня, лепеха Коврижки, а вот и скала с Юнтуп Пупом. И вправду: за елками совсем не видно дыры, которой кончается колодец, начавшийся у скалы на темени. Не ходят тут добрые люди… Висит ли еще на сучьях костяк Яшки Фармазона?.. Над елками вилась и граяла воронья стая.

За Гаревой речкой глыбились развалы камня Котел. Котлом его прозвали за впадину-пещеру. Но Осташа не боялся этого Котла. Только в Печках сплавщики высматривали те котлы, в которых их живьем варить будут. Однако здесь Осташа поневоле чуть подался в сторону, на край скамейки. Отсюда начиналась еще одна дуга Чусовой, вроде Мартьяновской. Не прячется ли снова за валунами Чупря, выцеливая его ружьем?.. Нет, никто с Котла в Осташу не стрелял.

Следом за Котлом белел в ельнике камень Кобыльи Ребра. Отчего такое имя? Худобой камень не отличался. Но Чусовая пробежала мимо и плеснула в длинную рыжую стену огромного бойца Ростуна. Все тот же скос солнечного луча, прежние узоры кипучих лишайников на скале, которая повернулась все тем же боком… Осташа будто наяву увидел, как он шел под этой скалой с горной стражей. И потом они своротили на Серебрянку и на Шурыш, и горная стража растаяла во мленье…

Вон и Серебрянка — катит в Чусовую темную волну. Белый гребень отчертил воды двух рек, бурливо побежал по Чусовой. Он словно был уверен, что до устья сумеет разделять два течения. Но на повороте чусовской стрежень порвал его, смял и затопил, поглощая в себя Серебрянку: словно жеребец покрыл кобылицу. Здесь, у Серебрянки, кончался караванный вал. Он и сюда-то докатывался уже разбавленный, выдохшийся. Сколько бы ни накопили воды заводы, им все равно не налить раздвинувшую берега Чусовую так, как наливают ее Илим и Сулём, Кашка и Ёква, Межевая Утка и Серебрянка, что собрали дань вешних ручьев со всех крутояров горного края.

 

МОЛЕНИЕ ПОД ЦАРЬ-БОЙЦОМ

Осташа уже не думал о бойцах, не заметил он и мелкого дождика. Он кричал в трубу команды, но уже не отдавал себе отчета, почему приказывает так, а не иначе. Душа словно раскатилась по бурому полотенцу реки и медленно растворялась в просторе створов и широких поворотов. Казалось, что еще немного, и Осташа начнет обводить барку мимо скал просто отходя по скамейке на пару шагов в сторону. Время перестало существовать. Это было редкое и дивное, бесценное и желанное, безошибочное чувство пути. Про него старики сплавщики даже сквозь боль застуженных, закостеневших суставов вспоминали с блаженством: «Душа ходом пошла…»

Скалы проплывали мимо, как облака — какие-то были на что-то похожи и получили имена, а другие так и остались безымянными, словно кончилась выдумка сплавщиков или иссякла опасность боя. Каменным татарским малахаем лежала в лесах Юрта, а за ней — речка Кисели и неожиданно зеленый Веселый луг. Здесь в Пасху кыновляне катали крашеные яйца, а на Ивана Купалу отчаянные парни и девки, тайком от учителей, прыгали через костры, бегали телешом, плавали наперегонки и любились под кустами… Потом справа сгрудились серые утесы Желтого бойца. На одном из них расплылось удивительное рыжее пятно, будто о грудь скалы с размаха ляпнули медовыми сотами. Лещадью — гладкими плитами — обрывалась в Чусовую гора Дмитриевская. Багровым лишайником были раскрашены пласты Красной горы. Несколько невзрачных глыб очередного Темняша торчали из крутого лесистого склона, как кедровые орехи из шишки, расшеперенной гнутым клювом клеста. Переполненная вешней водой земля выдавила в складку лощины угрюмый ручей Колган Лог, который жарким летом тек по тайным земным недрам, рокоча подо мхами.

Огромный боец Кирпичный, весь словно закопченный, будто старая домна, отлого и отвесно был иссечен трещинами. Говорили, что здесь первый Демид решил плотину через Чусовую строить и подрядил чертей, а у тех мастер дурнем оказался и плотину вдоль реки построил, а не поперек. В доверчивом своем отрочестве, когда батина барка сделала хватку на Кирпичном ручье, Осташа сбегал к бойцу и увидел: нет, это были не кирпичи, а обычная скала, растрескавшаяся, как старый левкас на иконе. Сказку рассказывали о Демиде и глупом черте. Но все же… Бывают люди, что влезают в свою власть плотно и без зазора, что сидят в ней, как змея в чешуе, что сливаются со своей властью нераздельно, как металлы в сплаве. И такие люди всегда мысли на сатану наводят. Не важно, что там за человек: великий царь Иван Грозный, патриарх Никон, заводчик Никита Демидов, беглый казак Емельян Пугачев или старый слепой крепостной крестьянин Конон Шелегин. Все они властвуют яро и без сомнения, а потому владычат не только над судьбами, но и над душами. Народ перед ними млеет, как в оторопи. И волей-неволей чудится в их всевластии дьяволова подмога. Не может господь быть с теми, для кого никакого иного закона, кроме воли своей, не значится.

«А ведь батя, хоть и не названный, но из той же человечьей породы», — тяжело подумал Осташа. Нет, конечно, батя с чертом не братался. В том и был его путь в теснинах — путь без лукавого. Но ведь путь этот был и без божьей помощи, без ангела-хранителя. Потому батя и сгинул под Разбойником… Осташа не замечал, что уже бормочет вслух. Его и самого приняли бы за колдуна, если б кто увидел или услышал. Но Осташа не волхвовал: он, будто был совсем один, говорил с рекой; он читал, как книгу, ее каменные страницы — и спорил, и возражал, и прозревал, и смирялся.

Но все же «ход души» споткнулся, потому что приближались Царь-бойцы — Печка и Великан. Царь-бойцы тем и отличались от простых бойцов, что их на «ходе души» не обойдешь: они душе «ходу» не давали. Если жить хочешь, то перед Царь-бойцами только о них и надо думать. Осташа увидел, как впереди с барки курьинского караванного спускают косную лодку, и в лодку лезут гребцы в нарядных красных рубахах и сам караванный приказчик. Шибко опасные места караванные проплывали на более надежных косных лодках. Такая уж подлая привычка велась у начальства.

Справа за соснами мелькнули белые, как из бересты, развалы камня Коробейного. Слева берег шустро побежал-побежал вверх, к острому колену бойца Печки. Что там боец Дужной с его дугами-коромыслами! Печка была пластом, который неведомая сила сложила пополам и вздыбила горбом-гребнем. В подножии скалы чернела пещера, ступенчато уходящая вглубь. Небольшая, но уемистая, она взахлеб глотала волну, давилась ею и вдруг страшными жидкими глыбами изрыгала воду обратно. Так же было с пещерой Владычного бойца, но тамошний отбой в сравнении с пушечным залпом Печки казался просто пьяным сблёвом. От жерла пещеры наискосок через Чусовую несся вздутый пенный майдан и разбивался вдребезги о твердыню Великана. Так они и стояли друг перед другом, скованные цепью пенных майданов: тощая старая ведьма Печка и безумный богатырь Великан, самый длинный и самый высокий боец на Чусовой. А Великан начинался по правому берегу после Печки и почти сразу вырастал стеной до небес. Стена тянулась на целую версту, огибая поворот. Чугунно-серая, она была сложена стопой длинных слоев. Посередке на изгибе она просела от собственной тяжести и выдавила из камня родники. Лога впустую пытались поверху нарубить кромку стены на части, но обессиленно зависали в высоте; только один прорезал толщу до подножия. На осыпях этого лога стояли не жалкие кривые сосенки, проклятые до веку, а могучие древние елки, словно пудовые свечи на богатом иконостасе.

Великан обнял Чусовую широко разнесенными лапищами, и Чусовая, вывернувшись из объятий, в страхе летела прочь, распластав платок и платье. Даже солнце тускло выглянуло из-за туч: как там людишки прорываются сквозь теснину? И река меж скал засверкала огнями, словно расплавилась от давки ущелья.

Добра от Царь-бойцов не ждал никто. Осташа помнил предание о Великане. Будто бы ехал Илья Пророк по земле на колеснице, и набежала его колесница на Каменные горы. Конь подковы сбил, ось сломалась, шины лопнули. И Чусовая — колея от того вихлявшегося колеса, потому она так извилиста. Скалы на ней — разлетевшиеся осколки шин. Сам же Великан — сорванная подкова. Увидел Илья Пророк, что стряслось с его колесницей, и брякнул в сердцах: «Черт бы побрал эти горы!..» Черт услышал и рад стараться. С тех пор черт здесь и хозяин.

Осташа видел, как косные курьинского караванного яростно гребут назад распашными веслами: кланяясь, задние гребцы бьют лбами в спины передних. Косная лодка яростно боролась с течением, с набегом реки. Ее, легкую посудину, стрежень играючи мог сдуть в страшный клокотун во впадине Великана. Но она все же вырвалась из притяжения струи и пошла ровнее, минуя опасный уклон. А вот барка, рукасто размахивая потесями, уже укатилась далеко вперед. Осташа заметил место, где она разрезала носом цепь бурунов, — пригодится для расчета. Но зря: похоже, у барки дело было мертвое…

— Корнила, Никешка, что есть силы — работай! — закричал Осташа в трубу. — Платоха, подтабань на ползамаха!..

Осташа опять ощутил, что раздваивается, — даже озноб лизнул по затылку под шапкой, и брюхо прилепилось к хребту. Одной парой глаз Осташа следил за своими бурлаками и словно бы другой парой одновременно глядел, как будет гибнуть барка. Нет, сразу две барки!.. Перед курьинской в тот же залет угодило чье-то другое судно. Курьинская барка бежала в его пенном следе точно привязанная. Как сплавщик ни орал в трубу, как ни наваливались бурлаки на потеси, страшная привязь эта не обрывалась. Выставив весла, чтобы смягчить удар, передняя барка погрузла в пенном вареве и с треском въехала мордой в скалу.

Круто развернувшись в огнивах, ее потеси сгребли половину бурлаков в воду: водоворот под Великаном усыпали человеческие головы и шапки, будто омут на старице закидало болотной кугой. Передняя палуба, отскочив, поднялась дыбом, словно барка закричала, раззявив пасть. Загрохотал чугун, выкатываясь из льяла под волну. Барку точно начало выжимать, перекручивать пополам, и черная, осмоленная корма все выше задиралась вверх, уродливо кособочась. Мачта-щегла уткнулась в скалу и обломилась, как лучинка. И в этот миг в гузно погибающей барки носом въехала курьинская казенка.

Сквозь гул реки Осташа услышал пыточный треск рвущихся бортовин. Погибшая барка вздернула зад почти стоймя. Курьинскую барку отбросило вспять. Она отурилась, разворачиваясь против течения. Ее передняя палуба оказалась пуста — всех бурлаков снесло. Из пробитых скул иглами торчали доски и обломки брусьев — кости погибшей барки. А погибшая барка еще стояла ожившим упырем, прислонившись к скале. На ее днище пламенели кровавые пятна от раздавленных людей. И вдруг она отвесно пошла вниз, в кипение, и еще успела грузно поворотиться вокруг себя, словно с натугой всверливалась в пучину.

Поломанная курьинская барка ошалело неслась задом-наперед прочь от каменного улова. Ее неодолимо прижимало к стене Великана. Осташа видел, как курьинский сплавщик, стоя на коленях, еще кричит в трубу, а бурлаки на корме мотаются косматыми кучами, ворочая уцелевшие потеси. Но все было бесполезно. Барка громыхнула, чиркнув бортом по каменной лещади, отскочила, снова ударилась о камень, снова отскочила, будто плиточка-блинчик от плоского плеса, и наконец наехала всей тяжестью. Ее даже не разбило — ее размазало, растерло, растеребило о скалу. Она рассыпалась на огрызки, и деревянное месиво этих огрызков, не снижая скорости, понеслось вдоль каменной стены. Все в пузырях, оно вращалось, перемешивалось, кувыркалось, ныряло и подпрыгивало.

Но некогда было смотреть дальше: колпак Печки уже нахлобучивался на Осташину барку.

— Корнила, Никешка, отбой! Логин, загребай!

Осташина барка ощутимо заваливалась набок, даже заплеснуло ноги крайних бурлаков. Но уклон как по скользкой горке спустил барку отбойным валом меж белых майданов — точно в тот прогал, что Осташа и наметил. Печка ошпаренной ведьмой крутанулась над головой Осташи. Сзади, вываливаясь из пещеры, оглушительно хлопнула водяная глыба. Пеной, как пухом, закидало подножие скалы.

— Корнила, загребай, Платоха, табань по малой!..

Осташа глядел, как Великан с пьяным, безумным радушием разводит каменные объятия. Казалось, что Великан ждет именно его, Осташу, — ждет с самого начала. Может, Великан и есть тот самый Боец Неназванный, что назначен сатаной любому сплавщику? Может, Великану суждено разбить его барку и пожрать его душу?.. Страх пьяной балалайкой забренчал в брюхе Осташи, перекосил мысли так, что вдруг начало подмывать пуститься в пляс. И это было даже опаснее, чем промах с командой. Осташа понимал, что его душу оплетает, закручивает бесовщина. И он схватился памятью за то, что было неколебимо прочно: за батю.

— Батюшка мой, — зашептал он, глядя в надвигающуюся грудь Великана, — где бы ты ни был на небе, я все сделаю, чтобы не сквернили имя твое, чтобы услышали правду твою, сам жить буду, как ты на земле жил… Спаси меня и в сей день, и в грядущий и прости меня за грехи сполна, как сполна за них я сам себя виню, и не дай мне убиться, и отведи бесовство от души моей, и тогда восторжествует правда твоя, и сила, и слава…

И Осташа наяву увидел мощь веры, словно почуял батину руку на незримом кормиле: барка его все так же боком, словно своротив башку, начала упрямо уводить нос от клокочущего улова под изгибом Великана. Обиженными бесенятами посыпались из-под погруженного борта пузыри, заскакали вдоль майданов. Растревоженный Великан полез из реки вверх, тяжело ворочая плечами-утесами. Его загребущая каменная лапа белыми когтями взрыла стрежень вдоль борта Осташиной барки.

— Логин, Корнила, Никешка — разом!.. Платоха — отбой!

Выпрямляясь, барка вставала на ровный ход, словно поймала попутный ветер. Серая стена Великана задрожала щербинами, замельтешила сколами, оставаясь в отдалении, будто застряла в ухабе. По ее гребню, обгоняя друг друга, со всех ног бросились назад сосны, точно поспешили к уху Великана с доносом на беглеца.

«Пронесло тучу мороком…» — подумал Осташа, хотя в душе все еще что-то вздымалось и опадало, а со скул не сходило онемение, будто на череп, как на старый барабан, натянули свежую кожу. Но и морок пока не рассеялся совсем — по реке россыпью несло бурлаков с погибших барок. Кто-то очумело орал и бултыхал руками и ногами. Кто-то, захлебываясь, бешено вертелся в воде, освобождаясь от армяка. Кто-то цеплялся за обломки, нырявшие по волнам. Впереди Осташиной барки прямо в горохе человеческих голов плыла косная лодка курьинского караванного.

— Не подбирай! Отгребай!.. — издалека услышал Осташа истошный рев приказчика. — Уйди, сука!.. Уйди от порубня!..

Косные гребцы отталкивали утопающих бурлаков веслами, а бурлаки цеплялись за лопасти, и косные отбрасывали весла, точно их веретена вмиг раскалялись. Мокрые головы окружили лодку; из взбаламученных волн тянулись руки, хватались за борта; вокруг лодки блинами колыхались искаженные бородатые рожи. Не выдержав, косные принялись вытаскивать мужиков из реки, валить их на дно лодки, как мокрые снопы, бить. Увидев это, даже те бурлаки, кто цеплялся за обломки, бросали свои спасительные доски и брусья и саженками рвались к косной. Лодка закачалась, черпанула краем. Приказчик повалился на бок, визжа свиньей, выхватил откуда-то длинный пистолет, пальнул. Еще немного, и бурлаки опрокинули бы лодку. И косные, крестясь, заметались, вытаскивая топоры. С исступленных замахов они принялись по бортам отрубать руки бурлаков. Кое-кто из косных, навалившись брюхом на обвод, даже бил топором по головам в воде. Дикий крик частоколом огородил лодку:

— Господи Исусе!..

— Спаси, православные!..

— Не дайте сгибнуть, братцы!..

— Уйди!.. Уйди, тебе говорят!..

— Затонем же, черти!..

— Получи, сука!..

Тупой и беспощадный звук ударов был слышен сквозь вопли и брань, сквозь мольбу, стоны, угрозы и рыдающий мат.

Перегруженная косная лодка выдиралась из человечьих рук, как из болотной ряски. За ней в воде, в копошении и плеске барахтающихся бурлаков, мелькала красная рубаха косного, которого тонувшие сумели стащить к себе и теперь колотили, рвали на куски, топили.

Осташины бурлаки все как один молчали, налегали на потеси, глядели только в палубу, словно их против воли принудили прийти на казнь. А косная лодка все же не перекувырнулась, отбилась, вырвалась. Скинутая со стрежня, она медленно скользила по прибрежному тихострую, а стрежень уносил редеющую россыпь человеческих голов дальше, вперед, чтобы окончательно расшибить ее о твердыню бойца Воробья. Осташина барка неспешно обгоняла косную лодку, и все Осташины бурлаки видели, что ее борта изрублены топорами, исцарапаны ногтями до щепы, облиты яркой кровью. Косные сидели без движения и не выпускали топорищ из судорожно стиснутых ладоней. Расхристанные и обезумевшие, они глядели на бурлаков снизу вверх как на самых лютых врагов, ненавистных до стона, до скрипа зубовного, до передавленного горла.

 

СВАДЕБНЫЙ ПЕРЕБОР

Погода враз переломилась: отвернулось солнце, хлынул ветер, а с неба посыпалась крупа, словно господь хотел поскорее замести следы. И сама Чусовая не давала ничего запомнить, без всякой передышки надвигала на барку нового бойца.

Воробей сидел на левом берегу через версту от Великана. Маленький и нахохленный, под моховым крылом он укрывал каменного птенчика. Для барок Воробей был не очень опасен, хотя навал реки на него шел мощный. Тяжелые барки силой набега продавливали притяжение Воробья и проносились мимо. Зато для всякой плавучей мелочи вроде лодок или плотов Воробей оказывался сущим бесом: греби не греби, а все равно долбанет тупым рылом шитику в бок или отклюнет от плота пару бревен.

За Воробьем начинала взлет Мерзлая гора, заросшая густой шерстью ельника. Напротив нее скалился Денежный боец: сам-друг убивец с последышем в лесной засаде. Денежным его прозвали давно, еще при государыне Елизавете Петровне. Какой-то сплавщик вез на барке бочки с медными деньгами, какие чеканил монетный двор в Екатеринбурге. Екатеринбуржский приказчик и соблазнил сплавщика разбить барку. Сплавщик направил судно на этого бойца и разнес борт в щепки. Пока барка тонула, воры ринулись в льяло, выбили у бочки с медяками крышку, вспороли мешок и принялись набивать карманы и пазухи. Денег-то награбили, из утонувшей барки выплыли, а до берега добраться не смогли — утянуло их на дно. А барку потом растормошило течением так, что все бочки из нее выкатились и побились. Монеты рассыпались по реке. Как паводок сошел, власти нагнали к бойцу горной стражи и солдат, оцепили место и принялись обшаривать донные валуны. Собрали деньги, сколько смогли, но, понятно, не все. И долго еще в кабаках Кына и Ослянки мужики, ухмыляясь, расплачивались квадратными копейками или пятаками с таким затейливым вензелем, что его переплетение прозвали «решеткой», решкой. Весело пил народ за здоровье матушки-государыни…

Спихнув со склона деревеньку Зябловку, Мерзлая гора оборвалась распадком. По распадку скакала речка Кын, Кын — золотое донышко. С другой стороны распадок подпирала круча Плакун-горы. Из лощины, как из норы, осторожно выглянуло строгановское село Кын-завод. Его так сдавило горами, что казалось, будто здесь все от тесноты стоит торчком. Торчали на кручах среди мелких белых скал высокие елки — узкие и плотные, как зеленая морковь. Торчали трубы завода со стоймя взметнувшимися столбами дымов. Торчал граненый тесовый шатер церковки. На плотине топорщились задранные вобжи запорных рычагов над водобойными колесами. Тянулся вверх тощий лесок мачт на барках, что были собраны в гаванях ниже плотины. Хозяйственный, хитрый Кын всегда был себе на уме: на караванный вал не надеялся, редко когда торопился и барки свои отпускал на Чусовую только после пробега караванов. За устьем речки Кын Чусовая заворачивала и расплеталась Кыновским перебором: завод не хотел бросать свои свежие барки в перебор промеж уже осатаневших барок с верхних пристаней.

— Логин, Платоха, загребай! — закричал Осташа под Плакун-горой. — Корнила, Никешка, наготове быть!..

Перебор бурлил — сейчас неопасный, но докучной. Осташа обогнал барку из северского каравана, сидевшую на мели. На барке бурлаки скидывали рубахи и стаскивали портки, готовясь спрыгнуть в воду. Добротные кыновские хоромины стояли на бровке под Плакун-горой в ряд, насмешливо щурясь на неудачников маленькими окошками. Осташа уже давно заметил, что в Кашке и выше ее по течению жители ставили свои дома задом к реке, а ниже Кашки — крыльцами. Когда Осташа спросил о том у бати, батя объяснил все просто: деревне надо простоять на берегу сто лет, тогда она повернется к реке лицом. Хотя Кын был и помоложе Старой Шайтанки или Старой Утки, но заселили его Строгановы своими людишками из Чусовских Городков, Нижних и Верхних, а городковские казаки были самым крепким русским корнем на этой когда-то дремуче-вогульской реке.

— Корнила, Никешка, загребай на раз! — крикнул Осташа. — Логин, Платоха, через раз тоже один раз возьми!..

Барка неуклюже подалась в сторону, словно корова обогнула пенек. Справа, сердито ворча, проплыла мимо здоровенная белая шапка буруна. Этот камень на дне перебора опытные бурлаки называли кратко и понятно: Варнак. Он один такой торчал прямо на стрежне и бил барки под дых. Осташа оглянулся — точно: барка, что бежала за ним, грохнула о камень днищем. Будет тамошним бурлакам забота воду отчерпывать…

На левом берегу в отдалении блеснул белыми заснеженными ребрами камень Гребешок с еловым острожком на темени. Потом потянулись просторные косогоры Долгого луга. Справа вышла из леса и встала над водой ровная стена бойца Стенового, длинная и невысокая. По плоскости словно гладко выструганная, поверху она была безжалостно иззубрена логами, а потому вся была увешана стеклянными нитками водопадиков. На повороте, почти напротив Стенового, потихоньку выросла бурая громада бойца Мултык.

Осташа не мог припомнить бойца уродливее и безобразнее. Весь из ломаных, растрескавшихся глыб, весь закиданный серым буреломом, полузатянутый лохмотьями мхов, сикось-накось заросший кривыми сосенками… Да еще башка немного свернута набок, будто его удар хватил. Мултык громоздился грудой скал, словно ссыпанный с неба, как руда из тачки. И хоть бог не обидел его ростом и мощью, но среди прочих бойцов он казался калекой: могуче наваливал на себя реку, да промахивался. Чусовая, задев его скользом, бежала дальше и только чуть потряхивала гривой. Мултыком этот боец прозвали за то, что приходилось крепко мултычить на перепутанных струях — грести потесями, чтобы не угодить в противотоки и суводи. Осташа, командуя, чуть не сорвал глотку, пока его барка проталкивалась сквозь чехарду бурунов к чистой воде.

Ровный, мерный ход успокаивал. Справа в ельнике махнули на прощание тонкие пластины камня Востряка, и начался длинный, нудный тягун — Бабенский плес. Осташа поставил трубу на перильце и молча смотрел вперед, где даль заволакивало моросью и крупка мела по черной воде. После Великана всеми этими поворотами, переборами и неопасными бойцами Чусовая словно зубы заговаривала, глаза отводила. Но Осташа с мысли не соскакивал: зрелище косных, топорами рубивших утопающим руки, было вбито в глаза, как кованые гвозди.

Ведь там, под Великаном, все спасались — и косные, и бурлаки… Великое и святое это дело — спасение. Но как у любого большого дела, есть у него и черная, дьявольская сторона, когда во имя его ничто другое не свято. Кому повезло в лодке оказаться, тот рубит руки всем прочим, кто за борта цепляется. Да, конечно, — в запале рубит, в страхе. Но все же это не истинная злоба, не подлинная ярость, не бесовское наущение. Это тоже смысл спасения. Без тех ударов топора спасения вообще никакого не будет…

И Конон, и Гермон, и батя — все они об одном говорили: о спасении. И Аввакум о том кричал из горящего сруба, и повенецкие старцы о том сотни книг полууставом написали. О том твердили и керженские скитники, и яицкие учителя. Только спасения во имя в огненные купели окунали таежные слободы. Только спасения именем Пугач никонианских попов на воротах вешал… И ладно там Пугач, ладно — огнепальные игумены или кержацкие старосты, что живьем закапывали в дудках пытливых рудознатцев: с ними все понятно, как и с теми, кто под Великаном в лодке топором махал. А вот батя?.. На батином пути в теснинах все светло и чисто. Нету ни лжи, ни гордыни. И он, Осташа, сколько ни нагрешил, а батиного пути не осквернил. Он ремесло сплавщицкое до дна вызнал: на триста верст от Ревды до Чусовских Городков мог всех бойцов перечислить, как часослов наизусть прочесть. Он не обобрал своих бурлаков, даже баб. Боже упаси — он никогда бы не польстился за мзду барку убить. Он не отринул души своей, как истяжельцы отринули, чтобы пройти Чусовую невредимым. И он никогда не станет даже у врага своего барку поддырявливать, не станет глухой полночью снасти ей резать, не станет про кого-либо наваривать караванному: «Этого не бери!» Но ведь именно потому, что он честен, что он батиным путем в теснинах идет, он-то и есть черная батина сторона!

Ведь батя-то правду только для себя сказал. А правда на то и нужна, чтобы для всех была. Для себя самого своя правда всегда непорочна. А вот для народа правда только через кровь живет.

Но с кровью только язычники камлают, а господь бескровной жертве учил. Потому, видать, и не приходит царство божье, что народ, лика лишенный, одну только плеть понимает, а божьего гласа не слышит. Может, потому и добрее было бы, чтобы народом тайна беззакония правила? Чтобы торжествовал порядок Конона — тайная власть, тайная милость, тайная кара?.. Конон-то батин путь в теснинах понимал, да не верил в него, а верил в свою тайну беззакония. И она у Конона доброму делу служила. Может, и лучше приять истяжельство, чтобы последнее таинство старца Гермона отводило грех? А может, умнее всего жить, как Колыван рассудил: правда и вовсе не нужна. Живи, как можешь. Твори, чего задумал. А если Трифон Вятский тебе не поклонится, то спасайся сам своей ценой. К чему людская правда на земле, если есть божья правда — и будет Страшный суд? Может, одна гордыня ли это — путь в теснинах искать? Или все же так господом человеку заповедано?

А может, правда совсем в другом? В том, что есть пастыри, которые ищут пути, и есть паства, которая идет. Есть сплавщики — и есть бурлаки. Всякому — свой закон. И кому кем быть — не миру решать: каждый сам собою свыше определен. И хоть у пастыря с паствой разный удел, но спасение будет общим, ежели за все ответ держать без лжи и страха. Не зря же лучшие сплавщики старость и смерть в скитах на Веселых горах встречали, и даже сам Конон Шелегин дела свои тайные и беззаконные вел из каплицы.

