«Верьте мне, — говорил один старый польский полковник, покидая Москву, — страшный суд постигнет нашу армию… Мы идем навстречу мрачной будущности. Москва уничтожена, армия деморализована, кавалерия погибла; если нас застигнет теперь зима, то я не знаю, что, не исключая и гения самого императора, может спасти нас от катастрофы».

«Как же это случилось, — вопрошает Сегюр, — что в Москве ни о чем не позаботились? Почему такая масса солдат, умерших с голода и холода, оказались нагруженными золотом, вместо нужных им одежды и провизии? Каким образом за тридцать три дня отдыха не успели заковать лошадей на острые шипы, которые дали бы им возможность лучше и быстрее двигаться? Почему, если не было на все приказа от самого Наполеона, предосторожности эти не были приняты другим начальством, гг. королями, князьями и маршалами? Разве не знали, что в России после осени наступает зима? Приученный к сметливости своих солдат, Наполеон уж не вздумал ли положиться на них самих?»

Так оно и было! «Вы не знаете французов, — говорил император Коленкуру, — у них будет все, что нужно; одна вещь будет заменять другую».

Перед выступлением из города раненых и больных эвакуировали. «…Что касается тех, кого нельзя было увезти, мы собрали их в Воспитательном доме, в котором я собрал три дивизии военных врачей для ухода, — пишет доктор Ларрей. — Я оставил с русскими ранеными нескольких французских хирургов, которые давно уже жили в городе и просили меня об этом, думая оказать услуги раненым и заслужить благоволение русского правительства».

Сегюр рассказывает о француженках с детьми, следовавших вместе с армией: «Прежде эти женщины были счастливыми обитательницами Москвы: теперь они бежали от ненависти москвичей, которую вызвало на их головы нашествие: армия была единственным их убежищем. За армией также следовало несколько русских девушек, добровольных пленниц».

Слово «отступление» не произносилось вслух. Солдаты Великой армии разыгрывали из себя победителей и вели несчастных пленных (некоторые из этих людей будут освобождены русской армией, казаками или партизанами, другие подвергнутся жестоким казням или погибнут от мук). «Триумфаторы» взяли с собой и крестьян («для услуг», говорит Лабом), которых сопровождали жены, дети, девушки.

Несчастные женщины страдали больше всех. «В этом ужасном походе, — вспоминает г-жа Фюзиль, — с каждым новым днем я говорила себе, что, наверное, не доживу до конца его, только не знала, какою смертью умру… Когда останавливались на бивуаке, чтобы согреться и поесть, то садились обыкновенно на тела замерзших, на которых располагались так же удобно и бесцеремонно, как на софе… Целый день было слышно: ах, Боже мой! У меня украли портмоне, у других — мешок, хлеб, лошадь, и это у всех — от генерала до солдата… Все время проталкивались: “Пропустите экипажи маршала такого-то, потом другого, потом генеральские”. Нужно переходить через мост: с обеих сторон рядами генералы, полковники — стоят, несмотря на всю сутолоку, чтобы по возможности ускорить проход своих повозок, — казаки были всегда недалеко…»

«Невыразимо было жалко, — пишет Лабом, — француженок, ушедших от мщения русских из Москвы, рассчитывавших на полную безопасность среди нас. Большая часть пешком, в летних башмаках, одетые в легкие шелковые и люстриновые платья, в обрывки шуб или солдатских шинелей, снятых с трупов. Положение их должно было бы вызвать слезы у самого загрубелого человека, если бы обстоятельства не задушили всех чувств.

Из всех жертв войны ни одна не была так интересна, как молодая, милая Фанни: хорошенькая, скромная, приветливая, остроумная, говорившая на нескольких языках, обладавшая всеми качествами, способными вскружить голову самому нечувствительному, она была принуждена нищенски выпрашивать всякую самую незначительную услугу, и кусок добытого хлеба заставлял ее расплачиваться самым позорным образом: подавая ей милостыню, мы злоупотребляли этим, заставляя бедняжку принадлежать ночью тому, кто кормил ее днем. Я видел ее даже за Смоленском, но уже не бывшую в состоянии идти — она держалась за хвост лошади и, когда силы изменили, упала на снег, где, вероятно, и осталась, не вызвав ни жалости, ни взгляда сочувствия».

