Н.И. Греч писал о том, что Наполеон посылал в Россию военных инженеров, «которые, прибыв по большей части под видом коммивояжеров, должны были чертить планы для французской армии. Почти все эти агенты, так же как кое-кто из шпионов, были опознаны, арестованы и поселены под надзором в нашем тылу, где вольны были продолжать свои разыскания; однако по окончании войны правительство выдворило их за пределы России».
Московский губернатор Ростопчин издавал патриотические «афишки», вводя народ в заблуждение, но сам действовал сообразно обстановке. Из города заблаговременно вывезли архивы, общественные и государственные кассы. Дворяне и богатые купцы упаковывали свое имущество и готовили транспорт.
Видя это движение, простые горожане также оживились и стали готовиться к эвакуации. Французы, жившие в Москве, боялись проявлений насилия со стороны русских и попрятались.
Писатель Иван Лажечников, бывший новобранцем 1812 года, рисует картины встречи с пленными солдатами армии Наполеона: «Между тем как дядька мой устраивал дорожные сборы, поехал я за город, к Филям и на Поклонную гору, куда народ стекался смотреть на пленных французов, взятых в деле бородинском. Солнце уж западало, но, далеко не доходя до земной черты, скрывалось в туманном горизонте, который образовали жар и пыль, поднятые тревожною жизнью города и еще более тревожною жизнью между городом и отступающим войском. В Филях нашел я действительно много пленных разнородных наций. В речах и поступках своих французы казались в это время не пленниками нашими, а передовыми великой армии, посланными занять для нее квартиры в Москве».
Наполеона ждало великое разочарование — никто из русских не вышел его приветствовать. Поговорить он смог только с «московскими французами».
У Дорогомиловского моста приведен был к нему книгопродавец Рис. Когда москвичи бежали, Рис остался в городе при своей лавке. Выйдя на звуки труб и барабанов, он был схвачен французами и представлен императору.
— Кто ты? — спросил Наполеон.
— Французский книгопродавец.
— А! Стало быть, мой подданный.
— Да, но давнишний житель Москвы.
— Где Ростопчин?
— Выехал.
— Где городское управление?
— Также выехало.
— Кто же остался в Москве?
— Никого из русских.
— Быть не может! — воскликнул император.
Рис, говорят, поклялся в истине своих слов. Тогда Наполеон нахмурил брови и, постояв некоторое время в глубокой задумчивости, скомандовал: «Марш, вперед!»
«Французы, жители Москвы, — пишет Сегюр, — решились наконец выйти из своих убежищ, где они прятались в течение нескольких дней, чтобы избежать народной ярости».
«В надежде, что французская армия действительно сменила арьергард русских, мы, жившие в Москве французы, осмелились открыть ставни, — вспоминает мадам Домерг, жена театрального режиссера. — Подняли шторы; прижав лица к стеклам, мы старались узнать, что происходило на улице, как вдруг сильные удары в дверь снова возбудили в нас ужас. Мы поскорей закрыли окна и ставни. Опять стучат. То же молчание с нашей стороны. Наконец энергическое восклицание на чистом французском языке уничтожило всякое сомнение в том, кто были наши посетители. Это французы, освободители! Мы суетимся, спешим, летим отворять… “Черт возьми, сударыня! Когда люди сделали две с половиной тысячи верст беглым шагом, чтобы иметь удовольствие видеть вас, вы могли бы, кажется, проворнее отворить, потому что, если я не ошибаюсь, судя по кокарде нашего великого императора, вы француженка, не так ли?”»
О следующем акте великой драмы рассказывает актриса Луиза Фюзиль: «Слуги в панике вбежали в наши комнаты и сказали, что полиция стучалась во все двери и приказывала жителям уйти, потому что собирались поджечь город, а пожарные насосы все увезли…»
Москва загорелась, и никакие усилия слуг императора не могли остановить пламя. Наполеон хотел сохранить город в полном порядке и отдавал соответствующие распоряжения еще до того, как въехал в Кремль. Благородство, милость к побежденным — важные козыри в политической игре, которую он вел.
Но все пошло прахом! Все жертвы напрасны, все планы нарушены! Любитель порядка столкнулся с таким хаосом, которого не мог обуздать!