И верна ли для всех батина правда? Стоит ли назвать ее народу — ведь через кровь называть придется?.. Правду царя Петра Федорыча Пугач народу назвал — и что из того вышло? Но все ж таки Пугач ургаланом был, а ведь Осташа — живая душа… Не было у Осташи ответа. Не разрешить эту загадку никому и никогда. Можно только верить, а судить народ и бог будут. И, наверное, рассудят по-разному…

Слева на обрывчике показались макушки вогульских чумов и односкатных избушек с рогатыми лосиными черепами на концах стрех. Это была вогульская деревенька со смешным названием Бабёнки. Батя говорил, что название неверное. Правильное название — Бебяки, только народ переделал его в понятное для себя. По преданию, в этой деревушке двести лет назад и жил вогульский князец Бебяк, который вместе с князьцами Амбалом и Зевендуком решил убить святого Трифона. Трифон срубил священную вогульскую ель на Гляденовской горе на Каме, вот князьцы и осерчали. Пошли в Сылвенский острожек к строгановскому приказчику Третьяку Моисееву, чтобы спросить: можно им сейчас убить Трифона или пока обождать? Третьяк, слава богу, наотрез запретил вогулам.

Это лишь у святых получалось — правду народу говорить только через свою кровь, а не через чужую. А простым людям на то ни ума, ни души не хватает — не тот удел. Вон даже Чусовая — темная река, а и то без кровавого цвета не обошлась. Излучина вокруг мыса перед Ослянской пристанью так и называется: Кровяной берег. Здесь то слева, то справа оголяются под лесом коренные берега поймы: тянутся высокие и длинные откосы, словно выкрашенные сукровицей. Не глина, не камень — земля слежалась, славилась, сплющилась намертво, а чуть-чуть крепости ей все же не хватило. Так и не превратился берег в скалу.

Обогнув большой и низкий мыс с покосами и выгоном, Чусовая подкатилась к Ослянской пристани. У причалов стояли три пустые барки, на которые не хватило груза. Прочие суда уже отпустили. В Ослянке заканчивался Гороблагодатский тракт, протянутый от далекого Кушвинского завода. Казенной пристани никто не был указом — ни Демидовы, ни Строгановы, ни Яковлев-Собакин. Даже караванный вал ее не тревожил: как загрузили пустые барки, пришедшие из Илима, так и отправили. Ослянка встречала караваны молча, равнодушно. Но в этом равнодушии была пощада. Глупо радостно палить из пушек, приветствуя вереницы барок, если помнишь, что эти барки уже пробежали полтораста верст и досыта нахлебались страха и смерти.

Ручей Камыка отстригнул околицу Ослянки, берега вздохнули горой, и по обеим сторонам реки рассыпались худые домишки Нижней Ослянки. Казна завсегда свой народ держала в худобе. После кондовых кержацких посадов стыд было смотреть на русскую нищету и голь. В Нижней Ослянке жили те работники с пристани, которым не хватило места на росчисти у магазинов и амбаров.

Река повернула налево, забурлила под невысокими обрывами еще одного Синего бойца. Этот боец, как терка, был весь из каменных чешуй, блескучих от слюды. Хоть река его и выгладила покатым лбом, а забраться по этому лбу без сапог и рукавиц не смог бы никто — ладони и ступни начисто стешешь до костей.

На левом берегу под сосновым бором поднялась некрутая глыба камня Девичьи Слезы. Помахать суженому платочком сюда прибегали ослянские девки. При отвале каравана, у всей пристани на глазах, они смущались прощаться, а здесь их никто из деревенских уже не видел. Словно набираясь сил перед прыжком, Чусовая лилась ровно и мощно. Она копила ярость в омуте под камнем Стерляжий Омут и наконец, как припадочная, ударялась теменем в скалистый берег, низенький и мятый. Казалось, что реке так хотелось взбеситься, что уж и подходящего бойца искать она не стала: будто гулящую бабу так сблудить потянуло, что некогда было и мужика получше подобрать, сойдет и этот — кривой да горбатый. Взревев Стерляжьим перебором, словно в долгожданном блядском неистовстве, ошалевшая, взбодрившаяся стремнина, урча и встряхивая пенными косами, покатилась под занозистым склоном Дуниной горы. На верхушке горы издалека виднелись огромные мертвые кедры. Они вздернули над лесом черные лапищи с шаманскими тряпицами и лентами на запястьях. Это были священные вогульские кобёлы. И только под ними становилось ясно, отчего плакали девки на камне Девичьи Слезы. Не от страха они плакали, что сгинут их любимые, а от обиды, что мужики и парни помчались в блудовство и камлание теснин. А оно по страсти едино было с безбожной похотью со жлудовками.

А за Дуниной горой слева на лугу показалась русская деревня Луговая, с укором смотревшая через реку на вогульскую деревушку Копчик. Луговая просторно расползлась по лугу, а Копчик сбился на лесной поляне табуном островерхих чумов. Отгораживаясь от реки, он всем на зло выставил по берегу ряд красноротых идолов, которые словно охраняли свальный грех вогульских жилищ.

Потом справа гора наконец затонула в просторной болотистой луговине. Осташа подал барку левее. Вверх по реке, распуская буруны, плыл высокий остров с осинами на холке. Осины были сплошь изломаны ледоходами, торчали, как раскудлаченные кикиморы. За островом пряталось устье реки Сылвицы, нелюдимой и хмурой, на которой и селений-то вообще никаких не было. Кушва пробовала на ее берегу завести рудник, прозванный Бутоновским, да что-то неладное все время с ним приключалось — то вода пойдет, то выработка сомкнётся, то голоса слышны. Рудник от греха подальше забросили. Здесь, в воложке между островом и мысом, Шакула прошлым маем и набрел на лодку, в которой без памяти лежал простывший Осташа. Шакула утащил лодку к себе, и в жизнь Осташи навеки вошла Бойтэ…

А за камнем Сылвицким, оплетенным корнями соснового бора, мелькнул камень Антонов, будто раздавленный чьим-то огромным каблуком. Курлыкнула справа речка Ермаковка, и вздыбился сам боец Ермак. Ржавый и помятый, как бывалый богатырский шлем, прямо во лбу он был пробит черной дыркой пещеры. Бурлаки Ермака не боялись. Не может того быть, чтобы боец такого святого имени чинил их баркам обиду. И верно: редко-редко когда находился дурак, который исхитрялся хлопнуть судно об эту скалу.

«Крикнуть, что ли, „Кивыр, кивыр, ам оссам!"?» — подмывало Осташу. Он задрал голову на кручу Ермака, которая до сосновых бровей заросла рыжей щетиной лишайника. Но бурлаки опередили сплавщика.

— Ермак, дай на табак! — закричал кто-то от потеси Корнилы.

«…абак!..» — глухо отозвалась скала.

Бурлаки радостно загомонили: если Ермак отвечал, это считалось хорошей приметой. Какой-то знаток из бурлаков уже бросил свой кочеток и махал руками, показывая товарищам, как Ермак, сидевший в пещере, натягивал цепь, прикованную концом во-он к тому лиственю, и цепью перевертывал купеческие ладьи, а друзья его — ермачки — грабили купцов и деньги народу раздавали. Когда же царевы войска подошли с пушками и осадили скалу, Ермак бросился из пещеры и утоп в омуте. Сказка, конечно: какие купцы, какая цепь?.. Зипуны, одно слово.

— Не зевать! — раздраженно рявкнул Осташа на бурлаков. — Басни после хватки сказывать станете!

Бурлаки только-только налегли на потеси, как опять отвлеклись. Да Осташа и сам ничего не смог с собой поделать, вытаращил глаза. На огрудке меж устьев речек Долговок сидела барка; судя по болтавшимся флагам — караванная Уктусского завода. Бурлаки слегами спихивали ее с мели. По левому борту корячились мужики, по правому — бабы. Караванные начальники любили такое развлечение: нанимали побольше баб, с которых навар поиметь можно, да брали к себе на барку молодух и девок. На каком-нибудь безопасном месте сплавщик по уговору с караванным сажал барку на огрудок. Бурлаки, понятно, лезли за борт. Понятно, телешом: ведь потом и работать пришлось бы в мокрой одеже, а это верное дело ночью жар, а на третий день до смерти спечешься. Караванный со сплавщиком и глазели на голых баб под бортом: потеха! Опять же и выбрать можно, какую на ночь в казенке оставить, чтоб потитястее да пожопастее была.

— Корнила, загребай! — опомнившись, закричал Осташа.

Барка едва не чиркнула бортом по краю огрудка.

— Хорош таращиться, захребетники! — заругался Осташа на бурлаков, которые и после огрудка выворачивали шеи.

Так, не глядя, проскочили и второй камень Котел. Его будто кто выскреб изнутри — получилась пещера. Про нее много баек рассказывали, да все врали, потому что глубины в пещере было три шага. Хоть гляделась она страхолюдно, жили в ней только летучие мыши: тихо висели себе на потолке вверх ногами и никому не мешали.

У Темного бойца, что зябко синел на левом берегу, Осташа услышал дальний гулкий раскат — это кто-то из караванных, что бежали впереди, пальнул из пушки. Караванные всегда стреляли под бойцами Стрельными, предупреждали народ. За Стрельными начинались самые глухие и дикие места. И не то чтобы здесь деревень не было — деревни-то были… Но какими-то совсем уж чертовыми становились берега: сплошь гористые, все в косматом ельнике с вековыми буреломами, и даже приплески и склоны гор были засыпаны битым камнем. А Чусовая, которая раньше то бесновалась, то успокаивалась, за Стрельными бойцами словно и вовсе совсем ума решалась. Поворот ложился на поворот, вода неслась под уклон, а переборы лезли друг на друга, как овцы в тесных воротах.

Два утеса, разделенных ущельем в полсотни саженей шириной, и назывались бойцом Малым Стрельным. Еловая опушка за ними была закидана треснувшими досками, сломанными брусьями. Видно, кто-то здесь убился, но не сегодня — вчера; Чусовая уже успела разодрать барку в мочало. А над блеском угрюмого створа вдали поднимался боец Свадебный: кривая иззубренная гряда из скал и каменных ребер. Лес обсадил его по всем лощинам, забрался на плечи, на гребни. Не шибко опасным был боец, но больно уж мрачным и тоскливым. На луговине в устье Свадебной речки даже жердей от стогов не стояло: никто не любил это урочище с таким обманным и веселым названием. Кто, когда его так назвал? Кто придумал здесь свадьбу сыграть?.. Говорили, что не человечья эта свадьба была. Бесы здесь на своей свадьбе гуляли. Но батя как-то раз объяснил Осташе коренной, тайный смысл имени: отсюда начиналась самая горячая работа, самая жуткая свадьба, на которой Чусовая немало живого народу повенчала с холодной смертью.

Широко и просторно зарокотал Свадебный перебор. Он подхватил барку — как девку в седло подсадил. Белые пенные языки кружились, бегали по волнам, словно пламя по головням. Осташа услышал, как чугунно забренчало у барки под палубой, будто зубы залязгали. Вихляясь, валясь с борта на борт, барка пьяно неслась сквозь перебор. То справа, то слева чертями выскакивали из бурунов черные макушки ташей. Волосатой рыбой-кит вдруг всплыл впереди затопленный огрудок, но Осташа помнил про него и вел барку левее. Не страшен был Свадебный перебор, но тянул душу, как гнетущее языческое мленье. Да и ветер раздергал тучи на клочья, точно воды неба и сами перекатились через перебор.

Деревенька Полякова отползла от реки на увал, и боец Большой Свадебный стоял в лесу один, как жених без невесты. Он в точности походил на своего младшего братца, только ущелье между утесами было вдвое шире. Река надувала сизые утесы, будто сиверко — паруса.

У берега мелькнула схватившаяся барка, за ней другая, третья. Это караваны рассыпались перед ночлегом. Осташа удивленно посмотрел через плечо — туда, где сейчас был запад. Петушино-красный блин солнца уже наполовину окунулся в сметану вечерней мглы. Блеклая, изрытая оспинами тарелка луны выкатилась из-за вздыбленных плит бойца Веер.

«На Чизме хватку сделать?..» — подумал Осташа.

За лощиной в мелких елочках лежала рассохшаяся, растрескавшаяся колода камня Печка — четвертая Печка на пути. Осташа уже не стал всматриваться в ее расщелины в поисках котла, некогда было. Барка обогнула скалу, и как на скатерти раскрылся створ. Слева из распадка падала в Чусовую речка Чизма. На правом берегу тремя длинными извилистыми порядками вытянулась деревня Чизма. Но весь ее край был сплошь уставлен барками, будто все караваны разом прилипли к приплеску. Приткнуться некуда… Осташа услышал, как разочарованно закряхтели его бурлаки, лишенные теплого ночлега на чьем-нибудь сеновале. Борта барок струились мимо, как прясла длиннющего забора.

«Что ж, тогда за Острым камнем хвататься будем», — решил Осташа. Острый камень щучьим плавником рассекал лес по склону. За огрудком начинался Круглый мыс — нудная излучина, на которой и местечко-то ровное трудно было найти.

— Корнила, Никешка, загребай! — крикнул Осташа. — Логин, табань помалу!..

В распадке речки Бедьки тоже столпились барки, издалека похожие на тараканов. Осташина барка потихоньку подтягивалась к левому берегу. Но Чусовая однообразно заворачивала все влево, влево, влево, будто обвивалась вокруг какого-то ствола, и барку упрямо отжимало к правой стороне. Осташа понял, что схватиться на Круглом мысу ему вряд ли удастся. Но надо было спешить: за мысом его протрясет на переборе Цветники и сразу выбросит к Кумышским камням, а плыть за Кумыш нельзя. И не потому, что Колыван встанет на Кумыше, а потому, что за Кумышем ждут самые страшные бойцы — Горчак, Молоков и Разбойник. Идти мимо них под вечер и усталым все равно что в драку бросаться со сломанной рукой.

Словно опомнившись, Чусовая поворотила вправо и на сгибе вскипела перебором Цветники. Весь перебор был в пене — в речном цвете. Солнце сумасшедше и косо, как припадочное, глянуло сквозь еловые макушки, и речной цвет заалел. Осташе показалось, что здесь на острых камнях Чусовая пропорола себе брюхо и мученически выгнулась, распотрошенная, вывалила дрожащие кровавые кишки. Барка опять закачалась, и Осташа увидел, что вон там, вон за той глыбой отбой волны проломит набег, и можно будет рвануться к берегу.

— Корнила, Логин! — закричал Осташа. — Хватка!..

 

СПЛАВЩИЦКАЯ ТАЙНА

Осташа и Никешка присмотрели на склоне две елки, у которых нижние ветки были размашистее и плотнее прочих. Ветки они приподняли колышком и сверху накрыли пластушинами мха. Обломали на стволах тоненькие мертвые сучочки — паутинки, навалили на корни лапника, и получилось убежище не хуже шалаша. Едва поужинали — стемнело. Хрупкая, невесомая стынь незримыми покровами стелилась по земле и чуть посверкивала в ночи. Иней пополз по еловой коре. И мох, и хвоя стали жесткими. Лапник зачерствел и перестал мяться. Ветки уже не сгибались; одежа залубенела; шею и запястья охватило холодом, словно намотало мокрые тряпки. Бурлаки потихоньку расползались кто куда, только у большого костра сидело с десяток мужиков, собиравшихся перемогать ночь возле огня. Костер словно высосал весь свет из окружающего пространства, и вокруг него костенела непроглядная, земляная тьма. Люди превратились в половинки людей: рожа, борода, грудь и колени; скула, плечо, бок и бедро; затылок, спина и пятерня, почесывающая нагретую поясницу. Где-то рядом и внизу журчал и чирикал перебор Цветники, а за ним на правом берегу заунывно ухал филин.

Осташа первым залез в еловую берлогу. Он повозился, устраиваясь, потихоньку угрелся, и глаза сразу будто потянуло за уголки враскос, а лицо потеплело от собственного дыхания в ворот армяка. Запахло оттаявшей хвоей, талой водой, рекой, ветром, простором, и все закачалось, поплыло, замелькали елки, скалы, повороты, чужие барки… Никешка потряс Осташу за плечо.

— Уже утро, что ль?.. — подскочил Осташа.

— Да нет, — виновато зашептал Никешка, — всего-то час спишь…

За еловым стволом внизу по склону костер малость поугас, и мужики возле огня стали видны целиком. Кто-то поворошил палкой в углях. Облако огненной пыли, истаивая, поплыло вверх. Бурлаки сидели и лежали, закутавшись во что нашлось. Они казались корягами на дне глубокого елового колодца. Зубчатое горло этого колодца поперхнулось луной.

— Какого пса тогда будишь меня? — сердито спросил Осташа.

— Слышь, Осташка, дозволь я ночью домой сбегаю, а? — попросил Никешка. — Рядом же Кумыш-то… Маманю с тятей повидаю, а то они извелись небось… Боятся, что сгибну я на сплаве.

Осташа внимательно оглядел Никешку.

— Ты не думай чего! — горячо зашептал Никешка. — Я не сбегну, я вернусь! Я же говорил тебе, что до конца с тобой буду!

— Ну… сходи, — растерянно согласился Осташа.

— Я еще до рассвета ворочусь! — пообещал Никешка и задом принялся выползать из берлоги.

Осташа улегся обратно, закутался, но сон пропал. Осташа дышал на озябшие пальцы и слушал негромкие пересуды бурлаков.

— Эй, подгубщик, а тебе на боковую не пора? — насмешливо спрашивал кто-то. — Дарья-то на тебя третий день поглядывает, а бочок у нее те-опленький…

— Разве я наушник? — услышал Осташа усталый голос Корнилы. — Говорите при мне… Я не донесу. И так про вас все ясно…

— Чего тебе ясно?

— Да чего… Сбежать хотите со сплава. Так?

— Догадливый… А что делать нам, скажи? Страшно.

— А чего все прочие делают? Дальше плывут. Не заплатил бы вам сплавщик денежки сполна, так ведь не столь бы хотелось деру давать…

— Ну, верно. Искушенье, понятно.

— А от кого искушенье бывает — не помнишь?

— А ты к нам беса не приваживай, — обиженно сказали Корниле. — Тут и без того нечисто.

— Темный он, сплавщик твой. Темный.

Осташа по голосам не различал, кто говорил: у всех бурлаков голоса казались одинаковыми. Только Корнила узнавался — да и то лишь потому, что возражал.

— Нам ведь Поздей-то много успел растрясти… Говорил, что у нашего сплавщика батя пугачевскую казну украл…

— И что, наш сплавщик тем золотом с головы до пят усыпан? За те же копейки шею гнет. А Поздею с чего вера-то?

— А с чего ему врать? Он до сплава Перехода и не видал…

— Не видал, а говорил. Да еще ведь и сам именно к нему пришел да нанялся… И под бойцом загреб, чтоб всех убить — и вас тоже, не одного Перехода. И барку ночью отпустил. Откуда ненависть такая к человеку, про которого ты раньше ни сном ни духом? Ну-ка вон ты, лысый, ты ведь тоже на Перехода только в Каменке первый раз посмотрел, да? Скажи мне: вот узнал ты о сплавщике дрянь всякую. Стал бы ты, как Поздей, барку на бойца править, снасти резать?

— Да уж нет, пожалуй, — согласился кто-то из бурлаков. — Пущай сам пропадает, как бог накажет. Своя-то шкурка себе милее…

— И о чем тогда говорить? Купили Поздея. Хорошо купили.

— А кто?

— Почем я знаю? Кто Федора Милькова застрелил?

— Братцы, а ведь не в Федора стреляли-то! — взволнованно заговорил какой-то молодой голос. — Понял я! Это ведь тоже в Перехода стреляли! На Федоре-то сплавщиков армяк был с дырой на спине — по армяку и спутали! А убить хотели Перехода!

— Да то уж давно все поняли, дурень.

— И все равно я нюхом чую — нечист сплавщик! — упорствовал кто-то.

— Серой, что ли, от него тянет?

— Ну, не серой, а нечист…

— Я, братцы, видел — у него на шее сразу гроздь крестов-то!

— Крестов же, не лягушачьих лапок.

— Он ведь кержак. Кто его знает, какого толка. Может, у них положено так…

— А может, и еретик какой.

— Может, и еретик…

— Нам, Корнила, не то страшно, что барка убьется. Страшен тот, кто ее ведет, понял? Будь другой сплавщик — ладно еще… А с этим — дело на кромочке.

— А вы сами до сих пор не убедились, что он не хочет барку убивать? У него сколь возможностей-то было всех утопить, а? Вспомните, как сегодня под большим бойцом, где руки рубили, прямо в камень нас потащило — и ведь вывел он! Чего боитесь? Он не меньше вашего хочет всех живыми в Лёвшину привести. И идет чисто, как по гладкому.

— То и боязно, что больно чисто.

— Ну, тебе не угодить!

— А я, братцы, даже подумал грешным делом: разбей он барку или на огрудок вылези — ну, все понятно, человек есть человек. И конь, сами знаете, о четырех ногах, да спотыкается. А этот как заговоренный — всяка беда мимо!

— Тут, Митрий, и есть наука сплавщицкая. Она от деда к отцу, от отца к сыну.

— Наука, Корнила, это когда ясно: вот так можно, а так — нельзя. А здесь какая же наука, коли не видно, как расчет делать? И у Перехода когда — наука, а когда он без всякой науки голым глазом видит, волчьим нюхом чует.

— Где чует, там душа, — веско добавил кто-то из бурлаков. — А где душа, да без храма, там все может быть… И бесы тоже.

— Я, Корнила Данилыч, всего второй раз на сплав хожу, а понял уже: у сплавщиков этих — свой счет. Наше дело крестьянское, земляное, медленное. А у них — быстрая вода. И в ней и до бога, и до черта ближе. Не знаю, в какую сторону наш Переход поворотил, да боюсь, что не в ту…

— Ведь пустое мелешь, пустое! — с досадой закряхтел Корнила. — Платон, хоть ты зипунам свое слово скажи!..

— А чего говорить? — буркнул Платоха. — Зипунам науки сплавщицкой вовек не понять, вот им колдовство и мерещится. Я сам рос-рос до сплавщика, но так и не дорос. Зато теперь цену им знаю и вижу с лету. И скажу вам, что парню нашему цена — дорогая. Он уж точно своего бати сын. А про науку, которая колдовством кажется, вот что расскажу. Был у нас в Ревде знатный сплавщик, Довмонт Ватуров звали его. У Довмонта сын был. И влюбилась в Довмонтова сына приказчикова дочка, гнилушка девка. Парню, понятно, на что она? У него невеста была. И тогда девка-гнилушка побежала к ведьме и денег ей дала, а ведьма на парня сухоту наслала. Довмонт же не трусом оказался, пошел к ведьме на выселки и выбил дух из гадины. Это положено так: сухоту только с ведьминой погибели отвести можно. И ведьма, сдыхая, пообещала Довмонту: или парень твой на барке убьется еще до свадьбы, или тебе самому, коли на барку подымешься, света белого больше не видать.

— Сука, — сказал кто-то из бурлаков.

— А парня-то женить хотели сразу после сплава. И тогда Довмонт сказал сыну: я с тобой на барке пойду. Сумею, мол, доведу барку, не убью. Оба живы останемся, бесу не дадимся. А потом ты женишься, и рассыплется проклятье. Сын туда-сюда, а Довмонт непреклонен. И взошел-таки на барку вслед за сыном, встал на скамейку. Только встал и вдруг говорит бурлакам да подгубщикам: хотите целыми дойти — молчите всю дорогу. Чтоб ни звука, ни вздоха. Так и отвалили. И дошли ведь до Оханска, и парень опосля женился, и Довмонт еще долго в скиту под Крестовой горой прожил.

Платоха замолчал.

— И все, что ли? — удивленно спросил кто-то. — А наука-то где?

— А наука в том, что сбылось ведьмино проклятье. Довмонт как встал на скамейку — так и ослеп начисто. Не увидел больше света белого. И ничего о том ни сыну, ни кому другому не сказал, чтобы сын его место не занял и не убился. Довмонт барку по памяти, по шуму воды провел. Потому он и приказывал всем молчать. И никакой чертовщины. Вот она, сплавщицкая наука. Поняли?

— Может, твой Довмонт и не был колдуном, — вдруг ломким, высоким от волнения голосом заговорил бурлак из молодых, — только есть бесовство на сплаве, есть! Я сам видел! Я четвертый раз уже хожу, знаю! В позапрошлый год шел я на барке Тимошки Колобова из Косого Брода. Слышали про такого? Прозвище у него еще было — Могилка. И уж не ведаю, чем наш Могилка бога прогневил… На второй день за камнем Гамаюном встали мы на хватку ото всех отдельно — так вышло. Утром отвалили как обычно. Бежим — и все вокруг не то! Вроде — то, а не то! И скалы вроде похожи, а не те, и ни единой деревни на берегу, ни единого человека, ни одной барки ни спереди, ни сзади… Одни мы на реке! Бежим, бежим, бежим — а у самих волоса дыбом! Где мы? Как здесь очутились? Как выбраться? Тишина! Страх божий! Так до сумерек и неслись. Схватились вечером, всю ночь молились. И как рассвело, увидели — стоим мы за камнем Гамаюн на вчерашнем месте! Вот так, братцы!

— Это вы на оборотную реку попали, — вдруг скрипучим, не своим голосом заговорил подгубщик Логин. — Есть эта оборотная сторона — бесова сторона божьего мира… Повезло вам еще, что выбрались. Как-то переворотило вас назад без вреда. А бывает, что и остаются там люди насовсем, пропадают. Или же возвернутся — да лучше бы там оставались. Звери зверьем явятся или ума решатся. Опасно это — на оборотную сторону смотреть…

— А ты смотрел?

— Смотрел единожды, — неохотно признался Логин. — Дурак был…

— И как смотрел? — вскинулись бурлаки. — Чего видел?

— Неохота, братцы, вспоминать.

— Дуди уж, коль в губы взял…

— До Пугача еще со мной то приключилось… Варнак какой-то, каторжанин беглый, за корку хлеба отдал мне бумажку с заговором. Надо в полночь встать на переборе спиной против теченья, нагнуться так, чтоб макушка в воду ушла, меж ног своих назад смотреть и заговор читать. Тогда увидишь оборотную реку.

— И чего, читал ты? Увидел?

— Залез в перебор, нагнулся, прочел заговор, глянул…

— Да не тяни душу! — рассвирепели бурлаки.

— Увидел барку свою, на которой шел… Она зачалена неподалеку была… Только не барку… Не барка была зачалена… Ну, увидел я, что вместо барки моей у берега зачален огромный гроб! Чуть я не захлебнулся…

— И к чему это? — недоверчиво спросили у Логина.

— К тому, что следующим днем барка моя убилась. И все, кто шел на ней, потонули.

— А ты?

— А я в ту же ночь со сплава сбежал. Потому и жив.

Бурлаки молчали, раздумывая.

— Я тоже слыхал про оборотную реку, — сказал еще один бурлак. — Говорят, бывали сплавщики, что плавали по ней. И кто проплывет той рекой — многое о своей жизни узнает тайного… Иные сплавщики черту душу отдавали, чтобы проплыть по оборотной Чусовой. Потому как для сплавщика на той оборотной стороне только те скалы стоят, на которых он в жизни своей барки убивать будет. Вот сплавщик эту тайну вызнает — и те заповеданные скалы трижды бережно обходит.

— Бесова насмешка это — сплавщицкую тайну на оборотной реке искать, — возразил Логин. — Не помогает, даже хуже. Потому как ежели сплавщик вызнает, какой скалы ему бояться, значит, убьется он на Неназванном Бойце.

— Что за боец такой?..

— Да вот такой… То есть, то нету… То здесь, то там… Где хошь объявится в самый жуткий миг. Блуждает он по реке. Из одного бойца в другой превращается. Ныряет с нашей стороны на оборотную и обратно. Он все одно сплавщика подкараулит и встанет на пути — не отгребешь от него, не ускользнешь.

— А ведь я видал тех, что на Неназванном Бойце убились! — вдруг охнул молодой бурлак, который один день плыл по оборотной реке. — В прошлом году на Сулёмском плесе встретили мы бурлаков, у них барка убилась на Журавлином Горле и сплавщик утонул. И все как один талдычили: огромный такой боец стоит на правом берегу вскоре за Пленичным! Никто им не поверил, потому как за Пленичным до самой Сулёмской пристани нету на правом берегу никаких бойцов!..

— Он, значит, и был, — согласился Логин.