Лабом повествует и о другой женщине: «История этой особы стоит того, чтобы рассказать о ней: заблудилась ли она или, по своей романтической натуре, напросилась на приключение, но ее нашли спрятавшуюся в подземелье Архангельского собора. Девушку привели к элегантному французскому генералу, который сначала взял ее под свое покровительство, а потом, прикинувшись влюбленным и обещавши жениться на ней, сделал ее своею любовницей… Она переносила все беды, лишения с истинным мужеством добродетели. Неся уже в себе залог любви, которую она считала естественною и законною, она гордилась тем, что будет матерью, и тем, что следует за своим мужем. Но тот, который всего наобещал ей, узнавши, что мы не остановимся в Смоленске, решился порвать связь, на которую никогда и не смотрел иначе как на забаву. С черною душой, недоступным жалости сердцем, он объявил этому невинному существу под каким-то благовидным предлогом, что им необходимо расстаться. Бедняжка вскрикнула от отчаяния и объявила, что, пожертвовавши семьей и именем тому, кого считала уже своим мужем, считала своим долгом идти за ним всюду, и что ни усталость, ни опасности не отвратят ее от решения следовать за любимым человеком. 

Генерал, нимало не тронутый такою привязанностью, сухо объявил еще раз, что необходимо расстаться, так как, во-первых, по обстоятельствам оказывается невозможным держать женщин; во-вторых, он женат, почему ей лучше всего возвратиться в Москву, к жениху, который, вероятно, ее ожидает. При этих словах несчастное существо просто окаменело: бледная, еще более помертвелая, чем тогда, когда ее нашли между гробницами кремлевского собора, она долго не могла открыть рта; потом плакала, стонала и, подавленная горем, впала в беспамятство, которым предатель воспользовался, не для того, чтобы избегнуть трогательного расставания, а просто для того, чтобы убежать от русских, крики которых уже доносились…»

Не имея нормального питания и ночлега, люди выбивались из сил. Гвардия отступала в порядке, но остальная армия превратилась в нестройную толпу. «С тех пор как температура опустилась ниже девяти градусов, ни в одном корпусе французской армии я уже не видел ни одного генерала на своем месте», — признавал Наполеон.

У солдат были деньги и ценности, но это не помогало. «Распорядители кредитов» страдали наравне со всеми. Стендаль писал графине Дарю из Смоленска 10 ноября: «Весь марш из Москвы досюда я проделал отдельно от своего патрона. Наша армия пошла бить русских под Малоярославцем. Очень досадно, что это победоносное сражение получило такое диковинное название; говорят, это был великолепный бой, и никогда русских не гнали с их позиций более блестящим образом. Я не присутствовал при этих блистательных делах, я покинул Москву 16 октября и прибыл в Смоленск с жалким маленьким обозом, который подвергся нападению казаков, имевших, между прочим, неделикатность захватить мой ящик с продовольствием, так что восемнадцать дней я питался солдатским хлебом и водой. Все это потому, что у меня теперь длинный титул: “Начальник заготовок резервного провианта”, — каковой титул не доставлял мне пока еще много хлопот». «Всю дорогу от Москвы мы переносили дьявольские физические муки. Ни один рыночный грузчик не доходит к концу дня до такого изнеможения, как бывало с нами каждый вечер, когда мы строили себе маленький шалаш из сухих ветвей и зажигали костер». «Нас всех можно испугаться. Мы похожи на своих лакеев. Это в буквальном смысле; первого из нас, кто приехал в Смоленск, приняли за дерзкого лакея, потому что он подошел к хозяину дома и подал ему руку. Мы очень далеки от парижской элегантности».

