Яостался один. Без друзей герой себя чувствует плохо. Иногда и с друзьями герой себя чувствует плохо. Но все-таки с друзьями – лучше. Вскоре я разговорился со Стасиком Усиевичем. Мы жили по соседству. В детстве Стасик среди сверстников выделялся тем, что смех у него был заразительный. Когда Стасик смеялся, всем вокруг него тоже становилось смешно. Он смеялся, когда видел, как кто-то упал и разбил себе лицо, – Стасика смешили страдания людей. Когда мы встретились после школы, Стасик сказал, что хочет стать актером. Я подумал, что он хочет стать комиком, ведь смех у Стасика был заразительным. Но Стасик сказал, что комики получают копейки (сегодня трудно поверить, но тогда так и было), а Стасик не хотел ни жить, ни умирать в нищете. Поэтому решил стать драматическим актером. Он сказал, что драматическим хорошо платят, потому что людям нравится смотреть на страдания других людей, – как это бывает, Стасик приписал всему человечеству свое личное свойство.

Конкурс в актерских училищах, как рассказал Стасик, был просто азиатский: что-то около тысячи человек на место. Я удивился – столько человек хотят быть актерами!

– А как ты думал? – сказал Стасик. – Все хотят славы.

– Да, – сказал я. – Понимаю.

Я действительно понимал. Я тоже хотел славы. Но я не спешил к ней. Я знал – если за славой бежать сломя голову, она испугается и начнет убегать, а бегает она очень быстро, как поросенок по деревне, – мне рассказал это Гоголь. Поэтому я считал, что только пидарасы могут гоняться за славой. Герой должен сидеть, бухать и ждать, пока слава сама начнет гоняться за ним. Когда это случится, убежать от славы герой обычно не может, пьяные бегают плохо, сразу падают.

Для поступления в актерское училище Стасик разучил басню, стих и кусок прозы. Басня была Крылова, проза – Толстого, а стих – Стасика. Стасик писал стихи, как оказалось.

К этому моменту я знал всю мировую поэзию, от корки до корки. Выше я уже рассказывал, как Нина Яковлевна познакомила меня с Гоголем, а Гоголь познакомил меня с декадентами. Мне понравилась поэзия, и я, чтобы не разбираться долго, прочитал ее всю. Именно поэтому стихов я не писал. Я считал, что если я начну писать стихи, то это должны быть такие стихи, которые мне не стыдно будет прочитать Блоку, Бунину и Маяковскому; я дружил с Маяковским – конечно, тайком от Бунина. А такие стихи ко мне не приходили. Это Бунин так выражался. Он говорил, что писать стихи может только Маяковский, да и то про революцию и обувь. А настоящие стихи не пишутся, а приходят. Сами. Ко мне стихи пока не приходили. Иногда я думал, что стихи не приходят, потому что их пугают иерофанты, которые всегда со мной рядом. Я серьезно поговорил с иерофантами, и мы договорились, что они должны немедленно покинуть помещение, если придут стихи, – чтобы не спугнуть их своими жуткими мордами. Иерофанты согласились.

Стасик Усиевич решил прочитать мне всю свою конкурсную программу. Начиналась она логично басней Крылова. Сыр выпал. Потом был кусок прозы. Он был о том, как Наполеон Бонапарт бродит по полю брани и находит раненого Болконского. И говорит своей тонконогой французской свите, указывая на русского князя: «Этот не выживет. Слишком желчный».

Читатель, вероятно, заметил, что в компании писателей, в которую меня привел Гоголь, ни разу не упоминалось имя Льва Николаевича Толстого. Это не случайно. Гоголь не любил Толстого, и Бунин не любил, и Маяковский не жаловал. Толстого даже Горький не любил, хотя в юности был им увлечен, но потом созрел, разобрался и разлюбил. Никто Толстого, в общем, не любил, и поэтому его не звали.

Я тоже не любил тогда Льва Николаевича. Потому же, почему его не любил Бунин. За то, что Толстой – позер. Нет, спору нет, он – прекрасный хозяйственник, рачительный крепостник. Но писатель? Это что-то другое. Писатель – форма страдательная. А Толстой страдал, но чем? Хуйней. Вот Пушкин – страдал. Нет, Пушкин, конечно, тоже страдал хуйней, ведь тот, кто не страдает хуйней, вообще не может стать поэтом. Но Пушкин страдал хуйней редко, на балах, а чаще всего страдал по делу. За любовь, за совесть, за то, что все вот так вот. Это настоящие страдания, без пизды, без бронежилета. Вот почему я говорю, что Пушкин – страдал. И Гоголь. И Маяковский страдал, что бы ни говорил Бунин. И Бунин страдал, хоть и в Париже. А Толстой очень хотел страдать, потому что понимал: великий, а тем более русский писатель обязательно должен страдать. И он очень старался, но – нет. Не получалось. Получалось только страдать хуйней. Хуйня это была очень опасная – проповедничество. Ничего нет хуже проповедничества – даже благотворительность. Толстой думал, что если у тебя выросла борода приятного белого цвета, можно взять палку в иссохшую клешню и пойти по миру проповедовать. Но борода еще не делает козла мудрецом. И потом, это же наглое позерство – автостопом проповедовать. Любой бомж на этом основании мог бы проповедовать, да и по части самоистязания и аскезы встречаются в московском метро бомжи, которые серьез ную фору могут дать Толстому.

Стасик Усиевич не разделял моего мнения о Толстом и все время спрашивал, почему же тогда все считают его великим.

– Все дураки, один ты такой умный? – спрашивал Стасик.

Я возражал Усиевичу просто: нет, наоборот. Я дурак, это все вокруг умные. Все, наоборот, попадают под влияние Толстого, потому что умные. А умные впечатлительны. Они берут в руки книжку: о, какая толстая книга, не может быть, чтобы такая толстая – и полная хуйня. А ну-ка, почитаем. О, какие искания! О, глубоко! Смотрят на обложку, кто же такие искания наложил таким толстым слоем? О, Толстой! О! И пошло, и поехало.

А там же нет ничего. Толстой – это сплошные дворянские селфи. Сцена с Наполеоном и Болконским в этом плане наиболее показательна. Не секрет, в России во времена Толстого дворяне были увлечены всем французским – шампанскими винами и Наполеоном Бонапартом. Любовь к шампанским винам я еще кое-как приемлю, хотя шампанское, как все французское, – это много пены и мало толку. А вот любовь к Наполеону – откуда она взялась?

Разберем же, читатель, личность Наполеона Бонапарта. Пора.