Моя мама – давно, когда меня еще не было на свете, – была веселая. Ее детство пришлось на послевоенные годы. Голод, холод, сталинская готика. А мама все равно была веселая. Потому что была маленькая. А когда человек маленький, ему хорошо. Он видит только жучков, паучков и траву под ногами. Весь ужас – Сталин и готика – находятся выше.

Мама была рыжая и склонная к хулиганским поступкам. Она любила бить мальчиков портфелем по голове. Поэтому она часто приносила домой портфель с оторванной ручкой. Мама смеялась часто и по любому поводу, смеялась так, что слышала вся улица. Ей нравилось жить. Когда ей стукнуло тринадцать, она влюбилась в моего папу. Это была большая ошибка. Маме надо было влюбиться в такого же веселого, рыжего мальчика, и они поженились бы, и всю жизнь лупили бы друг друга портфелями по голове, и были бы счастливы. Но она полюбила моего папу. Они жили на одной улице. Папа гулял с компанией постарше. Он уже выпил свой первый стакан молодого вина. Все уже было предрешено. Мама знала, что папа уже выпил стакан, но ей казалось это романтичным. Так часто бывает с женами героев: романтичным им поначалу кажется то, что потом сделает их вдовами. Мама была послевоенной дворовой голью, а папа не был, потому что был сыном полковника. Он умел играть на пианино. Можно сказать, он был послевоенным мажором, но не был пидарасом, как известная часть мажоров, потому что подкармливал улицу.

Его отец и мой дедушка, палач и фотограф росы на травинке, доставал откуда-то сыр. Тогда это было круто – сыр, в магазинах его не было. Сыр был не желтый, а красный. Это был особый, трофейный, немецкий сыр, я думаю, дедушка забрал его у какого-нибудь важного немца.

Это было так: ночью, когда отгремел бой, в офицерском теплом блиндаже важный немец собирался полакомиться. Включил радио, запела холодная блонда Марлен, немец достал из офицерского подсумка серебряную коробочку с гравюрой на крышке – на гравюре была кратко рассказана история его старинного тевтонского рода. Коробочка при открывании сыграла зловещий гимн старинного тевтонского рода. И в коробочке был красный сыр. Тевтонец не стал есть сыр сразу, это было бы не по-тевтонски. Чтобы растянуть удовольствие, он еще немного послушал Марлен и, вспомнив о далекой родине, опечалился, как это умеют делать только немцы, мрачно глядя вдаль, на оккупированную территорию. Наконец барон вздохнул и решился съесть сыр. В это время сзади подполз мой дедушка, разведчик, и, когда немец собрался съесть сыр, мой дедушка вонзил ему в сердце нож и прикрыл ему рот, чтобы тот не смог закричать или съесть сыр в конвульсиях. «Не шуми, браток», – шепотом сказал он врагу на ухо, тихо вынул сыр из ослабевших рук гота и рукой с сыром закрыл тевтонцу глаза – из воинского уважения.

Вот так, я думаю, мой дедушка доставал сыр.

Мой папа приносил этот сыр на улицу и подкармливал послевоенную голь. Маму тоже. Она ему нравилась. Может быть, он надеялся, что она спасет его от полного просёра, то есть от того, что неминуемо ждет его впереди. У моего папы, несомненно, были геройские наклонности. Он был мажором, но не был пидарасом, это уже редкость. Папа был задумчивый, молчаливый, он уже тогда думал о своем бессмертном металле для звездолетов. Эти мысли никогда не делают человека веселей.

Мама в папе не ошиблась. Он мучил ее так, как умеют это делать только герои. Полжизни она прожила с моим папой и его формулами и цыганами в голове. Потом папа умер, но от папы родился я, и мама сначала верила, что я – ее утешение на старости лет. Но я оказался еще страшнее папы, оказалось, что у нас династийность.

Моя бедная мама…