Барон Ларрей рассказывал о том, что люди низкого сословия, оставшиеся в Москве, бродили от одного дома к другому, повсюду гонимые пожаром, и испускали жалобные стоны. Желая спасти самое ценное из имущества, они сгибались под тяжестью узлов, но часто бросали их, чтобы убежать от языков пламени. Женщины несли на плечах одного, а то и двух детей и тащили других за руку. Чтобы уйти от смерти, грозившей им отовсюду, они бежали, подобрав юбки, и укрывались за домами, однако сильный огонь вынуждал их вскоре бежать дальше. Многие, не сумев выбраться из этого лабиринта, нашли там свой горестный конец. Ларрей видел стариков с опаленными огнем бородами, которых их дети спешили вывезти на тележках из этого ада.
«Горели и Кремлевские ряды — огромное здание с портиками, похожее на парижский Пале-Рояль».
Один французский офицер впоследствии писал, что со времени революции не было такого беспорядка в армии: «Все улицы были полны человеческими трупами, перемешанными с падалью лошадей и других животных… Здесь кричали караул… там жители выдерживали в домах настоящую осаду, защищая свои очаги, уже ограбленные и переограбленные, против окончательного разорения от пьяного солдатства, доведенного до бешенства вином и этими попытками сопротивления».
Московский католический священник, очевидец событий, говорит: «Солдаты не щадили ни стыдливости женского пола, ни детской невинности, ни седых волос старух… горемычные обитатели, спасаясь от огня, были принуждены укрываться на кладбищах».
«Церковная утварь, образа и все священные вещи верующих, — продолжает аббат, — были пограблены или позорно выброшены на улицы. Священные места были превращены в казармы, бойни и конюшни; даже неприкосновенность гробниц была нарушена. Никогда города, даже взятые приступом, не подвергались большим поруганиям».
Когда Лев Толстой работал над романом «Война и мир», то в числе прочих документов и свидетельств он использовал письма М. Волковой, московской дамы высшего света, к ее петербургской подруге и родственнице В. Ланской.
Мария Волкова подробно пишет о настроениях, надеждах и страхах москвичей до прихода Наполеона в столицу. Здесь можно прочесть рассказы о победах русского оружия, оказавшиеся ложными слухами, о побитых толпой иностранцах, принятых за французов, о радости людей при известии о назначении Кутузова на пост главнокомандующего русской армией и даже краткие описания битв.
Наконец дело дошло до отъезда из столицы, обреченной на сдачу врагу. Люди устремились в Рязань, Нижний Новгород, Ярославль. Волкова отправляется вначале в Рязань, а через несколько дней приезжает в Тамбов.
Оттуда она пишет В. Ланской 3 сентября: «Ведь ежели Москва погибнет, все пропало! Бонапарту это хорошо известно; он никогда не считал равными наши обе столицы. Он знает, что в России огромное значение имеет древний город Москва, а блестящий, нарядный Петербург почти то же, что все другие города в государстве. Это неоспоримая истина».
А вот отрывок из письма от 15 октября: «Поймали нескольких курьеров, отправленных во Францию, между прочим, одного, посланного до вступления французов в Москву Он вез письма, в которых эти подлецы обещали своим соотечественникам описать подробно все удовольствия, ожидавшие их в столице России, воображая, что они будут там танцевать и веселиться. Они говорят о своем нетерпении увидать самых хорошеньких женщин. Другой же курьер, отправленный уже из Москвы, вез известия иного рода. Они писали, что не видывали более варварского народа, что он все покидает, лишь бы не преклонить колен перед неприятелем, что легче покорить легион демонов, чем русских, если бы даже вместо одного было десять Бонапартов. Когда слышишь это и читаешь петербургские вести вроде вышеупомянутой, руки упадают. Но не угодно ли подивиться этим негодяям французам, называющим нас варварами, потому что мы не принимаем ни их любезностей, ни их законов? Можно ли завираться до такой степени?! Как осмеливаются они называть варварами народ, сидящий тихо и спокойно у своего очага, но который защищается отчаянно, когда на него нападают, и скорее соглашается всего лишиться, чем быть в порабощении? Образованными они зовут орду бродяг, вырвавшихся из ада, чтобы жечь, разорять и проливать кровь. Что они ни говори, а быть русским или испанцем есть величайшее счастие; хотя бы мне пришлось остаться в одной рубашке, я бы ничем иным быть не желала, вопреки всему».
Дезорганизации во французских частях не было (это подтверждают и русские источники): она начнется лишь при отступлении.