— А я басню слышал, что какой-то сплавщик с оборотной реки принес пророчество, что погибнуть ему под Дыроватым камнем, — заговорил долго молчавший Корнила. — Кто знает, тот подтвердит, что на Чусовой три Дыроватых. Вот тот сплавщик и взял привычку: как его барка обходит какой из них, он шасть в косную лодку и стороночкой, стороночкой. А ведь не уберегся хитрец. Ездил как-то на мельницу за мукой, и там поломка случилась: на поставе с оси слетел жернов да сплавщику этому по башке. А жернов — все видали — тоже ведь камень с дыркой…

— Неча народ оборотной стороной пугать, — угрюмо сказал Платоха. — Чтобы бесу в пасть не попасться, надо правила бурлацкие соблюдать. Утром встал — помолись. На барку восходишь — пальцы держи скрещенные. Не свисти, на палубу не плюй. Под бойцами своего святого проси. На сплаве не блуди. И главное — псов на барке не держи.

— А псы тут при чем?

— В пса бес обращается. Поплывет на барке — верная погибель. Коли барку на бойца потащит, то люди-то раскаются в грехах, и господь их спасет, а бес никогда не раскается, и будет верный бой.

— Ежели бы только в песий род бесы вселялись — полбеды, — мрачно сказал старый и лысый бурлак. — Сколь сплавщиков сами свою душу бесу отдают…

— Есть такое, — сказал Корнила.

— Мне дядька как-то рассказывал, он водоливом ходил. Однажды на сплаве свалился за борт и совсем бы утоп, да сумел ухватиться за снасть другой барки, что мимо проплывала. Вылез. И увидел, что попал на судно к знаменитому тогда сплавщику Елизарке Колтырину из Полдневой. Горбуном еще Елизарку звали. Тот Елизарка ни единой барки не убил. Обрадовался мой дядька-то, думал — повезло. Горбун его ласково встретил, в казенку пустил обогреться. А казенка чуток над палубой выставлялась, и в стенках под самым потолком окошки были малые. Их скобами так и сяк напоперек заколотили, чтобы воры не залезли. И получился из скоб на окне крест! Дядька сквозь то окошко поглядел ненароком и увидел, что не люди у Горбуна бурлаками стоят, а бесы на потесях! Вот и слава вся откуда у Горбуна: бесы его вокруг скал обводили! Горбун тот уж лет десять как помер. Говорят, когда поп полдневской велел миру вокруг кладбища ограду поставить, подрядил мир по дешевке какую-то пьяную артель. И пьянчуги так ограду провели, что ровно одна могилка снаружи осталась — Горбуна могилка!

— Суеславие — вот сплавщиков грех, — сурово сказал Корнила. — За-ради славы сплавщицкой на что только люди не идут. Слышали байку про бахвала с Каменки? Был, дескать, там такой сплавщик — Плюха Помело. Языком как помелом мел — и все про себя песни пел. Бесы над ним и пошутили. Как-то вез он пушки Каменского завода. Даже, кажись, караванным был. И плыла с ним начальника караванного жена, ожги-баба. Пока караванный пьяный в казенке валялся, Помело вокруг бабы вился и хвастался, хвастался, хвастался… И тут все пушки у барки в брюхе разом как пальнут — ну будто на параде, когда генерал покажется. Барку вдребезги разнесло вместе с Плюхой. А бурлакам, бабе-дуре, даже пьяному караванному — ничегошеньки не сделалось, только вымокли. Вот про такую погибель никакая оборотная сторона не расскажет.

— Ты, Корнила, на шутку сводишь, чтобы народ не пугать, а я о другом говорю, — раздумчиво произнес Логин. — Оборотная река — она ведь не для того, чтобы всякому сплавщику подсказать, под каким бойцом тот убьется… Она для того, чтобы сплавщик свою тайну сплавщицкую изведал. Узнал, как ему идти в теснинах-то. Что за бесы его там стерегут. Мы же люди темные, совсем темные, а потому и свет нам белым кажется. И все на нем нам понятно. Это — грех, а это — дозволено, всей-то и разницы… И главная тайна для нас, дурацкая тайна, — вызнать, где и как богу душу отдадим. Будто ничего важнее и нету. Идет такой дурак на оборотную реку и приносит знанье про то, где ему убиться. Бесполезное это знанье, обманка. А человек, простота эдакая, думает, что сплавщицкую тайну на свою душу у сатаны выменял… Был, говорят, такой сплавщик, что вернулся с оборотной реки и рассказал: плыл я там, дескать, и ничего не увидел — темнота! Другой остолоп ему разъяснил: значит, погибнешь ночью. Ну, понимаете, бывает так: не сумели в сумерки схватиться, и плывет барка ночью, а в темноте первый же встречный боец — последний. И вот этот сплавщик-дурак пообещал черту душу, чтоб для него все скалы в темноте светились. Черт дураку всегда пособить рад. Стал с тех пор тот сплавщик и ночами плавать. Скалы горят ему, как пни трухлявые, — все видно. И как-то раз плыл вот так до самого рассвета, а на рассвете туман на реку лег, и ни зги не видно. Тут и убился тот сплавщик о свою скалу. Вот тебе и тайна сплавщицкая. За что душу отдал?

— Тайна сплавщицкая и на своей стороне, и на оборотной — одна, — сурово сказал Корнила. — Незачем за ней туда ходить. Бес если и подскажет, то навыворот, чтоб ты не понял. А тайна всегда очень проста… У каждого, наверное, своя. А может, и на всех одна — не знаю… Но простая тайна. В два-три слова сказать можно.

— Чего ж никто не говорит?

— На то и тайна. Знаешь, к примеру, какая тайна у Пугача была? Тоже тайна простенькая, а он ее хранил истовее, чем душу. И вся тайна его в трех словах заключалась, вот э ти слова: «Я не царь!» И у любого эдак. Бывает, что человек тайну эту так хранит, что даже сам от себя прячет, сам ее знать не хочет, чтоб не выдать. Тайна эта уста жжет, ее и немой выговорит. Вот я вам правду расскажу, не сказку. Это воистину было. Я не буду вам имени того сплавщика называть — он и сейчас ходит. Он смолоду был в чести, и дочь у него была — Павлина, Павушка, красавица и любимица. Мальчонку он взял из сирот себе в выученики — Егорушку, и тот, по всему видать, в хорошего сплавщика вырастал. Но дело ясное: в одном дому жили молодые. Слюбились, понятно. Убежали и обвенчались. Вернулись — и в ноги батюшке. А он осерчал, пинками прогнал обоих. Дочь проклял, парня выгнал, не доучив. Вырвал обоих из сердца, как волк в капкане себе лапу отгрызает. И сколько-то там лет прошло. Егорушка этот все ж таки стал сплавщиком, но недоучкой, бедолагой. Не набрал он сноровки у приемного батюшки и однажды убился под бойцом. Сплавщик же тот, как узнал, только сплюнул, а к дочери и внучеку даже жене своей ходить запретил. И вот однажды вел он барку, и перед тем бойцом, где Егорушка убился, вдруг словно в глазах у него полыхнуло и в темя ударило, когда он Егорушкин крест на скале увидел. И отнялся у него язык. А как сплавщику-то без команды, без голоса? Гибель! И понесло его барку на Егорушкин боец. Но сплавщик тот о смерти-то своей и не подумал вовсе. При виде того голбца, кривого да неухоженного, вспомнил он, как живого, приемыша Егорушку, которому он сам надежду дал, сам же и отнял. Вспомнил Павушку свою, которая с внучеком жила у какой-то старухи нищенки в бане на хлебе да воде. Вспомнил жену свою, которая иссохлась по дочери. Вспомнил всю жизнь свою — светлую, пока молодые в дому его смеялись, да пели, да целовались за занавеской, и темную, сухую, когда опустел и обветшал большой дом и почернели образа в кивоте. И страшно ему стало за душу свою бессмертную. Жалко ему стало всех — и Павушку, и Егорушку, и жену Настасью Герасимовну, и внучека, которого и как звать-то он не знал — вроде бы тоже Егорушкой. И бурлаков своих стало жалко, что за его вину они сейчас смерть примут. Вся душа у старика вздыбилась и переворотилась, всего его вперехлест адовым пламенем обожгло и на сердце будто кованым каблуком наступили. Да только что он сделает-то теперь, обезъязычев? Как скомандует бурлакам и подгубщикам?.. Всего-то он и смог, что тайну свою выкрикнуть, и душу свою до капли в нее вложил, весь свой грех, всю свою любовь. И тогда истинным чудом барка ушла из-под скалы, вырвалась, спаслась, на чистую воду выкатилась. Вот оно что такое — сплавщицкая тайна.

— А чего он крикнул-то? Знаешь эту тайну, Корнила?.. — загомонили бурлаки.

— Знаю, — сказал Корнила.

Осташа даже подался вперед из-за елового ствола, чтоб не прослушать заветные слова.

— Ну скажи, чего он кричал?..

Корнила оглядел всех, снял шапку и сказал:

— «Господи, прости!»

 

СКАЗКА

Осташа проснулся. Никешки рядом не было — то-то холод и продрал до костей. Дрожа, Осташа выполз из своей берлоги. Кругом стоял туман. В белой мгле можно было видеть лишь полянку на пять шагов вокруг себя. Деревья превратились в комли высотой в человеческий рост, дальше словно обломленные буревалом. Сверху словно из ниоткуда свисали густые еловые лапы. Костер почти прогорел. Мужики спали вокруг углей, завернувшись в лопотину, замерзшую, как береста. Где-то, неведомо где, пинькала лесная синичка. Журчание недалекого перебора Цветники превратилось в холстяной шорох.

Осташа навалил в костер разбросанные вокруг сушины, сквозь колючие еловые объятия напрямик спустился к реке. Казалось, что он все время находится в тесовой, выбеленной горенке без окон. Мучнистый свет висел в воздухе сырой пылью. Островок битых камней под ногами, накреняясь, наполовину уходил в темную воду.

Осташа присел, умылся и остался сидеть на корточках, свесив руки с колен. Вода беззвучно капала с ладоней. Надо было прочесть молитву, но мешал какой-то непонятный страх. Где он сейчас?.. Не на оборотной ли стороне, про которую говорили бурлаки вчера ночью?

Сегодняшний день будет решающим. Вечером барка должна пробежать Гребешок и вырваться из теснин. Дальше уже будут только холмы да покатые горы, а скалы кончатся, и Чусовая разольется спокойная, словно пруд. Но это будет вечером, а с утра его ждут Царь-бойцы, и сердце их — сам Разбойник. Сумеет ли он пройти Разбойник, как хотел — отуром? Сегодня решится: явится ли батина правда на Чусовой, или он, Осташа, убив свою барку, уйдет во вреющие воды. Боязно было читать утреннюю молитву — словно проявить себя перед богом. А вдруг господь уготовал ему на сегодня сон под бегучей волной? Прочтешь молитву — и сразу увидишь, как в тумане плывет лодка святого Трифона…

— Отче наш, — зажмурившись, зашептал Осташа. — Иже еси на небеси…

Он шептал и все яснее начинал слышать тюканье подкованного лодочного шеста по донным камням.

Он открыл глаза. Серым, размытым пятном в тумане двигалась лодка. Осташа помертвел и замер, словно надеялся, что святой Трифон проплывет мимо, не заметит его.

— Вон она, точно! Правь к берегу! — донесся глухой, как из-под шубы, но все же узнаваемый голос Никешки.

Легкий шитик ткнулся носом в валуны. Из тумана вдруг вылетел Никешка и шумно рухнул рядом с Осташей, едва не переломив ногу.

— Провалиться вам, каменюки чертовы!.. — заругался он. — Все, дядя Митрей, спасибочки! Плыви домой!

— Храни бог, Никифор! — ответили из тумана. Лодка с хрустом сползла с отмели и растворилась в белизне.

— Еле отыскал вас, ни пса не видно! — пожаловался Никешка Осташе. — Пошли к огню, замерз вусмерть!

Несколько бурлаков уже возились у костра, сгребая его в кучу. Свежий огонь радостно шнырял по дровам, с треском грыз сучья.

— Маманя с батяней тебе поклон передали, — сказал Никешка Осташе и сразу горячо зашептал: — Чего узнал-то я!.. У Колывана беда случилась, как я на сплав ушел! Говорят, воры к нему залезли: все в дому разнесли, окна выбили. Жене евонной косу выдрали с мясом — она и сейчас еще лежнем лежит. Петруньку избили до беспамятства… — Никешка наклонился к самому уху Осташи. — Говорят, Нежданку снасиловали. Колыван ее сразу отправил к сестре своей в скит, чтобы плод вытравить! А вчера Колыван приехал с Прошкой — ну, женихом для Нежданки-то, а ему говорят, что Нежданка из скита пропала совсем!..

— Что за вор такой лютый? — поразился Осташа.

Никешка выпучил глаза и развел руками.

На душе Осташи стало тягостно и даже досадно. Он хоть и не корил себя за то, что лишил девку девства, но знал, что нельзя так. А вот явился молодец и таких дел натворил, что любой Осташин укор своей совести казался стыдом мальчонки, который у матушки ватрушку стащил. А тягостно было потому, что не желал он Неждане таких бед.

— Куда ж она делась из скита? — спросил Осташа.

— Черницы тамошние боятся, что она руки на себя наложила.

— Искали ее окрест?

— Искали — нету.

— А Колыван чего?

— Да ничего, — удивленно сказал Никешка, словно и сам только сейчас осознал, как все это странно. — Пожрал, помолился да спать лег. А Прошке — тому все едино про Нежданку. Он, как теля, по своему батьке плачет, сопли ведрами выплескивают…

Осташа помолчал, бездумно глядя в костер, и вдруг неожиданно даже для себя сказал Никешке:

— Колыван небось сгибнет сёдня на бойцах. Мне Конон Шелегин говорил, что не жилец Колыван. Конону перед смертью многое ясно сделалось… Вот и нету Колывану дела ни до чего — ни до жены, ни до Нежданки… Кончилась семья.

Никешка ошарашенно таращился на Осташу.

— Пойду по нужде, — жестко сказал Осташа, вставая. — А ты набери водички в котелок наш, поставь в угли. Хоть отвару горячего попьем, пока бабы завтрак сготовят.

Ему не хотелось, чтобы Никешка расспрашивал, когда и как Конон Колывана приговорил.

Осташа зашел в лес поглубже и вдруг услышал в тумане какую-то непонятную возню чуть дальше по склону.

Ближайшая елочка затряслась, нагнулась в сторону, и через нее прямо в руки Осташе упало какое-то мелкое лесное чудище — мокрое и ледяное. Осташа подхватил его, отодвинул от себя — и узнал колывановского Петруньку. Хотя узнать его было трудно: лицо у мальчонки было черное, как у удавленника. Петрунька бессильно обвис в руках у Осташи, не сказав ни слова.

Осташа сгреб его в охапку и ломанулся к костру.

— Это что за лешачонок с тобой, сплавщик? — весело загомонили бурлаки, но осеклись.

Осташа поставил Петруньку у костра, но мальчишка не держался на подламывающихся ногах, падал. Он был босой, в одной рубашке и штанах, насквозь сырых и заледеневших.

— Держи его! — рявкнул Осташа ближайшему бурлаку.

Бурлак приподнял Петруньку под мышки, а Осташа сволок с мальчишки одежу. Вид у Петруньки был страшен.

— Матерь божья!.. — по-бабьи охнул кто-то из бурлаков.

Спина и ягодицы у Петруньки были во вспухших багровых рубцах. На ребрах вздулись опухоли и кровоподтеки. На руках и на бедрах друг на друга лезли синячищи. Половина лица была блекло-черно-рыжая от старых побоев, другая половина — ярко-черно-сизая от свежих. Глаза — как щелочки, бровь рассечена. Петрунька болтался в руках у бурлака, словно щенок.

— Никешка, водки принеси и мой армяк! — заорал Осташа.

Водки на донышке еще оставалось в том штофе, что не допили Логин и Федька.

Кто-то из мужиков уже протягивал Осташе свой зипун.

Осташа завернул Петруньку в зипун и опустился у костра, держа мальчонку на коленях. Глаза у Петруньки оставались закрыты. Подскочил Никешка, протянул штоф, обомлел:

— Да это ж Петро!..

Осташа сунул горлышко штофа Петруньке в рот и вылил водку. Петрунька сглотнул ее, как молоко из мамкиной титьки.

— Силен мужик, — серьезно сказал Платоха Мезенцев.

Петрунька лежал без движения — и вдруг открыл глаза, почуяв в животе взрыв огня. И тотчас его начало колотить.

— Что за малец? — тихо спросил Корнила у Никешки.

Оказывается, почти все бурлаки уже толпились у костра.

— Да из деревни нашей, из Кумыша… — пояснял потрясенный Никешка. — Колывана Бугрина младший сын…

— Колывана? Какого Колывана?.. Который сплавщик, что ли?.. — изумленно загомонили бурлаки.

— Живой ты? — наклонился над Петрунькой Осташа. — Тебя как сюда вынесло-то?..

— Его ув-видел… — продолжая трястись, спаленным от водки голосом просипел Петрунька и указал глазами на Никешку. — П-п-побеж-жал з-за н-ним… Ку-ку-кумыш переп-плыл… К те-тебе бе-беж-жал…

— Почто? — тихо спросил Осташа. Бурлаки вокруг замолчали, ожидая ответа.

— Ба-батька вчера… сказ-зал ка-караванному… что нынче… уб-бьет тв-вою ба-барку… — проклацал зубами Петрунька.

Осташа обвел бурлаков ненавидящим взглядом. Они все слышали. Колыван их тоже приговорил.

— Чего столпились? — зарычал Осташа. — Идите по делам своим!

Ни единый человек ему не ответил, ни единый не отвел глаз.

Осташа вскочил и с Петрунькой на руках побежал в лес.

Он остановился за елками, тяжело дыша.

— Как убьет? — спросил он Петруньку. Мальчишка, спеленутый зипуном, не шевелился, только глядел умоляюще и виновато.

— Он-н н-на я-якоре… за-за К-кликуном вс-станет… Тв-вою ба-барку толкнет н-на Раз-збойника…

Осташа застонал сквозь стиснутые зубы, по-волчьи запрокинув лицо к небу. Душа его вытянулась и истончилась, будто сверху сквозь горло кто-то высасывал ее из Осташиной груди. Петрунька затрепыхался, но Осташа только крепко прижал его к себе.

— П-прости… — прошептал Петрунька.

Левой рукой притиснув парнишку к груди, Осташа схватил себя за лицо и стал мять скулы, нос, лоб, точно вминал в себя эту страшную мысль: ему не пройти Разбойник отуром. Ему никогда не доказать батину правду. Все зря. Колыван победит.

— Ладно, ладно… — обморочно забормотал Осташа и для себя, и для мальчонки. — Ладно… — Он подхватил Петруньку другой рукой и стал качать, как младенца. — А тебя-то кто так уделал? Воры?..

— Н-не было воров… Их ба-батька придумал… С-сам он всех н-н-нас бил… У-узнал, что ты-ты Н-неждан-нку… с-с-с… с-сп-п… В скит ее отп-правил… До-до П-прошки…

— Что ж она там — повесилась?

— У-убеж-жала…

— Куда?

— Н-не знаю… Я с-сам из до-дома убеж-жал… К те-теб-бе…

— Ну что мне делать с батькой твоим? — с мукой спросил Осташа у Петруньки. — Что мне делать с тобой? Что с бурлаками делать, с собою?..

— П-прости…

— Заладил: «прости», «прости»!.. — сорвав сердце, крикнул Осташа и напролом сквозь ельник пошагал обратно к костру.

Его молча ждали. Он сел на прежнее место и снова пристроил Петруньку на колени, чтобы мальчонка отогревался от огня.

— Что скажешь? — наконец спросил Корнила Нелюбин.

— Ничего, — буркнул Осташа.

— На одной барке идем… Где ты — там и мы. Осташа упрямо смотрел на угли.

— Мы еще посмотрим, чья возьмет! — вдруг заорал он и поднял на народ бешеные глаза. — Я тоже сплавщик! Тоже не из шишки выковырян! Боится кто — не держу!

Оказывается, все бурлаки сидели вокруг костра, как на ночных пересудах. И вот один не торопясь встал, встал второй, третий, пятый… Они разошлись по полянке и скоро небольшой толпой вернулись обратно, уже плотно одетые в зипуны и перепоясанные.

— Бог в помощь мимо смерти пробежать, братцы, — печально сказал кто-то из них. — А мы со сплава уходим.

Они поклонились, опасаясь посмотреть на Осташу, развернулись и пошли прочь. Хруст их шагов затих в лесу на склоне.

— Давай уж, сплавщик, расскажи нам: кто, что, как и почему, — раздумчиво произнес в тишине Корнила.

— Нечего мне рассказывать, — сквозь зубы ответил Осташа.

— Тебе бурлаки нужны или один пойдешь? — прорычал Платоха.

Корнила, осаживая подгубщика, положил ладонь ему на плечо.

— Один! — крикнул Осташа.

— Ты скажи, — спокойно, без нажима, продолжил Корнила, — Поздей — он Колывана засланец был?

— Его, — кивнул Осташа.

— А Федьку за тебя убили?

— За меня.

— И тоже Колыван стрелял?

— У него есть кому стрельнуть.

Никешка смотрел на Осташу, открыв рот. Видно, в его простом уме такое и уложиться не могло.

— А басня, что батька твой цареву казну украл и барку убил, — колывановская?

— А еще-то чья? — Осташа впервые глянул Корниле в лицо.

Но Корнила не пытал Осташу — размышлял сам с собою, смотрел в землю, чертил прутиком в пепле костра.

— Расскажи начистоту, — попросил Корнила. — Открой душу народу… Тебе же нужен народ, верно? Кто же с тобой пойдет вслепую, ежели у тебя за спиной такая тайна? Уважь…

Осташа обвел всех глазами. Вот так взять — и рассказать все с самого начала? Со всеми хитростями, со всем стыдом, со всем бесполезным смыслом?.. Нет. Это и невозможно, не по силам. По силам только сказку рассказать, чтобы в нее поверили. А совесть — это когда правда твоя и сказка твоя об одном и том же. Да и не поверят в правду. После правды надо делать поневоле, а поневоле не всякий пожелает. Зато после сказки — сделают то же самое, но своей охотой.

— По мамкам соскучились? — спросил Осташа у всех. — Давно сказок не слушали? Ну ладно. Моя байка не длинная…

После капитана Берга уже привычно было из своей истории складывать другую: похожую, но не ту, что была.

— Поздей уже нашептал вам, что батя мой пугачевскую казну закопал, да? Это правда. Белобородовская казна в Старой Утке сплавщикам досталась, а от них случаем — бате. Батя ее и зарыл. Где зарыл — никому не сказал, даже мне. Казну эту только настоящий царь должен взять. А чтобы он нашел ее, батя пустил гулять загадку про четырех братьев Гусевых, которые на клад положены. На самом деле Гусевых он не убивал. Живы они были почти все, а последний из них — Чупря — и сейчас Колывану служит. Это он Федьку застрелил.

Бурлаки слушали внимательно, даже бабы, стоящие поодаль и одинаково прикрывшие рты ладонями. Осташа привстал, чтобы перевернуть Петруньку к огню другим боком, и увидел, что мальчишка спит.

— А батя мой на Чусовой лучшим сплавщиком был. Он ни под кого не нагибался, сам ходил. А под Кононом Шелегиным лучшим был Колыван Бугрин. При Кононе и Гусевы от властей прятались. Видно, Колыван-то от Гусевых и догадался, где казна схоронена. Разгадал, значит, батину загадку. И батя мой стал ему мешать: что же за тайна, коли на двоих поделена? А батя хотел сплавщицкий подвиг совершить: пройти Разбойник отуром. Такой путь найти, чтобы любой этим путем мог Разбойник обогнуть, даже когда погибель вроде бы и неминуча… Колыван на то и рассчитал. Батину барку поддырявил, и батя убился об Разбойника, утонул. А Колыван всем сказал, будто батя мой нарочно барку убил, чтобы убежать и казну унести. Чтоб никто ни его, ни казну на Чусовой больше не искал. Нельзя, мол, Разбойника отуром пройти, и если уж Переход пошел, значит, хотел барку убить и золото забрать. И теперь казна только Колывану бы и досталась. Он и без того уже на Чусовой себя царем возомнил. Конон помер, а Калистрата Крицына, наследыша его, позавчера застрелили. Думаю, что это по Колыванову наущенью Чупря Гусев и застрелил.

— Калистрата убили?.. — загомонили бурлаки. — Ну и дела!..

— Один я остался Колывану поперек горла, — продолжил Осташа. — Потому что мне обиден поклеп на батю. Потому что с того поклепа меня к сплаву не допускали. И нынче я хочу Разбойник отуром пройти. Пройду — и всем станет ясно, что возможно такое. А значит, честен был Переход. Значит, сгубил его Колыван, который больше всех про черный умысел кричал. И не посмеет Колыван казну выкопать, и не возьмет верх на сплаве, как Конон брал. Понятно теперь, что за ярость у Колывана?

— Да уж понятно, — вразнобой закивали бурлаки в раздумье.

— Не одолеть тебе, парень, — с сожалением сказал Платоха. — Сильный ты сплавщик, слов нету… Но Колывана не переломишь.

— Переломлю, — упрямо ответил Осташа.

Платоха подумал и повторил:

— Не переломишь.

Осташа отвернулся. Глупо за последнее слово перепираться.

— А мальчонка Колыванов тут при чем? — напомнил Корнила.

— Осташка с ним прошлое лето подружился, — влез Никешка, покосившись на Осташу: верно ли говорит? — Колыван за то бил Петруньку смертным боем… Вся деревня видела.

— И что же теперь? — спросил Платоха о самом главном.

Осташа передернул плечами:

— А теперь Колыван на якоре будет поджидать меня перед Разбойником, чтобы баркой мою барку толкнуть и убить об скалу. Ни с Поздеем, ни с Чупрей у него не вышло меня убить. Ему только так и остается.

— А ты?..

Осташа усмехнулся, не поднимая взгляда.

— Может, пересидеть здесь денек? — робко предложил кто-то из бурлаков. — Или два… Не будет же караванный столько ждать…

Осташа покачал головой.

— Я сплавщик, — сказал он. — Я с Колываном буду мериться. Я не спрячусь.

— Он все одно пойдет, — сдвинув бороду на сторону, раздумчиво согласился Корнила.

Теперь он не сводил глаз с Осташи.

Бурлаки помолчали, потом начали переговариваться. Осташа ждал, баюкая Петруньку.

— Отойдем, братцы, — вставая, распорядился Платоха. — Давай не при человеке…

Бурлаки гурьбой отошли за елки. У костра остались только Осташа с мальчонкой, Никешка, Корнила да еще пара мужиков.

— Уйдет от тебя народ, — негромко сказал Осташе Корнила. — Не ту сказку ты рассказал…

Осташа не ответил.

Бурлаки возвращались россыпью и поодиночке. Кто-то что-то негромко и горячо втолковывал товарищу, взяв того за локоть, кто-то угрюмо помалкивал. Кто-то сразу вывернул к костру и присел на бревнышко. Кто-то заполз в свой шалаш, кто-то полез на барку — в мурью, где хранились пожитки.

Платоха остановился перед Осташей, постоял, странно кривя рожу и шевеля усами.

— Уходим мы, сплавщик, — сказал он. — Свой живот дороже. Тебе это уже говорили.

— Ну и не повторяй, — окаменев скулами, посоветовал Осташа.

— Дай тебе бог удачи, — без ожесточения продолжил Платоха. — Не со зла все… Сам понимаешь почему.

— Зря я вам сразу все деньги выплатил, — ответил Осташа.

Платоха усмехнулся.

— Давай мне мальчонку, — вдруг предложил он. — Я ведь через Илим пойду — отправлю его тебе в Кашку. Я знаю, ты бобыль. Жив будешь — вдвоем легче, а сгинешь — его все равно Колыван забьет.

Осташа поднял глаза: Платоха стоял в одной рубахе, шапку сжал в руке.

— Одежа-то моя, — напомнил он про зипун, в который был завернут Петрунька.

Осташа неуверенно, криво улыбнулся и неловко встал. Платоха, нахлобучив шапку, бережно перехватил у него зипунный куколь с Петрунькой.