Гофмаршал Дюрок писал обер-камергеру Монтескью: «Как видите, все наши приготовления для зимовки в Москве оказались бесполезными и все наши надежды на удовольствия и на зрелища пошли прахом, но не совсем, однако, ибо мы возим с собой комическую труппу, и если она не застрянет где-нибудь по дороге, то мы будем иметь удовольствие смотреть комедию там, где будем стоять на зимних квартирах. Мы совершенно не знаем, где это будет, все будет зависеть от хода событий и от движений неприятеля. Смоленск сохранился не лучше Москвы. Он выжжен в такой же степени, как и столица».

«Никогда я еще так не страдал, — признавался жене доктор Ларрей. — Египетский и Испанский походы были ничто в сравнении с теперешним, и все-таки злоключения наши далеко еще не окончились. Я чувствовал себя очень дурно по приезде сюда, но 24 часа отдыха помогли мне прийти опять почти в то же самое состояние, в котором я был при выезде из Москвы. При том же я могу сказать все-таки, что здоров, а потому не беспокойся. Как и товарищи мои, я потерял почти все, и мы не имеем никакой надежды на вознаграждение. Нередко приходилось нам радоваться кусочкам мяса от павших лошадей, попадавшихся нам по пути. Их поджаривали на угольях, и в этом заключалась вся наша пища».

Тяжело приходилось и Ларрею, и его врачам. Когда большинство думало лишь о куске хлеба и ночлеге, доктора продолжали выполнять свой долг. «Мне посчастливилось, и я за большие деньги купил два мешка муки, которые и разделил между своими товарищами, у которых была самая настоятельная нужда», — говорит Ларрей.

Противник, со всех сторон теснивший Великую армию, перехватывал и письма Наполеона, и депеши, адресованные генерал-почтдиректору Империи. Буден, главный комиссар службы полевой императорской почты, писал графу Лавалетту: «У меня мало чего сообщить вам относительно службы; мы теряем ежедневно по несколько штук лошадей из-за недостатка корма и вследствие трусости почтарей; условия затруднительны, но они все-таки виноваты, и я заставлю их заплатить за потерянных лошадей и седла».

Обычное дело — доставить письма адресату — превратилось в крайне рискованное занятие. Со времен Польской кампании работники императорской почты привыкли к тому, что для выполнения задания нужно проскакать всю Европу. Минимум раз в неделю аудитор Государственного совета доставлял Наполеону министерские портфели, полные бумаг. Служащие мчались во весь опор, меняя лошадей на почтовых станциях. Курьеры и чиновники привыкли к маршрутам «Париж-Варшава», но в 1812 году им приходилось достигать Вильны, Смоленска, Москвы, а затем возвращаться обратно.

Дивизионный генерал Луи Барагэ д'Илье пишет жене из Ельни 4 ноября: «…Жизнь наша, как передового войска: спим на соломе, за два часа до рассвета уже на ногах, частенько не слезаем с лошади по 16 часов кряду, сапог никогда не снимаем, по ночам нас то и дело будят; питаемся скверно: без вина, все на черном ржаном хлебе, и пьем отвратительную воду. Много нужно сил, чтоб выносить все это. Меня и не удивляет, что в армии столько болезней. Наш образ жизни и здешний климат — враги посильнее русских». «Если б вы только знали, как часто я о вас думаю, как тоскую по вас, для вас одной я принес в жертву мои склонности, мое спокойствие, мое счастье и здоровье: ведь если б не вы, я давно бы оставил службу, довольный, совершенно довольный моими скромными средствами. Конечно, я не упрекаю вас в этом, так как считаю своим долгом приносить вам все жертвы; в минуты, когда я делаюсь ко всему равнодушным и мною одолевают тоска и недовольство, меня поддерживает сознание, что я могу жертвовать для вас всем. Но всему бывает конец, и я думаю достигнуть его после настоящей кампании».

Это — одно из писем из России во Францию, задержанных «черным кабинетом Наполеона» или почтой в Гамбурге. Странными кажутся опасения, что подобные письма произведут плохое впечатление во Франции, — на фоне того, что произошло дальше.

48-летний генерал Барагэ д'Илье скончался в Берлине в январе 1813 года.

Ропот нарастал. Однажды Наполеон захотел погреться у костра. Он привык к тому, что солдаты с восторгом встречают своего вождя. Однако Коленкур, посланный найти место отдыха, вдруг услышал такие речи, что посоветовал его величеству не останавливаться.

