В тот вечер к маме первой пришла тетя Клара. Она была большая, тучная и носила на голове пышный парик, как будто она была Людовиком XIV. Но тетя Клара не была Людовиком XIV, она была народным судьей. Мама мне сказала, что народный судья решает, кто прав, а кто виноват. Я стал бояться тетю Клару, когда узнал, что она это решает.

Тетя Клара всегда приходила к нам с тортом. Мама давала мне кусок торта, я уходил с ним и ел в одиночестве, а мама с тетей Кларой играли в карты. Моя мама всегда выигрывала у тети Клары, потому что была дочкой трансильванской цыганки. А тетя Клара была дурой, потому что играла в карты с дочкой цыганки.

Однажды тетя Клара осталась у нас ночевать. Когда она ложилась спать, она позвала меня и показала глаз. У тети Клары был стеклянный глаз, и она на моих глазах вытащила его из головы и положила в стакан. Тетя Клара думала, что мне это понравится. Я убежал. Во сне потом плакал, мне снилось, что глаз тети Клары убежал из стакана и бегает по квартире за мной. Вот такой была тетя Клара. Народным судьей.

Потом пришли другие подруги мамы, с мужьями. Они сели за стол полный мяса. Меня позвали, и мама сказала, что я сейчас прочитаю стихи. Про Новый год. Но стихи я не смог прочитать. Я посмотрел на гостей моей мамы. Никогда я не видел одновременно столько хоккейных вратарей, столько их не было даже в НХЛ. И я закричал:

– Шайбу! Шайбу! Шайбу!

Мама бросилась закрывать мне рот, унесла меня быстро из комнаты, потом стала объяснять сослуживцам, что я странный, с рождения странный, поздно начал говорить, а когда начал – нес ахинею, но она водила меня к врачу, и он выдал справку, что я не кретин. Я уже рассказывал об этом враче. Он помог мне. Да, он нарушил клятву Гиппократа, обманув мою маму и даже выдав письменную справку, что я нормальный. А может, в этом и есть смысл клятвы Гиппократа, кто знает. Вряд ли Гиппократ вообще знал о своей клятве. Это все пиар.

Я заметил давно: когда люди пьют, после пятого стакана они снимают хоккейные маски. Не после первого, после первого стакана людям маски не мешают. После третьего начинают мешать, они снимают маски, вытирают с лица пот под масками и снова надевают их, потому что все еще боятся. Это и есть социальное чувство. Это чувство, что шайба уже летит.

Но после пятого стакана, именно после пятого, я считал, люди перестают бояться. Они снимают маски. Им становится по хуй, летит ли шайба. Люди перестают быть вратарями после пятого стакана. Они становятся форвардами. И они начинают танцевать. Это сильное желание, в нем мало смысла, но много свободы. Оно прекрасно. Пьяные люди хотят петь и танцевать. Это самые доступные виды искусства. Конечно, отдельные люди, под влиянием Мейерхольда, начинают хотеть экспериментальных постановок, авангардного балета. Но нормальные, простые люди не хотят авангарда, они не хотят и не могут балета. Они хотят просто петь и просто танцевать. И они это делают. Как умеют. Умеют все это примерно одинаково. Это тоже прекрасно, в этом есть первобытное равенство. Оно есть в танцах туземцев. Кто-нибудь слышал, чтобы из толпы африканских голышей выдвинулся Рудольф Нуриев? Нет. Потому что в дикости все равны, все прекрасны. А если кто-то и пытается выдвинуться, его сейчас же заметит и пометит вонючей жидкостью шаман. Только в извращенной среде балета может вспыхнуть Нуриев. Это и есть самая питательная среда для рождения гения, это для него – как навоз для растения. Гений рождается в среде извращенцев, а примитивное искусство гениев не знает. В примитивном искусстве каждый – гений.

Таково и искусство синего танца. В нем есть красота, хоть ее бывает трудно разглядеть. Я всегда любил смотреть, как люди сдвигают столы и стулья, и летят куда-то в угол хоккейные маски, и глаза у теток горят, и набухают у мужиков мошонки, и вот уже наебнули шестой и седьмой стакан, а кто-то отважный, таким был всегда я, впрочем, это я забегаю вперед, вонзает сгоряча и восьмой, тот самый, главный, лишний стакан. И начинается.

Петь начинают первыми женщины. А танцевать – мужчины. В этом есть Африка. Когда человек танцует, он перестает быть человеком. Он становится собой.