— Прощаться не будем, — сказал он. — Дурная примета.

Он повернулся и пошел прочь.

Осташа стоял спиной к поляне, глядел на Чусовую. Туман уже исчез — как-то незаметно его размело. По реке бежали барки. Сзади слышались шаги, голоса, шаги, голоса. Осташу не окликали. Шуршали елочки; трещали сучки на тропе, уводящей к Кумышу. И вдруг затюкал топор: кто-то рубил дрова на огонь для завтрака.

Осташа быстро оглянулся. Больше десятка человек, насупившись, сидели вокруг костра. Даже одна баба была.

— Сплавщик, пожрать ведь надо перед отвалом, — сварливо и укоризненно сказал кто-то.

 

РАЗБОЙНИК

Считая бабу и не считая сплавщика, на барке осталось четырнадцать человек. Ровно половина. Осташа такого и не ожидал. С четырнадцатью бурлаками еще можно было плыть.

Платоха и Логин ушли, но сейчас хватало и двух подгубщиков — Корнилы и Никешки. Осташа незаметно оглядывал бурлаков: почти всех он уже знал в лицо, но кого как зовут помнил нетвердо. Этот лысый старикан — вроде Важен Иваныч; тот мужик — Дементий Крохин; рыжий — Касьян; угрюмый парень — Тараска из Мраморского завода; а вот у этого с перевязанной щекой прозвище Теремок. Почему-то не сбежал Ульяха Бесов, всюду видевший дурные приметы. А в общем, понятно было. Сбежали приписные и оброчные зипуны, остались чусовляне. Чусовляне знали, что на реке никогда не бывает так, как боишься. Река — не поле, на котором из года в год на Петровки начинает колоситься рожь, всегда одинаковая. На реке вчера знатный сплавщик вдруг гибнет под пустяковым бойцом, а сегодня битая и ломаная барка добегает до Лёвшиной пристани. Да и с бабой все объяснилось, едва Осташа поглядел на ее мордашку, круглую и конопатую, поглядел в глупые карие глазенки. Бабе было лет семнадцать. Только глухая нужда могла заставить девку идти на сплав, где приходится тереться среди оголодавшего мужичья, часто и пьяного. Только святая дурь могла оставить ее возле молодого холостого сплавщика.

— Корнила, Никифор, вы бурлаков разделите друг с другом по силам, а потеси переложите на «сопляки», — распорядился Осташа. — Корнила, ты на носу встанешь. А сейчас забирайте всех и идите на барку. Мне подумать надо…

После тумана день разыгрался ясный, солнечный. Барки пробегали мимо уже нечасто, и больше попадались суда с малиновыми купеческими флагами. Купцов всегда вытесняли в хвост заводских караванов. Перебор Цветники расчирикался птичьей стаей, свет и блеск крутились в волнах. Лес на дальнем берегу подобрался, распрямился, встряхнулся. Небо надулось пузырем. Бурлаки на зачаленной барке валялись на палубе, на пригреве. Из мощных брусовых связок «сопляков», надетых на пыжи как угловатые терновые венцы, наискосок торчали вверх длинные ребристые рукояти весел. Низкое солнце поперек досок палубной выстилки нарисовало кривой, но четкий узор теней. Ветер был уже нежным и теплым, как девичье дыхание.

Осташа расчистил от золы полосу земли у кострища и сучком начертил излучину между Кликуном и Разбойником. Где будет ждать его Колыван? Вот здесь, больше негде. При такой воде, как нынешняя, здесь и здесь барку Колывана снесет, здесь ждать бесполезно, а здесь сшибут другие барки. Так. А как же пойдет он сам, чтобы взять Разбойник отуром? Пойдет вот так, по струе. Здесь его оттянет, здесь разворот, отсюда его докинет вот сюда, и тут он начнет табанить, чтобы войти в отур. Что должен сделать Колыван? Чтобы успеть набрать ход, Колыван должен сбросить якорь, когда Осташа будет еще вот туточки, на излучине. Колыван может ударить только на этом месте, иначе или промахнется, или Осташа все же отурится. Да, только на этом. И тогда Осташу развернет задом и швырнет кормой на скалу. Другого хода Колывану нет. Но ведь Осташа может пойти правее — да ведь он и пойдет правее, когда увидит Колывана… Почему Колыван уверен, что Осташа того не сделает?..

Осташа всматривался и вдумывался в свой чертеж, вспоминал речную луку, положение струй, суводей, прикидывал скорости… Он взял две щепочки — они означали барки — и двигал их по земле, как играющий несмышленыш. Нет, никак не получается у Колывана ударить Осташу вовремя. Колывану будет нужно, чтобы Осташа пошел левее. А с чего Осташе идти левее?.. Левее он пойдет, только если зазевается под Кликуном. Но он не будет зевать. Колыван не дурак, должен это понимать. Почему же тогда он считает, что Осташа зевнет этот гребок?..

Тут ответа не было никакого. Осташа не верил в то, что Колыван может ошибиться в расчете. Из них двоих никто не ошибется, это без сомнений. Два самых сильных сплавщика под самой опасной скалой спорят о самом главном — ошибок не будет. Значит, они столкнутся. И победит не расчет. Не измысленная заранее хитрость. Сила духа победит. Твердость руки. Смётка. Вера. Значит, они все равно столкнутся… Что делать?..

Осташа распинал щепки, затоптал свой рисунок, словно бы какой соглядатай после его ухода мог все рассмотреть, понять, помчаться и доложить о том Колывану. Осташа подхватил с бревна свой армяк и спустился на берег, поднялся по сходне на барку.

— Эй, захребетники! — крикнул он дремавшим бурлакам. — Вытаскивайте из льяла второй якорь с цепью!..

…Якоря уложили на корме справа, снасти смотали, сходню вытянули. Свободными потесями бурлаки оттолкнулись от берега. Барка неуклюже отошла, все еще сонно пытаясь ткнуться рылом обратно в приплесок. Волны перебора синичками запрыгали вдоль бортов. Небо в клине речного створа вздернуло крылья, как петух, собравшийся запеть.

Чусовая нехотя подхватила барку, потянула. Барка, что шла впереди Осташиной, была уже очень далеко; барка, что нагоняла, была еще дальше сзади. Осташа стоял на скамейке. Одной рукой он вцепился в перила, а в другой держал на отлете жестяную трубу. Хорошо, что караваны уже пробежали. На реке нет тесноты, толкотни, и его подгубщики успеют приспособиться к новой гребле, когда на барке не четыре, а две потеси. Да и вообще: на просторе, на свободном стрежне яснее станет, чья жила крепче на разрыв — Переходова или Колыванова.

Пробежав изогнутый быстроток, барка заколыхалась на переборе Кумыш. Слева и справа в лесах белели две некрупные скалы. В створ между ними втиснулся остров-огрудок. Осташа двинул барку левой протокой. Ему и самому приходилось перестраиваться: оказалось, что командовать можно только стоя боком, иначе не понять, чего кричать. Ладно — Корниле на носу; но вот в команде для Никешки на корме в запале он вполне мог спутать правое и левое. Что ж, придется побегать по скамейке, повертеться. И еще вот в чем он сглупил: не догадался приказать, чтобы стесали лопасти потесей с лицевой стороны. Теперь на поворот влево требовалось три гребка, а на такой же ход вправо — четыре. Зато барка вдруг научилась двигаться вбок бортом: немного, конечно, но все равно хорошо.

Река заворачивала вправо. На вытянувшемся левом берегу за горой показались дома Кумыша. Неровная вымостка крыш опятами облепила пологое взгорье. Вон и конек баньки, в которой Осташа положил Неждану грудью на скамью… Никешка тоже таращился на деревню, высматривая свой дом.

— Никешка, на потесь гляди! — рявкнул Осташа. Он дышал глубоко, словно перед битвой вбирал в себя этот простор, воздух и солнце. Тающее небо накрывало сверху живой, дробный, шевелящийся мир: деревню, взгорье, лощины, покосы, леса, речное горло, Осташину барку. Из-за поворота навстречу шагали грозные Царь-бойцы, и первым был Горчак, который наступил в Чусовую мятым, грязным, бурым сапогом.

Он и не старался казаться бойцом, голым и выпяченным, будто напоказ. Он выступал на бой, как толстый, обрюзглый татарский мурза, сразу со всем своим хозяйством: на коне, покрытом расписным ковром, в кольчуге и шлеме, с ненужным в бою бунчуком, со связанным пленником сзади на седле, с кривой саблей в руке, с пикой и луком за плечом, с саадаком, полным пернатых стрел, с круглым витым щитом у бедра, с кибиткой, где сидели жены и невольницы, где стояли сундуки и звенели золотые чеканные кумганы. Вся эта громада перла вверх по реке, как по тракту. Блеклой ковыльной зеленью Чусовая распласталась у колен каменного коня.

Осташа нацелил барку обойти островок перед Горчаком справа: хоть и ближе к скале, да безопаснее. Здесь отбой поможет вывернуться. А вот если пройти остров слева, то напрямик вылетишь под копыта мурзы. У подножия бойца вздувался пенный водяной бугор. Сквозь его кипение проглядывало что-то черное, кривое, уродливое — обломки погибшей барки. Осташина барка сначала окунулась в облако огромного, тяжелого шума, а потом этот шум напитался вкусом и сыростью густой водяной пыли. И сразу похолодало, как зимой.

— Корнила вправо, Никешка влево! — стоя спиной к деревне, зычно командовал Осташа.

Непривычно глазу, барка всем телом отдалась от Горчака. Пенные круги расходились от скалы даже против течения. Осташе показалось, что его тысячепудовая барка так же легка, как речной цвет. Туша скалы проходила мимо, словно грозное войско. В глазах замелькали огоньки — это в водяной взвеси взблескивали осколки радуги, которая разбилась на стекляшки об уступы скалы. Горчак искоса сверху вниз глянул на пробегавшую барку и без спешки отвел взгляд, повернулся боком, а потом и вовсе спиной, уходя дальше своей дорогой.

И за хвостом каменного коня стало видно, кого порубил беспощадный мурза. Берега были закиданы досками. Журча, торчал над быстротоком гребень палатки затонувшей барки. Другая барка лежала поодаль на боку. На выпуклом смоляном окате ее поднятого борта сидело трое мокрых мужиков. Не зря Горчак звался Горчаком — много горя приносил. Подлесок по берегам шевелился: это сквозь него шли в деревню бурлаки с прочих побитых Царь-бойцами барок. На реке шныряли три или четыре косные лодки, хотя никто уже не барахтался в волнах. Косные гребцы с удивлением провожали взглядом Осташину барку: такое здоровенное судно — и вдруг всего две крошечные горсточки людей у двух тонких потесей?..

— Молодцы, братцы! — крикнул Осташа своим гребцам и подумал, что ведь до сих пор он еще ни разу ни за что не похвалил своих бурлаков.

Но бурлаки не ответили, даже не услышали Осташиных слов: не ради задора и лихости они ворочали потеси, не ради похвалы и восхищения.

Прямой быстроток несся дальше, к бойцу Молокову. Вдоль уреза воды слева в зелени мха белели гладкие проплешины каменных лещадей. Это Молоков мостил к себе дорожку. Он был самым хитрым из всех чусовских бойцов. Черти выстроили его так, что и осмотреть-то его можно было только сделав оборот вокруг себя. Так домового можно увидеть только спятившись в подклет по лесенке с пятничной свечой в руке, а потом надо нагнуться и меж собственных ног глянуть в дальний угол. Молоков ровной невысокой стеной охватывал поворот реки, но в самом конце эта стена вдруг дико вырастала вверх и клином врезалась в стрежень. И Чусовая здесь была словно наклоненная тарелка — вся вода валилась под скалу. Ей не хватало места, она лезла на камень грядой белых зубцов и рушилась обратно. Ловушка Молокова перехватывала потоки и завязывала их в узел. Бешеное молоко бурлило в улове бойца, урчало, ныло. Осташе казалось, что рано или поздно скала не выдержит этого несмолкаемого воя — развалится и рухнет. Здесь и сейчас все уже было сумасшедшим.

Барка заходила в поворот, и ее неодолимо сдвигало, стаскивало, свозило к бойцу. Осташа чувствовал, что его бурлакам попросту не хватает силы, чтобы удержать барку на струе, которая пробегала мимо каменного клина. Набег барки был сильнее, чем вязкость струи: скорость выдавливала барку на тот путь, что обрывался в кипящем молоке под каменным колуном.

— Наддай! — орал Осташа. — Наддай, братцы!..

Барку тащило юзом. Осташа колебался только мгновение. Жаль было якоря — Осташа берег его для Колывана…

— Важен, Ульяха, кидай якорь! — закричал Осташа.

Два бурлака бросили кочетки и кинулись к якорям.

Важен приподнял железную лапу, а Ульяха толкнул цевье. Якорь ухнул за борт. Звонко взрыкнула цепь, улетая вслед за якорем. Тотчас барка страшно дернулась. Бурлаки полетели на палубу, Осташу швырнуло на перильца. Барка осела кормой, как лошадь, вставшая на дыбы. Нос ее приподнялся со страдальческим всхлипом, распустив вокруг кружево пузырей. Течение волокло барку дальше, но уже куда медленнее. Барка тряслась, прыгала — это по дну, загребая лапами валуны, волокся и кувыркался якорь. Цепь отзывалась чистым колокольным звяком. Набег скорости «съедался». Река принялась водить барку слева направо и справа налево, как рыбу на лесе. Молоков впереди закачался, словно не знал, в какую сторону прыгнуть.

— Важен, готовься! — крикнул Осташа, глядя, казалось, сразу и вперед и назад.

Когда барку отвело носом от скалы, Осташа махнул рукой:

— Давай!..

Важен выдернул железный прут, продетый сквозь кольцо в кнеке и сквозь последнее звено в цепи. Цепь стрелой улетела в воду — якорь был сброшен. Барка встала на живую струю и пошла свободно. Струя пронеслась вдоль ревущих зубцов, гибко уклонилась от каменного клина, который даже словно бы наклонился над баркой, и вплелась в Рубец — длинный гребень кипунов. Он протянулся от Молокова до излучины реки и там с разгона клочьями вылетал прямо в поломанный лес под Кликуном. Теперь надо было свалиться с Рубца налево, иначе вышвырнет на берег всем пузом.

— Корнила направо, Никешка налево! — закричал Осташа, разворачиваясь назад. — Что сил есть, давай!..

У Молокова не было спины — всюду рыло. И теперь это рыло взметнулось до небес — откуда только взялась такая высота?.. Молоков бил барки и о свою оборотную сторону: здесь тоже клокотало варево, в котором носились и ныряли какие-то совсем измочаленные обломки. От Рубца отслаивался коварный противоток, который вдруг с шипением разворачивался назад, разметав брызги дугой, и бился в скалу, словно каялся, как грешник, ударивший лбом в половицу. Барка Осташи колыхнулась на этом повороте, но не поддалась.

Рубец хоть и был вздутой водяной межой, но держал барку точно в оковах — не вырваться. Бурлаки валились на потеси, а не видно было, чтобы судно хоть чуть-чуть сдвинулось. Осташа знал странную повадку здешней воды: гребешь — и нет ответа барки. Надо словно бы набрать силы, нагрести ее под судно лопастями. Корнила и Никешка упрямо метались на рукоятях. Вдруг барка медленно, грузно повалилась набок и съехала с Рубца, погрузившись левым бортом почти до палубы. Никешкина потесь зарылась в волну так, что бурлаки повисли на кочетках. Потесь Корнилы вхолостую чиркнула по воде и вздернулась — бурлаки полетели спиной на доски. Один из них споткнулся и с воплем кувыркнулся за борт. Осташа широко перекрестился трубой: прими, господи, бессмертную душу…

Умытая бойцом, барка чисто и ровно бежала по быстротоку дальше, потихоньку отдаваясь в сторону от полосы воспаленного Рубца. От напряжения, от гибельного азарта, от страха и от гордости Осташу словно корежило изнутри. Он прошел! Он не дался! Он выбьет Колывана с Чусовой, потому что он сильнее любого другого сплавщика!

Впереди был высокий еловый берег с маленьким камнем Кликуном на круче. Кликун и вправду напоминал лебедя-кликуна: каменная тушка, и слева узкий выступ, будто длинная и тонкая шея с головкой. Кликун плыл по еловым волнам высоко над Чусовой.

И вдруг откуда-то оттуда донесся ружейный выстрел, словно пастух щелкнул кнутом. Потом бабахнул второй выстрел. Осташа поневоле поднял глаза. На площадке Кликуна стояли два мужика, на отличку от зелени хвои одетые в красные рубахи. Мужики опустили ружья и принялись махать шестами с белыми тряпками. Они чего-то орали, но их невозможно было услышать сквозь расстояние и шум воды.

«Кому они кричат?..» — удивился Осташа. Кроме его барки, других судов на реке не было. Люди, что изредка мелькали по лесу на склоне, тоже не могли ни увидеть, ни услышать тех, что на скале. «Мне, что ли?..» — Осташа прищурился на Кликун.

А барка уже добегала до поворота, и пора было отдавать команду. Но мужики на Кликуне вдруг бросили свои шесты с тряпками и под мышки подняли на ноги кого-то, кто лежал на площадке скалы. Лица человека не увидеть было — далеко. Но Осташа разглядел серую вогульскую одежу из шкур и длинные светлые волосы.

«Бойтэ?.. — не поверил он. — Нет, не может быть!.. Откуда?.. Почему?.. Бойтэ?.. Нет! Нет!»

— Сплавщик, команду!.. — требовательно закричал Корнила.

Осташа уронил взгляд на реку, поднес ко рту трубу и сказал едва ли чуть громче обычного:

— Корнила, вправо… Никешка, влево помалу…

А потом глаза Осташи вздернулись обратно на Кликун.

Мужики на скале даже приплясывали, приподнимая и встряхивая девку-вогулку. Сейчас уже слышны стали их невнятные вопли. Барка заходила в поворот и разворачивалась. Осташа, задрав голову, не сводил взгляда с Кликуна и тоже разворачивался на скамейке, только смотрел назад, а не вперед.

— Осташка, ты чего? Осташка!.. — надрывался с кормы Никешка.

Барка уже миновала Кликуна.

Мужики на скале тоже следили за баркой. И едва каменная шея скалы-лебедя должна была закрыть их от Осташи, они толкнули девку-вогулку в пустоту. Осташа увидел, как взвились светлые волосы Бойтэ, когда она полетела в пропасть. Она падала медленно, как желтый березовый листок, — сто жизней прошло, прежде чем она исчезла за макушками елей. Осташа не охнул, не вздрогнул, не пошевелился, вперившись глазами в высоту.

— Остафий!.. Вон Колыван! — орал сзади Корнила. Осташа как неживой послушно поворотился лицом по течению, но сквозь картину открывшегося створа все еще видел еловый склон, скалу и падающую девчонку с разлетевшимися волосами. А слева, возле берега, на заплеске громоздилась барка Колывана. Вблизи она казалась огромной. На полреки топырились четыре потеси. Целая толпа бурлаков и косных толклась, как на базаре, возле рукоятей-кочетков. Косная лодка громоздилась на кровле палатки. На скамейке, посмеиваясь, стояли пятеро человек: сам Колыван, Прошка Крицын, караванный Пасынков, водолив дядя Гурьяна и Чупря Гусев. Колыван уже сбросил якорь, и его барка шла вдоль берега, набирая ход.

Осташа, приоткрыв рот и забыв о своей трубе, глядел на створ пустыми плазами. Ну, река… Ну, скала большая впереди; до середины, похоже, реку перегородила. Вода горой стоит, пенится. Шумно. Ёлки по берегам. Вон сосна, похожая на суксунский светец. Слева и впереди другая барка плывет. Колыванова барка. Плывет она медленнее, чем его судно. Он ее обгонит. Потом начнет разворот, чтобы отуриться, потеряет ход, и барка Колывана толкнет его в корму. Это случится вон там. Он развернется больше, чем надо, и его понесет на скалу. Он ударится в скалу кормой. Его барка разобьется. Все утонут. Ну и что?

Ничего не трогало души. Не было уже души в теле. Тело стояло на скамейке полое, как берестяной короб: ни боли, ни тоски, ни ярости, ни гнева. Осташа был как пустая рубашка, надутая ветром. И все вокруг враз стало бесцветным, словно бы нарисованным по сплошной блеклости мира тонкими темными линиями. Надо было пристально вглядеться, чтобы понять, что цвет-то еще есть где-то в глубине — леса еле зеленые, небо чуть синее…

— Остафий! — страшно орал с носа Корнила.

Осташа мертвым движением согнул руку в локте, воткнув трубу в губы, и ответил:

— Тиха!

Обе барки бежали по реке почти вровень. Осташа смотрел, как вода несется вдоль смоляных бортов Колывана. Пятеро на скамейке чужой барки смотрели на него, на Осташу. Интересно, сколько Колыван заплатил Пасынкову, чтобы караванный разрешил утопить барку своего каравана?.. Они ведь понимают, чего уже сделали и чего еще собираются сделать. Понимают, что убили девчонку-вогулку, что хотят потопить чужую барку и сгубить полтора десятка человек. Как там у них в душе-то: совесть не торкается в горло? А тем, кто на потесях работает, не хочется ли бросить кочетки, чтоб не случилось беды?..

Осташина барка начала перегонять колывановскую. Но Осташа бежал по внешней, по длинной дуге поворота, а Колыван — по внутренней, по короткой. Кто впереди сейчас — это не важно. Все равно впереди всех — Разбойник, похожий на закрытые ворота.

…Вот, значит, почему Колыван был уверен, что Осташа пойдет не справа, а левее, где его можно будет достать. У Колывана была приготовлена ловушка — Бойтэ. Так ведь и случилось. Осташа зевнул тот миг, когда надо было подгрести и остаться на правой струе… Да ладно. Прямоугольная стена Разбойника дулась, как на дрожжах. Утреннее солнце зашло за скалу, и все небо оказалось в зареве. Скала превратилась в ледяную стену: обведенная сияющей каймой плита многослойной тени, в которой не видно ни выступов, ни выбоин, ни лишаев…

«Господи! — Осташу вдруг рвануло поперек живота. — Сделай хоть что, лишь бы она осталась жива!.. Пусть ведьма она, пусть язычница, пусть грешница! Пусть грешен и я, и трижды, и семижды, — прости ее, спаси! Ты же добрый, ты все понимаешь! Возьми меня всего взамен, возьми цареву казну, возьми батину правду, возьми всех, возьми Чусовую, все, что хочешь, все, что потребуешь, — но только спаси ее, ты же можешь! Я не буду больше искать ее, я никогда о ней не подумаю — но спаси ее, не дай мне потерять веру в тебя!..»

Один Осташа упал на колени на скамейке, а другой, оборотный, стоял и смотрел на Разбойник. Пора.

— Ульяха, Важен, кидай якорь!

Спасибо Петруньке: если бы он не прибежал сегодня утром, второй якорь Осташа не приготовил бы.

Пробороздив доски палубы лапами якоря, Важен и Ульяха пихнули якорь за борт. Цепь как живая тотчас напряглась струной. Барку рвануло, по самую корму осаживая в воду. Бурлаки опять полетели друг на друга. Зато барка Колывана, как по волшебству, сделала огромный рысий прыжок и сразу оказалась прямо впереди, прямо перед носовой потесью Осташиной барки.

Цепь, жалобно тинькнув, лопнула. Барка качелью качнулась на нос и, окутываясь пеной, в изнеможении зашипела — будто ее придушили и отпустили. Под бортами снова заурчало: стрежень всасывал в себя освобожденное судно.

— Корнила, затащи потесь! — крикнул Осташа.

На чужой барке только Колыван понял, что случилось. Осташа увидел, что он сразу поднял трубу… поднял и опустил. Ему сейчас нечего было командовать. Он уже ничего не мог изменить.

Осташина барка медленно догнала колывановскую и нежно ткнулась скулой в ее пыж, словно поцеловала. На обеих барках никто из бурлаков не греб, все смотрели друг на друга. И Осташа смотрел на Колывана, а тот отвечал угрюмым, ненавидящим, тоскливым взглядом исподлобья. Осташина барка наваливалась все весомее, все тяжелее, как кобель, который сначала ластится к суке, лижется, повизгивает, а потом прижимает ее к земле и наскакивает сверху и сзади. Колыванова барка, и без того шедшая наискосок, чтобы толкнуть Осташину, потихоньку продолжила разворот. Ее пыж со скрипом скользил по скуле Осташиного судна. Неявный уклон пути все быстрее делался явным. Осташины бурлаки молчали, а бурлаки Колывана завертели головами, глядя то на Разбойника, то на Осташу, заорали, замахали кулаками, нелепо задергались, делая вид, что хотят перепрыгнуть с барки на барку и всех поубивать. Побагровев, со скамейки ревел что-то Пасынков, а Чупря, оскалясь, куда-то рыпнулся бежать — небось за ружьем.

Колыван молча схватил его за шкирку.

Осташа поднял трубу и, помедлив, крикнул Колывану:

— Держи на сосну как суксунский светец!..

Колыван тотчас отвернулся, выглядывая примету.

И наконец пыж колывановской барки отлепился от Осташиного борта. Барка Колывана окончательно встала поперек струи боком к Разбойнику. Осташа и Колыван одновременно схватились за трубы.

— Корнила, потесь на воду, вправо! — закричал Осташа. — Никешка, влево!

— Макар, загребай, Никита, табань! — услышал Осташа команду Колывана.

Барки расходились. Колыван оставался сзади.

Справа поток начал вздыматься, отталкивая Осташу к левому, безопасному берегу. Не плеск, не шум, не рев царили у Разбойника, а могучий и просторный гул, как по окоему в грозу. Разбойник словно постепенно подымался со дна, подымая на груди и поток, а потом выпрямился отвесно. Стрежень взбежал по его стене и свернулся набок, обламываясь водяными глыбами. Разбойник стоял неколебимо, подпирая собой текучую гору воды. Он так взбивал Чусовую, что уже не морось, не взвесь, не водяную пыль, а настоящий пар срывало с гребней, как в бане с каменки, и клочьями несло вниз по течению. Осташа обходил Царь-бойца на уважительном расстоянии. Его бурлаки с ужасом и благоговением смотрели на страшный, мгновенный и вечный бой скалы и реки, когда скала вспарывает, выворачивает наизнанку водяную толщу. В этом зыбком и нерушимом равновесии оба они — боец и поток — стоят дыбом, упираясь друг в друга, и не падают.

Обдав стужей, громада Разбойника ушла за корму. Барка Осташи осела, облегченно раскачиваясь. Солнце полыхнуло в глаза. Осташа прошел Разбойника, но прошел просто так, по прямой — не отуром.

Осташа оглянулся, ожидая увидеть, как из-за скалы начнет выбрасывать людей и доски. Но увидел он совсем другое. Вперед кормой из-за угла каменной стены, накренившись, по склону водяного отбоя вылетает барка Колывана — целая и невредимая.

Колыван прошел Разбойника отуром.

 

«СПАСИ ИХ ВСЕХ»

Это было хуже всего: батина правда оставалась в руках Колывана. Теперь Колыван вправе был сказать: да, можно пройти Разбойник отуром и Переход барки не убивал. Но ведь не скажет же Колыван такого! Он скажет: нельзя пройти Разбойник отуром, а у меня это получилось случайно, такая уж вода в нынешний сплав, повезло мне… Или даже так: можно пройти Разбойник, но как это сделать, знаю только я, а Переход не знал и убил барку по умыслу.