Но избежать грубых сцен все же не удалось. Чиновник военной администрации, которому колесами тяжелой повозки отдавило обе ноги, упал в снег, а затем закричал проходившему мимо Наполеону: «Чудовище, ты десять лет уже грызешь нас! Друзья мои, он — бешеный, он — людоед! Берегитесь его, он сожрет всех вас…»

Император принял безразличный вид, а его подданный продолжал оскорблять виновника гибели многих тысяч страдальцев, в том числе женщин и детей.

«Среди обрушившихся на нас несчастий, — вспоминает другой военный чиновник, — мы проклинали императора; его обвиняли мы в своих страданиях. Но стоило ему появиться, — и престиж его, этот своего рода ореол, окружавший великих людей, нас ослеплял; каждый из нас вновь обращал к нему доверие и повиновался малейшему проявлению его воли».

Когда солдаты и офицеры видели сохранившуюся деревню, они всякий раз хотели остановиться и отдохнуть — хотя бы денек! Все только и говорили об этом.

— Господа! — отвечал Наполеон. — Один день — это очень много. Нельзя останавливаться. Идемте!

«Говорят, что смерть от замерзания очень приятна! Я верю этому! — восклицает Луиза Фюзиль. — Я слышала, как кто-то говорил мне: “Не оставайтесь здесь, вставайте”… Меня трясли за руку, и мне было неприятно, что меня беспокоят. Я испытывала приятное беспомощное состояние человека, засыпающего спокойным сном. Наконец я уже больше ничего не слыхала и потеряла сознание.

Когда я пришла в себя, то увидела, что нахожусь в какой-то избе. Я была завернута в меха, и кто-то, держа меня за руку, щупал мне пульс: это был барон Деженетт. Меня окружали люди: и мне казалось, что я просто очнулась от сна, но я не могла сделать ни малейшего движения — так я была слаба!

Я с удивлением смотрела на окружавшие меня мундиры… Старый маршал Лефевр подошел ко мне и сказал: “Ну, как дела? Вы возвращаетесь издалека”.

Оказалось, что меня нашли в снегу. Сначала меня хотели положить около большого костра, но барон Деженетт закричал: “Берегитесь, вы ее сейчас же этим убьете, заверните ее как можно лучше в меха и поместите в холодную нетопленую комнату”».

Маршал принес актрисе большой стакан крепкого кофе, а затем усадил в свою карету. А доктор Деженетт скоро попадет в плен.

Ларрей был и спасителем, и «доброй нянькой». Но его заботу порой принимали не так, как следовало. Адъютант Кастеллан, разделивший ночлег с Ларреем, был «страшно раздражен» беспрестанными уговорами доктора закутать отмороженную руку в мех. Меха у Кастеллана попросту не было.

Вскоре товарищи дали Кастеллану женскую лисью накидку, крытую лиловым шелком, с которой он потом не расставался. «…Во время переходов она предохраняла мою отмороженную руку от повторения несчастья, ночью же мешала мне умереть от холода», — рассказывает Кастеллан.

— Он слишком честолюбив, — говорили про Наполеона солдаты и все-таки шли за ним.

— Мы постоянно шли за ним, — вспоминали старые гренадеры, побывавшие в Москве, — мы не могли оставить его и дать ему идти одному.

— Холодно тебе, мой друг? — спросил вождь своего солдата, шедшего вместе с ним в лютый мороз.

— Нет, государь, когда я смотрю на вас, мне тепло! — ответил боец. 

Так «сын» ответил «отцу». Но «дети» не всегда были кроткими и послушными. «Ворчуны» полагали, что военные действия происходят потому, что они одобряют решения императора и разделяют его стремления. Когда при переходе через перевал Гвадарраму они посчитали, что главнокомандующий безумствует и заставляет их совершать никому не нужные подвиги, то стали переговариваться о том, чтобы пристрелить его. Позже, под Асперном и Эсслингом, гвардия в ультимативной форме потребовала, чтобы вождь не подвергал себя лишней опасности: «Бросай оружие, пока император не уйдет из-под пуль».

