Окно выходит в колодец двора. По вечерам одни и те же лица встречают через стекла взгляды друг друга. Он сидел здесь, у окна, и смотрел во двор, она за шкафом в полутьму говорила:

— Ты понимаешь или нет, что живешь не один. Есть я, есть Вовка…. Скажи, ты любишь меня? — Он пожимает плечами, хотя она его не видит, и с привычным отчаянием погружается в ее голос: — Я не сплю ночами. Мне хочется плакать — рядом со мной чужой человек. Зачем, зачем все это! — Жена плачет. — Мне неприятны твои объятия. Я чувствую себя проституткой. У тебя какая-то своя жизнь — знаю. Уважаю ее заранее. Но мне страшно, когда ты сидишь, как сейчас. Мне кажется, ты встанешь и скажешь: «Ухожу», — потому что пришла к тебе такая идея. Я уверена, что ты можешь убить… Да, да, — усталое прощение в этих «да», — ты не виноват. Такой ты есть, но я не могу так больше! Ни минуты покоя… и молчание, молчание…

Жена плакала в подушку и плачем звала его. Он поднял глаза к потолку и вспомнил: утром на работе вот так же вдруг рассеялся и, будто бы продолжая расчеты, с которыми его торопили, записал:

Вынырнул из сна, Как из глубины, — И вижу стену Жениной спины, И рыжий абажур, Как купол цирка, В куполе посередине — Дырка.

Эта черная дыра целый день зияла над ним, как черное небо в планетарии: но там техник по команде лектора включает и выключает созвездия и поворачивает зодиак. Его же жизнь застыла в безнадежной непоправимости.

— Никто бы не мог жить с тобой. Никто! Нет такой дуры! Нет! — теперь за шкафом метался горячий воздух ненависти. Он вышел в коридор, надел плащ и кепку. Сосед Прохоров наколачивал набойку на женскую туфлю, сосед Лев Семенович, в подтяжках, разговаривал с телефонной трубкой.

Вышел на лестницу и начал спуск вначале по меланхолическим ступеням старого дома, потом — на эскалаторе метро. Мир был прочен и постоянен. С высоких нот подходящие поезда переходили на басы. В гулком воздухе подземелья люди перебегали с поезда на поезд. «А вот и она!» — маленькая женщина в сером платке, перебирая на торговом столе марки, конверты, газеты, непрестанно заглядывала вниз, в скрытые от пассажиров ящики, в которых, казалось, хранилось что-то беспокойное и капризное. И так каждый вечер. Одна торговка на все-все станции метро. Неизвестно чья дежурная. Все знали ее, но она, наверно, никого.

Протиснувшись в вагон, стал думать о том, о чем эти люди не знают. А не знают они, что наступила новая великая эра, что теперь от голода умереть уже нельзя, — и это открытие принадлежит ему. Теперь все знают, что дистрофику нужно дать немножко мясного бульона, потом рисовую или манную кашку. Побольше масла! Врача вызвать, положить человека в больницу — там откормят и выпустят: иди гуляй!

Думал и смотрел на женщину — просто потому, что сидела напротив него. Женщина забеспокоилась, расправила на коленях юбку, как расправляют на столе скатерть, и стала рассматривать его. Он хотел сказать ей взглядом: «Не волнуйтесь, ведь мы друг к другу безразличны». Но ей казалось «О, я ему совсем не безразлична».

Ни на одном языке не выразить словами «безразличие». И есть язык разглаживания юбок, плача, пожимания плечами, поворотов головы… Вавилонская башня! Она не рухнула, она растет. Ее строят разноязычные. Поэтому я и молчу. Чего вы хотите! Я слышу: «Нам отгрузили вагон цемента», «Я достала сарделек», «Перестаньте толкаться!» …Любой разговор можно нарисовать. Потому что еще Египет.

Он остановился на углу улицы и радостно повернул голову направо и налево. Лиловая морда быка в одной витрине. На другой — бокал с тонкой талией. На здании плакат, призывающий соблюдать правила уличного движения: машина, задрав нос, наезжает на мальчика. «Прекрасно! Прекрасно!» — думал он.

— Позвольте мне прикурить!

Он смотрел на склоненную голову прохожего. «Позвольте мне прикурить» прекрасно зачеркивалось, достаточно показать неначатую сигарету. Вообще улица могла быть красивее. Слова превратили людей в тени, бредущие друг подле друга непонятно зачем. А какие могли бы быть прекрасные жесты! Как оживила бы прохожих мимика. Руки не скучали бы в темноте карманов. Все научились внимать друг другу. Башня росла бы быстрее. Все равно ведь растет.

