Мост

Иванов-Паймен Влас Захарович

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

Часть первая

 

1

Вечерело. Мужики с улицы Малдыгас, проводив ребят в ночное, сидели на завалинках и тихо переговаривались. Вдруг за верхним мостом через Каменку залаяли собаки. Прогромыхала телега по бревнам мостика. Вихревая тучка пролетела вдоль улицы. Невозможно было разглядеть, кто лежал поперек телеги. Лошадь все же признали.

— Ну, теперь начнется ахыр-заман. Опять Пузара-Магар загулял в будни, — сказал кто-то.

— Нет никакой управы на двух Магаров, — лениво поддержал другой мужик. — Этот, бедняк, лютует лишь во хмелю. А тот — богач и тверезый, как зверь лютый.

Настоящее светопреставление началось в той части деревни, где жили богачи — на улице Шалдытас. Оттуда донесся дикий рев. Мальчишки сбегались на шум. Вскоре и мужики со всех улиц Чулзмрмы устремились к Шалдыгасу.

Голосили бабы, старики, истово крестясь, бормотали:

— О господи! Вот и дождались. Михаил-архангел заиграл в ерихонскую трубу.

— Правду говорили отцы: «С Шалдыгаса началась наша деревня, оттуда и придет ей конец». Кто грешит больше шалдыгасских богачей?!

Предки чулзирминских чувашей уже здесь, на этой земле, приняли «русскую веру». Но в трудные минуты все еще поминали Пюлеха. А трехликого русского бога боялись, слыхали и про архангела Михаила, опасались его ерихонской трубы.

Вот он и настал, судный час. Сияющая адскими красками разинутая пасть дракона с тележное колесо высовывалась из окна саманной избы Таймана Захара и извергала звуки, отдаленно похожие на человеческий голос. Сверкающая серебряной чешуей шея уходила в глубь избы. Никого не удивило, что посланец грозного русского бога объявился в избе Захара, которого чулзирминцы звали Сахгаром Святым.

Толпа у колодца быстро росла и несмело подвигалась в сторону голосящей пасти. Охвативший людей ужас постепенно стал проходить: пасть смахивала на трубу. Сизо-зеленые, желто-алые краски под лучами заходящего солнца казались языками адского пламени. Но странно: голос архангела звучал мирно и даже весело, хотя и оглушительно. Ничего страшного не происходило. Мальчишки вплотную придвинулись к избе. Смельчаки даже пытались заглянуть внутрь. Оттуда, когда труба на минуту смолкала, доносилась человеческая речь.

— Это не архангел Михаил, призывающий на суд божий, это бес, соблазняющий на грехи… Сахгар Святой продал душу шуйтану, — возмутился один аксакал, когда труба вдруг весело запела:

Ехал из ярмарки ухарь-купец…

Малые и старые, разинув рты, заглядывали в бездетную пасть волшебной трубы, играющей плясовую…

…Виновник переполоха, хозяин четырехстенника, зажатого домами богачей, Тайман Захар задумал бросить красавицу Чулзирму. Он продал в городе лошаденку и почему-то купил граммофон, вещь совершенно бесполезную в хозяйстве. Такой диковинной штуки но было у богачей даже волостного села Кузьминовки…

Вся деревня сбежалась на проводы Захара, задумавшего податься в чужие края, на восток за башкирские аулы и немецкие колонии в Базарную Иваповку.

Веселый рыжебородый хозяин сидел в избе у лакированного ящика с трубой. Как только труба умолкала, хозяин переворачивал черный блин и крутил светлую ручку ящика. Труба снова верещала на всю деревню.

Захар привез с собой из города гостя, пожелавшего ехать с ним в Базарную Ивановку. Это — самлейский чуваш Кояш-Тимкки, бывалый человек. В тюрьме сидел. Не за воровство-конокрадство, не за разбой-убийство, а за то, что подбивал народ на бунт. Не всякий бы приветил арестанта, но такой уж человек Тайман Захар! Делает всегда так, как хочет! Кояш-Тимкки и Захар давно знакомы.

— А ну-ка, Захар Матвеевич, заведи эту, — Кояш протягивает хозяину пластинку. — Послушаем русского певца Шаляпина. Весь мир покорил он своим пением.

— Знаю, — кивает головой хозяин, удивляя бывалого гостя, — мой свояк Васьлей служил в солдатах с братом Шаляпина — Василием. Рассказывал, что частенько они бывали у Федора Ивановича.

— «Блоха-ха-ха!» — вопит труба, вызывая хохот осмелевшей толпы. А уж если народ смеется — не бывать судному часу.

…Румаш, десятилетний сынишка Таймана, с хворостиной в руке пошел в нижний конец Малдыгаса встречать телят. Ему и довелось первому увидеть обезумевшего Пузара-Магара. Пьяница выволок из дома за волосы жену, бросил посредине улицы. Бедная тетка Марье рыхлой бесформенной копной лежала в пыли, а разъяренный Магар, безобразно ругаясь, пинал жену ногами.

Румаш взвизгнул от испуга, огрел хворостинкой Магара по лицу и помчался во всю прыть к нижнему мосту. Магар погнался за дерзким мальчишкой. Вот он уже было совсем настиг обидчика, но шустрый мальчуган увернулся и шмыгнул под мост. Магар чуть в овраг по свалился.

…Захар встретил сынишку веселыми словами:

— A-а, Румаш… Плясун! Давай-ка спляши нам камаринского.

Румаш пробормотал сквозь слезы:

— Не буду плясать. Там Пузара-Магар… Тетка Марье лежит на дороге…

Хозяину не до тетки Марье. Но трезвый Кояш-Тимкки быстро вышел из избы и с ходу сгреб в охапку Магара. Тот, хотя и пьяный, признал чужака.

— Тебе что за дело, ристант! Не связывайся со мной, если не хочешь снова в тюрьму!

Кояш, не слушая ругательств пьянчужки, взвалил его на плечи и оттащил в амбар. Заложил двери снаружи обыкновенной палочкой. Магар побуянил в темноте, пытаясь освободиться, но вскоре смирился.

Кояш-Тимкки с помощью уличных зевак внес избитую женщину в избу. Румашу, как взрослому, сказал:

— Надо бы срочно отправить ее в Кузьминовскуго больницу, да боюсь, не довезем. Вот что, дружок. Принеси из дома мою дорожную сумку. Она в чулане, за печкой. Там у меня есть кое-какие лекарства. — Тимкки вышел из избы и обратился к мужикам, опасливо поглядывавшим на дверь амбара: — Скорее запрягите лошадь, привезите Ятросова. Он хоть и учитель, но не хуже любого врача поможет Марье.

— Лучше его лекаря не найти, — сказал Шатра Микки. — У него мертвая и живая вода есть для каждого. — Почему не съездить, съездить можно. Да вот беда — безлошадный я, а соседи отогнали своих коней на луга.

— А коняга самого Магара? — спросил кто-то из толпы. — Он же недавно примчался на нем из Заречья. Должно, в кабак ездил. Только боязно запрягать-то, убьет потом Магар.

— Запрягайте живо! Я буду в ответе, — распорядился Кояш.

— Ну и я, — поддержал Шатра Микки.

…Взяв сумку у прибежавшего мальчика, Кояш вернулся в избу. Какая-то баба с испитым лицом сердито восклицала:

— Насмерть забил бы Марье, зверюга Пузара, если б этот не вмешался.

А кто он, откуда?

— Самлейский. Разве не знаете? Это же Кояш-Тимкки.

— Не зря же башкиры прозвали его Кояшом. Кояш — по-башкирски — солнце. Плохому человеку такого прозвища не дадут.

 

2

У чулзирмшщев, живущих теперь «в русской вере», чувашскими оставались только прозвища. Нарекал их русский поп при крещении по святцам. Чуваши принимали имена, но переделывали по-своему: Ефрем — Яхруш, Евдокия — Альдюк…

Позже возникли фамилии. Так появился — Тайманкин. Но это лишь для церковной книги и разных там бумаг… Сами же чуваши по-прежнему говорили: Тайман, Тайманы.

Тайманы всегда были бедняками.

У Сахгара Таймана, или Захара Матвеевича Тайманкина, как теперь и звали его в Базарной Ивановке, не было ни братьев, ни сестер. Отец Захара был робким человеком. Зато совсем другой была мать Сахгара — Круни, родом из Ягали.

Молодуха Тайманов в свое время сразу покорила всю деревню. Про нее говорили: «Когда Круни поет в Чулзирме — слышно в Ягали». Никто не мог сравняться с ней ни в пении, ни в работе, ни в бойкости. Лишь в одном уступала она даже худшей бабе в деревне — не было у нее детей. Она обошла всех знахарок, обращалась к чувашским богам, поставила в Таллах пудовую свечу Николаю Угоднику. Тут русский бог, видимо, сжалился: на четвертом десятке жизни баба Круни родила сына. Злые языки поговаривали, что не обошлось без помощи таловского монаха Николая-негодника… Но вскоре после счастливого события в семье Тайманов на село такие разговоры прекратились. Об этом позаботилась сама Круни: с двух-трех баб сорвала сурбаyы и оттаскала их за волосы, нескольким мужикам раскровенила носы. Чулзbрминцы наградили младенца уже на втором месяце жизни прозвищем — назвали Сахгаром Святым. Хотя кличка была дана в насмешку, она как нельзя лучше подошла мальчику.

Захар рос тихим ребенком, был рассудителен, охотно помогал родителям по дому. Он не гонялся по улице за собаками, не разорял птичьи гнезда, не лазил в чужие огороды за огурцами… Захар при немом согласии отца самостоятельно начал учиться шорному делу. Мать не одобряла занятий сына, ругала на чем свет стоит всех Николаев — и святых и грешных, — колотила Захара, отправляла на улицу бегать с мальчиками. Захар уходил и тайком возвращался. Он брал старую разорванную шлею или седелку и ловко сшивал их заново. Научился разбирать и собирать хомуты и уздечки.

Матвей Тайман не дожил и до пятидесяти. Как-то зимой после жаркой бани хватил холодного чувашского пива — и Матвея не стало. Круни вдруг спохватилась и, решив, что пора мальчику браться за ум, послала на выучку к своему брату в Ягаль. Захар возненавидел и слово «кукка», и имя Темень. Захару попадало от дяди и кнутом и кулаками «для острастки и выучки»…

Мать наведывалась в Ягаль только по праздникам. Брат усердно ее угощал, водил по гостям и отвозил в Чулзирму, не давая ей проспаться и поговорить с сыном.

Неизвестно, сколько бы пришлось терпеть бедному Захару. Но ему повезло. Однажды, когда он с дядей работал в поле, на ясное сверкающее июньское солнышко напал злой дух Бубр. Стало быстро темнеть. Волы заметались, спутав постромки. Дядя Темень схватился за голову: «Ай, пюлехсем, наступил конец света» — и, бросив плуг, волов и племянника, побежал в сторону села.

Двенадцатилетний Захар тоже испугался, но направился не в сторону Ягали, а помчался без дороги, минуя Кузьминовку, прямо до Чулзирмы. Он не заметил, что солнце избавилось от Бубра и по-прежнему светит ярко. На полпути Захар встретился с матерью; она бежала к сыну в Ягаль. Так в слезах, обнявшись, они вернулись домой. Вглядевшись в сына, баба Круни стала расспрашивать о его жизни в Ягали. Она слушала о его горькой жизни, загораясь любовью и яростью, все сильней и сильней прижимала к себе, плакала навзрыд и, наконец, запела — громко, протяжно, горестно и торжественно. На ее голос стали собираться мужики и бабы, все еще радостно толкующие о победе доброго Солнца над злым Бубром. Баба Круни больше не пустила сына в Ягаль.

История с Бубром неожиданно сослужила Захару еще одну добрую службу. Вместе с другими к избушке Тайманов подошел грамотей Тимуш Мурзабай. Он поговорил с Сахгаром и увел к себе. Тимуш приласкал мальчика, посмеялся над суеверием темных людей, объяснил любознательному и сметливому мальцу, как происходит затмение солнца. Дал ему букварь, показал буквы, пригласил забегать к нему. Скоро Захар научился читать и писать. Мало-помалу Сахгар Святой перестал верить в существование бога. Баба Круни, любившая земную жизнь, видимо, сама не очень-то верила в загробную: не соблюдала постов, редко бывала в церкви.

Пришло время Захару жениться. Жених хоть куда: шорник и сапожник, столяр и плотник. Но смирный, трудолюбивый Захар но был желанным женихом ни для одной чулзирминской девушки. Никто не желал родниться с бабой Круни, шалой бабой, самодуркой и гулякой. Баба Круни съездила в Ягаль и привезла оттуда тихую, забитую нуждой сиротку, обошлась не только без сватов и свах, но и без свадьбы.

Молодая женщина полюбила работящего и доброго мужа, безропотно терпела скверный нрав бабы Круни. Когда Захар тяжело заболел, она тайком от свекрови падала на колени перед иконами и умоляла бога оставить мужу жизнь. Готова сама была умереть. Дошла, видно, ее мольба до бога. Захар выздоровел, а жена его, трудно родив четвертого ребенка, третьего сына, Тараса, умерла.

Еще труднее было Захару найти жену во второй раз. Кто пойдет за вдовца? И все же нашлась бездетная вдовушка Лизук, ее не смущали сироты, не пугала будущая свекровь. Вдова согласилась быть женой Захару. Да вот беда: не венчает их поп, нет у Лизук бумаги о смерти мужа. Он пропал без вести в японскую войну. Люди советовали ехать в Казань, к «архерею», он, мол, разрешит.

— Деды наши не венчались в церкви и жили не хуже нас, — заявил Захар матери. — Ты меня женила без свадьбы, теперь я сам женюсь без венца.

Несколько угомонившаяся баба Круни промолчала. Трудней было уговорить Лизук; она боялась не столько русского бога, сколько людской молвы. Туг Захару пришлось пойти на обман. Он пообещал, когда накопит денег, съездить в Москву, к самому митрополиту. Лизук при молчаливом одобрении бабы Круни без венца вошла в дом Тайманов.

Через год после женитьбы Захара старуха Круни, возвращаясь ночью с какой-то гулянки, оступилась на нижнем мосту и сорвалась на камни с трехсаженной высоты…

После смерти матери Захара будто подменили. Он вдруг почувствовал себя освободившимся от какого-то гнета.

Тридцатидвухлетний хозяин своей судьбы решил уехать шорничать и сапожничать в Базарную Ивановку.

Кояш-Тимкки жил у Захара, но частенько и подолгу где-то пропадал, приезжал внезапно и ненадолго. У Захара появились и новые друзья — русский, Кирилл Мороз, бобыль вроде Тимкки. Он также частенько исчезал из села. Третьего друга — татарина, коробейника Гильмиддина Багаутдинова — по-чувашски звали Кильми Пытти — каша Кильми, или запретная каша.

В последнюю зиму перед войной Кояш-Тимкки, или, как значилось по документам, Тимофей Степанович Авандеев, отлучался мало. Он коротал ночи с шорником, помогал ему, работал на кожемялке. Иногда три друга собирались у Захара вокруг лампы-«молнии». Лилась тихая беседа, которая частенько заканчивалась шумными спорами.

В год начала войны Тимофея Авандеева увели стражники.

— Предупреди Мороза и Пытти! — по-чувашски сказал он Захару.

Ни тот, ни другой в Ивановке больше не появлялись. Оба как в воду канули.

 

3

Чулзирминцы не знали календаря — ни юлианского, пи грегорианского, ни отрывного, ни настольного. Время отсчитывали: в семье — от крестин, свадьбы, отела коровы; в селе — от событий, происходящих в Шалдыгасе.

Самым шумным праздником здесь была масленица. Пировали три дня. Гости съезжались из ближних и даль¬них деревень. Наведывались и русские из Сухоречки, а иногда и из самой Кузьминовки. Всем нравилось катание по замкнутому кругу; по кривым улицам Чулзирмы и через оба Каменских моста — верхний и нижний.

Как-то заявился на масленицу в родную деревню и Захар. Он дружил с волостным старшиной Павлом Мурзабаем. Большие праздники Павел проводил в Чулзирме, соблюдая дедовские обычаи. У Павла Захар застал межевого Белянкина, волостного писаря Бахарева, каменского старосту Фальшина и сухореченского дьякона Федотова. Почетные гости, знатные люди. Из чувашей — один Захар. Теперь и он в Ивановке по-русски научился говорить бойко.

Захар подсаживается к Фальшину, с которым у него давние счеты.

— Дорогой Карп Макарыч, подходящая у тебя фамилия. Сам, что ль, придумал иль от отца досталась?

— Не замай! — огрызается Фальшин. — Пьян ты, дурак! Сам не знаешь, чего мелешь.

— Нет, знаю. Говорю, правильная у тебя фамилия. Фальшивый ты человек!

— Какой есть, — вновь огрызается Фальшин, — но че-ло-век. А ты еще и не человек. Мне с тобой и сидеть-то рядом зазорно. Съездить бы тебе по сопатке, да хозяина негоже обижать.

— Тихо, тихо, дорогие гости, — как всегда спокойно и степенно увещевает чернобородый Мурзабай. — У меня штоб без скандалу. Уважайте друг друга. Захар, он шутник, а ты, Карпуша, шуток не понимаешь. Так ведь, Фаддей Панфилыч? Давайте лучше покатаемся по чулзирминским дорогам! Кто в Чулзирме не катался, тот не знает, что такое масленица.

Хозяин велит племяннику Симуну заложить рыжего породистого рысака в казанские сани.

Гости, изрядно подвыпившие, шумно вываливаются во двор.

— Споем, что ли, Петр Федотов, — обнимает Захар дьякона. Тот слегка отстраняется и смущенно бормочет:

— Окстись, Захар Матвеев. При моем-то сане!..

— Ну и черт с тобой. Я и один спою.

Захар распахивает полы полушубка, заносит руки назад и звонко запевает:

Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад наступает. Врагу не сдается наш гордый «Варяг», Пощады никто не желает…

Белянкин сначала удивленно слушает, потом незаметно подталкивает хозяина.

— Поди ж ты! Поднаторел Тайманка в Базарной Ивановке. Патриотические новинки поет.

— Не Тайманка, а Тайман, — строго возражает Мурзабай. — Тайман! Не преклонил, значит. Чего? Головы, конечно. Тайман по-чувашски означает непреклонный. Понял?!

— Понял, да не совсем, — щурится Белянкин.

Широки «казанские сани» с высокой спинкой, но всем гостям там с удобствами не разместиться. Усатые и бородатые дяди, подобно безусым парням, устраиваются стоя, держатся друг за друга. Симун сидит на козлах и правит.

— Никого не обгонять! — приказывает хозяин племяннику-кучеру. — Повеселимся, — обращается он к гостям. — Запевай, Захар, а ты, Петр, поддержи его церковным басом. На масленицу и дьякону петь не зазорно.

На Шалдыгасе настежь распахнуты ворота Хаяра Магара. Зависть его гложет. Не ездят к главному чулзирминскому богатею такие знатные гости. Да и свои не особенно жалуют. Только лавочник Смоляков да мирской Тимрук заявились к нему.

Мурзабай катает своих гостей на рысаке, Магар велит заложить пару вороных. Он докажет всем, что не лаптем щи хлебает — обгонит выскочку Мурзабая.

Но кони, норовистые, в хозяина, взяли с места и помчались наперерез общему потоку. Магар, дергая вожжами, нахлестывал кнутом взбесившихся сытых вороных. Зажатые встречным потоком кони опрокинули чей-то плетень, сломали изгородь; коренник влетел в чужие раскрытые ворота. Пристяжной проскочил рядом в малые, оборвав постромки. Где кони, где сани, где хозяин и гости — понять невозможно…

Вот и событие для календаря.

— Когда это было?

— Да на другой год, как пристяжной Хаяра Магара залетел в калитку Элим-Челима.

…Однажды Захар поехал в Чулзирму на махонькой сивой кобылке, которую он только что купил на ивановском базаре и еще недостаточно знал ее нрав. Была пора зимних тоев — свадеб. Чулзирминцы отдавали своих дочерей замуж и в дальние чувашские деревни. Там же, на стороне, находили невест для своих сыновей. Полтора десятка чувашских сел и деревень, далеко отстоящих друг от друга, роднились между собой. Зимой, в мясоед, и весной, летом от семика до сенокоса тянулись свадебные поезда из Чулзирмы и в Чулзирму. Впереди ехал тойбусь (голова свадебного поезда) из самых знатных людей села. Обгонять его не полагалось — будь ты улбут или турхан.

Этот твердый закон-обычай Захар хорошо знал. Усвоили его даже чулзирминские кони. А вот ивановской коняге не было никакого дела до чужих обычаев. И пока по сторонам дороги лежал глубокий снег, все шло хорошо. Но вот за Кузьминовкой началась широкая накатанная дорога до самой Ягали. Тут лошаденка вдруг взбрыкнула и стала обгонять передних. Земляки Захара хохотали над прытью невзрачной коняги и незадачливым хозяином. Скоро весь свадебный поезд остался позади Захара. Впереди бежал крупной рысью лишь гнедой жеребец тойбуся. На беду этим тойбусем был не кто иной, как Хаяр Магар. Захар струхнул не на шутку, изо всех сил натягивал вожжи. Но лошадка уже мчалась рядом с гнедым. Магар злобно тряс бородой и, грозя кнутом, что-то гневно выкрикивал. И тут с Захаром случилось непонятное. Он вдруг ослабил вожжи, озорно гикнул да еще и возопил непочтительно: «Догоняй, Хаяр Магар!»

Знал Захар, что он, нарушив закон, нажил в лице Хаяра Магара смертельного врага. Не хотел этого, а вот поди ж ты! В последний момент какой-то шуйтан в него вселился, видно, заиграла в Таймане кровь бабы Круни.

За бунтарем началась погоня на лучшем чулзирминском рысаке. Но коняга не подвела. Она влетела в село Ягаль, оторвавшись от гнедого на полверсты. Захар свернул в русский конец Ягали, а оттуда выехал на Вязовку. А Хаяр Магар тщетно преследовал оскорбителя по самлейской дороге.

Отпраздновав масленицу в Вязовке, Захар помчался домой в Базарную Ивановку, минуя Чулзирму. После этого случая Захар перестал туда ездить, а у чулзирминцев долго оставалась веха в календаре:

— А это было в тот год, когда кобыла Захара Таймана обогнала гнедого тойбуся Хаяра Магара.

Итак, когда началась война, внезапно исчезли самые близкие друзья-товарищи Захара. Он все чаще и чаще стал размышлять о своей жизни.

Три друга — русский, татарин и чуваш — оставили глубокий след в его душе. В их шумные споры он не вмешивался, но, бывало, подолгу беседовал с Авандеевым, который шесть лет провел в тюрьмах и в ссылках за правду для бедняков. Захар никак не мог уяснить: есть ли одна правда для всего народа. Авандеев и Мороз — оба революционеры, а правда, выходит, у них разная. При посторонних и даже при Гильми они не спорили. По однажды, оставшись вдвоем у Захара, здорово расшумелись. Мороз-то, оказывается, крестьянскую правду защищает, а Кояш стоит за рабочую правду и утверждает, что она-то и есть единая правда. Однажды он даже газету показал Захару, которая так и называлась: «Рабочая правда». Захар ни в какую правду не верил. Он мечтал разбогатеть.

Гильми Ватинов, странствуя с коробом по селам и деревням, часто выполнял задания Кирилла Мороза, а за товаром в Сороку или Оренбург брал с собой Авандеева, обрядив его компаньоном-татарином. Захару тоже приходилось служить связистом для Мороза и брать с собой в Сороку Авандеева.

Разбогатеть в Базарной Ивановке оказалось не так просто. И все чаще и чаще приходило Захару на ум, что счастье-то и воля, может быть, и не в деньгах. А в чем? Вот бы когда снова поговорить с Тимкки!..

…«Года в гору — дела под гору», — вспоминал Захар поговорку и добавлял от себя: «После тридцати не берись за новое дело, а после сорока залезай на печку».

Но до сорока оставалось Захару два года, и его забрили в солдаты.

Пятнадцатилетний Румаш, провожая отца, сказал:

— Семья-то у нас не маленькая, пять ртов кроме меня. По ты, отец, не горюй. Я уже большой: ученье брошу… Мачеха добрая, и к своим детям и к нам относится ровно. За Тараску не беспокойся, а сестру я выдам замуж, года уже подошли. Только возвращайся домой!

— Вижу, что большой… — Отец обнял сына. — И когда только успел вырасти! Я как-то и не заметил.

— А я рос по ночам, когда ты спал. До рассвета читал книги в твоей мастерской… книги Тимкки пичче.

— Так вот почему ноя «молния» стала так много пожирать керосину! — засмеялся Захар. И сказал на прощанье: — А Тимкки-то, выходит, был прав… Если я не вернусь, разыщи его. Живи так, как он велит. Помни, един в поле не воин…

 

4

Третий год идет мировая война, которую чулзирминцы называют «ерманской». Мужчины от восемнадцати и до сорока ушли на фронт. Многие уже не вернутся: одни «пропали без вести», имена других вписаны в поминальники за упокой.

Маются молодые бабы, рыдают матери, тоскуют стареющие девы, предчувствуя одинокую жизнь. Не слышно на улицах мужских голосов, да и девичьи не звенят больше. Молча прядут девы кудель. Тарахтят прялки, крутятся бесшумные веретена. Привольно молоденьким паренькам. Иди в любой улах — везде желанный гость! Даже те девушки, кого они почтительно зовут «акка», рады пх приходу.

Тражуку, сыну Сибада-Михали, стукнуло шестнадцать. Парень хоть куда! Про таких чуваши говорят: сары каччы. Мог бы и он, как Чее Митти, сын Хаяра Магара, ходить зимой в Кузьминовку на посиделки к русским девушкам. Это почти то же, что улах. Но робок и застенчив парень, как красна девица. Есть и другая причина. Мурзабай никогда не отдаст за неимущего младшую дочь Уксинэ. И Сибаду в голову не придет засылать сватов к Мурзабаю! Да и сам Тражук не осмелится заговорить с Уксинэ, сказать ей: «Я тебя люблю».

Тражук знает жизнь по русским книгам. Ах, книги, книги! Был бы он богатым, как Хаяр Магар, купил бы семьдесят семь книг… Но почему только семьдесят семь? Чуваши говорят: «ситмель сиг», когда надо сказать «очень много». Нет, Тражук купил бы тысячу книг! По-чувашски тоже звучит красиво: пинь. Пинь кенегэ! Да, он купил бы тысячу книг и читал бы, читал…

…Произошло это летом, в тот год, когда началась война. Тражук закончил школу с похвальным листом. По совету учителя лапотник Сибада-Михали решил учить сына дальше, отдать его в Кузьминовское училище. Пусть станет учителем или псаломщиком.

Дети Сибада-Михали, родившиеся в землянке, рано уходили в землю. Выжил один Тражук.

Бедняку трудно избаловать даже единственного ребенка. Сама жизнь, нужда учат и родителей и детей. Все же Михали оберегал сына от тяжелых работ. В четырнадцать лет другие уже косят. Тражук завидовал сверстникам, не хотел отставать от них, пробовал косить. Но отец не разрешал.

— Нашему делу научиться недолго, — говорил он. — Придет нужда, намахаешься еще и косой и цепом. Пока я здоров, хуже жить не будем. Когда ты выучишься на учителя, и мне станет легче.

— На первые же заработанные деньги куплю тебе лошадь, — загорался Тражук, — Твоя-то пала…

…Тражук упросил отца пойти с ним к Павлу Мурзабаю за книгами. Вышел к ним сам хозяин, приветливо улыбаясь лапотникам.

— Молодец! — сказал он, положив руку на голову Тражука. — Хвалю за прилежность, за похвальный лист. Читай, учись. Может быть, чувашским Ломоносовым станешь.

Потом хозяин кликнул Уксинэ. Тражук ее осмелился поднять глаза на младшую дочку Мурзабая. Помнит ее в школе худенькой, остроносой, веснушчатой тринадцатилетней девочкой. Начинали учиться вместе, но уже из первого класса отец увез ее в Кузьминовку. А последний год она жила в городе, училась в гимназии. Гимназия! Для Тражука это звучит как что-то далекое, высокое, недоступное.

— Пусть выберет этот книгочей, что ему понравится, — распорядился отец. — Ключи от сундука на божнице.

Тражук поднял голову, когда Уксинэ одной ногой ступила на скамейку и потянулась за ключами. В глаза бросились желто-красные башмаки на высоких каблуках. Это тебе не лапти с пеньковыми оборками!

За два года Уксинэ очень изменилась. Глаза сверкали ярче, на чуть припухлых губах играла улыбка. А платье, а стан! Ну не Уксинэ, а Луиза из книги Майн Рида!

В горнице, где стоял сундук с книгами, Тражук совсем оробел. Уксинэ смотрела на него широко открытыми глазами, прямо и смело:

— Что тебе дать, «Родную речь» иль «Живое слово»? Надоели? Ну тогда выбери сам. — Уксинэ отошла в сторону.

Тражук нерешительно приблизился к сундуку и взял первые попавшиеся книги — толстую и топкую — с незнакомыми названиями. Уксинэ усмехнулась.

— Ну и выбрал! Это же книги для… стариков. Ну ладно, дед Тражук, читай. Одно из двух. Станешь умным, как мой отец, иль свихнешься, как мой дядя Тимуш!

Кинги назывались: толстая — «Столыпин», тонкая — «Демидовы».

С тех пор и покорила застенчивого Тражука насмешливая дочка старшины. Но видел он ее редко. Когда случайно встречались, она, бывало, засмеется и обязательно скажет:

— Здравствуй, дед Тражук. Не свихнулся еще?

Тражук глупо ухмыльнется и, потупившись, пройдет мимо.

При других ребятах или девчатах Уксинэ совсем не замечала Тражука. Он на это нисколько не обижался. Скажи она хоть раз при других «дед Тражук», — на всю жизнь пристало б к нему прозвище «Тражук мучи».

Многие чулзирминцы чуть ли не с детства получали клички. Случайные, а иногда очень меткие, они выпячивали недостатки человека.

К Магару прозвище «Хаяр» перешло от деда; он, говорят, был таким же злым.

Сын Магара Митти уродился ни в отца, ни в деда. Он получил прозвище «Чее» — хитрый.

Вот с этим Чее Митти и пришлось в первое время жить Тражуку в Кузьминовке на одной квартире. Не по своей воле, а по «доброте» Мурзабая. Старшина в угоду некоторым кузьминовским друзьям любил показать, что ему все равно: кто русский, а кто — «инородец», кто богат, а кто беден. Сына лапотника Сибада-Михали и сына богача Хаяра Магара привез Мурзабай в Кузьминовку в своем тарантасе и поместил на одной квартире.

— Живите дружно, помогайте друг другу. Учитесь… С божьей помощью станете учителями, будете просвещать темный народ. Ты, Митрук, не задирай нос перед товарищем. Бедность — не порок. А ты, Тражук, по стыдись бедности. А насчет квартиры не беспокойся, я сам расплачусь с хозяевами, — изрек Мурзабай на прощанье.

Но недолго пользовался Тражук щедротами своего высокого покровителя. Не выдержал он хитрости, лицемерия навязанного товарища. После зимних каникул Тражук подыскивал себе новую квартиру, не сказав о том ни отцу, ни благодетелю. Знал Тражук, что платить ему за жилье нечем. «Что ж! Работать буду. Дрова колоть. Скотину убирать. Печку топить смогу, детей нянчить», — уговаривал он, прося его приютить.

— Зимой самим-то неча делать, — чаще всего отвечали одни.

— Непривычны мы на хватеру пущать, — отказывали другие.

Совсем было отчаялся Тражук. Постучался в саманную пятистенную избу, что стояла на отшибе в глухом проулке. Хозяин без одной руки встретил его неприветливо. Молча выслушал.

— Да нет, паря, не прогневайся, — не глядя, выдохнул он. — Не до квартирантов нам…

Из парадной половины избы вышла женщина с печальными добрыми глазами. Она всхлипнула, поняв, в чем дело.

— Видно, бог тебя привел к нам, сыночек. Не отказывай ему, Степанушка. Заместо Митяя он нам будет, кажись, ровесничек ему, покойному сыночку.

Так остался Тражук жить у дяди Степы и тети Фени. Хозяева за три года привыкли к нему, да и он к ним привязался. Долгими зимними вечерами читает он им вслух. Дядю Степу интересует история, а тетя Феня любит сказку о царе Салтане. Стихи Тражук помнил уже наизусть, по-русски говорил чисто. А дядя Степа с тетей Феней и думать не могли о том, что Тражук всего-навсего лишь их квартирант, что уже проходит последний год его жизни в Кузьминовке.

На их глазах мальчик вырос, возмужал, превратился в добра молодца. Тетя Феня пробовала было проводить его на девичьи посиделки. Куда там!

— Ай зазноба есть в Каменке? — спросила добрая женщина.

Тражук, чтоб скрыть смущение, отвернулся. Женщина засмеялась и погрозила пальцем. Знаем, мол, что в «тихом омуте черти водятся».

Хозяева ложились спать, а он при свете керосиновой лампы сидел за столом и писал… О чем только он не рассказывал в письмах Уксинэ! Началось это с прошлого лета, когда он впервые ответил девушке на ее насмешливое приветствие.

…Рано утром Тражук шел по Шалдыгасу. Из калитки мурзабаевского дома выбежала Уксинэ и с обычной усмешкой произнесла обычные слова:

— Здравствуй, дед Тражук. Ты все еще не свихнулся?

Парень, расхрабрясь, впервые ответил:

— Нет еще, тетка Уксинэ, но по одному предмету, кажется, свихнулся-таки.

— По русскому, что ль? — не поняла девушка скрытого намека. — А у меня одни пятерки по русскому. Учитель ставит меня в пример русским девочкам…

Смелости у Тражука хватило только на одну фразу. На его счастье появилась подруга Уксинэ — Кидери. Дочь Мурзабая сразу забыла о Тражуке и бросилась навстречу подруге.

Где-то в сердце Тражука родилась робкая надежда. «Уксинэ, дочь богача, дружит с Кидери, а она из бедной семьи. Что, если написать Уксинэ про любовь. Увидит, что я — грамотный, не хуже ее подруг. Мурзабай как перестал быть старшиной, держит дочку в Чулзирме. Не послал ее в город в гимназию. Уж не задумал ли ее замуж отдать?»

Тражук по ночам строчил любовные письма к Уксинэ, но не отсылал. Тетя Феня по утрам выметала клочки бумаги. Ни она, ни дядя Степа не знали грамоты: давно бы уж им открылась тайна «тихого омута».

 

5

Сочинить первое письмо любимой нелегко, но когда оно написано, решиться послать его еще труднее.

Сегодня вторник, базарный день. На улицах Кузьминовки можно услышать среди русской и чувашскую речь. Из многих деревень приезжают на базар чуваши. А безлошадные чулзирминцы ходят пешком. Семь верст — всего час ходьбы!

Тражук отпросился у учителя и отправился на базар.

Солнце пригревало по-весеннему. Снег пожелтел, стал рыхлым и липким. С железных крыш свисали ледяные сосульки. Звенела капель.

На базар Тражук летел как на крыльях, а домой возвращался понурившись. Что же случилось? Да ничего особенного. Просто односельчане, что попались ему, одним видом своим напомнили: на свете существует семьдесят семь преград на пути к счастью бедняка.

Первым встретился с ним Хаяр Магр, но не пожелал заметить. Потом Тражук издали увидел Мурзабая, но говорить с ним не хотелось…

Уклонившись от встречи с Мурзабаем, Тражук увидел Саньку — сына лавочника Смолякова. Санька был всего на год старше Тражука — ему уже стукнуло семнадцать. Он восседал на козлах казанских саней Мурзабая и болтал ногами в лакированных сапогах с галошами.

«Зимой в сапогах щеголяет! Приехал с Мурзабаем в его санях… Вот он, жених для Уксинэ! Лакированные сапоги — пара красно-желтым башмакам со шнурками». Тражук взглянул на свои лапти, в которых ходил и зимой и летом, и зашагал к школе, избежав и этой встречи. На крыльце школы сидела женщина. Дешевая хлопчатобумажная шаль почти скрывала ее лицо.

«К кому-то из ребят мать приехала», — решил Тражук, проходя мимо. Но тут его как громом поразили обращенные к нему слова.

— Здравствуй, Тражук мучи! Загордился, видать, своих не признаешь.

Что за наваждение! Только Уксинэ называет его так: «Тражук мучи». Но это не ее голос. Тражук произнес разочарованно:

— Здравствуй, Кидери! Как ты попала сюда? Кого поджидаешь?

— Ты что, не парень или я не девушка?! — Кидери прыснула. — Тебя жду-поджидаю, к тебе пришла на свидание, Тражук мучи.

Ох уж эта Кидери! Не девушкой ей бы уродиться, а парнем. Никогда не понять — шутит она иль говорит серьезно. Просто удивительно, что Уксинэ с ней дружит. Дружит… Только Уксинэ называет его «Тражук мучи»! Видно, рассказала подруге. Ну, а если так — почему не попросить Кидери передать письмо?

— Вот чудо! — сказал он, взяв себя в руки. — Тебя-то я и искал. А ты сама пришла…

— Не ври, дед Тражук, — оборвала его Кидери. — Ты меня и во сне не видел. Догадываюсь, кто тебе снится. Ишь как обрадовался… «Тражук мучи». Скажи спасибо, что я с глазу на глаз назвала тебя так. Не хочу, чтоб к тебе прилипла кличка — «Дед». Хотя стоило бы. Дед ты и есть! Ну ладно, не сердись! Женихом не хочешь быть, так будь старшим братом. Я буду называть тебя «Тражук пичче». Ты ведь и вправду старше меня на полгода.

Тражук растерянно слушал, а девушка вдруг заговорила печально:

— По делу пришла к тебе, Тражук пичче. И Уксинэ не обмолвилась, что собираюсь в Кузьминовку. Дядя Мурзабай меня с саней заметил. С Санькой они ехали. Стали расспрашивать, куда да зачем. Я сказала — за покупками… Вот так, Тражук пичче.

«Выходит, Кидери грустить умеет. А я ее шальной считал — вот как ошибаешься, когда не знаешь человека».

— Что случилось, Кидери? — спросил Тражук участливо.

Девушка сверкнула черными, как смородина, глазами:

— Нет уж, Тражук пичче, — беспечно защебетала она, — не для беседы на школьном крылечке я сюда заявилась. Пусть снится тебе хоть царевна, но на сегодня я — твоя гостья. Веди меня к себе, чаем угости.

…Вовремя успели свернуть в проулок: на дороге мелькнули казанские сани Мурзабая.

Глядя прямо в глаза Тражуку, Кидери тихонько пропела:

— Не зарься, бедняк, на дочь богача. У нее есть жених познатнее тебя.

— Помолчи… не смейся над хозяином, раз выбралась к нему в гости, — рассердился Тражук.

— Ладно, ладно, Тражук пичче, больше не буду, — заворковала девушка. — Скажи своим дома, что я — твоя сестра.

— Они знают, что у меня сестры нет…

— А ты сообразить не можешь. Нет родной сестры, есть двоюродная.

Тетя Феня и дядя Степа приняли гостью Тражука радушно. Кидери только одну зиму ходила в русскую школу — речь хозяев она понимала, но отвечала по-чувашски. Тражук переводил. Когда вышли из-за стола, Кидери перекрестилась и сказала по-русски:

— Спасибо, дядя Степа, спасибо, тетя Феня.

Хозяйка умилилась.

— Чай, заночует твоя сестренка? — спросила она ласково.

Вопрос застал парня врасплох. Об этом не было речи. До вечера еще далеко. Зачем Кидери ночевать в Кузьминовке? Но озорница быстро нашлась.

— Скажи, что здесь заночует твоя сестренка, — сказала она по-чувашски. — Я с делом пришла к тебе. А мы еще о серьезном и не говорили. Ну, отвечай же доброй майре, мол, Катя любит спать на печке.

Тражук перевел.

— Не на печку, на свою постель уложу дорогую гостью, — еще больше повеселела тетя Феня.

Кидери, состроив капризно-уморительную гримасу, произнесла по-русски довольно чисто:

— Хочу на печку, тетя Феня, — и рассмешила этим даже хозяина.

— Вечером на улицу своди сестру, — посоветовала добрая хозяйка, — познакомь с русскими париями. Эх, кабы жив был наш сыночек Трошенька, сосватали бы твою сестру Катюшу. Крепко она мне полюбилась… С тобой бы породнились.

Кидери наконец заговорила с Тражуком серьезно, и он слушал ее внимательно:

— …вдовые солдатки слепнут от слез. Вот и от нашего отца перестали приходить письма, у мамы не просыхают глаза. А мне некогда лить слезы. Сам знаешь, две сестренки и братишка на моих руках.

Сердце Тражука сжималось от боли. Девушка заметила волнение Тражука.

— Люди советуют послать письмо о розыске отца, — перешла она наконец к делу, — А кто мне напишет такое письмо? Вот я и вспомнила о тебе.

Тражук письмо написал, а вот о своем деле заговорить не решался.

На улицу собирался неохотно. Кидери торопила его:

— Одевайся скорее, Тражук пичче. Будь на один вечер моим парнем!

— А ты скажи это по-русски, пусть хозяева поймут, какая ты мне сестренка, — огрызнулся Тражук.

Выйдя на улицу, постояли у двора. Помолчали.

— Ходишь в гости к русским девушкам? — спросила Кидери. — Познакомь и меня с русским парнем.

Нет, не умел Тражук поддерживать легкомысленную пустую беседу.

— Сроду я не выходил вечером на улицу. Не знаю, где тут собираются парни и девушки.

Кидери засмеялась. Что он сказал смешного? Об этом и спросил.

— Над тем и смеюсь, что не умеешь говорить смешное, — пуще хохотала Кидери. — Над тобой смеюсь. — И вдруг притихла. Взяла под руку. — Не обижайся, Тражук пичче. Над собой я смеюсь. Не надо мне русских парней.

Они медленно шли вдоль огородных прясел, в сторону чистого снежного поля. Под ногами певуче скрипел скованный вечерним морозом снег. Под холодным светом полной луны на придорожных чистых полосках снега вспыхивали серебристые звездочки.

— Куда же мы идем? — спохватился Тражук. — Видишь, проулок кончился. Дальше, налево — гумна, а направо — кирпичные ямы, туда снега намело — утонуть можно!

— Туда и веду. Хочу утопить тебя в снегу. — Девушка высвободила руку. — Всмотрись, Тражук, в диск луны. Что там видишь?

Парень посмотрел на луну и, решив, что Кидери подшучивает над ним, отшутился:

— Вижу круглый масленый блин!

Девушка вдруг рассердилась:

— Разуй глаза! Вон там, на золотой луне, дева с коромыслом! Она глядит на нас, Тражук, видит нас, — добавила она уже грустно.

— И придумает же… Какая-то дева! Ничего я не вижу, кроме темных пятен.

Кидери пересказала непосвященному Тражуку печальную историю, что слышала от Шатра Микки о девушке с коромыслом. Последние слова Кидери о покровительстве девы с коромыслом влюбленным поразили Тражука. Теперь он всматривался в лунный диск. Мысленно попросил у луны покровительства и помощи и робко заговорил:

— Ты давно догадалась, Кидери. Но она ни о чем не догадывается. Сам я заговорить не осмелюсь. Вот написал. Письмо ей. Передашь?

Он не назвал имени любимой. Кидери молчала. Тражук в смущении топтался перед ней.

— Не догадывается, говоришь? — каким-то странным приглушенным голосом переспросила Кидери. — Ни о ком пока не думает? Ладно, Тражук, ладно, письмо я передам, но… — тут девушка громко засмеялась. — Догоняй! — крикнула она вдруг. — Поймаешь — возьму письмо, а не догонишь — пеняй на себя.

Тражук, смущенный ее выходкой, не сразу понял, что ей нужно. А мгновение подумав, решил вывалять озорницу в снегу. Там, где дорога круто сворачивала, Тражук догнал Кидери, но девушка вдруг изо всех сил оттолкнула парня. Тражук, проломив тонкую наледь, по пояс увяз в снегу. Он долго барахтался и с большим трудом выбрался на протоптанную дорожку. Огляделся: Кидери и след простыл. Он поплелся домой, а войдя в избу, заметил на гвозде шубу Кидери.

Утром тетя Феня сказала Тражуку:

— Хотела блинами ее накормить, а она ждать не стала. Ох и бедовая ж у тебя сестренка!

На столе он увидел бумажку, на которой было нацарапано: «Ищи другого почтальона, жених из курной избы»…

 

6

Впервые Тражук испытал боль от злой насмешки… «Жених из курной избы»…

В то утро первые два урока пролетели как во сне. Но рассеянности его никто не заметил — учителя сами в этот день были не очень-то внимательны. Учеников старших классов сразу после второго урока отпустили по домам, но никто из них не спешил. Они сбивались группами возле школы, перешептывались, старались понять: что происходит у взрослых. Чее Митти ходил гоголем, прикидываясь, что он-то знает какую-то тайну, да ни с кем не поделится. Тражук, занятый невеселыми думами о своей бедности, поплелся домой.

Его приход оказался кстати:

— Вот и ладно получилось, — сказал дядя Степа. — Картошка у нас кончилась. Раз ты свободный, помоги мне.

Дядя Степа присел у края ямы с картошкой. Время от времени по сигналу Тражука он приоткрывал рогожу, единственной левой рукой подхватывал ведро с картошкой, переданное Тражуком, а вниз опускал порожнее.

Тражук, действуя наугад в темноте, быстро наполнял ведро за ведром. Неожиданно в дом вбежал возбужденный и запыхавшийся Вася Черников — одноклассник Тражука.

— Петров! — крикнул он, присев у ямы рядом с дядей Степой. — Вылезай скорей, тебя требует в школу инспектор!

Дядя Степа перепугался:

— Живо, сынок. Беги. Яму мы снова закроем, управимся без тебя.

— Гляди, что делается, Петров! — сказал Черников, когда они добежали до главной улицы. — А насчет инспектора я придумал для хозяев, боялся, что не отпустят тебя.

Тражук однажды уже видел флаги на улицах Кузьминовки. Это было в начале войны, когда наши войска взяли у австрийцев Перемышль. Но тогда флаги были пестрые, и они полоскались на ветру, украшая лучшие дома Кузьминовки. Нынче красные флаги двигались по улице вместе с толпой. У ворот стояли женщины — плакали и с просветленными лицами повторяли короткое слово: «Мир!»

Столько народу Тражук не встречал и в базарные дни. Он приметил: в толпе, что с красными флажками медленно текла по улице, никто не плакал. Вместо короткого и понятного слова «мир» звучали непонятные слова: «ре-во-люция», «де-мон-страция».

Простого люда Тражук в толпе не увидел. Шли лавочники, кузьминовские богачи, учителя, чиновники, учащиеся старших классов. Распоряжались двое — межевой Белянкин и сын благочинного семинарист Вознесенский.

Не понимал Тражук, чему радуются люди. А вот Чее Митти, видно, все было ясно. В руках его дрожала палка с прикрепленным к ней красным платком. Он выкрикивал что-то невнятное и лихо отплясывал.

Толпа уперлась в церковную ограду. Митти с двумя такими же ошалелыми молодцами взбежал на школьное крыльцо. Черников потащил Тражука следом. У первоклашек, оказалось, шел урок. Митти вскочил на парту, сорвал со стены портрет царя, принялся топтать ногами с криком: «Долой Николашку!» Малыши в ужасе примолкли. Учительница Екатерина Степановна спрятала лицо в ладонях.

Тражук не помня себя выбежал на улицу. Там тоже кричали: «Долой! Да здравствует!»…

Белянкин залез на табуретку, вопил, размахивая руками. Его сменил семинарист Вознесенский. Ои тоже разводил руками, истошно верещал. Благочинный, задрав бороду, завороженно смотрел в раскрытый рот сына-семинариста.

Тражук стал кое-что соображать. Итак, царя свергли. Свобода. Все радуются. Начальник почты в парадной форме, шутит, смеется, как Чее Митти. А вот и сам пристав. Он в каком-то сереньком стареньком пальтишке. Пристав пробует шутить, заговаривает с каждым. Это он спросил:

— А почему среди пас нет земского?

Ему зло ответили:

— Царя, наверно, оплакивает. Монархист!

— Зовите его сюда. А не пойдет, тащите за бороду.

Несколько человек бросились к каменному дому земского начальника. Семинарист опередил всех, вскочил на крыльцо, обернулся к толпе:

— Спокойно, граждане! Я его приглашу от вашего имени, — и скрылся в дверях.

Начальник почты развлекал публику:

— Сдрейфил земский. Ждите, когда семинарист сменит ему штаны.

— Чего там приглашать. Волоките его сюда!

На крыльцо взобрался Белянкин. Загородив дверь, начал увещевать слишком горластых. Появился семинарист, оповестил, что земского нет дома, он еще вчера уехал в город…

Все волнения закончились благодарственным молебном. И когда только успел отец благочинный! Пока Тражук, разинув рот, ожидал появления рыжебородого осанистого земского начальника, из церкви вынесли иконы и хоругви. Около ограды появился большой стол, возле него — Поп и дьякон. Услышав густой бас отца дьякона, люди повернулись лицом к церкви. Чее Митти тут как тут. Палку с красным платком куда-то забросил. Держит в одной руке молитвенник с золотой застежкой, в другой — кадило. «Ну и пройдоха!» — подумал про него Тражук. Поп окропил народ кистью из конского хвоста, воздел крест. Первым приложился к золотому кресту пристав, за ним Белянкин. Тражук пристроился в конце длинной очереди, во «то-то потянул сто за рукав, отвел в сторону и оказал по-чувашски:

— Пусть семинаристы да гимназисты крест целуют. Тебе это ни к чему.

Тражук узнал Фрола Тимофеевича Ятросова — бывшего каменского учителя.

— Хватились! — продолжал старик, — Уж целую неделю без царя живем!

…Ятросова знал весь уезд. Хозяева Тражука обрадовались нежданному гостю.

— А народ-то думал, что мир, — сказал Тражук после ужина, оставшись наедине с учителем. — Женщины плакали от радости. А про мир никто и не вспомнил. А как с миром-то, Фрол Тимофеевич? Будет конец войне иль нет?

По старый учитель прямо не ответил. Он по-давешнему ворчливо заговорил о другом:

— Молебен затеяли, чудаки! Богу воздают хвалу. Наплевал он на русский народ, бог-то. А о чувашах и говорить нечего. Мы у него — пасынки. Весь народ России сам, без божьей помощи, восстал и сверг царя, помазанника божьего… Что ж ты не спрашиваешь про новость? — перевел он разговор. — Отца твоего встретил на днях в городе. Лошадь он вместо павшей сивки купил, поехал прямиком в Чулзирму, а я обещал передать тебе эту весть. В субботу отец будет ждать тебя дома.

Старый учитель не упомянул о том, что ему пришлось выручить бедняка, доложить из своего кармана недостающую «красненькую».

Тражук постелил себе на полу, уступив гостю кровать. Фрол Тимофеевич молча ворочался в постели.

— И мне что-то не спится, — подал голос Тражук. — Думки у меня разные в голове.

— Думки? — переспросил старик. — Для тебя это хорошо. А мне вот что-то плохо стало от думок… Так какие же у тебя думки?

— Выходит, теперь у нас в России опять началось «смутное время», как триста лет назад?

Учитель возмутился:

— Тебе говорят — революция, а ты — «смутное время»! Правда, маеты всякой будет немало, но время-то уже не то, время-то революционное. Откуда ты взял-то понятие такое — «смутное время»?

— Я книгу читал «Смутное время». Вот и подумал. Значит, не посадят на престол нового царя.

— Найдутся и такие, что захотят нового. А у нас великих князей развелось столько, что хватит еще лег на триста. А без смуты, братец, теперь не обойдешься. Вот и у меня на душе что-то смутно. Поссорился в города с другом, а здесь — со старым приятелем Белянкиным. II все по тому же вопросу: о войне и мире. Ты помнишь самлейского Авандеева?

— По фамилии я их никого не знаю, самлейских. Если бы по прозвищу…

— Да, да. Я ведь последнее время в Вязовке живу, там стал отвыкать от прозвищ. В Вязовке чуваши смешались с русскими, живут вперемешку. Там прозвища не в почете. Да и имен не коверкают. Ивана так и зовут Иваном, а не Яваном. Тебя, например, там звали бы не Тражуком, а Трофимом. Так вот, я спрашиваю про КояшТимкки. Помнишь такого?

— Как же! Конечно, помню! Он с отцом Румаша, моего друга, уехал в Базарную Ивановку. Кояш-Тимкки хороший человек.

— Так вот, этот хороший Авандеев мне дороже дочери. Он когда-то в Самаре жил, учился, я помогал ему деньгами. Давно стал революционером. В девятьсот шестом попал в тюрьму, пять лет прожил в ссылке. В Чулзирме-то он был после ссылки, его темные люди арестантом дразнили. Так вот из Ивановки его перед началом войны снова загнали в Сибирь. Он бежал. Революция застала его в Самаре.

— Это с ним вы поссорились в городе?

— С ним, — вздохнул Ятросов. — Зря обидел. И ведь вот что удивительно: с ним спорил с пеной у рта. А нынче вот из-за него поссорился с Белянкиным. Авандеева защищал. Большевиком обозвал меня Белянкин, а я и не обиделся…

— Значит, это не обидное, не плохое слово? — затаив дыхание, спросил Тражук.

— Да, оказывается, не обидное… даже очень хорошее слово! — медленно выговорил старик, отвечая больше себе, чем Тражуку.

До последнего времени Тражук считал, что в жизни — все правильно. В книгах говорилось: мирозданием управляет бог, жизнью народа — царь. В волости должен быть старшина, в селе — сельский староста. Есть на свете бедные, есть богатые. Но именно сегодня Тражук понял, что он сам — бедняк, и это плохо и несправедливо. «Жених из курной избы».

Тражук был обескуражен. Царя свергли, а бога, говорят, нет. Ему захотелось побеседовать с отцом. Года два тому назад после жаркой бани Тражук спросил отца:

— В аду на раскаленной сковородке, наверно, жарче, чем на банных камнях? А почему люди не боятся ада?

Отец усмехнулся:

— Не знаю, сынок. Из ада никто не возвращался… — А напившись чаю, разговорился: — О том, что на том свете есть ад и рай, рассказывают русские попы. — У чувашей в старину была своя вера. Еще я помню — чуваши резали скотину, принося ее в жертву Пюлеху и Киримету. Задабривали их, просили облегчить жизнь, о загробной и слышно не было. Умные люди не верят в бога — ни в русского, ни в чувашского. Тимуш — старший брат Павла Мурзабая — образованный и умный был человек. Окончил Кузьминовокую школу, учился и в городе. Он говорил нам с Сахгаром, отцом Румаша: «И ад и рай только на земле. Бога и черта человек выдумал сам». Про Тимуша слух пошел, что он свихнулся, начитавшись книг. Ты его не помнишь, он умер от холеры еще молодым; люди говорят, что бог наказал его за безверие.

— А ты не побоялся, что я свихнусь, отдал меня в учение, — заметил Тражук.

— Может, и боялся бы, если б не учитель Ятросов да Тайман Сахгар. Отец Румаша, не ходил в школу, а читать и писать научился. Сахгар говорил мне: «Тимуш вовсе не свихнулся, просто умнее других и знает больше, чем мы, темные люди». То же подтверждал и Ятросов. Учись, читай. Если хватит ума, во всем разберешься…

Тражук вспомнил об этом разговоре в бессонную эту ночь.