Они знали, что говорили — месяцем раньше, во время штурма Ратисбона (Регенсбурга), Наполеон был ранен в правую ногу. Армия тут же узнала о новости, врач бросился помогать императору, а тот, не обращая внимания на боль, объехал фронт, демонстрируя свою силу и раздавая награды отличившимся бойцам.

Таким он был при Ратисбоне в 1809 году, но что с ним случилось при Бородине?

Когда Наполеон простился с супругой 26 мая в Дрездене, после сказочной церемонии встречи с монархами, герцогами и князьями, та горько рыдала. Она боялась разлуки и неизвестности.

«Вы достаточно знаете меня, — писала она своей придворной даме, — чтобы представить себе, как я грушу и чувствую себя несчастной. Я стараюсь превозмочь себя, но мне не будет веселее вплоть до того момента, когда я вновь увижу его».

Письма Наполеона Марии-Луизе из России совсем не похожи на письма Жозефине из Италии. Сколько страсти и поэзии содержали письма первого похода! А что теперь?

«Ты понимаешь, что я стремлюсь душой к тебе так же, как и ты ко мне, и я хотел бы быть с тобой, чтобы высказать тебе все те чувства, которые я питаю к тебе. Будь здорова, мой друг. Весь и навсегда твой».

Женщине мало «понимать», чувства же лучше не «высказывать», а выказывать!

Императрица покинула Дрезден через несколько дней после отъезда Наполеона к армии. Она направилась в Прагу, у нее появился «почетный эскорт» — граф фон Нейперг, ставший ее любовником, а после смерти Наполеона — супругом.

1 июля императрица поехала в Карлсбад, а затем во Францию. 18 июля она воссоединилась с сыном во дворце Сен-Клу.

События давали все основания надеяться на скорое возвращение императора.

В одном из писем в августе Гёте вопрошал: «Что вы скажете, если не в моей власти датировать это письмо иначе, как “день торжества Наполеона при оглушительном колокольном звоне и громе пушек. 1812 год”».

Наконец Москва взята. Ничего сенсационного для политиков и хорошая тема для поэтов.

«Падите, башни Кремля! Падите, час настал! Вот эти воины, столь часто не поддававшиеся! Ваша безнаказанная гордыня чрезмерно возвысилась: Как она обрушилась к вашим подножьям.

Но нет! Готовый поразить громом остановился: Кто удерживает твой гнев? Это длань победителя. Не спорь с его блестящей победой, Москва! Твоя милость в его сердце.

Таким вижу я героя, коему предшествует молния. Он решил дать стране, восставшей против него, коммерцию, искусства, мир и изобилие, которые расцветают при его поддержке» (Ж. Б. Баржо. Ода «Завоевание Москвы»).

Покорение Москвы, как писали французские газеты, — это нечто «выходящее за пределы всего, что давала нам доселе его полная чудес история».

Ликованию не было предела. Опасались лишь одного: как бы император не проследовал триумфально в Индию вместо того, чтобы поскорее вернуться.

Другая императрица — ибо ее не лишили этого титула — едет из Мальмезона в Милан, куда ее пригласил сын, имперский принц Евгений Богарне, командир корпуса Великой армии. Она находит невестку Августу Амелию «отменно выглядящей», а внуков — «прелестными и ласковыми».

31 июля, после тяжелых родов, супруга принца родила сына. Жозефина пишет Евгению в Россию: «Твой сын — крепыш, весельчак и сама нежность. Мы с ним прекрасно ладим».

Жозефина вновь пускается в путь, переваливает через Альпы и приезжает на курорт Экс-ле-Бен, а затем в свой новый дом в Преньи. Она принимает приглашения, навещает префекта Капелла, затем отправляется в префектуру Женевы, центр департамента Монблан, на прием в честь победы Наполеона над русскими армиями. А король Вестфальский Жером Бонапарт, дезертировавший в начале кампании, 13 ноября устраивает бал в честь открытия в Касселе новой статуи Наполеона.