Все ожесточало, ничего не примиряло — потому что ничего не давалось в руки, будто заколдованное. Мимо неслись ребра Четырех Братьев: неприступные отвесные пласты, меж которых в распадках тесно стояли маленькие елочки. Батя как-то говорил Осташе: ты не смотри, что они маленькие, это не подрост; им каждой по сотне лет, но растут они в такой теснине, что весь век свой остаются в древесном отрочестве. Как-то раз Осташа срубил такую елочку и посмотрел на годовые кольца. Колец не было; весь стволик был такой мелкослойный, что паутинно-тонкие колечки слились и перемешались… А вон из уремы с рычанием выпрыгивает Четырешный ручей, бухается в Чусовую и тотчас тонет без следа. На полянке за ивняком мелькнул и крест на могиле Сашки Гусева; крест уже упал и уперся одной лапой в землю…

Сашка Гусев — вор, но могила, хоть и такая, у него есть. А у бати нету. Это ведь батя нашел путь мимо Разбойника — а Колыван скажет, что этот путь нашел он. И Осташе возразить будет нечего — он так и не прошел разбойник отуром. Колыван перехитрил его. Колыван велел сбросить Бойтэ с Кликуна и всей ее жизнью заплатил за краткий миг Осташиного внимания…

На совести Колывана и батя, и вогулка, а Колыван живым-невредимым вырвался из-под Царь-бойца… Где же справедливость, где же бог?.. Или в этом бог и есть? Или только так и надо, чтобы своя правда в свои руки не давалась? Может, правда в своих руках — это как чужая душа в ургалане: в чудище она превращается?

Чусовая неслась в еловых берегах чистая и неопасная. Она была волнистой, блещущей, то рыжей на просвет, то зеленой в тени лесных отражений. Как журавли, курлыкали в струях валуны по приплескам. Небо подмигивало, словно встряхивало гривой. Река после бойцов стала веселой и лихой, как погоня за разбежавшимися врагами, чье войско только что сокрушили вдребезги. Бурлаки отдыхали. Барка катилась сама, точно санки с горы.

«А чего я хочу? — спрашивал себя Осташа. — Ведь вот оно — счастье!» Он сплавщик. Никто уже этого не оспорит. Уже летом по всей Чусовой станут рассказывать, как молодой Переход на барке с десятком бурлаков отпихнул самого Колывана Бугрина и прошел Разбойник. И караванные начальники, и пристанские приказчики, и купцы осенью с оказиями начнут подсылать к Осташе человечков: как, Остафий Петрович, на будущую весну подрядитесь к нам, а? Вот и все. Так будет. И он пройдет второй раз, третий, десятый. И уважением к нему отмоется батино имя. Никто и не вспомнит Колыванова поклепа. У отца-вора такого сына быть не может. А царева казна — да пусть она себе лежит под землей, ждет хозяина. Колыван же все равно рухнет: или сгибнет, как про то Конон говорил, или перепреет злобой так, что никто к нему не подойдет. Чупрю власти изловят: Чупря прятаться перестал, значит, скоро попадется. Бойтэ — пес с ней. Осташа ведь сам отказался от нее. Пусть черти забирают ее из-под Кликуна. А он найдет себе другую девку: добрую, с титьками и жопой, и чтоб на рожу была покраше, и родни поменьше. Все хорошо. Страшное позади. Чего надо? Чем он недоволен? Почему все сердце в непросыхающей крови?..

Глухой рокот пополз из-за поворота. Это бурлил Отмётыш. Он тоже был бы царь-бойцом, если бы встал чуть поближе к Разбойнику и Молокову. А так — опоздал. Барка заходила в пологую излучину. Отмётыш двумя гребнями сползал с вершины правобережной горы, взрывал Чусовую. Он словно бы пер вверх по течению что было сил, ломился на подмогу Царь-бойцам, подымая могучие буруны. Но Отмётыш и был отметышем — слишком далеко судьба отметнула его от собратьев.

— Не трожь потесей! — крикнул Осташа своим подгубщикам, поворачиваясь спиной к левому берегу. — И так не заденем. Пробежим, побалуем…

Чусовая словно в оторопи замедляла ход. На самом деле это боец давал реке обратный подпор. На таком подпоре и гибли барки, которые без тяги стрежня вдруг начинали рыскать и врезались мордами в скалу. Но Осташа видел: его набега хватит пройти мимо бойца.

Отмётыш приближался, бессмысленно-грозный и уже не страшный. Он казался даже нелепым, как глухой мертвец, который прослушал пение петуха и все еще торчит на перекрестке, желая пугать народ, хотя заря уже брезжит по окоему. Два каменных долота Отмётыша далеко выдвинулись в Чусовую, срезая кудрявую стружку волны. Барка шла совсем рядом, ее заколыхало на отбое, обмахнуло водяной пылью. Отмётыш быстро отворачивался, словно не хотел видеть, что он никого не устрашил. И Осташа, и бурлаки глядели назад, на затылок обиженного бойца. И тут барка словно врылась носом в воду, и вокруг победно зашипела пена.

Нет, даже напоследок не стоило баловать с бойцами! От загривка Отмётыша начиналась такая же обратная струя, как на Молокове. Она подхватывала судно и била его о лопатки скалы. Осташа едва не вцепился себе в волосы. Его барка попалась в сети Отмётыша. Она замедлила бег, потом остановилась, а потом неохотно подалась вправо и вбок. Даже деревья на берегу удивленно зашумели. А Отмётыш ласково и мстительно потянул барку назад, и барка потихоньку двинулась кормой на скалу.

Бурлаки заругались, схватились за потеси.

— Никешка влево, Корнила вправо! — закричал Осташа.

Барка шла по мутному, бурому, мусорному улову за спиной Отмётыша. Осташа почувствовал, как старый подлый бес, сидящий в глубине скалы, злорадно скалится, глядя на Осташу сквозь мертвую толщу камня. Он разворачивается задом и наматывает на локоть веревку с петлей, которой он заарканил барку.

Бурлаки успели загрести только пару раз.

— Никешка, бросай потесь! — злобно крикнул Осташа. Никешкины бурлаки отскочили от весла. Лопасть ткнулась в скалу. Барка продолжала напирать дальше. Потесь вставала дыбом. Только молодой Тараска, не сообразив, крепче вцепился в кочетки, и его словно чудом вознесло в воздух и уронило с саженной высоты обратно на палубу. Барка рамой «сопляков» въехала в камень. Ломаясь и лопаясь, затрещали брусья, разлетелась щепа. Удар был не сильный — всех только качнуло. Барка вжалась пыжом в камень и на мгновение замерла. «Спасибо, дядя Кафтаныч, за добрую работу!» — успел подумать Осташа.

Отдачей от удара барка пошла назад и вправо; вдоль правого борта радостно зажурчала коварная отбойная струя. Барка попала в кольцо водоворота. Сейчас все повторится.

— Не греби! Просто стой! — крикнул Осташа Корниле.

Барка, как баран, тупо отступила, остановилась, съехала к берегу и опять пошла на скалу. Стукнула в нее кормовым пыжом и снова откатилась, подхваченная оборотной струей. Бурлаки стояли, держась за огнива, и мрачно глядели на каменный обрыв. Такое неторопливое кружение с вязкими, несильными, но увесистыми ударами могло продолжаться долго — до тех пор, пока не расшатается корма. А потом сквозь щели вода хлынет в барку. Так и тонули невезучие суда под загривком Отмётыша.

Из-за скалы показалась барка Колывана. Она взяла куда ближе к левому берегу, а потому оборотная струя ей не грозила. Колыван победно пробегал мимо, а с его барки свистели, улюлюкали, смеялись над Осташиной незадачей.

— Корнила, тащи на корму снасть с кошкой! — крикнул Осташа.

Кажется, он придумал, чего надо сделать, чтобы вырваться из цепкой круговерти.

— Дементий, Касьян, скидывайте снасть с огнива всю до перевязки! Мужики, следите, чтоб она не перепуталась! Топор готовьте!..

Корнила с разлапистым четверным якорем-кошкой в руках пробежал по скату палатки, остановился внизу, возле скамейки.

— Чего замыслил? — спросил он.

— Сейчас как торкнемся снова — закинь кошку вон туда, в расщелину! — нагибаясь к нему и тыча пальцем, пояснил Осташа. — Засади намертво!..

Корнила кивнул и побежал на корму, волоча хвост толстой просмоленной снасти.

— Место, православные! — крикнул он, расталкивая Никешкиных подручных и забираясь на обломки «сопляков».

Широким движением он ловко стравил легость, повисшую из его кулака петлями. Скала приближалась. Корнила развернулся плечами, изготовившись кидать якорь.

Барка вновь ударилась пыжом в камень. Под палубой звякнуло. Осташа переступил с ноги на ногу, бурлаки дружно поклонились. Корнила качнулся вперед и вслед за движением тела махнул рукой, посылая якорь за выступ скалы.

Кошка перелетела выступ и упала где-то на другой стороне утеса. Корнила тотчас потянул за легость, проверяя.

— Села! — крикнул он, оглянувшись.

— Дементий, топор бери! — тотчас приказал Осташа.

Барка отходила от скалы и опять окуналась в оборотную струю. Снасть на палатке, на палубе зашевелилась, поползла и вдруг прыгнула вверх, натянувшись струной. Барка качнулась. Теперь она за носовое огниво была привязана к скале и дальше назад отойти не могла. Но струя тащила ее и разворачивала свободную корму.

— Пошла-а!.. — радостно закричали Никешкины бурлаки.

Корма выходила из-за скалы — барку ставило носом в правый берег: поперек течения, поперек оборотной струи.

Осташа дождался, пока барка не укажет кормой на устье ручья Отмётыша по левому берегу.

— Руби! — решительно крикнул он Дементию. Тюкнул топор, и снасть, извиваясь в воздухе, улетела к скале, упала на камень и бессильно ссыпалась в воду. Барка поплыла боком вперед. Она еще наполовину сидела в струе водоворота. На загибе струи она словно в колебании замедлилась, чуть подалась к берегу, но все же будто передумала: перекатилась через струю и вышла из притяжения улова.

— Касьян, греби вправо! — командовал Осташа.

Корнила уже бежал по палатке на свое место.

— Никешка, потесь пристроишь? — спросил Осташа.

— Да пристрою, — оглядывая обломки «сопляков», пообещал Никешка. — Неловко, конечно, будет…

— Ничего, к вечеру уже вырвемся из камней. Двадцать верст всего осталось!..

Освобожденная барка выправилась и пошла, понемногу набирая ход. Разозленный и раздосадованный своим промахом, Осташа с прищуром всматривался в берега. Вот слева прополз Коровий камень, отличный от прочих вонью целебного родника у подножия. Потом справа — еще одна Коврижка, а за ней через устье речки — камень Щит, серо-бурый, плоский. Его и не разглядеть было под пухом мелких елочек, проросших из всех трещин и складок. Через версту слева впала говорливая речка Шумиловка. На поляне в ее устье над горбом моховой крыши домика Ерана подымался дымок. Сам Еран стоял на берегу, одетый для охоты: в меховой перепоясанной яге, с длинным луком через плечо. Осташа вспомнил, как год назад на Рассольной пристани дядя Федот рассказал ему, что Еран отдал его артели медведя, подстреленного им на Гусельном бойце. Будто бы медведь человечину ел, и Еран не решился связываться с духом хозяина-людоеда… И почти сразу после жилища Ерана справа поднялся могучий кремль камня Воронки со звонницей соснового бора на вершине.

— Глянь! Глянь! — вдруг загалдели бурлаки. — Гуси прилетели!

Осташа повернул голову. Перед Воронками в Чусовую впадала речка Вороновка. Из уремной пещеры ее устья на простор Чусовой один за другим важно выплывали серые лесные гуси — словно струги Ермака. Они сразу поворачивали и плыли дальше цепочкой вдоль берега, но не пугались барки, не взлетали.

И вдруг у Осташи словно что-то покатилось в голове, искры заплясали перед глазами. Рассыпалось то, что было неправильным, неверным, непрочным — и тут же выстраивалось то, что и должно было быть. Еран с его медведем, убитым на Гусельном бойце; Отмётыш, отнесенный вдаль от Разбойника, от Четырех Братьев; Колыван с Чупрей Гусевым; братья Гусевы; царева казна; перелетные гуси… Вот она, простенькая разгадка батиной загадки: четыре брата Гусевых — это не боец Четыре Брата, а боец Гусельный! Батя закопал цареву казну на Гусельном бойце! Вот в чем подсказка: Гусевы — это Гусельный, а не братья — Четыре Брата! Гусевы догадывались об этом друг за другом: сначала Сашка, потом Фармазон, а теперь Чупря!..

А ведь Колыван подряжался плыть с караваном только до пристани Рассольной… Но от Рассольной до Гусельного — меньше версты! Вот в чем хитрость!

Осташу затрясло. Колыван отнял у него все: он сгубил батю, опорочил его имя, отогнал Осташу от Чусовой, присвоил батин путь отуром вокруг Разбойника, убил Бойтэ… Осташа одолел Царь-бойцов и в ребячьей гордости посчитал, что всех победил… Но побеждал только Колыван, один лишь Колыван! Даже терпя поражение, он всегда побеждал!.. И сейчас он заберет последнее — цареву казну! И пусть Осташа хоть всю жизнь дальше ходит по Чусовой сплавщиком, пусть женится на любой девке с титьками и жопой — жизнь его все равно будет гнила изнутри, пуста, как берестяной поплавок-бабашка!.. Ошибайся, как хочешь, и греши, как можешь, — но все это мелкая рябь, а не крутая волна, если жизнь твоя застойный пруд, а не свободная река… Словно тетива соскочила с запорного крючка — Осташу даже кинуло вперед так, что он вцепился в перильца.

Барка уже подкатывала к Рассольной пристани. Домишки, кровли амбаров, гребень плотины в распадке, ряды свай у причалов, свежее судно, приготовленное для Усть-Койвинского кордона… Колыван уже убежал дальше… Нет, не Колыван! Убежала его барка с караванным Пасынковым, со сплавщиком Прошкой Крицыным, с водоливом дядей Гурьяной. А Колыван и Чупря здесь съехали на берег в косной лодке. Осташа взглядом, как пушечным ядром, прошибал проулки деревни. Вон они — Колыван и Чупря! У обоих за спинами ружья! Стоят у раскрытого прореза плотины и ругаются с пристанским приказчиком. Понятно: хотели перейти на другой берег пруда, а прорез в плотине распахнут, и мостка нету! Сколько времени потребуется Колывану и Чупре, чтобы найти на Рассольной пристани лодку?

Колыван и Чупря одинаково оглянулись на Осташину барку. Осташа окаменел лицом, словно по лицу они могли прочесть его мысли. Барка его миновала причалы, миновала устье Рассольной речки. Впереди раскрывался совсем недлинный створ, который замыкала треугольная плита Гусельного бойца.

Что делать, как остановить Колывана? У Осташи нет косной лодки, чтобы высадиться на берег! Осташа не сделает хватку, потому что справа — скалы, да и не достанет для хватки простора! Осташа не может даже броситься с барки в воду и доплыть до приплеска — вдруг не доплывет, ледяная ж вода!.. Бить барку о Гусельный и прыгать на скалу?

Можно… Да, можно.

Барка неслась мимо расписного, сказочного теремка Гнутого камня. Можно убить барку… Но как же честь сплавщицкая? Как же доброе имя сплавщика, не убивающего барок на бойцах? Как дальше жить, — если он выживет, конечно, — когда следующей весной никто не позовет его в сплавщики?.. И ладно, если бы только это… Но ведь бурлаки его, скорее всего, погибнут! Из сорока человек, вставших у потесей в Каменке, только тринадцать поверили ему и дошли с ним до Гусельного бойца — и здесь он всех предаст?.. Осташу раздирало на две, на три, на десять частей.

Можно пробежать мимо… И будет дальше сытая жизнь, чистая совесть… Но ведь жгло разум и душу что-то такое, совсем недоступное, неподвластное, сразу и доброе до святости и по-сатанински злое, необоримое, непреодолимое… Бойтэ — она была оттуда, из этой жгучей выси. Но Бойтэ — ведьма! А господь? А господь?.. Ну почему он, Осташа, не истяжелец? Истяжельцу нет греха, потому что душа его, заговоренная на крест, тихо лежит в кармане Мирона Галанина и ничего не знает, ни в чем не виновата! Почему он не Конон Шелегин, который без колебаний только вздохнул бы сурово: простите, мужики, выпало вам за дело правое пострадать — испейте чашу. Конон воистину был сплавщик: он и спасал народ в теснинах, и приговаривал к гибели, потому что и в жизни-то мыслил себя только сплавщиком, который в одиночку любое решение принимает, какое нужным сочтет. А что бы сделал на месте Осташи батя? Батя пробежал бы мимо бойца. Что бы сделал на месте Осташи Пугачев? Пугач бы убил барку.

— Бью барку! — заорал Осташа в трубу. — Бью барку!!

Бурлаки оглядывались на него, не могли ничего понять, таращили глаза и разевали рты. Но Осташа уже не смотрел ни на кого — только на глыбу Гусельного в венце створа. Вот он, его Боец Неназванный. Вот она — его оборотная сторона. Вот она, его страшная сплавщицкая тайна: «Бью барку!» Осташа уже задыхался, ничего не соображал, ничего не видел. Все было решено — оставалось только доделать. Но душу разбивало последнее заклинание, как при набате язык разбивает медный купол своего колокола: «Господи, спаси их всех! Господи, спаси их всех! Спаси их всех!..»

 

БОЕЦ ГУСЕЛЬНЫЙ

— Ты что творишь, сплавщик?! — отчаянно кричал Корнила от носовой потеси. — Командуй!.. Ты что задумал?..

Осташа молча глядел на него. Челюсти у Осташи занемели, будто на уста наложило печать. Скулы расцвели нежным девичьим румянцем. Барку несло прямо на скалу — лоб в лоб. Треугольная, срезанная поверху стена Гусельного с клином елового леса на вершине казалась огромным погребальным голбцом.

И Корнила вдруг все понял. Лицо его не дрогнуло, только глаза провалились и стали бешеными. Он сорвал с себя шапку, швырнул за борт, отвернулся и вцепился в рукоять потеси.

— Пошли, православные! — страшно взревел он на бурлаков.

И носовая потесь заработала сама по себе, без сплавщика. Корнила, казалось, ворочал ее в одиночку, двигал вместе с грудой бурлаков, повисших на кочетках. Бурлаки осатанело носились по палубе вправо и влево. Потесь замахала, как водобойное колесо на плотине в вешняке, сквозь который прет шальная талая вода.

Осташа разжал судорожно сцепленные пальцы. Сплавщицкая труба с жестяным бряком упала на кровлю палатки, покатилась по дуге и булькнула в воду. Осташа слышал эти звуки отчетливее, чем нарастающий клекот бурунов под бойцом. Мимо барки по берегу бежал ельник, точно стая остроухих вогульских собак. За остриями елок мелькал толстый, разбухший столб камня Башня.

Осташа оглянулся. Никешка еще ничего не понял. Он не видел Гусельного за скамейкой и палаткой барки. Он только вопросительно вздернул брови и приготовился налечь на потесь. Осташа покачал головой. Никешка закивал.

Корнила разворачивал барку перед бойцом, но это все равно бы не помогло избежать удара. Барку требовалось обеими потесями стаскивать по струе налево, а не поворачивать. Корнила добился лишь того, что барка налетала на бойца бортом, а не носом.

И тут Никешка тоже увидел Гусельный.

— Осташка!.. Осташка!.. — в ужасе завопил он, будто Осташа каким-то образом мог не замечать скалы.

До нее оставалось два десятка саженей. Осташа уже задрал голову, глядел на гребень вершины. Барка качнулась — и все, огрузла в страшном свальном потоке, из которого выхода уже не было. Гадючье шипение зашелестело вдоль бортов и угасло, растворившись в реве бурунов. Пенный вал трясся и прыгал вдоль подножия скалы.

Осташа опустился на колени, крепко цепляясь за перильца. Он должен был при ударе удержаться на скамейке. Потом уж, когда барку начнет переворачивать…

— Все на левый борт!.. — успел крикнуть Осташа.

Бурлаки заорали, бросая потеси. Белая пена, как метель, вмиг забила глаза. Барку могуче приподняло и всем бортом плашмя ударило в скалу.

Осташу кинуло вправо, но он повис на перилах. Он ничего не видел в клубящемся тумане пены, только слышал вопли, треск и хруст борта, клокотание воды. Вот оно как — биться о бойца самому… Совсем не то что глядеть, как бьются другие.

С натужным стоном гвоздей, которые вытягивало из брусьев, палатка начала горбиться и задираться. Она складывалась, как книга. Робко звякнул, заскрежетал где-то под ногами чугун, трогаясь с места, и тотчас зазвенела под палубой чугунная речка посыпавшегося груза, потом загрохотала водопадом. Барка словно даже с облегчением повалилась на правый борт. И все можно было стерпеть — крики, грохот, треск, толчки, но только не это опрокидывание палубы под собою.

Она непрочной опорой была, конечно, барка-то. Но за дни этого сплава Осташа успел привыкнуть и к тряске, и к раскачке скамейки под ногами. Он успел поверить в зыбкую надежность палубы, и вдруг палуба начала дыбиться стоймя. Осташе показалось, будто на подмытом склоне земля плывуном потекла у него из-под ног, будто весь мир вокруг него переворачивается и небо опрокидывается на землю.

Осташа не боялся конца света, о котором талдычили учителя. Что в нем, в этом конце? Ведь за ним последует Страшный суд, и добрый господь наверняка спасет его, Осташу, который к тому времени давно уже умрет после долгой и славной жизни и будет спокойно ожидать божьего приговора. Осташа боялся другого: что, если конец света придется именно на его жизнь? После смерти — хоть сто концов, но лишь бы не в его время! Осташа не мог представить картины страшнее той, где огненные столбы стоят по всей земле и ангелы сворачивают мир, как свиток. Неужели он все-таки угодил в это полымя? Ужас толкнул Осташу рваться вон отсюда, из одежи выскочить, из кожи. Барка все заваливалась и заваливалась вправо, словно была огромная, как мир, и не могла сгинуть в мгновение ока. Осташа прыгнул через перильца и упал грудью на обносный брус левого борта. А борт все шел вверх, из отвесного превращаясь в лежачий. Это чугун в брюхе барки катился обвалом на правый борт, и барка вставала на ребро, задирая левую сторону.

Осташа перебросил себя на мокрый, холодный и липкий порубень, черный от осмолки. Вознесенный борт вынырнул из тучи пены и брызг. Осташа увидел вздымающуюся над собой стену бойца — побитую, неровную, глыбистую. Как-то совсем обыденно кое-где она была покрыта лишайниками и мхом — и это показалось Осташе диким. Кровь напугала бы его меньше. А сверху наклонилось сияющее небо. Под стеной скалы, вытянувшись огромной плоской рыбой, в перехлесте пенного варева лежала на боку его барка. Рядом с Осташей корячились какие-то люди, сумевшие выбраться с палубы. Тех, кто останется на палубе, раздавит между баркой и скалой, как комаров — хлопком ладоней. Смятая палатка веером досок выползала по скале вверх, будто крыло растоптанного жука.

Все так долго, так долго!.. Другие барки убивались — моргнуть не успеешь. Ему казалось, что барка — трах!

Он — прыг! И уже на скале! А еще полжизни должно пройти, прежде чем барку плотно прижмет к камню!

Осташа оглянулся — и никого из спасшихся не узнал. Все были одинаковы: просто хрипящие мокрые люди. Осташа успел еще перекреститься, даже успел вспомнить «Отче наш», но не долгим бормотанием слова за словом, а разом все: не как молитву, а как икону. И тут барку наконец прислонило, прижало к скале плашмя — словно приклеило. Из щели выбило пенные буруны. Полоса блестящего черного борта под ногами ощутимо потянула Осташу вниз. Барка, скребя палубой по стене, начала погружаться ко дну. Осташа приподнялся, расклячившись, и растопырил руки. Взглядом он искал выступ, на который можно прыгнуть. Вон — выступ!.. Осташа прыгнул, как кошка, что выпускает все когти. Сейчас он смог бы удержаться на скале, как муха на потолке, смог бы вбить в скалу пальцы, как гвозди. Он и не понял, как это у него вышло: он почувствовал под собой камень Гусельного и, продолжив движение, двумя легкими толчками перекинул себя вверх на мшистую полочку — словно горшок поставил на поставец.

Он оглянулся через плечо: длинная черная полоса борта была уже пуста. Несколько бурлаков, схватившись за обломки, плыли от бойца прочь. Осташа не смог сосчитать, сколько человек плывет, — забыл счет, как деревенский дурачок. Пена завертелась на досках борта, потом борт перехлестнули прозрачные волны, а потом он весь ушел под воду и растворился, только еще какое-то время из-под воды выбуривало кучи пузырей. На скале осталось висеть прямоугольное полотнище оторванной кровли палатки; оно за что-то зацепилось углом и громко брякало о камень.

Вот и не стало его барки. Пропал труд Кафтаныча. Отныне не быть уже Осташе непобедимым, как батя, сплавщиком… Он сам убил свою барку. Чем теперь он лучше Колывана?

— Прости, батя… — шептал Осташа трясущимися губами.

Теперь все надо начинать заново. Ничего в будущем нету. Он снова — никто. Даже хуже, чем никто, потому что его еще пекла совесть. Нет, не пекла, а сдавила, защемила и расплющила, словно он все-таки угодил меж баркой и скалой… И ведь совсем чуть-чуть оставалось до победы — всего-то боец Дыроватый, и боец Плакун, и боец Гребешок, а дальше Чусовая выбегает из камней! Ну чего же бате стоило увезти эту дьяволову казну на пятнадцать верст ниже!..

— Осташка, не падай! Руку давай!.. — вдруг услышал Осташа чей-то рыдающий голос.

Он едва не сорвался со своего выступа. Повернувшись в другую сторону, он увидел Никешку, который тоже висел на скале, только немного подальше и повыше. Никешка тянул Осташе руку.

— Ты… Ты как здесь?.. — потеряв голос, спросил Осташа.

— Дак ты прыгнул, и я… Руку давай!..

— Дурак! Дурак!.. — закричал Осташа и едва не заколотился лбом о камень. — Ты почему не поплыл, как другие?.. Поднырнул бы под струю — а там десять сажен и берег!.. Ты зачем за мной прыгнул, дурак?!.

Осташа не боялся скалы. Все мальчишки лазали по скалам — по тому же Дождевому бойцу в Кашке. Но Никешка всегда был толще, неуклюжее прочих, всегда ползал хуже, медленнее, всегда трусил и, бывало, ревел. А однажды он слетел так, что расшибся в кровь и едва не убился, и батя — единственный раз! — врезал Осташе по загривку: зачем мучаете Никифора, если он вам не ровня?..

— Руку давай! Не падай!.. — просил Никешка и тянулся к Осташе.

— Да сам я!

Осташа быстро и ловко вскарабкался к Никешке, встал во весь рост, прислонившись спиной, и оглядел створ.

Маленькая лодка с двумя человечками плыла уже мимо Башни, примериваясь зачалиться на шорохе перед Гусельным. Конечно, это были Чупря и Колыван. Конечно, они видели Осташу и Никешку посреди стены бойца.

— Ты со мной дальше не полезешь! — отрезал Осташа.

— Дак как же… — растерялся Никешка.

— Нет! — заорал Осташа. — Нет! Ты на себя посмотри! Ты же меня вдвое тяжельше! У тебя же брюхо на аршин вперед торчит! Ты же сорвешься, свалишься!..

— Куда ты, туда и я, — опасливо ответил Никешка. — Я ведь уж говорил тебе…

— Нет! — Осташа застучал в камень кулаком. — Ты детство наше вспомни — кто с Дождевого падал? Стой здесь! Держись и стой! Я до Рассольной сбегаю — веревку тебе принесу!..

— Я столь долго не выстою…

— Стой! Держись! Сгинешь ведь со мной!.. Нам еще десять сажен вверх!..

— Да я ж посильнее тебя буду… Долезу…

— Здесь не мешки таскать надо! Сорвешься! Стой!.. Никешка помолчал.

— Я за тобой полезу, — тихо ответил он.

Они стояли как приколоченные к стенке. Осташа заскрипел зубами. Ну что ему делать?..

— Я тебя сам скину, — предупредил он. — Выплывешь…

Никешка начал потихоньку отползать в сторону.

— Не дамся, — предупредил он. — Лезь давай… Я за тобой.

Не было времени убеждать Никешку. Не успеют они забраться на вершину раньше Чупри с Колываном, им конец. Столкнет их Чупря, это верно.

Осташа развернулся так легко, словно стоял в своей избе на лавке. Он пауком быстро вскарабкался на сажень и остановился, оглянулся. Никешка лез. Осташа, прищурившись, рассмотрел скалу, наметил путь и взобрался еще на пару саженей. Он совсем не боялся. Никешка пыхтел, полз позади и внизу. Осташа поднялся еще и замер. Дальше шло самое трудное.