Не только о боге надо потолковать с отцом, но и о делах людских. Не может Тражук забыть радости кузьминовских женщин, когда они поверили в мирную жизнь. А вообще-то ничего не изменилось от того, что царя свергли.

«Рано еще, — думал Тражук, — наверное, будет что-то новое. И смута будет. Даже сам Фрол Тимофеевич не знает».

Утром Вася Черников рассказал Тражуку, что семинарист спрятал земского в подпол, а народу наврал, что тот уехал в город. Земский сбежал — только ночью уже — после молебна. И об учителях все знал Черников: все они эсеры. Только Екатерина Степановна монархистка. Она портреты царя и всей его семьи спрятала на дно сундука. Белянкин — главный у эсеров. А семинарист Вознесенский — кадет.

И еще Вася прочитал Тражуку письмо, присланное женихом его сестре — Наташе Черниковой. Как оно попало к Васе — некогда было раздумывать. Жених Виктор Половинкин прощался с Наташей. «В городе появились большевики — слуги антихриста и немецкие шпионы. Мы им объявили смертельную войну. Я достал револьвер. Возможно, когда ты будешь читать это письмо, я буду лежать пронзенный пулей врага»…

— Дурак он, Половинкин, — заявил Вася. — Половинкин и есть. Ума-то у него вполовину меньше, чем нужно. По мне, пусть сгорят все эти правительства. Стану я из-за них жизнью рисковать. Дожидайся! А отец мой тоже сдурел, хвалит Белянкина. Он, говорит, теперь всему голова в Кузьминовке. А по-моему, хитрец он, Белянкин, вроде твоего Хаярова. Всем морочит головы.

После занятий на крыльце школы Тражук столкнулся с Санькой — сыном лавочника. Появившийся рядом Чее Митти злобно крикнул Тражуку:

— Спеши домой! Отец твой умирает. Он лошадь увел…

— Что, Митька, ты несешь? — перебил его Санька. — Торопись, — обратился он к Тражуку. — Отец твой захворал… Мать велела быстро ехать домой.

 

7

В Чулзирме курных изб немало, а землянка только одна, и жил в ней Сибада-Михали.

Кто из чувашей не умеет плести лаптей? Но искусней всех плетет Михали, прозванный Сибадой. Он возит лапти на базар, да и в Чулзирме у него их охотно покупают: бедняки — для себя, богачи Чулзирмы и Сухоречки — для своих батраков.

Михали работает не разгибая спины, но никак не может выбиться из нужды. Правда, одна заветная мечта исполнилась…

…Никогда Михали не чувствовал еще такой радости, как в то последнее роковое утро. Верхом он спозаранку поехал в Заречье, гордо посматривая по сторонам: глядите, мол, люди добрые, я навьючил нынче связку лаптей на собственного коня и не к кому-нибудь еду, а к самому Медведеву. И глядели люди на счастливого Сибада-Михали. Одни радовались его счастью, другие провожали завистливыми взглядами.

Нет в Сухоречке дома роскошней медведевского. Он весь обшит филенкой и покрашен зеленой краской. А рядом стоит синий пятистенник. Живет в нем Карп Макарыч Фальшин, каменский староста — сухореченский и чулзирминский. Не хватило силенок у Фальшива тягаться с Медведевым, обшил филенкой только углы, а покрасил и углы и бревна. Такого чуда — синих бревен — не увидишь больше нигде — ни в Кузьминовке, ни в городе. Не беда, что краска плохо держится на бревнах, дожди смыли. Как-никак, а дом-то крашеный!

Сибада-Михали привязал лошаденку к коновязи и, взвалив охапку лаптей на плечи, пролез в калитку.

Если б Карп Фальшин в то время куда-нибудь отлучился и если бы в это роковое для Михали утро но заехал к старосте чернобородый гость с глазами цыгана, жить бы лапотнику да жить.

Хозяин и гость за столом пили самогон. Хозяин подошел к шкафу за второй бутылкой. Глянув в оттаявшее окно, он заметил пегую лошадь у коновязи.

Захмелевший Фальшин, продолжая смотреть в окно, рассуждал вслух:

— Ай показалось? Кажись, лапотник Михайло обзавелся конягой?

Гость бросил взгляд через плечо хозяина.

— Да это же мой пропавший мерин, — сверкнул он глазами и ткнул Фальшина кулаком в бок.

Хозяин глянул в черные цыганские глаза.

— Ой не вводи в грех, сват, — и добавил, немного подумав: — А про между протчим, айда-ка выйдем на улицу, посмотрим, твой ли это мерин.

Накинув на плечи шубы, вышли во двор.

— Ну вот и выяснили! — засмеялся Фальшин. — У тебя пропал мерин, а это ж кобыла.

— А тебе не все едино! Моя ошибка — я и плачу. В этом разе пополам, — усмехнулся чернобородый.

Сибада-Михали, закончив дела, отвязал пегашку, оглянулся по сторонам и, заметив старосту, низко поклонился ему.

— Постой-ка, Сибада-Михайло! — крикнул Фальшин. — На чьей лошади приехал?

— На своей, на собственной, Карп Макарыч, — самодовольно ответствовал Михали.

— Иди ты! Неужто купил? Вот те и лаптеплет. Когда купил, где? В Кузьминовке?

— Нет, в городе, намедни.

— А ну-ка, заходи, Михайло. Надо ж обмыть покупку. Да не привязывай кобылу, заведи ее во двор. — Фальшин подмигнул чернобородому, отворяя ворота.

«Вот что значит стать лошадным! Сам староста теперь меня уважает», — подумал бедняга Михали.

Во дворе голос Фальшина стал строгим, а взгляд — колючим.

— А ведь ты, Сибада-Михайло, краденую кобылу купил. А может, сам украл? Сознавайся! Сознаешься, простит тебя хозяин пегашки, а упрешься — в тюрьму попадешь.

У Михали язык отнялся. Работал, копил деньги, а они хотят отнять лошадь. О господи!..

Чернобородый взялся за повод, потянул к себе. Михали повис на узде, отчаянно завопил:

— Не отдам! Купил я ее, купил. Пачпорт есть.

Фальшин с силой оттолкнул лапотника. Михали упал, ударившись затылком об угол дубовой колоды.

…Через час по Чулзирме разнесся слух: Сибада-Михали умирает. Купил лошадь, она оказалась краденой, а с ним падучая приключилась. Он разбил голову о дубовую колоду. Говорят, Мурзабай сам привез его из Заречья.

А Мурзабай сидел в землянке возле Михали, ждал, — может, бедняга очнется. Надо расспросить, что же произошло во дворе у старосты. Карпу Макарычу нельзя верить.

Мурзабай слышал вопль Михали, подъезжая к воротам. Л когда вбежал во двор, тот лежал уже без сознания. Фальшин смутился, развел руками.

— Ума не приложу, что приключилось с этим чувашином. Приезжий человек узнал лошадь, уведенную у него, а Сибада вдруг посивел и упал. Ударился о колоду.

Черт дернул Мурзабая сказать:

— Может, падучая к нему вернулась? Он в молодости, говорили, страдал падучей.

Вот и придумал, выходит, сам оправдание преступлению. И еще упрекает себя Мурзабай: «Надо было сразу везти Михали в Кузьминовку. Побоялся, умрет Михали но дороге». Ой, так ли? Не смалодушничал ли ты? Просто не захотел впутываться в темное дело! Вспомнил Мурзабай другой подобный случай. У кого-то Фальшин так же отобрал якобы краденую лошадь. Уж не в сговоре ли Фальшин с этим цыганом? Что же делать? Заявить властям, а что скажешь? Да и властей пока нет. Вслед за земским начальником, говорят, и пристав исчез неизвестно куда. Эх, хоть бы слово вымолвил Михаил в твердой памяти при свидетелях! Может, имя сына дойдет до сознания бедняги, вернет его к жизни.

— Что сказать Тражуку? Что передать сыну, Михали?

— Он сам… Сам… — внятно выговорил больной.

— Что сам?

— Махнул через околицу… За тридевять земель…

Все-таки бредит, бедняга.

…Мать не голосила, когда хоронили отца. Словно окаменела. Теперь слова не может вымолвить, все плачет и плачет, хоть домой не заходи. А бабушка совсем ослепла от слез. Тражук только поздно вечером во двор возвращается, молча ложится спать. Где он бродит целыми днями, толком и сам не знает. О боге в о царе не думает больше Тражук. Ни разу не вспомнил и об Уксинэ. За неделю осунулся, превратился в худенького подростка, но понял, что теперь он — единственный кормилец семьи. Не он один сирота в деревне. Во время войны появилось много сирот. Но в каждой семье есть имущество: изба, лошадь, хозяйство. У Тражука ничего нет, кроме землянки и не доведенных до дела отцом саней-розвальней. Значит, наниматься в работники… Сын ждет, когда мать выплачется. А той не хочется первой говорить сыну, что надо бросать ученье…

Однажды бесцельно бродившего по улице Тражука подозвал к себе стоявший у ворот дед Ермишкэ.

— Заходи, Тражук, будешь дорогим остем.

Чулзирминцы прозвали старика Элим-Челимом. Он не выговаривает букв «к» и «г» в начале слов. Дед все время курит трубку, выплавленную из олова. Он ее надраивает до блеска и гордится: «урю эмиль челим». Люди, передразнивая старика, еще больше исказили слово «кемиль», отсюда и пошло прозвище.

В избе дед распорядился снохам поставить самовар и ласково заговорил с угрюмо-молчаливым юношей:

— Не орюй, Тражук. Если смолоду наступила на ногу орова, человеком будешь. Ак думаешь жить дальше? Овори, не таись от меня. Я ведь тебе довожусь уккой, старшим дядей по матери.

Тражук подумал: «Откуда ты мне доводишься куккой? Мама — из Хуривара. Все ее братья там и живут».

Старик, так и не дождавшись ответа, продолжал:

— Опять, что ли, хочешь пойти в узьминки учиться. Не ходи, сынок. Не водись с русскими. Они тебя до добра не доведут. Отца твоего они же и погубили и лошадь отняли. А я? Не из-за них ли стал таким… осноязычным. При мне, огда я был маленьким, русские до полусмерти избили моего отца возле моста. С тех пор я так вот оворю. И ты, шельма, за глаза зовешь меня, наверно, Элим-Челимом.

— Напрасно так про русских… — подал наконец голос Тражук. — Среди них тоже есть и плохие и хорошие. Вот мои хозяева в Кузьминовке. Как родные они мне. Ваша соседка Кидери знает…

— Погоди. Про идери разговор будет особый. Вот покурю, поспеет самовар, за чаем и поговорим.

Дед начал набивать трубку крошевом самосада, уминая его большим пальцем. Потом вынул из кисета кремень. Приложив трут к камешку, стал высекать огонь.

Пока загорался трут, табак из трубки высыпался. Дед слова стал набивать трубку.

Сноха Ермишкэ, хохотушка Праски, стрельнув глазами в молодого гостя, сквозь смех проговорила:

— И зачем ты, тятя, рассыпаешь дорогой табак. У нас ведь никогда не гаснет огонь в очаге…

— Тебя не спрашивают, вертихвостка, — беззлобно огрызнулся старик. — Много ты понимаешь. Трубка в два раза слаще, огда сам добудешь огонь.

Старшая сноха Хвеклэ подала на стол поющий самовар, нарезала хлеб, разыскала в шкафчике засиженный мухами огрызок сахара, придвинула гостю.

— Ну вы потом почаевничаете, — заявил снохам старик. — У меня разговор с дорогим остем. Идите на ухню.

Хвеклэ молча покорилась, а младшая проговорила скороговоркой:

— Ладно, мы уйдем на кухню. Все равно знаем, о чем будет речь.

У вдовца деда Ермишкэ два сына, и оба на войне. Война не обернулась пока большим горем в этой семье. Письма приходят. Снохи Элим-Челима проворные, трудолюбивые, живут дружно. У младшей нет детей, у старшей — два сына. Ворчливый, но добрый свекор иногда пугает, грозясь привести в дом жену.

— Что ж будем делать, если наш старик и вправду женится, — вздыхает Хвеклэ. — Какая еще свекровь окажется!

— Не горюй, ингэ, — смеется Праски. — Для жениха Элим-Челима не подросла еще расавица.

— Тише, услышит, — волнуется старшая. — Не называй ты его так! И не передразнивай. Мой старшенький с тебя берет пример, тоже стал дурачиться. Говорит деду прямо в лицо: «огда ты мне сделаешь, дедушка, олодки?» Ладно хоть дед-то смирный и понятливый. Не обижается.

— Жениться тебе надо, Тражук, — сразу огорошил дед Ермишкэ гостя, — Я и сам женился в семнадцать лет, огда умер отец.

Тражук от неожиданности поперхнулся чаем.

— Я подыскал тебе девку, — продолжал старый, не замечая смущения гостя. — Трудолюбива, пригожа, а поет ак скворушка. Был бы моложе, сам бы на ней женился.

Тражук от слов старика будто тяжелую ношу сбросил.

— И живет та расна девица рядышком с нами. Не догадываешься? Про идери и веду речь. Что молчишь? Иль в узьминке русскую девушку нашел? Неспроста расхваливаешь русских, за родню их почитаешь.

— Нет, Ермишкэ кукка, — твердо сказал Тражук. — Нет у меня ни русской девушки, ни чувашской. Рано еще думать мне про женитьбу. Сначала надо выбраться из землянки. Батрачить придется самому.

— Значит, не хочешь жениться. Зря! Добра тебе желает твой укка. А все-таки не забывай про меня. Заместо отца тебе буду.

В сенях Тражука остановили невестки Элим-Челима.

— Чью девку сосватали? Когда будет свадьба? — тараторила насмешница Праски. — Силой женит или сам выбрал?

Тражук впервые засмеялся после смерти отца, махнул рукой и ушел, не ответив. Он заспешил домой.

— Мама, а с какой стороны приходится мне куккой дед Ермишкэ? Ну тот, которого люди зовут Элим-Челимом?

Сабани не видела лица вошедшего сына, но, услышав его спокойный голос, встрепенулась:

— Как же, как же, сынок. Кукка он тебе. Моя бабушка тарнварская, его мать тоже из Тарнвара. Вот и доводится он мне старшим братом, а тебе — старшим дядей…

— И вправду, родня по старому плетню, — усмехнулся Тражук. — В гости зазвал меня Элим-Челим, женить задумал.

— Не смейся, сынок, над старым человеком. Я, твоя мать, зову его Ермишкэ пичче, а ты должен звать Ермишкэ кукка.

— Прости, мама, это я сказал не подумав.

— А ты что ответил ему? — еще больше оживилась Сабани. — Не обидел старика?

— Да нет. Сказал, что еще рано мне жениться. Не о свадьбе, говорю, надо думать, а в работники наниматься.

Вот и получила Сабани ответ на свой вопрос, который застревал у нее в горле. И все же спросила:

— Значит, не думаешь возвращаться в Кузьминовку?

— Кончилось мое ученье в школе. Теперь надо начинать другое. Пахать, боронить, убирать скотину я сумею. Вот косить и молотить цепом не научился. Был бы я полным работником, подался бы в Заречье, к русским. Хорошо бы здесь у своих немного поднатореть. Да нет у нас тут богатой родни. Разве поехать в Ягаль, походить за быками дяди Теменя?

Сабани задумалась, помолчав, сказала тихо:

— Ой, сынок, не надо к русским. Боюсь я их. И в Ягаль не надо. Темень пичче хоть и настоящий кукка тебе, но он хуже чужого. Румашу у него жить пришлось. Слышала…

— Волков бояться — в лес не ходить, говорят русские. Терпеть придется.

Сабани, ободренная словами сына, осторожно сказала:

— Хаяр Магар меня встретил на улице… отец твой, оказывается, не отработал за прошлогоднюю вспашку земли. Пусть, говорит, Тражук отработает. Может быть, говорит, и совсем возьму его в работники.

— Нет! — решительно заявил Тражук, — У отца Чее Митти работать не стану. Долги, если они есть, и так выплатим.

Тихая беседа, прерываемая вздохами Сабани, затянулась допоздна. Неожиданно бабушка подала голос. Это было удивительно. Она давно уже ни во что не вмешивалась и не слезала с печи.

— Эмер сакки сарлага, — сказала она тихо, но внятно.

Тражук вскочил, взглянул на лежанку, прислушался.

— Наверно, спросонья, — прошептал он. — Пора и нам ложиться.

«Все пословицы и поговорки как нарочно для нас — бедняков, — думал Тражук, стараясь уснуть. — Если перевести слова бабушки на русский, получается бессмыслица: «Лавка человеческого века широка». Русские говорят понятнее: «Жизнь прожить — не поле перейти».

Прошла еще неделя. Тражук все еще не решил, как поступить.

Мать случайно встретилась с Мурзабаем, поговорила с ним.

— И сам я думал про Тражука, Сабани, — сказал он. — Пусть не связывается с Хаяром. Все соки выжмет он из парня. А долги скорее всего — мнимые. Сама знаешь, есть у меня работник — Тимук. Старею. Могу нанять и Тражука. Я уж не обижу вас. А насчет ваших долгов Магар пусть со мной объясняется.

Радостная вернулась Сабани домой. Но сын, к ее удивлению, помрачнел:

— Не спеши, мама, — ответил он, — дай мне еще время. Не обнадеживай пока дядю Павла. Сам решу.

Конечно, пошел бы Тражук к Мурзабаю, если б не его дочка. Он давно уже написал о своих делах другу детства Румашу, просил у него совета. Ждал, думал, сомневался: «А не забыл ли он меня? Новые теперь у пего друзья в Базарной Ивановке. Ни разу не приезжал в родные места. Видно, не скучает по Чулзирме».

Но Румаш отозвался.

«И мы живем теперь без отца, — писал он. — В прошлом году угнали его на фронт. Семья у нас большая, я тоже не доучился. Хочешь, приезжай, я тебя тут пристрою…»

Где уж ему в Базарную Ивановку, в такую даль? Мать одну с бабушкой нельзя оставить. Но письмо поддержало дух Тражука. Не забыл друга детства Румаш. Ответил…

 

8

Мать Румаша умерла, когда ему исполнилось восемь лет. Живой, смышленый, смелый мальчик радовал отца. Трезвый Захар детей своих не замечал. Если кто начинал ему сочувствовать или хвалить Румаша, Захар отмалчивался. Зато во хмелю он сам заводил разговор:

— Я не уважаю свою породу. У Тайманов — рыбья, холодная кровь, робкая душа. А Румаш у меня молодец, он уродился в свою гордую и грозную бабу Круни. Попомните мое слово, он будет большим человеком.

Чем дальше, тем больше озоровал Румаш. Захар сокрушался:

— И в кого ты уродился, шалопут!

— В бабушку я уродился, атте, — однажды выпалил Румаш, запомнивший слова подвыпившего отца, — в гордую и грозную бабу Круни. Большим человеком буду, попомни мое слово.

— Хорошо, коли в бабушку, — согласился отец, справившийся с удивлением. — А если в Теменя кукку?

— На Теве кукку я не похож. Смотри, разве я сутулый? И плеваться, как верблюд, я тоже никогда не буду, — возразил мальчик.

Под старость несуразно длинный Темень, которого Захар ненавидел и избегал с детства, сгорбился. Румаш нашел в дяде сходство с верблюдом и стал называть его «Теве кукка». Отец притворно журил мальчика.

— Ай-яй-яй! Смотри у меня, чтоб я этого больше не слышал, — говорил он, а отвернувшись, усмехался в бороду: «Верно подметил, шельмец». Захар беспокоился: «А ну как вырастет сын бездельником? Легкомысленный сын, какой-то хи-хи да ха-ха. Куда ему до бабушки. На деле-то маммэ может оказаться».

Но вскоре убедился Захар, что сын его вовсе не маммэ. Было это перед самой войной. Румаш вечером помогал отцу: резал кожу на ремни, пропитывал дегтем готовую сбрую. Отец собирал хомут. Взглянув на случайно испорченную сыном кожу, Захар огрел Румаша хомутом по голове. Румаш минуту постоял, молча оделся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

— И не больно ведь попало. Хомутина — она мягкая, не то что клешня хомутная, — смущенно бормотал Захар, поджидая сына.

Румаш пришел домой около полуночи.

— Ладно уж, — миролюбиво встретил его отец. — С кем не бывает?

Румаш молчал. Захар поерзал на месте.

— Вижу, правда в бабушку уродился ты, в гордую бабу Круни.

— Ты о чем, атте? — притворился непонимающим Румаш.

— Да вот ушел ты. Обиделся…

«Нет, не в бабушку ты. Свой, видать, у тебя характер. Бабушка обиду забывала через пять минут, а ты целых четыре часа сердился».

Захар твердо решил больше не подымать на сына руку.

…В Базарной Ивановке все было не так, как в Чулзирме. Русские жили не «на том боку», как в Каменке, а вперемешку с чувашами. Чувашские ребятишки играли вместе с русскими. Румаш до переезда сюда кроме чувашского языка знал башкирский и лишь несколько русских слов. В Ивановке вскоре освоился и хорошо научился говорить по-русски.

Румаш в Ивановке все воспринимал как диво. Сразу за домом рос крупный кустарник — черемушник и калина. В ста шагах от огородов петляла речка Тригенник, бегущая в родную Ольховку. Улица, на которой поселилась семья Захара, поразила Румаша своей длиной. В сухую погоду никто не ходил по ней, кроме босоногих малышей, загребавших ногами горячий песок. Пешеходы обычно брели в другой, Базарный конец вдоль нижнего порядка по тропинке, вьющейся в густой, высокой траве. Речка, кое-где подступала к самой тропинке, приглашая окунуться. А как пройдешь по жаре без того, чтобы не охладиться в воде!

Румаш, побывав впервые на Базарном конце, спросил отца:

— Базарный конец — это село или город?

Отец спросил в свою очередь:

— А откуда ты знаешь — какой город? Ты же никогда там не был.

— А ты говорил, что там дома кирпичные и двухэтажные, а если деревянные, то крашеные и не бревенчатые. А еще, что в городе много лавок. И в Базарном конце много.

— Верно, там четыре магазина и шестнадцать лавок. Да еще в дни ярмарки открываются разные ларьки и палатки. На то она и Базарная Ивановка.

— Но ведь и в Кузьминовке базар есть. Там один магазин и три лавки. Почему им, кузьминовским, хватает, а ивановским не хватает? — приставал Румаш.

Захар когда-то и сам удивлялся Базарной Ивановке. Село большое, но пять дней в неделю торговцы только грызут семечки, сидя или стоя у дверей своих заведений. Но дождавшись базарных дней, Захар понял: ивановский базар — это десять кузьминовских ярмарок. Приезжали сюда за пятьдесят — шестьдесят верст. До губернского города было около четырехсот. До ближайшей железнодорожной станции Сороки — сто с гаком. Вот почему в Базарную Ивановку съезжались крестьяне за покупками, кустари, чтобы сбыть изделия, лавочники из других деревень за товаром…

Выслушав рассказ отца, Румаш спросил:

— А еще есть такие села, кроме Ивановки?

Захар, подумав, ответил:

— Да, в Оренбургской губернии есть. Шарлык, Богдановка… Но там базары поменьше, да и купцы оттуда ездят сюда за товаром.

— А где берут товар наши купцы?

— А ездят в Сороку.

— А почему не в Оренбург?

— Далеко — товар обойдется дороже. Но иногда видят выгоду, ездят и в Оренбург и в Самару.

Зимой в Ивановке что ни день, то масленица. Богатые купцы и другие именитые люди села ежедневно под вечер устраивают катанье. Рысаки да тройки, саночки с высокими спинками, ковры, медвежьи шкуры, волчьи тулупы, расписные дуги, сверкающая серебром, звенящая малиновым звоном сбруя… Одно загляденье! Улица широкая, есть где разъехаться встречным санкам, длинная — есть где разбежаться лихим тройкам. Чудесное зрелище. Ребятишки сгрудились у самой дороги, за ними, ближе к домам, стоят парни, а у самых ворот — бородатые мужики. Правда, не все любуются мелькающими расписными санками, иные просто ждут конца катания. Тогда пробьет час кулачного боя.

Вот эти грандиозные ку́лачки больше всего поразили чулзирминских переселенцев. Начинали ребятишки, потом вступали безусые парни, а завершали бой усатые и бородатые братья и отцы.

Румаш не раз возвращался домой с «фонарем» под глазом или окровавленным носом. А однажды с выбитым зубом. Захар сначала пытался запретить сыну опасную забаву, но вскоре убедился в правильности русской пословицы: «С волками жить — по-волчьи выть». Третьим дивом ивановской зимы для Румаша были коньки. Мальчишки побогаче катались на стальных коньках, победнее — на самодельных деревянных. Румаш мечтал о стальных, а пока приладился мастерить дубовые. Но оказалось, что на стальных можно бегать только по гладкому льду, а на дубовых — везде: и по накатанной санями дороге, и по льду, запорошенному снегом, и с горки, по твердому насту. Нет, не стоит мечтать о стальных коньках.

Румаш окончил здесь, в Чувашском конце, третий класс, поступил в училище на Базарной площади, близ церкви. Выучив дома уроки, он помогал отцу. Каждый вечер с нетерпением ждал, когда на свет лампы-«молнии» сойдутся друзья отца и потечет тихая беседа, иногда переходящая в громкий спор.

Дядю Мороза малец не понимал как следует, тот больше помалкивал. С Тимкки пичче он дружил с того самого дня, когда они вместе урезонили пьяного Пузара-Магара в Чулзирме. А больше всего Румаш любил татарина-коробейника. Батый — так его прозвал Румаш — играл с мальчиком, рассказывал смешные истории. Иногда, летом, брал с собой в соседние села. От него Румаш научился татарскому языку.

Проводив отца на фронт, Румаш пошел наниматься в приказчики к Еликову, которому Захар сдавал конскую сбрую.

— A-а! Сынок шорника, — значит, тоже Тайманкин будешь? — встретил его пузатый купец.

— Нет, не Тайман-кин, а Тайма-нов, — Румаш с вызовом глянул в узкие масленые глаза Блинову.

— Это… это как же? — купец захихикал. — Отец твой Тайманкин, а ты, значит, Тайманов? Ну и хват! Скажи, по-жалста…

— Прощевайте. — Румаш показал купцу спину, уловив в словах Блинова издевку русского над чувашем.

— Стой! — no-бабьи взвизгнул Бликов. — Слыхал от людей, что ты балакаешь по-всякому! Буду звать тебя хучь Романовым. Пожалста, господин Тайманов. А желаешь, так я тебе и бумагу выправлю. И будешь ты господином Таймановым не только на словах, но и на бумаге.

Бликов быстро сообразил, что смышленого Румаша возьмет к себе приказчиком любой купец. И правда, позже его пытались переманить, но с Бликовым тягаться было трудно. Он положил парню «доплату», обязав следить за своей молодой женой и старшим приказчиком, красавцем черкесом Сашкой.

…Постепенно Румаш начал понимать, что и в Ивановке существуют два мира, люди делятся на богатых и бедных. Он заметил также, что почти в каждой книге, а читал он их много, хотя и беспорядочно, говорится о дружбе, о любви, о доброте одних и злости других. Людское неравенство, проявление несправедливости в последнее время все больше и больше волновало его. Есть у него друзья? Есть. Но какие это друзья! С любым из-за пустяка может вспыхнуть ссора. Правда, с Яшкой Коробковым, который помогал ему одолеть разговорную русскую речь, у них что-то вроде верной дружбы. Но Яшка не очень-то развит. Книг читает мало, на все смотрит как-то без интереса, в играх — не ловок…

А любовь? Была ли у Румаша в жизни любовь? Конечно, нет. Румаш на девочек смотрел сверху вниз и задирал их по пустякам. Однажды произошла с ним история: он решил, что влюблен в новую библиотекаршу Татьяну Николаевну: младшая дочь купца Бабина заменила старшую на время каникул. Как-то он задержался в библиотеке — листая новую книгу, а глаз не сводил с библиотекарши. Татьяна Николаевна перешептывалась с соседкой — рядом с ней сидела какая-то незнакомая Румашу девушка.

— Ты что, мальчик, еще хочешь какую-нибудь книгу попросить? — скрывая неудовольствие, спросила Татьяна Николаевна задержавшегося книгочея.

Румаш, вспыхнув, выбежал. Дверь осталась открытой. Он услышал смех, приостановился.

— Поздравляю с поклонником, Танюша! — это говорила незнакомка.

— Не знаю, что и делать, Маша. Глаз от меня не отводит. Хоть бы хорошенький был! А то какой-то плюгавый чувашленок!

Румаш рассвирепел. Вернувшись в свой конец Ивановки, он сказал доверчивому Яшке, что у них библиотекаршей сама дочь царя Николая Второго. Румаш показал Яшке яркую картинку с изображением всей царской семьи. Он ткнул пальцем:

— Тут вот написано: Ольга, Татьяна, Ксения… Так вот эта — средняя, Татьяна Николаевна, живет у нас. Не веришь, сходи в Базарный конец, посмотри сам. Вылитая. Помещик Букин привез ее с собой и устроил в библиотеку. Но никто не знает, что она дочь царя.

Простодушный Яшка все-таки недоверчиво спросил:

— А ты откуда знаешь, что она царевна, раз никто не знает.

Подумав, Румаш объяснил:

— Ее я по портрету признал, а потом подсмотрел: Букин чмокнул ей руку и сказал: «Ваш покорный слуга, ваше сиятельство». Посуди сам. Разве помещик может быть слугой у простой библиотекарши! А сиятельство — это значит великая княгиня, царевна. Понял?

Яшка дружку поверил.

И Румаш был отмщен: мальчишки прямо-таки осадили библиотеку. Сразу по нескольку сорванцов с Чувашского конца вваливались в двери и смирно стояли, уставившись на «царевну». Курсистка Таня еще задолго до конца каникул бросила библиотеку и уехала в Оренбург, недоумевая, почему она вызвала к себе такое внимание.

История с «первой любовью» Румаша произошла незадолго до того, как он и сам стал жителем Базарного конца. Парень взрослел и стал понимать, что внешностью он действительно не вышел: лицо конопатое, нос острый. Л самое главное, ростом маловат, — все называют его мальчиком. Критически рассмотрев себя в большом еликовском зеркале, Румаш занялся своей одеждой и тратил на нее весь дополнительный «заработок». Черкес Сашка помогал ему своими советами. Ребята с Базарного конца быстро приняли его в свой крут, девчата перестали чураться. По вечерам с ним стала гулять дочка церковного старосты Маня Лукина. Но друзья казались Румашу ненадежными, а любовь — ненастоящей. И вдруг он получил письмо от Тражука. Румаш решил, — как только зазеленеют леса и луга, он отпросится у хозяина и съездит на недельку-другую в красавицу Чулзирму. Весточка друга подстегнула Румаша. Он понял, что его давно тянет в родное село. Хозяин отпустит: в торговле как раз наступало затишье перед ярмаркой, которая начнется в троицын день.

 

9

…Как-то вечером Тражук порвал в клочки написанное в Кузьминовке письмецо.

— Ладно, — сказал он матери. — Решено. Иду к Мурзабаю.

…Павел Иванович Мурзабай, рано занявшийся хозяйством, окончил только начальную школу. Но после смерти «свихнувшегося» грамотея брата Тимуша Павел не выкинул его книги, а постоянно приумножал их, читал сам и давал читать любителям.

Хозяйство, полученное в наследство от отца и старшего брата, было не ахти какое. Однако вел его Павел умело. Первый в волости приобрел в рассрочку сельскохозяйственные машины. Уважение к Мурзабаю росло. Искупая грехи безбожника брата, Павел водился с попом и дьяконом, не жалел денег на церковь и вскоре стал церковным старостой. Потом стал старшиной. Впервые в волости выбрали старшину-чуваша. Восемь лет Мурзабай ревностно нес службу, но когда началась война, он почему-то уклонился от высокой чести.

Мурзабай вырастил сына, двух дочерей и воспитал племянника. Симуна он, пожалуй, понимал лучше, чем родного сына. Племянник был ближе ему: Симун любил крестьянский труд. Сын — Назар, крутым нравом — в мать, — часто огорчал отца. Окончив гимназию, сын Мурзабая уехал в Самару и поступил там в военное училище. Во время войны Назар получил офицерский чин.

Похожи были между собой дочери Мурзабая — Кулинэ и Уксинэ — удивительно. Пожалуй, у младшей — Уксинэ губы чуть пухлее. Кулинэ, как и Назар, уродилась в мать, была сурова, неулыбчива. Уксинэ — и весела, и общительна. Тражуку чудилось — когда Уксинэ улыбалась, на лбу ее вспыхивала звездочка. И отец девочки — скорее всего — эту звездочку видел. Младшую дочку он баловал, одевал по-городскому. Она и училась в городской гимназии, правда недолго: отец заскучал и привез Уксинэ домой. Так девушка гимназию и не окончила.

…Симун — племянник Мурзабая — был старше Тражука лет на шесть. Разных по возрасту людей сближала любовь к чтению. Симун подтрунивал над Тражуком:

— Эй ты, барчук из землянки.

Тражук не сердился — отшучивался. В устах Кидери почти эти же слова звучали обиднее.

…Работать с Симуном — Тражук знал — одно удовольствие! Иногда Симун брал Тражука с собой в ночное. Неразговорчивый и замкнутый дома, здесь он изливал душу. Места для ночного пастбища выбирал Симун дальние. Стреножив лошадей, они разводили костер, пекли картошку и устраивались поудобнее у тлеющих углей.

Симун, лежа навзничь, устремлял глаза в звездное небо.

— Вот ты учился, Тражук. А мой отец, говорят, учился больше, чем надо в крестьянстве. К чему оно, это ученье, в нашей жизни? Лучше оставаться темным. Вон моего отца до сих пор вспоминают: свихнулся, мол, он от книг. Люди шарахались от него! Зачем мне, например, знать, что среди этих звезд есть и планеты, считать немереные версты до них. Любуйся сиянием ночного неба, и хватит! А зачем мне знать, что при царском дворе прижился какой-то Распутин — озорник и развратник. Меня скоро угонят на войну. И если б не слышал я про безобразия Распутина иль про то, что мой отец не верил пи в бога, ни в черта, и кричал бы я вместе со всеми: «ура» за веру, царя и отечество. А теперь вот думаю, зачел я буду проливать кровь за бездарного царя да за бога, которого, скорее всего, и совсем нету. Любой неграмотный мужик, Чахрун к примеру, счастливее. Наварит самогону, нажрется и орет песни. И наплевать ему, с кем путается его жена Ембельди-Альдюк. Воистину, блажен неведающий — так в церкви учат.

«Может, и слушать слова эти — грех», — сомневался Тражук, но он любил Симуна и даже сочувственно поддакивал.

Иногда Симун рассказывал о себе, о своей жене и любимой русской девушке из Заречья. Свою пухлощекую, румяную жену Плаги он, оказывается, еле терпел. Там, в Сухоречке, его любовь. Но дядя не посчитался с его чувствами и сосватал ему девушку из Хурнвара, — ее Симун впервые увидел лишь под венцом.

— Смелый я только на словах, — сокрушался Симун. — А на деле послушен и покорен чужой воле. Дядя Павел доказал мне, что не отдадут за меня русскую девушку из Сухоречки. Да и должен брать в жены только чувашку. «Дуб осине не товарищ, майра не невеста чувашскому парню», — любит повторять дядя. Посмотрим, за кого выдаст он свою любимую Уксинэ. Где он найдет для нее подходящего чуваша, чтоб и умен был и образован. Эх, Мурзабаев ты Мурзабаев. Испортил ты мне жизнь.

Упоминанием об Уксинэ Симун, не ведая сам, вселил в душу Тражука надежду. Тражук старается стать образованным. Да и глупым его не считают.

Чтоб не выдать себя, Тражук заговорил о другом:

— Чудно, Симун пичче! Дядю ты называешь Мурзабаем. А сам ты кто? Тоже Мурзабаев, по-чувашски — Мурзабай.

— Нет, брат, шалишь, — усмехнулся Симун, — Во-первых, это не по-чувашски, а по-башкирски. Моего деда Николая Мурзабаевым прозвали башкиры. И вовсе я и не Мурзабаев, и не Мурзабай. Отец велел записать меня в церковной книге Николаевым, по имени деда. И Назара он крестил и тоже назвал Николаевым. Так что дядя мой Павел Иванович — последний из Мурзабаев.

…Но не башкирское прозвище волновало Павла Ивановича. Он заботился о продолжении чувашского рода. Симун, хоть и любим больше Назара, но все-таки племянник, не его сын, а покойного Тимофея — Тимуна. А что, если Назар на войне погибнет?! А теперь, когда и Симуна забрали, он письма от сына ждет с особым нетерпением.

На Угахви Павел женат был по дедовским законам и обычаям. Оба терпели друг друга по древнему правилу: стерпится — слюбится. Жену он так полюбить и не смог, хотя терпел. В семье не было лада и мира. Муж выделял младшую дочку, Угахви всячески показывала свою любовь к старшей. Она ненавидела племянника мужа Симуна. Назар в постоянном немом споре между родителями молчаливо поддерживал мать. Молодая жена Симуна чувствовала холодность мужа, на всякий случай старалась угодить всем.

Угахви, вопреки желанию Павла, не носила русской одежды, одевалась по-чувашски. Не наряжала она по-новому и Кулинэ.

Старшая дочь была обречена по воле матери на неграмотность. Уксинэ же по настоянию отца довольно долго училась. Кулинэ работала по дому и в поле. Уксинэ оставалась белоручкой.

Лишь волнение за судьбу старшей дочери немного сближало супругов. Не принято было у чувашей выдавать замуж младшую дочь прежде старшей. А как пристроишь Кулинэ, — женихи все воюют! А Кулинэ и младшей закрывала дорогу.

Уксинэ нисколечко не волновалась. Жизни вне стен отчего дома она и не представляла.

Как-то Кидери забежала к подруге.

— Давай, Уксинэ, помечтаем, — предложила она.

— О чем?

— О чем надо мечтать девушке на выданье? О муже, конечно. Была бы я, как ты, дочерью богатого человека, меня посватали бы в богатую семью.

— Наверное, — бездумно согласилась Уксинэ.

— А ты? Ты разве не собираешься замуж?

— Нет. Замуж я не хочу, а будут родители настаивать — уйду в монастырь.

— Пусть лучше Кулинэ идет! — засмеялась Кидери. — А что остается делать перестаркам? Их женихи не вернутся с фронта. А наших забрить не успеют, войне скоро конец. Чем не жених тебе сын Хаяра Магара?

— Сама же знаешь, — Митти хитрый и злой.

— Санька — простачок и добряк.

— Простачок и хвастунишка! — состроила гримасу Уксинэ.

— Будешь привередничать — останешься старой девой! Для тебя в Чулзирме — два жениха: Митти и Санька!

Уксинэ неприятны слова Кидери. Она вдруг недобро усмехается.

— Я знаю, о ком ты сама мечтаешь.

— Ну, о ком? — краснеет Кидери и неуклюже шутит: — Я сама скажу: Элим-Челим мой жених. Вот и выйду за него замуж. И обзаведусь сразу сыновьями, снохами и внуками.

— А может быть, все-таки сказать, о ком ты мечтаешь? — настойчиво спрашивает Уксинэ.

Дверь в горницу широко распахнулась, вошел Мурзабай. Кидери проскользнула мимо хозяина. Мурзабай протянул Уксинэ письмо:

— Прочти сама: Симун тяжело ранен.

У девушки дрогнули губы.

— А невестка знает? — спросила она.

— Ты ей скажи: ранен, мол, из госпиталя надеется вернуться домой. — Мурзабай говорил с дочерью по-русски.

— Поля очень хорошая женщина. Мне ее очень жаль, — тихо сказала Уксинэ.

…Тражук жил с Тимуком в темной приземистой избе. В другой ее половине ютилась семья Симуна. Мурзабаевы жили в этом же дворе, но в высоком и просторном доме. Пищу батракам приносила Кулинэ. Других Мурзабаев Тражук почти не встречал. Однажды столкнулся он с Кидери. Девушка посмотрела на него с усмешкой:

— В одном доме теперь с ней живешь. На словах можешь объясниться. — Она расхохоталась в лицо Тражуку и убежала.

Один только раз Тражук мог заговорить с Уксинэ. Да где там! Тражук гнал скотину на водопой к колодцу на улице, Уксинэ стояла у ворот, но не сказала, как прежде, «Тражук мучи». Он прошел мимо, низко опустив голову: «Так, видно, положено не замечать батраков».

Да и хозяин теперь не балует его беседами. А с Тимуком и говорить не о чем! Совсем одичаешь! Симун не любил Тимука, называл «управляющим Мурзабая». Работники не уживались с Тимуком, уходили до срока.

Сколько Тимуку лет: сорок или пятьдесят? Тражук его много лет помнит таким же: с жидкой бороденкой, с мрачным взглядом исподлобья. Слышал Тражук: Ти-мук — родственник Угахви, жены Мурзабая. Она привезла сироту с собой из Хурнвара. Как согласился отец Павла на такое «приданое» невестки, жених не понимал. После, уже сам став хозяином, Павел Иванович хотел было отделаться от «сироты». Вдруг Угахви взбунтовалась; так двадцать пять лет и прожил хурнварский чуваш у Мурзабаев. Павел махнул рукой, да его и устраивал мрачный, но старательный работник.

Тимуку дали русское прозвище: «Мирской». Этим прозвищем наградили его чулзирминские бабы. Так назывался породистый бык, в складчину купленный деревней для стада. Почему эта кличка пристала к мурзабаевскому бобылю, о том ведали сами бабы, а вдовы и солдатки особенно.

 

10

Не только забота о хозяйстве заставила дальновидного Павла отказаться от бремени волостной власти. Он помнил японскую войну и пятый год. А что принесет России эта война? Не обойтись без бунта! Лучше оказаться в стороне.

Февральские события подтвердили предположения провидца из Чулзирмы. Он вовремя ушел в тень, чурался кузьминовских знакомцев и редко выезжал на базар. И вдруг, случайно выглянув из окна, он увидел у ворот своего дома Белянкина верхом на коне. «Что привело его без дороги, по весенней грязи? — быстро прикидывал Павел, идя навстречу гостю. — Хорошо, если завернул попутно, а если прискакал из Кузьминовки, только чтобы повидаться? Это — не к добру, надо начеку быть. Да как перехитрить эту лису и краснобая?»

— Самовар, яичницу, ширтан, соленья! — бросил Мурзабай жене, распростерши руки навстречу гостю.

Проведя Белянкина в горницу, Мурзабай обратился к Кулинэ:

— Позови Тражука, пусть сидит тут и ждет, он мне будет нужен.

Мать и дочь переглянулись.

— Неужели за стол батрака посадит? — буркпула Угахви вслед мужу. — Позвал бы уж лучше Тимука. Bce-. таки родня.

— Ну что ты, мама, — возразила Кулинэ. — Тимук. пичче годится только на пугало в огород. Он и по-чуваш-ски-то не умеет говорить, не то что по-русски. А Тражук говорит как по-писаному.

— Порассуждай у меня! — прикрикнула Угахви. — Иди уж, куда послали!

Белянкин, чуть скособочась и скривив тонкие губы, в задумчивости наискось мерил шагами горницу. Расстегнул пиджак, заложил пальцы за узкий кавказский ремешок. Явно был взволнован. Хозяин, небольшого роста, с черной, аккуратно подстриженной окладистой бородой, добродушно и внимательно глядел на гостя, пряча настороженность в глубине карих пытливых глаз. Хозяин успел поверх синей сатиновой рубахи надеть жилетку, заправить в кармашек часы с серебряной цепочкой. Слова приветствия были высказаны еще во дворе. Теперь гость и хозяин молчали.

Мурзабай, искоса поглядывая на гостя, размышлял: «Однако барской ты, братец, закваски! Тихоней был в Кузьминовке. Теперь, вишь, расправил крылья. А без мужика-то и вы, новые хозяева России, прожить не можете. Объяснишь, чай, зачем пожаловал, не все же время будешь помалкивать».

Будто прочитав мысли хозяина, гость внезапно остановился, заговорил полушутливо, слегка подчеркивая свое превосходство:

— Ну, дражайший Павел Иванович, скажи, что ты думаешь о теперешнем положении России. Кто ты: монархист, кадет или революционер?

Началось! Мурзабай пригладил волосы, постриженные в кружок, ухмыльнулся:

— Кто я? Сам знаешь, чуваш, землепашец. Царь мне — не помеха, да и в кумовья меня не звал. И я в кумовья не насылаюсь. Был бы я грамотный, как ты, может, и разбирался бы во всем лучше. Темные мы люди, Фаддей Панфилович.

— Ой, не прикидывайся простачком, Павел Иванович. Знаю ведь я тебя, хорошо знаю. Был ты темным мужиком, не смог бы восемь лет править волостью. Теперь решил выжидать? Ждешь, что хозяева земель и фабрик найдут нового царя? Ты же не Фальшин, должен понимать, что возврата назад не будет. Пора, братец, на все честно глядеть. Разве газет не читаешь? Народ бунтует… Армия разбегается.

— То-то и оно, — горестно вздохнул Мурзабай. — Больно уж вы, русские, любите волноваться да бунтовать. А вы, грамотные, рады беспорядку и называете его свободой или как там… революцией.

Гость, молча выслушав Мурзабая, снова зашагал по горнице, время от времени потирая лоб.

За столом Белянкин повеселел, заметив большую полную бутыль:

— Сам, что ль, гонишь?

— А бабы на што? — усмехнулся хозяин.

— Вот видишь, оказалось, темные чуваши посмекалистей русских. Не вы ли первые научились гнать из зерна огненную воду? А потом уже русские.

— Нет, чувашки раньше варили кислушку. А это зелье начали варить в Сибири. Чалдоны первые придумали таким образом переводить хлеб.

— Ладно, ладно! — погрозил русский шутливо. — Чалдон — это значит сибиряк. Чуваши по всей Сибири расселились, вплоть до Байкала. Вы, чуваши, испокон веков лесной народ, скрывались от властей. И здесь поселились у леса, а русским оставили землю на голом берегу.

— Вам лес ни к чему, — снова усмехнулся Мурзабай. — У вас в лесу живут только лешие. А у нас там селятся боги, а на болотах — черти. Так что не обойтись нам без лесов да болот. — Подняв чарку, он добавил: — Давай-ка первую все же выпьем за крепкую власть, за порядок в России!

Разгоряченный первачом, Белянкин заговорил напористей:

— Сначала выпьем, потом подумаем, как нам создать эту крепкую власть, хотя бы в волости. Вот вернутся в деревню чуваши после войны, потрясут вас тут, крепких мужичков. Тогда забудешь, кто ты, — чуваш или башкир. Теперь, Павел Иванович, по-новому группируются люди: не русские, чуваши или башкиры, а рабочие, буржуи, крестьяне, солдаты. И еще: монархисты, анархисты, кадеты, социалисты-революционеры, социал-демократы.

Мурзабай замахал руками:

— Эх, чего только не развелось на свете. Не приведи господь! Чуваши называют себя: «Чуваш-йываш». Тихий, значит, покорный народ. Властей боимся, не бунтуем. Вот возьмем теперь и признаем Временное правительство.

Белянкин прищурился, потряс пальцем перед носом хозяина:

— Ох, не балуй, Павел Иванович! Не делай из меня дурачка. Ишь вспомнил: «Чуваш-йываш». Не бунтуем. А волжские бунтари в девятьсот пятом? Тогда у чувашей вождь отыскался: Николаев-Хури. Это вроде как у тебя получается: Мурзабай ты, а еще, кажется, и Николаев тож! Я, братец мой, историю чувашей знаю не хуже, чем ты. Еще есть один Николаев-чуваш — важная птица. Он от русской секции вошел во Второй Интернационал, в международную организацию социал-демократов. У нас, у социалистов-революционеров, тоже есть вожди — революционеры, защитники крестьянских интересов. Но нам самим надо сплотиться, не только признавать Временное правительство, но и стать его опорой.

Плаги и Кулинэ сидели в задней половине дома и шепотом переговаривались. Угахви при появлении Тражука вышла из дома, сильно хлопнув дверью. Плаги, сразу осмелев, подтолкнула Кулинэ.

— Послушай, о чем они. Может, о мире говорят?

Кулинэ припала к двери ухом.

— Все время только один русский балакает, — прошептала она, обернувшись к Плаги. — Ничего я не понимаю. Тражук, ты попробуй.

Тражук несмело занял место Кулинэ.

Белянкин и впрямь заливается соловьем. Тражук внимательно слушал, боясь пропустить хоть слово.

— С социал-демократами мы можем объединиться, — вещал Белянкин. — С меньшевиками. Но есть еще левое крыло — большевики. Они очень опасны и для революции и для Временного правительства. Особенно теперь, когда в Россию приехал вождь большевиков Ульянов-Ленин…

Женщины дергают Тражука, окажи, мол, о чем речь-то. Он будто прикипел к двери.

— Большевики армию нашу разлагают, в городах мутят народ, вот-вот проникнут в деревню…

— Да, дела-а! — подал голос Мурзабай, — Такие страсти, Фаддей Панфилыч, голова пошла кругом! Видно, ничего мне не понять. Давай-ка опрокинем еще по маленькой за Временное правительство. Да закусывай ты, а то захмелеешь! Нет, видно, все это не моего ума дело.

— Вот что, Павел Иванович, — взял тоном выше Белянкин. — Не твоего, так нашего ума это дело! Знай — одними тостами за Временное правительство не обойдешься, крепкого порядка, о котором ты мечтаешь, не создашь. Изволь-ка сам поработать! Царю был слугой, послужи теперь народу. Наш комитет решил снова поставить тебя волостным старшиной. Не напрасно же я сделал двадцать верст крюку по ключевскому мосту через Каменку.

«Все-таки довязал лыко, — про себя усмехнулся Мурзабай. — А концы все же не найдешь. Сейчас я тебе такую колодку подсуну, что забудешь, зачем приехал. Комитет, видишь, решил. Сам решу, как пожелаю», — и, взявшись за почти опустевшую бутыль, крикнул: — Принеси нам еще выпить, там самогон в кухонном шкафу. И Тражуку скажи, пусть войдет, — добавил по-чувашски, несколько удивившись, увидев вместо жены Плаги.

— Дочь или сноха? — поинтересовался Белянкин, провожая взглядом молодую женщину.

— Жена Симуна — племянника.

— Ядреная! Кровь с молоком! Уж не она ли тебя присушила, — глаз не кажешь в Кузьминовку. Жена племянника — это ведь не сноха!

— А ты, друг, не зарься на чужое добро. И не завирайся. У вас, у русских, может, и по-другому, а у нас, у чувашей, все едино — сноха. У нас, у чувашей, даже слова снохач нет, а уж греха такого и не водится.

— Черт с вами и с вашими законами. Ты мне ответь: согласен, что ли, старшиной быть?

На пороге вырою Тражук в лаптях, в заношенной холщовой рубахе. Он поклонился и, обращаясь к Белянкину, громко сказал:

— Здравствуйте, Фаддей Панфилович!

Белянкин вытаращил было глаза, но, быстро скрыв замешательство, откликнулся, не скрывая издевки:

— Здравствуйте, коли не шутите, молодой человек. С кем имею честь?

Мурзабай обнял Тражука за плечи, подвел к столу, усадил и только тогда заговорил:

— Не гляди, что мы в лаптях. Это чуваш, студент Трофим Петров, — и спросил, обращаясь к Тражуку: — Ты разве знаешь нашего русского гостя?

— Знаю Фаддея Панфиловича Белянкина. Он — землемер в нашей волости.

Хозяин исподтишка бросил на гостя торжествующий взгляд. Тот растроганно хлопнул по плечу «студента».

— Молодец, Трофим Петров! Вот так лапотник! Чем же он занимается у тебя, этот студент?

— Не важно, что он делает сейчас, — ударил себя в грудь Мурзабай. — Он будет наших детей учить. Это для общества. А для меня… Э-э, шельмец! — обратился он вдруг к Тражуку, — Ты трезвым наши пьяные речи слушаешь! На-ка вот, опрокинь стаканчик!

Тражук никогда в рот не брал хмельного. Он неуверенно взялся было за стакан и поставил обратно.

— Пей! — крикнул Мурзабай. — Не то — вылью за пазуху.

Тражук зажмурился, качнул головой и, не переводя дыхания, проглотил самогон. Хозяин и гость одобрительно захихикали.

Пусть веселятся. Теперь Тражуку ничего не страшно. Готов и сам хохотать. И он трезв как стеклышко. Только стол качнулся. Сейчас все упадет на пол. Тражук вскрикнул и, чтобы удержать равновесие, схватил бутылку. Мурзабай, смеясь, сунул ему в рот огурец:

— Это пройдет, в голову ударило.

Стол утвердился на ножках, зато у Тражука выросли крылья. Вот он взмахнет и полетит на Лысую гору… Внимание! О чем это говорят эти, как их… эсеры.

— А кем же он тебе приходится, Пал Ванч? — заплетающимся языком спросил Белянкин.

— Кем? кем? — всегда скрытный Мурзабай потерял над собой контроль. — Кем может стать парень отцу двух дочек? Будет зятем! Зятьком будет приходиться он мне, этот студент… Народный учитель.

Вроде бы смекнул Тражук, что хозяин заговаривается спьяна, но от счастья у бедняка дыханье захватило.

— Кого же ты сулишь в жены будущему учителю? — спросил Белянкин. — Гимназистку?

— Типун тебе на язык! Какой чуваш выдает замуж младшую прежде старшей.

До подвыпившего Тражука не дошли последние слова Мурзабая…

…Как только Тражука позвали в горницу, Кулипэ приложила ухо к двери. Сначала лицо ее оставалось спокойным, потом девушка счастливо улыбнулась.

Удивленная улыбкой на лнце всегда мрачной Кулинэ, Плати зашептала:

— В чем дело, Кулинэ. О чем они говорят? Чему ты радуешься?

Кулинэ спрятала лицо в ладонях и бросилась вон.

Теперь за столом все были одинаково пьяны.

— Ты, студент, откуда меня знаешь? — вопрошал потерявший все благообразие Белянкин. — Кто тебе сказал, что я межевой?

— Знаю. И кто устроил митинг на табуретке перед молебном, — знаю. И знаю, что семинарист тогда надул всех, спрятал земского начальника.

— Да что ты мелешь, лапотник несчастный?

— Я все знаю, — продолжал захмелевший Тражук. — Монархистка Екатерина Степановна спрятала царские портреты… А ты самый главный социал-революционер.

Белянкин, раскачиваясь от смеха, держался за живот.

Мурзабай, хитро поглядывая на гостя, выпытывал:

— А кто большевик в Кузьминовке?

— Их в городе полно, — встал на ноги Тражук. — Их всех хочет перестрелять Половинкин.

— Какой еще Половинкин? — встревожился Белянкин, оборвав хохот.

— Виктор Половинкин, жених Наташи Черниковой.

— Ну и дела, Павел Иванович! — озадаченно пробормотал Белянкин. — Этот твой зятек… что-то уж очень осведомлен.