Вернувшись в Париж, Жозефина узнает о заговоре генерала Мале. И понимает, что императора надо беречь.

Она пишет сыну: «Злодеи способны на все. Передай от меня императору, что он плохо поступает, селясь во дворцах и не проверив, а вдруг они заминированы».

Император приучил всех не сомневаться в исходе сражений. Однако, в дополнение к обычным победным реляциям, свежие бюллетени Великой армии содержали и слова, побуждавшие к размышлению. Почему армия отступает, хотя и со славой?

«Мы начали пробуждаться ото сна», — вспоминала герцогиня д'Абрантес.

«Мне что-то непонятна история с московским пожаром и всем прочим», — призналась Евгению сестра Гортензия.

Непонятными кажутся и взрывы хохота, прозвучавшие через несколько дней после Березины. Да, было и такое!

«1 декабря ставка была в Стойках; такого скверного ночлега мы еще никогда не имели, — рассказывает Коленкур. — Мы прозвали эту деревню Мизерово (от французского слова “misere” — нищета). У императора и начальника штаба были маленькие ниши в 7–8 квадратных футов каждая.

В другой комнате набились все остальные чины штаба. Холод был такой, что все искали спасения в этой комнате, переполненной так, что можно было задохнуться; лежать можно было только на боку, так как больше места не было. Было так тесно, что если бросить иголку, она не упала бы на пол.

Выходя из комнаты, кто-то в темноте наступил на ногу г-на де Боссе, который ехал с нами из Москвы в коляске и жестоко страдал от подагры. Проснувшись от боли, причиненной ему этой косолапостью, несчастный закричал: «Это ужасно! Это убийство!» Те, кто не спал, расхохотались, и смех разбудил спящих, и вот, в конце концов, и самые серьезные люди, в том числе и бедняга больной, и самые легкомысленные громкими взрывами хохота одинаково уплатили свою дань этому минутному веселью. Я рассказываю об этой сцене, чтобы показать, до какой степени человек привыкает к самым прискорбным событиям и становится почти бесчувственным зрителем величайших несчастий, а в то же время его развлекает самый ничтожный пустяк».

А еще через несколько дней взорвалась бомба, подложенная под Империю: 29-й бюллетень!

Всё новые зловещие подробности увеличивали ужас впечатления от событий в далекой России. Обычно бюллетени называли и имена героев, и имена тех выдающихся воинов, офицеров и генералов, которые были убиты либо ранены. Но теперь главные вопросы не «кто погиб» или «кто ранен», а «кто выжил».

Неужели Наполеон побежден? Этого не может быть!

Что же случилось в столице Империи в отсутствие Наполеона?

Удаленный императором за свои республиканские убеждения, генерал Клод Франсуа Мале был посажен в Венсенскую тюрьму, а затем переведен в лечебницу Дюбюиссона. Там он составил, вместе с несколькими оппозиционерами, план свержения Наполеона. В ночь с 22 на 23 октября он бежал из-под стражи, вместе с сообщниками Бутро и Рато явился в казармы и уверил солдат в том, что Наполеон погиб в России.

Затем, освободив из тюрьмы Ла Форс Лагори, бывшего начальника штаба генерала Моро, а также Гидаля, участника заговора на юге Франции, этот авантюрист смог арестовать министра полиции Савари и префекта полиции Паскье.

«Планы Мале, — вспоминал Савари, — осуществлялись безукоризненно. Ему подчинились банк, казначейство, два батальона, ни один из которых не оказал сопротивления».

— Это произошло в Кремле, когда там находились наши войска. Армия отступает в смятении. Русские уже в Варшаве, — говорили солдатам Лагори и Пидаль о смерти Наполеона. Правдой было лишь то, что «армия отступает в смятении». Но многие верили и во все остальное.

С батальоном парижских гвардейцев Мале отправился к городскому коменданту Поллену, которому сообщил о смерти императора и объявил об учреждении временного правительства. Поллен, испытанный бонапартист, не поверил сообщению. Он потребовал документы.

— Охотно, — сказал Мале и выстрелил Поллену в голову. — Вот вам мои документы!