Вот дотуда он еще залезет, это можно… Оттуда… Оттуда, если на пальцах повиснуть, можно вон на тот выступ. С него почти дорожка… И все. Больше некуда. Всего с аршин остается до свисающего елового корня — а как добраться? Прыгнуть?.. Он бы прыгнул. А Никешка?..

— Никифор Константиныч, Христом богом молю тебя, останься тут, — дыша в камень, сказал Осташа, не оглядываясь. — Я смогу дальше, а ты — нет. Там прыгнуть придется, и для того надо чуть присесть. Я-то присяду, а у тебя — брюхо… Я ведь не со злости, не с досады… Я за тебя боюсь… Ну как я бабе Груне в глаза посмотрю?

Никешка засопел совсем рядом.

— Ты прости, Остафий Петрович, — тихо ответил он, — раньше надо было бояться… Я здесь не устою. Я тоже прыгну. Давай, давай вперед. Давай, пока силы не кончились…

Осташа злобно полез вверх. Почти не примериваясь, он сунул пальцы в щель и качнулся над пропастью, перелетев на выступ. Потом по мшистой, покатой полочке поднялся до последнего уступа. Дальше надо было прыгать и хвататься за корень. Вершина скалы была совсем близко.

Осташа ждал. Он был готов к тому, что услышит крик, а потом всплеск, но услышал над ухом тяжелое сопение.

— Вишь, перекачнулся же, — сипло сказал Никешка, вставая рядом.

— Последний…

— Не надо, — оборвал Никешка. — Решено уже.

Осташа повернул лицо и посмотрел на Никешку. Тот стоял, весь вытянувшись и плотно прижавшись животом к скале. Руки у Никешки были подняты; окровавленными пальцами он держался за какую-то каменную морщину над головой.

— Давай попрощаемся, мало ли чего, — сдавленно предложил Никешка, не глядя на Осташу. — Простите мне вины мои перед вами, Остафий Петрович.

— Прощаю, — ответил Осташа. — А вы меня трижды простите, Никифор Константиныч… Я перед вами трижды виноватее…

— И я прощаю.

Осташа стащил через голову гайтан с гроздью крестов и повесил его на выступ так, чтобы ни ветер, ни дождь не сорвали.

— Если я сгибну, — сказал Осташа Никешке, — а ты выберешься, то потом достань эти кресты и отдай Колывану Бугрину. Это сплавщиков родильные крестики. Колыван знает, чего делать с ними. Не забудешь?

— Не забуду.

Осташа перекрестился, царапая руку. Потом он чуть отдался от скалы, задрал голову и уставился на извив елового корня вверху. Ну, на аршин бы подлететь… Осташа еще отодвинулся от стены, поднялся на цыпочки, распластался грудью по камню, вздернул руки, скрючив пальцы, оттопырил зад над пропастью, выдохнул, напрягся… Второго прыжка не будет. Осташа метнул себя вверх.

Корень ткнулся в ладони. Осташа висел на руках.

— Взял! Я взял! — закричал он Никешке. — Можно!..

Он подтянулся, прижался к корню щекой, потом забросил на извив локоть, заскреб ногами — и полез, полез наверх. Голый камень сменился мхом, отвес — крутым скатом. Уже через миг Осташа наступил на извив корня ногой и выпрыгнул на верхушку Гусельного.

И тотчас развернулся, лег брюхом на землю и высунул голову обратно за край обрыва, чтобы видеть Никешку. Эх, была бы у него веревка, хоть пару саженей — сбросил бы другу… Рубаху, штаны порвать — так не выдержат они тяжести Никешки, совсем изопрели… Был бы хоть ножик с собой — срезал бы елку длинную, опустил Никешке ствол… Ничего нету… Только вина.

Осташа видел Никешкины руки и макушку. Никешка стоял все так же. Далеко-далеко, глубоко-глубоко внизу под ним шумели, пенились, пучились и сверкали буруны у подножия бойца.

— Ну… — выдохнул Осташа. — Давай, братец… Молюсь за тебя, родной… Давай… Не теряй силы…

Он врал: он не мог сейчас молиться. Он не мог думать ни о чем, кроме Никешкиного прыжка. Но пусть в Никешку вдохнет силы вера в то, что за него молятся.

Никешка поднял голову. Все лицо у него было залито слезами.

— Я… боюсь, Осташа… — выдавил он.

— Давай, чтоб тебя! — закричал Осташа.

Никешка закусил губу, чуть присел и прыгнул. Осташе показалось, что он не допрыгнул… Но Никешка повис на корне!

— Есть! — заорал Осташа, ужом отползая назад. — Есть, братец!.. Теперь давай подтягивайся, лезь!..

Но Никешка висел безвольно, тряпкой, и только вяло шарил ногами по скале. Было видно, что даже корень дрожит — так Никешку трясло.

— Не могу… — прошептал он.

— Да ты чего?! — надрывался Осташа. — Допрыгнул же! Допрыгнул! Все! Давай же, милый, — ну!..

Никешка поднял на Осташу мокрое бледное лицо:

— Не могу…

Осташа молчал, впиваясь пальцами в землю.

— Ма… матушке… не говори… — по-детски, как про шалость, вдруг попросил Никешка.

Пальцы его ослабли, ладони разжались — и вдруг его уже не стало на корне. Он канул вниз, как тяжелая весенняя капля. Он упал без крика. На полполете его мазнуло ногами о выступ, кувыркнуло в воздухе и ударило о скалу головой. Он плашмя рухнул в буруны и исчез даже без всплеска.

 

ЧУПРЯ

— Задремал, племянничек?

Осташа повернул голову и увидел над собой Чупрю. Чупря в упор нацелил на него ружье — будто змею прижал к земле палкой.

— Вставай давай.

Осташа отполз назад и поднялся на ноги. Ствол ружья подымался вместе с ним. Чупря был спокоен, доволен, даже весел. Осташа тупо разглядывал его красивое, крепко вылепленное лицо. Чуприну красоту не портил даже косой глаз, смотревший по-бесовски куда-то в сторону, за обрыв Гусельного бойца. Кудрявый чуб упал из-под шапки на бровь, словно бурун из-под носа барки.

Осташа ничуть не испугался ни Чупри, ни ружья, ни крушения своей надежды первому найти клад. Он вообще ничего не чувствовал. Он был так истерзан всем, что случилось на этом сплаве, что, если Чупря сейчас выстрелит в него, он молча ляжет и без гнева умрет.

— Свалился твой дружок-то? — ухмыльнулся Чупря.

Осташа не ответил.

Чупря не знал, чего еще сказать, молча глядел и улыбался, словно наконец-то встретил Осташу после долгой разлуки.

— А ловко ты меня с армяком-то провел, — вспомнил он.

Осташа все равно не отвечал.

Возле обрыва скалы елки росли редко, а дальше лес сгущался в темный и непролазный глушинник. Осташа бесчувственно вспомнил, как прошлой весной, когда он хлебал щербу с артелью дяди Федота Михеева, кто-то из артельных говорил, что лес на Гусельном считается нехорошим местом. Никто сюда не ходит, кроме охотника Ерана. И вправду: лес в глубине не просто дичал, а еще и как-то ломался, обрушивался. Земля местами проваливалась каменными ямами, рвалась трещинами, замшелыми и сырыми. Деревья здесь стояли на разной высоте: вот чехарда комлей, а вот рядом веретена стволов, а тут вот одни макушки торчат, а там, за буреломом, — опять комли, прикрытые плесневелыми подолами нижних ветвей. Воистину, здесь тоже были теснины, но другие, чужие. Пути в них Осташа не только не знал, но и знать не мог.

В темной гуще стволов, ветвей и валежин Осташа вдруг уловил легкое, бесшумное, почти невидимое скольжение прячущегося человека.

— От кого Колыван прячется? — хрипло спросил Осташа у Чупри, — От меня, что ли?..

Чупря пренебрежительно усмехнулся и оглянулся. И тотчас прыгнул в сторону, толкнул Осташу и укрылся у него за спиной, выставив ружье. Заскорузлая ладонь Чупри схватила Осташино горло. Разбойничья повадка — дернется Осташа, и Чуприны пальцы порвут кожу, вырвут кадык. Чуприно ружье легло на Осташино плечо, как на подставку.

Осташа увидел, что и Колыван остановился шагах в двадцати, тоже схоронился за дерево, целя в Чупрю из своего ружья.

— Разодрались, подельнички, над золотом? — прохрипел Осташа.

— Молчи, сука, — ответил Чупря и тряхнул его за кадык. Колыван ничего не говорил, стоял и целился.

— Нашел ли казну, Колыванушка? — ласково крикнул Чупря.

— Нашел, — глухо сказал Колыван.

— И я подарочек тебе нашел — видишь?..

— Ну и кончай его, — посоветовал Колыван.

— А ты потом меня кончишь, да? — насмешливо спросил Чупря. — И казну себе заберешь, верно?

— А почто ты мне теперь нужен?

— Нехорошо-о!.. — укоризненно закричал Чупря. — Нехорошо, Колыванушка! Не по-товарищески! Ведь уговор был — тебе бочонок и мне бочонок.

— Не я тебя, так ты меня бы кончил.

— Нехороший тот, кто первый! А первый — ты!

— Что, — опять захрипел Осташа, — обоих-то одной пулей тебе не прострелить, дядя Колыван?..

Чупря счастливо захохотал у него над ухом:

— Смотри, какой у меня племянничек понятливый вырос!.. А у тебя, милостивец, ружжо-то не пальнет! Веточка вон в замок воткнулась…

Колыван на мгновение высунул голову, чтобы взглянуть на замок ружья, и Чупря тотчас выстрелил. Осташу оглушило — будто с размаху по уху железным листом звездануло. Но Колыван успел спрятаться.

Чупря бросил ружье на землю и мгновенно выхватил нож. Он убрал с Осташиного кадыка ладонь, но пережал горло лезвием. Колыван словно нехотя вышел из-за ствола и пошагал к Осташе и Чупре, не опуская ружья.

— Дурак ты, Куприян, — презрительно сказал он. — Так и знал я, что какую хитрость мне подкинешь, чтобы я из-за дерева высунулся… Вся ваша воровская подлость умному человеку на три шага вперед понятна… — Колыван подошел совсем близко. — Ты чего под ножом щенка держишь? Думаешь, мне его жизнь дорога?..

— Пулька-то у тебя одна, — все так же весело пояснил Чупря. — Я под пульку племянничка суну, а для тебя у меня ножик.

— Ножички и у нас найдутся…

— Ну, померяемся, чьи острее.

Сцепка Колывана и Чупри, похоже, зашла в тупик. Колыван угрюмо молчал, целясь то ли в Осташу, то ли в Чупрю, а Чупря посмеивался, фыркая Осташе в затылок.

— Нельзя тебе меня убивать, дядя Колыван, — вдруг опять хрипло зашептал Осташа. — У меня ведь крест твой…

— Какой крест?

— Родильный, на который истяжлецы душу заговаривают…

Рука Чупри тотчас сунулась к вороту Осташиной рубахи. Осташа смело оттолкнул ее плечом.

— Не на себе, — прохрипел он. — Спрятан…

— Врешь, — уверенно сказал Колыван.

— Не вру. Я его у Фармазона отбил.

— Это как?

— Я Фармазона в Ёкве подкараулил и стрельнул, да не дострелил. Он убежал и торбу бросил. В торбе грамота была про смерть Чики на Яике и шесть крестов. Летом то случилось. С тех пор крест у меня. Верно говорю.

Колыван тяжело, без выражения глядел Осташе в глаза. Его плотная борода подрагивала.

— Убьют меня — сгинет твоя душа, — добавил Осташа.

— Оставь его, Куприян, — вдруг сказал Колыван Чупре. — Я тебя не трону, слово.

— Угу, — насмешливо согласился Чупря. — Ты и казну пополам дуванить тоже слово давал…

— Теперь другое слово.

— Твое слово, Колыванушка, всегда одно… А мне племянничек залогом будет, что ты меня не пристрелишь.

Чупря вдруг попятился, увлекая Осташу за собой.

— Не рыпайся, — выдохнул он Осташе в ухо. — Сорвется рука — сам понимаешь…

Колыван сделал пару шагов вслед Чупре и Осташе, не опуская ружья и не позволяя отдалиться.

— Я не отстану, — предупредил он.

— А я и мертвый ему горло перережу, — ответил Чупря. Чупря и Осташа уже выпятились на обрыв.

У этих двоих, Чупри и Колывана, как у нищих, все оказалось только на одного: казна — кому-то одному и жизнь тоже кому-то одному. Из них никто не доверял друг другу и на самую малость, а потому и развязочка должна у них стать кровавой. Колыван выстрелит в Чупрю, Чупря полоснет Осташе по горлу. Если Колыван промажет, Чупря потом и его зарежет. Но кто бы из них двоих ни выжил, Осташе все одно умереть.

…А почему-то не страшила смерть. Поджатая под челюсть ножом, Осташина голова была задрана, и Осташа глядел в лучезарное небо над еловыми макушками. В это небо смотрел и падавший Никешка… Осташа был виноват, что Никешка оказался на скале, но не был виноват, что Никешка упал. У него с Никешкой, пусть и без зла, все оказалось так же, как у Чупри с Колываном, — на одного. Они вместе лезли по стене Гусельного, они оба допрыгнули до корня, но Осташа уцелел, а Никешка упал. И чтобы чувство вины не было таким же острым и смертельно опасным, как ножик Чупри на горле, Осташе надо разделить с Никешкой весь путь до конца: не только вверх, но и вниз. Если он и внизу останется жив, тогда можно будет обмануть себя словами: это не я Никешку сгубил — так господь пожелал. Ведь у обоих все было одинаково. Почему же тогда я жив, а Никешка умер? Господь так повелел, не я.

Осташа что было сил оттолкнулся ногами и повалился в пропасть спиной вперед, опрокидывая собою Чупрю. Чупря заорал, махнул ножом, но было уже поздно. Оба они летели вниз. Осташа медленно переворачивался в воздухе, поражаясь своему ангельски-бесстрастному полету. Небо кувыркнулось куда-то назад. На голову мешком нахлобучилась картина речного поворота: горы, леса, блещущая излучина реки и косматый боец Кобыльи Ребра, перевернутый вверх тормашками.

Удар о воду оглушил Осташу и едва не выбил из сознания. Его со всех сторон от ног до макушки плотно обжало холодом, закрутило в каких-то тугих потоках, пронизанных цепочками пузырьков. Было очень-очень тихо, словно уши заложило, и как-то очень зыбко, словно весь мир беззвучно вращался колесом. Появились и отшатнулись куда-то вглубь угловатые камни, обросшие зелеными волосами. Осташа махнул руками, как крыльями. Его начало послушно поднимать наискосок к шевелящемуся зеленому стеклу, а потом он вынырнул.

Голову тотчас окутало ревом прибоя. Стена Гусельного была совсем рядом. На этой стене, зацепившись за выступ, висела и колыхалась, грохая о камни, огромная рама от кровли его барки. Кое-где на раме еще сохранились доски, пока еще не сорванные прибоем. И рама эта вдруг начала падать на Осташу.

Осташа взлягнул ногами и опять ушел под воду. Выгнувшись, он увидел снизу, как колышущееся бело-синее пятно солнца неожиданно очертилось темным прямоугольником и гневно рассыпалось на осколки. Они ринулись во все стороны, ударились изнутри о черный прямоугольник рамы и схлынулись обратно, вновь образовав солнечное пятно.

Осташа вынырнул и схватился за брус палатки, чтобы прибоем его не швырнуло на скалу. С другой стороны за противоположный брус уже цеплялся Чупря. Его мокрая голова торчала над рамой. В зубах Чупря держал нож. Рама, раскачиваясь, ударилась углом в скалу, отдалась в сторону, пробороздила пенный вал за краем бойца и, вращаясь, вылетела на излучину реки. Осташа выпрыгнул из воды, насколько смог, навалился на брус грудью, вытащил ноги и сел верхом. С другой стороны на раму вылезал Чупря.

Оба они тяжело дышали, глядя друг на друга. Кругом шумела вода. Рама плыла по стрежню. В ней словно в клетке, в каких сплавляют дрова, плавали обломки досок былой кровли барки. Осташа вытер лицо — ладонь заалела кровью. Кровь текла из носа. Осташа молча слизывал ее и сплевывал, смотрел на Чупрю. Рама неспешно вращалась. За спиной Чупри пробежал высокий боец Кобыльи Ребра, потом два каменных зубца бойца Сосуна, потом вдали задрожала гряда бойца Дыроватые Ребра, потом нахлынул густой еловый лес вдоль берега, и лес вдруг ринулся вверх на спину бойца Гусельного. Громада бойца оборвалась каменным откосом, и карусель пошла по второму кругу — снова Кобыльи Ребра, Сосун, Дыроватые Ребра, лес, Гусельный…

Чупря с силой воткнул нож перед собою в брус и высморкался в Чусовую. Побултыхав рукой в воде, Чупря издалека закричал:

— Слышь, Осташка, скажи, где ты крест Колыванов спрятал?

— У бабки-гадалки спроси, — хрипло крикнул Осташа в ответ.

— Порежу суку!..

— Сначала достань.

Нет, Чупря его не убьет, ведь Колыванов крест — это ключ к казне. Точнее, Чупря его не убьет, пока не узнает, где он спрятал крест. Но и даться Чупре в руки нельзя: страшно подумать, на что этот упырь способен. А как уйти от Чупри? Здесь, на раме, Чупря его не достанет. Пока Чупря будет подползать, Осташа отползет. В воду Чупря не полезет: холодно. Но если и полезет, то и Осташа соскочит с бруса. А хорошо было бы, чтобы Чупря сунулся в воду: Осташа схватил бы обломок доски и ударил Чупрю по башке… В общем, Чупре Осташу не достать. Но и Осташе от Чупри не уйти.

По правому берегу потянулись Дыроватые Ребра — высокие отвесные пласты, друг за другом торчавшие из крутого склона. По левому берегу вешняя вода вплотную подступала к густой уреме, занявшей крутое, но невысокое взгорье. Если Осташа бросится в Чусовую и поплывет к левому берегу, Чупря поплывет за ним. Но в непролазном ивняке Осташа застрянет, и Чупря его настигнет. Значит, надо ждать.

Дыроватые Ребра вперились в Осташу страшной зияющей дырой, словно выбитым глазом. Это были Царские Ворота. Чусовая здесь успокаивалась. Дальше длинный створ был только слегка изогнут. По правому берегу за скалой замелькали дома деревни Усть-Койвы. Левый берег взгорбился крутизной. На крутизну не выберешься быстро, Чупря успеет сцапать, но вот в деревне можно укрыться. Однако рама перестала вращаться, и Осташина сторона была обращена к левому берегу. Нырять сейчас — значит, плыть мимо Чупри. Точнее, прямо Чупре под нож. Осташа выловил ближайший обломок доски и начал грести им, чтобы развернуть раму наоборот. Чупря оглянулся, понимающе оскалился, повалился на брюхо и руками принялся грести в обратную сторону, не давая Осташе довершить замысел.

— Не уйдешь, племянничек! — крикнул он. Осташа бросил доску, ненавидяще глядя на Чупрю.

— Ну скажи! — снова крикнул Чупря. — Отпущу, богом клянусь!..

Осташу уже колотило от холода. Все-таки в майской реке не покупаешься. На солнышке уже пригревает, а в воде чуть-чуть пересидел — и все, конец. Судорога сведет, и утонешь. Коли даже выгребешь — одинаково умрешь, сердце не выдержит. Осташа видал такое на сплавах. Людей — еще живых, плачущих от счастья, благодаривших своих спасителей — снимали с обломков, грели у огня, поили и растирали водкой, а они с блаженной улыбкой вдруг затихали и мёрли. Хоть и кипящая вода под железными караванами, а ледяная, гиблая.

Не спуская с Чупри глаз, Осташа лег на спину, задрал ноги в рваных, насквозь сырых сапогах и принялся растирать икры. Чупря сразу сделал то же самое. Он повторял Осташины движения и поступки, как глупый младший братишка повторяет поступки старшего. Только вот смешного тут ничего не было. А вот Чупря веселился. Его можно было понять. Куда Осташа денется? Никуда. Значит, тайна родильного крестика Колывана, считай, у Чупри уже в кулаке. И Колывану не отвертеться. Хочет душу вернуть — пусть отдает казну. А потом и Колывана можно взять на ножик, и башкой в омут. Главное было — уйти из-под Колыванова ружья. Чупря ушел. Теперь все в его власти.

— До Камы поплывем? — задорно крикнул Осташе Чупря.

Домики Усть-Койвы кончились. Пробежал перелесок, и за ним встали заплоты Кусьинского кордона. Осташа посмотрел на Чуприн нож и вспомнил, как год назад на кордоне он отдал свой нож невезучему Кирюхе Бирюкову, запертому в амбар под замок. И вдруг Осташа сел, словно поднятый какой-то силой. Ведь Кирюха рассказал ему, что хочет сбежать и укрыться в пещере! Эта пещера на речке Поныше, под Кладовым камнем, и путик к ней обозначает кедр-езуитка!.. Если Осташа скинется на берег, Чупря, конечно, бросится за ним в погоню. Но ведь Чупря не должен знать о той пещере — он же не Сашка Гусев, по пещерам не прятался, а жил в тайнике у Конона… До Поныша от кордона было две версты.

Даже солнце стало греть теплее. Осташа победно посмотрел на Чупрю и вместо усмешки оскалился, но кричать ничего не стал. Чупря тоже сел, завертел башкой, тревожно озираясь и не понимая.

— Чего лыбишься? — заорал он.

Справа широко блеснуло устье Койвы. Слева над Чусовой распростер сизые крылья камень Филин. Чупря выдернул нож из бруса и принялся ловко вертеть его между пальцев. Он угрюмо глядел на Осташу и словно разминал пальцы перед тем, как начать Осташу резать. Но Осташа уже думал о своем. Он прикидывал, как река понесет их раму.

Так: за устьем Койвы койвинский отбой придвинет их к левому берегу… Точно. Статный и красивый Красный боец, набекрень надевший зеленую шапку, проплывал вдали, совсем не опасный. За распадком калекой корежился камень Таш. За Ташем течение все же поволокло раму на середину реки. Осташа высчитал, что к устью Поныша стрежень придвинет раму обратно к левому берегу. Но трудно было сдержаться, и Осташа опять выловил из воды доску и принялся грести. Чупря оценивающе осмотрелся вокруг, хмыкнул, нагнулся и, дразня Осташу, принялся палькать в воде ладонью, изображая, что он гребет в другую сторону. Осташа не обратил внимания на издевку.

Длинный, плавно изогнутый створ и сам относил раму влево. Закатное солнце висело прямо впереди, слепило, рикошетом отстреливало от гладких волн. Леса по крутым берегам порыжели, как осенние. Здесь Чусовая сделалась совсем широкой; близок был выход из теснин. Щурясь, Осташа еле различил впереди за щеткой ровного ельника такую же ровную кромку стены камня Шаков. Перед ним Чусовая опять плавно выгибалась, но изгиб был так полог, что рама должна была остаться все же у левого берега.

Шаков разворачивался к Осташе плоскостью — и тут раму тихо качнуло и толкнуло еще левее. Здесь из дна бил вынырок — выход подземной речки. С облизанного буруна, как с пригорка, рама съехала в нужную сторону.

Проклятущее солнце не давало смотреть. Глаза резало, текли слезы. Осташа смотрел сквозь резь — и видел уже Понышские камни. Меж ними и падала в Чусовую речка Поныш.

Понышские камни были обтесаны на ровные углы, как два сруба. Весной Поныш заливал всю теснину между скалами. Значит, надо миновать устье — и тогда ринуться к берегу.

Рама плыла мимо утесов-двойняшек. И можно сейчас добраться до первого, но потом не преодолеть речки. Уж на что холодна Чусовая, а в Поныше вода — воистину могильная стынь. Да и течение бешеное. Чусовая в сравнении с Понышем — как корова и жеребенок. Нет, надо переждать устье…

Скалы, такие мирные издалека, вблизи поднялись страшенными, грубо высеченными громадами. Поныш гулко ревел, вповалку несся между высоких скальных стен, затопив измочаленную урему. Приток злобно толкнул раму так, что Осташа с Чупрей качнулись. Рама понеслась по черно-прозрачной воде Поныша, не желавшей смешиваться с чусовской водой. Второй утес грузно поворотился боком. И тут Осташа кузнечиком сиганул в воду.

Опять обожгло, опалило холодом, но Осташа так остервенело замолотил руками и ногами, что кровь, наверное, забурлила в его жилах. Он ожидал, что будет плыть долго, а оказалось, что только прыгнул — и вот уже, насквозь мокрый, он лезет сквозь мелкие елочки на крутой склон. Осташа оглянулся. С высоты, на которую он взлетел, он увидел, что Чупря не решился прыгать вслед за ним и теперь бешено гребет доской, подтягивая раму к берегу.

«Пока он причалит, я уже полверсты по лесу пробегу, — радостно-злобно подумал Осташа. — Пускай ищет, аукает…»

На разгоне Осташа взобрался на плоскую вершину. Здесь он стащил сапоги и вылил воду, быстро скинул одежу и выжал ее так, что та затрещала. Обувшись и одевшись, он, дрожа, стремительно зашагал по мягкой земле, по хрустящему опаду, по трухлявому бурелому. Зашагал туда, где слышался шум Поныша.

К ущелью речки он вышел не над устьем, а намного выше его. С кручи склона ущелье Поныша даже пугало: просто рана какая-то в матушке-земле, богатырский разруб. Или ров, пробитый молоньей Ильи Пророка… Неужели эту бездну прорыл Поныш — крохотная речонка, которая синей тесьмой вьется понизу?.. Осташин берег ущелья был уже в тени, в тени лежало и дно провала. Но противоположный берег был освещен петушино-ярко, и даже ельник по склону казался медовым, а белая скала за его веретенами — масляной. Осташа перевел дух, высмотрел спуск попроще и полез вниз. Сверху, с макушки Кладового камня, ему пещеры не найти: не различить внизу кедр-езуитку.

Осташа ссыпался вниз и с разбега едва не свалился в речку, но схватился за елочку и остановился. Он присел на валежину отдохнуть и почувствовал, как крупно трясутся у него ноги. Он ужасно устал. Ведь это сегодня — не вчера, не в прошлую пятницу, а сегодня! — от него ушла половина бурлаков, а другую половину он погубил вместе с баркой. Это сегодня он увидел, как сбросили с Кликуна Бойтэ. Это все было сегодня — Колыван и Разбойник, Гусельный и Никешка, Чупря и царева казна… Неужели столько всего можно вместить в один день?

Осташа поплелся дальше вдоль Поныша. Тропинки не было. Но здесь ущелье расходилось шире и не стискивало речонку так, как в устье. Можно было пробраться, хоть и приходилось карабкаться вверх-вниз по склону, скакать с колоды на колоду. Поныш, затопивший ивняк и елки на своих берегах, бурлил и кудрявился совсем рядом. Сикось-накось он был перегорожен завалами. Он кувыркался по черным бескорым стволам, как по костям, и злился, хрипел, рычал. Вокруг уже густел синий, сырой, зябкий сумрак, но высоко над Понышем на верхней кромке ущелья горела под закатным солнцем полоса соснового леса.

Осташа сразу узнал кедр-езуитку. Толстый медный ствол раздваивался вилами, и вместо одного кедра получалось два. От кедра Осташа полез в гору. Над зеленым мшистым склоном, загроможденным ветровалом, мертвенно белела гладь отвесной скалы — Кладового камня. Подъем вывел Осташу на ровную площадку с проплешиной кострища и покосившимися рогульками. Дальше хода не было: начинался каменный шорох, а за ним — откос скалы.

Из-под большого валуна росла корявая сосенка, и Осташа увидел, что на ее сучке подвешен холщовый мешочек. Осташа снял его, развязал и вытащил огниво и жженый трут. В развилку другого сучочка был вставлен сверток бересты, а в нем — снопик лучин. «От Кирюхи, что ли, подарок?..» — удивленно подумал Осташа. И вдруг его изодранная душа мелко задрожала от этой незамысловатой, бескорыстной и совсем непривычной заботы. Даже ноги ослабели, и Осташа присел на камень, начал испуганно тереть ладонями лицо. Потом он с подозрением оглянулся, словно хотел убедиться, что никто не видел его слабости. Конечно, никого вокруг не было. А вот за большим валуном Осташа увидел под скальным выступом у самой земли черную дыру. Она толсто обросла льдом. Это и была пещера.