Тражук вышел из-за стола и, еле удерживая равновесие, выкрикивал:

— Да… Я все знаю. Ты стоишь за войну, Фаддей Панфилович, а Ятросов и Авандеев против. И я против. И Симун… Он не хочет воевать за Распутина. А царя нет. И бога…

Мурзабай опомнился. Он ласково подталкивал Тражука к выходу, говорил по-чувашски:

— А вот и не все ты знаешь… Распутина убили… А Симун был на фронте, воевал и ранен, сейчас — в госпитале. Ты здорово напился. Иди, иди, проветрись.

Вытолкав Тражука, Павел Иванович с трудом уложил захмелевшего гостя в постель.

— Проснется, дашь опохмелиться, — оказал он вернувшейся домой жене, — Объясни, что хозяин, мол, уехал в Камышлу по делам. Ясно?

— Иди сам проспись. Лучше тебя знаю, что сказать, — отмахнулась Угахви.

А Тражук, с трудом передвигая ноги, прошел на задний двор, залез в тарантас и бормотал под нос какие-то стихи. Там и увидела его Уксинэ, она бежала от подруги домой.

— Что ты тут затеял, Тражук мучи? — удивилась она. — Спать, что ли, собираешься в тарантасе?

— Подойди-ка поближе, Уксинэ. Скажу тебе что-то, — Тражук попытался вылезти из тарантаса, но не смог. — Скажи… Кидери тебе о письме говорила?

— О каком письме?

— Я тебе написал. И стихами, и так. Ей-богу, сам сочинил стихи…

— Да ты пьян, Тражук мучи? Кто же тебе поднес? — Уксинэ, смеясь, скрылась в доме.

— Тражук-то наш лыка не вяжет, — весело говорила она сестре. — Залез в тарантас. Болтает всякую чушь. Отец увидит — прогонит, беднягу.

— Тише! Отец сам поднес, — огрызнулась Кулинэ. — Они пировали все вместе с гостем из Кузьминовки.

— Ну, что гостя угощали, я понимаю, — покачала головой Уксинэ. — А почему Тражук удостоился такой чести?

— Тебя забыли спросить, — совсем разозлилась Кулинэ. — Значит, заслужил…

Кулинэ, хлопнув дверью, побежала на скотный двор и окаменела: Тражук карабкался на сеновал по колеблющейся под его ногами лестнице. Он чуть было не свалился на землю, но повис, ухватившись за край крыши. Наконец он все-таки забрался на сеновал. Кулинэ сбегала за шубой, сама, укрепив лестницу, залезла на сеновал и заботливо укрыла громко храпевшего Тражука.

 

11

Весенняя страда подходила к концу: осталось посеять просо. Тражук за целый месяц ни разу не видел человеческого лица, кроме опротивевшей ему рожи напарника. Мирской Тимук иногда за целый день не произносил ни звука, объяснялся с Тражуком только жестами.

Однажды утром проснувшийся Тражук услышал скрипучий голос Тимука. Побывавший чуть свет в деревне Тимук сказал, что приехал какой-то гость, Мурзабай распорядился не мешкая ни минуты Тражуку возвращаться в Чулзирму.

Жеребая савраска, на которой ехал Тражук, хорошо знала дорогу. Тражук соображал и все не мог понять, что за гость приехал? Почему его вызывает Мурзабай? Он смутно вспомнил про пиршество у Мурзабая. Ему померещилось, что хозяин — в шутку ли, всерьез ли — прочил его в примаки. Но Тражуку казалось, что разговор шел об Уксинэ. Не было для Тражука другой девушки в целом свете. Уксинэ!.. Он припоминал, что она сама с ним заговорила, когда он сидел в тарантасе. И шубой его накрыла уже на сеновале, конечно, она. Пожалела, значит. Может, Павел Иванович и ей сказал?..

А гость? Какой это может быть гость, что Тражука вызывают так срочно. Мирской Тимук скорее всего напутал…

Но гость, незнакомый человек в городской одежде, с крылечка приветливо улыбался нелепому всаднику на брюхатой кобыле:

— Слезай, слезай, лихой кавалерист, со своего урхамаха. Что, узнаешь меня? — незнакомец немного кривил губы при улыбке, и Тражук узнал друга детских лет.

— Рума-аш! — радостно воскликнул он, сползая на землю с клячи.

— Вот и приезжай к тебе! Еле дождался. Спасибо твой хозяин приютил и распорядился послать за тобой. Какой же ты стал богатырь! На черняшке как вымахал! А мне и пряники не впрок.

Павел Иванович вышел на крыльцо.

— Хорошо поработал, Тражук. Молодец! Можешь отдыхать теперь все время, пока у тебя гость. Вечерком в баньку сходите. Живите! Места хватит обоим.

— Мы с Тражуком, с вашего разрешения, Павел Иванович, расположимся на сеновале, — без тени смущения сказал Румаш.

— Разрешаю, разрешаю, Роман Захарыч, — в топ ему произнес Мурзабай. — Только не куришь ли ты, артист? Пожара не наделайте.

— Не большая беда, если и спалим сеновал, — засмеялся Румаш.

Мурзабай, уходя в дом, сказал уже серьезно:

— Смотри у меня, Тайманчик, не шали! Случись что — самого в огонь кину.

Баня Мурзабая приютилась под старой ветлой на берегу Каменки. От посторонних глаз ее скрывали кусты тальника.

Тражук и Румаш хорошо попарились, хлестали друг друга веником. Раскрасневшиеся, изнемогающие, выскочили в предбанник.

Тражук молча присел на камень, а Румаш и тут разговорился:

— Хозяин у тебя состоятельный, дом и двор у него — что надо, а баня по-курному топится. Думаешь, денег не хватает? Культуры нет, — вот в чем дело. Так, мол, живем, как отцы и деды наши жили. Нет, мы не будем так жить, как отцы! Надо и в чувашской деревне все перевернуть. Ты, Тражук, грамотнее меня, чуть до учителя не дотянул. Не думаешь, чай, вечно жить в работниках у богатея!

— Малость поостыли, — прервал его Тражук, как будто все сказанное к нему не относилось. — Айда, зачерпнем воды, окатимся и — можно одеваться.

Вдруг где-то неподалеку послышались женские голоса.

— Кто это? — Румаш прильнул к дырявому плетню предбанника. — Вижу трех русалок. Нагишом вышли из бани, думают, что их никто не видит. Посмотри, Тражук. Через эту дыру хорошо видно.

Тражук попятился.

— Дай послушать, — ухмыльнулся Румаш. — Обо мне идет разговор.

— К Мурзабаю гость приехал, молодой. Не знаешь, как его зовут? — спросила одна.

— Румаш это, сын Сахгара Святого, — хихикнула другая. — Худой, как шывси, востроносый, конопатый. По-чувашски говорит чудно: хлеб у него обед, воробей — не серзи, а салагайк.

— Кто это так честит меня? — спросил Румаш. — Видать, боевая девка.

— Да еще какая! Это Кидери, она всегда ходит в баню с невестками Элим-Челима.

— Я им сейчас покажу сына Сахгара Святого. — Румаш выхватил ведро у Тражука.

— Стой, не озорничай! — всполошился он. — Они же голяком…

— И я не в тулупе!

Румаш, стараясь не шуметь, вышел из предбанника и, раздвинув кусты, крикнул:

— Эй, вы, бесперые серзишки! Хотите увидеть оперившегося салагайка, смотрите сюда.

Кидери в испуге выронила ведро. Женщины с пронзительным визгом бросились в баню.

«Ну и Румаш! — подумал Тражук. — Таким же озорником остался».

Тражука и Румаша позвали в горницу пить чай. Угощал гостей сам хозяин, женщины ушли в баню. Тражука удивляло хлебосольство хозяина и бойкость друга. Румаш беседовал с Мурзабаем как равный. Сам Тражук молчал.

— Значит, приказчиком работаешь? — интересовался Мурзабай. — Много платит хозяин?

— У Елимова работаю. Пузо у него — что у той савраски, на которой Тражук прискакал…

— Знаю его. Этот не переплатит.

— Переплачивает, Павел Иванович, не жалуюсь…

— Ох, заливаешь… Не зря у тебя нос веретеном, артист.

— За это самое веретено и переплачивает, — скривил в улыбке губы Румаш. — Старшим приказчиком у Блинова — черкес, чернявый красавец. Не надеется на молодую жену хозяин, за это и платит. И от пригожей хозяйки перепадает мне за то, что ничего не вижу.

Мурзабая озадачила такая болтливость. Посмотрел на Румаша пронзительно, погрозил пальцем:

— Ой, врешь. Двуличным себя зря выставляешь. Что ж, за обман, выходит, вдвойне дерешь?

— Деньги беру со спокойной совестью, — опять усмехнулся Румаш. — Отчего не брать? Хозяин — своим деньгам сам хозяин. Черкес откупается хозяйскими деньгами, что прикарманивает. И никого я не обманываю. Не станет же Еликовша миловаться с приказчиком у меня на глазах. «Ничего не видел», — говорю хозяину и не вру.

— Видать, ты огонь и воду прошел. Говорят так русские про таких. И сам, наверно, в купцы метишь?

— Нет, не мечу! — отрезал Румаш.

«Паренек-то больно уж бойкий. Не в Захара. В зятья не годится», — размышлял Мурзабай, не без расчета приласкавший сына Захара.

…На сеновале Румаш подробно расспрашивал Тражука — как он живет, каковы обстоятельства загадочной смерти его отца… Услышав, что постройка моста через Ольховку во время паводка по-прежнему вызывает ссоры и вражду между русскими и чувашами, сказал:

— Пора бы жить в мире. И у русских и у чувашей — одна беда. Фальшин, Медведевы, хаяры, мурзабай — вот общие враги и русских и чувашей. Русская и чувашская беднота должна вместе против мироедов подняться.

Румаш с горящими глазами выслушал рассказ Тражука о событиях ранней весной в Кузьминовке. Очень заинтересовала его встреча Тражука с учителем Ятросовым и особенно известие о Кояш-Тимкки.

— Вот это да! Значит, Тимкки пичче объявился, — радовался Румаш. — Вот он большевик и есть. Настоящий революционер. Я всегда так думал.

— А эсеры — кто? Как красиво: социалист да еще революционер! И мой учитель эсэр. Слова-то какие!

— Слова-то и обманывают, — холодно сказал Румаш. — Ладно. Об этом после. Лучше скажи, почему Мурзабай так ласков с нами обоими. Обхаживает как самых дорогих гостей. Странно мне это… Не женить ли на дочерях задумал.

Румаш ответа не услышал: усталый Тражук крепко спал. Румаш еще долго ворочался, вдыхал запах сена и всматривался в небо Чулзирмы, которое ничем не отличалось от ивановского.

 

12

Румаш в родном селе загостился. За две недели запестрели цветами заливные луга, зашептались зелеными листочками осины в Чук-кукри, перешептывались тополя, радуясь зеленому наряду. Снежно-белые и огненно-красные цветы улыбались людям с лесных полянок.

Тражук и Румаш бродили по лугам и лесам. Узнавали старые и открывали незнакомые лесные тропинки в излучине Ольховки и по долине Каменки добрались до Верблюд-горы.

Тражук, краснея и заикаясь, открыл другу свою сердечную тайну. Румаш пожалел друга. «Прост ты очень. Уксинэ в твою сторону и не смотрит, а вот старшая глаз не спускает. Видно, прав я: Мурзабай хочет исподтишка сбыть лежалый товар. Хорошо бы помешать. Но прежде чем действовать, надо проверить».

— Если уж сказать боишься — напиши, — посоветовал он другу. — Стихи сочини — девушке это приятно. А я передам…

…До троицы оставалось несколько дней, а уезжать Румашу не хотелось. Что ж его тут держит? Тражук, дружба? Но есть же у него друзья и в Ивановке. А есть ли?..

Непоседливый Румаш удивлял веселыми выходками большую семью Мурзабая. Вызвал улыбку нежности на рано увядшем лице тетки Сабани, а столетнюю бабку, которая уж много лет не покидала печи, на руках вынес из землянки и усадил на зеленой траве погреться под лучами солнышка.

Тражук, как всегда, заснул первым, а Румаш ворочался с бока на бок. Из-за реки донеслись далекие девичьи голоса. «Подумать только. Там поют, веселятся, а мы ложимся с курами. Семика ждем. Глупо это!..»

— Ладно. Спать, — сказал он себе сердито. — Еще день, два — и надо ехать! До троицы меньше недели, пора возвращаться — к ярмарке приготовиться.

Румаш утром предложил порыбачить. Тражук не перечил. Захватив удочки, они зашагали вверх по Ольховке вдоль Осиновой рощи. Прошли перекат. Здесь русские обычно переходили реку вброд, чтоб найти подходящее место для рыбалки на чувашской стороне. На их берегу подступиться к реке мешали густые заросли камыша.

Рыбаки миновали поляну между Осиновой рощей и Телячьим Табором. Румаш задержался над омутом.

— Рыбачить будем здесь. В такой глубине, может, и сомы водятся.

Тражук предложил было пойти дальше, но гость настоял на своем. Ему вскоре попались два окунька. А Тражук не следил за своим поплавком, он с беспокойством поглядывал на левый берег: там трое парней поспешно спускались к броду.

— Этот омут чувашские ребята прозвали Чугуновским, — заговорил Тражук, запинаясь. — Тут всегда рыбачит… Илюшка Чугунов из Сухоречки. Он и товарищи его… И никого сюда они не подпускают… У Яхруша здесь в драке зуб выбили… — Снова бросив взгляд на тот берег, добавил: — Видишь, идут. Давай-ка убираться отсюда, а то не миновать свалки!

Румаш помолчал. Он знал с детства, что Тражук не из робкого десятка. Видно, связываться не хочет.

— Садись где сидел! — распорядился Румаш. — Я давно хочу познакомиться с местными русскими. Что за ребята — из богатых семей или бедняки?

— Голытьба, — махнул рукой Тражук. — Но смельчаки. Илюшку Чугунова, говорят, побаивается даже Васька Фальшин. А те двое — друзья Илюшки. Всегда ходят втроем. Видишь, идут без удочек. Значит, не избежать нам драки.

Троица между тем перешла вброд Ольховку.

Румаш, забыв про поплавок, смотрел на русских парней, приближавшихся к ним. Те шли гуськом, не спеша. Передний — Чугунов — вразвалку: невысокий, но крепкий, плечистый. Атаман-красавец. Кудри выбиваются из-под картуза. Второй — рыжий, широколицый. Последним шагал остроносый, конопатый, малопримечательный.

Тражук вскочил было на ноги, но Румаш удержал его.

— Сиди! Спокойно. Молчок!

Чугунов, подходя, зычно выкрикнул:

— Марш отсюда, чувашлята! Живо, пока целы.

Румаш спокойно, повернув голову, посмотрел на него.

Всегда тихий Тражук, вспыхнув, вскочил.

— Кому говорю, чувашля, — задирался Илья. — Вы што, не знаете Чугунова?

— Знаем, кусок чугуна, — взорвался Тражук. — Ты что, купил эту часть реки у водяного? Придется, видно, тебя искупать здесь…

Когда до ушей Илюшки дошла русская речь, он оторопел. Румаш, не менее Чугунова огорошенный еыходкой смирного Тражука, громко засмеялся.

— Скалься, скалься, чувашленок, да смотри, потом заплачешь! — пробормотал атаман.

Румаш, больше не глядя на Чугунова, поддержал Тражука:

— Молодец, Трофим Петров! Вот наконец я слышу речь не мальчика, но мужа.

Атаман снова разинул рот:

— Ты ж русский, — так и не справился он с удивлением. — Чего ж ты молчал? Ждал, когда поколотим?

— Нет, Илюша, и я, как ты назвал меня, чувашленок.

— Вре-ешь?

— Надо бы вас поучить, да охоты нет связываться, ребятушки. Вот если б на твоем месте был Васька Фальшин, уж я намял бы ему бока.

Чугунов обмяк и дружелюбно осклабился. Его спутники молча стояли поодаль.

Незаметно завязалась веселая беседа. Новым знакомым Чугунов оказывал уважение: называл Ромой и Трошей, а старых друзей, как и раньше, окликал Спирька, да Филька.

Когда Чугунов услышал, что Тражук сын Сибала-Михайлы, он, подумав, предложил:

— Вы порыбачьте тут втроем с Трошей, а мы с Ромой поговорим — и, отведя Румаша в сторону, Илья предупредил: — Троше пока не говори. Ходят у нас слухи, что его отца прикончил Фальшин. Сосед мальчишка будто видел через щель в заборе. Мальчишка молчит, видно, его запугали. Да он и не годится в свидетели, ему всего десять лет.

— Жаль, что из взрослых никто не видел…

— Один, говорят, мог видеть, да не раскалывается. Известное дело: дружки покрывают друг друга.

— Кто это, не Смоляков ли? — громко спросил Румаш.

— Да не кричи ты! — остановил его Илюша. — Есть у нас там один богатей, старшиной был. О Мурзабайкине говорю. Это он вез в своих санях умирающего Михайлу.

Румаш слышал об этом и от тетки Сабани, и от самого Мурзабая.

— Знаешь, ведь Тражук-то у этого Мурзабая батраком, — зашептал он Илье в ухо. — А хозяин с ним уж очень добр и ласков. Отпустил по случаю моего приезда. Неспроста это все. Ладно, постараюсь как-то выведать.

Общая «тайна» еще больше сблизила ребят. Они, переговариваясь, улеглись на траве у рощи.

Чугунов оказался очень общительным.

— Ты понимаешь, Рома… — проникаясь все большим доверием к новому приятелю, рассказывал он. — Три дня искал Фальшин колесо от тарантаса. И знаешь, где отыскал?

— Где? — насторожился Румаш.

— На дне колодца насупротив своего дома, — самодовольно усмехнулся Илья.

— Ты руки приложил?

— А то кто же?

Илюша явно ждал похвалы. Но Румаш даже не улыбнулся. Лицо его стало серьезным.

— Ну что ты этим доказал? — спросил он строго. — Созорничал тайком и помалкиваешь. Все это — глупые шалости, хулиганство. И еще скажу тебе, Илюша, прекратите вы эти драки с чувашами у этого дурацкого омута…

Илюша помрачнел, засопел недовольно. Решил перевести разговор на другое:

— А я ведь твоего отца помню. Такой богатырь с золотистой бородой. А пел как! В церкви, на клиросе…

— И теперь он поет, Илюша, — перебил Румаш, — не божественные песни, а революционные…

Илюша совсем растаял, оглянулся по сторонам и шепотом рассказал:

— Мой дядя Коля недавно к нам наведывался. Велел молчать до поры, назвал себя большевиком. Только не знаю я, что это означает…

Румаш, помолчав, рассказал Илье о дяде Тимкки.

— Большевики те, кого больше, кто стоит за рабочих и бедных крестьян. А меньшевики прислуживают буржуям, помещикам, деревенским богачам. Их — меньше.

Илюше стало легче на душе: его новый друг уважительно говорит о большевиках и о его дяде Коле. И неожиданно для себя пригласил:

— Приходите ко мне домой с Трошей, нынче же вечером. С нашими девчатами вас познакомлю. Вот если б ты Оле понравился, а то ходит за ней Васька Фальшин. Я сам люблю Олю, она мне двоюродная сестра. Меня тоже любит… как брата. Оля очень красивая. Если Васька Фальшин нападет на тебя, свистни, прибежим на выручку!

Румаш по привычке скривил губы:

— Нет, Илюша, я сам с несколькими фальшиными справлюсь!

Чугунов незаметно для Румаша смерил недоверчивым взглядом его утлую фигурку.

— Убьет он тебя. Васька поздоровей меня.

— Не гляди, что я ростом не вышел, — засмеялся Румаш. — В драке никому не уступлю. Хочешь, поборемся или подеремся. Только уговор: без кулаков. Кто кому больше падает оплеух по щекам, того и верх. Идет?

— Идет, — неохотно вымолвил Илья. «Язык-то у тебя хорошо подвешен, но сдается — хвалишься зря, — невесело подумал он. — Одолеет тебя Фальшин».

Но когда стали мериться силами, Илюша был удивлен. Как он ни изворачивался, нет-нет, а по щеке попадало. «Ловкий, чертенок», — восхищался про себя Илюшка, стараясь хоть раз угодить по щеке новому приятелю.

Фильке надоело молча сидеть с удочкой: нельзя голос подать, сразу начинают рыболовы одергивать с обеих сторон. Он отдал удочку Тражуку, а сам встал — решил посмотреть, где Румаш и Илюша.

— Спирька, наших бьют! — вдруг крикнул он.

Спирька, бросив удочку, вскочил. Нет, Филька что-то напутал. Илюша и Румаш, обнявшись, дружно хохотали. Спирька, решив, что его друг просто наврал, толкнул Фильку. Тот скатился по откосу прямо в воду. Филька, разозлившись на дружка, даже не отряхнувшись, полез к нему с кулаками.

— Хватит вам! — возмутился Илья. — Чем драться, штаны бы повесил просушить. Ну, ребята, айда в реку! Мы еще в этом году не окунались. Кроме Фильки, конечно, — добавил он лукаво.

Румаш и Илюша подошли к Тражуку проверить улов.

— Ни сана, ни мана, — сказал Илюша по-чувашски. — Маловато…

Филька, скинув мокрую одежду, с воинственным криком налетел на голого Спирьку. Спасаясь от дружка, Спирька по берегу кинулся к броду. Он не заметил сгоряча девушек, которые, высоко подняв сарафаны, переходили реку. При виде раздетых парней, с криками мчавшихся прямо на них, девушки завизжали и, обронив подолы, метнулись к берегу. Спирька и Филька бросились в воду, Спирька поплыл, а Филька плескался у берега: он не умел плавать. Тражук стоял на берегу. Никогда еще он не был так счастлив, как сегодня. Ну и Румаш! С чужаками, что шли со злом, помирился, обратил их в друзей.

Тражук вздохнул полной грудью. Он как будто впервые понял прелесть Осиновой рощи, Телячьего Табора, излучины Ольховки у переката, ощутил легкий дурман лесных трав и луговых цветов. И это Чулзирма, где он родился и вырос!

Он не спеша разделся, прошелся по нагретому песку, попробовал ногой воду. Холодная еще. Надо броситься с разбега…

— Утоп чувашленок, — громко крикнул Филька, все еще барахтавшийся у берега. — И вправду, пропал! — заорал он еще громче.

Внезапно тишина нависла над рекой. Где Тражук? Наконец у дальнего берега плеснула вода.

— Вот это нырок! — воскликнул Илюша, первый заметивший в камышах голову Тражука.

Румаш погрозил кулаком и стремительно поплыл к камышам.

Тражук нырнул перед самым носом Румаша и появился в пяти саженях позади него. Филька завизжал от восторга, а Илюша так хохотал, что стая грачей, тревожно закаркав, закружилась над Осиновой рощей.

 

13

Дни бежали, а Румаш об отъезде в Базарную Ивановку помалкивал. По-прежнему с сеновала изучал небо родной Чулзирмы. И все в нем ликовало: «Бывает, бывает, бывает… В жизни все бывает. Не бывает, а уже есть». Нет жизни на земле без солнца, и нет жизни для Румаша без Оли. И бывают же на свете девушки: ходит, как пава, заговорит, как ручей журчит, поет, как соловей в кустах… Но любит ли она?

…Вечером того дня, когда ребята подружились с Ильей и его товарищами, Румаш стал собираться в Заречье. Тражук идти отказался, да и друга настойчиво отговаривал:

— Попадет там тебе от Фальшиных.

Румаш молчал, только кривил губы.

— Моста еще нет, паром только днем ходит, — старался удержать друга Тражук.

— Нужен мне твой паром! — засмеялся Румаш. — А перекат на что? Там и ночью так же мелко, как днем.

Тражук промолчал, пожав плечами. Чуваши никогда ночью вброд через Ольховку не перебирались. Дорога к нему шла через Чук-кукри, где раньше совершались жертвоприношения, и чуваши избегали бывать там, когда стемнеет. Где-то в глубине души жило суеверие: а вдруг все-таки там, в Чук-кукри, обитают старые боги и дупл предков?!

Румаш приоделся по-городскому: рубашку вишневого цвета заправил в брюки, завязал пестрый шелковый галстук, напялил желтые шевровые штиблеты, набросил на плечи пиджак. Сначала Румаш хотел переправиться на пароме, чтобы днем в городском наряде пройтись по Заречью. Но потом решил, что следует засветло узнать этот брод. Ближе во много раз, да ведь и возвращаться ночью придется.

Тражук пошел проводить Румаша до Осиновой рощи и кстати попытать счастья с удочкой в Чугуновском омуте.

Па околице, как раз там, где Румаш когда-то в детстве огрел хворостиной пьяного Пузара-Магара, друзья встретили Уксинэ в городской одежде и Кидери в простом рабочем платье, таком же бедном и будничном, как у Тражука.

Румаш замедлил шаги:

— Куда вы торопитесь, салагайки, на ночь глядя? — задела ребят Кидери.

— Сома идем ловить, серазишки, а вас не возьмем, — бойко ответил Румаш. — Вы приносите Тражуку несчастье, вот он и чурается вас!

— А чем же вы будете ловить сома? У вас и удочек-то нет.

— Ты разве не знаешь, теперь сомов галстуком ловят, — засмеялась дочка Мурзабая.

— Не будем спорить, милая Уксинэ, — не смутился Румаш. — Но на галстуки попадаются исключительно сомихи! — Под общий смех он нагнал Тражука.

«Эх ты, растяпа! Для тебя же я только и остановился, а ты!..» — хотел было сказать Румаш, но промолчал, пожалев и без того смущенного друга.

У Осиновой рощи друзья, пожелав друг другу удачи, расстались.

Брод оказался мелким — до колен. Румаш на зареченском берегу оделся, проверил складки отглаженных еще утром мурзабаевским утюгом брюк и свернул в проулок, указанный Илюшей днем с чулзирминской стороны.

Илюша и Спирька встречали нового друга у парома. Фильку они оставили в проулке — наблюдать за Олей до их возвращения.

Оля и Румаш ничего и никого не замечали…

— Ну и мастер ты врать, Филька! — удивилась Христя. — Ни одному твоему слову нельзя верить. С какой стороны Рома родня Чугунову? Он ведь чуваш…

Парень и сам понял, что брякнул несуразное, но не в его обычаях было отрекаться от сказанных им слов.

— Как? — деланно удивился он. — Ты не знаешь, что Илюшкина бабушка была чувашкой? Ее Чугунки умыкнули из Самлея… — тут Филька неожиданно оторвался от земли. Христя, вскрикнув, убежала.

— Качать лопоухого за красивую ложь! — сказал Илюша, подхватив падающего Фильку, — это он поднял его на воздух. Он и Спирька с минуту до этого стояли за спиной Фильки, слушая его россказни. Подбросив его еще разок, Илюша оставил друга в покое.

— Лады, братишки, — он был доволен объяснением Фильки. — Пусть знакомятся Румаш и Оля, не мешайте им. Надо смотреть, чтоб Васька не вернулся.

Олю развлекал ее общительный, нарядный кавалер.

— Ты что, приехал к Медведевым в гости? — спросила она вдруг Румаша.

— Не знаком, но слышал про него, — ответил Румаш. — Да не в Сухоречку к богачу я приехал в гости, а в Чулзирму, к батраку — другу детства. По-русски звать его Трофим, Троша, а по-чувашски Тражук. Красиво звучит, не правда ли?

— Тра-жу-ук, — нараспев произнесла Оля. — Если б не «жук», было бы красиво. Румаш — красивее. А как мое имя будет по-чувашски?

— Ульга.

— Ульга. Ульга. Уль-га-а, — почти пропела Оля. — Красиво звучит. Поучи меня говорить по-вашему. Только тогда поверю, что ты чуваш. Три слова я и сама знаю.

— Ухмах и сана-мана? — смеясь, спросил Румаш.

Румаш и Оля постояли у реки, прислушиваясь к лесным звукам за Ольховкой. Румаш сбросил пиджак, разостлал его на траве:

— Садитесь. Здесь, напротив чувашского берега, и начнем уроки чувашского языка.

Девушка бережно свернула пиджак, отложив в сторону, а сама села рядом, на траву.

— Учи же меня, леший, своему лесному языку.

Парень опустился рядом на колени.

— Ну вот. Теперь брюки помнешь! — строго сказала Оля. — Садись рядышком на мой сарафан, коль уж вызвался за мной ухаживать, — Оля распушила по траве пестрый подол.

Первый урок чувашского языка начался.

…Румаш упомянул о Фальшине: Илюша наказал свистнуть, если Васька вздумает появиться. Оля пыталась перевести разговор, но Румаш вновь напомнил о Фальшине, подтрунивая над ее богатым женихом. Тут-то Оля и вспылила:

— Эх, Рома-Румаш! Ты и взаправду, наверно, жил в лесу. Ум-то у тебя еще зеленый. Не знаешь ты женской доли. Мы, девушки, раньше вас оперяемся. Вам игра, потеха, нам — радость или горе на всю жизнь. Не надо б с тобой откровенничать, но я уж скажу, коли начала. Не поймешь — будешь смеяться, поймешь — пожалеешь… Перед парнем — открытая дорога, у девушки только одна думка — поскорей выйти замуж. Не суди меня строго, если я и впрямь, горемычная, войду в дом Фальшина… без любви, без радости буду век вековать с ненавистным. Нынче, сам должен знать, в каждой деревне считать не пересчитать девок-перестарков. Их женихи уходят воевать, назад не возвращаются. Перестарки готовы замуж хоть за пень колоду. И нам, кто помоложе, уже не до любви, говорим вслед за матерями: «Стерпится — слюбится». На селе не нашла по сердцу. Могла бы полюбить Илюшку, да очень уж близкая мы родня. И есть еще загвоздка: оба мы с ним одной масти, и характеры у нас схожие. Был бы он, как ты, кареглазым да добрым и веселым, не спросилась бы у попа… Эх, Рома, Рома! Как любят чувашские девушки, не ведаю, а русская любит один раз и на всю жизнь. И тогда никого не боится, за мил дружком на край света пойдет.

Руки Оли дрожали. Видимо, надеясь успокоиться, девушка расплетала своп длинные косы. Мягкие, душистые волосы коснулись лица пария, ласково защекотали. Притихший Румаш лежал головой на коленях Оли. Зачарованный журчаньем девичьей речи, он сперва не очень-то вдумывался в слова. По вдруг его передернуло, когда он понял, что Оля может стать женой нелюбимого Васьки. Комок подступил к горлу Румаша:

— Нет, я теперь не хочу быть ни лешим, ни водяным, — Румаш нежно сжал в руке прядь Олиных волос. — Я хочу быть самим собой и купаться в Ольховке вместе с белокурой русской девушкой — русалкой.

— Придет время, может быть, и русалкой для тебя стану… — Оля отстранила Румаша и, заплетая косы, запела вполголоса:

Сухой бы я корочкой питалась, Холодну воду бы пила. Тобой бы, мой милый, наслаждалась, И тем довольна я была…

Рассветало. Обозначались очертания противоположного берега. Оля вскочила и сказала своим грудным, западающим в душу голосом:

— Спасибо тебе, Рома-Румаш, за все. Ты не приставал ко мне, не сказал грубого слова. Сухореченские девушки умеют ценить душевность. Я тебе за это спела песню и еще спою. И нынче, как только зайдет солнце, жди меня на этом месте. Жди!..

Со словом «жди!» девушка исчезла, словно здесь со и не было. Ветерок ли от резкого движения Оли, девичьи ли губы слегка коснулись его губ — Румаш не понял. Он долго стоял неподвижно, потрясенный, взволнованный и счастливый.

 

14

Три ноченьки от зари до зари, три вечности-мгновения промелькнули, прожурчали, все больше и больше сближая два берега Ольховки — чувашский и русский.

Ни друзья, ни недруги ни разу не потревожили счастливой парочки. Румаш радовался чуткости друзей, Олю беспокоила терпеливость богатого и ревнивого жениха. Фальшин в чугуновском проулке не показывался.

Друзья, правда, все же возроптали. Илюша сказал, встретив Румаша у брода:

— Так мы никогда не поговорим но душам. Ты и про дело забыл. Приходи-ка к нам хоть днем и Трошу приводи.

Румаш решил забросить якореподобный крюк с цыпленком для приманки в Чугуновский омут, чтобы завтра в Заречье угостить друзей сомятиной. Тражука попросил чуть свет подойти к Чугуновскому омуту, а сам поспешил на другой берег к Оле. Четвертая ночь промелькнула еще быстрее. Когда наступило время доить корову, Оля заторопилась домой, но, уходя, предупредила:

— Жди меня. Я мигом вернусь. Хочу сама увидеть, как вы будете сома вытаскивать.

…Тражук был на месте. Румаш познакомил его с Олей. Сома поймать не удалось. Румаш огорчился.

— Нет у нас счастья, Рома, — вздохнув, сказала Оля.

— Если уж на то пошло, — загорелся парень, — хоть щуку поймаю. Закидывая крюк, я ничего не загадывал. А теперь буду ловить на наше с тобой счастье! Ждать скучно. Заскучаешь — иди домой! Мы с Тражуком позже придем с уловом. Встретимся у Илюши.

— Большую рыбу поймай, Рома, на большое счастье! — пожелала Оля, поднимаясь по откосу.

— Задумал я, — сказал Румаш Тражуку, — сварить у Илюши шюрбу дружбы. На сома-то я мало рассчитывал, потому и наказал тебе захватить все снасти. А тебе приходилось забрасывать на сома?

— Нет, не приходилось. А тебе?

— И мне. Может быть, не надо было жарить цыпленка?

— Шуйтан его знает, — пожал плечами Тражук. — Я на тебя понадеялся. Надо было узнать у деда Элим-Челима. Он у нас огромных сомов ловит.

Помолчали. Румаш огляделся по сторонам и спросил шепотом:

— Ну как, нравится тебе Оля?

— Очень! Такая красавица, аж смотреть на нее страшно.

Румаш одну удочку решил забросить на глубину, чтоб поймать крупную рыбу, другой — поменьше — решил таскать окуней. Тражук отсел подальше, ловил плотву на хлебный мякиш.

Оля вскоре вернулась с охапкой цветов, села на берег прямо над рыбаками — плела венок.

Ах, Рома, Рома! Оглянись назад, взгляни вверх! Ты увидишь белокурую головку с длинными косами, в венке из ярких цветов. Не венец ли у нее на голове, и не тебе ли она готовит второй из самоцветов! Но Рома-Румаш не может оторвать глаз от поплавка, который чуть-чуть вздрогнул. Шевельнулся еще и снова замер. Рыбак осторожно потянул. Тяжело идет… Не рыбу, а счастье свое тянет парень.

— Тражук, готовь сачок, сома поймал! — Румаш в увлечении забыл, что на червяка не то что сом, щуренок не ловится.

«Эх, леска тонкая, оборвется! Уплывает счастье», — сокрушался Румаш, дотянув добычу до поверхности. Мелькала черная спина неведомой рыбы. Тражук, засучив штаны, залез в реку и, изловчившись, вытащил на песок большую темную рыбину.

— Вот те на! Хура пул! — изумился Тражук.

Оля, спрыгнув вниз, подбежала к рыбакам.

— Это наше счастье, загаданное счастье! — ликовала она. — Как назвал Тражук рыбу?

— «Хура пул», по-русски — «черная рыба».

— Нет. Не черная, ничуть не черная, — подпрыгивая, радовалась девушка с венком на голове. — Она золотая. Золотая рыба, наше золотое счастье! Видите, как она отливает золотом!

— Сроду не слыхивал, чтоб в Ольховке попадались озерные рыбы, — опять удивляется Тражук.

— Тем лучше для нашего счастья, — серьезно сказал Румаш. — Я же задумал…

— А теперь к вам, на ту сторону, — предложил Румаш. — Сварим из мелкой рыбы шюрбу дружбы, а большую — пожарим! Позовем всех ребят!

— Я побегу вперед! — сказала Оля. — Только, чур, ни с места! В мою сторону не смотреть.

Девушка скрылась в Осиновой роще. Румаш только напоследок заметил венок у нее на голове, — крикнул вдогонку:

— Венок! Венок не снимай, Оля!

В ответ донесся голос Ольги, искаженный эхом: «Т-у-у…»

…Илюша чувствовал себя счастливым. Вот они, настоящие друзья, Рома и Троша, наконец-то у пего в гостях. Кто бы мог подумать, что верных друзей надо искать на чулзирминской стороне. В волнении он выходит на кухню, мешает девушкам, многозначительно подмигивает Оле. Получив оплеуху хвостом рыбы, он возвращался к ребятам с веселой миной и красной мокрой щекой, вызывая дружный смех друзей.

— Ну-ка, покажь, Оля, золотую рыбу! — Филька бросился в кухонный закуток. — A-а, линь, — сказал он пренебрежительно, — подумаешь, невидаль какая…

Оля, осердясь, тоже хлестнула его по щеке хвостом трехфунтовой мокрой рыбины.

Илюшина мать хлопотала во дворе, предоставив девушкам самим варить уху и жарить линя. В дом она вошла, когда все уже сидели за столом. Присаживаясь на скамью, она неодобрительно сказала сыну:

— Что ж ты Ольгиного жениха не позвал? Все-таки старостин сынок, не какой-нибудь там шалопай.

— Ничего, тетя Даша, мы Ваське оставим кости да обглоданный хвост, — серьезно заметил Спирька под общий дружный смех.

После полудня Тражук заторопился домой. Румаша он не звал: все равно ему вечером возвращаться.

Когда и остальные разошлись, Илюша и Тражук долго шептались, сидя на телеге с только что накошенной травой.

— Пытал я осторожненько про смерть твоего отца, — сказал Илюша. — Выходит, не мог бывший старшина помочь, поздно подъехал. Корит себя Мурзабай за то, что, не подумав, упомянул про падучую. Не знаю я, конечно, Мурзабая, но отец всегда относился к нему уважительно…

…Румаш и Оля сидели на берегу Ольховки, прислушиваясь к легкому шелесту камыша. Вдруг в редеющей темноте перед ними возникли три темных фигуры: Васька и его дружки. Фальшин пригнулся, всматриваясь в Румаша.

— Он, братишечки! Ей-боженьки, он, чуваш, — заверещал он, закончив срывающимся фальцетом: — Держи, робя, вора!

Румаш, не растерявшись, ребром ладони стукнул Ваську по протянутой руке и, ухватив за штанину, свалил наземь. Быстро вскочив, Румаш свалил с ног и второго. Третий, опешив, отскочил, но тоже растянулся на земле от подножки Оли.

— Свисти, Рома, свисти! Зови Илюшку! — крикнула она.

Но тот не слышал: он метался от одного к другому, мешая хулиганам встать на ноги.

Оля прорезала тишину мальчишеским свистом.

Илюша дремал на сеновале, когда от реки до него донесся свист. Он настороженно прислушался. Нет, это не Румаш! Скорее всего Олю свистеть учит. Илюша повернулся было на другой бок, но в эту минуту снова донесся до него свист. Илюша помчался к реке.

…Как только одному удалось подняться с земли и кинуться на Румаша, все трое оказались на ногах. Румаш увертывался от ударов, крутясь между тремя противниками. Оля поняла, что он быстр, ловок, но не очень силен. Стоит упасть, как ему несдобровать. Девушка повисла на шее у одного из Васькиных дружков. Тот, отбиваясь от неожиданных объятий, вышел из игры. Румаш у было легче, но Ваське удалось ударить его по лбу над глазом. Тогда ивановский кулачный боец рассвирепел не на шутку, саданул Ваську «под микитки» так, что тот, согнувшись пополам, рухнул. Второй дружок Васьки пустился наутек. Олин пленник, освободившись, тоже бросился следом.

Румаш глубоко дышал, стоя над поверженным Фальшиным и ожидая, когда тот поднимется. Васька решил было вскочить, но не успел выпрямиться, как подоспевший Чугунов снова сбил его с ног. Фальшив, заметив, что дружки разбежались, вдруг заскулил:

— Хватит, ребятушки. Вдвоем на одного!

— А, подлюга! Научился считать до двух, а до трех еще не умеешь. Так я тя научу, — приговаривал Илюша, колотя Фальшина.

— Не бей по голове, глаз повредишь, не бей, прошу, — снова взмолился тот.

— Боишься, что отметина останется? — лютовал Илюша. — Пусть остается. Пусть все видят. Не приставай к пам. Сиди в своем Церковном конце и дожидайся богатой невесты…

— Хватит! — пожалел Румаш врага. — Есть правило кулачного боя: лежачих не бьют.

— А у нас бьют, — возразил Чугунов. — Если б они свалили тебя с ног, показали б тебе лежачего. Хватит, говоришь? И то. Ненароком дух из него вышибешь. Ковыляй к себе, шакал, да не оглядывайся. А тебя, Рома, никто пальцем не тронет теперь в Сухоречке. Сам проучил молодчиков. Слух об этом аж до Большой Сухоречки дойдет. У всех у нас там родня есть. Как Олин брат, благословляю: любите с Олей друг друга. Может, и вправду породнимся…

Светало. Илюша потоптался на месте и, ничего не прибавив, отправился домой. Румаш поправил галстук, ощупал лоб.

— И мне попало, — сказал он бодро, — шишку посадили.

Оля подошла, ласково дотронулась до его лба. Румаша вдруг одолел хохот. Девушка смутилась:

— Что с тобой? Над чем ты смеешься?

— Над собой. Я много книг прочитал про жизнь разных животных. Вот и подумал, что почыо я как волк бился за свою волчицу. Победил соперника.

— И мне следует поцеловать тебя за это? Ты это хотел сказать? Хорошо, сама тебя поцелую.

Девушка закинула руки за шею любимого, осторожно поцеловала набитую недругами шишку, потом крепко — в губы.

…Что это — лес или роща? Где они? Далеко от села или близко? Кто их сюда завел? Леший ли попутал, змий ли из эдема указал им путь. Спрашивать — бесполезно.

Румаш сидит на траве. Голова Оли у него на коленях. Солнце тщетно пытается их рассмотреть сквозь ветви тополей и берез. Вокруг щебечут птицы. Вдали кукует кукушка, где-то в чаще ухает вяхирь. С торжествующим жужжаньем кружит золотистый шмель.

Девушка затихла с закрытыми глазами. Можно подумать, что она спит.

Вдруг Оля подняла ресницы, обняла Румаша, сказала растерянно:

— Вот как совершилось наше венчанье! Мне нет теперь жизни без тебя!

 

15

Наступила троица — праздник цветов. Венец весны. Это для чулзирминской молодежи. Старики, чья весна давно отцвела, отождествили троицу с семиком — языческим праздником поклонения душам умерших.

В старину чуваши начинали праздновать семик в четверг, на седьмой неделе после пасхи. И длился праздник до следующего четверга. Чуваши готовились к «встречам» с прародителями, очищались от телесной и духовной грязи: в бане хлестали себя веником из семик-травы (горицвета), надевали все чистое, вспоминали прошедший год и перед незримо присутствующими предками отпускали себе сами вольные и невольные грехи. Пригласив за стол души недавно умерших родичей, пировали-бражничали, пели веселые песни, плясали. Молодежь справляла свадьбы. Девушки днем в четверг свивали венки, припевая: «Семик семь дней, семик семь дней, ах, почему не семь педель»… Вечером водили хороводы.

С принятием православия постепенно и старики и молодежь забывали о семидневном семике: отмечали его в воскресенье — на троицу, назвав «русским семиком».

Многие дома в Чулзирме накануне семика были украшены зелеными березовыми ветками, горицветом.

Дочки Мурзабая весь вечер хлопотали над праздничным убранством. Уксинэ украшала комнаты цветами. Кулинэ хлопотала во дворе. Тражук охотнее бы помог младшей — развешивать в доме гирлянды цветов, но им завладела Кулинэ. Тражук украдкой бросал взгляды в окна на Уксинэ, копал лунки для молодых березок, срубленных Мирским Тимуком в лесу. Тражук не слушал, что вполголоса говорила ему увядающая дева, не замечал ее томных взглядов. Кулинэ про себя объясняла поведение батрака: «Смущается, бедный. Смирный. С ним будет жить легко».

Троицу шумно справляли и в Чулзирме и в Сухоречке. Русская и чувашская молодежь обычно веселилась на разных берегах реки. Румаш нарушил эту традицию, пригласил Чугунова и его друзей провести этот праздник с чувашами.

Чувашские парни и девушки рассыпались по всему лужку у Телячьего Табора.

Гости из Заречья удивлялись яркости, причудливости, звонкости девичьих нарядов. До сих пор они встречали чувашек только в будни, в простых холщовых платьях. На этих будничных платьях украшение, единственное ожерелье из красных бусинок, казалось неуместным, ненужной данью старине.

Чувашская девушка в праздник выглядит очень нарядной. Белоснежное платье из домотканого тонкого полотна вышито яркими нитками, отделано кумачовыми полосками. Поверх мелких красных бус, что девушки носят и в будни, надето монисто: правильный круг, унизанный крупными черными бусами вперемежку с серебряными монетами: полтинниками и целковыми. У пояса справа — подвеска на пяти нитках крупных синих бус, бронзовый гребешок с козлиной головой и большое кольца с продетыми в него медными и бронзовыми колечками. На поясе сзади — причудливый широкий «хвост» из мелких латунных трубочек наподобие патронных гильз, оканчивающихся длинной черной бахромой. Трудно было бы отличить одну девушку от другой, если б не разноцветные платки и фартуки. Девушка повязывала платок концами назад, при этом спереди сложенный вдвое платок плотно прилегал ко лбу. Замужние чувашки повязывали платки, как русские женщины — концами вперед.

Только Уксинэ была одета по-городскому. Очарованная звоном монист и колец, Оля захотела нарядиться по-чувашски. Румаш подозвал к себе Кидери — она была примерно одного роста с Олей.

Проводив Олю и Кидери за кусты боярышника, Румаш собрал вокруг себя всю молодежь. Христя оглядывалась ио сторонам, ища глазами пропавшую Олю.

Дерзкие задиристые русские парни на этот раз несмело топтались вокруг новых друзей, а Филька норовил спрятаться за спину Тражука.

Уксинэ было интересно познакомиться с чулзирминцами, но от нее не отходил сын богатея Хаяров. Несмотря на жару, он был в поддевке, в лакированных сапогах. Уксинэ еле терпела этого хлыща, наглого и самоуверенного. Однако старалась своей неприязни не показывать.

Чувашские парни не успели рассмотреть Олю, «девушку Румаша», до переодевания. И когда на лужке появилась русская девушка под руку с чувашкой, все были немало озадачены. Кидери прикрывала рот платком. Оля, уверенная, что ее тут не знают, с интересом всех разглядывала. В толпе перешептывались:

— Посмотрим майру Румаша.

— Похожа на Кидери.

— Лучше не мог отыскать? Наши девушки краше его майры.

— А это кто? Вот красавица! Должно быть, гостья в Чулзирме.

— Да, но чья, откуда, к кому приехала?

Никто долго не догадывался о переодевании.

Чее Митти, чтобы досадить Румашу, развязно подошел к «русской девке» в цветистом сарафане и белой вышитой кофточке. Огненно-рыжий Зар-Ехим решил ухаживать за «приезжей чувашкой».

Уксинэ первая узнала свою подругу, да и Кидери не могла долго оставаться серьезной. Она расхохоталась прямо в глаза нахальному ухажеру. Чее Митти убежал прочь под улюлюканье босоногой оравы.

Зар-Ехим, не замечая насмешек, рассыпался перед «приезжей красавицей»… Несколько слов по-чувашски, сказанных Олей, ввели его в заблуждение настолько, что он и после бесславного отступления Чее Митти ничего не понял. Пришлось Румашу под общий смех спасать Олю от настойчивого ухажера.

Забавная выдумка с переодеванием объединила гостей и хозяев. Смех, шутки стали общими. Румаш решил всех перезнакомить и для начала, собрав гуляющих вокруг себя, оповестил:

— Дорогие чулзирминцы! Сегодня русские девушки и ребята у нас в гостях. Будем всегда дружить с ними! Об Илюше Чугунове многие слышали, у многих были с ним стычки. Забудем все! Будем вместе веселиться, петь, плясать. Начнем с горелок. Правила этой игры и у русских и у чувашей одинаковые. А потом, когда надоест — поиграем в «третий лишний»…

С утра до позднего вечера веселилась молодежь на лугу близ Телячьего Табора. Нары менялись. Лишь одну пару невозможно было разлучить — Румаша и Олю. В непривычно узком платье Оля не могла быстро бегать, но вскоре навострилась хитрить и ловко увертываться. То как лиса махнет блистающим на солнце медным хвостом с черной бахромой и метнется в сторону, то, бегая вокруг куста, спасается от преследования, пока Румаш не выскочит ей на выручку.

— Похожа я на чувашку? — лукаво спрашивает Оля, позвякивая серебряными монетами и бронзовыми кольцами.

— Нет еще, — отвечает Румаш. — Ты — в одежде девушки. Вот когда наденешь на голову хушпу, покрытую серебряной чешуей, сменишь и другие украшения, тогда только станешь чувашкой, то есть женой чуваша.

— А скоро это будет? — смеется Оля.

— Скоро, — серьезно, без улыбки отвечает Румаш.

Илюшу Румаш познакомил с Уксинэ. Фильке понравилась разбитная Кидери. Он догнал ее во время игры в горелки. Они знали каждый только свой язык, но как-то понимали друг друга. Общими усилиями перевели на русский имя-прозвище Чее Митти, получилось: Хитрый Митрий. А позже Филька развеселил всех — заявил, ударив себя в грудь: «Ман турри шидык». Озорница Кидери уверила, что это значит: «Я веселый человек», а на самом деле: «У меня дырявая макушка».

Тражук был верен себе — тайком все время поглядывал в сторону Уксинэ. Но Румаш отвлек его от печальных мыслей, поручив ему развлекать Христю. Молчаливый Спирька «горел» чаще и дольше всех, не проявляя особой прыти.

Игры сменились песнями. Звучали русские песни, знакомые и чувашам, и чувашские. А когда Оля завела «Потеряла я колечко», песню подхватили чувашские девушки.

Затренькала было балалайка. Но вдруг в середину круга вышел Яхруш с национальным шибыром, напоминавшим волынку. Но на скользкой траве плавная чувашская пляска не получилась. Яхруш вдруг грянул русскую плясовую, и Оля, помахивая в танце платочком, приблизилась к Илюше и, притопнув ногой, вызвала его. Потом остановилась перед Румашем. Она не знала, хорошо ли пляшет ее кавалер, но надеялась, что Румаш не растеряется. Румаш только и ждал приглашения. Сначала он смутил Олю, неподвижно застыв на месте. Но вдруг взвился в воздух, и началась настоящая русская лихая пляска. Парни и девушки забыли обо всем, сгрудились вокруг, невольно сжимая круг. Любо-дорого было смотреть, как девушка, наряженная чувашкой, пляшет русский танец. Но главный интерес вызывал Румаш.

— Вот кто родился на свет для русской пляски. И-эх, маманя! — вопил Филька.

Тражук помнил, что Румаш плясал еще мальчишкой. Но то, что выделывал сегодня Румаш, изумило не одного Трая «ука. «Правда, артист!» — пришло на ум Тражуку словечко Мурзабая.

А Румаш то пускался вприсядку, то, почти не касаясь земли, кружился волчком, шлепал себя по коленкам и подошвам ботинок…

Танцор, видимо, заранее сговорился с музыкантом. А может быть, Яхруш вспомнил рассказы отца о состязаниях на чувашских свадьбах между музыкантом и плясуном… Он внезапно менял такт, импровизируя русско-чувашское попурри. Но Румаша сбить было невозможно.

Оля сошла с круга и, затаив дыхание, следила за пляской Румаша. Лишь она да Тражук понимали, что танец натянулся. Оля с тревогой посматривала на Яхруша, а Тражук даже выкринул: «Сида, сидэ!» Все завершилось потешной выходкой Румаша. Когда Яхруш вновь перешел на чувашскую музыку, Румаш, подперев руками бока, скроил губы бантиком и заскользил по траве в плавном шаркающе-скользящем танце чувашской женщины.

— Всегда живите мирно, — сказал Румаш, когда праздник закончился, обращаясь по-чувашски к чулзирминским, а потом по-русски к сухореченским ребятам. — Помните сегодняшний день дружбы, про этот «русский семик».

— Спасибо тебе, Рома, — откликнулся Чугунов. — Не знал не гадал я, ребятушки, что вы такие же, как и мы, а может, и лучше. Теперь я знаю, как поступать: завтра начинаем строить мост. Не допустим мы драки у моста. Теперь мы — молодежь — главная сила в селе. Мужиков-то, окромя нас, почесть, не осталось. Не дадим нашим Фальшиным да вашим Хаяровым сталкивать нас лбами. Ты, Рома, из сухореченских ребят хорошо знаешь только нас троих. Васька и его дружки, вестимо, не в счет. Нас, твоих друзей, считай, не три, а тридцать три. Правильно я говорю, Спирька?

— Раз Чугунок сказал, значит, правильно, — опередил Филька товарища, не любившего бросать слова на ветер.

Обстоятельный, но малоразговорчивый Спирька, прикинув про себя, уверенно сказал:

— Тридцать не тридцать, а поболе десятка наберется.

…А позже, в предзакатной тишине, Румаш и Оля сидели на откосе, против омута, где вчера утром поймали золотую рыбу. Румаш печально рассказывал:

— Хотел я помочь Тражуку, узнать, что думает о нем Уксипэ, да вот видишь, не успел. Мпе кажется, никто ее не волнует, а Тражук для нее значит не больше, чем старый батрак и родственник ее отца Мирской Тимук. А Тражука любит хорошая девушка, Кидери. Да и сестре Уксинэ он нравится! А он никого, кроме младшей дочки своего хозяина, и видеть не хочет.

Счастливая Оля перебила Румаша.

— Наверно, плохая я, — сказал она, заглядывая ему в глаза. — He хочу говорить сейчас про Уксинэ. Ведь только еще одна осталась у нас ноченька, ноченька-разлучница… Не приехал бы ты к нам из своей Ивановки, покорилась бы я своей девичьей долюшке, вышла б за нелюбимого Ваську. А теперь говорю: лучше в омут кинусь, чем выйду за Фальшина. Пробудил ты во мне мечту о счастье, счастье, может быть, несбыточном…

— Оля моя, Ульга! — заговорил Румаш. — Помни, не на короткий час мы встретились с тобой — на всю жизнь. Это наша судьба. Завтра уеду и не знаю, когда вернусь, но ты жди меня. Пока отец на войне, мне, видно, придется спину гнуть на Еликова. Братишки и сестренки у меня на руках.

В Чугуновском омуте плеснулась рыба. По серебристой глади Ольховки разбежались круги.

— Золотая рыба! Подумай-ка, не Тражуку попалась она, а тебе, на наше с тобой счастье, — напомнила Оля.

— Придет время, и Тражук поймает свою золотую рыбу, — пообещал Румаш.

 

16

Царя свергли. Мурзабай растерялся. Его удивляло, что почти все друзья и знакомые из Кузьминовки были довольны крушением монархии. Неожиданно для себя он оказался за одно с людьми, которых сам не уважал: это — Хаяр-Магар в Чулзирме и Кари Фальшин в Сухоречке. Даже лавочник Смоляков радовался, что царя не стало.

Основой жизни считал Петр Иванович веками сложившиеся дедовский порядок, законы и традиции. Примирившись со свержением царя, Мурзабай страшился последствий, поэтому не мог решить — как же относиться к новым порядкам. Посоветоваться было не с кем. Старинный знакомец Ятросов в Чулзирму давно не заглядывал. Белянкину, хитрому и скользкому человеку, открыть душу страшно — предаст. Соглашаться стать снова старшиной?! Но кому служить? В Питере безвластие. А он, Мурзабай, готов служить только твердому порядку, закону, а не беззаконию.