— Однажды, — он начал рассказывать одной из знакомых женщин, обрадовавшейся нечаянной встрече в этот вечерний час, — меня смутил этот жест. — Остановился, вскинул руку вверх и пояснил: — Смотрите внимательнее! Ладонь должна быть раскрыта. — Вот так! Все актеры этот жест замечательно умеют делать. С него началось че-ло-ве-чес-тво. Но что там, над нами? Дырка? Пустота? Туда, в эту пустоту, как в огромную вытяжную трубу уносит молитвы, надежды, заманивает гениев… Эту дырку прекрасно изображал Леонардо да Винчи. Помните засасывающую голубизну пустоты в «Мадонне Лита», и у Сальвадора Дали получается. Повальное бегство и дезертирство — туда! туда!..

Он смотрел на небо, женщина тоже. «Как интересно! — улыбаясь, шептала она. — Как интересно!..» И цирк, о куполе, в котором он написал утром, тоже виделся ей, хотя о нем он не произнес ни слова, и свод планетария, похожий на купол цирка. Как все это странно, странно, потому что совсем-совсем понятное.

— Что это такое? — спрашивал он. — «Высокий ум», «Высокое чувство», «Высокая наука», «Высшее общество» и даже «главверх», то есть главнокомандующий?.. И теперь эта башня Вавилонская…

— Какая башня? — спросила женщина, щурясь от тепла его руки и голоса, словно спрашивающего кого-то невидимо здесь присутствующего.

— И это неизвестно! — повернулся он к ней с огорчением. И замолчал.

Забыл о ее руке, которую держал в своей руке. Она чуть шевелила пальцами. Потом ее язык проник за его губы.

По каналу плыли листья. В стороне горбился мост с фонарями. Листья тополей в темноте шептали и устраивались на ночь.

— Поднимемся ко мне, ладно? — сказала она, смотрясь в его лицо. — Я хочу, чтобы ты мне рассказал про башню.

— Зачем, здесь же хорошо.

— Ты очень смешной, — и сама себя перебила: — Нет, ты не смешной — я смешная! И совсем не понимаю, почему понимаю всё, что ты говоришь… Скажи, эта вытяжная труба делает нас несчастными?.. А если мы все будем крепко-крепко держать друг друга?…Какая я сейчас дурочка!

— Ты дурочка! — удивился он.

Женщина рассмеялась, а он улыбался. Она скрывала лицо за воротником, отворачиваясь от прохожих, — и там, далеко, блестели ее глаза, вместе с ним удивляясь.

— Я удивительная дурочка! Ты даже не можешь себе представить!

Смеялась и потом серебряным колокольчиком в темноте. Сидела у него в ногах «мальчиком, вынимающим занозу».

— Я хочу знать про Вавилонскую башню. Я совсем безрелигиозная. До ужаса! Мой-мой хороший человек!

«Мой-мой» он зачеркнул, потом — «хороший». Осталось только «человек» и Вавилонская башня.

— Ты понимаешь, — сказал он с усилием, — дай мне, пожалуйста, папиросу и спички… — Внимательно огляделся, когда спичка вспыхнула, и передал потухшую женщине. — Все несется туда — к облакам: храмы, дворцы, дома, все живущее, растущее тянется к куполу над нами. Однажды я видел человека на позолоте купола собора — он висел на веревке и подправлял там вечное, убирая маленькое темное пятнышко. Ты меня понимаешь? Это не просто объяснить, но я жалею неуклюжие низкие дома, как жалею инвалидов. Они всегда вдруг оказываются лишними. Потому что не взрослеют, как наши грустные деревни. Они вызывают у каждого нового поколения недоумение… Как я рад, что нашел это слово: недоумение. Да! Вертикальная линия непобедима! — и женщины встают на каблуки, а мужчины выпрямляют походку. Они думают о бравости или красоте, а я бы сказал, о геометрии человека. Но…

— Но? — произнесла женщина. — Я хорошо слушаю тебя.

— Я ни с чем не могу расстаться… Если там трубка телефона повешена, я продолжаю разговор… Как хорошо про себя ты сказала: «удивительная дурочка». Ведь ты много читала, видела, слушала… «Евгения Онегина» читала?

— Да.

— И многое другое. Очень многое. Но ты сказала просто: «удивительная дурочка» — и получилось не удивительная дурочка, а удивительная ясность, удивительная мудрость, удивительная умница.

— Как тихо, — ведя пальцем по его векам и губам, сказала она. — Так не было тихо никогда. Как будто что-то случилось. Ты не хочешь больше говорить?.. Усни.

Но он приподнялся на локте и, словно жалуясь на кого-то, заговорил. Теперь, когда он нашел этот пример с вазой, — а разве эта женщина тоже не похожа на нее! — ему нетрудно объяснить, что каждый человек должен знать.