Скоро должно было совсем стемнеть — надо было развести костер. Осташа набрал сухостоя, высек огонь, сел на корягу. Стемнело, только небо не угасло. Одежа дымилась, высыхая. Стреляли сучья в костре. И сквозь их треск Осташа услышал внизу на склоне хруст чьих-то шагов. Он подскочил.

— Да не беги, не беги, — донесся до него добродушный голос Чупри. — Куда бежать ночью в камнях? Ногу сломишь, башку расшибешь, глаза выколешь… А потом будешь всем жалиться, что это тебя Куприян Гусев пытал…

«Как он меня нашел?.. — без сил подумал Осташа, уже расслабившийся возле тепла. — Что делать? Бежать и вправду нельзя!.. И все равно не дамся!»

Он выхватил из костра горящую ветку, кинулся к пещере, сел, сунул ноги в дыру и скользнул вниз, в черную ледяную трубу.

Его помчало, тряхнуло и выбросило куда-то на мокрые, угловатые, грязные валуны.

Осташа подтянул ноги, распрямил спину и поднял горящую ветку над головой. Ветка уперлась в потолок. Осташа находился в кривой и горбатой подземной полости. Вся она была засыпана битым камнем. С потолка свисали ледяные сосульки. На камнях стояли сказочные ледяные свечи. Дальние края пещеры съедала шевелящаяся темнота.

— Эге-ей!.. — гулко послышалось откуда-то сверху. — Тук-тук! Гостей примешь?..

Осташа оглянулся и увидел дыру, сквозь которую попал сюда. Из дыры вытекал ледяной язык.

«Неужто за мной полезет? — с тоской подумал Осташа про Чупрю. — А почему и нет? Вдруг он побоится, что пещера другой выход имеет, — значит, надо меня догнать. Здесь это просто… Да кончится когда-нибудь это все или нет?!»

От отчаяния и злобы у него даже раздвоилось в глазах. Он поднял обломок и швырнул его вверх в трубу. В трубе постукало, а потом булыжник вылетел обратно и ударил Осташу в грудь.

— Ладно, Чупря, — вслух сказал Осташа, потирая ушиб. — Ладно… Я доделаю дело… Ты сам того захотел.

Тот же Кирюха Бирюков говорил, что в пещере имеется подземная петля… Надо ее отыскать, пока есть свет. Осташа вывернул шею и принялся осматривать потолок. Закопченная полоса вела вглубь пещеры.

Ломая ледяные столбики, Осташа полез по глине и камням под этой полосой, словно под Млечным Путем. Сзади раздался стук. Осташа посмотрел на вход — из него вылетали тлеющие поленья. Чупря решил обезопасить себя в пещере костром.

Больше не оглядываясь, Осташа согнулся пополам и пауком продолжал карабкаться дальше, куда-то вниз. Хорошо, что подметки на сапогах еще держались, хотя пальцы ног торчали наружу. Босому здесь совсем невмочь было бы… Горящая ветка тряслась в руке, и свет бесконечно и многообразно мялся и переламывался на выступах и впадинах стен и потолка.

Откуда-то сзади и сверху долетел гулкий голос Чупри. Невозможно было разобрать ни единого слова. Осташа с запоздалым сожалением подумал, что по борозде сбитых ледяных столбиков Чупря легко найдет его след. Где же эта развилка подземной петли?..

В косой и безобразной щели откуда-то сбоку по своду выползла другая полоса копоти. Вот она, развилка!

Тяжело дыша, Осташа замер на месте, чтобы решить, куда ему лучше лезть: вниз и левее или наверх и прямо? Он представил, как придется выбираться, и решил, что лучше лезть вниз. Тем более Чупря, который пойдет по ледяному крошеву, верхний лаз может и вовсе не заметить — смотреть-то он станет под ноги… Пока Осташа размышлял, сзади послышался каменный бряк и какое-то невнятное гавканье. Это Чупря ругался — то ли оступился и упал, то ли башкой задел о потолок.

Ветка угасала. Если бы не Чупря позади, Осташа бы ни за что не полез дальше. Жутко даже представить такое — остаться в здешних ходах без огня. Темнота столь густая, что берешь себя за озябший нос холодной рукой, а кажется, будто взялся за чужой нос, а твой нос щупают пальцы того самого чужака… Осташа подул на уголья тлевших сучков и чуть-чуть помахал веткой, чтоб разгорелась. Даже не темнота страшна. Здесь такие мятые стены и потолки, что щупай не щупай, все равно не поймешь, проход это или просто ямина. Здесь так сложно пробираться во тьме по зыбким камням, что не сохранишь чувство пути и не сообразишь, прямо ты ползешь или давно повернул… Отсюда на ощупь не выбраться. Это могила.

И Осташа быстро, насколько мог, полез вперед. Решимость его была соразмерна огню на ветке. Огонь гас, и глиняный ужас холодом и тьмой облеплял со всех сторон. Осташа то и дело задирал голову к потолку, отыскивая путеводный след копоти. Проходы тянулись бесконечно, потому что здесь каждая сажень казалась верстой. Порою стены оплывали каменными потеками, словно грязь застыла каплями, наползающими друг на друга. Последние отсветы с Осташиной ветки звездными россыпями блестели на этих потеках. Тяжелые каменные занавеси небрежно лежали на стенах. Все было изузорено, изурочено, словно кто-то в темноте абы как резал завитушки на кривых окладах скальных икон. Только вот чьи уродливые рыла глядели с этих образов мертвыми, холодными глазами?..

Гора, такая суровая и цельная снаружи, внутри была вся изъедена дырьями, как трухлявый пень. Какие-то причудливые громады вставали то справа, то слева. Осташа старался не думать ни о бесах в скалах, ни о вогульских чудищах, которые прогрызли, проели, проточили эти нечеловеческие пути. Можно сойти с ума, можно захлебнуться тоской и разбить лоб о камень — лишь бы все поскорее кончилось.

Ветка погасла, когда Осташа ползком пробирался сквозь какую-то чертову глотку. Осташа полежал, слыша только бой своего сердца. Даже голос Чупри затерялся в изгибах всех этих кишок. Но потом Осташа пополз снова, пока не почуял, что куда-то выбрался. Он осторожно сел и принялся дуть на красный уголек на конце своей ветки. Уголек затлел поярче. Осташа начал махать им в пустоте, пока не выскочил робкий язычок огня. Язычок выглянул — и тотчас спрятался опять, но Осташа увидел, куда пробираться дальше.

В темноте, в тишине, вздрагивая от каждой упавшей капли, Осташа лез по самому краешку безумия. Саднящими, окровавленными ладонями он ощупывал склизкие валуны перед собою. С тягучим бережением упирался избитыми коленями в каждый камень.

«Ты мне заплатишь, Чупря, за весь этот страх… Ты мне за все заплатишь… Я тебя убью, страшно убью, Чупря…» — истово повторял он про себя как молитву.

И вдруг призрачный, потусторонний звук, тихий, но ошеломляющий шепот, словно дымкой, скользнул вдоль его ушей. Слипшиеся от глины волосы шевельнулись на висках.

«Демоны за мной пришли? — подумал Осташа. — Это за то, что я барку убил?..»

Он приник к каменной груде, будто надеялся, что демоны его не заметят.

«Осташ-шка… Осташ-шка…» — ползло в темноте.

Осташа поискал на груди крест, сжал его, боясь сорвать с гайтана. Без креста ему отсюда не выбраться. Он хотел что-нибудь прочесть, но замерзшие губы прыгали, бессмысленно повторяя: «Мама-матерь Богородица… Де-дева Пречистая… Спаси и помилуй… Спаси и помилуй!..»

«Осташ-шка… Ты где?..» — явственно различил Осташа.

Капля упала ему на лицо. Потом другая. И Осташа вдруг вспомнил, что такие же капли разбудили его ночью в чуме Бойтэ после той дикой любви. Осташа заметался, но обхватил себя руками, словно веревками обвязал.

И вдруг все без света засияло вокруг волнами, заколыхалось незримыми позарями. Осташа изумленно взирал на этот невидимый свет, который обернулся вокруг него раз, другой, третий, расплылся тонким-тонким кругом и растаял, как не было.

— Господи, выведи меня! — в тоске и отчаянии закричал Осташа.

Его крик наполнил всю пещеру, заколотился в стены и своды, как заживо погребенный. Осташа и сам чуть не оглох. Роса посыпалась с потолка. А потом замогильный шепот вдруг стал отчетливее: «Лезь обратно, обратно!..» «Это же Чупря Гусев орет, меня подзывает! — осенило Осташу. — Я уже близко к выходу из петли — вот и услышал!..»

И все стало понятно, и тьма вдруг сделалась плоской, как слепота, как зрение при завязанных глазах. Но чувство бессветного сияния не угасло. Оно, это сияние, было не добрым и не злым, не теплым и не холодным — оно просто было. А с ним все остальное было уже не страшно.

Осташа выглянул из дыры и увидел Чупрю. Чупря не полез в петлю. Он наверняка не знал про петлю, но звериным воровским чутьем понял, что не стоит туда соваться. И теперь Чупря лежал на брюхе, светил в проход пучком лучин и кричал:

— Да вылазь же ты, идолище!.. Нету там другого выхода!..

За пятками у Чупри горел неплохой костер из сучьев, что Чупря притащил с собой. Чупря звал Осташу и ждал, держа в одной руке лучины, а в другой — нож.

— Думаешь, один ты про пещеру за езуиткой слышал? — орал он. — Да многие про нее знают! И я знаю! Я сразу понял, куда ты с Чусовой стреканул! Не спешил даже, знал, что туточки тебя найду! Вылезай давай! Замерз я!..

Осташа выбрался и поднялся на ноги, насколько позволял потолок. Чупря орал и сам себя оглушал, ничего не слышал. Осташа нагнулся и выбрал камень поухватистее. Постоял, глядя Чупре на спину. Подумал. А потом прыгнул на эту спину коленями и с размаха ударил камнем Чупрю в затылок.

Чупря уронил голову, обмяк и вмиг затих. Нож со звяком выпал из пальцев, лучинки рассыпались и разгорелись ярче. Осташа стоял коленями на спине Чупри и видел, что затылок у Чупри заблестел и кромка камня у него в руке тоже.

— Получи, — без ярости, без гнева, с одной только бесконечной усталостью сказал Осташа. — Получи, гад. Сейчас затушу костер и оставлю тебя в темноте. Ползай, ищи выход, как я ползал. Не буду тебя убивать. Очнешься — и пусть тебя господь судит. Решит помиловать — так выведет…

Осташа слез с Чупри, поднялся и принялся пинками разбрасывать поленья. Угли и искры светляками усеяли весь пол.

Осташа вдруг вздрогнул, оглянулся. Чупря лежал без движения, но дыхание его было слышно.

— Я сегодня столько народу хорошего убил… — вдруг с ужасом сказал Осташа. — Таких людей! Таких людей погубил!.. А ты… А ты Алфера Гилёва с Чегена скинул, ты Федьку Милькова застрелил!.. И чтобы после этого я — убивец тебя — убивца живым здесь оставил?!.

Осташа словно сломался пополам, наклонился, схватился за края огромного валуна и со стоном вырвал его из россыпи. Извиваясь всем телом под тяжестью камня, Осташа шагнул к Чупре.

— Принимай! — прохрипел он и уронил валун Чупре на голову.

А потом утер лицо грязной рукой, поднял еще горящее полено и полез к выходу.

Как выбраться сквозь ледяную трубу, где и зацепиться не за что, он даже и не подумал. А думать и не пришлось. Едва Осташа приблизился к этой трубе, из нее, будто сама собой, выпала веревка.

 

ШТУЦЕР И КРЕСТ

По веревке Осташа вытянул себя сквозь ледяную трубу и вывалился наружу — словно из промерзшего подпола поднялся в натопленную избу. И первым, что он увидел, был граненый ствол его собственного штуцера, глядевший на него пустой дыркой дула.

В темноте на площадке под Кладовым камнем ярко и щедро горел костер. Веревка, брошенная в пещеру, другим концом была привязана к стволу сосны. У сосны со штуцером в руках и стоял Колыван.

— Не целься зря, — просипел Осташа, не подымаясь на ноги. — Мой штуцер в меня стрелять не будет.

— Отчего это? — недоверчиво хмыкнул Колыван.

— Он заговоренный. Я на него камлал.

Колыван покрутил штуцер в руках, посмотрел замок.

— А я с Гусельного стрелял в тебя из него, — сказал он. — Ничего, сработал штуцер. Только вот не попал я. В раму от кровли твоей барки попал. Потому и упала рама.

Осташа замученно посмотрел на Колывана.

— Врешь ведь, — устало возразил Осташа. — Я что, не помню, где ты стоял, где мы с Чупрей вынырнули?.. Ты в Чупрю стрелял. Меня ты убить не можешь — иначе как крест свой вернешь?

Колыван не ответил и штуцера не убрал.

— А Чупря где?

— В пещере.

— Чего не лезет?

— Не может уже.

— Мертвый, что ли? — как-то тускло и странно спросил Колыван. — Чего ты с ним сделал?..

— Защекотал.

Колыван убрал штуцер, отвернулся, пошел к костру и присел на камень, застеленный лапником.

— Иди погрейся у огня, — издалека позвал он.

Осташа с трудом поднялся на четвереньки, встал и тоже подошел к костру. Колыван пихнул ему ногой комель толстой сушины. Осташа опустился на комель и протянул к теплу ладони.

— А пожрать чего дашь?.. — спросил он. Колыван молча достал откуда-то из-за спины краюху хлеба в тряпице, развернул, отломил половину и кинул Осташе.

— Видишь, котелок только поставил… Жри пока хлеб, похлебка еще не скоро будет…

Глядя в угли, Осташа жевал хлеб, хрустел горбушкой. Колыван молчал, о чем-то думал, шевеля бородой. Штуцер лежал на земле.

— Убери ружье от тепла, — сказал Осташа. — Нагреется — пальнет. У меня такое было однажды.

Колыван послушно нагнулся, поднял штуцер и убрал его себе за спину, прислонил к дереву.

— А Фармазона ты тоже убил? — нехотя спросил он Осташу.

— Тоже.

Колыван поднял на Осташу красные от костра глаза. Взгляд их был страдальческим и слепым.

— Недооценил я тебя, — негромко признался Колыван. — Да кто бы мог подумать?.. Мальчишка, щенок… А ведь двух таких лютых воров уложил… Скит разорил, цареву казну отыскал, меня — меня! — Разбойник-боец отуром пройти заставил!.. Еще Конон всех от тебя остерегал, да я не поверил… Старый я. Пора мне.

— Пора — дак уходи, — не пожалел Колывана Осташа.

Свет костра доставал только до половины шороха, и стена Кладового была совсем невидима. Но все равно как-то ощущалось, что рядом — огромная холодная скала, и костер горит на склоне, и вокруг буреломный лес, а внизу — дикая речка. Рокот Поныша темным крылом обмахивал полянку с одной стороны, тяжкая тишина скалы — с другой. Рокот был ниже, а тишина — выше полянки. Казалось, что полянка с костром, с Колываном и с Осташей несется на спине огромного орла, который завалился набок, заходя в поворот.

— А Нежданку тоже ты спортил? — спросил Колыван так, как парнишки друг у друга спрашивают, а не взрослые мужики.

— Не Прошка же Крицын.

— Женишься?..

Осташа усмехнулся:

— У кого ты мой штуцер добыл?

Штуцер он оставил в чуме Бойтэ, когда в ужасе бежал от вогулки, чтобы в своем дому увидеть ужас еще больший: повесившуюся Макариху и Пугачева с отрубленной головой.

— У кого, помнишь? — повторил Осташа. — Ну и сам должен догадаться, кто мне люб.

— Нету ее теперь. Или не видел, как ее с Кликуна скинули?

Ничего не дрогнуло, не качнулось в душе Осташи.

— Нету — ну и нету. Ее нету, а любовь есть.

— Был бы жив Переход, мы бы с ним о свадебке вашей столковались, — неожиданно горько признался Колыван.

— С чего это бате к тебе на поклон идти?

— Не Переходу ко мне… И не мне к Переходу… Сам знаешь, не было промеж нас никакой приязни. А столковались бы.

Осташа разговаривал с Колываном, будто строптивый ученик с терпеливым наставником. Необычно все это было… Точно перемирие на войне. Завтра они снова вцепятся друг другу в глотки зубами. То, что сейчас, — это ложь, морок, наваждение.

Опоздал сетовать. — Сам же ты батину барку поддырявил.

— Ты с чего такое взял?

— Дырку я еще прошлой весной увидел, когда барку осматривал, чтобы Кусьинскому кордону ее продать. Да вот не знал я тогда, что это за дырка такая. А в Каменке на плотбище мастер Кафтаныч рассказал мне об этой уловке. Ну и на сплаве Бакирка растрепал, что ты его подучил перед Молоковым бойцом с борта спрыгнуть и за веревку доску из дыры выдрать. Я все разузнал, дядя Колыван. Не отпирайся.

— Что ж, было, — тяжело согласился Колыван. — Только Перехода я губить не хотел. Славу его — да, хотел сгубить. Но его самого — нет. А барку его я поддырявил, чтобы в суматохе под Разбойником Сашка Гусев смог сбежать. Я ж ему и ключ от кандалов дал…

— Зачем же ты капитана Берга упросил, чтоб он Сашку на батину барку пересадил? Со своей барки сам бы и отпустил Сашку.

— А что, мне свою барку бить? Я же сплавщик. А коли я бы вора отпустил, тот же капитан меня потом под следствие и упек бы.

— Всегда у тебя так, — зло сказал Осташа. — Своя шкура дороже!

— Не шкура, — тихо возразил Колыван. — Не шкура… Душа.

— Я камлал, и людей убивал, и с бесами лицом к лицу встретился — а и то у меня душа небось чище твоей.

— Понимал бы ты еще, у кого чего душа стоит.

— Твоя душа, дядя Колыван, свечного огарка не стоит, а ты ее дороже царевой казны оценил. Чего ты мне тут жалишься? Ты же сгубить меня хотел, на Разбойник выпихнуть! Ты меня заставил барку убить, со скалы прыгнуть. Это ведь ты меня сюда загнал, в теснину Поныша. Ты меня в пещеру толкнул, Чупрю на меня натравил. И что, я должен сейчас сидеть да жалеть тебя? Ты батю моего убил, девку мою со скалы сбросил…

— Твоя девка из твоего ружья Калистрата Крицына застрелила.

Осташа замолчал, осмысляя сказанное Колываном.

— К-как — Калистрата?..

— А так. Калистрат с Чупрей на лодке поплыли в Ёкву за твоей девкой, залезли к ней в чум, а она Калистрату в грудь из штуцера и саданула. Никто бы не стал ее со скалы сбрасывать, ежели бы она Калистрата не убила. А ты думал, что это я подучил Чупрю застрелить Калистрата, чтобы на Чусовой скамейку Конона занять?

Осташа молчал, еле двигая неподъемными мыслями.

— А почто Калистрат с Чупрей к ней в чум полезли?

— Хотели ее с собой увезти. Чтобы выставить на Кликуне и отвлечь тебя. Сбрасывать не хотели. Ну а если уж она — так, то и с ней — так же.

Осташа вспоминал те полтора дня — от хватки на Демидовском кресте до разворота барки под Кликуном. Там, ночью у креста, так хотелось ему бабьего тепла… Ждал, что Фиска придет к нему на барку в казенку, а пришел Поздей… И черт бы с баркой, пускай спустил бы ее Поздей на Столбы — надо было бежать в Пермякову деревню, где, связанная, в плену у Колывана была его Бойтэ… Да кто же знал… Кто же знал!

— Я убью тебя, Колыван! — с мукой и страстью сказал Осташа.

Он уже смирился с болью, что нет больше на свете Бойтэ. А вот теперь эта боль взвыла с новой, свежей силой, когда он узнал, что был так близок к своему счастью, да никто ему о том не сказал. Промолчали, иуды, чтобы сейчас ему стало еще больнее…

Колыван чуть кивал головой, словно дожидался, пока все эти мысли займут свои места в сознании Осташи.

— Я тебе еще и не то скажу, — продолжил он. — Я тебе про батьку твоего скажу. Хочешь?

— Ну, говори, — сквозь зубы ответил Осташа.

— А скажу я тебе, что не убивал я Перехода под Разбойником. Переход из-под Разбойника жив-здоров вывернулся. Да, прошел он отуром, это верно. Но как только барка его затонула, бросил он все и убежал. Знаешь, куда убежал?

— Куда? — хрипло спросил Осташа, ожидая услышать худшее.

Колыван помолчал, усмехаясь.

— Ты и сам уже догадался. На Гусельный он побежал. За казной.

— Врешь!

— Не вру. Я ведь нашел казну на Гусельном. Переход бочонки в яму поставил, укрыл сверху и с боку плитками каменными и пластушинами мха все заровнял. Я сегодня ту ямку не отыскал бы… если бы сам Переход мне ее не указал. Он и сейчас там в яме, в снегу на казне лежит. Мертвый, понятно. Одни кости из наста торчат. Вот так, Остафий.

Никакой тайны, страшнее этой, Осташа еще не открывал. Он схватился за голову и согнулся. Нет!.. Нет!.. Батя… Батя с убитой барки побежал за золотом?.. Да как же так?

— Переход понял, что Гусевы разгадали его загадочку, — добавил Колыван. — Пришлось спешить, бежать казну перепрятывать…

…Значит, в его, Осташином, зверстве и язычестве не было ничего страшного? Значит, он просто продолжил батин путь? Никакой оборотной стороны — кругом одна и та же сторона, сторона лжи, обмана, корысти?.. Нету, значит, правды? Нету добра, как Конон говорил, — только зло во имя его и просто зло? Все муки Осташи, все жертвы, за которые он себя казнил, — все зря? Так и надо? К тому и шло?..

Осташа поднял лицо на Колывана. Лицо у Осташи было такое, словно он вынырнул со страшной глубины.

— А мне плевать, — тихо сказал он. — Я тебе не верю.

— Ну, не верь, — согласился Колыван.

— Не верю! Никому не верю! Только богу верю! Своими глазами увижу, как батя в барском тереме хмельное пьет, жлудовок тискает и золото царское сыплет, — и не поверю! Да хоть чего — не поверю! Поверишь в такое — так свой грех праведностью покажется, а страшнее того и выдумать не могу! Своего греха и крупицы не отдам, а кроме грехов, и нет у меня ничего больше!

— Вот за свои грехи и говори. — Колыван веточкой забросил в костер выскочивший уголек. — А за чужую праведность не ручайся.

Осташа долго сидел, бессмысленно расчесывая сквозь штанины раскалившиеся от огня колени. Нет, не понимает он этого мира… Только покажется, что понял, — и сразу мир другой, чужой стороной к нему оборачивается…

— А мне царева казна не нужна, — вдруг сказал Колыван. — Мне моя душа нужна. А душа на крест заговорена. А крест у тебя.

— Почто же ты за казной-то рвался? — глухо спросил Осташа.

— Я Трифона Вятского видал. Я умру скоро. Зачем мне золото, зачем скамейка Конона, зачем девство Нежданкино? Ничего мне не надо. Мне душу мою надо обратно. Я не хочу в пекло. Я зимой к Мирону Галанину на Ирюм ходил. Просил его отдать мой крест. Мирон сказал, чтобы я цареву казну ему добыл, а он мне крест вернет. Вот и все, Остафий.

— Так ведь не было креста у Мирона Галанина…

— Не было, — кивнул Колыван. — Как я тебе про вогулку не сказал, так и ты мне не говорил, что крест у тебя. И Мирон Галанин молчал, и старец Гермон, и Конон Шелегин, и Калистрат Крицын. Все молчали. Всем нужен был сплавщик Колыван. Все хотели до царевой казны добраться, а душа сплавщика никому не была нужна. Да и не было ее у них.

— Все истяжельство ваше, весь порядок Конона на лжи и держались… — с ненавистью выдохнул Осташа. — Потому гора скит и раздавила. Потому и расползся порядок Конона, едва Конон умер.

— За все говорить не буду. Но про душу мою они мне правды не сказали — это верно. Так что я с тобой торговаться не хочу. Не хочу тебя под дулом держать. Забирай казну себе, а мне отдай крест. Сам же ты мне тоже не нужен.

— Завтра отдам я тебе крест, — угрюмо сказал Осташа. — Я его на Гусельном и спрятал.

…Они спали у костра на лапнике, прижавшись спинами друг к другу, словно отец и сын. Их разбудил холодный и мокрый утренний туман. Туман заполнил все ущелье Поныша, как снег, набивающийся в тележную колею.

Возрождать костер и завтракать они не стали. Пошагали вниз по берегу речки, оскальзываясь на валежнике. Во мгле ущелье казалось совсем незнакомым, новым, нехоженым. Колыван первым отыскал на склоне взрытую борозду: здесь и Осташа спускался к речке с вершины, и Чупря, и сам Колыван. По этой борозде они выбрались наверх, выше тумана. С гребня скалы странно было видеть расседину Поныша: холмы вокруг, лес, и вдруг посреди леса, вровень с землей, клубится плотным белым паром широкая и дымная полоса реки. Под блеклыми лазоревыми небесами раннего утра этот пар потихоньку опускался, мелел, оседал: туман из ущелья вытекал на Чусовую.

Свою лодку Колыван оставил на берегу рядом с рамой, на которой приплыли Осташа и Чупря. Чупря зачем-то заботливо подтянул раму на приплесок и даже надел ее на здоровенный валун, чтобы не снесло волной. По раме Колыван вчера и догадался, где ему искать упавших со скалы Осташу и Куприяна. В пещере на Поныше, где же еще? Многие беглые рассказывали друг другу об этом спасительном подземелье.

В шитике Колывана имелся второй шест. Осташа встал на нос, а Колыван — на корму. Вдвоем они погнали шитик против течения.

Земля еще спала, неподвижная, только вода текла, словно ей ни до чего не было дела. В раскрытых каменных воротах Понышских скал ворохами громоздились кучи тумана. Мгла неспешно вываливалась на простор Чусовой. Казалось, что ущелье, отсырев от росы, догорает и дымит. Шитик пробрался сквозь мутные облака, и Чусовая привольно распростерлась во всю ширь, не помраченная уже ничем. Каждая черточка, каждая краска были здесь словно протерты мокрой тряпочкой.

Чусовая отдыхала после сплава. Шитик миновал спящую Усть-Койву, где только бабы на поскотинах звонко звякали подойниками. Бешеный глаз скалы на Дыроватых Ребрах был затянут птичьей пленкой прелой лесной испарины. Бойцы не рычали над рекой бурунами, а глухо сопели, как старики, что весь день ворчат и ругаются, а ночью мирно свистят носами на печах. Даже отбой от утесов был какой-то вялый, ненастойчивый. Колыван и Осташа заменили шесты веслами, прошли мимо Сосуна, еле выгребли по стрежню между Кобыльими Ребрами и Гусельным бойцом и, развернувшись, причалили перед Гусельным на шорохе.

Осташа снизу оглядывал мокрую, подернутую дымкой плоскость каменной стены. Нет, с реки он не мог крестики увидать и даже путь свой вчерашний найти не мог.

Колыван поднимался по шороху первым, забросив за спину штуцер. Он ступал тяжело, грузно, спускал вниз мелкие оползни, которые оставляли на светлом шорохе темные пятна. Осташа двигался чуть в стороне, чтобы камни из-под сапог Колывана не били его по лодыжкам.

— Штуцер-то тебе на что? — тяжело дыша, ревниво спросил Осташа.

— Медведей стрелять, — буркнул Колыван.

Конечно, это была отговорка. Но Осташа тотчас вспомнил, что на этом шорохе в прошлом году Еран убил медведя с порезанным брюхом.