Мурзабая удручало, что он никак не может разобраться в этом брожении, понять и принять чью-либо сторону. Из газет ничего не почерпнешь, каждая партия свою ли-нию хвалит и отвергает все другие. Даже солдаты, возвращаясь с фронта, поют разные песни. Потому с таким нетерпением Мурзабай и ждал возвращения племянника Симуна. Судя по письмам, он вот-вот вернется.

Совершенно неожиданно объявился Назар. На нем погоны не какого-нибудь там зауряд-прапорщика, а настоящего офицера, поручика! Ростом Назар невысок, но как и отец — крепок. Любовался Мурзабай военной выправкой сына, его парадным мундиром и упрекал себя за прежнюю холодность. Ему хотелось поговорить с Назаром по душам, он пытался, но откровенной беседы не получается. Сын держит себя замкнуто, как чужой, с умным видом шагает по горнице из угла в угол и о чем-то размышляет.

— Да. Союзники недовольны, — вдруг однажды заговорил он. — Очень недовольны. Если выйдем из войны, покроем себя позором. Нет, никаких уступок. Война до победного конца!

Мурзабай не мог решить: сын собственные соображения высказывает или повторяет слова генерала, у которого состоит адъютантом.

— Говорят, что в армии дисциплина разваливается, — осторожно заметил отец. — Будто какие-то комитеты теперь там у вас… Похоже, солдаты но очень-то хотят воевать? Большевики, что ли, смуту сеют? Кто будет воевать, если не хотят солдаты?

— Ты, отец, живя в этой дыре, ничего не знаешь, — возмутился Назар. — Да, не понимаешь и понять не в состоянии. Наслушался бредней. У бравого генерала и офицеры и солдаты бравые. В нашей дивизии нет никаких комитетов. Разогнали мы их. Знай — Временное правительство — это сборище болтунов. Его тоже разогнать надо. России нужен военный диктатор. Есть у нас такой генерал: Корнилов…

Назар замолчал так же неожиданно, как и заговорил. Плотно сомкнул губы, посмотрел подозрительно, словно спохватившись, что сказал лишнее.

Упоминание о диктаторе заинтересовало Мурзабая, но расспрашивать о нем он не стал: его коробила самоуверенность Назара и даже некоторое высокомерие, которого не замечалось в нем раньше.

Мурзабай размышлял молча. Его раздирали сомнения: а какому генералу можно доверить власть в стране? Почему именно Корнилов, а, скажем, не Брусилов? И Мурзабай разглядывал портреты царских генералов, которыми он еще в начале войны украсил стены горницы. Брусилов в своем малиновом мундире занимал центральное место: Мурзабай купил портрет славного генерала после нашумевшего похода и наклеил его поверх оскандалившегося Сухомлинова. А вот никакого Корнилова нет на стене. Откуда он взялся? А если пойдет грызня между военачальниками? Опять же будет беспорядок. Посоветоваться бы с Назаром, да толку от него, видно, не будет.

Чуть пораньше Назара прибыл на побывку сын дьякона Федотова — прапорщик. Назар, как помнилось Мурзабаю, дружил с Леонидом, когда они учились в Кузьминовке, а затем в городе. Потом Назар поступил в юнкерское училище, а Леонид — в университет. Во время войны Леонид тоже был призван. Надо бы свести их вместе.

Мурзабай поехал в Заречье за молодым Федотовым. Назар выставил на стол две бутылки коньяку, которые он позаимствовал из запасов генерала. Самогон велел не подавать. Одну бутылку, кажется, он успел опорожнить в ожидании гостя.

Друзья не виделись много лет. Назар при появлении Леонида протянул ему руку, щелкнул каблуками.

Леонид заключил друга в объятия, чмокнул в щеку:

— Молодец! Вид у тебя молодцеватый! Ишь как в плечах раздался. Грудь колесом. Мальчишкой ты меня не одолевал, а теперь уложишь на обе лопатки! Эх, сколько воды-то утекло! На целое море хватило бы. Да что там вода… века, эпохи протекают перед глазами. В Россию пришла весна новой эры. Народ, как разбушевавшаяся река, все сметает на своем пути.

Мурзабай внимательно слушал и молчал:

«Весна новой, как он сказал… эры. Надо понимать, новой жизни, наверно. И зачем такие непонятные словечки? Своего такого слова нет, что ль, у русских? А у нас, у чувашей, есть: самана. То-то трудно перевести на русский! В России, значит, наступила весна новой саманы. Ну, таких песен мне еще слыхать не приходилось»…

— Почему без погон? — прервал Назар излияния друга.

— Почему без погон? — повторил машинально Леонид. — Ах да, этот мундир… Да я ведь насквозь штатский. Не люблю военную форму, так же, как и войну.

— Так-так! Понятно!

Мурзабай навострил уши. Не думал он, что друзья сразу заговорят о главном для него. Леонид почему-то упомянул о Брусилове, Назар принялся превозносить Корнилова.

— Но твой Корнилов оскандалился, сдавшись в плен австрийцам, — перебил Леонид Назара.

— Это вранье, клевета врагов! — возмутился Назар. — С ним оставалось всего семь солдат, когда австрийцы окружили штаб. А сам он был ранен, без сознания. А позднее он геройски бежал из плена. Почему ты об этом умалчиваешь?

Леонид пожал плечами.

«Не семь, а семь тысяч солдат было при нем, когда он сдался австрийцам. Брусилов собирался отдать его под суд», — пришло ему на ум, но он благоразумно промолчал. Стоит ли дразнить этого не совсем трезвого солдафона!

Но Назар сам по себе начал что-то выкрикивать о союзниках, о войне до победного конца.

Не хотелось Федотову начинать спор, но все же он не мог молчать дальше:

— Ни нашему, ни немецкому народу война не нужна. Народ устал. И в городе и в селе — разруха. Солдаты мечтают о мире. К войне до победного конца взывают лишь генералы, капиталисты и их приспешники.

— Ты, Леонид… рассуждаешь точ-в-точь как большевик. Уж не большевик ли ты? Прапорам нельзя верить. Что такое прапор? Ни солдат, ни офицер.

— Что верно, то верно, — усмехнулся Леонид. — До офицера я и вправду не дотянул… К сожалению, и до большевика не дорог.

— Твои большевики — немецкие шпионы, — выкрикнул Назар. — Берегись, Федотов! Хорошо, если погибнешь от пули! Как бы не пришлось висеть на фонаре! Скоро наступят дни военной диктатуры. Остерегайся, береги свою дурную голову, жалеючи тебя говорю. Дни большевиков сочтены.

— Не беда, если и пропадет моя голова, — все так же, сдерживаясь, проговорил Леонид. — Надо беречь голову солдата. Мне думается, что близятся не дни военной диктатуры, а народовластия, дни, если уж выражаться твоим языком, диктатуры трудового народа.

Лицо Назара исказилось. Он вскочил было на ноги, по тут решил вмешаться Петр Иванович:

— Ты, Назар, выпил лишнего, а гостя совсем не потчуешь! Беседуйте, спорьте, сколь душе угодно. А вот брани и драки не разрешу! В моем доме ведите себя как гости, уважающие хозяина. Ты ведь тоже мой гость, Назар!

Назар истерически захохотал и, дрожащей рукой наполнив чарку, осушил ее.

— Пью за здоровье генерала Корнилова!

Мурзабай наполнил две чарки, одну поднес гостю, другую поднял сам:

— Назар пьян, не слушай его! Давай-ка мы выпьем не за генералов, а за здоровье друг друга. За твое здоровье, Леонид Петрович!

Отпив глоток, Леонид заторопился домой. Мурзабай не стал его удерживать, опасаясь еще какой-нибудь выходки Назара.

— Прощай, господин поручик, — обратился Федотов с порога к бывшему другу, — желаю здравствовать.

Слова «господин поручик» дошли до сознания Назара. Он, пошатываясь, приблизился к Леониду и довольно миролюбиво пожал ему руку. Потом хлопнул правой рукой о левый погон и медленно произнес:

— Вот!.. Без отца нажил. Ты… не Федотов, а только Анчиков, а я, наоборот, и не Мурзабай, и не Мурзабаев, а Ни-ко-лаев.

Это означало: «Ты только наполовину чуваш, по отцу. Настоящая фамилия твоего отца Анчиков, но он стыдился ее и стал писаться Федотовым, по отчеству. Это ваша семейная тайна, но мне она известна — мы были друзьями. Отец хотел из тебя сделать русского ученого, а ты — вахлак Анчиков. А я вот хотя по рождению и чуваш, а стал настоящим русским офицером. И Николаевым я был записан при рождении».

Если б Назар был в состоянии понять что-либо, Леонид возразил бы ему: «Да. Я Анчиков и есть. И очень сожалению о поступке отца. А тебе, братец, все же не завидую».

Мурзабай тоже кое-что сообразил и почувствовал неловкость… Он проводил Леонида, оставив сына одного — допивать генеральский коньяк.

Уксинэ читала, сидя на завалинке, когда отец привез гостя. Леонид подошел к девушке и сказал несколько любезных слов. Она так и осталась во дворе, и из открытого окна до нее доносился спор брата с приезжим. Ей было неловко за пьяного и развязного брата. Леонид, прощаясь, поцеловал сестре Назара руку — находчивая Уксинэ смутилась. Она надолго оторвалась от книги, следя за облаком пыли, поднятым тарантасом, увозившим гостя.

…Назар вскоре уехал, а через неделю после его отъезда вернулся Симун. Мурзабай встретил его еще более радостно, чем Назара. Жена, заметив это, заворчала: «Тебе всегда племянник был дороже сына». Павел промолчал, вскинув глаза на рассерженную жену: «Да, Назар не в Мурзабаев уродился. Весь в твое хурнварское вздорное племя. Симун, что ни говори, — настоящий Мурзабай».

Мурзабая разрывало от любопытства, но он терпеливо ждал, когда племянник заговорит сам. Время терпит! Но Симун помалкивал, упорнее, чем обычно. Целые дни он проводил у окна, посматривая на улицу, будто кого-то ждал. Мурзабай не вытерпел и, чтобы вызвать племянника на откровенность, рассказал Симуну о ссоре Назара с Леонидом. Попутно Мурзабай спросил, что Симун думает о Керенском, генерале Корнилове и большевиках.

Симун посмеялся над Назаром:

— Значит, и в нашем доме появился маленький диктатор! Много разных ораторов и демагогов пришлось мне слышать. Нет страшнее тех, кто ратует за диктатора. Я тоже сперва поверил в Керенского. Теперь никому и ни в кого не верю. Эсеры считают себя крестьянской партией, но среди них нет согласия: те из них, кто выступает за революцию, меньше всего думают об интересах трудового крестьянина…

Помолчав, Симун продолжал:

— Если ты уж хочешь, я скажу все, что думаю, как бы тебе было ни неприятно, я должен согласиться с прапорщиком Федотовым. И у меня появилось тяготение к большевикам. Одно только меня в них смущает: очень уж круто заворачивают! Скажу понятней: хотят сразу взорвать весь буржуазно-помещичий строй.

Слушая племянника, Мурзабай пришел в ужас:

— Неужели до этого дело дойдет? Если большевики захватят власть, пропадать нам!

— Зря ты уж так боишься большевиков! Коль не уподобишься Назару, они тебя не тронут. Хочешь, скажу тебе самое важное? Ты про Ленина слыхал? Знаешь, какой он человек?

— Слыхать-то слыхал, а какой он человек, кто ж его знает. Он детей моих не крестил.

Симун засмеялся:

— Твое дите, я говорю о Назаре, никто крестить не захочет… А что касается большевиков, они и вправду в народ хотят вселить веру в новое. А вождь их Ленин… Могутный человек. Ни в одной партии нет и не может быть другого такого сильного и крепкого вождя. И не только у нас, но и во всем мире. Скажу так, чтобы ты окончательно понял: отец этого Ленина дружил с Яковлевым, нашим чувашским просветителем, которого ты ценишь. Это отец Ленина помог Яковлеву открыть в Симбирске учительскую школу для чувашей.

— Но то отец, — неуверенно заговорил Мурзабай. — Теперь ученые люди не очень-то почитают своих родителей. А сын наверняка и не знает, что есть на свете чуваши, а если и знает, то их от мордвы и черемисов не отличает.

— Вот и ошибаешься! Ленин хорошо знает чувашский народ… Когда еще сам гимназистом был, помог одному бедняку чувашу подготовиться в университет. И денег не брал, а ведь сам небогатый. Да и с Яковлевым знаком, относится к нему уважительно не только потому, что Яковлев друг отца, но главным образом за его полезную для чувашского народа деятельность.

— Да откуда ты-то все это знаешь? Слухи, наверно!

— Мне рассказал ученый чуваш, с которым я в госпитале лежал. Он хорошо знает и Яковлева и самого Ленина. Да ты поговори с Ятросовым. Он учился в Симбирске, в школе этого самого Яковлева. Должно, слыхал про семью Ульяновых. А Ленин — это Ульянов и есть.

Беседа продолжалась. Но Мурзабаю не все было ясно. Вот и с этим Лениным… Белянкин пугал Мурзабая тем, что Ленин против собственности…

— У большевиков цель такая, — продолжал объяснять Симун. — На фабриках и заводах установить рабочий контроль, землю отобрать у помещиков, отдать крестьянам. Разве это плохо, дядя? Кто трудится на земле, пусть тот ею и владеет.

— Мне интересно не про помещиков. Ты мне скажи, что будет с моим хозяйством. По-твоему выходит — я должен взять в долю своих работников — недотепу Мирского Тимука и не научившегося еще работать сына Сибада-Михали? Или вы хотите ввести батрацкий контроль?

Дотошность дяди и его опасения смешили Симуна, но он не стал дальше распространяться. Симун и сам еще плохо представлял, как все обернется. И чего там гадать: «Еще неизвестно, кто кого одолеет. Буржуи и помещики тоже не дураки»… Симун слышал, что в Петрограде монархисты и кадеты уже начали охотиться за Лениным. Но об этом Симун умолчал.

— А разве Тражук у тебя работает? — вдруг спросил он. — О, тогда я его возьму к себе после раздела.

— Бери, пожалуйста, — буркнул Мурзабай и, помолчав, стал было подробно перечислять долю умершего старшего брата в хозяйстве.

— Не надо мне доли отца, — прервал Симун дядю. — Выдели мне необходимое: лошадь, корову, несколько овец, кое-какие постройки, ну и землицы на три души по мирской мере… Остальное я должен наживать своим трудом.

— А, ты хочешь ославить дядю на все село, на всю волость! — рассердился Павел Иванович. — Чтоб люди называли меня куштаном, обобравшим племянника? Нет. шалишь! Все получай, что положено… Да рано об этом говорить! Может, и делить-то будет нечего. Разные там партии не выходят у меня из головы. Весной Белянкин нарочно приехал, тянул меня в эсеровскую. А у меня ум за разум заходит. Умным человеком меня считают, предлагают снова думать за всю волость, а я для себя решить ничего не могу!

— Да, дядя, — сдерживая улыбку, сказал Симун. — Нет для тебя подходящей партии. Ты прежде Столыпина уважал, даже детям давал читать о нем книгу. Но его застрелили, Столыпина. А он, бедный, даже партию свою не успел создать.

— А ты насмешки не строй! Дядя я тебе и Мурзабай, а не какой-нибудь голодранец Чахрун.

— Да я серьезно говорю, дядя. Вот сижу и хочу выяснить, какая у тебя политическая линия, в какую партию тебе следует податься. Вроде ты не монархист, да и не кадет. А может, ты националист? Чувашский националист, а? Но такой партии пока нет. Придется тебе самому ее создавать. А если хлопотно, дуй в мусульманскую партию, такая партия, я слыхал, есть. Ты ведь и мурза и бай. Без очереди примут.

Мурзабай шутки не принял:

— Нет уж. Сам знаешь, хотя и пекусь о своих чувашах, но сам тянусь к русским. Должно, судьба мне держаться за Белянкина. Все-таки его партия — партия крестьянская. Вот если б и ты был со мной заодно, утешил бы дядю!

— Говорю ж тебе, пи одна партия так не тянет меня, как большевистская…

— Тогда зачем тебе Тражук? Я так понимаю: большевикам нельзя держать батраков, — разрешил себе пошутить и Мурзабай.

— Тражук и не будет у меня батраком. Мы просто объединимся. Он мне поможет переселиться и устроиться, а потом я ему помогу построить домишко, выбраться из землянки. Ты же выделишь мне какие-то строения…

«Неужели и Симун станет для меня чужим? — печально спросил себя Мурзабай. — Ну и самана! Да, смутное настало времечко, и некуда от него деться!»

 

17

В семик чувашские свадьбы играли семь дней: начинались церемонии с четверга, заканчивались в среду. В ночь на четверг девушка становилась женщиной. Утром она наматывала на голову длинный, как дорога жизни, узкий, как лесная тропа, белый, как первый снег, сурбан и, распрощавшись навсегда с девичьим нарядом, выходила из своего нового дома провожать гостей-родичей. Она подносила каждому ковш браги, ложку впервые сваренной ею здесь каши, приговаривая:

Ах, родные, прощевайте, Молодых не обессудьте. Угощенье не расхайте, К нам дороги не забудьте.

Гости, родичи невесты, принимая угощение из ее рук, громко кричали: «Тавсья». А потом, покидая новый для молодой хозяйки двор, запевали:

В путь-дорогу нам пора, В путь до старого двора. Прошел симэк [16] , прошел той, Возвращаемся домой.

Обо всем этом Румаш рассказал Оле, прощаясь с ней утром на берегу Ольховки. А Оля, поцеловав любимого в последний раз перед разлукой, старалась казаться веселой:

— Той, говоришь, свадьба, той, говоришь, и всякое шумное веселье всем миром. А наш той, если не считать вчерашнего праздника на лугу, был тихим, и на нем никого, кроме нас с тобой, не было. Наш семик продолжался всего пять дней, хотя и начался в среду. И я, русская девушка, стала женой чувашского парня но в среду вечером, а в воскресенье утром и окутываю теперь голову длинным, как жизнь, чувашским невидимым сурбаном…

Но получилось так, что Оля соблюла полный срок — еще два дня она была веселой, опьяненной счастьем. А в среду вечером вернулась домой мать, и для Оли наступило похмелье.

Варвара, мать Ольги, в свои тридцать семь лет выглядела старухой. Она замкнулась в себе с тех пор, как вместо письма с фронта получила казенную бумажку. Варвара затаила свое горе, а все-таки надеялась и все еще подавала в церкви поминальник, где имя мужа было записано «за здравие». Всю неделю тоя своей дочери Варвара провела в Таллах, ходила пешком в прославленный женский монастырь — вымаливать у бога и его святых вести о пропавшем на войне муже, поклониться нетленным мощам великомучениц, извела там последние гроши на свечи, просвирки и на милостыню каликам и калекам, старицам и старцам, коих летом собирается там великое множество.

И вот в Таллах, кладя земные поклоны на холодном каменном полу монастырского храма, вдруг поняла Варвара, что напрасны все ее надежды, тщетны мольбы о воскрешении убиенного. Вернулась она домой еще более тихой, скорбящей, по умиротворенной сознанием неотвратимости «воли божьей».

Мать понимала, что юность не может долго горевать, и не обижалась на детей за их беспечность. Да и два года — немалый срок. Варвара, привыкшая к тяготам одинокой вдовьей жизни, решила не грешить больше перед богом, поминая «за здравие» покойника. Достав с божницы поминальник, она позвала Олю и велела записать имя отца «за упокой». Широко открытые застывшие глаза Оли встревожили мать. Она провела рукой по голове дочери. Оля вдруг припала к груди матери и расплакалась.

И тут Варвара почуяла вещим материнским сердцем, что с Олей приключилось неладное. Мать отяжелевшей рукой медленно гладила дочку но голове, ни о чем не расспрашивала…

А Оля выплакалась на груди матери, затихла: «Ах, матушка, родимая моя матушка! Девичество мое кончилось, и… может, сама я скоро стану матерью. Погоди, матушка, сама все тебе скажу. Скажу и в тот же час уйду из дома. Вверх по Ольховке до самой Базарной Ивановки пойду пешком. Ты не знаешь его, не поверишь, осудишь. А я знаю его, верю ему. Единственный, нареченный он мой, счастье мое или… горе. Ты добрая, умная, терпеливая. Ты поймешь меня, поймешь и простишь».

…Прошло две недели. Мать не расспрашивала Олю, молча наблюдала и ждала. Однажды, когда младших не было дома, заметила мимоходом:

— Что-то Васька перестал ходить в наш проулок.

Оля промолчала. Можно ничего не отвечать, нет теперь в этом нужды. Все поняла Варвара, а чего не увидела, досказали люди…

Оля наконец получила письмо, а ответила только через неделю. Она повеселела. С матерью стала ласковей. С братишкой и сестренкой играла чаще. И в работе снова стала прилежной и проворной. Хороводов с девушками не водила, но дома тоже не сидела, исчезала куда-то и возвращалась поздно. Может, ходит в Церковный конец, опять встречается с Васькой? Да нет же, всегда шла к реке. Одна. «Значит, крепко засел у нее в голове тот приезжий», — думала Варвара, не зная, — радоваться или огорчаться.

Да, Оля каждый вечер ходила на берег Ольховки, садилась напротив омута, где поймали они золотую рыбу. Сидела, вздыхала. Только иногда три слова шептала вслух: «Ах, Рома-Румаш!»

В один из таких вечеров Оля почувствовала, что у нее за спиной кто-то стоит, но не оглянулась.

— Олька, слышь, Оль. И чего ты сидишь тут одна, перестала бывать на людях? Нехорошо так. На селе про тебя разное болтают… — Оля узнала Васькин голос, но не шелохнулась, а Фальшин, помолчав немного, продолжал: — Забыл тебя чувашленок. Попомни мое слово: не напишет и не приедет! Нужна ты ему! Есть у него другие матани, купецкие дочки. Рази можно верить приказчику, холую. Был бы он, как я, самостоятельный человек! Наплюй! Забудь, и я забуду! Давай снова ходить вместе. Осенью свадьбу сыграем.

— Нет, Василь Карпыч, отрезанный ломоть к буханке не прирастет! Тебе же Илюша сказывал: не ходи в бедняцкий курмыш. Ищи себе ровню, — ответила Оля и вскочила на ноги.

Парень загородил ей дорогу.

— Ах, ты так, шлюха! — переменил он обращение. — К ней добром, а она хвостом! Ты, сучка, шлялась по всем ночам с чувашленком, опозорила все село. Смотри, как бы тебе дегтем ворота не вымазали!

Оля вплотную подступила к своему бывшему кавалеру, внезапно и крепко схватила за ворот.

— Ты, подлый человек, — гневно зашептала она, — так и знай: если подойдешь к моему дому, Илюша свернет тебе шею. А то и сама тебя придушу. Вот пока — на, получи задаток! — и Оля ударила его по щеке.

Васька, наглый, но трусливый, решил, что Оля может и теперь позвать Илюшу на помощь.

— Я ж пошутил, Олька! Я ж с добром к тебе пришел, а ты… — И не договорив, отскочил от девушки, злобно выкрикивая уже издали: — Ну и черт с тобой! Кто возьмет тебя такую… Сама прибегешь ко мне. Попомни мои слова, шлюха!

Началась уборка хлеба, прекратились игрища молодежи. Оля не могла выбраться к реке: приходилось ночевать прямо в поле. Сначала она была спокойная, работала за двоих, других увлекала за собой. А потом… Потом все стало валиться из рук. Неужели прав Васька? Неужели забыл свою Ульгу Румаш?! Второй месяц не было от него весточки.

После молотьбы опять вечерами улица оживала, звенела веселыми девичьими голосами. Только Оля всех сторонилась, снова вечерами ходила к реке по проторенной ею дорожке. И там все выглядело по-иному. Камыш сухо шуршал, навевал тоску. Печально шелестел лес за Ольховкой. Пожелтевшие листья перелетали реку и, кружась, падали к ногам девушки. Дегтярный перелесок одаривал ее теперь не цветами, а сухими листьями. Веселая Ольховка загрустила и сморщилась.

…Оля, печально глядя на реку, тихонько запела:

Глаза вы карме, большие, Зачем я полюбила вас! А вы — изменчивые, злые… Зачем страдаю я по вас!

Опять, как тогда, ранним летом, кто-то подкрался сзади. Оля вздрогнула: «Неужель опять Васька!»

— Шел бы ты, Илюша, на село, — устало проговорила Оля, узнав брата. — А я только тоску нагоню…

— Обожди, дурочка! — грубовато пожалел ее Илюша. — Напрасно ты изводишься. Не мог тебя Рома забыть. Тут что-то не так. Не хотел сказывать тебе… Один наш из села ездил в Базарную Ивановку. Знает он купца Блинова и лавку его знает. Да закрыта она, лавка-то, заколочена. Вот тут какая петрушка! Может, уехал Рома куда-нибудь?

Встрепенулась было Оля, но тут же снова поникла головой:

— Уехал? Ну, уехал. А письмо-то мог написать? А што и тебе не пишет, это же понятно. Зачем писать, ежели он всех забыл?!

— Знаешь, Оля, есть хорошая весточка от дяди Коли, — решил парень отвлечь девушку от невеселых дум. — Поди, скоро приедет насовсем.

В другое время обрадовалась бы Оля, запрыгала, затормошила бы Илюшку. Ведь дядя Коля им обоим — родной дядя, любимый дядя.

— Ты говорил, что дядя Коля большевик, — отвлеклась от грустных мыслей девушка. — Румаш тоже называл своего дядю Авандеева большевиком. Разыскать его мечтал, чтоб и самому стать таким. Верю Румашу, что это хорошо… А может статься, что теперь он писать но может… Он ведь не всем сказал о своей мечте — только тебе да мне, да, может, еще Тражуку. — Это имя Оля назвала, не подумав. Но тотчас же вскочила. — Вот дура-дуреха! О Тражуке не вспомнила. Да и ты хорош, тоже забыл. Пойдем к нему, пойдем сейчас же. Тут близко, вброд! Тражуку-то он, наверно, пишет…

— Не забыл я про Трошу, — отмахнулся Илья. — Да сейчас нет его в селе. Он — в Камышле. Обожди денек. Я тут удумал одно… Хочу проверить. Не надо тебе пока в Чулзирму!..

— Это уж мое дело, — рассердилась было Оля, но вдруг улыбнулась и попросила ласково: — Обожди, Илюшенька. Я побываю у матери Тражука, и если ничего не узнаю, делай тогда что хочешь!

 

18

Приумолкли гумна. Отмолотились люди и в Чулзирме и в Сухоречке. Лишь на одном гумне в Чулзирме слышится бодрый перестук цепов: так-так-так… ток, так-так-так… ток… Дубовые молотила ведут лихой перепляс под веселую музыку.

Мужчина и три женщины стояли парами вполуоборот друг против друга. Мужчина — в первой, с внешней стороны настила снопов. Пары переступали в такт своей музыке — то вперед, то назад, медленно передвигаясь вдоль настила. Первая пара пятилась назад, вторая наступала. Можно подумать, что исполняется какой-то танец. Мужчина, взмахнув цепом выше всех, разбивал сноп, другим ударом подправлял отбившиеся пучки. Женщины с веселым задором ударяли по колосьям, будто похваляясь друг перед другом своей лихой жестокостью. Женщины — молодые, мужчина стар и быстро устает.

— Заездили вы меня, анальи. — Он тяжело опускается га копну ржаной соломы. Женщины продолжают молотьбу уже втроем. Теперь слышится перестук в три такта, будто чувашская плясовая сменилась вальсом.

Дед Ермишкэ оставил было на зиму две скирды ржи. По соблазнила погода, теплое ясное бабье лето. Да мешала спокойно жить мысль: «Вернутся сыновья с войны, не хватит до весны обмолоченного хлеба».

Кидери не впервой работала с невестками Элим-Челима. Праски хотя на три года старше Кидери, но лицом, нравом и озорными выходками скорее походила на девушку, чем на замужнюю. Старик потакал ей, опасаясь, что бездетная сноха вернется к родителям в Самлей. А самлейские — они такие, без стыда и совести.

Старшая иногда остановит Праски:

— Не дури! Веди себя степенней. Что скажут люди!

Праски только хохочет, а потом, притихнув, говорит:

— Ах, милая невестушка! Ты хоть с мужем пожила, двоих детей родила. А нам ведь пожить не дали. Хочу ребеночка, и все!

Хвеклэ грозит пальцем.

— Тише, дуреха. Как бы Мирской Тимук не услыхал. Говорят, он помогает бездетным бабам…

— Это ты брось! — сердится Праски, но веселый характер берет верх: — Если уж так, найду себе и помоложе, и попригожей!

…После завтрака обычно работать продолжали сразу. Но дед Ермишкэ заснул с недокуренной трубкой, привалясь к скирде.

— Поспи и ты немножко, ингэ, — предложила Праски. — А мы с Кидери наберем ежевики.

Кидери отстала от подруги: она вглядывалась в тучку пыли, которая летела к селу по камышлинской дороге. Признав в седоке Тимука, девушка нагнала Праски. А та, и не оборачиваясь, все замечает.

— Это не он, Кидери. Это — Мирской Тимук, он девушек не любит. Милует только вдовушек и солдаток.

— А ты почем знаешь? — вскипела Кидери. — Тоже миловалась с ним?

— Не серчай, Кидери. Я ведь давно догадываюсь. Сохнешь ты, девка. Знаю, кого ты надеялась увидеть… Тимук все время один ездит в село, Тражука не берет… Ну не горюй, это не с войны ждать. Ты-то дождешься своего милого…

— Не мой он, не мой, Праскиакка, ничего-то ты не понимаешь!

— Я думала, тебя он любит, — растерянно сказала Праски.

— Он любит желтые башмаки, — отрезала Кидери, скрываясь в зарослях ежевики.

…Симун — гость, солдат… «В общем, большой бездельник», — усмехается он про себя. И пора бы уж браться за работу. Острого недуга нет, тот, что есть, — так с ним и останется до конца жизни. Сидит Симун у раскрытого окна, мечтает о несбыточном. Никто ему не мешает. Дядя уехал в город, Симуна злая тетка не жалует. Уксинэ бегает с подругами в лес по грибы. Плаги и Кулинэ на гумне. Сынишка еще не привык к нему, мать сторожит его, чтоб не беспокоил больного отца. «Бедная Плаги, — думает Симун о жене, — терпеливо несешь ты свой крест, но ведь и я свой несу. Не виноваты мы с тобой, что нас без любви сосватали, свели на всю жизнь. Но кто же виноват?»

Плаги спокойна. На ее румяном по-детски округлом лице нельзя заметить ни тени печали, затаенной грусти. Она не умеет сердиться, голос ее всегда тих и ровен, речь замедленна. В глазах никогда не гаснет хотя и неяркий, но теплый свет.

Симун жалеет ее, но забыть не может: там недалеко, в Сухоречке, живет его любимая. Когда Симун уходил в солдаты, Шора примчалась в Кузьминовку проводить его, плакала, голосила на его груди, как жена…

«Может, теперь уж и замужем. Разузнать бы, но как? Не спрашивать же дядю! Хоть бы кто из Сухоречки заехал. Да откуда! Русские не бывают здесь ни по делу, ни без дела».

Четыре года тому назад встретил он Нюру в лесу, в такую же пору бабьего лета. Девушка пошла по грибы, но отбилась от подруг, заплуталась. Перед ней как из-под земли вырос сказочный спаситель. Девушка заплакала, засмеялась, подала голос. Заворковали тут голубь и голубка, не думали, что они птицы разных пород, с разных берегов Ольховки, и не только река разделяет их.

Реку, как и Румаш, переходил он вброд, первым нарушив запрет ходить затемно через Чук-кукри. Нюра дожидалась его на том же самом месте, куда позже стала приходить другая девушка из Сухоречки встречать другого из Чулзирмы парня. Через реку нашел брод Симун, а нарушить обычаи, волю дяди не посмел.

Сидит Симун у окна, закрыл глаза, размечтался. Вот откроет их и увидит Нюру. Открыл, чуть не вскрикнул. По улице шла девушка в сарафане, русская девушка, но только совсем другая. Вот она в нерешительности приостановилась. Симуп стряхнул с себя дрему, спросил, высунувшись из окна:

— Вы кого, не меня ли ищете, девица-красавица?

Девушка вздрогнула. «Как Румаш, говорит «вы», такой же культурный, вежливый», Оля решительно подошла к окну.

— У вас тут есть один парень, Тражук. Его разыскиваю.

Теперь удивился Симун. Русская девушка по-чувашски говорит «Тражук», Чудеса!

— О, тогда заходите в избу. — Симун бросился на крыльцо навстречу. — Меня зовут Семеном Тимофеевичем, а по-чувашски просто Симуном. Русские нас зовут Мурзабайкиными. А вы чья будете? Как вас зовут? — спрашивал он, усаживая гостью.

«Господи! И знакомится в точности как Румаш», — подумала Оля и, приветливо улыбнувшись, назвала себя.

Симун, осторожно расспросив про Нюру, узнал, что она все еще не вышла замуж, но теперь живет в городе. Оля, сразу проникшаяся к Симуну симпатией, откровенно рассказала ему о себе и Румаше.

— А я было обрадовался за своего друга Тражука, — говорил Симун, провожая Олю к землянке тетки Сабани. — Другой, оказывается, чувашский парень оставил свое сердце в Сухоречке. Помню я Румаша, живой, веселый, озорной был мальчишка. Не печальтесь, Оля. Такую умницу и красавицу он не забудет…

Симун прошел на задний двор, к Тимуку, который утром этого дня приехал.

«Боже, вот как живет бедный Тражук!» — думала Оля, спускаясь вниз по земляным ступенькам.

Темно в землянке, темнее, чем в самой темной бане. Сразу ослепла майра. Пришлось ей постоять у двери. Стали проступать смутные очертания.

Тетка Сабани, увидев молодую майру, застыла, слова не могла произнести. Да и Оля вымолвила только «здравствуйте» и онемела. Сами живут не богато, но такой нищеты, такого убожества отродясь не видывала. У потрясенной девушки клубок подкатился к горлу. А когда на печи послышался слабый протяжный стон, Оля ухватилась за прокопченный столбик у печки и залилась слезами. Сабани разволновалась: «Ай, таможа! Что с майрой? Зачем она пришла плакать сюда, к нам?!» Глаза ее свыклись с вечным полумраком, она хорошо видела слезы на щеках Оли.

Успокоившись, Оля вытерла глаза, улыбнулась. И показалось изумленной хозяйке, будто солнечный луч проник в землянку.

Оля помнила отдельные чувашские слова, которым ее научил Румаш, но побоялась, что скажет что-нибудь не так, заговорила по-русски. Слово «письмо» во время войны стало понятно всем. «Тражук… Румаш… Письмо» — эти слова помогли Сабани уловить смысл речи майры.

— Письмо пур, пур, — ответила она обрадованно, — Румаш письмо пур, Хамушла Тражук пашул.

Оля сообразила: письма от Румаша были, но они отосланы в Камышлу, к Тражуку.

Оля решила вернуться дорогой Румаша, вброд через Ольховку. Удивленные чулзирминцы долго смотрели вслед русской девушке, которая, не глядя на вечер, углубилась в лес.

На том берегу сестру встретил Илюша. Он выслушал рассказ Оли.

— Теперь скажу, что мне давно пришло на ум. Наш одноногий почтальон ненадежный. Пьет семь, а то и восемь раз в неделю. Не подносит ли ему Васька, чтоб перехватывать письма? Пойду-ка, вытряхну паршивую душонку из хромого Афоньки.

— Можешь зря обидеть человека, — остановила его Оля. — Сначала дождемся Тражука. Если надо будет, я сама попытаю дядю Афоню.

…Тражук вернулся в село. Загорелый, обветренный и запыленный, не желая попадаться людям на глаза, он проехал задами. Распрягая двуколку, возясь с лошадью, сбруей, он не замечал, что кто-то за ним наблюдает. А если б заметил, пожалуй, не смог бы даже лошадь распрячь.

Уксинэ, случайно оказавшаяся на заднем дворе, хотела сказать свое обычное: «Здравствуй, Тражук мучи!» — и добавить что-нибудь вроде: «Ты почернел, как цыган. Иди окунись в Ольховку, отмойся». Но что-то ее удержало.

Вдруг чем-то напомнил ей бедный парень того, бывшего друга ее брата, Леонида. И впрямь, похож. Только чуть повыше ростом да пошире в плечах… Девушка вдруг смутилась, будто впервые разглядела этого ладного и даже симпатичного парня. Осторожно ступая, она тихо прошла во внутренний двор.

Тимук в течение целого месяца не нашел нужным сообщить Тражуку о возвращении Симуна. Об этом Тимук пробурчал лишь в последний момент, когда Тражук уже забрался на двуколку.

Прежде чем повидаться с Симуном, Тражук решил помыться, поспешил домой. Мать встретила его рассказом о вчерашнем посещении молодой майры. Вот то да! Оля не получает писем от Румаша. Что за черт! Надо бежать в, Сухоречку, утешить Олю.

Тражук засунул в карман все письма друга и поспешил в Сухоречку, тропой Румаша, не подозревая, что она когда-то была и тропою Симуна.

 

19

Румаш не забыл Олю. Он тоже страдал от разлуки и, оставшись наедине, запевал песню:

Разлука ты, разлука, Чужая сторона…

Дальше в этой песне были такие глупые слова, что продолжать не хотелось.

В Базарвой Ивановке, когда он вернулся из Чулзирмы после троицы, Румаша ждали большие перемены. Магазин Еликова стоял заколоченный. На окнах еликовского дома тоже красовались крест-накрест прибитые тесины.

Румаш долго стоял перед воротами покинутого дома. Из столбняка его вывел голос еликовского соседа, тоже торгаша, по прозвищу «Грязный Барии».

— Что, Василь Ванч, не ожидал?

— Да как же так! Куда же он? — очнулся Румаш. — Что ему, черту пузатому, не хватало тут?! И как он мог подняться с места со своей десятипудовой тушей!

— Бывает — и верблюд летает, — осклабился Грязный Барин.

Верблюд, оказывается, полетел за молодой верблюдицей, сбежавшей с черкесом.

Грязный Барин тут же предложил парню работу у себя в базарные дни.

— Надумаю — обязательно приду к вам. Пока отдохну недельку, — Румаш подарил купцу дежурную улыбку приказчика.

«Черта лысого приду, — подумал Румаш. — Не хватало, чтоб меня прозвали слугой Грязного Барина».

Вот и свободен Румаш, как вольная птица. Лети в любую сторону. А зачем в любую? Ему нужна свобода, чтоб лететь только в одну сторону — на запад, в Каменку, к Оле. И вообще, каждый летит только в ту сторону, куда его тянет или куда его толкает нужда.

«Нет, человека с птицей не сравнишь. А птица? Так уж вольна ли она в своем полете? Весной летит на север, осенью — на юг, через моря и горы. Клевещут люди на птиц: «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда». Знает она и заботы и труд. Строит гнездо, высиживает птенцов, добывает корм прожорливым птенцам…

Корм! Мне тоже надо думать о корме и для коровы, и для себя, и для всей семьи. Никуда не уйдешь от этого, не полетишь на запад.

Эх, скорее вернулся б отец! Пришел же домой дядя Глухан.

От отца пришло письмо из Самары. Ехал он домой, но… Вот это и непонятно Румашу; зачем задержался. Просит сына потерпеть еще немного (а сколько надо ждать, не пишет толком), не уходить от старого хозяина, а будет плохо у Еликова, советует обратиться к куманьку Гурьянову, он-де поможет. Письмо отца с упоминанием о всесильном куманьке пришло вовремя. Сам бы Румаш не подумал о Гурьянове, забыл он о «родстве» своей семьи с семьей знатного человека.

Побыв дома неделю, заготовив сена для коровы, Румаш отправился наниматься к купцу. Рядиться о плате с ним не пришлось. Николай Петрович встретил Румаша приветливо. О деле заговорил сам:

— Будешь жить у меня, а работать в лучшем ивановском мануфактурном магазине Белобородова. Плату тебе положу не деньгами. Деньги теперь тьфу-у! Бумажки. Дешевеют с каждым днем. Буду отпускать тебе каждый месяц пуд муки, два фунта сахару. Столько же соли и три фунта керосину. Ну и деньжат немного — на семечки.

Столько бы сам Румаш не запросил. Благообразный, как Мурзабай, Гурьянов парню понравился.

Гурьянов раньше дружил с Кириллом Морозом, через него познакомился с отцом Румаша и породнился с ним; шорнику была оказана честь быть крестным отцом внука Гурьянова. Отец Румаша с умыслом согласился, чтоб встречаться у кума со своим единомышленником Морозом, не вызывая ничьего подозрения. Теперь не было нужды скрывать политических убеждений, и Гурьянов встал во главе ивановских эсеров.

Да, многое изменилось в Ивановке за три недели! Купцы и купчихи перестали грызть семечки у дверей лавок. Лавочники, собираясь, судачат теперь о делах, далеких от торговли. Их волнуют события в Питере, Оренбурге и на фронтах…

Что там торгаши! Все жители села — мужики и бабы, стар и мал — как будто белены отведали: стали разговорчивы, крикливы, непоседливы.

Даже безответная мачеха Румаша — Лизук, знающая не более десятка русских слов, стала ходить на бабьи сходки. А этот одиннадцатилетний тихоня Тарас! Однажды вернулся домой с разбитым носом, без переднего зуба. Не скулит, чертенок, а сопит и помалкивает. Еле дознался Румаш, что братишка пострадал «за идею», вступился за своего уехавшего в Оренбург учителя Михаила Петровича, которого Семка Золотых обругал слугой антихриста и немецким шпионом.

Румаш ко всему прислушивался и держал пока язык за зубами. Для него теперь яснее ясного: Кояш-Тимкки был большевиком, а Кирилл Мороз — эсером. Гурьянов и все торгаши тоже эсеры. А отец? Наверняка большевик! Недаром еще тогда, уходя на войну, говорил, что правда на стороне Тимкки, велел слушаться его и жить, как он.

Гурьяпов управлял всеми делами купца Белобородова в Ивановке. Сам купец жил в уездном городке Стерлибаше и в Ивановку наезжал редко.

Румаш служит и Белобородову и его приспешнику Гурьянову: день торгует в магазине купца, а утро и вечер обихаживает хозяйство его управляющего. В душе Румаш так и называет своих хозяев: большим буржуем и маленьким буржуйчиком. Словечки эти он не сам придумал. Их подсказал ивановский большевик Егор Клейменкин, а для Румаша — дядя Гора.

Когда фронтовик Клейменкин появился в селе, осиное гнездо торгашей сердито загудело. Клейменкин-то, говорят, никого не боится, честит именитых людей села. Торгаши стали поговаривать о красном петухе: то ли хотели подпалить избенку большевика-антихриста, то ли боялись, что тот сам пустит но Ивановке красного петуха.

И Румаш однажды, в тот поздний час, когда покончил с делами, направился прямо к «антихристу», обитавшему в одном из переулков Базарного конца.

Дядя Гора, как тот велел себя называть, хотя и не помнит отца Румаша, но слышал о нем от товарища Авандеева (Румаш просиял при упоминании этого имени), с которым недавно встретился в Оренбурге. Авандеев состоит членом Оренбургского комитета большевиков.

Спустя два дня на заре Румаш расклеил по селу объявления о собрании-митинге, на котором товарищ Клейменкин будет говорить о войне и миро, о земле для крестьян, расскажет о положении на фронте и задачах партии большевиков.

Сходка началась прямо на площади. Сначала выступал Клейменкин, потом один из учителей двухклассного училища. Говорил и Гурьянов. Те двое горячились, выкрикивали разные непонятные словечки. Голос Гурьянова звучал тихо, степенно, увещевающе. Обращаясь к собравшимся, называл их не товарищами, как Клейменкин, и не гражданами, как учитель, а православными, как церковный староста, пугал их не голодом и разрухой, а страшным судом, Михаилом Архангелом и его ерихонской трубой, которую он называл и-е-рихонской. Румаш прыснул, вспомнив о «светопреставлении» в Чулзирме.

Потом снова говорил Клейменкин. Он обращался к фронтовикам-инвалидам, солдаткам и молодежи. Показав рукой на Гурьянова, он как бы заклеймил его:

— Не об вас печется, дорогие товарищи, этот тихоня и святоша. Он старается угодить хозяину, защищает интересы буржуев и помещиков. А кто он сам? Он тоже маленький буржуй! Такие буржуйчики опаснее крупных капиталистических акул. Те открыто грабят трудовой народ, преследуют большевиков, травят собаками рабочих и солдат, а эти — исподтишка, прикидываясь друзьями и защитниками трудовых крестьян…

А через день после сходки Гурьянов позвал к себе Румаша.

— Вот что, миляга, — сказал внешне доброжелательно и спокойно. — Говорят, что ты ходил но ночам к этому антихристу, помогал ему собирать на сход своих голодранцев. Теперь никто из купцов в Ивановке не возьмет тебя в приказчики. И мне неможно держать большевистского прихвостня, — перед людьми нехорошо. Езжай-ка, малец, туда, где не знают о твоих дурацких проделках. Я понимаю, что это у тебя от отроческого неразумения… Не хочу зла своему куму и его семье. Хозяин давно просит меня подыскать ему паренька — мастера на все руки, чтоб и в магазине умел торговать, и кучером мог быть, да чтоб язык башкирский знал. Будешь жить у него, в Стерлибаше. А я ежемесячно буду выдавать твоей семье все по прежнему уговору. Но помни, то только в том разе, ежель будешь вести себя там разумно и служить усердно. Посоветуйся с домашними, коли согласен, завтра же отправишься с оказией в Стерлибаш.

Румаш за советом отправился к дяде Горе. Тот, сумрачный, шагал из угла в угол своей квадратной глинобитной избенки. Румаш впервые обратил внимание, что дядя Гора припадает на одну ногу. «Видать, раненый, бедняга», — подумал про себя.

Выслушав парня, Клейменкин сказал:

— Что верно — то верно. Теперь торгаши да кулачье не дадут тебе тут житья. Пожалуй, езжай. Скоро и я подамся в Оренбург. Ивановку голыми руками не возьмешь. Осиное гнездо и есть…

— А если и я с вами, в Оренбург? К дяде Авандееву. Он бы и меня сделал настоящим большевиком.

— Не спеши, дружок, — дядя Гора улыбнулся. — Не можешь ты пока бросить семью. Теперь таких, как ты, все дороги ведут к большевикам. Если невтерпеж будет у Белобородова, иди прямо к товарищу Шепелеву, руководителю стерлибашских большевиков. Он вместе с Авандеевым отбывал ссылку.

Решиться уехать еще за сто с лишним верст от берегов Ольховки Румашу было непросто. Но он вспомнил сказки Шатра Микки: счастье дается человеку не сразу.

…«Большой буржуй», Аверьян Павлович Белобородов, принял Румаша хорошо. Приглянулся он и купчихе. По вечерам на кухне читал ей журналы, газеты и поваренную книгу, порой выслушивал ее брань в адрес большевиков. Иногда купчиха шутила:

— А ты, Ромась, случаем не большевик?

— Нет еще, Настасья Петровна, — смеялся Румаш, — не берут меня в большевики, говорят, ростом не вышел. Вот подрасту, тогда, может, и примут…

Каждое утро Румаш запрягал лошадь в дроги с сорокаведерной бочкой и ездил за водой к роднику.

Писем он не получал ни от Оли, ни от Илюши. Да и Тражук помалкивал. A он строчил письма другу, ждал объяснений… Но ответа все нет и нет.

Разлука ты, разлука, Чужая сторона.

Стерлибаш мало чем отличался от Базарной Ивановки. Улиц было больше, да совсем не встречались глинобитные кособокие избушки, крытые соломой. Лавки и магазины располагались не кучей на площади, как в Ивановке, а в одном ряду с богатыми домами на главной улице.

По утрам и вечерам на улицах Стерлибаша, совсем как в Ивановке или Каменке, подымались тучи пыли, мычали коровы, блеяли… только не овцы, а козы. Тут Румаш впервые узнал, что рогачи-бородачи скорее городские жители, чем сельские. По город все же есть город. Жили в нем не крестьяне-землепашцы, а рабочие, купцы-аршинники и чиновники. О рабочих когда-то много рассказывал Румашу Кояш-Тимкки, давая читать газету «Рабочая правда». Здесь же Румашу позже довелось познакомиться с рабочими.

Наконец Румаш получил сразу три письма из Каменки. Ожил, повеселел, а тут его поставили приказчиком в магазин — зазывать башкир на их родном языке. Повеселевший Румаш не мог обойтись без шуток-прибауток. Играя у дверей магазина железным аршином, он выкрикивал скороговоркой:

— Эй, башкурт, заходи в баш юрт. Всегда у нас бар лучший кызыл товар. Купишь кызыл товар, полюбит тебя кыз, и сам станешь, как девка, кызыл…

А иногда последние слова звучали иначе: «Тогда сам станешь баш и кызыл, как кумаш».

Смеялись башкиры, проходя в магазин, смеялись приказчики, смеялся белобородый Белобородов.

Хозяин скоро перестал веселиться. Его старший приказчик знал отдельные слова по-башкирски, особенно такие, как «кыз» и «кызыл». Последовало строгое внушение Румашу от Белобородова:

— Шути, милый, да не завирайся. Чтоб слова «кызыл» я больше не слышал. Понял?

— Понял, Аверьян Палч! — ответил Румаш, почему-то весело улыбаясь и тем самым озадачив хозяина. — Больше этого не будет, даю вам честное слово.

Румаш побывал у Шепелева уже не раз. Тот принимал его как сына, а за два дня до белобородовского внушения Румашу Шепелев объявил:

— Пора тебе, парень, уходить от хозяина. Скоро и мы здесь устроим нашу, рабочую, настоящую революцию.

Румаш после разговора с хозяином взял свои пожитки, доложил на кухонный стол записку и, пока все спали, ушел из дома.

Через час сонная купчиха вбежала в спальню к супругу, держа в руке бумажку и слезливо бормоча:

— Ромась-то… Ромась-то ушел от нас. Кто же будет читать мне теперь книжки…

— Как ушел? — встревожился купец. — Не унес ли с собой чего?

— Не-е… Ромась чужого не возьмет. Честный он, — бормотала расстроенная супруга.

Муж вырвал записку из рук жены, глянул в нее и побелел. Потом, натягивая штаны, сердито вспылил:

— Дура неотесанная! Даже того не поняла, что Ромась твой боль-шевик. Вот какого змееныша подсунул нам Гурьянов.

Записка гласила: «Прощайте, буржуи, не поминайте лихом».

 

20

Наступила осень с темными долгими вечерами. Пора улахов. Бывало, в эту пору зажигались огни во всех домах Чулзирмы. А когда они один за другим гасли, то там, то здесь сияли одиночные огоньки — полуночники, То были огни улахов. На самой длинной улице Малдыгасе таких полуночных огней бывало больше. И всегда светились окна еще в двух просторных избах, где собирались старухи, женщины и подростки слушать сказки Шатра Микки и Курипун-Лявука. Молодые замужние женщины занимались рукодельем дома при свете керосиновых ламп.

Так было. Но в этом году керосиновую лампу снова сменила древняя лучина: керосин подорожал, а потом и вовсе его не привозили. Давно отвыкшие от лучины бабы не стали работать при неровном чадящем свете. Но девушки не сдались. Они и прежде прибегали к лучине, когда непоседливые парни нечаянно роняли на пол хрупкую стеклянную лампу.

Любители сказок собирались, как и прежде, в Малдыгасе, но кое-что изменилось. Мужики решили, что не стоит зажигать лучину, дыма хватало и от самосада, а слово-то слышно и в темноте. Но без света люди осмелели: все чаще и чаще стали задавать всякие вопросы, сбивающие и прерывающие сказочника. Раньше бородачи зашикали бы на нарушителей спокойствия, теперь же помалкивали, прислушиваясь к новым голосам. Постепенно сказочников вытеснили другие говоруны — бывшие фронтовики. Они поведали про бурную саману, взбаламутившую весь городской люд. Она проникла и в окопы и все там перепутала, перемешала… Новые «сказочники» часто начинали спорить между собой, шумели, переругивались.

Старики удивлялись смелости и словоохотливости молчаливых и скромных в прошлом молодых односельчан. Отголоски бурных событий все больше проникали в глухие чувашские деревни, пробуждали у народа интерес к повой жизни. Впрочем, о том, что дело идет к большим переменам, прямого разговора в деревне не было.

По вот и в Чулзирме и в Сухоречке появились солдаты, которые называли себя большевиками. В Чулзирме сразу двое: Вись-Ягур и Летчик-Кирюк, в Сухоречке только один: Николай Радаев. На поверку оказалось, что в Сухоречке — один, да настоящий, а здесь — оба липовые.

Летчик-Кирюк, чуваш из Самлеи, приехал в гости к тетке и осел в Чулзирме. Он не знал, что чулзирминские девушки прозвали его «Летчиком», и именовал себя матросом. Да и носил он черную бескозырку с длинными лентами, черный бушлат со светлыми пуговицами, длиннющие клеши. Штанины, сильно расширявшиеся книзу, так, что напоминали юбку, вызывали насмешки чулзирминских девушек. Они же разузнали, что Летчик женат, но бросил жену и ребенка еще до войны — подался в город. Как проникло в глухую чувашскую деревню слово «летчик»? Никто не знал. Возможно, сам Кирюк нечаянно и подсказал его.

Форсистый Кирюк и большевиком-то назвался, чтоб удивить мужиков и покорить девчат. Но, заметив косые взгляды бородачей, пустил слух, что был большевиком, а теперь перешел в меньшевики. Чулзирминцы недоумевали: «Что бы это все значило? Про большевиков говорят, что они немецкие шпионы, а эти чьи же? Должно, хранцузские аль аглицкие»; другие, что поумнее, решили, что Кирюк — просто болтун.

Деда Ермишкэ эти вопросы не задевали. Он решил, что бывалый человек может знать, когда вернутся с фронта его сыновья. Он установил какое-то дальнее родство и позвал Кирюка к себе домой.

Увидев невесток Элим-Челима, Летчик растаял: молодые, красивые, веселые солдатки. Праски назвалась самлейской и сказала, что помнит Кирюка. Летчик, улучив момент, шепнул землячке, что не только помнит ее, но и любит.

Старик, высекая огонь, бормотал:

— Вот так, дорогой мой солдатик, я тебе довожусь уккой.

Кирюка устраивало такое неопределенное родство, он не спускал пламенных глаз с Праски и вызвал-таки ответный огонь, вспыхнувший гораздо раньше, чем загорелась трубка Элим-Челима.

Задымив трубкой, старик засыпал Летчика-матроса вопросами: когда кончится война, когда его сыновья вернутся. Кирюк, не задумываясь, сочинял ответы, по добрый старик не чуял вранья и слушал развесив уши.

Старшая сноха пекла блины, младшая села за стол рядом с гостем. Речь Летчика стала совсем бестолковой… Он молол о непобедимом русском флоте, о царе, сбежавшем на корабле в Англию, о немецком царе, которого зовут Кайзером, о Гришке Распутине…

Старику было неинтересно слушать о кайзерах и Распутиных, и он в третий раз повторял:

— Говорю тебе, мой младший в Румынии воевал. Вот уже третий месяц письма нет. Ак дела в Румынии?