Он тяжело ранил Поллена, но затем был схвачен. Напрасно префект департамента Сена г-н Фрошо готовил зал для заседания «нового правительства» в ратуше. Мале судили военным судом и расстреляли вместе с сообщниками.

«Безмятежное настроение у общественности Парижа до того времени не было встревожено сообщением о каком-либо бедствии, но отдаленность императора и его армии от страны, жестокость русских средств обороны и пожар, уничтоживший почти всю Москву, вызвали смутные проявления беспокойства во Франции, — пишет секретарь Наполеона Меневаль, разделивший с императором опасности русской кампании. — Неожиданно обстановка резко накалилась в связи с безответственным поступком Мале, дерзость которого ошеломила Париж и власти Франции. Пассивность и бессистемность мер, принятых для того, чтобы противостоять заговору, продемонстрировали растерянность властей, которая могла бы оказаться фатальной, если бы действия заговорщиков были более согласованными. 

Императрица вместе с сыном спокойно проживала в Сен-Юту, когда появление конного отряда гвардейцев, посланного военным министром, вызвало у нее сильное беспокойство за безопасность ее самой и сына. Она в пеньюаре и с распущенными волосами выбежала на балкон, выходивший во внутренний двор дворца, и только тогда получила первые известия о попытке заговора, которого совсем не ожидала. Однако ее испуг продолжался недолго.

Но что произвело глубокое впечатление на Францию и Европу, так это дерзость, с которой малоизвестный человек, не имевший ни денег, ни репутации, совершенно один и без сообщников сбежал из тюрьмы, чтобы попытаться осуществить захват государственной власти, который чуть было не увенчался успехом. Другими причинами всеобщего изумления были та легкость, с которой он сумел убедить войска в смерти императора, и та пассивная покорность, с которой муниципальные власти подчинялись его приказам.

Осознав необходимость своего присутствия в Париже, император, не хотевший покидать армию, пока она находилась в непосредственной опасности, в конце концов принял решение вернуться во Францию».

29-й бюллетень был опубликован 16 декабря в правительственной газете «Moniteur». Шок был неописуемым. Начался ропот — среди богатых и бедных.

Французы любили читать бюллетени Великой армии. Эти листки не только сообщали о новых победах, но и будто передавали людям энергию, излучаемую великим человеком. Наполеон творил дела, достойные великой нации, и народ отдавал ему должное.

Император сам составлял тексты бюллетеней. Его умение выстраивать мощные, ясные и лаконичные фразы приводило людей в восторг и воспламеняло воображение. Он, как отмечает Бальзак в «Темном деле», обладал «особым, присущим ему красноречием, которое преображало трусов в героев».

И что они прочитали и услышали на этот раз?

«Французская армия с 14-го числа была без кавалерии, без артиллерии, без обоза. Без кавалерии нельзя было разведать о движении русских, а без артиллерии — вступить в бой. Такое положение было весьма затруднительно; слабые люди потеряли присутствие духа, веселость и мужество».

Французы давно привыкли к «святой» лжи бюллетеней Великой армии. Победы заметно приукрашивались, потери разительно преуменьшались. И если продиктованные Наполеоном слова — только часть правды, то каковы же истинные размеры катастрофы?

— Что с нашими мужьями? Что с нашими мальчиками? — спрашивали друг у друга окончательно лишившиеся покоя жены и матери.

«Без кавалерии, без артиллерии… потеряли присутствие духа, веселость и мужество». Парижане и жители провинции вчитывались в эти строки, и их воображение дорисовывало жуткие картины распада и гибели славного войска.

«Из всего этого следует, что армия нуждается в восстановлении дисциплины, кавалерии и артиллерии… Прежде всего ей нужен покой.

Лошадей в кавалерии так мало, что признано необходимым соединить всех офицеров, имеющих лошадей, в четыре эскадрона, по сто пятьдесят человек в каждом; генералы занимают должность офицеров, а полковники — унтер-офицеров. Этот священный эскадрон… следил непрерывно за императором.

Его величество никогда не чувствовал себя в таком превосходном здоровье».