Колыван и Осташа выбрались наверх, прошлись по кромке скалы. Осташа думал, что все здесь намертво отпечаталось в его памяти: каждая елка, каждый обломанный сучок на мху. Но сейчас все оказалось каким-то незнакомым, иным. Осташа еле отыскал то место, где из склона торчал над пустотой выгнутый корень. Удвительно: неужели вчера все приключилось именно здесь, на этом неприметном пятачке?.. Не может быть! Не вмещается сюда громада вчерашней беды!

Все вокруг было по-другому. И боль от ночной тайны тоже стала другой. Ну не могло быть, чтобы батя сбежал за золотом, не могло! Зачем ему сбегать, если он всегда свободно мог пойти и взять казну? И почему он умер на этом золоте, будто какой Кащей?.. Или соврал Колыван, или опять чего-то недоговорил. Тут снова была тайна. Осташа глядел в широкую спину Колывана и думал: вот достанет он кресты — и возьмет Колывана за горло. Пусть Колыван скажет правду до конца. И не может быть, чтобы правда эта оказалась подлой! Вчера столько всего страшного навалилось на душу, что разум расплылся, разъехался, как слякость, размяк. Потому и поверил Осташа словам Колывана. А сегодня Осташа уже собран, напряжен, внимателен: он получил передышку, охолонул и больше не подпустит к сердцу лжу.

— Вот здесь надо веревку спустить, — сказал Осташа.

Колыван молча снял с плеча моток и, присев, принялся привязывать конец веревки к еловому комлю. Осташа тем временем обвязывал себя под мышками другим концом веревки. Штуцер лежал на земле.

— Может, выбросим ружье в воду? — предложил Осташа и тотчас пожалел: зачем сказал? Если захотел выбросить — надо было пнуть по штуцеру, и все.

Колыван за ремень быстро подтащил штуцер к себе.

— Тебе не надо — а мне пригодится, — сказал он. — Хорошее ружье — вещь полезная.

— Ты же помирать собрался.

— Может, мне тогда и порты с себя снять да со скалы бросить?

Осташа хмыкнул.

Они проверили узлы, подергали, Колыван распутал веревку. Осташа лег на живот ногами в обрыв.

— Теперь стравливай меня помалу, — велел он Колывану.

— А глубоко ли полезешь?

— Сажени на три.

Колыван перекинул веревку себе через шею, обмотал веревкой запястье и отошел от обрыва.

— Давай, — сказал он. — А я собою попридержу… Шажочками буду к краю идти, а ты кричи мне снизу. Дальше пяти саженей не улетишь, не трусь.

— Кто бы трусил еще… — проворчал Осташа, сползая по мокрому мху к кромке скалы.

Он снизу глядел на изготовившегося Колывана, а Колыван отворачивался, не показывал глаза. Тогда Осташа подобрал длинный корявый сучок и сунул его за ворот — пригодится.

Вот ноги его повисли в пустоте, вот и живот начал опускаться в никуда — пальцы против воли впились в мох.

— Держи внатяг и по вершку, — придушенно приказал Осташа.

Он еще оттолкнулся и повис на веревке, чувствуя, как она врезалась под мышки. Осташа пошарил ногами и нащупал корень, до которого они с Никешкой допрыгивали. Прижавшись к скале, Осташа встал на корень коленями. Потом чуть изогнулся и схватился за корень руками. Потом сбросил себя в пустоту, стоя на корне на руках. Потом осторожно опустил себя так, что корень пришелся уже под подбородок. И наконец он повис на корне. Вниз не глядел, только слышал, как под скалой удивленно курлюкает вода.

— По вершку на полтора аршина спусти! — крикнул Осташа наверх.

Ломая сопротивление собственных пальцев, он отцепился от корня и повис совсем. Теперь самое страшное было позади.

Мелкими бабьими толчками Колыван спустил Осташу на полтора аршина. Осташа висел, опустив руки, как удавленник. Под мышками резало и жгло, но он не обращал на это внимания.

Осташа обыскивал взглядом все выступы скалы. Ничего не узнавалось… Неужели вот на этой полочке они с Никешкой вчера стояли?.. Да как же тут устоять можно?!.

Вот!.. Крошечный выступ, а на него по-прежнему нацеплена гроздь зеленых крестиков. Перебирая по скале ладонями и коленями, Осташа чуть передвинул себя в сторону и снял с выступа гайтан.

— Видишь крест?.. — донесся сверху крик Колывана.

— Вижу!.. — крикнул в ответ Осташа. — Сейчас заберу! Больше не стравливай!..

Он разорвал гайтан и ссыпал кресты на ладонь, перевернул их пальцем, читая буквы, процарапанные на исподе. «КЛВН БГРН». Осташа губами снял с ладони четыре крестика и во рту языком задвинул их за щеку. Нитку гайтана продел обратно в ушко крестика Колывана и связал. Потом вытащил из-за ворота подобранный сучок и накрутил гайтан на его развилку у самого кончика.

— Тафай! — крикнул он наверх. — Тяни!..

Колыван потащил Осташу наверх. Осташа висел тряпкой, не помогал себе. Когда его доволокло коленями до корня, он быстро поднял ногу, наступил на корень носком сапога и выбросил себя на край обрыва.

Колыван оглянулся и сразу скинул со спины веревку. Осташа тотчас отполз и от Колывана, и от обрыва. Опираясь рукой о ствол сосны возле края скалы, он поднялся на ноги. Отвязать от груди веревку времени не было. Веревка и не позволила Осташе прыгнуть куда-нибудь за дерево, укрыться, убежать в лес.

Колыван уже держал штуцер.

— Покажи крест, — шепотом сказал он.

Осташа вытянул в сторону обрыва руку с сучком. Сучок был уже за кромкой скалы. Крестик висел над пустотой. Не сводя взгляда с Колывана, Осташа поднес ко рту ладонь и выплюнул другие крестики.

— Твой — вот, — сказал он Колывану и покачал крестиком над пропастью.

— Мой ли? — опять шепотом переспросил Колыван.

— Твой. Можешь в голос говорить, наушников тут нет.

— Ну и отдай его мне…

Колыван не поднимал ружья, но выстрелить в Осташу он мог и от живота.

— Выстрелишь — я крест в воду уроню, — предупредил Осташа. — Брось штуцер в Чусовую — я тебе отдам крест.

Колыван молчал, молчал страшно долго. Лицо его оставалось неподвижным. Опять у него все получалось как с Чупрей. Теперь вот Осташа ему не доверял, и сам он не мог себя сломать, чтобы Осташе довериться. Душа Колывана, заговоренная на медный крестик, висела и покачивалась в пустоте над Чусовой.

— Я штуцер выброшу — и ты крест выбросишь, — хрипло сказал Колыван. — На сучок его привязал… Это чтобы крест не утонул и я за ним со скалы прыгнул?

— Я убивец, но не душегуб, — ответил Осташа.

— Я тебе не верю, парень, — с мукой признался Колыван.

— Я убивец, но не клятвопреступник. Богом клянусь: выбросишь штуцер — отдам крест. Я ведь святого Трифона не встречал, я еще жить собираюсь.

— Казной попользоваться?

— А тебе какая разница? — спокойно спросил Осташа. — Тебе ведь не нужна казна. Жалко тебе, что ли, если я ее себе заберу?

Борода у Колывана зашевелилась как живая.

— Убью щенка… — Он опять перешел на шепот.

— Нет. Вот в этот раз ты уже свою душу убьешь, не меня.

Колыван вздернул штуцер и приложил его к плечу, нацелившись на Осташу.

— Поверь человеку хоть раз в жизни, — предложил Осташа.

На него уже столько раз прицеливались и Фармазон, и Чупря, в него уже столько раз стреляли, что он как-то даже привык, что ли.

— Поверь… И реши для себя, что тебе важнее: царева казна или своя душа? На твоей совести народу не меньше моего… Для чего ты людей губил? За казну или за душу свою дрался?

— Все, кто погублены, — в истяженьи погублены. За них на мне никакой вины нету… Душа моя чистая, — глухо выдавил Колыван.

— Тем более, — усмехнулся Осташа. — Решай: царева казна или чистая душа?

— Искушаешь, сатаненыш…

— Спасаюсь.

— Будь ты проклят!.. — отрывая голову от приклада штуцера, яростно сказал Колыван. — За что же ты мне встретился!..

— А ты мне за что?

— Отдай крест… Чего тебе меня бояться? Ты же говорил, что камлал на ружье и оно в тебя стрелять не будет…

— Я камлал, — кивнул Осташа. — И каюсь в том. И бесу не поверю. Выброси штуцер в Чусовую. Выброси и возьми душу свою.

— Никому никогда не верил… — медленно сказал Колыван. — И тебе не верю.

Он опять наклонил голову над прикладом и нажал на курок.

Штуцер сухо щелкнул. Из замка вырвался кислый синий дымок. Осечка.

Колыван какое-то время стоял, согнувшись, словно не верил, что ружье не пальнуло, а потом распрямился и растерянно улыбнулся.

— Н-ну вот… — пробормотал он. — А ты боялся…

И только сейчас ядовитая, гнилая, могильная волна ужаса прокатилась по лицу, по груди, по животу Осташи, стекая в ноги, как грязь, окатившая из-под тележного колеса.

Колыван вдруг повернулся к обрыву и швырнул штуцер вниз. Донесся плеск.

— Все! — улыбаясь, сказал Колыван. — Я ружье выбросил! Давай крест!

Колени у Осташи играли так, что крестик на сучке прыгал, словно привязанный за хвост чертик. Но вслед за ледяной волной страха по лбу, по скулам потекла обжигающая волна гнева.

— Не все… — тихо ответил Осташа. — Я из-за тебя и под ружьем постоял, и со скалы спрыгнул… Теперь из-за меня ты хотя бы спрыгни. И поторопись, пока не уплыло…

И он разжал пальцы. Ветка с крестом полетела вниз.

Колыван молча кинулся на Осташу, сбил его с ног, швырнул с края скалы и прыгнул сам. Осташа пролетел всего сажень, и его рвануло обратно вверх, перепоясав под мышками огнем — он ведь по-прежнему был привязан на веревку. Длины веревки едва хватило на сажень падения.

Осташа висел, задохнувшись от рывка, и сквозь синие звезды в глазах видел, как Колыван упал в воду, потом вынырнул, покрутил мокрой черной башкой и саженками погреб куда-то прочь, за гребень Гусельного бойца. Туда отбой уносил торчащую над волною веточку.

 

ПЕТР — ЗНАЧИТ «КАМЕНЬ»

Осташа отлежался на краешке скалы, потом поднялся и пошел вглубь леса отыскивать яму с царевой казной. Не нужна ему была казна. Он хотел увидеть кости бати. Хотя по костям разве узнаешь человека? Но Осташа не мог не взглянуть в яму с кладом. Однажды он уже чуть не отказался от погони за Фармазоном, когда с вершины Дужного бойца увидел мертвяка внизу на льду Чусовой. Тогда он совсем было решил, что это лежит Яшка, сброшенный с утеса Шакулой. Но все же он спустился на реку и подошел к покойнику — и узнал, что это не Фармазон, а сам Шакула, а Фармазон, значит, жив, и надо продолжать погоню. Нет, всегда надо дойти до конца, до самой стенки. Так и Бакирка мечтал о сокровищах Ермаковой пещеры: «Дойдешь до стенки, а там золото!»

Осташа не спешил. Он долго блудил по темному буреломному ельнику: оскальзывался на камнях, цеплялся ногами за валежины. Елки исхлестали его ветвями, вымочили. Осташа замерз, исцарапался. Колыван отыскал яму с кладом чуть ли не сразу — а вот Осташа никак не мог.

Он зашел уже слишком далеко, а ведь батя в одиночку тащил две тяжеленные бочки с золотом и не полез бы в глухомань. Спрятал бы, где поближе. Осташа вернулся к шороху и сразу наткнулся на батину яму.

Это была даже не яма, а разрыв в земле, каменный ров длиною шагов в десять и шириной в два шага. Отвесные стенки его толсто заросли мхом. Ров был почти до верху заполнен снегом — мертвенно-белым от вечного елового сумрака, ноздреватым, густо засыпанным хвойными иголками. Дважды ров перечеркивали стволы упавших деревьев. Вокруг стеной стояли вековые елки, которые почти укрыли полосу рва своими лапами.

Осташа отодвинул ветку и присел, разглядывая лесную могилу. Из снега торчали бурые ребра, облепленные черными лоскутьями одежи, и голый череп. Череп тоже был забит снегом, а потому особенно ярко выделялись белые глазницы. Неужели это батя?.. Дико было представить батю в этом страшном, гнилом костяке…

Там, под остовом, укрытые двумя каменными плитками, стоят бочонки с царевой казной. Золото. Золото Пугача, золото бунта, золото Чусовой. золото сплавщиков… Осташа без сожаления, разом бы обменял все это золото на живого батю. Чтобы не надо было ничего доказывать, чтобы не было в его жизни этого поганого года. Осташа глядел на череп, на ребра, уходящие в снег, и вдруг заметил на костях истлевший шнурок гайтана.

Осташа встал на колени и потянулся в яму. Стараясь не коснуться костей, он подцепил шнурок пальцем и вытащил из снега нательный крест мертвеца. Крест лег в его ладонь, тяжелый, как пуля. Он словно бы впитал в себя тяжесть пули. Пуля ударила вот сюда, прямо в перекрестье, и крест выгнулся, словно хотел лапками прикрыть живот. Это был не батин крест. Это был крест Сашки Гусева.

Той пугачевской зимой Гусевы с варнаками Митьки Оловягина прикатили в Кашку, ударились в загул. В доме дяди Прохора Зырянкина они изнасиловали Настю и Маруську, дочерей Прохора. Пока в угаре воры вешали дядю Прохора и его мертвую жену, девчонки поднялись и перерезали глотки тем упившимся разбойникам, что оставались в доме. Потом они оделись в черное, забрали ружья и ушли в скиты по Алапаевскому тракту. Гусевы с толпой кинулись вдогонку. А девчонки не стали прятаться. Вышли с ружьями на опушку. Маруська выстрелить не успела — ее сразу срезали пулей. Настя выстрелила трижды. Попала только один раз. В Сашку.

Прямо в грудь ему. Прямо в крест. Осташа помнил, как пьяный Сашка, умываясь слезами, рвал рубаху и совал всем в лицо этот крест: вот, мол, сучка какая, а меня бог бережет!..

Осташа прыгнул в яму и ушел в снег почти по пояс. Он схватил склизкие ребра, выдернул их из снега и швырнул прочь. Потом подцепил череп за глазницы — череп со снегом внутри был тяжелый, как горшок с водой, — и запустил черепом в другую сторону. Осташу словно корчило: то ли от холода снега, то ли от омерзения. Это было не по-людски — разбрасывать кости человечьи, но человеком ли был Сашка Гусев, подменёныш? Да и мало ли Осташа уже нагрешил, бросив тело Чупри в пещере, спустив тело Шакулы под лед, оставив тело Фармазона на сучьях сухого дерева?.. Уж кто-кто, а Сашка человеческого погребения не заслуживал.

Дрожа, Осташа выбрался из ямы, выбрался из леса и лег на шорохе на солнечном пригреве. Он всхлипывал, живот его дрожал. Батя, прости, прости, прости… Они все не стоят твоего мизинца. И я не стою твоего мизинца, потому что я ведь почти поверил, почти поверил, что ты — вор… Да сколь же черна душа была у Колывана, если он мог так лгать! Сыну про отца лгать; лгать, когда говорил о святом; лгать перед смертью своей!.. Когда же он, Осташа, научится ощущать подлость человечью так же, как он умеет ощущать токи речных струй?.. Батя, прости!..

И все становилось понятным, все. Колыван поддырявил батину барку, чтобы батя не прошел Разбойник отуром и затонул. Так и случилось. Но более того! Колыван не только знал, что батя честен, но и рассчитывал на эту честность. Колыван не сомневался: когда барка начнет тонуть, батя бросится в казенку освобождать прикованного колодника — Сашку Гусева, чтобы Сашка не захлебнулся на своей цепи. И батя бросился — как дурак побежал… А у Сашки давно уже ключ от кандалов был.

Видно, Сашка встретил батю ударом железного кольца по голове. А потом добил насмерть. И лицо разбил вдребезги так, что и опознать-то стало невозможно. Они ведь были немного схожи, батя и Сашка, — ростом схожи, разлетом плеч, мастью волос… Сашка напялил на мертвого Перехода свой армяк, как Осташа напялил свой армяк на Федьку Милькова, и надел на шею мертвеца свое кольцо. А потом бежал. Никто в суматохе не обратил на него внимания. И вечером нашли в казенке прикованного колодника с разбитой рожей… Кто мог подумать, что это не Сашка-вор, а сплавщик?!

А Сашка похерил и Колывана тоже. Сашка разгадал батину загадку про четырех братьев Гусевых — боец Четыре Брата — боец Гусельный. Сашка понял, где батя зарыл казну. Колывану Сашка разгадки не сказал, чтобы Колыван помогал ему освободиться в надежде потом вдвоем отыскать клад. Поэтому Колыван и на сплав-то нанимался только до Кумыша, чтобы за Разбойником встретиться с Сашкой и идти за золотом. Но Сашка, значит, на встречу не пришел, а побежал за казной в одиночку. И почти добежал. Почти. На Гусельном бойце, безлюдном и окутанном дурной славой, Сашка попался медведю. И медведь поломал, помял, порвал Сашку, а Сашка истыкал брюхо зверя ножом. Медведь отступился. Умирая, Сашка все ж таки добрался до ямы с золотом, лег на бочки и испустил дух. А раненого медведя на шорохе подстрелил Еран. Подстрелил, да увидел, что брюхо хозяина так порезано, как только человек мог сделать. Зверей-человекоубийц, зверей-людоедов люди леса не едят. И Еран отдал тушу медведя веселой пьяной артели дяди Федота Михеева.

Вот как дело было. Вот как развязались-завязались все узелки.

Значит, там, на Четырех Братьях, в могиле лежит не Сашка Гусев, а батя. И Чусовая его не губила. Чусовая хранила его двадцать лет.

…Уже днем Осташа спустился по шороху к лодке Колывана, взял шест и дотолкался до деревни Рассольной. Он нашел избу дяди Федота и попросился на постой. Он чувствовал себя больным, смертельно больным, но теперь никакая вогулка не смогла бы его вылечить.

Дяди Федота дома не было. Он уже укатил хозяйничать на Бисер, на рудник, где барыни Строгановы утвердили его приказчиком. С дядей Федотом ушла и его жена, почуяв неладное: слишком уж счастлив супружник-то стал. В доме остались только три старшие дочери дяди Федота и всякая мелочь ребятня, которая счету не поддавалась.

Девки у дяди Федота были как ложки одного мастера-ложечника: толстые, круглые, веселые, похожие одновременно и друг на друга и на батюшку. Девки обрадовались отцовому знакомцу — такой молодой, такой холостой!.. Но знакомец девок разочаровал. День и ночь лежал на лавке, молчал, смотрел в стену, ел без радости. Ночью он метался во сне, хрипел, кричал, падал с лавки. Девки не умели заговорами отгонять алецов и постенов, а потому только испуганно таращились с полатей. Странный этот парень убрался только на третий день. Услышал в случайном разговоре, что в Рассольную из Камасиной деревни пришел человек, который по пути видел, как хоронят знаменитого сплавщика из Кумыша; услышал — и вон из избы.

Осташа отыскал в Рассольной того мужика и навалился с расспросами. Мужик рассказал. Сплавщика Колывана Бугрина нашли в пещере бойца Баюн. Боец этот стоит в восьми верстах ниже Гусельного. В подножии бойца есть пещера, куда можно заплыть на лодке. Баюна еще зовут Плакуном, потому что в пещеру, забавляясь, парни завозят девок, ссаживают и уплывают. Девки, дуры, сидят в пещере и плачут, так как понимают: пока они перед парнями подолы не задерут да не нагнутся, их отсюда не вывезут. Весной пещеру заливает почти под потолок. Вот сюда-то и закинула Чусовая тело Колывана. Колыван, когда плыл из-под Гусельного, поймал какую-то доску и подложил под себя, чтобы не утонуть. Он и не утонул — умер от холода.

— А крест на сплавщике был? — спросил Осташа у рассказчика.

— Чай, все православные, как без креста-то? — обиделся мужик. — Был крест, понятно! Я сам его видел, когда сплавщика в гроб заколачивали.

После этого Осташа забрал у дяди-Федотовых девок свои пожитки, погрузился в лодку и упором ушел вверх.

Жизнь словно замерцала в его глазах — темные, пустые куски проваливались в никуда, будто их и не было вовсе. История догорала, как утренний костер, и огонь выбивался из углей последними вспышками.

Вечером следующего дня Осташа добрался до Четырех Братьев. Он сел на пенек возле могилы с рухнувшим голбцом и устало сказал:

— Здравствуй, батюшка… Вот я тебя и нашел.

Он просидел недолго. Встал, подгреб ладонями расплывшуюся землю холмика, поправил крест и подпер его колышком. У него не было ни топора, ни заступа, чтобы привести могилу в порядок. Да и рано еще было — земля не оттаяла до глубины. Он вернется сюда летом и все сделает как надо. А потом еще доплывет до Гусельного и засыплет, заровняет с землей яму с кладом.

С Четырех Братьев Осташа пошел упором дальше.

Разбойник.

Кликун.

Похоронил ли кто Бойтэ?..

Осташа причалил под Кликуном, выбрался из шитика и полез вверх по склону.

Лес под скалой долго обшаривать не пришлось. Осташа издалека увидел светлую одежду. Он пробрался сквозь валежник, и ноги его подкосились.

На мелких елочках валялась… валялось… Нет, не Бойтэ. Кукла. Мешок, набитый соломой и обряженный в вогульскую ягу. Вместо головы был другой мешок, поменьше, к которому сверху прикрутили соломенные патлы, чтобы походило на светлые волосы вогулки.

Осташа разорвал мешки, разорвал на клочки одежу — словно искал вогулку. Потом взбежал на Кликун, исползал всю площадку. Сел и завыл, стуча кулаками в камень. Колыван обманул и здесь!.. Никто не убивал Бойтэ! Она жива! Она жива! Она жива!..

Осташа всю ночь просидел на Кликуне. Думал. Алый рассвет поднялся над горами. И Осташа понял, что как оболганный батя для него все равно был честен, так и живая вогулка для него все равно мертва. Нечего в жизни больше менять. Он просил у господа, чтобы тот сберег, спас Бойтэ, и обещал за это все что угодно — обещал отказаться от нее навеки. Ну и вот. Господь добр. Господь исполнил. Теперь и ему надо отслужить свое. Иначе нечестно.

Осташа спустился к берегу, залез в шитик и стал толкаться дальше, к Кумышу.

По береговой улочке пастушок вел коровье стадо, собирая скотину по подворьям. Осташа нагнал мальчонку и спросил:

— Послушай, добрый молодец, а дома ли Колыван Бугрин?

— Он же сплавщик, — ответил парнишка. — Он еще на сплаве.

— А сын его, Петр Колыванович? Парнишка хмуро поглядел на Осташу:

— Петро ушел к названому брату жить, в Кашку.

— А дочь его, Неждана Колывановна?

— Она потерялась. Сбежала. Никто не знает, где она.

— Ну, помогай тебе бог, — хрипло сказал Осташа.

Пастушонок отвернулся и злобно щелкнул кнутом. Следом за стадом Осташа дошел до дома Никешки Долматова.

Баба Груня выводила из ворот свою корову, крестила ее и грозно кричала пастушку:

— Ты, Евстигней, брось эту привычку дрыхнуть за кустами! Я тебя знаю! Я тебя вицей выдеру! Лучше следи в оба глаза, а я тебя вечером творожком угощу!

— Да нужен мне твой творожок… — бурчал пастушонок.

Коровы медленно проплыли мимо, качая рогатыми головами, и баба Груня увидела на другой стороне улицы Осташу.

Осташа не подходил, стоял и смотрел на бабу Груню.

Старушка тихо села на скамеечку возле своей калитки и закрыла рот уголком платочка. Осташа подошел.

— Никеша?.. — беззвучно спросила баба Груня, глядя на Осташу снизу вверх сухими огромными глазами.

— Барка убилась под Гусельным бойцом, — хрипло сказал Осташа.

Баба Груня больше ничего не спрашивала, только смотрела.

Осташа начал мять горло, замотал головой.

— Я… я летом приду, все расскажу… — прохрипел он и пошел прочь.

…Он плыл по Чусовой дальше, и на него плыла весна. Зеленым пухом покрывалась земля, зеленый дым заклубился в урёмах. Чирикали птицы, перепеваясь друг с другом через реку. Вода отступала, обнажая подошвы бойцов. Падали голбцы на свежих, только что провалившихся могилах бурлаков, словно весна не желала слышать о смерти. Стала светлой вода дождей, и согрелись утренние росы.

На поляне за бойцом Столбы все так же дымил стан каменотесов. Крест Никите Демидову до сих пор не поставили. Сейчас каменотесы, стоя на лесенках, ровняли скалу напротив поляны и выбивали на скале буквы надписи. Осташа проплыл мимо.

Осташа не хотел, не хотел заходить в Ёкву, но на приплеске стоял и рыбачил какой-то вогул, и Осташа подтолкнулся поближе.

— А девка, внучка Шакулы, жива?.. — спросил он.

Вогул искоса глянул на Осташу.

— Жива, — кратко ответил он.

Осташа не мог больше произнести ни слова, только нелепо указал ладонью на берег и кивнул.

— Нету ее, — сказал вогул. — Она на Конду жить ушла. Навсегда.

Осташа едва справился с собой.

— Расскажи… расскажи мне, — попросил он. — Я тебе денег дам…

Вогул помолчал, разглядывая Осташу.

— Чего рассказывать? — печально спросил он. — Я тебя помню. Ты в прошлом году жил. Ты Бойтэ любил, да… Весной два человека на лодке приплыли. Хотели взять Бойтэ. Бойтэ одного застрелила. Другой закричал, убежал. Потом вернулся — Бойтэ нет. Он забрал мертвеца, забрал ружье, уплыл. Бойтэ ночью появилась. Сказала: боится, что солдаты за ней придут. Собралась и ушла. На Конде много вогулов живет. Там еще наша земля.

Осташа дал вогулу рубль. Тот перепугался, долго не хотел брать.

Теперь впереди была только Кашка.

Осташа причалил на переборе, против пепелища дома Зырянкиных. Вытащил шитик на берег, через гарь пошагал к своему дому.

Дом выглядел жилым, бодрым. Окошки были открыты. Из трубы курился дымок. Хозяистым мужиком оказался Петрунька.

Переступая порожек калитки, Осташа увидел Петруньку на крыльце, но не успел и окликнуть, как Петрунька порскнул в дом. Удивляясь, Осташа поднялся по лесенке, прошел сени, открыл дверку в горницу.

Петрунька прятался за печью. На лавке у окошка в простеньком и бедном домашнем платье сидела Неждана и грудью кормила младенца. Она повернула к Осташе лицо — удивительно истончавшее, понежневшее — и следила за Осташей испуганными, виноватыми глазами.

Осташа постоял у дверей, потом снял шапку, перекрестился на медный образ, вытер ноги о тряпку у входа.

— Это твой сын, — тихо сказала Осташе Неждана.

Осташа прошел к ней по половицам, как по качающейся палубе барки. Присел на корточки, разглядывая лицо младенца.

— Я его не доносила, — виновато сказала Неждана. — Но он крепенький родился, выживет…

Осташа положил ладони на колени Неждане и задумчиво ответил:

— Значит, будет сплавщиком.

Неждана осторожно освободила одну руку и робко, с благодарностью погладила Осташу по голове.

— А как придет учитель толка вашего, каким именем крестить велишь, отец? — спросила она.

Осташа не задумывался.

— Петр, — негромко и упрямо сказал он.

Закрывая полокошка, на теплом ветерке полоскалась занавеска. Солнечные полосы лежали на полу, на бревенчатой стене. Слышался плеск перебора. Суровый боец Дождевой смотрел сквозь окно на Осташу, а Осташа смотрел на Неждану, кормившую грудью младенца. И в памяти Осташи плыли, как барки, чеканные и огненные слова: «И Я говорю тебе: ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь мою, и врата ада не одолеют ее».

2005 г.