— Ах, в Румынии? Ежель в Румы-ни-ии… — Кирюк обдумывал, как ловчее соврать, и, ущипнув под столом соседку, решил потрясти деда сообщением: — Не дождетесь вы сына, милый кукка. Скорее всего сложил он свою буйную голову. В Румынии полностью разгромили наших. Без поддержки флота бессильны наши войска, а в Румынии моря нет.

Солдатке надо бы заголосить от такого известия, но она не вслушивалась, стараясь побольнее наступить на ногу соседу.

Дед Ермишкэ попик было головой, но вдруг встрепенулся:

— Ак нет моря? Помнится, игрусь писал, что их везли на орабле по Черному морю. Так мне прочитала соседская девка… идери. Она писать негоразда, но читать умеет.

— Что же ты, почтенный кукка, веришь сопливой девчонке, а не мне — матросу? Черного моря в Румынии нет, оно в Турции. Запомни, кукка, в Турции, — матрос прижал ногой ногу Праски.

Когда гость поднялся из-за стола, Праски еще раз обожгла его взглядом и юркнула в дверь. Дед Ермишкэ остался за столом. Убитый словами гостя, он не заметил его ухода.

Хвеклэ стояла на страже чести дома. Встревоженная поведением Праски, она после подозрительно быстрого исчезновения гостя настороженно прислушивалась. Нет, калитка не стукнула. Хвеклэ тихонько вышла во двор. Из распахнутой двери саманной клетки доносилось хихиканье Праски и приглушенный прерывистый голос матроса. «Ох, опозорит наш дом эта самлейская вертихвостка. И коршун-то самлейский. Как же быть?!» Хвеклэ метнулась к плетню и шмыгнула в дыру, проломанную мальчишками. Кидери оказалась дома. Быстро сообразив, чем взволнована Хвеклэ, она расхохоталась, но, тут же спохватившись, поспешила ее успокоить:

— Эх, была не была, попытка — не пытка! Попытаюсь спасти дом своего жениха Элим-Челима от бесчестья, — и юркнула в ту же дыру в плетне.

Хвеклэ осерчала было не на шутку, но, услышав за плетнем крик Кидери: «Где ты, соседка! Послушай, что я тебе скажу», — просветлела лицом и не спеша отправилась домой, задержавшись у ворот. Калитка открылась, и мимо пробежал Летчик-Кирюк, как будто за ним гнался злой дух Керемет.

Хвеклэ только руками развела: «Как же это я, старшая в доме, мать десятилетнего сына, ничего не могла придумать! Ну и Кидери! Ну и девушка. Кому-то ты достанешься, кого осчастливишь, чей дом осветишь?!»

Хвеклэ вошла во двор, а Кидери — спасительница чести дома — закрывала дверь клети. Заметив приближающуюся хозяйку, она подняла палец, оказала вполголоса:

— Тише! Прогнала меня. Плачет!

Женщины присели на дубовую колоду. Первая заговорила Хвеклэ:

— Как тебе удалось выпроводить этого коршуна?

Кидери улыбнулась:

— Как? Просто… Он ведь не солдат, не матрос и не летчик! В Самаре чем-то на базаре торговал. Стащил бумаги брата-горбуна и ни на какую войну не попал. Звался он не Кириллом, а Петром — по бумагам брата. Потом чем-то был напуган, бежал в Чулзирму. Побоялся в Самлей ехать.

— Господи! Откуда ты все это знаешь? И какое ему ты сказала слово? Мимо меня как ошпаренный проскочил.

— Сказала, что приехал из Самлея его брат, сидит сейчас у Надалякки и дожидается его. Лошадь, мол, не распрягает, хочет сразу его увезти.

— Но это неправда?

— Ну и что! Он — такой врун, вот и я придумала, — засмеялась Кидери. — А узнала про его штуки от Уксинэ. Это Симун рассказывал. Павел мучи живот себе надорвал от смеха, когда слушал от Симуна пичче про похождения Летчика-матроса.

— Но почему тебе вздумалось послать его именно к красавице Надали?

— Он тоже хорош собой. Вот и пойдет теперь у нас в Чулзирме порода красавцев Мамонтовых. Это его настоящая фамилия.

— И чего болтаешь? Язык-то у тебя без костей. Ерунду мелешь, прости господи.

— А вот и правду говорю! Не выпустит теперь вдовица Летчика-красавчика. Попомни мое слово, женит его на себе…

…Другой ненастоящий большевик, появившийся осенью в Чулзирме, был все же настоящим солдатом фронтовиком. И не какой-нибудь самлейский, а чулзирминский, из рода Ягуров. Этот был насквозь Ягуром: Егор Егорович Егоров. Потому и прозвали его на селе Вись-Ягуром. Мяса и костей на нем хватило бы на троих. Отец и мать, братья и сестра Ягура были на редкость мелкими. Он же с детства выглядел в семье верблюдом в овечьем стаде.

Когда он заговаривал, казалось, мутный бурлящий поток обрушивается в крутой овраг. Толстые мясистые губы Ягура не умели улыбаться, а мутные глаза — загораться весельем. Вись-Ягур никогда не смотрел в глаза собеседнику, а если б глянул, враз бы нагнал на него холоду.

Нa другой же день, как Вись-Ягур появился на селе, он собрал мальчишек своей улицы, пообещав им показать какое-то особое ружье, и разослал их созывать чулзирминцев на сходку. Мальчишки, гордые доверием, возбужденно кричали под каждым окном: «Эй, хозяин! Иди к Вись-Ягуру, он покажет ружье и расскажет про войну». Это была явная отсебятина сорванцов. Солдат о повестке дня не объявлял.

Народу собралось негусто, но в небольшой избе Ягуров все-таки стало тесно.

Первым пришел сосед, Смоляков, за ним Мирской Тимук. Пожаловал и сам Хаяр Магар…

Собрались почти одни куштаны, которые не боятся пи бога, ни черта. Хаяр Магар к тому же ростом и мрачным видом мало уступал Вись-Ягуру.

— Незаконное дело творишь, Егор Егорыч, — сказал Смоляков своим тихим голосом. — Есть у тебя дозволение старосты собирать народ? Хочу упредить, чтоб тебе самому же не было худо.

— Заткнись ты, кровопивец, — гаркнул солдат. — Не надо мне дозволенья царского старосты. Долой царскую и керенскую власть! Я сам себе власть, а ты можешь катиться колбасой, не с тобой, а с чувашами буду говорить.

Смоляков перечить не стал, на всякий случай шмыгнул за спину Хаяра Магара.

— Ну что ж, Ягур. Давай тогда балакай по-чувашски, — сказал Магар. — А торговца нашего не трогай. Выкладывай, зачем позвал? А ружье свое показывай мальчишкам…

— Долго будем мы йываш-чувашами? — начал Вись-Ягур. — Хватит! Разини вы, растяпы! Сколько добра лежит у вас под боком, а вы не можете протянуть руки. Имение помещика Киселева от нас всего в пяти верстах. Так чего, говорю, ждете? Башкиры или русские могут опередить. Давайте всем миром ночью вывозить добро! Наше оно. Мы и наши отцы работали на помещиков. Я сам вас поведу. А кто станет поперек, получит пулю…

Тут-то солдат и показал свое ружье, потряс им, подняв над головой. Кое-кто немедленно смылся. Остальные придвинулись ближе.

— Вон ты какой, — усмехнулся Хаяр Магар, — Пожалуй, правильно говоришь. Но одного твоего ружья не достаточно. Мы у себя тоже кое-что отыщем. Надо обмозговать. Да только вот зачем шума столько? Такое дело делается тихо.

Никого из Мурзабаев на этой сходке не было Павел никогда не ходил ни на какие сборища. А Симуну было не до дурацкой болтовни: он отделялся от Мурзабая.

Симун переселился на новое место быстро. По старинному обычаю Мурзабай устроил нимэ. Работали чулзирминцы всем миром. Угощал участников нимэ сам Павел Иванович у себя. Там же Мурзабай принимал и тех, кто строил жилье Тражуку. Симун не забыл своего обещания вытащить друга из землянки.

Симун долго выбирал себе место для дома. Выбрал на горке, на крутом берегу Каменки, за гумнами. Здесь бы давно кто-нибудь построился, но было далеко до воды. Колодец рыть на высоком плоскогорье — бесполезно. Таскать воду из села — трудно: в гору, да и далеко. Симун решил проложить по крутому склону Каменки широкую отлогую дорогу, чтоб по ней можно было не только возить воду, но и гонять скотину на водопой.

Дружба Тражука и Симуна в совместной работе окрепла. Письма от Румаша они читали вместе. Тот написал, что больше не работает приказчиком, ушел на кожевенный завод. Приехал бы в Чулзирму, да нельзя, некогда. Румаш очень нужен большевикам: знает языки…

— Взглянуть бы на Румаша, — мечтал Симун, — поговорить бы с ним! Вот бы приехал!

— Да, вишь, некогда ему. На революцию работает.

— Какую еще революцию? — прикидывается наивным Симун.

— А я больно знаю какую. Вот Румаш знает…

Беседы происходили осенними вечерами. Плаги, уставшая от хлопот по устройству дома, засыпала на новой печи, а мужчины после ужина беседовали при свете керосиновой мигалки. Мурзабай выделил Симуну керосину из своих запасов, по мало. Надо было друзьям позаботиться о лучине. Лучшая лучина — из чилиги. Ее обдирают, отбивают молотком до мочалки, сушат на солнце или на печке. Такая лучина горит ровно и ярко. Тражук привез целый воз нарубленной чилиги.

Когда он кончил заготовку, Симун сказал ему:

— А теперь надо освятить лучину в улахе. Жених ты, а сидишь вечерами со мной. Девчата по тебе сохнут.

Так и прогнал парня-отшельника в улах с пучком лучины под мышкой.

А в какой улах идти Тражуку, если Уксинэ нет ни в одном улахе? Отстала она от чувашских обычаев. Долга читает книжки при керосиновой лампе. «Пойду-ка я в тот улах, где Кидери. Авось Уксинэ придет навестить подругу».

— Вот еще один парень пришел с лучиной, — встретила его хозяйка улаха, приветливая баба Альдюк. — А лучина-то какая! Медово-желтая, мягкая, как кудель. Проходи, Тражук. За такую лучину тебя поцелует любая красавица! Выбирай!

— Не пугай его, Альдюк ингэ, — засмеялась Кидери. — Убежит еще с лучиной.

Завсегдатай этого улаха Зар-Ехим жег лучину из осины.

— Твоя лучше, Тражук, садись и жги ее сам, — обрадованный Зар-Ехим уступил место товарищу и подсел к Кидери.

Девушки работают: одни прядут кудель, другие вяжут чулки. Не вышивают. Для этого рукоделья нужен свет поярче.

У Кидери обе руки заняты. На большом гребне пук льна, ковыльно белого, как волосы у Тражука. Тянет она лен из гребня, сучит нитку смоченным слюной пальцем левой руки, а правой крутит веретено, то приближая его к себе, то отставляя. Тянет нитку, накручивает ее на веретено, поглядывает искоса на нового хранителя огня, думает:

«Эх, Тражук, Тражук, льняные волосы, васильковые глаза, да пустая твоя головушка. Когда же она у тебя поумнеет, когда глаза твои посмотрят прямо и встретятся с моими?!»

Ничем не выдает себя нетерпеливая, однако ж гордая девушка. А рядом с ней протирает штаны назойливый Зар-Ехим. Он не из тех парней, что сидят смирно. Рука Ехима, как змея, скользит за спину Кидери.

— Не замай! — Кидери шлепает парня но лбу чесальным гребнем. Девушки смеются, смеется и сам Ехим. Смеется и Тражук, но внезапно смех его обрывается. За окном метнулась знакомая тень. Раскрылась дверь, вошла Уксинэ. Задрожали руки у парня.

— О, и наш Тражук здесь, — удивилась она. — Ты, как древний жрец, поддерживаешь священный огонь, огонь улаха, — и усмехнулась, гордая своей ученостью.

Тражук смутился. Лучина выпала из его рук, улах погрузился в темноту. Девушки ахнули. В наступившей тишине прозвучал звук пощечины и сердитый голос Кидери:

— Не приставай, красный куржанак! А ты, телок недолизанный, — это уже явно обращаясь к Тражуку. — Какой из тебя жених, если лучину не можешь удержать. А туда же — по улахам вздумал таскаться! Зажигай скорее лучину!

Девчата вновь смеются. Смеется и Уксинэ. Зар-Ехим сопит. Свет не загорается. Хлопает дверь. Тражук, спотыкаясь, выходит на улицу. Перед Уксинэ так его унизить! «Пусть Симун пичче сам ходит по улахам».

Тражук постоял на перекрестке и решительно повернул домой. Но прежде он оглянулся: в кромешной тьме замигал огонек покинутого им улаха.

— Жгите мою лучину, жрецы, жрицы… несчастные! Я вам больше не слуга!

 

Часть вторая

 

1

Осенью вернулся в Сухоречье и Николай Васильевич Радаев, «любимый дядя Коля» Илюши и Оли.

Этот первый настоящий большевик в Каменке, не созывая пока сходок, как Вись-Ягур, наблюдал за земляками, вел с ними беседы. Собирался он и в Чулзирму к чувашам, да не знал, с кого там начать. Тут-то и помогла Оля. Между племянницей и дядей началась дружба, особенно после того, как Оля рассказала ему о женихе. Оказалось, что в Самаре Николай Васильевич встречал бывшего чулзирминского шорника Захара — отца Румаша, Оля в разговоре упомянула о культурном и вежливом, как Румаш, Симуне Мурзабайкине — Семене Николаеве, о его дружбе с Тражуком. Радаев Семеном заинтересовался.

Павла Мурзабаева он знал хорошо, помнил и его племянника Семена, что когда-то дружил с русской девушкой. А вот можно ли ему верить? Как-никак, его дядя — бывший старшина, вел дружбу с разными там попами да фальшиными. Ну и что ж? Важно выяснить, каким стал сам Семен, понюхав пороху и покормив окопных вшей.

А Семен пока строил себе жилье на высоком берегу Каменки. Дорогу к реке по откосу ему помогли проложить тем же артельным способом — нимэ.

Тражук и Семен углубили дно родника на берегу Каменки и тесали сруб. За этой работой и застал их Олин дядя.

Семен хотя и не ждал Николая Радаева, но не удивился его приходу. О том, что Олин дядя Коля — большевик, он давно слышал от Тражука.

Поздоровавшись с Семеном, Радаев взглянул на его помощника и, протянув руку, сказал своим рокочущим басом:

— А ты, дружок, наверно, и есть тот самый Тражук, о котором мне все уши прожужжали Оля и Илюша. Поклон тебе прислали твои друзья. Чего сам глаз не кажешь?

— Все некогда, Николай Васильевич, — вместо смутившегося Тражука объяснил Семен. — Работаем без отдыха. Вот построим дом и явимся на вашу сторону, на вечерки к русским девушкам. А уж лучину чувашскую с собой захватим, — засмеялся он.

— Слышал про твои прежние подвиги, голубчик, — погрозил ему пальцем Радаев, — А сейчас некому там тебя поджидать! Да и хвост ты отрастил еще в довоенные дни. А с хвостами мы не принимаем.

— Эка беда! Защемлю хвост дверью, и он отпадет, как у ящерицы.

— Думаешь, новый отрастет? — подхватил шутку Радаев. — А дяди Павла не боишься? А суда людского? А бога? В бога, чай, все еще веруешь?

— Не пужай меня, Николай Васильевич. Теперь свобода! И царя нет, и бога нет, и от дяди я отделился, — отшучивался и Семен, прикидывая про себя: «Не балагурить же со мной ты пришел. Ну так выкладывай, чего тянуть?..»

Радаев тянуть и не собирался. Он взял Семена под руку.

— Пользуйся, дружок, случаем, отдохни малость, — обратился он к Тражуку. — А то, вижу, заездил тебя племянничек бывшего старшины. — А отойдя, сказал Семену: — Так свобода, говоришь? Не из пужливых, значит? О том и пришел поговорить…

Тражук сидел на венцах нового сруба и невольно слышал обрывки разговора: Радаев и Семен прогуливались взад-вперед по тропинке, то приближаясь, то удаляясь.

— И у нас ведь объявились два большевика. Умора. Слыхал, наверно, про них, коль узнал про сходку?

Это говорил Семен, а Радаев в ответ:

— Как не слыхать. Если б только умора! Ну этот «летчик» просто проходимец. А вот как его… трижды Егор, что ли… тот опасен. Не большевик он, а анархист…

И опять не разберешь, что говорят. Не хотят, чтобы Тражук слышал, раз отходят в сторону. И Тражук отвернулся, честно нахлобучив шапку поглубже, зажал уши. Но, кажется, уже не надо напрягаться. Беседа течет в двух шагах. Остановились, значит, теперь можно слушать, не хоронясь.

— Не пойму я тебя, Семен Тимофеич, — говорил Радаев. — Кто ты? Не большевик, не меньшевик, не эсер и не анархист. Выходит, никто. Ты же разумный человек! И понимаешь все, но хочешь остаться в сторонке. Моя, мол, хата с краю. А хата твоя, вижу, не с краю, а на отшибе. На отшибе да на высоте. От твоей хаты оба берега реки видны как на ладони.

— Ох, не торопи меня, Николай Васильевич, — просил Семен. — Ну как тебе сказать… сочувствую я, если уж на то пошло… Сочувствую большевикам, хотя и не верю, что власть удержат, если возьмут.

— И на том спасибо, — усмехнулся Радаев. — Не веришь сегодня, поверишь завтра. Осталось недолго. А пока наблюдай за проделками этого… трижды анархиста… Богатеев поведет он на имение Киселева! В случае чего, дай знать через Тражука…

— А Илюша уже стал большевиком? — вдруг спросил Тражук.

— Ох уж этот Илюшка! — расхохотался Радаев. А смеялся он так заразительно, что Семен и Тражук невольно начали ему вторить, не понимая, что развеселило гостя. — Ох уж этот Илюша! — повторил Радаев. — Шибко он проштрафился. Наказал я его, разжаловал в анархисты. Отдубасил Илюшка хромого почтальона, а потом сам поил его самогонкой. Бил, приговаривая: «Это тебе за письма, которые ты относил Ваське», а поил, убеждая не делать этого впредь. Плохо, конечно, поступал Афонька Хромой, но чинить самосуд — не порядок.

…Было заметно, что Радаев доволен. Семен ему приглянулся: ничего парень не обещает, но, видать, сделает больше, чем иной посулит.

Семен Радаева понял с полуслова.

— Значит, воришки у вора хотят дубинку украсть? А мы помешать должны, — рассуждал он вслух. — А большой вор, ты считаешь, в наших руках? Надо ли, Николай Васильевич, нам заботиться о помещичьем добре?

— Надо, — отрезал Радаев. — Говорю тебе: не сегодня завтра утвердится трудовая народная власть.

— Хитро ты вправляешь мне мозги, товарищ большевик, — сказал Семен. — Хочешь меня убедить, что большевики, взяв власть, будут не ломать, а беречь, не разрушать, а строить. Если вы такие хозяйственные люди, пожалуй, но только я, по и мой дядя станет большевиком, — усмехнулся он.

— Насчет дяди — большой вопрос! — рокотал бас Радаева. — А за тебя я спокоен. Мозги у тебя на месте: лучше меня сформулировал задачи большевиков после прихода к власти.

Тражук мало что понял из этого разговора, но это не так уж важно! Важно, что дядя Коля и Семен пичче теперь друзья, как Румаш и Илюша…

В Чулзирме о наступлении повой саманы первым узнал Тражук. Он получил письмо от Румаша. Вначале шли сплошные лозунги, которые, видимо, перекочевали на странички прямо с улиц Стерлибаша: «Долой капиталистов и помещиков! Да здравствует Советская власть! Фабрики и заводы — рабочим, земли — крестьянам! Да здравствует председатель Совнаркома товарищ Ленин!..»

Румаш сообщил, что в Стерлибаше провозглашена Советская власть и создай Совнарком с товарищем Шепелевым во главе.

«Для защиты Советской власти от всех ее врагов мы организовали Красную гвардию из добровольцев, — писал Румаш. — Я записался первым. Нам раздали винтовки, но у меня есть и наган. Мы охраняем завод и патрулируем улицы. Напишите, как у вас там, создан ли Совнарком, организуете ли Красную гвардию?»

Тражук показал письмо Семену. Тот прочитал, задумался и вдруг разразился бранью в адрес своего дяди. Когда немного отвел душу, объяснил удивленному Тражуку:

— Черт знает что! Прошло уже десять дней, как большевики взяли власть, а мы с тобой ничего не знаем. Дядя вчера только вернулся из Кузьминовки. Не может быть, чтоб ничего он там не узнал! И Радаев промолчал. Не доверяют мне ни те, ни другие.

Тражук только удивленно хлопал глазами.

— А может, Радаев и вправду не знал, а? — задумчиво спросил Семен.

— Он не знал, Семен пичче, ей-богу, не знал… — горячо подтвердил Тражук.

— И чего божишься, святая ты душа. Откуда тебе знать, чего знал и чего не знал Радаев? Хотел бы я, чтоб ты и меня так же горячо защищал, ничего обо мне не зная, — и Семен раздул щеки, захлебываясь тихим смехом и явно приходя в хорошее настроение.

— Вот что, друг, — сказал он, став серьезным, — беги в Сухоречку, пусть Радаев почитает письмо от Румаша. Тогда увидим, знал он или не знал. Да спроси, что нам делать с куштанами, если они примутся за имение Киселевых. А я пойду к дяде Павлу, выпью с ним чарку, чтоб он развязал язык.

Павел Иванович, оказалось, знал многое. Он привез газеты с декретами повой власти о земле и о мире. Перед приходом Семена Мурзабай по газетам пытался понять: кто же пришел к власти? Все фамилии, кроме Ульянова-Ленина, были ему незнакомы.

Декреты пришлись Мурзабаю по душе, особенно о земле. Не надо будет платить за аренду. Да и о мире правильно. Все вроде бы хорошо, а вроде бы и ненадежно. Эх, кабы было полное согласие в самой России. Что там в России, в самой-то семье согласия нет. Семен за большевиков, а Назар… Где-то он теперь, Назар, и где его генералы? Корнилова и других, говорят, пересажали, а от Назара нет известий. Живой ли? А если живой, наверно, будет стрелять по большевикам.

Мурзабай, увидев вошедшего племянника, хотел было спрятать газеты.

— Думал, кто чужой, а это ты, оказывается, — смущенно оправдывался он. — Во всем разобраться надо. На, читай, скажи свое мнение.

Семен был доволен! сегодня дядя и без самогона разговорчив. Он схватился за газеты, а дядя рассуждал!

— Белянкин меня удивил. Он, видишь ли, теперь не против большевиков! Мы, объявил, левые эсеры, голосовали за Советскую власть, но входить в правительство пока воздержимся! Мы, говорит, будем признавать Советы потому, что у пас есть свой — Совет крестьянских депутатов. Это что же, выходит, он стоит за двоевластие? Белянкину я не верю. Ну вот не лежит к нему душа, хоть ты что!

Дядя и племянник в разговоре сошлись на том, что это начало чего-то нового. Но если Павел Иванович чувствует перед этим новым душевное смятение, то в душе Семена росла надежда на то, что грядущие сдвиги ведут к лучшему. У Семена укреплялась вера в правоту и силу власти народа.

Мирзабай все-таки предложил Семену «обмыть новую власть», по племянник отшутился:

— Если обмывать, тогда и воевать за нее надо, а я по здоровью признан негодным к строевой службе.

Радаева Тражук в Сухоречье не застал. Тот, уезжая в город, откуда, по словам Ильи, получил какое-то важное известие, наказал:

— Если скоро не вернусь, Илюша, не забудь про друзей — чулзирминцев! Познакомься с Семеном Мурзабайкиным! Пусть они с Тражуком наблюдают за Вись-Ягуром.

«Значит, доверяет», — порадовался Семен, услышав от Тражука напутственное слово Радаева.

— Как уследишь за этим проклятым куштаном? — усомнился он.

Тражук пропустил вопрос друга мимо ушей.

В Сухоречке поднялся спор из-за письма Румаша. Илюша понял буквально заключительные слова: «как у вас там?» Он и настаивал на том, что и в Каменке надо создать Совнарком и организовать Красную гвардию. А рассудительный Спирька толковал эти слова шире: они, мол, относятся не к селу, а к уезду или даже губернии. Но горячность Чугунка было трудно охладить трезвым словом. Он на пальцах пересчитал, кого из сухореченских можно записать в Красную гвардию, — надежных ребят на своем берегу явно по хватало. Тогда он перебрал всех парней из Чулзирмы, с которыми их познакомил Румаш на лугу в семик, — и пальцев на руке не хватило.

Оля попыталась погасить спор:

— Может быть, Илюша и прав, но надо ждать дядю Колю. Без него нельзя начинать. А ты, Тражук, сам поговори с Семеном Тимофеевичем. Расскажи о наших разговорах.

К удивлению Тражука Семен отнесся к его рассказу вполне серьезно:

— Разумница эта Оля Чернышева: надо, конечно, ждать Николая Васильевича. А если он не скоро вернется? Чугунов, допустим, горячится. Но… но почему бы нам с тобой не привлечь Яхруша, племянника Вись-Ягура?

— Верно! — Тражук понял намек Семена. — Хведюк сможет наблюдать за своим новым зятем — Летчиком, Ундри — за Пуян-Танюшем…

В горнице одиноко пьющего самого Павла Ивановича появился Тимук.

— Пал Ванч, можно слово сказать?

— Скажи два, три… В поминальник запишу, Тимохвей Емельяныч, — съязвил хозяин, удивившийся, услыхав от Тимука «Пал Ванч» вместо обычного «Павел пичче».

— Разговор не шутейный, Пал Ванч. Дело сурьезное. Имение Аржанова, сам знаешь, разнесли по щепочкам. А Киселева еще цело. Вот и пришел наш черед! Я поеду на трех подводах, если Семен даст своих лошадей. Смоляков, Магар и Танюш — тоже на трех. Вись-Ягур и Летчик-Кирюк… ну у этих только по одной лошади.

— Значит, чертова дюжина получается, — усмехнулся Мурзабай.

— Ошибся ты — четырнадцать выходит, Пал Ванч!

— Нет, правильно все понял! — Мурзабай стукнул кулаком по столу. — Не ошибся я! Значит, не дадим другим, сами разграбим чужое добро! Нет моего согласия! Не будет вам ни одной подводы. Эка удумали! Кому дорогу показываете? Сегодня — мы у помещика, а завтра — беднота у нас. Стоп! А ты-то чего ради стараешься?

Тимук ждал такого вопроса и заранее приготовился.

— Эх, Пал Ванч! Полжизни служил тебе верно, радел о твоем хозяйстве. А оно, вишь, с воробьиный клюв осталось после раздела с Семеном. Может, подумал я, ты и во мне теперь не нуждаешься! Тогда — куда я? А чего ты боишься? Твое дело сторона. В случае чего, все на себя возьму, сам я, без воли хозяина, для себя, мол, старался. Я же — батрак. С меня взятки гладки при новой-то трудовой власти.

Мурзабай с удивлением разглядывал разговорившегося работника — вечного молчальника, будто впервые его увидел. А ведь он совсем не знал его! Ишь ты, о новой трудовой власти заговорил. Уже пронюхал. Еще права свои батрацкие начнет отстаивать. И как получилось, что Тимук пол-жизни на него работал! Все Угахви виновата. Пригрела бездомного сироту — ишь, родственничек жены, нашему забору — двоюродный плетень. Не пора ли его отвадить?

— Если для себя радеешь, твое право! — вымолвил наконец Мурзабай. — Лошадь возьми, а к Семену ходить и не думай! И киселевское добро ко мне не завози!

Тимук сам знает, куда что завозить! Низко поклонившись, вышел.

Мурзабай усмехнулся, выпил стакан успокоительной жидкости. «Вот такое, значит, начало, дорогой племянничек! Начало чего, я спрашиваю? Начало конца. Растаскают Расею по косточкам разные Вись-Ягуры да Мирские Тимуки — деревенские и городские…»

 

2

Отказ Мурзабая от участия в грабеже не смутил истинных защитников: Хаяра Магара и Смолякова.

— Даже сподручнее, что Мирской Тимук сам по себе, — потирал руки Смоляков. — Большевик и матрос — с нами. Они же — беднота, а значит, и главари. Не хватало нам рабочего, вот им и будет мурзабаевский батрак. Все к лучшему, Макар Данилыч.

— А все же сумлеваюсь, — не вполне поддержал его Магар. — Любить Мурзабая не люблю, а уважаю. Башковитый человек. Неспроста он отказывается.

— Был башковитый при царе, а теперь потерял царя в голове. Пьет много, вот и фордыбачится. Шут с ним. Нас он не выдаст. Лишь бы Вись-Ягур не пошел на попятный.

— Не пойдет. Я его атаманом зову. Нравится ему.

— А не взбрыкнет он, когда узнает, что мы на трех подводах, а у него только одна? Он за уравниловку!

— Никуда не денется! А причину найти — твоя забота…

По совету Хаяра Магара будущие налетчики вели себя тихо: в Чулзирме умолкли всякие разговоры о сходке у Вись-Ягура. Простоватому Ягуру было невдомек, что он становился главарем шайки грабителей. Подлинным предводителем был Хаяров, по вдохновителем стал изворотливый лавочник. Он-то привлек и мурзабаевского батрака, и проходимца Кирюка, ставшего обитателем Чулзирмы. Кидери как в воду глядела: женила на себе «анархиста»-кра-савца Падали.

Все было готово, мешала только погода, дороги вдруг сковал мороз. Хотели было дождаться санного пути, но богачи, воспринявшие перемену власти как временное безвластие, торопили. Да и разведчик Тимук донес: управляющий со всей семьей укатил в город, имение сторожил один Ахмет, с которым Тимук был знаком. Магар научил всех смазать погуще тележные колеса. Решено было по совету Магара тронуться ночью после первых петухов, выезжать в сторону гумна и собраться на выгоне. Когда заговорщики расходились, Вись-Ягур нахмурился и грозно предупредил:

— Помните: чтоб все по уговору!

Разведка Семена не дремала: Яхруш и Хведюк заметили, что их поднадзорные старательно смазывали колеса телег. Семен распорядился следить за выездом и послал Тражука верхом в Кузьминовку: прошел слух — Радаев недавно объявился в волостном селе.

Грабители съехались на выгоне, и вдруг Вись-Ягур понял, что богатеи его надули. Магар, Смоляков и Танюш пригнали по три подводы да захватили с собой по работнику. А уговор был: добро делить поровну, сделать по три ездки на одной лошади, без помощников.

— Ах вы сволочи, куштаны, мироеды, кровопивцы! — завопил Вись-Ягур, — Я вам покажу, как бедноту обманывать, — бесновался он, натягивая вожжи. — Да я все село подыму! Мы вас, ненасытных хапуг, самих распотрошим. Не на таковского напали!..

Но и сам он напал не на таковских. С двух сторон навалились на него Магар и Тимук. Смоляков, забежав спереди, повис на вожжах. «Атаман», брошенный спиной на телегу, барахтался под двумя телами, хрипел и брызгал слюной. Смоляков, обдумавший все заранее, выждал минуту и накричал на своих дружков.

— Ах, какой ты горячий, Егорыч! — ласково заговорил оп с Вись-Ягуром. — Ну прямо пороховая бочка. Моя вина — не успел предупредить. Нынче вечером человек приехал из города: оттуда команду гонят охранять имение. О трех ездках и думать нечего, дай бог с одной управиться. Вот я и посоветовал выехать сразу на трех. А у тебя все едино только одно тягло. А насчет дележа не сумлевайся. Все будет по-божески.

Хаяр Магар, все еще не отпуская Егора, вторил Смолякову:

— Ты уж не серчай, что тебя прижали. Дело-то серьезное. И в кого ты такой бешеный? Сразу уж — и село подыму, и распотрошим. Правду сказал Емелька-лавочник: все поровну. Тебя-то, главаря нашего, и вовсе не обидим.

— Ладно, кровопивцы, коли так, — внезапно согласился Вись-Ягур, по тут же рыкнул на Тимука: — Да отпусти ты меня, черт, мирской баран. Ты-то почему на одной подводе? Лошадей хозяин пожалел?

— Мурзабай дал только свою лошадь, — предупредил ответ недогадливого Тимука Смоляков, — а с Семеном не велел связываться…

Вись-Ягур удовлетворился объяснением.

— Пустите, поеду первым, — вызвался он, — чтоб никому не сумлеваться.

Телеги загромыхали по замерзшим кочкам.

Сторож имения Ахмет встретил грабителей гостеприимно:

— Якши, чуваш, маттур, — распинался старый знакомый Тимука. — Молодца, вперед башкурт поспел. Грабить пришел — давай ломай! Клюся не дам. Моя запрягал лошадка, башкурт ехал. Живи там. Клюся не дам, сам бежал как зайца. Якши, чуваш?

— Хорошо, знаком, — похлопал Смоляков Ахмета по плечу. — Давай ходу. Мы тебя не тронем, убегай к башкирам! Никого, мол, в лицо не видал, темно было. Якши?

— Якши, якши, — кивал головой сторож. — Давай, давай, ламай. Моя потом бежать успел. На, бери хванар…

Вись-Ягур, взяв фонарь, обходился без «клюся», где ногой, где руками взламывал двери, распоряжался:

— Быстрей, братцы! Выбирай, что по душе, шевелись!

Спутники его в команде не нуждались: Вись-Ягур светил фонарем, остальные — кроме Летчика-Кирюка — с «летучими мышами», что прихватили заблаговременно. Моряк в темноте подогнал телегу к видному даже в осенней тьме подъезду и грузил на нее мебель. Мирской Тимук предвидел, что куштаны не поделятся «по-божески». Он с разрешения Ахмета вывел из конюшни лошадь Киселевых и заложил в киселевскую таратайку.

Вись-Ягур, нагрузив телегу, выехал из ворот имения первым. Запряженную таратайку Тимука заметил Хаяр Магар. Он привязал к задку своей телеги двух коней. Пуян-Танюш нашел конюшню пустой: выездного коня успел захватить Ахмет. Танюш стал канючить у Магара одного из жеребцов. Магар так рявкнул, что не по-куштански смирный богач отступился и привязал к телеге сеялку: грузить не надо, сама будет катиться.

Летчик вернулся в село вторым. Тимук от него почти не отстал: сидя на таратайке, он правил сытым помещичьим конем. Лошаденка его шла следом. При въезде в село Тимук привязал ее к задку таратайки: еще свернет по привычке к мурзабаевскому двору.

Смоляков схитрил: пересек Каменку у Верблюд-горы и въехал в село со стороны Кузьминовки: еду, мол, с товаром. Магар никак не мог справиться с норовистыми помещичьими конями, не желавшими следовать за крестьянской телегой. Сеялка Танюша тоже оказалась с норовом: она то отвязывалась, то застревала в колдобинах, то упиралась в кочки. Магар решил свалить чужое добро на гумне, забросать соломой. Коней на первый случай упрятал в овине, чтобы потом перегнать к сватьям в Ягаль. Пуян-Танюш тоже свернул на гумно. Но все ухищрения ночных воров оказались напрасными. Как только начало светать, во двор Вись-Ягура заявились какие-то незнакомые люди. Ягур рванулся было к ружью, но один из нежданных гостей спокойно удержал его:

— Не падо, Егор Егорыч, Во-первых, здравствуй. Не узнаешь меня? Я — Радаев. Вместе уходили на фронт. Пришел к тебе в гости, а ты хватаешься за оружие.

— Врешь, Радайкин! — недоверчиво зарычал Ягур, поднимая винтовку. — В гости с целой бандой не ходят. Марш отсюда, а то пристрелю, как собак!

Илюша и Спирька бросились было на Ягура, но Радаев цыкнул:

— Брысь, мальчишки! А ты, Егорыч, не балуй с ружьем. На кулаков его надо подымать, а не на бедноту.

Неожиданно на крыльцо выбежала жена Ягура. Она что-то сердито шепнула мужу, улыбнулась пришельцам и сказала на чистом русском языке:

— Милости просим, проходите, гостями будете.

Радаев вошел в избу.

— Эту банду, как ты окрестил ребят, я приставил к двору Смолякова, а они увязались за мной! — объяснил он смущенному хозяину.

Жена Ягура хлопотала у печки.

— Эх, Егор, Егор! — говорил русский. — Бедняк, фронтовик, называешь себя большевиком, а сам стал ширмой для кулаков.

— Не учи меня, учи свою бабу, — огрызнулся хозяин. — Какое твое дело до чувашей! Помещика, что ль, пожалел. Эсер ты аль кадет!

— Монархист я, Егор Егорыч, — пошутил русский. — Есть, значит, дело… Ревком я, если хочешь знать, большевистский ревком. Вместе будем создавать Советскую власть, народную власть. И добро, которое вы у помещика вывезли, теперь народное.

Вись-Ягур слушал рассеянно, поглядывал в окошко: что-то долго не видно подвод Смолякова и Танюша. Не надули бы богатеи.

А Радаев будто читал его мысли, подливал масла в огонь:

— Прост ты очень, Егорыч. Обманули тебя кулаки. Именем твоим воспользовались. А мы ведь в Совет тебя хотели выдвинуть, от бедноты, от фронтовиков. Думали, и вправду за большевиков стоишь. А ты анархист, оказывается, а не большевик…

— А иди ты к едреной матери! — рявкнул Ягур. — Без вас, русских, обойдемся! Теперь свобода! Не суйте к нам носа. Создавай Совет на своей стороне. Мне некогда с тобой лясы точить!..

Ягур наступал грудью на русского гостя и опешил от удара алдаром по лбу.

— Не дери глотку, дурак! — выкрикнула жена Ягура. — Говорила, не связывайся с куштанами, — зачастила она. — Слушайся умного человека. И не в то окошко поглядываешь, ухмах. Лавочник давно заехал к себе через задние ворота, на гумне разгрузился, а Танюш пешком прошел задами. Садись лучше за стол рядком да поговори ладком.

Получив алдаром по лбу, Вись-Ягур присмирел. Никого он не боялся, но маленькой своей жены, «этой ягальской бабы», остерегался.

— Видишь, Егор Егорыч, — смеялся Радаев, — не все чуваши против русских даже в твоем доме. А что, если соберем сходку?

— Баба, она хуже мужика, — бормотал Ягур, садясь за стол. — Особливо если тебе попала вместо чувашки вот такая ягальская майра.

«Майра», весело и свободно балагуря по-русски, угощала русского гостя, а Ягур, насупившись, молчал. Не столько половник угомонил его, сколько слова жены. «Так и есть. Обманули куштаны. Ну, держитесь теперь!»

— Ладно, Радайкин, — сказал он, стукнув кулаком себя в грудь. — Собирай сходку, только уговор: не позорь меня перед народом. Сам скажу, все скажу, что надо…

…Сходку собрали в Малдыгасе, в просторном саманном пятистеннике, где по вечерам слушали сказки Шатра Микки.

Всему дивились чулзирминцы: и тому, что русский из Заречья пришел к ним проводить сходку, и тому, что нет тут ни одного куштана, а особенно тому, что невзрачный мужичонка, сказочник Шатра Микки называется товарищем председателя Симуна Мурзабая. Сказок он нынче не сказывает, молчит как рыба и краснеет как рак. По то, что он сидит за столом в красном углу и Радаев его величает Никифором Иванычем да товарищем Романовым, — разве это не сказка?

А русского зовут еще и ревкомом. Он нынче тут главный.

— Ушла в прошлое власть помещиков и капиталистов, генералов и жандармов, купцов и чиновников, — говорит он. — Власть теперь Советская, народная, трудовая. И в городе и в деревне. И земля отдана крестьянам. Войны не будет. Такие декреты подписал товарищ Ленин…

Не все понятно, что говорил Радаев. Но Симун Мурзабай все объяснил, пересказал его речь по-чувашски.

И еще удивительно, что Вись-Ягур нынче выглядит именинником. Оделся как на той, тоже сидит за столом, смотрит гордо. Но самое удивительное — его слова.

— Товарищи! — громко по-чувашски сказал Ягур. — Бедняки и середняки! Товарищ Радайкин рассказал нам, что власть теперь Советская. Наша власть! — он стукнул кулаком по столу, но сразу под недоумевающим взглядом русского заговорил потише: — Наша, говорю, власть, рабоче-крестьянская, батрацко-бедняцкая, солдатская. Вот я и говорю, наши богачи-куштаны задумали разграбить помещичье имение, а добро теперь народное. Выехали они — каждый на трех подводах, а я, как фронтовик, поехал на одной. Надо было выявить кулацкое нутро. И захотели они обмануть Советскую власть, то есть меня. Без моего согласия захватили они движимое имущество: трех лошадей и сеялку. И все попрятали. Но нас не проведешь: мы к каждому приставили разведчиков и учетчиков. Все учтем, потому как оно теперича народное добро…

Радаев с тревогой поглядывал на Семена: тот только посмеивался, показывая, что оснований для беспокойства нет.

А «разведчики-учетчики», которые раньше и не снились Ягуру, проводили собрание в новом доме Семена. Их было пятнадцать парней — сухореченских и чулзирминских. Сначала они галдели на двух языках. Илюша рассказывал, как он испугал Смолякова, назвавшись Красной гвардией, но его словам русские ребята не смеялись — они были при этом сами.

Чувашские парии надрывали животы над рассказом самого молодого «гвардейца» Хведюка.

— Захожу это я во двор к Надалякке, а там — дым коромыслом. Надалякка разбросала добро с телеги по двору. «Ы-ы-ы, непутевый человек, — завывает, — не зря тебя прозвали Летчиком. И чего ты привез, шуйтан безрогий! А это еще что такое?!» — вдруг взбеленилась она еще пуще, поднимает с телеги огромное зеркало да как трахнет оземь, осколки аж до ворот долетели. А летчик как закричит: «Что ты сотворила, темная баба! Это же зеркало, трюма, значит, по-городскому. Тыщу рублей загубила!» А Надалякка вцепилась ему в волоса и ну таскать Летчика по двору да приговаривать: «Вот тебе трюма, вот тебе трюма!»

Филька смеется словам Хведюка, хотя понял только одно слово «тюрьма».

— Вот что, Тражук, — сказал Илюша, став серьезным. — Напиши-ка Румашу, что и мы организовали Красную гвардию.

— А ты не очень, про Красную-то гвардию, — одергивает его осторожный Спирька. — Что скажет твой дядя Коля? Может, опять анархистами нас назовет.

— Ему не до нас: он скоро поедет по другим селам и деревням устанавливать Советскую власть. А ты все-таки напиши Румашу. Пусть все знает, все поймет. Как ни называй нас, мы еще пригодимся большевикам и Советской власти. Ведь сам дядя Коля позвал пас сюда. Он знает, что мы против наших Фальшиных и ваших Хаяровых.

…Радаев покидал Каменку, а Смоляков уже въезжал в Кузьминовке на улицу, где жил Белянкин.

 

3

Вись-Ягур, поднявший было голову, притих. Добро из имения Киселевых увезли в Кузьминовку. Радаев обещал Вись-Ягура в Совет выдвинуть, а сам уехал. И Симуна Мурзабая и Шатра Микки, то есть товарища Романова, тоже выдвинуть обещал. Романова люди поддразнивают: «Фамилия-то у тебя царская!» Микки, правда, не обижается, вместе со всеми смеется. Не поймет Вись-Ягур: неужели Радаев всех обманул?

Семен тоже не мог понять, почему Радаев не возвращается. Неожиданно появился Белянкин. Семен встретился с ним у дяди.

— Не знают большевики крестьян, — рассуждал Белянкин. — Выдумали разделить деревню: бедняки, середняки, кулаки. Тебя тоже, Павел Иванович, не иначе, объявят кулаком. А какой ты кулак? Радеешь о землице да хозяйство ведешь лучше других. Это же твоя заслуга. В деревне есть хозяйственные мужики да лодыри-лежебоки. Все остальное выдумка всяких там радаевых…

Семен видел: дядя благосклонно внимает Белянкину.

— А где сейчас Радаев-то, не знаешь ли, Фаддей Панфилович? — перебил Белянкина Семен.

Эсер хотел было поставить неожиданного собеседника на место, да побоялся. Бывший старшина наотрез отказался служить обществу — племянника рекомендовал.

— Не знаю, — помедлив, ответил Белянкин. — Ума не приложу.

Собрание крестьян в Сухоречке проводил тот же Белянкин. Чулзирминцев собралось мало. И не удивительно. Вись-Ягур встал посредипе моста, отговаривал односельчан:

— Граждане товарищи! Вертайте обратно. Вот приедет Радаев, выберем свой, чулзирминский Совет!

Поведение Вись-Ягура было необъяснимо, по многие послушались, разошлись по домам. А куштанам Белянкин, видно, сам посоветовал не показываться на миру — никто из ночных грабителей на сходку не явился.

Из чулзирминцев в Совет выбрали Симуна — Семена Николаевича, — его выкрикнул сам Белянкин. И не только в сельский Совет выбрали Николаева, но и на волостной съезд.

Семен и Тражук выехали в город по санному пути. Дядя хотел довезти племянника на своем жеребце, но Семен отказался:

— Представитель крестьянской бедноты доберется на бедняцко-середняцкой лошадке.

Павел Мурзабай на шутку улыбнулся, по наказывал всерьез:

— Смотри у меня! Держись там за Белянкина. Меня не подводи. Я тебя выдвигал. Больше слушай да помалкивай. Приедешь — расскажешь.

Семен удивился, когда Белянкин вдруг выдвинул его и на губернский крестьянский съезд. За него голосовали все дружно: и бедняки и богатеи. Бедняки видели в Семене фронтовика, а богачи — помнили, что он племянник бывшего старшины. Семен сначала было заартачился, а потом согласился. Ни дядя, ни Белянкин не знают, почему он согласился… А он про себя все повторяет один адрес в городе… Не забыть бы! Записать поостерегся. Ух-мах, кого опасался? Плаги-то неграмотная, но о чем-то догадывается своим бабьим чутьем. Собирала мужа в дорогу, украдкой утирала слезы.

— На войну, что ль, меня провожаешь? — улыбнулся Симун. — Если и придется воевать, то не пулей, а поднятой рукой.

Мудрено сказал, а Плаги поняла.

— Кто знает?! — всхлипнула она. — Сам ты не ведаешь, за кого руку тянуть?! Эх, самана, самана!..

…Семен выехал в город на два дня раньше остальных делегатов из волости. Дяде объяснил, что у него дела: надо, мол, приобрести кое-что для хозяйства. Он совсем не думал о покупках. Прежде всего — повидать Радаева! Но побежал прежде всего разыскивать заветную улицу. Однако улицы Медовой почему-то не оказалось. Неужели перепутал, не разобрал на бумаге почерк Оли Чернышевой. раздобывшей адресок. Нет в городе Медовой улицы, хоть ты лопни!

Пожилой чиновник в старой форменной шинели, с блудливыми и наглыми глазами, прошептал прямо в ухо:

— Рано искать Медовую улицу! Вечерком иди на Парковую и там, у ворот, отыщешь свою девку.

«Вот черт, откуда он знает, что я ищу девушку? Но он сказал «девку» и подмигнул. Почему вечером, почему у каких-то ворот?»

В городе всего четырнадцать улиц. Незадачливый следопыт решил заглянуть во все дома под номером десять. На это ушел весь первый день. Нигде не нашел следов Нюры Федуновой. Осталось проверить еще одну улицу — у вокзала. Туда-то он и поспешил следующим утром, наспех попрощавшись с Тражуком, который собирался в обратный путь.

Вчера такой тихий городок преобразился. На улицах толпятся люди. Волнуются, судачат, кричат.

— Конец депутатам!

— Атаман Дутов идет походом на Самару, скоро здесь будет!

— Не пустим! Грудью встанем на защиту Советской власти.

Мимо промаршировала вооруженная винтовками колонна рабочих, свернула к вокзалу на Оренбург. Грянула боевая песня:

Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе. В царство свободы дорогу Грудью проложим себе…

Появились солдаты: немного, человек тридцать. Над колонной вился красный флаг, звучала торжественная песня так, будто в едином порыве слились голоса могучей армии:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов!

Какие слова! Не слышал прежде Семен таких песен. Взволнованный, изумленный, он застыл, глядя вслед шагающим влад солдатам. Медленно двинулся дальше. Рядом щебетали какие-то барыньки, закутанные в меха.

— Боже, как поют, как поют! — восторженно закатила глаза одна. — Сердце трепещет. Я готова расцеловать большевиков!

— Расчувствовалась! — скривила ротик другая. — Эх ты, дворяночка, гнилое сословие. Нас, купчих, не купишь так дешево. Чего доброго, сама большевичкой станешь!

— А что! Раз Блок, божественный Блок за большевиков, и я буду большевичкой, — вызывающе стрельнув глазами в сторону Семена, ответствовала другая.

Семен смутился, плюнул, зашагал к вокзалу.

«Блок. Кто ж такой этот Блок?» — мучительно соображал он, сворачивая на Привокзальную. Да вот она — поперек — запропавшая улица. Только не Медовая, а Медная. Но Семен опоздал: Нюра снимала тут комнатку у старушки в маленьком зеленом домике под десятым номером. Работала в железнодорожном приемном покое. А три дня тому назад съехала. Куда? Хозяйка не ведает.

Семен узнал в больнице, что присушившая его девушка ушла с отрядом рабочих на фронт. Против атамана Дутова. Защищать Советскую власть. Девушка! А он — бывший солдат, мужчина, без дела бродит в такое время, когда один час может все решить, теряет дорогие минуты.

Семен поспешил в комитет большевиков. Опоздал на те же три дня. Рабочий отряд, с которым ушла Нюра, повел на Оренбург Радаев. Семен растерялся. Что делать?

Опустевшая главная улица снова зашумела. Какие-то вооруженные люди размахивали черным знаменем и дико орали.

«Анархисты», — догадался Семен. На заезжем дворе ему снова не повезло. Оказалось, что Тражук уехал и взял с собой какого-то солдата. То опоздал, то поспешил! Помедли он утром десять минут, встретился бы с земляком-солдатом, расспросил бы его…

До ночи Семен пролежал на лавке. Тоска. Не с кем поговорить: хозяин заезжего двора злой какой-то. Семен вспоминал Радаева, думал о Нюре, о себе. Ему стало понятно: в городе много большевиков. Именно здесь формировались отряды для борьбы с засевшим в Оренбурге Дутовым. Вот эсеры и побоялись проводить уездный крестьянский съезд, провели выборы прямо в губернский.

Из горницы вышла нарядная, начавшая уже отцветать дочь хозяина. Семен где-то видел ее давно, еще гимназисткой с косичками, он вежливо заговорил с ней, спросил, кто такой этот Блок.

— О, Блок! Блок — душка, наш кумир, — закатила глазки перезревшая дева, — Певец прекрасной дамы, — Она, сохраняя на лице благоговение, гордо удалилась.

— Спасибо! Объяснила! — засмеялся вслед Семен. — Все вы с ума посходили, старые девки! Не знаешь, так уж молчи!

На третий день жизни Семена в городе приехали и остальные делегаты. Белянкин ходит рука об руку с главным уездным эсером. Делегатский вагон на вокзале захватили анархисты — второй день хозяйничают. Остальные делегаты топтались на перроне возле оккупированного вагона. Вожаки эсеров, поблескивая стеклами пенсне, выражали устный протест, грозились письменным. Анархисты матерно отругивались, обещали пристрелить первого, кто сунется. С поездом из Самары прибыл новый отряд красногвардейцев. Белянкин сообразил быстро, взял с собой двух бородачей — попроще с виду, и кинулся к комиссару. Большевики за полчаса вытряхнули анархистов из вагона, разоружили…

Семен, наблюдая все это, проникался уверенностью, что только большевики могут навести порядок.

 

4

С солдатом, что вез в Чулзирму Тражук, получилось чудно. Он почти вбежал в распахнутые ворота заезжего двора, подскочил к запряженным Тражуком саням и засыпал его вопросами:

— Здесь Пулькин хозяин? Стой, обожди. Чей будешь, русский, чуваш? В Чулзирму едешь? А запасной тулуп есть? Вот и хорошо. Поехали!

Тражук оторопело смотрел на бесцеремонного солдата, а он тем временем усаживался в сани, кутаясь в тулуп.

— Думаешь, я вырс? Нет, я чуваш, только немного забыл чувашский язык, — решил незнакомец успокоить Тражука. — Ничего, за дорогу вспомню. Ты мне отвечай по-чувашски, пойму. Дорогу знаешь? Ну, если не знаешь, лошадь довезет. Да и я не забыл еще дороги на родину. Не горюй, доедем.

По пути солдат рассказал о себе, перемежая русскую речь чувашскими словами. Он назвался Осокиным, братом Тимрука. Звали его, мол, Михаилом, по-чувашски Мишши. В солдаты ушел давно, когда Тражук был маленьким.

Скоро солдат угомонился, поднял воротник тулупа и завалился набок. Но понукаемая лошадь шла шагом. Тражук, преодолевая дремоту, лениво вспоминал город — там он побывал впервые.

Улицы прямые, как струны на балалайке. Деревянные, крашеные дома с крылечками складываются в кварталы — ишь какое слово! Как называется дощатый настил вдоль домов — не выговоришь. Каждый двор обнесен забором, за ним — злые собаки. Главная улица вроде и не шире других, а какая-то нарядная. Тут уж дома каменные, двухэтажные. Ворота железные. Нижние окна — иные побольше ворот, из толстого стекла, а за стеклом разные товары. Тражук целый день ходил по улице, глазел на людей, читал вывески. И вдруг на одной: «Бакалея. И. Д. Половинкин». Так вот где живет жених Наташи Черниковой Виктор Половинкин.

Долго стоял парень в лаптях возле открытой двери, что вела на второй этаж, все вроде ждал — сбежит по ступенькам Виктор Половинкин с револьвером в руке и начнет стрелять, как когда-то в письме обещал… И вдруг заскрипели ступеньки. Тражук отпрянул, спрятался за телеграфный столб. Услышал веселый женский смех. Мужской молодой голос. На улицу из двери выскользнула молодая женщина. Оглянулась, махнула рукой, прошелестела что-то вроде «адю» и зацокала по тротуару каблуками желтых башмачков. Тражук обомлел. Да это же дочка Пулькина, хозяина заезжего двора!

Чудной народ в городе! По снегу и мужчины и женщины в башмачках шастают, или, как Румаш говорил, в штиблетах. А эта, как се… Сафо, кажется, чуднее всех. По красивая, как сказка. Ученая, гимназию кончила, а лепечет по-детски. К отцу: «папуля», мать — «мамулей» кличет. А папуля и мамуля на городских-то не похожи, хозяин совсем как мужик из Сухоречки.

Но Сафо! И чудится Тражуку, что городская красавица к нему под заячий тулуп залезла, шепчет: «Трофим Петров, я люблю тебя. Забудь холодную Уксинэ. А Виктора я не люблю, у него невеста есть».

И вот они уже на салазках — Трофим Петров и Сафо Пулькина! Катятся с горки. Салазки опрокинулись, Тражук уткнулся носом в снег…

— Ах ты, эсреметь! Возница называется. Да что ты дрыхнешь с вожжами в руках! — весело укоряет солдат.

— И не спал я вовсе, — оправдывается Тражук, залезая в сани. — Это под гору буланый понес. Сытый, шуйтан, весь день овес жрал.