Обычно мародерство, грабежи и насилие над мирными жителями карались расстрелом или каторгой. Французское командование пыталось навести порядок и в Москве, но ситуация явно вышла из-под контроля. Ведь это происходило в городе, брошенном местными жителями и подожженном! Рассуждали просто: «Если я что-то не возьму, оно все равно сгорит!» Невиданное дело — к грабежам подключилась императорская гвардия, имевшая все необходимое! Но более всех преуспели баварцы, вестфальцы, поляки, итальянцы. В этих частях заметно падает дисциплина.
Верещагин писал: «Особенно свирепствовали немцы Рейнского союза и поляки: с женщин срывали платки и шали, самые платья, вытаскивали часы, табакерки, деньги, вырывали из ушей серьги… баварцы и виртембергцы первые стали вырывать и обыскивать мертвых на кладбищах. Они разбивали мраморные статуи и вазы в садах, вырывали сукно из экипажей, обдирали материи с мебели…»
«Вообрази: теперь открывается, что величайшие неистовства совершены были в Москве немцами и поляками, а не французами, — писала Волкова Ланской 31 декабря 1812 года. — Так говорят очевидцы, бывшие в Москве в течение шести ужасных недель».
Верещагин повествует о том, что «французы были сравнительно умеренны и временами являли смешные примеры соединения вежливости и своевольства: забравшись, например, по рассказу очевидца, в один дом, где лежала женщина в родах, они вошли в комнату на цыпочках, закрывая руками свет, и, перерыв все в комодах и ящиках, не взяли ничего принадлежащего больной, но начисто ограбили мужа ее и весь дом».
Один французский воин, вспоминает офицер Лабом, нашел на кладбище женщину, которая недавно родила ребенка. «…Этот великодушный солдат, тронутый положением несчастной, окружил ее своими заботами и в продолжение многих дней делился с ней крохами съестных припасов, которые ему удавалось раздобыть».
По городу разыскивали французских артистов. Они должны были играть в наскоро устроенном театре, в доме Позднякова на Большой Никитской улице. Зал привели в порядок. Сшили занавес из парчи священнических риз — она пошла и на костюмы. Партер освещала большая люстра, взятая из церкви. Мебель принесли из домов частных лиц. Оркестр был составлен из полковых музыкантов.
Многие генералы, офицеры и солдаты ежедневно заполняли зал. Первые ряды отвели награжденным крестами Почетного легиона. Зрители платили за билеты больше положенного и не требовали сдачи.
«Московских французов», потерявших имущество и оставшихся без средств, поместили в здание медицинской школы. Им предложили служить по военной или административной части. Многие пошли на это, но вскоре оказались перед тяжелым выбором — остаться в городе, испытывая судьбу, или уйти вместе с армией.
Из своей Главной квартиры в Москве Наполеон приказывает австрийскому, баварскому, вюртембергскому государям: «Я не только желаю, чтобы посылались подкрепления, но я желаю также, чтобы преувеличивались эти подкрепления и чтобы государи заставили свои газеты печатать о большом числе отправляемых войск, удваивая это число».
21 сентября он назначает Алессандро Вольту президентом коллегии выборщиков. Три вечера он редактирует устав театра «Комеди Франсез», утверждает его и подписывает соответствующий декрет.
«Нельзя понять, — говорит Лабом, — как мог Наполеон ослепнуть в такой мере, чтобы не понять необходимости немедленно уйти. Ведь он видел, что столица, на которую он рассчитывал, уничтожена и что зима подходит… Должно быть, Провидение, чтобы наказать его гордыню, поразило его разум, если он мог думать, что народ, решившийся все жечь и уничтожать, будет настолько слаб и недальновиден, чтобы принять его тяжелые условия и заключить мир на дымящихся развалинах своих городов».
«Сегодня вечером генерал Ван-Дедем, человек очень обязательный, прислал г-ну Дарю жалкую маленькую виноградную лозу в горшочке, — писал Стендаль графине Пьер Дарю из Москвы 16 октября 1812 года, то есть за три дня до начала отступления. — Правда, на ней были три кисточки винограда, два листика и пять или шесть почек. Это была эмблема бедности. Г-н Дарю, со своей обычной любезностью, захотел, чтобы мы все поели его; эти бедные виноградинки имели вкус уксуса; нельзя было представить ничего более грустного…»