— Ваза — это не фарфор и не стекло. Вот она — основание и боковая линия, бегущая вверх, верх! Она как волна, набегающая на берег. Линия скользит все выше и выше… — он повел огоньком папиросы вверх. — Но мы перестаем доверять линии вверх, если ваза лишена соразмерного основания. Но и громоздкость основания отталкивает, робость вертикального стремления удручает. Выбирая вазу, мы измеряем самих себя и судим о себе. И сердимся, если отрицают линию нашей собственной жизни.

Он начертил огоньком папиросы в бархате тьмы вазу, потом она перехватила из его рук папиросу и тоже нарисовала ее. И молча, согласно, мечтательно, доверчиво смотрели на этот угасший экран. Слезы брызнули, и она закрыла глаза. Она поняла, что этот контур в воздухе — единственное, что останется с нею. И не удивилась иллюзорности этого подарка — он не был ничем не хуже всех возможных других.

— Я в каждом человеке буду видеть линию, — произнесла серьезно эту маленькую клятву. — Ты хорошо это придумал. Как ты все это придумываешь!

— Это сказка, — сказал он.

— Ну и что ж! — сказала она.

— Тогда не сказка.

«Я не рассказал ей о Вавилонской башне». Потом, заглядывая в лица встречных, удивился: «Почему мы ни о чем не спрашиваем друг друга?» Трамваи уже не ходили.

Низко плыли облака — неопрятные клочья ваты. Казалось, кто-то, большой и потный, макал их в одеколон, вытирал шею и бросал, и они летели — как бесшумные, потерявшие невинность птицы. Сносило полы плаща.

— Мы на большой высоте — потому здесь всегда ветрено и облака близки. Мы не слышим жизнь земли, но слышим скрипы там, в фундаменте. Даже во сне нас беспокоит его прочность. Ведь фундамент всегда одно и то же, его нельзя трогать. И по-прежнему боимся нашего бога — бога прочности, сопротивления металлов, камня, разумности конструкций, здоровья мышц, нервов. Мы показываем богу свои расчеты — но никто не знает, подписывает ли он их. Но кто-то подписывает. Каждой птице смотрим вслед… Птицы — несовершенны. С каким отчаянием они ударяют крыльями, чтобы оторваться от земли. В полете есть понятная тайна: в какой-то миг нужно возненавидеть опору. Такая вот жестокая заповедь жизни. Или будешь распластан и истерт, как старая могильная плита…

— До единого слова признаю, — сказал человек, показавшийся слева. — Я подслушал вас. — Приблизил стоячие глаза. — Но больше всего я хотел бы узнать, кого я должен убить… Но, адью, мой дом за углом.

— Хотите, я вам покажу, где вы находитесь. — Он прочертил в воздухе линию. — Вот здесь, видите! В самом начале. Вы возненавидели опору. Ненависть лишь начинает вертикальную линию. Потом ее ведет музыка, простота, любовь…

— Я хочу знать, кого я должен убить, — упрямо повторил прохожий, удаляясь.

— Бросьте в канал шляпу, тогда поймете эту теорему.

Уже издалека донеслось:

— Вы думаете, не могу!

Шляпа взлетела вверх. Описала круг над рябой водой канала — летающая тарелочка — перевернулась и упала среди киснущих в воде листьев.

Человек хохотал. Волосы кудрявились над лысым теменем.

«Наступит век летающих тарелочек. Может быть, уже скоро. После ненависти. И все будут смеяться. Земля, полная смеха. Станет очень шумно. Люди будут падать ночью с постелей — и смеяться. Тогда линия пойдет так. Вот так! Вот так!»

— Где ты был?.. — у ворот дома спросила жена.

«Все было не так, — продолжать думал он. — Строители говорили на разных языках — она, башня, и рассыпалась. И тогда возникло первое общее слово: „Вавилонская башня“. Теперь все понимают, что это такое…»

В комнате, обнимая, говорила с удивлением:

— Ты вернулся!.. Ты устал. Ты замерз. Я так хорошо думала без тебя. О тебе и о себе. Прости, но каждая женщина мечтает о своем Ромео. С сумками набитыми, таща за собой детей, злые и ревнивые, — все мечтают о Ромео. Я тебя ждала и представила: ты Ромео. И дальше получилось ужасно смешно. Мой бедный, любимый Ромео! Что стало с ним. Он бежал утром с помойным ведром, доставал билеты в кино, хорошие и дешевые. Ночью сидел над корректурой, добывая деньги для Джульетты — на пальто, на сервант… А потом он должен был разговаривать с моими знакомыми. И если не сумел их занять — Джульетта очень сердилась. Я не знаю, что мне делать с любовью к Ромео. А ты не знаешь, что делать со своей любовью. Я буду смотреть, как ты ходишь по комнате, смотришь в окно. Ты бываешь такой печальный!.. Только возвращайся, только возвращайся!..

1965 г.