— Ври больше. Я проснулся, видел, как ты носом клевал!

Дорога пошла в гору. Солдат выпрыгнул в снег.

— Немного разомнусь. Вожжи крепче держи!

Коню, видать, наскучило плестись шагом — дорога выпрямилась, он норовил удариться в рысь.

— Ну-ну, не балуй! — Тражук натягивает вожжи.

— Не держи. Догоню, не бойся! — кричит солдат.

Буланый рванул. Солдат успел прыгнуть в сани.

— Были, браток, и мы рысаками, — сказал непонятно, вырвал вожжи у Тражука. — Слазь! Сидишь всю дорогу, как улбут. Вытряхивайся из тулупа. Чаю мало пьешь, до ветру не просишься!

Хорошо! Ветер стих. Выглянуло неласковое зимнее солнце. Тражук бодро шагает за санями: «На брата похож солдат-то. Веселый». А Михаил гикнул, хлестнул коня кнутом и крикнул:

— Догоняй! А не догонишь, иди пешком.

Тражук опешил. Кинулся за санями: «А черт его знает, что он за человек. Вдруг какой-нибудь конокрад». Помчался следом, догнал, осталось только ухватиться за спинку санок. Протянул руку и растянулся на дороге.

Солдат с хохотом и гиканьем гнал лошадь дальше. Сердце Тражука колотилось так, что вот-вот выпрыгнет из-под задымившейся паром шубейки. Санки скрылись за поворотом. Тражук поплелся по опустевшей дороге. «Отец пропал из-за собственной лошади. Теперь я пропадаю из-за чужой. Что делать? Дурак, доверился проходимцу».

Добрел к повороту и засмеялся от радости. У кустов стоял буланый, раздувая дымящиеся бока. Солдат сидел на облучке задом наперед.

— Слабо тебе против меня, но бегать можешь! Только нет у тебя сноровки. Дышать не умеешь. Я вдвое тебя старше, но куда тебе до Михайла Осокина! Все мы сделали хороший проминаж: и я, и ты, и буланый.

Тражук окончательно уверился, что солдат — родной брат Тимрука. Такой же шутник. Но когда они снова у. троились в санях рядом, солдат, вдруг став серьезным, принялся расспрашивать про деревенских. И тут Тражук подумал, что Михаил не такой уж ветродуй, как дядя Тимрук. «Уж не чувашский ли это Радаев? Вот было б дело! У Илюши — дядя Коля, а у нас — дядя Миша». Когда Тражук упомянул, что провожал Семена на губернский крестьянский съезд, солдат не на шутку разбушевался.

— Ах ты, рогатый шуйтан. Растяпа! Дубина стоеросовая! Почему мне в городе не сказал? Я бы Симуна накачал! — и солдат даже обернулся, как бы прикидывая, далеко ли они отъехали от города, может, вернуться!

— Ты сам виноват, Мишши пичче, — возразил удрученный Тражук. — Не спросил ничего. Залез в сани и закричал: «Поехали». Чего ж теперь-то ругаешься?

— Да не тебя, я себя ругаю. Намаялся я в поезде, обрадовался, что сразу нашел попутчика, да еще с волчьим тулупом. Ну да ладно. Там он не уйдет от Захара Тайманкина. Знаешь ты Сахгара Святого? Помнишь его?

— Еще бы! — Тражук, захлебываясь, рассказал все, что знал про Румаша, сына Захара, про его письма. Спросил, что это за оружие — револьвер «бульдог», обещанный ему другом.

— Оружие? — усмехнулся солдат, — Детская игрушка, а не оружие. Вот, возьми! — Он вытащил из кармана шинели наган, покрутил барабан, высыпал патроны в рукавицу. Тражук голыми руками взялся за вороненое железо, повертел наган, причмокнул языком от удовольствия и неожиданно заключил, подув на пальцы:

— Им только летом воевать. Больно уж холодное!

— Ты еще дите, — улыбнулся Михаил.

Осокин осторожно заговорил о брате. Тражук многое выложил, что знал о дяде Тимруке, но кое о чем решил умолчать.

Солдат развеселился.

— Умный мужик, а? Грамотный? Газеты, значит, читает, раз выкрикивает: «Долой министров-капиталистов!» А любимое свое словечко не забыл?

— Это заману-то? — усмехнулся Тражук. — Нот, но забыл. Встретит кого на улице, вместо «здравствуй» кричит «замана!». И зачем он коверкает чувашское слово?

— Да это он воображает, что говорит как русский. Твердо. Наверно, у него вместо «капиталисты» получается «габидалисты». Так, что ли? Я сам сначала смешил людей, нажимая на все согласные. А вот «ш» иногда не выговариваю. А правда, умница мой братан? Вот кого надо было бы послать на съезд. Хороший он. Когда умер отец, сказал; «Не горюй, Мишши, выведу тебя в люди» — и в тот же год послал в школу. А потом я его сам научил грамоте. Неужели даже в Совет его не выбрали?

Тражук замялся: нелегко говорить человеку неприятное.

— Пить начал. Да водит дружбу с одними куштанами.

Солдат минуту помолчал…

— Так, говоришь, Симун не заодно с эсерами? Молодец он! — поставил точку солдат и поднял волчий воротник тулупа.

Впереди замаячила колокольня ероховской каменной церкви.

В Ероховке путники задержались дольше, чем предполагал Тражук. Осокин где-то пропадал, вернулся на заезжий, когда зажглись огни.

— Что же теперь делать будем, Мишши пичче? — растерянно спросил его Тражук. — Ночевать, что ли, тут будем?

— Что-что? Я тебе дам ночевать, ек-сэк! Запрягай. Сам буду править. Надевай волчий тулуп и дрыхни. За два часа домчу до дому. Подумаешь, двадцать пять верст.

Тражук и вправду проспал весь остаток пути.

— Вставай, шуйтан безрогий! — узнал он, просыпаясь, знакомый голос солдата. — Ек-сэк! Лошадка тянет меня к мурзабаевскому дому. А я не знаю, куда ехать. Где поселился твой Симун?

Тражук хотел было взяться за вожжи.

— Не дам! — воспротивился Михаил. — Ты только скажи куда.

— Через верхний мост, — буркнул Тражук.

— A-а, в Малдыгас. Люблю. Там беднота живет.

— А потом вправо, на горку!

— Да ты что, очумел? На гумне, что ль, будем ночевать? Ведь не заявляться же к брату ночью. Слышь, петухи поют.

— Угу! — обрадовался Тражук. — Заночуешь у нас, за гумнами… Плаги акка будет рада. Она добрая.

…Солдат Осокин и утром не спешил к брату. Позавтракав у приветливой хозяйки, он отправился в Сухоречку.

Тражук до обеда читал и посматривал в окно. Дом дяди Тимрука стоял за речкой на косогоре. Солдат, видать, от русских еще не вернулся. Тражук решил пройти по улице Твайкки в надежде встретиться с Михаилом еще хоть раз. Но увидел он не Осокина, а его брата, дядю Тимрука, выходившего со двора Смолякова в обнимку с Карпом Фальшиным. Смешная пара. Фальшин в романовском полушубке, на ногах — валенки, Тимрук — в рыжем худом сукмане и в лаптях. Приземистый Фальшин отталкивал от себя тщедушного, высокого Тимрука, а тот, громко выражая свой восторг, лез целоваться. Дядя Тимрук выкрикнул имя отца Тражука и упал на заледеневшую тропинку, вскочил и как ни в чем не бывало, растопырив руки, опять полез к Фальшину. На этот раз Тражук разобрал слова пьяного Тимрука: «Постой, Карп Макарыч, скажи, для-ради Христа, зачем ты отобрал пегашку у Сибада-Михайлы?» И снова Тимрук полетел наземь от сильного толчка Фальшина. Но он вскочил, снова выкрикнул имя Сибады, полез к Фальшину и снова свалился…

Бабы у ворот громко роптали:

— Ай, батюшки, убьет этот непутевый русский Заману-Тимрука.

Тражук застыл на месте. Фальшин сильным ударом сшиб беднягу и принялся пинать ногами. Молодому парню не пристало связываться с пьяными мужиками. «Эх, Илюша не посмотрел бы ни на что, звезданул бы этого Фальшина…» Но в это время кто-то действительно так звезданул негодяя, что тот отлетел на несколько шагов и с грохотом ударился о ворота двора Смолякова. Да это Вись-Ягур! А вон бежит и Мишши пичче.

Ягур поднял за ворот Фальшина, развернулся было для удара.

Стой, Егор Егорыч! — подоспевший солдат отвел его руку. — Убьешь человека, отвечать придется.

— Ах ты сволочь! Кусок старого режима, — скрежетал зубами огромный Ягур, встряхнул Фальшина и подтолкнул к мосту через Ольховку.

Дядя Тимрук поднялся на ноги и в изумлении уставился на солдата.

— Замана! — завопил он. — Мишша, Мишшук, Мишши! Мой брат, юхтар-малахай! Люди, глядите, это мой родной брат Мишши. Салдак… Нет, генерал!

Солдат подозвал Тражука, попросил довести Тимрука до дому.

— Чего это он про генерала поминал? — поинтересовался Вись-Ягур.

— Писал ему летом, что выбрали меня председателем дивизионного комитета, — отмахнулся Михаил. — Вот у него все и путается в пьяной голове.

— Мишши, юхтар-малахай! Дивизией командует. Генерал! — вопил Тимрук, стараясь вырваться из рук Тражука и подоспевшего Яхруша.

Мальчишки слышали выкрики Тимрука, но производству солдата в генералы не поверили. Они уже знали, что офицеры и генералы — враги Советской власти, как и атаман Дутов.

По селу разнесся слух, что вернулся с войны Салдак-Мишши, но осерчал на родного брата за дружбу с богачами и приютился у Симуна Мурзабая.

Михаил Осокин получил пожизненное прозвище «Салдак-Мишши». К брату действительно он так и не перебрался.

 

5

Декабрьский крестьянский съезд в Самаре, к удивлению Симуна, оказался не первым, как он думал, а четвертым. Четвертый съезд с апреля этого года! Как же это? Вся губерния бурлит, живет по-новому, а Каменка все еще дремлет. А так ли? Может быть, Симун сам проспал все лето? И не мудрено. Вернувшись домой после госпиталя, вначале наслаждался покоем. Потом — мечтал у окошка о несбыточном счастье, строил дом…

Кузьминовский эсер по дороге в Самару был очень ласков с племянником Павла Мурзабая, уговаривал его выступить на съезде, осторожно подсказывал, о чем и как говорить.

— Дядя бы смог лучше… Без году неделя я стал хозяином своего двора, — пытался уклониться Симун от прямого обещания.

— Дядя, говоришь? — притворно удивился Белянкин. — И сам я так думал. Да, вишь, староват он. Тебе, выходит, передал свою линию. Надеется. И я надеюсь на тебя, Семен Тимофеевич.

«Хитер. Величает на каждом слове. Да и я ведь не лыком шит».

— Неопытный я, Фаддей Панфилович, — хитрит Семен. — Плохо еще разбираюсь. Посижу, послушаю других делегатов. Л то ляпну чего-нибудь, людям на смех.

— Дело говоришь, Семен Тимофеевич. Сначала послушай. Летось тут один вашенский сразу в кутузку угодил.

И тут Семен услышал о подвиге Осокина, которого в Чулзирме звали Заманой-Тимруком. Павел Мурзабай ехать на крестьянский съезд отказался, и Белянкин по совету Смолякова ухватился было за Тимрука, протащил его на уездном, выдвигал на губернский. А тот в конце своей довольно толковой речи взял да и ляпнул: «Вся власть — Советам! Земля крестьянам! Долой министров-капиталистов!»

— Подвел оп меня под монастырь, — закончил Белянкин свой рассказ. — Не то он придурковатый, не то уж слишком умен. Дурь-то у него небось выбили в кутузке!

Да, проспал кое-что Семен. И чулзирминцев, видно, не знает. Рассказом про Тимрука Белянкин еще больше насторожил Семена.

Па первом заседании Семен вертел головой, осматривая крестьянских депутатов со всей губернии. «А хлеборобов тут, пожалуй, и нет, — дивился он, — Кругом тучные бородачи в жилетках и при часах, а главарями — поджарые очкари при галстуках».

Слушает, наблюдает, думает Семен Мурзабай — товарищ Николаев.

Весь спор вокруг продовольствия. Богатеи не хотят давать городу хлеба, они понаглее и, пожалуй, злее самого Белянкина. Семен сам крестьянин, хлеб выращивает. Но он понимает, что городу нужен хлеб — и рабочему и солдату. А им, эсерам, и дела нет до этого. Анархисты и есть, только эти умышленно вносят беспорядок. Разум-то не на их стороне, а на стороне тех же большевиков…

К Семену в перерыв подошел человек, небольшой, худощавый, с длинными рыжеватыми усами.

— Вы, товарищ, случаем не из Кузьминовской волости? — спросил по-русски, но, не дождавшись ответа, радостно воскликнул на родном для Семена языке: — Так и есть. Здравствуй, здравствуй, дорогой Симун, сын Тимуша Мурзабая. Не узнаешь? Кхе-кхе, я же Тайманкин, если сказать по-нашему, по-чулзирмински, — Тайман Сахгар.

— Сахгар пичче! — обрадовался Семен. — Тебя и узнать-то без бороды невозможно.

— Помолодел, значит, — весело подмигнул Захар. — А ты, братец, возмужал, еще больше стал на отца похож. Вот если ты и умом пошел в пего, тебе нечего здесь делать!

Сразу стало веселее одинокому Семену, будто он с родственником встретился. Мал еще был Семен, но похороны отца хорошо помнит; женатый человек Тайман Сахгар заливался слезами, словно малый ребенок, над гробом Тимуша Мурзабая.

— Все пошли обедать. И нам, дружок, надо подкрепиться, — сказал Захар.

— Тогда пойдем к нам, в гостиницу, — предложил Семен. — Угощу тебя деревенским ширтаном. Давно, наверно, не пробовал.

— Не соблазняй меня мурзабаевским ширтаном. Не пойду я в осиное гнездо. Там поговорить не удастся. Немало зажиточных чувашей среди делегатов, обманутых эсерами. Я лучше угощу тебя городским обедом в нашей столовой.

Здорово повезло Семену. Вот кто разрешит его сомнения, ответит на все вопросы. Захар Матвеевич понимает все с полуслова.

— На съезде тебе действительно нечего делать, — говорит Захар, хлебая пустой суп и лукаво поглядывая на Семена, брезгливо цедящего сквозь зубы городской «щербет». — Это кулацкий съезд. Резолюцию мы знаем наперед: не давать городу хлеба, не признавать Советской власти, ждать Учредительного собрания. Ну и пусть ждут. Мы созовем свой — бедняцко-середняцкий съезд и опрокинем эсеров. Пока нам недосуг. Первая задача: покончить с Дутовым. А эсеры обделывают под шумок свои грязные делишки. Но во время революции ничего втихую делать нельзя. Все выплывет наружу.

Семен удивлялся: он ведь и сам думал почти в точности так, как говорил Захар. «Эх, Сахгар пичче, Сахгар пичче! Ты, наверно, большевика из меня хочешь сделать. А не знаешь, что я человек нерешительный. Да и не будет мне доверия! Хоть и живу отдельно, все знают, что я почесть как сын бывшему старшине Павлу Мурзабаю…»

— Я понимаю, — словно угадал его мысли Захар. — Ты сейчас думаешь, а кто мне поверит, Мурзабаю? Поверят! Люди теперь все понимают по-новому. Ты — не Мурзабай, а Николаев, сын своего отца Тимуша. Я в тебя крепко верю. Не знаю, как поживают там мои, в Базарной Ивановке, — заговорил он о своем. — Надо бы перевезти семью в Чулзирму. Жена прожила бы как-нибудь возле братьев. Да нельзя мне в Оренбургскую губернию, пока там не установилась Советская власть. Вот выбьем Дутова… А пока надеюсь на Румаша, хотя и с ним давно потерял я связь.

Семен рассказал ему все, что знал про Румаша. Сначала Захар порадовался, потом призадумался, водя левой рукой по бритому подбородку.

— И когда только я всех увижу? Ведь за мной следят — даже увидеться с детьми не могу…

Семен решил отвлечь Захара от невеселых дум.

— Что, Сахгар пичче, наверно, недавно бороды лишился? Руки-то — привычка осталась — к бороде тянутся.

— Кхе-кхе, — усмехнулся Захар. — Два года назад сбрил — как в солдаты забрали. А привычка-то, она долго живет. Еще один враг. Я говорю о привычках, косных обычаях народа, особенно крестьян, особенно чувашей. Еще и с этим столкнемся. Ну а пока, слава богу, молодежь смело штурмует старые крепости.

— А «слава богу» тоже надо забыть, Захар Матвеич. Ты, говорят, давно стал безбожником. А теперь еще и большевик!

— Что, не по душе тебе наша городская пища? — не переставая смеяться шутке Семена, спросил Захар. — То-то. Так и живем, так и воюем. Да еще побеждаем, — он встал из-за стола. — А теперь я пойду, а ты немного подожди, пока не вернулись со съезда твои эсеры, бери свой ширтан! Познакомлю тебя с друзьями. Угостим нашим национальным блюдом «русских чувашей». Квартируют они у вокзала.

Вечером Захар исполнил обещание — познакомил Семена с «русскими чувашами».

Так прозвали самарские большевики двух братьев Самариных: Алексея, что постарше, и Андрея — ровесника Семену. Они, будучи русскими, даже состояли в чувашской секции губкома партии. Алексей вернулся большевиком с фронта. Андрей был учителем, связался с эсерами, но под влиянием брата тоже перешел к большевикам.

Семен встречал и прежде русских, знающих чувашский. Санька Смоляков, например, тоже с детства говорил по-чувашски, но плохо, с акцентом. Удивило Семена в «русских чувашах» другое.

— Бывают некоторые чуваши, — сказал он новым знакомым, — старающиеся забыть родной язык, чтобы походить на русских. А таких, чтобы выдавали себя за чувашей, мне встречать не доводилось. Да, по-моему, за это памятник надо поставить на чувашской земле.

— Памятник уже есть, — сказал Андрей весело. — Кузница отца на берегу Самары в нашем селе Арлановке. Там теперь раздувают горн ученики отца. Отец в это село пришел молодым — скрывался от властей. Маму нашу позже привез. А назвал он себя Самариным, фамилию скрывал. Вот и мы — Самарины. Один мальчик-чуваш, сирота, у нас в семье жил, нашего батю называл атте. Вот, выходит, братья мы ему. Чем не чуваши?

Алексей ласково похлопал Семена по плечу:

— И мы встречали таких чувашей, что отказывались от своего языка… Нельзя их осуждать. У правительства политика такая. Темные люди своими насмешками заставляют чувашей скрывать национальность. В знак протеста против политики стоящих у власти мы, русские, и стали называть себя чувашами.

— По-чувашски говоришь чисто, однако без русского слова «протест» не обошелся, — подметил Семен.

— Ха-ха-ха! — младший пришел на выручку старшему. — Протест — слово иностранное, латинское. Пришла пора ввести его и в чувашский язык. Ну как ты скажешь по-чувашски: «Выразить протест»? Никак. А чуваши, так же как и русские и другие народы, выражают протест против насилия, бесправия и любой несправедливости.

— Братья Самарины — лучшие ораторы, — вмешался наконец молчавший до сих пор Захар. — Иван Васильевич привлекает их к работе среди чувашских солдат. Многих чувашей они повернули в сторону большевиков.

— Алексей Васильевич, Андрей Васильевич, Иван Васильевич! — удивился Семен. — Три брата, что ли? И тот такой же «русский чуваш»?

— Нет, тот не Самарин, а Воробьев. Не русский он, а самый настоящий казанский чуваш. Эти вишь какие красавцы. Воробьев ничуть не красивее Шатра Микки. Завтра мы тебя с ним познакомим — он башковитый, грамотный.

Пока Захар говорил, Семен внимательно оглядывал «русских чувашей». И правда, красавцы. Оба голубоглазые, с темными волосами. У младшего лицо чуть продолговатое. Старший круглолиц, широк в плечах. Богатырь. Чем-то напоминает Радаева.

С улицы долетела песня. Семен прислушался, засверкал глазами.

— И у нас в городе поют эту песню. А еще такую, — и Семен постарался передать мотив, — Жаль, не знаю слов, а то бы я вам спел…

— Споем мы! — Алексей подмигнул брату.

— Слушай, слушай! — шепнул Захар Семену. — Они сами перевели слова песни на чувашский.

Изумленный, потрясенный Семен слушал революционный гимн на родном языке, который запели русские чуваши. Вскоре он уже подтягивал высоким тенором: «Это есть наш последний и решительный бо-ой!..»

А через два дня Семен с винтовкой за плечами занял место в шеренге красногвардейцев рядом с Андреем Самариным.

— Что же получается, Андрей Васильевич, — улыбаясь, говорил он новому товарищу, — Приехал я с эсерами на крестьянский съезд, а попал к большевикам в красногвардейский отряд. Как это назвать?

— Шел в комнату — попал в другую, — улыбнулся в ответ Андрей Самарин, — это сказал наш великий русский поэт!

 

6

Тихо и сонно в Чулзирме, все побелело и распушилось. Ветлы зацвели зимним цветом. Соломинка разлохматилась в палочку, палочка в жердинку, жердинка в бревнышко. По утрам из косматых белых труб тянется вверх столбом белесый дымок. Казалось: вслед за водами Ольховки и Каменки замерли все деревенские звуки: не мычали коровы, не блеяли овцы, не слышно было грохота колес на доро-rax. Тихонько вздыхая снег под ногами, скрипели колодезные журавли. Воробьи нахохлились, притихли. Что они пожелтели от стужи? Нет, это их желтогрудые сестрички-синички. Летом их и в лесу-то не увидишь. Л в мороз пичужки вспомнили о людях, пожаловали в гости, зачирикали по-воробьиному, заглядывая в окна.

Всегда закрытые ворота богатых дворов в полдень распахиваются, выпуская скот на водопой. Кланяется колодезный журавль лошадям, коровам, овцам. Журчит вода, по деревянному желобу сбегая в обледенелую колоду. Так поят скотину только в Малдыгасе. На бедняцких улицах мужики и бабы ведрами таскают воду. У них скотина пьет из кадок, лоханей или прямо из ведра. Не вволю вода, зато теплая, как летом.

На рождество чулзирминские мальчишки ходили по дорогам, славя рождение великого русского бога исковерканными словами: «Рашство твоекристебошнаш…», богачи разговлялись мясными пельменями, бедняки — картофельными. Но Христов праздник в Чулзирме все-таки проходил не гак пышно, как в Сухоречке. Чулзирминцы брали свое через шесть дней, в вечер сурхури — канун уходящего года.

О, это был большой, очень большой чувашский праздник в честь рождения самого древнего бога на земле — Солнца. А название «сурхури» как ни странно, восходило к двум словам «сурых ури» — овечья ножка. Может быть, для степных предков лесного народа овечья ножка считалась символом благоденствия, изобилия. Но потомки забыли об этом. Они пекли в день сурхури йыву — орешки из теста, похожие по виду на овечий помет. Девушки в полночь пытались в хлеву поймать овцу за заднюю ножку, чтоб выяснить: какой муж будет, чернявый или светловолосый.

Завтра Новый год. Что-то он принесет жителям Чулзирмы? Об этом и думает Шатра Микки, слагая новую сказку. Нет, он не забыл спящего Улыпа — батыр проснулся и расправляет свои могучие плечи. Но только ли сказки теперь нужны людям? Похоже, быль важнее. Лучше бы ладно и складно поведать о том, что творится на белом свете. С ним, сказочником Шатра Микки, беседовал сам товарищ Радаев, называл Никифором Ивановичем, говорил по-русски — про Октябрьскую революцию, про Ленина, про Советскую власть. А что было непонятно сказочнику, объяснил Семен на чувашском. Да и Салдак-Мишши рассказывал про самого Ленина и про всю семью Ульяновых, про царей — Сандров и Мигулаев… Все это хорошо бы передать молодежи, но как все будет дальше? Чего ждать в наступающем новом году? Пробудится ли весь трудовой народ для борьбы за Советскую власть, за светлое будущее? Спросить не у кого: Радаев, Семен и Мишши уехали из села. А что знает он, сказочник? Ну что ж, он сложит новую сказку для молодежи, новую сказку, сказку-быль. А в том, что пока не придумал конца, признается.

Думает и бедная Плаги, что сулит ей новый год. Семен-то, муж ее, так и не вернулся из Самары. Как в воду канул. И письма не шлет… Эх, самана, самана!..

Й Тражук, брошенный Семеном и оставленный новым другом, солдатом Осокиным, тоже думает о будущем. Ведь Михаил хотел пожить в деревне, провести новые, справедливые выборы. В Кузьминовке заявили, что до срока нельзя созывать народ. Поехал солдат за разрешением в город и не вернулся… И Тражук ждет, ждет возвращения Семена или Мишши. По сколько же можно ждать! Вот уже и Новый год наступает…

Илюша Чугунов не хочет ничего и никого ждать. Он собирается вслед за дядей Колей, за Семеном и Осокиным, чтоб воевать заодно с ними против врагов новой власти.

Думает о завтрашнем дне, о наступающем Новом годе и сам Павел Иванович. Мысли его путаются. Один он в своей горнице празднует сурхури. Потягивает самогон из бутылки и беседует с кем-то невидимым, бормочет, грозится, рассуждает.

— Конец года! Нет, врешь, конец света. Светопреставление, говорят русские. Пре-ставление, пред-ставление. Чепуха! Не очень-то ладно! Чуваши говорят: Ахыр, нет, Ахыр-Самана, взбесившаяся самана, значит. В Питере всему голова Ленин. Кто он, Ленин? Друг чувашей, говорил Симун. А почему племянник к рождеству не вернулся и к сурхури? Белянкин давно вернулся, а он, парши вец, нет. А пошел он к черту, к шуйтану, к дьяволу, этот Симун… В Оренбурге Дутов, а в Самаре кто? Кто такой Дутов? Атаман. Я те дам, атаман с лампасами! Не верю я тебе. Ты — казак, враг мужиков. А я мужик. Крестьянин, кресть-янин, христи-анин. Христ… Стоп! Большевиков называют анти-христами. Они хотят, чтоб всем — все поровну! А Тимук мой подлец, антихрист, вот я до тебя доберусь! А Христос, он же большевик. Что? Христос — большевик? Дурак ты, Мурзабай, ухмах! Пьяница. Не пей больше. Нет, буду пить. У меня горе. Симун меня бросил. Назар сгинул. Сгинет вместе с ним и род мурзабаевский. А Симун, он не совсем Мурзабай.

За окном послышались звонкие голоса. Мурзабай припал к окошку, слушает, как мальчишки выкрикивают праздничный такмак:

Дед, погодка красота! Дед, открой нам ворота. Не откроешь, так уйдем, Открываешь — подождем. Кому шерсть, кому рога… Бабка, дай нам пирога… Если жалко, мы уйдем. А не жалко — подождем…

— К богачу нечего заходить, у него ворота заперты. Пошли дальше, — крикнул кто-то из ребят.

— Сурых ури — сурхури! — зачастил какой-то озорник. — Да ягнятся у вас овцы, да рожают у вас жены! Да будут девки яловы до свадьбы!

Мурзабай вскочил, ногой распахнул дверь, крикнул в темноту:

— Эй, кто там есть! Верните ребят! Давайте пирогов, йывы, масла, крупы. Все, что им надо для сурхури!

Никто из домашних не откликнулся. Стареющий пьяный Мурзабай заплакал. Один он на белом свете. Один! Родные его бросили. Детишки боятся заходить к нему во двор. Симун обманул. Назар пропал. Назар! Вернись хоть ты домой, Назар!..

Но сурхури — праздник. Нельзя плакать в такой день. Мурзабай хлебнул еще самогону.

Сухореченские девушки в этот вечер гадали на женихов: бросали за ворота башмаки и валенки. Оля гадать не пошла. «Зачем? У меня все ясно. Муж мой — Румаш».

Оля три года ходила в школу, но училась плохо, дралась с мальчишками, не раз стояла в углу. Книжки дома еще иногда почитывала, а карандаш в руки не брала. Кое-как нацарапала первое и единственное письмо отцу на фронт. А вот Румаш, можно сказать, приохотил ее и к перу и к бумаге.

«Ах, Румаш-Ромаш, кареглазенький мой! — выводила она строку за строкой. — Уезжал ты — сказал: вернусь, сыграем свадьбу, построим новый мост между Сухоречкой и Чулзирмой. А заместо этого уехал на край света. Где ты? Позови меня к себе, Румаш: до Сибири пешком дойду. Закончил бы ты революцию к масленице. А дядя Коля опять уехал воевать — тоже за революцию, за Советскую власть. Да и Илюшка собирается».

В Чулзирме сурхури в разгаре. До крещенского вечера девушки будут собираться в улахи. На стол водрузят ведро с холодной водой из проруби. Побросают кольца в воду, запоют песни. Сколько колец брошено, столько песен будет спето. Когда последняя песня подойдет к концу, хозяйка улаха, засучив рукава, опустит руку в воду, загремит кольцами, гоняя их по дну ведра. Только замрет последний звук, вынет первое кольцо наугад. Побледнеет, заахает или радостно заулыбается одна из девушек, узнавая свое кольцо. Гадают девушки шесть вечеров подряд, но это с завтрашнего вечера. А нынче у них другая забота: варить кашу и кисель сурхури.

Девушки из Малдыгаса и Тепурама собрались к тетке Альдюк. Туда же явились и парни с торбами через плечо. Зар-Ехим подошел к хозяйке улаха.

— Идите с богом, — напутствовала она. — Принесите полные торбы крупы, муки, масла! И ложку не забудьте!

А обычай был такой: сперва мальчишки обегали дома — тоже с торбочками, — пели хозяевам песенки сурхури. Получали пирожки, йыву. Вслед за мальцами шли взрослые парни — желали хозяевам, чтобы овцы их были здоровы, ярки приносили ягнят. Парням в торбы насыпали все нужное для праздничной «каши сурхури».

Хведюк уже не мальчик, однако еще и не парень. Он больше всех знает песенок и прибауток.

— Выручай, братишка, будь атаманом мальчишек, — попросил его Зар-Ехим. — Без тебя они все напутают. Ты же у нас находчивый и смышленый.

Хведюк согласился, но с оговоркой:

— Чур, только к богачам не заходить. К ним стучишься долго, а получишь кусок заплесневелого пирога, а то и в шею.

Парни, вернувшись, передали полные торбы тетке Альдюк. В передней половине саманной избы расположи-лась шумная ватага под управлением Хведюка. Зар-Ехим хотел прогнать малолеток домой, но не тут-то было!

— Мы уйдем, но и сказочника уведем, — заносчиво бросил Хведюк, — Микки пичче, куда захочу, — за мной пойдет.

— Да мы тебя и не гоним. Пусть только мелюзга спать отправляется.

— Нет уж, дудки! — огрызнулся Хведюк. — Атаман уйдет с ватагой.

Но что за сурхури без сказок Шатра Микки! Зар-Ехим — ничего не оставалось — сдался. Хведюк торжествовал. Тут бойкого паренька позвала Кидери, что-то пошептала ему на ухо. Хведюк хлопнул себя по лбу: «Забыл, ухмах» — и выбежал из избы.

После ужина Плаги не задула лампу, хотя в их доме догорал последний керосин — дар Павла Ивановича.

— Пусть уж горит в честь сурхури, — заговорила жена Симуна чуть веселее обычного. — Может, и к нам зайдут на огонек ребятишки и парни славить сурхури. Жечь сегодня лучину не будем.

Тражук был только рад: можно за счет сурхури почитать книжку. Симун при разделе взял себе все отцовские книги, спрятал в сундук, а ключ от сундука отдал Тражуку, сказав: «На досуге почитаешь, а сам я их наизусть знаю».

Тетка Плаги, видать, уснула, укладывая сынишку. Тражук хотел было загасить лампу и полезть на печку, но в избу без стука влетел Хведюк и, обметая ноги веником, выпалил скороговоркой:

— Тражук пичче, тебя ждут на кашу сурхури, — и наклонился к уху: — Самая красивая девушка ждет.

Тражук не успел еще ответить — из передней избы вышла Плаги и печально запричитала:

— К нам ребята не дошли славить сурхури, и парии за крупой не заглянули. Стало быть, и за людей не считают! Малдыгасские нас забыли, малдыгасские не признали. Живем, как волки, где-то за гумнами. Без Симуна осиротели. Иди, иди, Тражук, отведай каши сурхури. А ты, Хведюк, возьми и от нас крупы и масла!

— Ой, Плаги ингэ, крупы и масла у нас и на будущий год для каши останется. Вот йыву, пирога — возьму. А за это спою, — и тут же стал приплясывать под свой такмак:

Тетке шерсть, а мне рога…

Тетка, дай мне пирога.

Если жалко, то уйду…

Дает, дает — обожду.

— Ну и артист ты, Хведюк, — засмеялся Тражук. — Кажется, и у меня зачесались пятки. Так и быть, пойду, исполню твою волю, тетка Плаги.

Хведюк подмигнул Тражуку: не тетки, мол, а девушки желание исполняешь.

Плаги расцвела, улыбнулась Хведюку, сунула ему полную торбочку с йывой и пирожками, а Тражуку протянула расписную деревянную ложку.

— Жил на свете один патша, — начал Шатра Микки свою сказку.

«Скоро год, как нет царя, а Микки пичче все еще про царей поминает. Уж лучше бы рассказал про деву с коромыслом, о которой говорила Кидери», — подумал Тражук. А сказочник откашлялся и, оглядев притихших парней, продолжал:

— Царя этого звали Мигулаем Вторым, а народ прозвал его Мигулаем Кровавым…

Тражук встрепенулся, парни переглянулись.

Объяснив, почему и за что Мигулая прозвали Кровавым, Микки рассказал, как убили деда царя Мигулая — Сандра Второго, объяснил, за что сложил голову старший брат Ленина, тоже по имени Сандр… Вот сказочник заговорил о Ленине и Октябрьской революции, о Советской власти, и тогда не только Тражук и старшие парни, по и мальчишки поняли, что совсем не сказку сказывает им нынче добрый Шатра Микки.

Тетка Альдюк открыла дверь, хотела предложить всем пока выйти из передней половины избы, чтобы подготовить стол к новогодней трапезе: каша и кисель были готовы. Тражук, сидевший ближе всех, дернул ее за фартук и приложил палец к губам. Альдюк помедлила, а потом и сама заслушалась. Вокруг нее сгрудились девушки, боясь упустить хоть слово из уст Шатра Микки. Вдруг он встал и неожиданно закончил просто и весело:

— Что говорить дальше, я и сам пока не знаю. Через год, на будущий сурхури, я доскажу свой рассказ. Может быть, быль будет прекрасней сказки. А сейчас каша давно поспела…

Каша даже остыла немного, но молодежи она показалась вкуснее, чем всегда.

…Закончилась полуночная трапеза, пропели полуночные петухи. Девушки и парни высыпали на улицу. Луна была скрыта облаками. Хведюк со своими подручными заранее втайне натаскал соломы для костров. Зар-Ехим присел на корточки перед первой копешкой — солома вспыхнула. Мальчишки, а потом и взрослые ребята с разбегу прыгали через пылающие костры. Хохот, веселые крики встретили первые часы нового года.

Тражук прыгать через огонь не стал, он одиноко побрел домой. Не видел он среди девушек «самую красивую», а на Кидери, как обычно, и не посмотрел. По сегодня он не думал о гордой дочери Мурзабая, все на память приходил ему Симун, все прикидывал, какой будет конец незаконченной сказки Шатра Микки.

А Кидери и Уксинэ издали от ворот дома Мурзабая любовались догорающими кострами.

— Пойдем в овчарню, погадаем! — нерешительно предложила Кидери.

— Фи, пачкаться в хлеву! — поежилась Уксинэ. — Лучше сбегаем к реке.

Девушки через задний двор вышли к берегу Каменки, осторожно легли рядом на девственно чистом снегу, лицами вверх, стараясь не попортить оттиски… Медленно разошлись по домам.

Кидери проснулась чуть свет и растормошила подругу: отправились смотреть, что сулит им судьба.

— В богатый дом выйду замуж, — шутя порадовалась Кидери. На отпечатке ее тела оказался колосок ржи.

— А я скоро умру, — с трудом выговорила Уксинэ, — Жизнь моя быстро пройдет, испепелится, как кучка соломы…

Па ее оттиск залетел пепел от вчерашних костров. Уксинэ уныло пошла к дому.

— Вранье все это, — крикнула ей вслед подруга. — Гадать надо было до ужина, а не после!

Уксинэ даже не обернулась.

— А я, думаешь, колоску обрадовалась, — смеялась Кидери, затаптывая снег. — Плевала я на богатый дом и богатых мужей!

 

7

Чрезвычайный большевистский комиссар Кобозев двинулся на Оренбург против десятитысячного войска белоказаков во главе армии из двухсот красногвардейцев. Василий Блюхер, направленный Самарским ревкомом в Челябинск, собирал силы для похода на Оренбург с севера. К моменту решительного наступления на белоказачьи войска красные комиссары собрали под советские знамена более трех тысяч красногвардейцев — рабочих Самары, Челябинска, Екатеринбурга, Уфы. Балтийские моряки под командованием мичмана Павлова прибыли из Петрограда но указанию Ленина.

В Оренбурге установилась Советская власть. Из тридцати двух комиссаров, бежавших из дутовских застенков, некоторые погибли в бою. Для живых работы невпроворот: надо было налаживать Советскую власть во всей губернии — в селах и станицах, да и Дутов еще не совсем сломлен. Комиссаров для руководства не хватало. В больницу, превращенную в военный госпиталь, назначили раненого комиссара Батурина: и лечиться, мол, там будешь, и комиссарить. Батурин был из тех большевиков, что вместе с Василием Блюхером прорвался к Челябинску. Он знал, что израненный Блюхер дважды попадал в армейский морг и его дважды спасали.

Комиссар в халате и белой чалме полулежал на диване в отведенной ему палате. Вбежавшая без стука сестра милосердия радостно сообщила:

— Николаев пришел в себя! Лежит и улыбается, а глаза еще мутные. Вроде смотрит и не видит.

Николаев! Это тот солдат, которого положили в палату тяжело раненным. Он долго не подавал признаков жизни, но за ним приказал наблюдать сам товарищ Кобозев.

Батурин вскочил, постоял минуту перед растерявшейся сестрой: он был ранен в голову — перед ним все поплыло от резкого движения.

…Прошло много дней, прежде чем улыбка раненого Семена стала сознательной.

— Где я? Что со мной случилось? — были его первые слова.

Семен сам все вспомнил. «Всех я обманул, и себя тоже. Плаги обманул, — сказал, что еду на съезд, попал на войну; дядю и Белянкина провел — отправился на съезд к эсерам, а перешел к большевикам; Воробьеву солгал — долго назывался здоровым; себя обманул — хотел держаться в стороне, а очутился в самом пекле…» И еще он мог бы сказать, что обманул врачей и смерть.

Разговаривать Семену не разрешали. «Как же это случилось? — ломал он голову. — Какой момент оказался поворотным? Кто помог? Радаев, Захар, братья Самарины? А Воробьев, маленький, быстрый, твердый, как камень. Куда-то спешит, говорит быстро, густо, иногда и слов не разберешь. А до чего дотошный: все вытянул про дядю, про его хозяйство и про двоюродного брата — Назара. И совсем неожиданно спросил: «Большевикам веришь?» — «Верю. Только большевики могут навести порядок», — ответил Семен. И тут на губах Воробьева Семен впервые заметил улыбку. А Воробьев спросил неожиданно и прямо:

— Готов ли ты воевать за Советскую власть с оружием в руках?

Товарищ Куйбышев, провожая бойцов на фронт, ската речь. Как живой стоит перед глазами Семена Валериан Владимирович. Высокий, плечистый, большелобый, кудлатый. И не поймешь, сколько ему лет. По глазам вроде бы молодой, а по резким складкам на лбу и около губ можно дать все сорок. Слов не смог бы повторить Семен, он запомнил только, что Дутов бесчинствует на Урале, а Каледин — на Дону. Какая тяжесть на плечах таких людей, как Куйбышев, Кобозев! А каково Ленину! Да, никак нельзя оставаться в стороне.

Дальше Семену и вспоминать-то особенно нечего. Погрузились в вагоны, доехали до какой-то станции. Потом начался бой. Семен с винтовкой наперевес бежал вперед вместе со всеми… Поступал, как все…

В одиночную палату Семена стал захаживать для бесед комиссар госпиталя, а однажды он привел с собой другого комиссара. Профессор не хотел постороннего пускать в палату, по сдался.

— Действуем но наказу товарища Кобозева, а ждать некогда, — заявил ему гость. — Дутов объявился в Верхне-Уральске, через час оба выезжаем туда.

— Кояш-Тимкки! Товарищ Авандеев! — увидев вошедшего, воскликнул Семен и попытался приподняться.

— Лежи спокойно, не шевелись. А ты откуда меня знаешь?

Семен назвал себя. Авандеев на минуту потерял дар речи. Мурзабай! Хотя и младший, но Мурзабай. И — красногвардеец, большевик, о котором приказано заботиться.

— А что ты, Тимофей Степаныч, пришел ко мне, если не знал, кто я?

— А ты лежи и помалкивай, — весело скомандовал Авандеев. — Когда Оренбург был захвачен нами, Воробьева и Самариных товарищ Куйбышев отозвал в Самару. Воробьев, доставивший тебя сюда без сознания, рассказал про тебя Кобозеву. Петр Алексеевич все время сам справлялся о тебе, а уезжая в Москву, мне велел следить за твоим здоровьем. Сказал — Николаев. А мало Николаевых на свете?

Комиссару хотелось о многом расспросить племянника Мурзабая — Семена, ставшего большевиком, но пришлось сдержаться. Да и впустили их в палату всего на пять минут: Семену было еще далеко до полного выздоровления.

— Поправляйся, дорогой Семен Тимофеевич, — сказал Авандеев. — Вот добьем Дутова, вернусь в Оренбург, приду к тебе снова. Л потом вместе поедем в Самару. Я ведь как вернулся из ссылки, еще ни с Захаром, ни с Куйбышевым не виделся. А с Валерьяном Владимировичем мы вместе были в Сибири…

Но тут вошла сестра и выпроводила посетителей из палаты. И вовремя. Семен едва ли слышал последние слова Авандеева: он лежал с закрытыми глазами.

— Как, Николай Петрович, скоро поставите на ноги? — спросил Авандеев профессора.

— Этого солдата еще после первого ранения нужно было домой отправить, — задумчиво ответил хирург. — От новой раны он давно бы уже поправился, да старая открылась. Если организм справится, то через месяц-другой солдат, возможно, и встанет на ноги. Мы почти бессильны. Обеспечиваем только покой.

Авандеев о старом ранении Семена сам знать и не мог.

— Главный у вас, по-моему, надежный, — сказал Авандеев Батурину в его палате. — А как остальной персонал?

— Старается. Правда, новые порядки некоторым не по нутру, но явного саботажа не наблюдается.

— О Николаеве не забывай! Заглядывай к нему, сообщай хорошие новости.

— Письма ему есть. Пока не отдаю.

— А ну покажи, — оживился Авандеев. — Посмотрим, кто ему пишет! Ага! Это от Воробьева, это от Самарина, а это… ба! Каракули моего старого друга и друга отца Николаева, грамотея-самоучки Захара Тайманова. Для начала покажи ему это письмо. Через денек от Самарина. А воробьевское в последнюю очередь: в этом больше будет лозунгов, чем душевных слов.

В душевном слове нуждался и сам комиссар госпиталя: скучал он по большому делу.

— Взял бы ты меня с собой, Тимофей Степаныч, — взмолился он. — Уж больно тут нудно.

— Снимешь чалму — там посмотрим, — улыбнулся Авандеев.

Не повредили больному ни каракули самоучки, ни грамотные гладкие письма его ученых друзей. Вроде бы о разном писали ему новые товарищи с разных концов Самарской губернии, а выходило, что об одном: о судьбе революции.

Братьев Самариных и Тайманова, оказывается, послали на хлебный фронт. Андрея — на север, Алексея — на юг, а Захара в Бугурусланский уезд, в район, где жили чуваши. Однако Тайманов писал, что родной язык ему мало помогает: коммунисты и кулаки разговаривают на разных языках. Семен понял из писем друзей: борьба за хлеб — борьба за Советскую власть, за будущее России.

«Кулак тоже понимает, что к чему, — читал Семен в письме Воробьева, — он надеется голодом задушить революцию. Кулаков еще накануне октябрьских событий поучал Милюков через газету «Речь»: «Пусть большевики не огорчаются тем, что они могут попасть в кольцо блокады голода, в кольцо, которое состоит из казачьих окраинных войск… и затем всех здравомыслящих». Ишь ты: здравомыслящих! Смекай, мол, кулак, если ты здравомыслящий. А до него, еще в августе прошлого года, Рябушинский призывал «костлявой рукой голода» подавить рабочую революцию. Поэтому Владимир Ильич и разъясняет нам, что «борьба за хлеб — это борьба за социализм».

Семен знал: вернется он в свою деревню или нет, по Павел Мурзабай никогда уже не станет ему родным, если сам не поймет, где правда, которую он искал. Да, новая родня появилась у Семена — родня по духу, кровная по пролитой крови.

Получив письмо из деревни, от Тражука, Семен удивился: «Откуда узнал Тражук мой адрес? Так и есть, сообщил Захар Тайманов. Обо мне, о моей семье подумал, а свою никак не может перевезти в родное село. Чудно, люди рвутся домой, к семьям, а мы с ним, выходит, — из дома, от семьи…»

Тражук писал: «А солдат понаехало — страсть! Вернулись с фронта сыновья Элим-Челима Палли и Киргури…»

— Кругом враги Советской власти, а солдаты разъезжаются по домам. Почему? — спросил Семен комиссара.

Батурин взял письмо из рук Семена, присел на краешек кровати.

— Устали солдаты. Надо им отдыхать. Так сказал Владимир Ильич. Фронтовики демобилизуются по решениям солдатских комитетов и хлынули по железным дорогам — домой. Большинство — с оружием. В деревнях скапливаются винтовки, ручные гранаты. Может попасть оружие в руки кулаков, да и у анархистов оно принесет немало вреда!

Семен вспомнил, что Вись-Ягур притащил с собой в Чулзирму винтовку «Гра» и ручную гранату. Нет, не пришло еще время ни ему, ни Захару Тайманову думать о доме.

 

8

Чулзирмы не узнать: во многих домах — праздник. Мужья, сыновья, отцы вернулись с фронта! Правда, возвращается народу вполовину меньше, чем ждут… А на улицах стало люднее, шумнее, чем до войны. Мужчины, провоевавшие больше трех лет, напрочь переменились. Тихие и смирные стали шумными и отчаянными, прежде озорные — степенными. Жены, опомнившись от первых приступов радости, присматривались к мужьям, не узнавали. Праски, не успевшая привыкнуть к мужу после свадьбы, не заметила в Киргури ничего нового. Да и не до того ей было! Она ужасалась, вспоминая о своем несостоявшемся грехе, и теперь неистово радовалась. Она зацеловывала невестку и Кидери, которым была обязана своей верностью мужу. Вдовы еще больше горевали, заново испытывая невозвратимость утраты кормильца.

Анук, дочка учителя Ятросова, особенно не печалилась. К одиночеству она привыкла давно. Мать ее умерла рано. Растил Анук и воспитывал вдовый отец = учитель и вольнодумец. А потом Анук совсем одна осталась: отец уехал за тридцать верст от села в Вязовку. Вначале навещал частенько, потом — все реже и реже. Анук сама пахала, сеяла, косила и убирала хлеб наравне с мужиками. Одна из немногих женщин в Чулзирме знала грамоту. Умение читать и писать — это все, что оставил ей неприверженный к хозяйству отец. Перед самой войной взяла в примаки одного парня. Как и Праски, проводила мужа, не успев родить. В первый же год получила похоронную. Жила бобылкой, но не ощущала себя ни одинокой, ни заброшенной. В ее доме всегда было людно: заходили к ней женщины, кто по делу, написать письмо, узнать, что нового в газетах про войну, а кто просто поболтать.

С осени в доме Анук собирались девушки с улиц Сирмабусь и Твайкки. Но в этом году, после сурхури и крещения, женщин вытеснили бывалые фронтовики. Укромнее местечка во всем селе не отыщешь: улица Сирмабусь, самая короткая в Чулзирме, тянулась от верхнего моста вдоль правого берега Каменки и упиралась в излучину с крутым откосом. Над этим откосом стоял двор Ятросова. Зимой сюда из-за сугробов подойти было затруднительно. В шутку прозвали домик Анук улахом фронтовиков, а хозяйку начальником улаха.

— Начальник так начальник, — согласилась Анук. — Только тогда уж слушайте меня. Надоели мне пересуды. Давайте пригласим Шатра Микки. Говорят, его новым сказкам научил Салдак-Мишши.

Киргури — муж Плаги, младший сын Элим-Челима, поддержал:

— Позовем! Микки пичче — мой сосед. Я его сам приведу завтра.

Микки не заставил себя долго упрашивать. Солдаты слушали его новогоднюю сказку разинув рты: даже перестали дымить самосадом. Вот те Микки! Особенно поразили слушателей подробности из жизни Ленина, дружба его отца с чувашами, рассказ о старшем брате Ильича — Сандре…

Микки наотрез отказывался повторять свои старые сказки.

— Ну давай тогда новую! — просили его.

— Время сказок отошло, — возразил Микки, — а быль только еще складывается. Складывать ее будете вы, а я потом передам вашим детям. Поделитесь лучше вы сами тем, что видели, что узнали.

Посетители улаха смущенно молчали.

— Дождешься от них! — вмешалась Анук. — Так тебе и признаются эти молодчики, как бежали с фронта, побросав ружья.

— А вот и врешь! — возразил простоватый Басюк. — Ружья у нас отобрали в Сызрани.

— Дурак, что отдал! — буркнул Сар-Стяпан, браг Вись-Ягура.

— А ты домой притащил? — взвился Васюк. — Сам-то ты тихий, да брат у тебя дикий. Смотри, отберет он и у тебя ружье, а упрешься — гранату в тебя метнет.

— Я хочу знать, — настаивала Анук, — сбежали вы из окопов или кто-то вас отпустил?

— Сами понять не можем, — объяснил, смеясь, Васюк. — Все идут, и мы пошли.

— Да что ты знаешь? — возмутился чернявый молодой солдат Ахтем-Магар. — Мы ушли по решению полкового комитета… Не самовольно…

— Керенский не пускал? — опять вмешалась Анук. — А Ленин? Ленин распорядился или вы никого не признаете?

Солдаты растерянно переглядывались.

— Э, да что вас спрашивать! — возмутилась Анук. — Ни о чем вы не думаете, ничего не ведаете. Мы с Микки пичче и впрямь больше вас разумеем. Сам Ленин подписал Декрет о мире, потому что трудовые люди хотели мира. Но я вот о чем хочу вас спросить: готовы ли вы, как Симун пичче или Салдак-Мишши, защищать Советскую власть от врагов? Или попрячетесь за бабьи юбки?

— Ай и вредная ты, Анук, — криво ухмыльнулся Киргури. — Мы тоже кое-что знаем. Симун и Мишши ушли в Красную гвардию, а нынче для защиты Советской власти создается Красная Армия. Но в нее тоже пока записывают только добровольцев. И ко мне на румынский фронт дошла весточка из России о Советской власти — мы всем полком подались домой. А на одной большой станции, уже здесь неподалеку, вдруг видим: в одну минуту осталось солдат только полвагона, и меня со всеми вынесло наружу. И гляжу я: огромная толпа собралась, а посреди один стоит на голову выше всех. Слышу, этот Улып что-то говорит, размахивая руками. Зашел я с подветренной стороны и услышал последние слова. И навсегда их запомнил: «И если все мы будем удирать до дому, то кто же тогда станет защищать землю и мир от бар и богатеев, а нашу власть Советов от кровных ее врагов — буржуев и помещиков? Слушай, солдат, сын земли русской! — заговорил он еще громче. — Тебя опять хотят закабалить. Но ведь ты теперь не бессильный — у тебя в руках ружье! Ты не одинок — мы все заодно — вон какая мощь! Ты прозрел: знаешь, куда идти! И у нас теперь есть надежный поводырь — большевистская партия! Есть у нас великий Ленин, вождь рабочих, солдат и крестьян! Так поверни, солдат, свое ружье против вековечных своих врагов, встань грудью на защиту Советской власти, записывайся добровольцем в Красную Армию трудового народа…» — Кургури умолк.

Анук, повернувшись к нему, нетерпеливо спросила:

— Ну и как? Что было дальше?

— Больше половины солдат записалось в Красную Армию, — ответил Киргури упавшим голосом.

— А ты? Какими глазами смотрел ты вслед уходящим? Ты, значит, Киргури, сын бедняка — деда Ермишкэ, бежал без оглядки с остальными домой!

— Ну, тогда не записался, — упрямо сказал Киргури. — А надо будет, и запишусь.

Солдаты один за другим опускали глаза под вопросительным взглядом Анук. Лишь чернобровый сосед Анук — Ахем-Магар, вместо того чтоб смутиться, улыбнулся ей: здорово, мол, просветил тебя твой Салдак-Мишши…

У лавочника Смелякова собрался другой мужской улах. Хаяр Магар, Пуян-Танюш, Мирской Тимук были его постоянными посетителями. Сюда захаживал и Замана Тимрук, затаивший обиду на Михаила, забывшего дом отца; за две недели, пока жил в родном селе, ни разу не навестил Микки старшего брата. Бывал у Смолякова и Летчик-Кирюк…

В этом кулацком улахе шли другие разговоры. Недавно Смоляков в Кузьминовке встретился с Белянкиным. Тот обещал приехать в Каменку и провести новые выборы в Совет, приказал подготовить четырех кандидатов из Чулзирмы. Смоляков обнадежил вожака эсеров. Однако в его улахе не было полного ладу. Хаяр Магар возмутился от одного упоминания о Павле Мурзабае.

— Но он же друг Белянкина, — Смоляков разгорячился. — Фаддей Панфилович уважает его. Не ко мне и не к тебе заезжает в Чулзирме, а только — к нему, Мурзабаю.

Танюш поддакнул Смолякову, и было решено пригласить Павла Ивановича. Мирской Тимук, на которого было возложено уговорить родственника, вернулся сконфуженный:

— Шуйтан! Захохотал, как сумасшедший, и пустил в меня без слов пустой бутылкой!

— Что я говорил! — торжествующе выкрикнул Хаяр Магар. — Конченый он человек. Пьяница. А племянник его — большевик, воевал против Дутова.

— Мурзабай о Назаре тоскует, — заступился Смоляков. — А может быть, ты прав — с изменой племянника смириться не может.

— А я, может, о царе тоскую! — вскипел Магар. — Еще неизвестно, кем стал его сын. Может, тоже большевиком…

— Господь с тобой! — вскричал Смоляков. — Чтоб Назар стал большевиком! Да скорей Ольховка вспять потечет!

Но Магара нельзя было унять. Он возгордился: сын его Митти — теперь гвардеец Самарского эсеро-максималистского губисполкома. Не одобряемый большевиками губисполком опасался самарских рабочих, и была создана охрана из кулацких и купеческих сынков — от каждой волости по пять добровольцев. Чее Митти был зачислен Белянкиным в пятерку от Кузьминовской.