Последняя фраза вызвала раздражение. Полились потоки черного юмора. «Семьи, осушите слезы, Наполеон здоров!» — восклицает Шатобриан.

«Вот, все мои предчувствия сбылись! — кликушествовал Тибодо, бывший член революционного Конвента. — Эта кампания станет роковой для Империи, гибельной для Франции».

Тибодо, что называется, задним умом крепок Но кто предвидел такой финал?

Альбер Вандаль, описывая атмосферу перед русским походом, отмечал сбывшиеся пророчества сенатора Семонвилля, «который приобрел такую известность своим умением предугадывать будущее, что правительство, от которого он начал сторониться, считается обреченным на гибель. Говорят, что во время пребывания своего в Женеве у префекта Капелла он сказал при виде проходивших мимо солдат, отправлявшихся в армию: “Ни один из них не вернется: они идут на убой!” Считая, что одного крупного бедствия достаточно, чтобы рассеять чары и все перевернуть вверх дном, он рискнул прибавить, что поход в Россию дает надежды Бурбонам».

Было и еще более раннее, но столь же зловещее предсказание, сделанное Мунье во время торжеств по случаю бракосочетания Наполеона и Марии-Луизы 2 апреля 1810 года. Мунье, вовсе не ослепленный видами великолепной процессии, салютами, музыкой, восторгами толпы и блеском дипломатического корпуса, произнес: «Все это не помешает нам в недалеком будущем найти смерть в Бессарабии».

Теперь все это и вспоминалось. Но пророков, как известно, не любят!

Стендаль, переправившийся через Березину, мчался в кибитке по обледенелой дороге. За ним гнались казаки, но, к его счастью, угодили в полынью.

По ночам беглец видел, как светофоры Шаппа передают сигналы о полной гибели Великой армии. Кажется, эти передающие устройства уже были в руках русских.

Ни одно из писем Стендаля из России не дошло до Франции. После разгрома французов под Красным казаки захватили документы Главной императорской квартиры, среди которых находились письма Анри Бейля. То, что, мистифицируя, он подписывал их не только как «Ш. Шомет», «Капитан Фавье», но и как «Сушвор, английский уполномоченный при дворе его императорского величества» (!), говорит о том, что Бейль нисколько не боялся тайной полиции, перлюстрировавшей письма.

Все бумаги были направлены в Собственную канцелярию генерала Аракчеева.

В письме отцу, посланном из Смоленска, Стендаль мечтал о вознаграждении за адовы муки, перенесенные после отъезда из Москвы: «Если его величество сделает меня бароном, этот титул не будет украден».

Вернувшись в Париж, он видел, как много появилось дезертиров. Его встретили едкими насмешками: он, мол, занимал такую высокую должность — начальника заготовок резервного провианта — и не смог ничего наворовать?

Наполеон примчался в Париж вместе с Коленкуром в ночь с 17 на 18 декабря. Прошло два дня после появления бюллетеня в «Монитёре».

«Бюллетень произвел такое тягостное впечатление, что… никто не решался задать мне какой-нибудь вопрос, — вспоминает Коленкур. — Единственный слуга, который нас сопровождал в поездке, отсыпался, а кроме того, ему было запрещено говорить о чем бы то ни было. Император говорил о наших неудачах в таких же откровенных выражениях, как и бюллетень, но так как сообщений о прибытии армии в Вильно еще не было, то, следовательно, он, как и все, не знал еще о самых тяжких наших бедствиях. У императора образовались небольшие отеки на ногах, глаза опухли, и цвет лица был как у человека, кожа которого пострадала от мороза, но в остальном вид у него был вполне здоровый. Он был так счастлив, что находится снова в Париже, что ему не надо было притворяться, чтобы иметь вид довольного и нисколько не удрученного человека. Весь день и даже часть ночи он работал, рассылая всякие распоряжения, чтобы дать всем отраслям администрации то направление, которое он считал нужным. Как мне показалось, он был вполне удовлетворен общественными настроениями после опубликования бюллетеня. Его приезд успокоил много страхов и смягчил наиболее тревожные опасения, но, увы, не мог осушить слез тех семей, которые оплакивали свои потери».