Смоляков посмеивался про себя над Магаром. Он не пустил бы своего сына в Самару, пока там верховодят большевики. Да и сам Саиька не такой дурак, чтоб идти на рожон!

О том, кого выбирать в Совет, в кулацком улахе условились довольно быстро.

— Представляем все слои населения, — смеялся Смоляков, оставшись вдвоем с Магаром. — Я, стал-быть, от самостоятельных хозяев, Замана-Тимрук — середняк, брат у него — большевик, а Летчик и Мирской — от бедноты и батрачества.

— Не хвались, едучи на рать, — пробормотал чем-то недовольный Магар. — Посмотрим, как оно на деле выйдет.

«Ты сам не прочь заправлять селом, — размышлял Смоляков, провожая своего закадычного дружка, — да вот беда: бодливой корове бог рога не дает!»

…В улахе фронтовиков сложился штаб: Анук, Киргури, Ахтем-Магар и Шатра Микки. Анук узнала у Надали об улахе Смолякова — выболтал легкомысленный супруг — Летчик.

Бывшие фронтовики решили на собрании в Сухоречке выдвинуть кандидатами в Совет Вись-Ягура, Шатра Микки, Киргури и хозяйственного мужичка Кирилэ. Долго спорили о Вись-Ягуре: надежный ли, с анархистским душком, якшался с куштанами. Киргури хвалил Вись-Ягура, Анук поддержала:

— Молодых могут призвать на фронт, а Вись-Ягур не очень-то молод. Зато он пригодится тут. На кулаков Ягур в обиде: обманули они его. А Радаев с лаской к нему подошел, Симун иичче — веселостью расположил, а Осокин Мишши вел с Ягуром серьезные беседы. И ты, Киргури, подобрей будь с ним, подготовь заранее, скажи, мол, доверяем тебе…

Тражук, получив от Семена письмо из госпиталя, решил зайти к Анук. Она доводилась двоюродной сестрой Семену и, встречая Тражука, часто спрашивала, нет ли от брата писем, вскользь упоминала и о Салдаке-Мишши. А тут и Михаил написал Тражуку из отряда, преследующего Дутова.

У Анук он застал солдатское сборище и намеревался незаметно улизнуть. Анук выскочила за Тражуком в сени, затащила обратно в избу, заставила оба письма прочитать вслух. Тражук с этого дня стал постоянным гостем в улахе фронтовиков.

Чулзирминские бедняки пришли на собрание дружно.

Анук смело прошла вперед.

— Глядите, баба заявилась на сходку! — перешептывались старики.

До слуха Анук дошли слова неодобрительного удивления, и она выкрикнула:

— Мужа моего убили на войне! Стал-быть, я сама и должна голосовать за Советскую власть. И другим вдовам не мешало бы прийти на собрание.

Белянкин, узнав, что боевая бабенка — дочь учителя Ятросова, поклонился ей и подал руку, удивив бородачей.

Ах, не знал Белянкин, что за штучка дочка «надежного эсера Ятросова»!

— Неимущий, да к тому же еще — фронтовик, — сказал Смоляков, рекомендуя в сельский Совет Летчика.

— Бедная Надали! — перебила лавочника Анук. — И надо же ей было брать в дом такого невезучего. Что это ты, Кирюк, позарился в именье Киселева на трюмо. А правда ли, что жена разбила зеркало о твою голову? Говорят еще, что ты матросскую форму купил на базаре? Может, врут?

Собравшиеся громко выражали одобрение словам Анук. Белянкин, размахивая школьным звонком, исподтишка поглядывал на Смолякова, а тот недоуменно пожимал плечами… Одного за другим проваливала Анук кандидатов, называемых Смоляковым.

 

9

Тражук после сурхури вернулся жить к матери (бабушка осенью тихо умерла на печке). Неудобно было парню оставаться у одинокой молодой женщины. В первое время днем он к Плаги еще захаживал: помогал справляться со скотиной, играл с трехлетним Василием. Вскоре к Плаги приехала погостить до весны родственница из Хурнвара. Тражук перестал ходить в дом Семена.

С далеких времен существовал у чувашей обычай: зимой посылать девушку на выданье гостить к родственникам в соседнее, а иногда и в дальнее село. Присматривайтесь, мол, люди добрые, может, и сватов зашлете. Но в годы войны женихов не хватало, девушки старели и дома и в гостях.

Незадолго до масленицы Тражука позвали в дом к Мурзабаю. Павел Иваныч сидел за столом, подогретый утренней рюмкой.

— Проходи, Тражук. — Хозяин наполнил вторую чарку. — Ну, садись! Чего молчишь, айван… И ты такой же молчун, как Тимук. Но ты — добрый. А Тимук мне — враг. Прогнать бы его надо, да все некогда. Вру я, есть время, Тражук: просто лень. Нет, ты выпей, будешь гостем, а пока тверезый, ты — только батрак, батрак Симуна, большевика, ха-ха-ха… Но родня теперь мы, Тражук! Бывший мой амбар возле твоей землянки будет тебе домом. А будет ли? Конечно, Симун начал, а я закончу. Переходи снова ко мне жить. Л кем ты у меня будешь, зависит от тебя. Не вороти рыла!

И как когда-то екнуло сердце у парня. В зятья все-таки прочит его Мурзабай, но Тражук молча вышел, тихонько притворив дверь.

…Оля, вытирая слезы, перечитывала письмо из Стерлибаша от своего «занятого революцией» жениха. В дом ввалился занесенный снегом Тражук.

— Ты! Молодец! — девушка бросилась навстречу Тражуку. — Деверь ты мой косолапый. Не знала я, Тражук, что ты доводишься троюродным братом Румашу. Родной ты и ему, и мне. На вот, читай, что он пишет.

Тражук помедлил: неудобно читать письмо парня к невесте.

— Вот, бери в руки! — настаивала Оля. — Это письмо можно читать даже вслух на сходке, — она поняла смущение парня.

«…Плохо у нас на хлебном фронте, — писал Румаш. — По уезду то там, то здесь — кулацкие мятежи. Приходится отряду скакать из одного конца уезда в другой. Завтра опять отправляемся в верховья Белой, — больше ста верст отсюда. Но ты не волнуйся, жди меня на троицу. День этот памятный… Года еще не прошло, а кажется, что не виделись целую вечность…»

— Ох, не сносить ему головы, — вздохнула Оля. — Мы-то как-нибудь протянем эти пятнадцать недель. А ему — жить в седле, под пулями. Если даже жив останется, неведомо куда поведут его пути-дороженьки дальше. Вон Илюша тоже пошел, как Румаш, за революцию воевать. Как медленно идет время! Да что это я на тебя, Трошенька, тоску нагоняю. Расскажи-ка что-нибудь веселое.

Не знал Тражук ничего веселого. Достал он из кармана письмо от Семена из Оренбурга. Оля медленно разбирала незнакомый почерк. Семен в письме советовал другу организовать нимэ и перевезти мачеху Румаша Лизук с детьми в Чулзирму к ее братьям.

— Ой, Тражук, что же ты молчишь! — оживилась она. — Оказывается, отец Румаша нашелся. Поедем, Тражук, в Ивановку и быстро перевезем, — затормошила она медлительного парня. — Ты уже говорил с ее родными? Что они тебе сказали?

Что сказали? Да не говорил он еще ни с кем…

Тражук обещал Оле сегодня же все разузнать.

В избу вбежали Спирька и Филька. Спирька после отъезда Илюши стал коноводом «гвардии» Чугунова. Филька рассказывал Оле, как на собрании бойкая Анук провалила кандидатов в Совет…

Оля не проявила интереса к рассказам Фильки и степенным замечаниям Спирьки, хотя сама посылала ребят на сходку. Она загорелась другим:

— Ребята, Румаш занят революцией, сейчас он в Стерлибаше, его отец — тоже воюет. А в Базарной Ивановке, в пятидесяти верстах от нас, бедствует их семья. Может, организуем русско-чувашское… как это, Тражук, называется у вас, неме, что ли?

— Иимэ.

— Гвардейцы Ильи Чугунова обязаны помочь семье двух революционеров, — выспренне объявил Филька. — Я первый записываюсь в нимэ.

— А как мы будем перевозить? — одернул его Спирька. — Где у нас лошадь?

— Не твоя забота, — отрезал Филька. — Расшибусь, а лошадь достану.

— А куда мы перевезем переселенцев? — уточнял обстоятельный Спирька.

— Куда, куда? Да хоть бы и к нам, если некуда, — горячилась Оля.

— Так к братьям тетки Лизук и перевезем. Я же сказал: поговорю, — нерешительный Тражук наконец понял, что ему придется действовать. — А лошадь попрошу у Павла Иваныча.

— А кто ее братья: богачи или бедняки? — осведомился Филька.

— Да как сказать… — развел руками Тражук. — Старший, Кирилэ, по прозвищу «Картавый», — мужик самостоятельный.

— Постой! Да его же в Совет нынче выбрали, — напомнил Филька. — Валяй, Тражук, поговори с ним нынче! Примет он сестру, а не примет, заставим!

…В чувашском конце Базарной Ивановки мужчин в эту зиму тоже стало побольше, как и везде, возвращались домой уцелевшие на войне. Но они не собирались по вечерам, как в Чулзирме. Бывало, что две бабы-соседки вытопят баню. Запарившиеся и разомлевшие мужики тут только и поговорят, да и то если нет с ними третьего лишнего.

— Ты о Ленине слыхал? — спросит один.

— Слыхал. Если б не он, не париться бы нам на этой полке, — ответит другой.

— А где теперь Керенский?

— Говорят, убежал, переодевшись в бабу.

— Да, дела! В тридцати верстах от нас Советская власть, а у нас тут и не поймешь какая.

— Буржуйская и атаманская…

Захар в свое время оставил дома шесть душ: троих детей от первой жены, двоих — от Лизук, да и ее — на сносях. Но от тяжелой болезни у Лизук почти в одни сутки, умерли два мальчика-погодка. Неотступная мысль заглушала горе Лизук. «А ну как Сахгар совсем не вернется? Что делать с тремя малыми детьми?»

Румаш уехал из Ивановки, Лизук некоторое время продолжала получать от Гурьянова вместо денег — продукты, как было договорено. Но однажды братишка Румаша Тарас вернулся от купца с порожней тележкой.

— Не будет вам ничего — ни муки, ни чаю, ни сахару. Румаш обманул меня, к большевикам ушел, — заявил управляющий Белобородова, выпроваживая мальчика.

Лизук кое-как перебивалась. Падчерицу Верук отравила на зиму гостить в Ягаль, к родным по бабушке. Запретила Тарасу держать щенка — самим, мол, есть нечего. Продала шорные и сапожные инструменты мужа. И, наконец, пришлось расстаться с коровой. Без молока умер последыш Лизук. Когда его хоронили, Тарас впервые заплакал. А мачеха не плакала: смотрела на все невидящими глазами. Тарас знал, что у ребят бывают мамы и бывают мачехи, мамы — добрые, а мачехи злые. Но его мать-мачеха была доброй.

Теперь мачеха, совсем переставшая разговаривать с Тарасом, молча куда-то уходила, возвращалась поздно, часами стояла неподвижно. Мальчик не знал, что она ходит на далекое кладбище за Базарным концом, где в земле лежали ее кровные дети.

Шла неделя масленицы. Тарас почти весь день просидел дома один, к вечеру решил истопить печку. Ни дров, пи кизяка у них в помине не было: топили ржаной соломой. Тарас сжег несколько охапок, лег грудью на подоконник и при свете луны принялся читать книжку.

Вскоре вернулась Лизук и, к радости мальчика, спросила, как прежде, спокойно и ласково:

— Ты трубу уже закрыл, Тарас? А не рано, не угарно ли будет?

— Какой там угар от соломенной золы, — усмехнулся Тарас, как взрослый.

— Да-да, я и забыла про это. Почему не вздуешь лампу? Смотри, глаза испортишь.

— Керосину мало. Может быть, гости приедут… Последние дни масленицы.

— Нет, Тарас. Не приедут. Все нас забыли.

— А мне, мама, почему-то сдается, что приедет Кирилэ кукка, — Тарас сознательно назвал старшего брата мачехи, чтоб развлечь ее.

— И он забыл сюда дорогу. Выходит, раньше ездил не к сестре, а к зятю, чтоб погулять с ним. Приехал бы сейчас кто, все равно покормить с дороги нечем. Продавать больше нечего.

— А изба? Можно еще продать избу или отцову мастерскую, — деловито предложил Тарас.

— Только и осталось продать избу да пойти по миру с сумой, — всхлипнула Лизук.

«Ну слава богу, хоть заплакала, а то молчит и молчит, аж страшно», — подумал умудренный тяжелой жизнью мальчик. Читать ему больше не пришлось: послышался скрип снега под санями. Тарас подул на стекло, заглянул в глазок. Со стороны Базарного конца приближался целый обоз. Вот передние сани остановились прямо против дома, неуклюже спустился на снег возчик, сбросил тулуп, постоял, озираясь кругом. С остальных саней спрыгивали порезвее. «Видать, помоложе», — решил Тарас.

— Доехали мы или нет? — крикнул кто-то из приезжих. — Десять верст все по одной улице плетемся!

— Доехать-то доехали, — определил старший — он говорил по-чувашски, — да вот во двор не попасть. Ишь, как занесло ворота снегом!

— Хозяева, видать, спят уже! — отозвался кто-то молодой по-чувашски. — Постучи-ка в окно, Кирилэ мучи.

— Мама, к нам Кирилэ кукка и еще какие-то гости! — Тарас, раздетый, выбежал из избы.

У Лизук от волнения так дрожали руки, что она разбила ламповое стекло.

— Иди домой, Тарас! — подала голос молодая майра. — Нельзя на улицу раздетым! Мужики пусть распрягают!

Лизук рассмотрела в окно: майра распахнула тулуп, обняла Тараса и протиснулась с ним в калитку.

— Ты, оказывается, уже большой, Тараска. Ростом начал брата догонять, — сказала майра уже в избе.

Смышленый Тарас понял: это Оля. О ней Румаш как-то рассказывал.

Оля сбросила тулуп, вошла в полуосвещенную переднюю половину избы, перекрестилась у порога и сказала приветливо:

— Здравствуйте, тетка Лизавета.

— Здравствуй, пади-ка, — смущенная хозяйка исчерпала весь запас русских слов.

— Мама, засвети отцовскую лампу-«молнию», — потребовал Тарас. — Праздник у нас сегодня. Вот и к нам пришла масленица, — он взялся за тулупчик.

— Ты куда, Тараска? — спросила Оля. — Без тебя там управятся.

— Мы с дядей Кирилэ на лошадях съездим за соломой. Надо истопить печку и в той половине.

— Ай да Тараска! — рассмеялась Оля. — Да ты совсем как взрослый, обо всем успел подумать. А мы на гумно с тобой вдвоем съездим. Ты хорошо говоришь по-русски, не хуже брата, — продолжала она. В школу ходишь?

— В четвертый класс ходил…

— Ох ты! У вас даже четвертый класс есть. А почему говоришь «ходил»?

— Убили нашего учителя буржуи с Базарного конца. Большевиком он был. Его жена, Ксения Степановна, занимается с младшими, а с нами некому.

Во дворе Тарас отозвал дядю Кирилэ:

— А ты иди скорее в избу. Мы ведь похоронили и последнего братишку. Мама все время молчала, нынче в первый раз заплакала. Иди, а то еще разобьет стекло и от лампы-«молнии».

Тражук и Яхруш и два русских — Спирька и Филька шумно распрягали лошадей, устраивали их на ночь во дворе Захара. Дом ожил, снова засветился окнами, зазвучал веселым смехом, удивляя соседей. Догадливый Кирилэ привез с собой хлеба, снеди. На столе празднично пел самовар.

Утром Спирька, Тражук и Яхруш участвовали в совете старших.

— Продавать дом не стоит, — объявил Кирилэ. — Вернется Захар, сам решит. Пока увезем что сможем, а окна и двери заколотим…

Тарас показывал Фильке и Оле картинки, принесенные когда-то Румашем с Базарного конца.

Была у меня вся царская семья, — объяснял Тарас. — И отдельно царь, и отдельно царица были. Но я эти картинки все сжег.

— А генералов зачем оставил? — наседал на него Филька. — У тебя, может, еще и Дутов есть. Да я тебя за это запру в холодную мастерскую.

— Дутова нет, он не генерал, а только еще атаман, — серьезно отвечал Тарас. — Одного только выбросил, фон Рененкампфа. А этих подождем. Посмотрим, за кого они будут. Так и учитель нам говорил. Это вот Брусилов, это Алексеев, Иванов… А вот казак — Кузьма Крючков. Герой. Он наколол на пику двенадцать немцев. Солдат дядя Алюш, наш сосед, эту картинку велел порвать. Вранье, говорит, все. А вдруг не вранье?

— Генералов у тебя много, — сказала Оля задумчиво. — Вот если б были портреты отца и брата…

— Есть! — сверкнул глазами Тарас. — Отца-то у матери спрятан в сундуке, а братнин — вот он. Только он тут с еликовским черкесом.

Оля долго любовалась снимком, потом робко попросила:

— Отдай мне, Тарас? Я сберегу.

— Ладно уж. А мне будешь показывать?

— Обязательно, Тараска. Ты будешь ходить из Чулзирмы к нам в Сухоречку почаще.

Гости и хозяева погрузили на сани домашний скарб, заколотили дом и двинулись в Чулзирму. Сердце Лизук разрывалось: здесь в земле, на чужой стороне, оставались ее родные дети. «Ах, Сахгар. Зачем ты привез меня сюда и спокинул. Лучше бы мне и не выходить за тебя».

 

10

О Румаше ни слуху ни духу. Оля считает дни и часы, а сердцем чует — ждет напрасно.

Все кругом так же цвело и ликовало, как и в прошлом году в эту пору. Разноголосо звенел лес у Телячьего Табора, журчала вода на перекате, мягким зеленым ковром расстилалась трава. Оля на утренней зорьке стояла на берегу у переката, закрыв глаза. Вот откроет их и увидит рядом с собой Рому-Румаша в рубахе вишневого цвета и при галстуке…

Открыла глаза Оля и не удивилась, что нет его рядом, удивилась другому: на сердце потеплело. Оля, перейдя речку, вышла из рощи на поляну, остановилась над рекой. Здесь он — Тарас — брат Румаша, новый хозяин чугуновского омута. Мальчика за кустом не видно, но нависли над водой тонкие удочки. Оля тихонько свистнула. Маленький рыбак посмотрел вверх — никого. Оля схоронилась в кустах, засвистела громче. Тарас мигом взбежал на откос, оглянулся кругом, переводя дух. Внезапно какой-то вихрь налетел на него, поднял с земли, закружил на месте. Оля радовалась испугу ребенка.

— Осторожно, Олякка, запачкаешься! — крикнул Тарас, опомнившись. — Руки у меня мокрые, а ноги в грязи.

— Ничего, Тараска. Это не грязь, а песок. Да и никакая грязь к тебе не пристанет, пока ты маленький. Давай вместе посидим на траве, а рыбы тебя подождут. Все равно тебе не поймать золотой рыбы. Рано еще.

— Золотая рыбка — это сказка, — возразил мальчик.

— Да, сказка, — как эхо повторила Оля. — И золотая рыба сказка, и русский семик сказка…

«И Румаш — сказка», — хотела было добавить, по спохватилась, вынула из-за пазухи вышитый батистовый платочек, достала снимок:

— Хочешь взглянуть? Тоже, поди, соскучился?

— Угу.

— А как ты думаешь, Тараска, приедет он к троице или нет?

Мальчик промолчал. Нет, не приедет Румаш, не может он вернуться в такое время. Дутов снова собрал войско где-то между Стерлибашем и Оренбургом. Тарас много знает, да мало говорит… Оп получает письма от отца, от брата и от Симуна. Правда, Симун пичче пишет не ему, а Тражуку, но, чтоб письма не попали в руки дяди Павла, адресует их Тарасу.

Тражук сейчас живет прямо в поле, возле Камышлы. Тарас сначала читает письма, а потом, снова запечатав, передает их Тражуку через дядю Мирского.

— Думаю, что не приедет Румаш, — помолчав, сказал мальчик. — Еще больше развелось контров. А Румаш не может вернуться, пока не покончит со всеми контрами. И отец тоже. А до троицы — три дня.

Оля и сама знает, что не быть этому семику радостным, она начинает понимать: сила, что держит Румаша вдалеке от нее, сильнее любви. Оля ласково гладит мальчика по спутанным волосам:

— Все удивляюсь тебе, Тараска, — шепчет она. — Мудрый ты, как дед Артем, отец мамани. И в кого ты уродился? На брата нисколечко не похож.

— Характером в мать, а ростом в бабушку, а Румаш ростом в отца, а в бабушку характером, — серьезно отвечает Тарас.

И смешно Оле и грустно.

— Ну иди порыбачь, Тараска, а я нарву тебе цветов. Ты цветы любишь?

— Угу, — мычит Тарас, прыгая с откоса на прохладный песок.

Оля углубилась в Дегтярный перелесок и остановилась, узнав крохотную полянку. Здесь они с бойкой Кидери в прошлом году менялись одеждой.

«Вот светлая душа. Любит безответно и не унывает. Наверно, готовится к веселой троице со своей ученой подружкой».

…А Кидери тоже сидела на берегу Ольховки на опушке Осиновой рощи. Не будет этот семик радостным для нее. А все началось со счастливого семейного события: к весне вернулся домой пропавший без вести отец. Он побывал в плену у австрийцев, бежал вместе с односельчанином Васьлеем, отцом Зар-Ехима. К радости Ехима и на горе Кидери крепко Васьлей и Хведор сдружились. Еще в плену дали зарок, если вернутся домой, скрепят дружбу родством. И вот Васьлей заслал к Хведеру сватов. Для Кидери это было громом среди ясного неба. Мужа для себя она давно выбрала, но все откладывала решительный натиск на этого недотепу. А теперь, когда пришла пора действовать, будь он неладен, живет где-то в Камышле. Затянуть бы дело до осени, а там она сумеет доказать Тражуку, что они созданы друг для друга! Как ни противилась Кидери, как ни просила отца подождать, тот не сдавался, объявил, что на троицу сыграет свадьбу.

Грустит Кидери, а придумать ничего не может. Как идти ей против воли отца, если Тражук смотреть на нее не хочет. Чем одиночество, лучше простоватый Зар-Ехим…

И поделиться девушке не с кем. Мать считает, что Зар-Ехим жених подходящий. Уксинэ не поймет подругу, для нее деревенские парни на одну колодку — что Тражук, что Ехим, что Санька. Праски легкомысленна. Надо надеяться только на себя, все самой решить.

Кидери готова пешком пойти в Камышлу, к Тражуку, а он не доводится ей даже отдаленным родственником. Совсем было решила пойти, а на улице оробела. Казалось, односельчане судят ее: «Ай, бесстыжая, чего удумала! Смотрите, люди добрые, на эту потаскуху, в Камышлу она собирается, чтоб броситься на шею парню».

Нет, идти в Камышлу нельзя. Суд людской — жесток. Защитников не найдется. Надо послать Тражуку письмо, подыскать слова… А писать-то не горазда. Попросить Уксинэ? Нет, нельзя. Сама, сама она напишет! А если какие буквы будут не к месту, Тражук не такой, чтоб высмеивать.

Ну написать — напишет. А с кем послать? С дядей Тимуком? Нет, с ним нельзя. Все село узнает. Недаром его Мирским зовут. На людях он молчит, а наедине с какой-нибудь вдовушкой, наверно, болтлив, как баба…

Дунул ветерок. Зашелестевшие деревья Чук-кукри напомнили Кидери, что это место священное — обиталище чувашского бога Пюлеха. Так ей еще бабушка говорила.

— Хоть бы ты мне помог, всемогущий Пюлех! — взмолилась было девушка, но тут же горько усмехнулась — не верила она Пюлеху! А он будто ее услыхал.

— А завтра придешь сюда, Тараска? — зазвенел за кустом девичий голос.

— Нет, завтра я поеду в Камышлу с дядей Мирским. Буду учиться косить.

— Что ты, Тараска, бог с тобой! Рано тебе еще.

— Траву — самое время. Я уже большой.

— Ах ты мой миленький! Ну ладно, передай привет Тражуку.

Кидери сказала совсем как бабушка, но только про себя: «Слава тебе, Пюлехсем! Услышал ты мою молитву…» — и тут же недоверчиво улыбнулась.

…Нерадостна эта весна и для Тражука. Живет в избушке Мурзабая близ камышлинского имения помещика Аржанова. Он мог бы, как и Мирской Тимук, часто бывать в Чулзирме, но нечего ему там сейчас делать. До последнего дня ждал Тражук Румаша, теперь знает точно: одна дорога теперь Румашу из Стерлибаша. В Каменку Румаш пока не приедет. Не будет нынче русского семика на лугах Чулзирмы. Значит, и Тражуку нечего домой торопиться: Уксинэ по-прежнему его не замечает. Значит, можно жить здесь до осени: волов оставили на все лето. Это хитрый Тимук посоветовал Павлу Иванычу убрать воловьи упряжки с людских глаз долой. Пусть-де не думают голодранцы в Совете, что у Мурзабая — кулацкое хозяйство. Непротрезвившийся хозяин на этот раз не стал издеваться над Тражуком, сказал только: «Валяй, мне все едино». Тражук решил: осенью получить расчет, обеспечить мать и поехать в Ягаль или Вязовку.

От грустных раздумий Тражука оторвал мальчишеский голос:

— Тражук пичче, где ты?

— Как ты сюда попал? — удивился Тражук, увидев Тараса.

— Дядя Тимук подвез. Сам он проехал в Камышлу, а я спрыгнул на ходу и бегом сюда. Я соскучился по тебе… Тражук пичче, а ты научишь меня косить?

— Десятилетние ребята не косят, Тарас. Я и сам-то только в прошлом году научился.

— Мне уже двенадцатый идет. Перед масленицей исполнилось одиннадцать, — Мальчик, помня наказ Кидери, огляделся по сторонам. — А я тебе два письма привез. Одно от Симуна пичче, другое — секретное. От кого — сам узнаешь.

Парень вспыхнул: «Неужели от Уксинэ!» — сунул письма в карман. Боязно вскрывать конверт, в котором, может быть, судьба твоя заключена.

Парень побалагурил с Тарасом, угостил диким чесноком и щавелем, повел искупаться на помещичий пруд.

— Ты покуда раздевайся, погрейся на солнышке. Смотри, без меня в воду не лезь, — сказал он, усаживаясь в тень ветлы. Он прочитал письмо от Симуна, задумался. Все хорошие люди воюют за Советскую власть: Симун, Румаш, Радаев, Осокин и даже Илюшка Чугунов. Симун еще раз тяжело ранен, а не спешит домой, пишет, что в Самаре должен повидать какого-то товарища Воробьева. Опасается только, что дорога к тому времени, возможно, будет отрезана. Дутов хоть и не взял Оренбурга, но двигается в сторону Самары, до Сороки уже дошел. Бои — в каких-то пятидесяти верстах от Каменки. Товарищи Тражука борются за свободную жизнь для народа, а он сидит у камышлинского пруда и предается мечтам. «Чем я хуже других? Брошу все и уеду к Симуну! Не трус я, кажется! А где же Тарас?! — вдруг спохватился Тражук. Вскочил, огляделся по сторонам, встревоженно позвал:

— Та-ра-ас!..

— Тут я. Чего кричать-то? Ты же сам велел на солнышке греться. Вот я и греюсь, — ворчал мальчик, скрытый от Тражука высокой травой. — Ну, можно в воду или обождать?

— Обожди. Тражук рассмеялся. — Наверно, мы с тобой к вечеру поедем в деревню…

Мальчик снова улегся на примятую траву. Тражук вынул из кармана второе письмо. «Что же это? Не может гимназистка писать такими каракулями!»

Пробежав глазами письмо, Тражук сначала ничего не понял: его мысли были далеки от Кидери. Словно ледяной водой облили.

«Ты, Тражук, ухмах, — читал он кривые буквы. — Мечтаешь об Уксинэ. А она плюет на тебя. А меня просватали за рыжего Ехима. Скажи, Тражук, выходить мне за него? Почему я у тебя спрашиваю, догадайся сам. Вся деревня знает, кого любит Кидери, один ты ничего не видишь. Как ты скажешь, так и будет. Позови, и я приду к тебе пешком. Уйдем с тобой за Камышлу, к башкирам. А захочешь — и в Чулзирме можем остаться. Я не побоюсь пойти против воли отца. Ничего он со мной не сделает: теперь свобода. А если ты ухмах, назло тебе выйду за рыжего. Не мешкай с ответом. На семик назначена свадьба…»

Тражук вспотел от испуга и напряжения. Ему начало казаться, что вот-вот появится тут Кидери. Но вот первый страх миновал, Тражук попытался рассуждать спокойно. «Умная девушка! С такой не пропадешь. И лицом ведь пригожая. Прямодушная, трудолюбивая. Наверное, такую и надо брать в жены? Нет. Только Уксинэ!»

— Скоро ты, Тражук пичче? — подал Тарас голос. — Сколько мне еще лежать? Этак мы и до вечера не искупаемся! Ночью, что ли, поедем…

— Я не поеду в деревню, Тарас.

— А я?

— А ты вернешься утром с дядей Тимуком.

«Вот чудаки-то! Прочитал одно письмо — поеду, прочитал другое — не поеду», — Тарас с осуждением поглядел на Тражука.

…На другой день Тарасу еще раз пришлось удивиться. Кидери встретила их около гумна. Тарас хотел спрыгнуть с двуколки, чтоб тайком передать письмо от Тражука. Но та сердито приказала:

— Сиди уж. Давай письмо и езжай своей дорогой. Вот те на! То никому не показывай, то сама при дяде Тимуке потребовала письмо. Да и не таясь прочитала… Потом тихо сказала: «Ухмах, телок недолизанный!» — и пошла в сторону, спотыкаясь, как пьяная. А дядя Тимук присвистнул и покачал головой.

 

11

Захар Тайманкин, любивший раньше приговаривать: «После сорока — на печку», теперь совсем забыл о возрасте. Что там размышлять, когда он, нестроевой солдат царской армии, стал строевым бойцом революции!

Захар оставался в Самаре «до полной победы пролетариата», потом «до победы над злейшим врагом Советской власти Дутовым». Но враги объявились и в деревне. И Захар стал совсем уж незаменимым бойцом Самарского ревкома на хлебном фронте: он свободно владел тремя языками, не считая еще и русского: чувашским, татарским и башкирским. И везде его понимали.

Шли дни, недели, месяцы — враг не сдавался. В конце мая Захара вызвали в Самару. Воробьев писал: «Поедешь к семье, отдохнешь малость, устроишь домашние дела, останешься работать в своем уезде».

В вестибюле самарской гостиницы «Националь» какой-то человек вслух читал газету «Приволжская правда». Люди, окружившие чтеца, тревожно ловили каждое слово. Захар положил на пол торбочку с «гостинцами товарищу Воробьеву от микушкинской бедноты» и тоже стал слушать.

— Руководимые преступной рукой российской и международной контрреволюции отряды чехословаков подступают к Самаре…

Слова «контрреволюции» и «подступают к Самаре» не понять было нельзя. «Вот тебе и поедешь к семье!» А оратор между тем, потрясая газетой, говорил:

— Это, товарищи, воззвание Самарского ревкома, а подписал его товарищ Куйбышев! Международная контра у ворот. Все, кому дорога Советская власть, — направляйтесь в клуб большевиков, там формируются красногвардейские отряды…

— Это Белый дом, что ли, бывший губернаторский? — спросил Захар.

— Белый-то он и этот белый, по только не губернаторский, а пролетарский. Близко, за углом на Заводской.

— Это — где был ревком?

— Ревком и есть. Там все теперь: и ревком, и губком партии, и городской исполком.

— А губернский исполком остался в Белом доме?

— Дался тебе Белый дом! — вдруг обозлился оратор. — Ты что — эсер, что ли, губисполком поминаешь. Разогнали мы этих предателей после анархо-максималистского мятежа.

Захар подхватил торбочку. Дойдя до угла, свернул налево и сразу увидел строй красногвардейцев. Отряд тронулся по Заводской в сторону заколоченного досками памятника Александру Второму.

«Наверно, за Самарку. Неужели враг так близко?!» — подумал Захар и поспешил наверх по лестнице. Коридор кишел народом. Захар спросил про Воробьева. Ему указали на ближайшую дверь. Рывком открыв ее, Захар остановился, удивленный: в комнате было накурено, людно и шумно. Воробьев посмотрел на Захара воспаленными от бессонницы глазами, кивнул ему и указал рукой на свободную табуретку.

— Попал в самый раз, — шепнул он погодя. — Тут есть и твои старые друзья.

Захар внимательно осмотрелся и вдруг увидел Семена. Он сидел в дальнем углу и глаз не спускал с одного из спорщиков. Черноволосый человек рядом с Семеном поднял голову, взглянул на Захара, равнодушно отвернулся. «Не узнал, не узнал меня Тимкки! — подумал Захар. — Ну да, бороды нет. Не мудрено. Да, конечно же, это он, Кояш-Тимкки, товарищ Авандеев!»

Молодой человек, приоткрыв дверь, но не входя, громко назвал две фамилии. Воробьев задержал его вопросом:

— Скажите, Валериан Владимирович по освободился? Тут все — к нему. Есть и прибывшие от Блюхера.

— Занят Валериан Владимирович! О посланцах Блюхера он знает.

Семен случайно бросил взгляд на Захара и, узнав его, толкнул соседа, показал глазами:

— Посмотри, Тимофей Степаныч?

В дверях появился работник совнархоза Бабаев и крикнул с порога:

— Срочно, еще одного человека, товарищ Воробьев! Прибыл из Уфы товарищ Подвойский. Звонил сюда, просит прислать на вокзал пятнадцать надежных коммунистов.

— Здесь все к Куйбышеву, Алексей Яковлевич. Да и я жду своего часа. Вот разве… — и Воробьев взглянул на Захара.

— Я готов! — Захар вскочил.

— A-а, дружище Тайманкин, — узнал его Бабаев. — Пошли. Ты и будешь пятнадцатым.

Авандеев, только что признавший старого друга, бросился было следом, но Захар уже бежал по коридору.

— Не мог сказать раньше, — упрекнул Авандеев Семена. — Сколько времени не виделись!

…В комнату вошел Куйбышев, на ходу отвечая кому-то в коридоре:

— Обождите меня там. Пять минут.

Воробьев увел Семена с собой. За ними потянулись другие. Старые друзья остались вдвоем.

— Вот как, Степаныч, мы встретились с тобой после далекого якутского края! — сказал Куйбышев, обнимая Авандеева.

— И только на пять минут, — улыбнулся Авапдеев.

— Боюсь, что в самом буквальном смысле только на пять! Э-э, да у тебя, братец, седина на висках серебрится.

— Черноволосые рано седеют. Да и старше я тебя. Ты еще молодой, такой же кудлатый да кудрявый, каким и был. Только лоб вот как будто стал выше и шире. Блюхер остановил пока движение Дутова на Самару, по… — перешел к делу Авандеев. — Я ведь приехал к тебе за подкреплением. А вам тут, вижу, самим требуется помощь.

— Да… — Куйбышев заходил по комнате. — Вчера на восток направляли мы отряды, а нынче… Тучи идут с запада. Большая сила, что мы можем ей противопоставить? Полторы тысячи коммунистов? Они дерутся храбро, но еще неумело. А у части коммунистов и рабочих — благодушие, надежда на авось. Авось, мол, договоримся с чехами о нейтралитете.

— Не для этого их подняли!

— Да, Степаныч. Ты верно понимаешь события. Хочу тебе вот что сказать. Если нам придется оставить Самару, отряд Блюхера окажется в огненном кольце. Шарпантье, старый, многоопытный и лояльный к нам генерал, — я сейчас с ним советовался, — говорит! надо оставить Самару без боя, отступить к Уфе и встретить там врага на укрепленных позициях.

— А где они, укрепленные позиции? — спросил Авандеев. — И когда их строить? Нет, на это и вы не пойдете, и мы не можем бросить осажденный Оренбург. Если чехи, взяв Самару, не двинутся в сторону от сибирской магистрали, мы еще сумеем отогнать Дутова от Оренбурга. Ну а если… Тогда я останусь в лесных районах нашего, вернее, вашего уезда и буду готовить подкрепление для Блюхера из сельских коммунистов, деревенской бедноты и сознательных фронтовиков. Мне там каждое село знакомо.

— На том и порешим, Тимофей Степаныч.

Воробьев забарабанил в дверь снаружи:

— Валериан Владимирович, у телефона товарищ Подвойский!

— Вот и хорошо, — Куйбышев открыл дверь и обернулся к Авандееву: — Я ему скажу про тебя. Не прощаюсь, через пять минут продолжим разговор.

— Видно, сегодня день встреч и разлук, — сказал час спустя Авандеев. — Пошли, Семен Тимофеич. А к товарищу Подвойскому я зайду сам. Может быть, и Захара там встретим, на вокзале.

— Навряд ли, — Воробьев покачал головой. — Их послали на охрану железнодорожного моста.

…Самара пала, белочехи хлынули на восток по Самаро-Златоустовской и по Ташкентской дорогам. Отряд Блюхера, пытаясь преградить путь чешским войскам, повернул к Самаре, отбил у мятежников родной для Авандеева уездный городок. Но белочешское командование бросило туда новые полки. Некоторые сподвижники Блюхера советовали ему двигаться к югу, там действовал отряд Чапаева. Командир не мог последовать этому совету: нуждался в помощи осажденный войсками Дутова Оренбург. Оттуда надо было вывести все революционные силы и, встретившись с отрядом красных казаков Ивана Каширина, пробиваться к северу на соединение с частями Красной Армии…

Отряд Блюхера повернул на восток, Авандеев остался в занятом белыми городе. С Куйбышевым ему вновь встретиться не удалось, но он побывал у Подвойского, получил полномочия и указания.

Перед подпольным укомом, который возглавил Авандеев, была поставлена задача: временно укрыть коммунистов и активных сторонников Советской власти в надежных местах, создавать партизанские отряды и направлять их не на восток, как ранее полагал Авандеев, а на юг, к частям Красной Армии, удерживающим левобережье Волги. Нужно было завязать связи с самарским подпольем, а через него или самостоятельно — с губревкомом или штабом армии. Авандеев хорошо знал город и весь уезд, а его самого не узнавали. На подпольном заседании укома-ревкома было решено: бывший секретарь укома Ильин перебирается в сосновый бор и руководит подпольной жизнью западной половины уезда. Авандеев берет на себя кроме общего руководства восточную лесостепную часть.

…И угораздило же Румаша попасть в небольшой полубашкирский городок на берегу реки, которую башкиры называют Акиделем, чуваши — Шурадылом, а русские — рекой Белой. Забрался и застрял тут. Прошло и пятнадцать недель, и семнадцать после масленицы.

Чулзирма, Сухоречка, Оля… как давно все это было! Да и было ли? Может, пригрезилось, когда он дремал в седле во время далеких походов? О, нет! Оля не сон. Вот ее письма, хранятся у самого сердца.

И надо же было всему этому случится! К весне умер от чахотки председатель Совнаркома Шепелев. Он рекомендовал в партию Романа Тайманова, обучил шоферскому делу. Председателем Совнаркома стал заместитель Шепелева Поповский, из эсеров. Румаш не захотел служить эсеру, попросился в конный отряд Арбузова. Поповский не стал его задерживать. Он любил ездить в коляске. Гнуть все дела Совнаркома и уезда на свой лад Поповский сначала не решался, побаивался коммунистов — Кокина и Дукельского. Отозвали их из Стерлибаша. Товарищ Козин уехал в Самару, а товарищ Дукельский — прямо в Москву. Через неделю после их отъезда белочехи заняли Уфу. Командира отряда Арбузова разжаловали в рядовые, обвинили в излишних жестокостях за расстрел руководителей золоторевского офицеро-кулацкого восстания… Нового командира не назначили. Спросил Румаш товарища Арбузова, кто же командир, тот усмехнулся в ответ:

— Каждый сам себе командир. А главковерх у нас Поповский.

Коммунисты, помня наказ товарища Козина, настаивали на эвакуации. Даже упорные слухи о зверствах белочехов в Самаре и Уфе не обеспокоили Поповского и его приспешников.

«Но куда же, куда же мы едем? Три дня кружимся вокруг. Вот опять свернули налево. Зачем? Ясно, опять в село Ахметовну. А все потому, что ведет нас «главковерх» Поповский…» Румаш лениво покачивается в седле. Не узнали б теперь его чулзирминские и сухореченские друзья. В плечах раздался. Лицо задубело, губы потрескались, над верхней губой темнеет пушок. Добела выгоревшая гимнастерка, потрепанная фуражка с пятиконечной звездой… А оружия хватило бы на четверых: слева шашка, справа наган, за спиной карабин, у пояса граната. Нет, ничего в нем не осталось от бывшего приказчика-щеголя.

Румашу надоело плестись шагом, хлестнул коня. Поскакал галопом вдоль растянувшейся тележной армии Поповского.

И-ex, вот так на скаку сверкнуть бы шашкой да рубить, рубить головы врагам революции! Впереди коляска. Взмахни, Румаш, клинком, рази врага! Но нет, на ней не враг. Конь Румаша, снова перешел на шаг.

В Ахметовке состоялось заседание бродячего Совнаркома. Поповский разливался: позор, мол, бросить город на произвол анархии, а чехи и не знают о каком-то Стерлибаше, да и вообще они друзья русской революции, а стало быть, и Советской власти. И большинством эсеровских и «нейтральных» голосов было решено вернуться в оставленный три дня назад город.

С единственного грузовика сбежал шофер. Поповский вспомнил о бывшем совнаркомовском шофере Тайманове. Румаш, выехавший из города верхом, вернулся туда на автомобиле с совнаркомовским скарбом. Разгрузившись, где было указано, Румаш не без умысла отогнал машину в небольшую улочку близ здания Совнаркома: в случае опасности можно укатить через пустырь к мосту!..

К ночи посвежело. Румаш убрал оружие под сиденье, поудобней устроился в кабине, оставив дверцу приоткрытой, и моментально уснул. А проснувшись на рассвете, ни часовых, ни патрулей не обнаружил. Неорганизованная «армия» Поповского распалась.

Распахнулась калитка дома напротив — в нее протиснулась широкобокая корова. За ней с хворостинкой в руке семенила старушка башкирка. Корова задержалась у грузовика, засопела. Старушка подняла было прут и вдруг, внезапно помолодев, юркнула обратно во двор. Перепугали бабку три всадника, которые мчались прямо на нее с обнаженными шашками.

«Вот они, беляки», — сообразил Румаш. Один что-то повелительно кричал, размахивая саблей, другой, злобно матерясь не по-русски, старался хлестнуть Румаша плеткой: видно, требуют завести автомобиль. Румаш, вспомнив, что на нем не было ни ремня, ни фуражки с красноармейской звездой, зевнул, почесался и, приговаривая «хазыр, хазыр», бросился к мотору, потом обратно к кабине, забормотал по-башкирски. Над ним снова взвилась плетка. Но конь беляка дернулся под седоком, и и удар пришелся по спине бабкиной коровы.

Корова вздрогнула и, повернувшись, загородила Румаша от всадников. Двое поскакали назад. У грузовика остался самый злой.

Румаш приподнял сиденье. Белый, рассвирепевший от бестолковости коровы, саданул ее шашкой по шее. Одновременно с ревом животного прозвучал выстрел. Офицер упал с копя. Два всадника круто повернули к грузовику. Румаш, перехватив наган левой рукой, в правую взял гранату и метнул ее навстречу врагам. Перепрыгнув через окровавленную тушу, Румаш скользнул в приоткрытую калитку. На взрыв гранаты эхом отозвался другой, более мощный — у здания Совнаркома…

Забежав в сарай, Румаш в отчаянии заскрежетал зубами:

— Ну, попадись ты мне, сволочь Поповский! Сколько коммунистов погибнет из-за тебя, подлый предатель. Ах, почему я вчера не отрубил тебе голову, когда чесалась рука!

На улице стреляли. Румаш выскочил из сарая и рванулся к калитке. Неизвестпо откуда появившийся мальчуган, раскинув руки, преградил ему дорогу:

— Не ходи, ага, не ходи на улицу! Корову убили и тебя убьют. Там много-много злых дошманов, — шептал ребенок. Он сквозь щелку забора наблюдал за Румашем и в нужный момент открыл ему калитку, запертую перепуганной бабкой. Румаш отстранил мальчика, порываясь выйти на улицу, но кто-то с силой схватил его сзади.

— Тебя убьют. Спасибо аллаху, никто из беляков не видал тебя возле нашего дома. Спасибо Афзалу, что раскрыл калитку. А кто тебя видел, тех уже нет! Ты их сам убрал, товарищ Тайман-батыр…

Это был отец мальчика, рабочий кожевенного завода, узнавший в отчаянном парне агитатора, выступавшего как-то в цехе. Кожевенник увел Румаша на огород, велел ему и Афзалу полоть сорняки, а сам пошел дорезать корову.

Выстрелы затихли. Новые хозяева отогнали грузовик. Калитка, видимо, не привлекла внимания. Убитые валялись не только у этого дома. Румаша оставили жить в доме на правах приехавшего из деревни родственника. Каждый вечер рабочий рассказывал Румашу о том, что творится в городе. Много погибло коммунистов, советских работников и рабочих в Стерлибаше. Над Белой каркали черные вороны. Вода в реке побурела от крови.

Отец Афзала не был ни красным, ни белым. Большевистского агитатора он спас по просьбе матери-старушки и сынишки. Позже оп и сам привязался к неожиданному родственнику, да и дело, которому служил Румаш, стало рабочему казаться близким.

Около месяца прогостил Румаш в башкирской семье, дольше в городе было оставаться опасно. «Надо бежать! Но куда, в какую сторону?» На восток в сторону гор путь закрыт. На мосту всех перехватывал патруль, и подозрительных вели в тюрьму. Ловили и тех, кто переправлялся через реку вплавь. На запад путь казался покойнее. Белые не ждали особой опасности с той стороны. Они все свое внимание обратили на восток, обеспокоенные движением армии Блюхера вдоль лесистой горной гряды.

Путь на запад вел к дому. Но надо было пройти сотни верст, чтоб добраться до своих. И все-таки Румаш выбрал этот длинный ц потому опасный путь.

 

12

Недобрые слухи ползли из города. Одни разносились Фальшиным по Сухоречке, другие доползали до Чулзирмы и приглушались там могучим Вись-Ягуром.

Слухи о перемене в губернии и уезде испугали местных каменских начальников. Председатель Совета Федунов, запуганный Фальшиным, отказался от власти. Вись-Ягур в Чулзирме захватил бразды правления и объявил себя председателем Каменки. Правда, пока об этом в Сухоречке почти никто не ведал.

Оповещенные чугуновскими «гвардейцами» бывшие фронтовики — и чулзирминские и сухореченские — вышли на постройку моста в это лето дружно. Так без обычного скандала и достроили б мост, если б не Карп Фальшин. К вечеру заявился он при всех регалиях царского старосты: бляха из самоварного золота сияла на груди, рука сжимала железный посох.

— Бросайте работу, сухореченские! — ударил он по бревну палкой. — Кто вас созвал? Не знаю! Объявляю шабаш. Пусть чуваши мост достраивают: им надо в город да на базар. А нам куда тарахтеть по этому мосту? К башкирам кобылье молоко пить?

Ястребом налетел Вись-Ягур на Фальшина. Тот занес было над ним палку, но опустить не успел, Ягур одним ударом поверг наземь невысокого плотного бородача. Русские и чуваши бросились разнимать: чуваши держали за руки Вись-Ягура, а русские — вскочившего на ноги Фальшина.

— Я тебя, царского пса, арестую… расстреляю, — брызжа слюной и вырываясь, орал Вись-Ягур.

— Кончилась ваша власть, — шипел в ответ Фальшив. — В Самаре всем теперь Комвуч заправляет. Там таких, как ты, всех передушили. Чехи царя Михаила садят на престол. А тута я был и остаюсь законная царская власть. Тебя, Егоров, в Сибирь упеку!..

Вись-Ягур крупный детина, но куда ему до Палли, старшего сына Элим-Челима. Тот схватку увидел с чувашского берега, молча сорвался с места и, прыгая со сваи на сваю, с балки на балку, в одну минуту очутился рядом.

Перетрусивший насмерть Фальшин истошно завопил:

— Ратуйте, люди русские! Старосту убивают! Кара-у-ул!

Но боевой клич Фальшина прозвучал втуне.

— Ты, Ягур Ягурч, если хочешь представлять власть, не ори, не дерись, — спокойно сказал Палли. — Уважай народ. А ты, самогонная глотка, — повернулся он к Фальшину, — не визжи, как боров! Руки об тебя противно марать. Кто, говоришь, в Самаре забрал власть? Камвуч? Чей огонь, мы сами знаем. А тебя давно пора самого упечь в Сибирь. Не ты ли укокошил Сибада-Михайлу? — Палли сорвал с груди Фальшина бляху — швырнул ее в поду, вслед полетела железная палка. — Теперь никого не запугаешь! Катись отселя и к мосту больше не подходи. Какая б там ни была в Самаре власть, у нас здесь — Советская.

Палли поддал колонкой под зад Фальшину. Развенчанный староста, пробежав шагов двести, обернулся и погрозил кулаком. Он что-то выкрикивал, — ответом был общий хохот.

— Уважаемый Павел Ермилыч! — к Палли подошел Филька. — От имени красногвардейского отряда Ильи Чугунова и от себя, Филимона Лапшина, — приношу тебе благодарность, — произнес он торжественно и протянул руку.

Палли растерянно посмотрел на весельчака и, усмехнувшись, так пожал ему руку, что тот застонал и отбежал от ухмыляющегося геркулеса. Вокруг хохотали. Ну а когда народ дружно смеется, то и работа спорится. Мост был окончен засветло.

Фальшин не случайно достал бляху со дна сундука — в Самаре власть перешла в руки Комвуча. Суть перемены узнали по всей губернии. Вернулись помещики отбирать землю, которую при Советах передали крестьянам. Старые хозяева грозились собрать для себя урожай с полей, да еще и взыскать с хлеборобов деньгами «за пользование землей».

В Кузьминовке бывший председатель волостного исполкома левый эсер Белянкин называл теперь себя иначе: не то старшиной, не то председателем волостного правления. Новая власть докатилась до Каменки, но застряла в Сухоречке, никак не переберется на правый берег в Чулзирму. Фальшин боится переходить через мост. Там все еще Советы, а возглавляет их бесстрашный Вись-Ягур. Да и остальные люди — не робкого десятка. Были, конечно, сторонники Фальшина и тут, по они помалкивали, ждали. Осторожный Смоляков говорил Хаярову и остальным дружкам:

— Нехай забавляются, поиграют в Чулзирминскую республику. Без пашей помощи сломают себе шеи…

Вскоре в Чулзирму примчал Белянкина на собственных лошадях управляющий имением Киселева. Их сопровождал офицер и несколько карателей. Белянкин остановился, как всегда, у Павла Мурзабая. Остальных зазвали к себе Хаяр Магар и Пуян-Танюш.

— Радуйся, Пал Ванч, — возвестил Белянкин. — Твой сын объявился в нашем городе. Возможно, скоро сам в гости пожалует. Слыхал, что он возглавляет нашу контрразведку.

Обрадованный было Мурзабай тут же насторожился. Что еще такое — контрразведка? Ни радости, ни озабоченности Белянкину не выказал.

— Спасибо, Фаддей Панфилыч, — блеснул он лукаво глазами, — Как это понимать: «нашу». Уж не хочешь ли ты сказать, что и мой Назар стал большевиком?

Белянкин хихикнул, подымая придвинутый хозяином стакан:

— Не прикидывайся, Пал Ванч! Наш союз с большевиками был вынужденным. Тогда крестьяне шли за ними. Теперь мужик повернулся к ним спиной. А я, сам знаешь, стою на страже интересов хозяйственного мужика.

«Куда конь с копытом, туда и рак с клешней», — подумал Мурзабай, но промолчал. Белянкин понял, что бывший старшина все еще выжидает.

— Я, Пал Ванч, хочу пригласить к тебе этого вашего… трижды Егора, побеседовать с ним по душам, — снова заговорил Белянкин. — Вот нашелся чудесник! Позор для всей волости.

Хозяин рассмеялся в лицо наглецу:

— В гостях тебя видеть — пожалуйста, всегда рад! А разговаривать с Вись-Ягуром иди куда хочешь.

…Вись-Ягура вызвали в сборную избу, как бунтовщика и зачинщика грабежа в именье Киселева. Белянкин был осведомлен, что прошлогодний ночной налет учинили чулзирминские кулаки. Теперь ему надлежало их выгородить. Однако дело, казавшееся столь простым, обернулось для Белянкина самым роковым образом. Вись-Ягур, как только увидел его, нахмурил брови. Белянкин мягко предложил Егорову «ради спасения своей жизни» назвать несколько участников грабежа из бедняков.

— Врешь, предатель, оборотень! — взорвался Вись-Ягур. — Бедняки ни при чем, кулаки грабили. А ты покрыл их! Я не эсер, не предатель. Я тут — Советская власть, избранная народом!..

— Анархист ты, путаная твоя башка, — старался вразумить бунтовщика Белянкин. — Советов нет больше. Понял? С тобой в моем лице разговаривает настоящая народная власть, власть Комвуча. Ты, сделай милость, не кричи, а отвечай по-хорошему. Наш комитет ничего но слыхал про ваше самоуправство. Хочешь спасти свою дурью голову, назови хотя бы двух-трех большевиков, что вас подбивали на разбой.

Как только Белянкин упомянул большевиков, Ягур ринулся на него с криком: «Левый предатель». Офицер и солдаты, пытавшиеся остановить великана, разлетелись в стороны. Когда все-таки удалось его наконец повалить и скрутить, Ягур плюнул в Белянкина кровавой слюной:

— Берегись, иуда Белянкин! — прохрипел он. — Поймаю, задушу и повешу на осине!

Белянкин побелел:

— Это — коммунист, большевик! Расстрелять его на месте!

Но управляющий распорядился по-своему:

— Арестованного под охраной двух солдат оставим здесь, завтра захватим Кузьминовку. Надо допросить… Не на глазах же у мужиков, которые ему сочувствуют!

Вись-Ягура заперли в амбаре бабки Хвеклэ — на обрывистом берегу Ольховки, на виду. Оставив двух солдат стеречь мятежника, каратели в полном составе укатили в соседнее село.

Нашелся в деревне смельчак, подросток Хведюк. Недаром он записался в «Красную гвардию» Илюши Чугунова. Еще осенью прошлого года это походило на игру, а теперь, когда сам Илюша ушел в настоящую Красную гвардию, Хведюк решил приступить к делу: «Во что бы то ни стало надо спасти Ягура, помочь бежать. А то погубят ни за понюшку табаку». Сметливый паренек для верности решил действовать без помощников, долго обдумывал план. Что, если пробраться под амбар и выпилить в полу дыру. Хведюк знал: амбар стоит на каменных подушках, пролезть можно! А пол в амбаре гнилой, доски совсем трухлявые — в этом амбаре Хведюк бывал и щели в полу видел. Три стороны амбара обозреваются часовым, а четвертая, задняя, висит над обрывом. Звук пилы может услышать страж. Вот если б сам дядя Ягур догадался! Сможет ведь шутя разломать трухлявые доски! Не догадается. В темноте дыр не заметит.

На пустыре у амбара обычно пусто. Разве что какая баба вздумает пойти по воду к реке. Поздним вечером Хведюк взял ведро. Спускаясь к Ольховке по узкой тропинке с земляными ступеньками, паренек замурлыкал чувашскую песню. Скучающий страж сам, не подозревая подвоха, попытался воспроизвести незнакомую мелодию. Подымаясь обратно с полным ведром, Хведюк громко спел по-чувашски:

Ах послушай, Ягур, Ягур-дядюшка, Пропадет ни за что твоя головушка. Ты послушай, дружок, мою песенку, Ты послушай ее да прислушайся: Пол дырявый, трухлявый у тетки Хвеклэ, А большая дыра в том углу, где тропа, По которой иду я с ненужной водой. Знаю руки твои богатырские И надеюсь — поймешь мою песенку…

Часовой знаками велел мальчику поднести ведро и стал пить через край. Пленник забарабанил в дверь амбара, что-то выкрикивал. Хведюк разобрал чувашское слово «понял».

Солдат с криком подбежал к двери: Ягур притих. Хведюк показал на ведро, как бы спрашивая, хочешь, мол, еще пить? Часовой отрицательно покачал головой.

Утром, никого не обнаружив в амбаре с прогнившим полом, часовые не очень-то обеспокоились: они свой долг выполнили, замок цел. Правда, оба кое-что скрыли друг от друга и от начальства: первый, как он пил воду, второй, что под утро слышал подозрительный плеск на реке.

Для офицера сбежавший мужик ничего не значил. Управляющий помалкивал — побег Ягура его не пугал. Смертельно испугался один Белянкин. Он-то запомнил зловещие слова Вись-Ягура.

 

13

Жили в русско-чувашском селе Ягали два друга-побратима: чуваш Яшкин и русский Серафим Дятлов. Яшкина кликали просто Яшкиным, — он был один в селе с такой фамилией, а Дятлова — величали Серафимом, да еще иногда и Демьянычем. Фамилию Дятловы носили почти все русские, живущие в Ягали.

Яшкин и Серафим Дятлов почти в один день разменяли пятый десяток и почему-то похожи были друг на друга как близнецы: лицом, мастью, силой и даже голосом. И думки у них были одинаковые: с лета прошлого года оба ходили в большевиках, а с весны этого стали называться коммунистами.

В одном только расходились: Яшкин не доверял эсерам — правым и левым, а особенно невзлюбил он Фаддея Белянкина, почуяв в нем скрытого и опасного врага. А Дятлова связывала с Белянкиным давняя дружба.

Когда белые стали хватать по селам коммунистов, друзья, Дятлов и Яшкин, укрылись в лесу, в заброшенном домике лесника. Тут-то и совершил Серафим промах, не сказал Яшкину, что Белянкин знает это укромное место. Не понял, бедняга, что старый предатель нарочно перед ним пустил слезу, просил назвать тайный уголок, чтобы при случае спрятаться. Не удивился Дятлов, даже когда Белянкин, узнав про дом лесника, вдруг заявил:

— Пока еще для меня нет большой опасности. А вам нечего медлить — перебирайтесь поскорее: заявлюсь к вам не с пустом, а с оружием для коммунистов.

Серафима Дятлова это обещание обрадовало: «Вот удивится Яшкин, когда Фаддей принесет оружие…»

…На рассвете домик лесника окружили враги. Серафим проснулся первым. В дом ввалился Белянкин с офицером. В глаза прежде всего бросились погоны. Погоны! Только тогда Дятлов понял обман и загадочные слова об оружии, которое обещал Белянкин…

— Успокойся, Серафим Демьяныч, — сказал Белянкин. — Тебе ничего не угрожает. Я друзей в беде не оставляю. Твоего товарища отправим в город, а ты получишь свободу… за услугу.

Яшкина разбудили возбужденные голоса, он спросонья разглядывал непрошеных посетителей. Дятлов привстал на своем ложе и со словами: «Спасибо тебе, Фаддей Панфилыч, за свободу!» — боднул Белянкина в живот. Тот опрокинулся на спину. Яшкин вскочил и ударом кулака оглушил офицера, поленом вышиб оконную раму. Дятлов бросился в дверь, Яшкин в окно, но оба напоролись на солдатские штыки… Об этом злодеянии Белянкина никто как будто не знал. Свидетелем как будто был только Ягальский лес, но он молчал. Но на третий день после того как Хведюк спел свою песенку у ветхого амбара тетки Хвеклэ, тело Белянкина нашли на осине в Ягальском лесу.

Дремучие леса, что начинались сразу за Кузьминовкой, чулзирминцы считали Ягальскими. На самом же деле там соединялись четыре леса: Ягальский, Вязовский, Самлейский и Чесноковский. Между ними не было точных границ. Они переплетались ветвями и корнями, пересекались дорогами и тропинками, речками и оврагами, но порой связывали их неразгаданные тайны…

Ятросов, несмотря на свои немолодые годы, был незаменимым разведчиком: ему, как бывшему эсеру, доверяли враги. Он с давних пор славился в округе как лекарь: к нему шли и ехали чуваши и русские из близких и дальних деревень. Летом бродил он по лесам, собирая лекарственные травы, а в этом году в лесах кроме нужных трав скрывались еще и нужные люди…

Дом учителя в Вязовке стоял на опушке леса. Там всегда дежурил один из толковых и верных учеников, чтоб встречать людей по паролю и направлять их «куда надо». Ревкомовцы укрывались между Вязовкой и Самлеей, в той полосе, где лес считался «ничьим», туда обычно не Доходили жители этих деревень. Вот поэтому-то и выбрал Ятросов здесь место для пристанища партизан. Лесным ревкомом пока руководил Радаев. На первом же заседании ревком, выслушав рассказ Ятросова о гибели Дятлова и Яшкина, вынес смертный приговор предателю Белянкину. Но кто приведет его в исполнение? Радаев и Осокин по могли пока появляться в деревнях. Ятросов — из-за преклонного возраста, Семен — по здоровью не годился. А Илюша Чугунов осуществлял связь с Авандеевым. Пришлось повременить с исполнением приговора над Белянкиным до пополнения отряда.

Ятросов отправился в Самлей — там мужики, подобно чулзирминцам, не признавали власти Комвуча. Разведчик вернулся из Самлея быстро: он узнал, что именно там, в Самлее, в тридцати пяти верстах от Чулзирмы, объявился Вись-Ягур, успевший до прихода учителя восстановить там Советскую власть. Некоторые подробности, сообщенные Ятросовым, вызвали особенное недоумение.

Самлейцы арестовали сельского старосту и случайно прихватили члена уездного правления Комвуча Ятросова, «известного эсера и контру». Несгибаемый Вись-Ягур чуть было не расправился с Ятросовым, но самлейские сельчане, знавшие его не только как учителя, но и как спасителя многих жизней, еле уберегли от расправы.

— А как они собираются поступать с арестованными? — тревожно осведомился Радаев.

— Ягур настаивает на расстреле. Но его не все поддерживают — боятся ответной расправы. Среди моих спасителей мелькал один богатей. Он мне шепнул, что его единомышленники посылают человека в город за карателями.

— Вот уж не думал, что Ягур так нам навредит, — заметил Осокин. — Сам того не желая, — добавил он.

Было ясно, что надо срочно «ликвидировать» «Самлейскую республику», возникшую в опасной близости от лесного укрытия. Ятросов и Федотов должны были освободить арестованных. А усмирить «бунтарей» поручили Радаеву и Осокину. Так лесному ревкому пришлось нарушить наказ Авандеева о строжайшей конспирации. Все отправились в Самлей, в лесной сторожке остались больной Семен и Илюшка Чугунов.

Вись-Ягур, разобидевшись на самлейцев, не поддержавших его предложений о расправе над учителем и представителем Комвуча, уединился в доме сестры. Начался сенокос. Сестра Ягура с мужем отправились на луг, оставив гостя смотреть за детьми. Бунтарь приуныл: замучили его племянники-несмышленыши. Начал на них кричать — заревели. Попробовал развеселить — только сильней расплакались.

— Видал анархистов, сам был анархистом, — ворчал Вись-Ягур, — но таких анархистов впервые встречаю.

У открытой двери вдруг послышался густой бас:

— Что ты был анархистом — известно. А вот кем ты стал, пока еще не знаю. Здравствуй, Егор Егорович! Как поживаешь?

Вись-Ягур онемел — мальчуган, которого он держал на руках, упал бы на пол, если б его не подхватил пришелец.

— Не боишься, значит, белых. Открыто живешь, даже дверь распахнул настежь.

— Услышал господь молитву! — обрел дар речи Вись-Ягур. — Прислал ко мне самого главного нашего большевика.

— Анархист, глава Чулзирминской советской республики, восстановивший Советскую власть в Самлее, с богом беседует, — смеялся Радаев, — а в то же время чуть не арестовал коммуниста — члена ревкома.

Дети занялись земляникой, принесенной гостем, и умолкли.

— И анархистом ты себя назвал, Ягур, и большевиком, но ты ни тот, ни другой, — продолжал Радаев. — Ты с нами связан одной веревкой, несмотря на некоторые разногласия. Но мы тебя перевоспитаем. Пока же надо заняться предателем и коварным врагом Советской власти…

— Белянкиным? — Ягур привскочил.

— Именно, — удивленно подтвердил Радаев.

— Я его повесил в лесу на осине, — выпалил Вись-Ягур и замолчал в ожидании похвал.

— Ах. Ягур, Ягур, — Радаев укоризненно покачал головой, — Это самосуд, а надо было его живым, допросить.

— Живым я его и взял! — вскипел тут Вись-Ягур. — И допросил. Во всех своих злодействах признался — и про Дятлова, и про Яшкина. По-твоему, я его должен был после этого отпустить?

Радаев помолчал, заглянул Вись-Ягуру в глаза.

— Чтоб это было в последний раз, — сердито сказал он, — Впредь за самоуправство будем судить по законам военно-революционного времени.

— Может, расстреляете? — скривил губы в усмешке Вись-Ягур.

— Надо будет, и расстреляем. А теперь давай поцелуемся, побратаемся на жизнь и на смерть.

Уставший от одиночества, несуразный и суровый Ягур неожиданно всхлипнул, сжимая в объятиях верного товарища.

Во дворе зазвучали голоса. Ягур отскочил от Радаева и схватился за топор.

— Спокойно. Свои, — сказал Радаев, улыбаясь. — Никак тебя не научишь…

В дверях появились главари самлейских «бунтарей» и с ними еще один земляк Ягура, Салдак-Мишши.

Задуманную операцию в Самлее ревкомовцы провели довольно удачно. Радаева и Осокина в селе видели только те самлейцы, что с ними ушли потом в лес. А репутация «эсера» Ятросова и «прапорщика» Федотова нисколько не пострадала от того, что они «восстановили» власть Комвуча. Правда, Федотов назвался Петровым, и не каменским, а ключевским уроженцем.

 

14

Кожевенник в Стерлибаше помог Румашу дважды. В первый раз рисковал собственной головой. Во второй — истратил все свои сбережения, чтоб обрядить парня коробейником.

Шел Румаш с полным коробом галантереи, обходя большие села, ночуя в деревеньках и хуторах. Никого и ни о чем не расспрашивая, он исколесил дороги Уфимской в Оренбургской губерний и узнавал о положении на фронтах. Оренбург — в руках Дутова. Отряд Блюхера двинулся на север. Уральские белоказаки рвались к Волге. Южнее Сороки в степях героически сражался с белыми не то отряд, не то армия Чапаева… Через много дней, перейдя Ольховку в двенадцати верстах от Каменки, Румаш очутился на развилке дорог, где ему пришлось задуматься. Здесь начиналась окраинная Кузьминовская волость Самарской губернии.

«Направо пойдешь — коня потеряешь», — говорится в русских и чувашских сказках. Если свернуть направо, через несколько часов можно увидеть Олю. Средняя дорога вела в Кузьминовку, а левая — через лес в Ягаль. В Чулзирме и Сухоречке ждали друзья. Но что там делать? Скрываться у Тражука в Камышле и по доносу Мирского или Павла Мурзабая оказаться в руках беляков? Нет! И Румаш свернул влево, как и задумал сперва.

Румаш решительно шагал по ягальской дороге. В Ягали он кое-что разведает, не опасаясь быть узнанным даже дядей Теменем, с которым не встречался больше семи лет. Может, там удастся установить связь с местными коммунистами… Если же нет, Румаш доберется до Сороки: где коробейнику пополнить свой короб, как не в этом торговом селе?! Можно будет податься к Чапаеву.

Жара усилилась. Дорога — пустынна. Меньше встреч — меньше опасности. Но если б попался безобидный попутчик на телеге, можно проехать несколько верст. Плечи оттягивает даже почти пустой сундучок.

Одинокому путнику нельзя без песни. И Румаш поет. Здесь, на пустынной дороге, можно петь и русские песни и чувашские.

Ты лети, лети, мой конь, Как стрела несися…

Эту песню коробейник поет и на чувашском, переводя с ходу и заодно заменяя крыльцо калиткой, а золотую уздечку — пеньковой: нет у Оли красного крыльца, а у Румаша золотой уздечки.

Дойдя до леса, парень затянул монотонную татарскую песню. И внезапно смолк. Зачем здесь петь? Отдыхай, усталый путник, радуйся природе, лесной тишине после одуряющего стрекотания кузнечиков в поле и тревожного свиста сусликов. Дыши полной грудью, прохлаждайся в тени. В лесу и дорога другая — непыльная, с глубокими колеями.

Румаш старается идти по обочине, избегая придорожные полукруглые поляны. Вот он чуть не наступил на пискливого птенчика. Румаш взял в руки маленькую желторотую пташку, поговорил с ней и бережно посадил на ветку. Птичка в благодарность чирикнула и смело порхнула на другое дерево.

— Здорово! — сказал Румаш громко. — Через месяц-другой полетишь в далекие края, за тысячи верст.

Внезапно Румаша охватила усталость. Полдень — пора и отдохнуть. Где-то здесь должна бежать по камушкам речушка Ильмень. Румаш помнит ее: в детстве он приезжал с отцом в Ягальский лес драть лыко.

Дорога пошла под уклон. И речка и мостик возникли внезапно за поворотом дороги. Перейдя мостик, Румаш огляделся. Можно здесь закусить, испить чистой речной водички и вздремнуть в тени. До Ягали теперь недалеко, дойдет до села по вечерней прохладе.

Румаш шагнул было в чащу, вдруг кто-то окликнул его по-татарски. Из кустов поднялся невысокий пожилой человек. Взгляд — приветливый, вид — добродушный. Седая бородка клинышком. Одет не по-деревенски и не по-городски. Выцветшая сатиновая рубаха-косоворотка подпоясана узеньким ремешком. Черные штаны из чертовой кожи заправлены в голенища тупоносых сапог из грубой кожи. Одет, пожалуй, так, как одевался отец Румаша. Может, и этот — мастер на все руки? Отец Румаша тачал сапоги такие же лаптеносые. Других колодок у него по было. Тут Румаш еще раз взглянул на сапоги путника, и его осенило: да это ж Ятрус-Хрулкки!

Румашу нетрудно было узнать Ятросова: человек в этом возрасте за шесть-семь лет меняется мало. А Фрол Тимофеевич когда-то, бывало, и за уши драл озорника, но теперь не узнал. Да и по одежде: войлочная шляпа, жилетка, сапоги — коробейник из татар, да и только.

На траве на газете разложена снедь. Румаш прочел название газеты и девиз: «В борьбе обретешь ты право свое». «Ага, белогвардейская газетенка, значит, эсером и остался», — определил Румаш, доставая из сундучка пышную башкирскую лепешку.

«Шел через башкирские села, — сразу решил Ятросов. — Молод еще для коробейника… Скорее всего, сирота».

«Вот попался, — думал между тем Румаш, — приходится объясняться по-татарски. Но этот старый шуйтан поймает еще на каком-нибудь слове…»

А у старого свои заботы. Надо получить побольше сведений: закидал коробейника вопросами. Тот отвечал неторопливо, следя за произношением. А то, что пришлось пережить в Стерлибаше, выдал за рассказ с чужих слов. Вскользь упомянул о Чапаеве. Бровью не повел старый учитель, все вести, добрые и недобрые, выслушал спокойно.

«Но куда же держит он путь? — соображал Румаш. — По этой дороге в Чулзирму — семь верст киселя хлебать! Может, и он, как я, ищет окольных дорожек? А что, если прямо спросить: куда, мол, бабай, идешь и зачем?»

Со стороны Ягали зацокали копыта — коробейник инстинктивно подался в кусты. Ятросов накрыл еду разлапистой веткой, тоже спрятался, но так, чтоб была видна дорога. Шесть-семь всадников проскакали мимо и, минуя мост, исчезли за поворотом.

— Видал, малай! — первым заговорил учитель. — Это каратели рыщут по деревням, порют мужиков.

— Что, бабай, аль и ты боишься карателей? — усмехнулся Румаш.

— Не за себя, за тебя испугался, малай, — невозмутимо ответил старик. — Кто ты — мне дела нет. По-татарски неплохо балакаешь, но и башкирские слова знаешь. Окажись в этом отряде татарин, он бы тебя проверил нагайкой… Ты спрятался первый, ну а я за тобой, чтоб не подвести! — и старик пристально посмотрел в глаза молодому. Но тут пришло время смутиться и ему.

Румаш рассмеялся и ошарашил невозмутимого попутчика, внезапно заговорив по-чувашски:

— Спасибо, дядя Хрулкки, дорогой Фрол Тимофеевич! Давайте уж откроемся друг другу.

Неподдельная тревога, ненавидящий взгляд из-под седых бровей вслед карателям да и слова о расправе над мужиками придали Румашу смелости. Он рискнул: «А что он со мной сделает один на один в лесу, если я ошибусь. И как-никак друг отца…»

Лишь секунду старик был озадачен. Еще раз пристально посмотрел на коробейника и спокойно спросил:

— Чей же ты, откуда? Вроде не чулзирминский, да и в Вязовке не встречал таких пройдох. Или ты чуваш, знающий татарский и башкирский, или башкир, выучившийся по-чувашски. С коробейниками это бывает, хотя и сдается мне, не коробейник ты вовсе.

— Да Румаш я, дядя Хрулкки. Сын Таймана Захара. Не узнали… И я бы не сразу признал вас, если б не лаптеносые сапоги. Ведь таких сапог нет больше на свете — у вас да у моего отца.

Тут Ятросов, запрокинув голову и вобрав весь солнечный свет в узкие щелки глаз, от души засмеялся. Ему вторил Румаш.

Теперь Румаш рассказал все о себе без утайки. Учитель слушал, одобрительно кивая головой.

— Яблоко от яблони недалеко падает, — промолвил он, выслушав парня. — Но так говорили старики, в наше время бывает и по-другому. У вас же, у Тайманов, все но пословице вышло. Твой отец одним из первых пошел по правильному пути. Ты же и без него хорошо разобрался, сразу нашел дорогу. Л я вот, старый, долго плутал. Э, да что говорить! Отец-то где сейчас?

— Не знаю, дядя Хрулкки, я об отце ничего не слышал.

— Помнишь Кояша-Тимкки? — спросил Ятросов. — Так вот он сказывал, что при нем направили твоего отца в распоряжение товарища Подвойского, в отряд по охране железнодорожного моста… Когда белочехи шли к Самаре. Будем надеяться, что Захар жив и здоров.

Помолчали. Румаш невольно подумал о возможной гибели отца.

— А где теперь Кояш-Тимкки? Я должен с ним встретиться — так наказывал отец.

— Торопиться не надо, — может, и встретишься, — загадочно проговорил учитель. — Как ты считаешь, сколько верст от Вязовки до Каменки?

— Это смотря для кого, Фрол Тимофеевич, — преодолевая печаль, пошутил Румаш. — Ежели, скажем, для вас нынче, то все сорок наберутся.

— То-то и оно. Смекалистый ты, я вижу. Потому и не задавай лишних вопросов. Что нужно, сам скажу. Вот сижу и соображаю, куда тебя направить: прямо в Вязовку или все-таки через Ягаль…

Еще малость посидели они под кустами ивняка. Румаш узнал о лесном ревкоме и о том, чего ждут от Каменки. Оружие есть у бывших фронтовиков. Да и сельчане волнуются, митингуют, властям не подчиняются. Вот-вот нагрянут туда каратели: потому и идет в Чулзирму учитель-разведчик… И он напомнил Румашу еще одну пословицу: «По прямой дороге — угодишь в болото, по окольной — на клад наткнешься».

— Я ведь и сам член ревкома, — признался наконец учитель. — Да и ты прошел огонь и воду. Давай-ка решим вместе, как быть дальше. Каменка Каменкой, но и в Ягали есть срочное дело. Ягальские призывники Комвуча от карателей в лес сбежали — на Вильитрав. Слыхал про такое место среди болот?

— Слыхал. Отец рассказывал.

— А смог бы туда пробраться?

— Постараюсь.

— Сослужишь ревкому большую службу. Я хотел сам после Каменки туда пойти. Да боюсь, будет поздно. Разбредутся, черти безусые, по лесу, а хуже того — вернутся в деревню, надеясь на авось да небось. Нужно задержать их на Вильитраве.

Ятросов рассудил: «Из Стерлибаша сюда сумел дойти, дойдет и без моих советов до Вильитрава», но кое о чем решил предупредить:

— Остерегайся дядюшки, Куштана-Теменя. Вредный старикашка!

— О, Теве кукку я знаю. Будьте покойны, вокруг пальца обведу, если придется с ним встретиться.

— И еще. Коммунистов Ягали изничтожили враги. Но среди бежавших на Вильитрав есть сочувствующие: чуваш Шур-Прагань и Ларион Дятлов — русский. Ждите там связного от нас, да не забывайте об опасности: если молодые ягальцы нашли туда дорогу, — найдут и каратели. Им помогут такие старики, как твой дядя или Дятлов Аристарх…

— А я другого боюсь, — задумчиво сказал Румаш. — Займут каратели тропинку на Вильитрав и возьмут людей измором. По-моему, чем скорей вывести оттуда беглецов, тем будет лучше.

— Ну что ж! — повеселел учитель, окончательно уверившись в сообразительности сына Захара, — Если смо-же!шь, валяй выводи. Только не вздумайте пока пробираться в нашу сторону. Целиком можешь положиться на Шур-Праганя. Пусть его отец приезжает ко мне лечиться.

Путники обнялись на прощанье и разошлись. Через несколько шагов Румаш оглянулся: дорога за мостом была пустынна. Учитель как сквозь землю провалился.

 

15

Скоро после столкновения с Вись-Ягуром Карп Фальшин стал старостой. Правда, не царским, как он мечтал, а только лишь комвучским. «Куды ж денешься! Против рожна не попрешь». А все чего-то недоставало Фальшину — не то царя, не то бляхи. Много раз его сын Васька нырял в Ольховку, железную палку нашел, а бляхи так и не разыскал.

Прошло уже более месяца после драки у моста, а Фальшин все еще не решался перейти на ту сторону. Хотя Вись-Ягура не было, но Палли, бывшие члены Совета продолжали мутить воду — так считал Фальшин. В Чулзирме — бунтовщики, в Сухоречке — тихие смутьяны. А тихие хуже скандальных. Смирные с виду собаки исподтишка кусают. А кузьминовские власти требуют: деньги для помещика собери и рекрутов представь на сборный пункт… Пропадешь ни за грош, как Фаддей Белянкин! Вся надежда на карателей: уж скорей бы явились…

И вот настал день в Каменке. Пришли каратели. Всех шестеро: сынки деревенских богачей и городских купчиков. Старшой у них — усатый бравый офицер. С Назаром знаком, сыном Павла Мурзабая, только называет его теперь Николаевым. Говорит о нем уважительно, но в то же время подсмеивается: уездный, мол, Наполеон. Каратель и сына Хаярова знает. «Небось сами не приехали в Каменку, — злорадствует Фальшин, — других послали. Не хотят, стал-быть, собачиться в родной деревне, родителей своих оберегают». Так прямо и сказал усатому. Тот разъярился:

— Николаев-то?! Черта с два. Отца родного высечет, если надо. Назар Палыч на юг отбыл и Хаярова с собой захватил. Там фронт близко. Мужички бунтуют не как у вас, втихую. Представителей Комвуча убивают, на ваши отряды нападают. Ничего, поручик Николаев в контрразведке выучку проходил. Ох и свиреп, образумит… Отец его, надо думать, такой же ярый патриот, как сын. Позовет, надеюсь, в гос, ти?

— Это Мурзабай-то ярый? — презрительно хихикнул Фальшин. — Нет, в гости он не позовет. Ежель гостеваться желаете, найдутся у нас хозяева посамостоятельней и понадежней.

— Отец поручика Николаева ненадежный? Ин-те-ресно!

— Да не то штоб ненадежный. Рехнулся вроде с перепоя. В одиночку глохчет самогон. Раньше думали, пьет с горя, что сын пропал, а вот и Назар нашелся, — не просыхает.

— Значит, в одиночку? Как Александр Третий. Тоже патриотично, — захохотал усатый. — Ладно, веди к надежным, да не забудь позвать таких же надежных с того берега.

Собрались в доме сухореченского богача Медведева вечером за чаркой первача. Из Чулзирмы были приглашены Хаяров и Смоляков. Сухоречку представляли хозяин дома и староста. Четыре бородача и усатый офицер ломали головы над тем, как побыстрее сломить непокорных мужиков, чтоб расплатились с помещиком за пользование землей… И еще одно: о мобилизации двух возрастов в белую армию… Приказ объявлен больше недели назад, а на призывной пункт в Кузьминовку из Каменки никто не явился.

— В первую голову надо арестовать советчиков, — предложил Фальшин. — Потом поодиночке аль как согнать сюда рекрутов. Пусть с ними погуторят Медведев и Хаяров. Не пойдут сами в Кузьминовку, тады отправим под конвоем! А мужиков соберем нащет платежей опосля, когда в селе не останется ни одного смутьяна. Призывники-то не новички. Они уже воевали по указу Временного правительства, ружье в руках держали…

— Тебя, Карп Макарыч, не старостой, а губернатором надо бы назначить, — хлопнул Фальшина по плечу офицер.

Тем временем Филька, чугуновский «красногвардеец», а по общему мнению сельчан пустомеля и вертопрах, сбегал в Чулзирму, повидался с Киргури и отправился к Чугуновскому омуту «забросить удочку на сома». Забрасывал он ее и вытаскивал, пока не раздался в лесу троекратный короткий свист. Филька, закинув удочку без насадки, скрылся в чаще…

Утром по-хозяйски застучали в ворота Элим-Челима. Палли не спешил открывать, заглянул в саманный амбар, где спал Киргури.

— Пришли! Сматывайся через заднюю калитку. Не иначе как за тобой, дурная башка!

— Вот до чего ты меня довел, — упрекнул старшего младший, — Если б не ты, мы давно были бы у красных. Все кары боялся А кара-то — она и без того тут как тут!

— Иди, иди, потом сочтемся. Пока спрячься, а там уж как знаешь…

Страх Фальшина перед босоногим улыпом был так велик, что к воротам Элим-Челима он решился подойти лишь под охраной трех карателей. Палли открыл калитку. Фальшин все-таки струхнул, столкнувшись лицом к лицу с Палли, юркнул за спины солдат.

— Аль разбогатели на барской земле? — крикнул он. — Инда днем запираетесь. Позови брательника.

— Брат вчера еще уехал на мельницу!

— Будешь заложником. А за братом пошли да запомни: ежели не явится, не видать тебе ни жены, ни дома.

— Не пужай, мне бояться нечего, я ничего не крал и человека не убил, — съязвил Палли.

Кликнув сноху, он сказал ей что-то по-чувашски, показал рукой в сторону дальней горы, за которой пряталась водяная мельница. Фальшин подосадовал, что так и не научился понимать чувашскую речь. Позавидовал, как всегда, Смолякову.

Палли увели, а дед Ермишкэ стал набивать трубку, приговаривая:

— Не добру это, ай, не добру. Свяжешься с русскими — добра не жди. Это они сделали меня осноязычным.

Старшая сноха до той поры сдерживалась, орудуя ухватом у печи, но, услышав слова свекра, вдруг заголосила на всю улицу. Около дома Элим-Челима стал скапливаться народ.

Рябой Шатра Микки и картавый Кирилэ, как тихие и смирные люди, были отправлены на ту сторону, каждый в сопровождении одного солдата. Возле дома Медведева прохаживался усатый офицер, похлестывая нагайкой по голенищу сапог. Тут же, у каменного амбара, солдаты сторожили двух советчиков. Палли подвели туда же, к амбару.

— Этого взяли вместо скрывшегося брата заложником, — доложил староста офицеру.

— Сам как? Может быть, не такой, как брат? Не лучше ли перетянуть такого медведя на нашу сторону, — спросил офицер, заведя Фальшина за угол.

— Нутро у него красное. Да он еще опаснее брата!

— Ах так. Ну если изнутри красный, покрасим и снаружи.

Офицер приступил к допросу. К нему подтолкнули картавого Кирилэ.

— Ты, козлиная борода, о чем думал, когда пошел в советчики? Отвечай. Что, язык проглотил? Иль не понимаешь по-русски? Ты Советскую власть любишь? Почему согласился быть членом Совета?

— Мой соклась не спайашивал. Я ничава не снай, — наконец пробормотал перепуганный насмерть мужичок.

— Правду говорит? — спросил офицер у старосты.

— Правду, он не бунтовал.

— Ладно. С ним еще потолкуем, его пока — в амбар.

«Отсюда не убежишь, — прикидывал Палли. — Стены каменные, дверь железная, крыша железная, и пол не такой, как в амбаре бабки Хвеклэ».

Следующий советчик — маленький, невзрачный, рябой. Усатый пронзил его взглядом, спросил с издевкой:

— А тебя-то зачем выбрали в Совет, рябая чума? Что, лучше людей не нашли?

— Спроси у народа, я сам себя не выбирал, — неожиданным басом отрезал Микки.

У офицера взвихрились брови.

— О-о, уж не большевик ли ты? Говори прямо: какая власть тебе по душе? Советская, да?

— Чтоб стать большевиком, ума у меня не хватит. А Советская власть — власть народа, не буржуйская.

— Хвалю за прямоту, — осклабился усатый. — И тебя запрем. Но сначала получи… Пока только пять, точно по счету, — и, размеренно выдыхая «раз… два», начал стегать нагайкой по голове смелого сказочника. — Пять! — отчеканил каратель, хлестнув напоследок по изрытому оспой лицу, — Ну как? Больше не будешь, дурак, агитировать за Советы? Что молчишь? Иль добавить пять горячих?

Шатра Микки потер рукой затекающий глаз, а здоровым зыркнул по сторонам. Заметив, что поодаль от амбара собирается народ, вдруг зычно выкрикнул:

— За Советскую власть все двадцать пять стерплю!

— Люблю героев, — скрипнул зубами офицер. — Пусть будет двадцать пять. Жаль, не приготовили сырых прутьев. Придется тебя угощать нагайкой. Спустить штаны и высечь по первому разряду! Если мало будет, добавим еще двадцать пять…

Усатый не взглянул на Палли, а то, быть может, поостерегся бы. Лицо босоногого богатыря побагровело. Солдаты вдвоем схватили Микки и растянули на скамейке, услужливо вынесенной Фальшивым. Засвистели нагайки. Офицер начал было считать, но, взбешенный молчанием жертвы, взревел:

— Секите, пока волком не завоет.

Микки не завыл, а Палли, внезапно подскочив, свалил с ног офицера и сжал его шею руками. Солдаты от изумления застыли на местах. Один из истязателей Микки бросился на помощь офицеру, за ним остальные. Разъяренный Палли не чувствовал ударов и пинков. Четверо солдат никак не могли оттащить его от жертвы. Но вот кто-то из них выхватил из кармана длинный плетеный ремешок и поймал Палли за шею, другой таким же ремешком заарканил великана за ноги.

Фальшин нырнул было в калитку, но выскочил обратно, заметив, что опутан ремнями его злейший враг. Он подбежал к Палли и ткнул его железной палкой. Офицер нервно потер шею, вытащил маузер и постучал рукояткой револьвера по голове поверженного Палли.

— Не надейся: стрелять пока не буду. Сам в ад запросишься. Если не сдохнешь под шомполами, тогда уж пристрелю.

Палли, связанного по рукам и ногам, прямо на земле стали сечь шомполами. Вдруг взорвался неистовый набат. Офицер хлестнул нагайкой Фальшина:

— Прекратить перезвон! Самого уложу рядом с бунтовщиками!

Кликнув сына, староста затрусил к церкви. Он что-то вопил снизу и грозил железной палкой не то золоченому кресту над колокольней, не то самому господу богу. А Васька полез было по крутой лестнице, но скоро кубарем скатился вниз:

— Не могу, батя, там стреляют.

— Бежим, сынок. Скроемся, пока не поздно. Если народ подымется по набату, добра не жди. Больно крутую кашу заварили каратели, — приговаривал Фальшин, увлекая сына в проулок.

Пока Спирька бил в средний колокол, не одолев языка большого, Филька, напугавший Ваську незаряженным револьвером, продолжал наблюдение. Народ собирался у церкви. Некоторые, бросив работу на полях, мчались на лошадях. Филька видел: на северной окраине Сухоречки из полынных и лопуховых зарослей поднялось человек тридцать во главе с Киргури.

Несмотря на непрекращающийся набат, каратели продолжали свое дело. Но один дрогнул: еле-еле взмахивал отяжелевшим вдруг шомполом. Струхнувший было офицер снова взвинтил себя, стеганул малодушного плеткой, сам взялся за шомпол и не заметил толпу молодых крестьян, которая внезапно выскочила из-за амбара и бросилась на карателей. Усатый схватился за маузер, но выстрелить не успел. У солдат выхватили из рук прутья. Пятый, державший винтовки товарищей, рассыпал пирамидку и поднял руки.

Филька с высоты колокольни с надеждой посматривал в сторону брода через Ольховку, одновременно наблюдая за событиями у амбара. Вот бросилась вперед группа Киргури. Карателей заперли в каменный амбар, выпустив Кирилэ. А вот… Наконец-то! Филька едва не прозевал торжественного момента. Несколько верховых уже перебрались через реку и на рысях направились в чугуновский проулок. Филька оттащил товарища от колокола, схватил все веревки и веревочки обеими руками. Над полями, лесами и селами поплыл пасхальный малиновый перезвон. Филька кинулся вниз по лестнице, увлекая за собой оглохшего звонаря Спирьку.

У амбара мужики бестолково шумели:

— Что таперича будет?

— Это нам не простится.

— Все едино и деньги сдерут, и в солдаты забреют.

— Не забреют! — крикнул Киргури. — Мы — живые люди! И ноги у нас есть, и голова у каждого на плечах. Куда идти, сами знаем.

Окровавленный Палли поднялся на ноги сам, Шатра Микки был без сознания.

— Убить карателей! Смерть извергам! — кричали в толпе.

— Не надо никого убивать! — вдруг заговорил Палли. — Каратели потом перепорют все село, спалят дома. Сила пока на их стороне.

— Может быть, выпустить их прикажешь, да спасибо км сказать… — начал было Киргури, но его перебил подбежавший Филька:

— Не беспокойтесь. Что делать с этими собаками, знает ревком!

— Ревкомы знают, только их тут нету, рази ты их заменишь, — Палли покачнулся, его подхватили.

— Есть ревком! Он нас не бросил. Вон, смотрите, — крикнул подоспевший Спирька.

Люди посмотрели в сторону, куда показывал Филькин товарищ.

— В самом деле, ревком!

— Да это ж Радаев, ей-богу! Пиколка Радаев!

— Смотрите, смотрите! И Илюшка Чугунов с ними!

— Салдак-Мишши!

— Вись-Ягур!

Шум сразу стих. Мужики в торжественном молчании окружили подъехавших всадников. Люди Киргури и товарищи Фильки знали, а остальные еще не подозревали, что присутствуют при рождении отряда красных партизан.

 

16

Отгремел набат, отшумела церковная площадь, затаилась взбунтовавшаяся было Каменка. Ушли в лес не только «призывники» Комвуча, но и фронтовики старшею возраста, и «гвардейцы» Чугунова с обоих берегов Ольховки. Замученных до полусмерти Палли и Микки увезли из Чулзирмы в лес на рессорных тарантасах Медведева и Хаярова.

Молодые солдатки, вновь оставшиеся без мужей, на этот раз не голосили: не на войну ушли мужики, а от войны бежали. Авось вернутся к осени живехонькими.

Приумолк и дед Ермишкэ. Покуривая свою «серебряную» трубку, он впервые думал о том, что не река и язык разделяют жителей Каменки, а богатство и власть. И не осудил старик сыновей — ни старшего, ни младшего. Он втайне гордился ими, но помалкивал, понимая, что не время сейчас трепать языком.

Фальшин два дня где-то пропадал, вернулся домой пришибленным. Не выходил за калитку, боялся, что не где-то в Ягальских лесах, а здесь, за Ольховкой, ждет его возмездие. Когда узнал, что бунтовщики захватили с собой всех карателей, тайком послал сына в город с донесением о каменских событиях.

Однако больше всех в Сухоречке и Чулзирме был взволнован Павел Мурзабай. После набата бедняга сразу протрезвел и кинулся в Сухоречку узнавать подробности. Не будет больше в селе мира. Не вись-ягуры потрясли деревенского отшельника, а такие люди, как Шатра Микки и Палли. Дать себя выпороть во имя Советской власти! Просыпается народ, народ-богатырь, народ-улып. Сказка Шатра Микки оборачивается былью. Спокойствия не было. Наибольшую тревогу вселили в душу Павла Мурзабая вести о сыне. Назар стал начальником всех карателей в уезде. Там, в контрразведке, он чем-то проштрафился и вот теперь выслуживается, заглаживает свою вину, расправляясь направо и налево и с виноватыми и невиновными.

Нет, теперь не отсидишься в своей горенке за утешительницей бутылью. Самана встала на дыбы. Растопчет она покойную жизнь деревни с ее вековыми устоями и обычаями, втопчет в грязь и его мурзабаевское доброе имя. Явится в село карательный отряд во главе с его сыном Назаром. И не удержишься посередке, бросит тебя злым ветром на тот или другой берег кровавой реки…

Но дальше, к удивлению Мурзабая, все развивалось не так быстро, как он полагал. И думки его постепенно вошли в более спокойное русло. Карательный отряд в село так и не прибыл, прискакал один Назар. Повел себя странно. С отцом и домашними разговаривать не стал. Первый день провел в Сухоречке, сперва навестил Смолякова, потом Хаяра Магара. Лишь поздно вечером сел с отцом за один стол. Мурзабай, радуясь отсрочке расправы с мятежным селом, выставил на стол четвертную бутыль первача, сбереженного им за дни беспокойной трезвости. Угощал Назара как дорогого гостя. Сын все же! Недаром оплакивал его в ночь сурхури! Без вести пропал. А теперь сидит живой, невредимый, но еще более непонятный, чем прежде.

— Где Симун? — жестко спросил Назар.

— А откуда мне знать? Ты вот сын мне, а и то как чужой стал. С хаярами водишься, со мной — молчок. А Симун что ж, не Мурзабай он теперь. Отрезанный ломоть.

— Ладно. Без тебя дознаюсь про Симуна. И найду его. Вздерну на осину, как они — Белянкина. А ты, уважаемый Павел Иванович, кто же сам-то будешь? Ни богу свечка, ни черту кочерга. Пьешь, говорят, много да умничаешь. Отбился от своих.

«Мели, Емеля, твоя неделя, — думал Мурзабай, подливая сыну. — Слава богу, гол ты, я вижу, как сокол. Ничего ты от меня не услышишь — ни за здравие, ни за упокой. А от тебя надеюсь многое узнать».

Но сын, как мог, показывал, что отец недостоин высокого доверия. Однако первач на то и первач, чтоб развязывать языки. Оба постепенно разговорились и даже кое в чем сошлись: дружно ругали половинчатые действия Комвуча. Отец с хитринкой, чтобы испытать сына, а тот искренне и как всегда буйно.

— Мразь, грязь, размазня твой Комвуч, — разошелся Назар. — Не буду им служить, уйду к Дутову. Вот соберу новый отряд, разделаюсь с бунтарскими селами, в первую голову с Каменкой…

Все-таки выболтал Назар все, что надо было услышать Мурзабаю. Неудача постигла белых на юге: всех карателей бросили на фронт. Теперь Назар самолично выехал вербовать кулацких сынков. Посулил Саньке Смолякову и Ваське Фальшину златые горы, а те пообещали привести с собой надежных товарищей. Завтра собирается в Таллы. Скатертью дорога.

— Чередниченко болван! — стукнул кулаком по столу захмелевший офицер. — С оружием в руках поддался безоружным мужикам. Еще, говорят, надо мной насмехался. Я ему покажу Наполеона! Если красные не убьют его, собственноручно выпорю и расстреляю, как изменника.

«Вот он, маленький диктатор», — вспомнил Мурзабай слова Симуна и удивился теплому чувству, вдруг шевельнувшемуся у него к племяннику.

Странно: за племянника тревожится Мурзабай, а за сына нет. Что Назара ожидает завтра в Таллах? Один хочет там провести мобилизацию. Отговаривать — только масла подливать в огонь. Упрямое хурнварское племя! Все же решил предостеречь. Куда там! Взвинтился, понес какую-то околесицу. Усмехнулся самодовольно.

— Не совсем я один, отец, — похвалился Назар. — Двух верных адъютантов себе сохранил. Один в городе, сын купца Половинкина, а другой… Да, кстати, другой зятем тебе станет. Запрягу я тебя, старшина, в одну упряжку с Хаяровым…

И вот с этого в доме Мурзабая все пошло кувырком. Какой-то вихрь завертел всех, его дыхание обожгло камышлинского отшельника Тражука. Мурзабай еле уразумел, кого Назар прочит ему в зятья. Это, оказывается, хаяровский змееныш Чее Митти, которого Назар величает Дмитрием Макарычем.

Назар не только спас этого змееныша от фронта, но приблизил к себе, решил с ним породниться, женив на своей сестренке Уксинэ. Павел, умеющий сдерживаться, погасил первый порыв гнева. Только руки выдали его: задрожали так, что горлышко пустеющей бутылки дробно застучало по стакану. Вот с какой стороны хочет лягнуть его самана! Врешь! Не бывать тому. Не командовать тебе Назар, в моем доме, хоть ты и диктатор.

Отец настолько владел собой, что решил испытать сына шуткой. А вдруг просто ударил хмель в голову Назара? Как бы всерьез не принять просто пьяную болтовню.

— Невесту с собой, что ли, захватишь, по Таллам повезешь? В городе, чай, будете играть свадьбу?

— Не шучу, отец, — трезво и твердо сказал Назар. — Слово дал, слово офицера — и жениху, и его отцу Макару Данилычу. Породниться вам пора и в одну дудку дудеть. А свадьба будет здесь. Скоро. Дождусь адъютанта в Таллах, и вернемся сюда справлять свадьбу.

«Ну раз ты не шутишь, и я не стану шутить, — соображал Мурзабай. — Шуметь не будем. Пусть уезжает скорей. Ишь ты: слово офицера. Дай-кась кольну я его по офицерскому самолюбию».

— Денщик, что ль, у тебя этот Дмитрий Макарыч? Я так понимаю: младшему офицеру не положено адъютанта.

— Эх ты, деревенщина, — добродушно посмеялся Назар, довольный тем, что отец не перечит ему в главном, — Отстал… Сейчас чины получать некому. По положению я полковник, если не генерал. Я — командующий особой войсковой единицей. У меня неограниченные права. Сам чиню суд и расправу. Любого, если пожелаю, — расстреляю без суда и следствия — своей властью. Как же я могу обходиться без адъютантов?

Будь Назар чуть наблюдательней, заметил бы презрительную усмешку отца, почувствовал бы подвох в его видимом согласии на свадьбу.

Как только Назар утром отбыл в Таллы, Мурзабай отрезал все возможные пути к примирению с ним. Он давно решил судьбы дочерей. Для старшей возьмет в примаки Тражука — этот крепыш и добряк заменит ему сына.

Для своей любимицы Уксинэ он готовил лучшую долю, но дурная самана все спутала. Саньку Смолякова Мурзабай всегда считал женихом лишь на худой конец. Вот и наступил он, худой конец. За три дня другого жениха не найдешь. Шалопай он, Санька, но любит Уксинэ и первенец в семье — главный наследник торгового дела. А оно — надежное и прибыльное. Сухорукий торгаш хоть и дружит с Хаяром, но почтет за честь породниться с бывшим старшиной.

Не было б только помехи от строптивой Угахви, и — неизвестно — как сама Уксинэ? Не заартачилась бы. Надо до возвращения Назара окрутить молодых. Главное, чтоб ничего не пронюхал Хаяр, не послал за Назаром.

К удивлению Мурзабая, Угахви сама взялась устроить это дельце:

— Пусть засылает сватов. Все надо по обычаю. Не сам же ты пойдешь к Смолякову! Не бойся, огласки не будет, все устрою через Тимука. А он, сам знаешь, дружит с Емельяном и умеет держать язык за зубами.

Мурзабай был тронут: впервые Угахви пошла вместе с ним против сына. Невдомек ему было, что сама она задумала бунт против планов мужа насчет старшей дочери. В этом заговоре участвовали Тимук и сама Кулинэ, которая в последнее время перестала заглядываться на Тражука.

В двух домах Чулзирмы начали готовиться к малой свадьбе (большую, с недельным гуляньем, решено отложить до осени). Смоляков заверил Тимука, что до венца не будет никакой огласки. Труднее всех было сдерживаться жениху. Болтливый по натуре Санька прикусил язык, понимая, что может все потерять из-за неосторожного слова. Впрочем, за ним присматривал отец, никуда не отпускал его, а когда сам уходил из дома, для верности сажал под замок. В то время как жених томился взаперти, невеста сидела в добровольном заточении. Она проявила покорность воле родителей, рассудив, что лучше Санька, чем Чее Митти. Уксинэ не спешила замуж: еще бы пожила с родителями. Но такова уж девичья доля. Растят родители дочку, балуют ее, а придет время — торопятся сбыть с рук.

Уксинэ порылась в сундучке с приданым, нашла собственноручно вышитый платочек. Простые, бесхитростные слова: «Кого люблю, тому дарю». Теперь горько улыбнулась, рассматривая свою работу. Для кого вышивала? Кого же она любит или любила? Никого. И есть ли она, эта любовь, о которой столько пишут в книгах? Да о ней не только в книгах пишут, и в песнях поют — чувашских, русских.

Девушка в задумчивости поглаживала рукой вышитый платочек. Ну за кого, за кого она вышла бы по собственному выбору? Откуда-то всплыл неясный облик. Ах, это Леонид, бывший друг брата. За него пошла бы, да не сватает он. Городскую найдет. Но вот возник другой… Бог мой, да это же Тражук, дед Тражук, жених Кулинэ, — усмехнулась невеселая невеста. А ведь он какое-то письмо писал ей в прошлом году: Кидери с издевкой над Тражуком говорила об этом. И Уксинэ тогда легкомысленно посмеялась. А Кидери обрадовалась. Она сама любила Тражука. Да ни к чему оказалась эта любовь, стала женой Ехима.

И опять Уксинэ стало и горько и смешно: вспомнила про новогоднее гадание на снегу. И Кидери не вышла в богатый дом, и она еще жива, да и замуж собралась… Вошла сестра, и Уксинэ испуганно скомкала платочек, сунула его в карман.

Мирской Тимук по поручению хозяина поехал в Камышлу за Тражуком. На тайной свадьбе должен присутствовать и он, как будущий член семьи. Даже умные люди, когда они одержимы навязчивой идеей, глупеют. Два умных человека — молодой и старый — не поняли друг друга. Тражук был уверен, что хозяин хочет выдать за него Уксинэ, Мурзабаю же казалось, что Тражук с радостью войдет в дом мужем его старшей дочери. А то, что жена будет старше мужа, отца не смущало. Обычно так и бывает в деревне. Молодые люди из бедных не смотрят в зубы невесте, когда идут к богатым в примаки.

Мирской Тимук приехал на этот раз не один, привез с собой мужика, который останется с волами, а Тражуку велел собираться.

Чудно. Не узнать Тимука: добрый, разговорчивый. По пути к дому рассказал о карателях, порке, набате, об уходе многих мужиков в лес, о Назаре. Подчеркнул, что вместе с фронтовиками ушли в лес и все друзья Тражука — чулзирминские и сухореченские. Удивило Тражука, что Тимук расхваливал на все лады ревкомовцев: и Салдака-Мишши, и Николая Радаева. Упомянул даже Илюшу Чугунова.

— Сдается мне, что и Симун там. И хозяин наш так думает, — добавил Тимук.

Тражук был поражен удивительной осведомленностью Тимука. Вот те нелюдим! Все знает. Не догадывается только, почему Тражук терпеливо ждет осени, почему у Тражука екнуло сердце при известии, что Мурзабай позвал его по какому-то важному семейному делу. Но, оказывается, Мирской знал и это. Тимук помолчал, искоса наблюдая за Тражуком, потом спросил, как бы между прочим:

— А скажи, Тражук, хозяин не обещал взять к себе… зятем?

— Обещал, а что? — Тражук еле сдержал радость.

— Я так и думал, — продолжал Тимук скрипучим голосом. — Вот такие они, богачи. Обманом заставляют работать на себя. Выходит, два жениха мы с тобой для вековушки Кулинэ.

— А Уксинэ? — в отчаянье простонал Тражук, выдав Тимуку заветную думку.

— Эгэ! — присвистнул Тимук. — Губа-то у тебя не дура. Об Уксинэ забудь. Говорю тебе, обманывает нас обоих Мурзабай. Уксинэ теперь за хвост не поймаешь. Замуж ее выдаем, за Саньку. На свадьбу тебя позвал хозяин. Своим тебя считает, будущим зятем. Понял теперь? — посмотрел краешком глаза на возможного соперника. «Скис, молодчик. Нет, не думает он про Кулинэ. А все же надо выпроводить его из деревни. Чем черт не шутит. Бесхарактерный. А Мурзабай не выкинет из головы эту блажь, может уговорить парня».

Остаток пути проехали молча. Старый холостяк ликовал, молодой в душе оплакивал свою несчастную долю.

 

17

Только вчера вечером Тражук вернулся из Камышлы, а нынче солнце еще не перевалило за полдень, а он уже мчался на урхамахе Мурзабая навстречу своей судьбе. В жизни самого робкого человека наступает время, когда самому надо решать… Тражук, проехав Ключевку, натянул поводья и задержался на развилке дорог. Направо — в город, налево — в Вязовку.

Вчера вечером в разговоре с Олей было решено, что Тражук должен отправиться в Вязовку, разыскать через учителя Ятросова своих друзей. Он и матери сказал, что уйдет на заработки в Ягаль или Вязовку, но случилось непредвиденное. Рано утром позвали его в дом хозяина. Тражуку предстояло еще раз взглянуть на свое уходящее счастье. В горнице собралась семья Мурзабая, из посторонних — только Тимук и Тражук. После общей молитвы перед образами невесту повезут прямо в церковь, куда жених приедет отдельно со своими родителями.

Бледная Уксинэ в белом подвенечном платье стоит рядом с Кулинэ. Тражук сравнивает сестер: похожи и не похожи они! У Кулинэ губы тонкие, рот большой. Яркая звезда, что всегда горела во лбу Уксинэ, озаряя припухлые румяные губы, нынче погасла. Лишь слабое пламя свечи освещает ее грустное лицо. Но и теперь она желанна и прекрасна. А Мурзабай? Сегодня он прямо и всерьез сказал, что быть Тражуку хозяином в этом доме. Нет уж, увольте! Пусть хозяйничает тут Тимук.

Тражук стоял позади всех, у порога. Хозяин, крестясь, шептал слова молитвы. К воротам подскакал запыленный всадник. Мимо окна к двору прошел какой-то незнакомец. Мурзабай оглянулся на Тимука и показал глазами, поди, мол, узнай, что за человек. Тимук вышел и тут же через окно поманил рукой хозяина. Тут же вызвали и хозяйку. Кулинэ выбежала вслед за матерью. В горнице остались только Уксинэ и Тражук.

— Прощай, Уксинэ, навеки прощай! — вдруг заговорил Тражук. — Будь счастлива. Сегодня уйду из деревни и никогда не вернусь.

— Что так? Почему вдруг надумал? — тихо спросила Уксинэ, подняв глаза на парня.

— Больше я ничего не скажу, — потупился Тражук.

Уксинэ хотела что-то промолвить, но не смогла. На глазах ее выступили слезы. Она вынула из кармашка вышитый платочек. В окно постучал Тимук, позвал Тражука. Парень взялся за скобу, но, прежде чем выйти, обернулся.

Глаза Уксинэ и Тражука снова встретились.

— Спасибо, Тражук. И я тебе желаю счастья, — сказала Уксинэ и протянула ему платочек. Тражук выхватил его и опрометью бросился вон.

Во дворе Тимук быстро седлал серого в яблоках жеребца, которого перед тем собирались запрячь в тарантас.

— Тражук, сынок, выручай, милый! — обратился к нему Мурзабай. — Больше некому. У Тимука чирей на мягком месте. Садись на урхамаха и скачи в город. Вот тебе нагайка, гони во весь дух. Через два часа будешь там, доставишь этот пакет. Там адрес указан…

Тражук кивнул головой.

За воротами Мирской Тимук, притворившись, что подтягивает подпругу, прохрипел:

— Это пакет Назара. В Таллах тоже народ восстал. Назар попал в плен. Но он хитрый, заране приготовил письмо и попросил тамошнего богача в случае беды доставить в город. А тот прислал сюда. Я нарочно сказал, что у меня чирей. Для тебя стараюсь. Назар просит помощи из города, ты же не дурак помогать карателям! Дуй прямо к партизанам, к своим друзьям. Дорогу к ним, думаю, найдешь. Недаром ты вечером бегал в Сухоречку.

Тражук молча тронул коня.

…И вот перепутье. Можно ведь податься к друзьям и на обратной дороге из города. Но с какими глазами он тогда приедет к ним? Здравствуйте, мол, люди добрые, примите меня, я вашего врага ездил выручать. И Мурзабая нехорошо обманывать. Не надо было соглашаться. Но ведь Назар — брат Уксинэ. Что делать? Там в лесу Осокин, Симун, Радаев, Шатра Микки, ребята. Да еще Оля сказала, что и Румаш появился в тех краях, только не добрался пока до своих. Вовремя вспомнил парень о друге и потянул повод урхамаха влево. Еще одно сомнение: конь. Бросить его да удариться пешком? Конокрадство же это будет, разбой, если уехать на коне Мурзабая. А кто-то будто нашептывает: «Бери коня. Он твой. За два лета ты его заработал». Зачем мне он, этот мурзабаевский жеребец? Он нужен только сейчас, чтоб скорее добраться до Вязовки. А там я его передам… О да, передам его Симуну, — племяннику Мурзабая. Вот и не будет конокрадства! А что обманул доверие Мурзабая и предал Назара, так это не обман, а бунт, восстание против богачей и карателей. Пусть так и знают!

Парень облегченно вздохнул, хлестнул пляшущего урхамаха нагайкой и поскакал навстречу вольным чувашским и русским лесам.