Мост

Иванов-Паймен Влас Захарович

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

Часть первая

 

1

Тражук уже больше педели живет в Ягали, вызывая гнев своего дяди Теменя. Дядя Темень — человек старый и несговорчивый. На селе его называют Куштан-Темень: и не только потому, что он богат, а за крутой нрав и привычку артачиться.

От Чулзирмы до Ягали — двенадцать верст. Оно — ближе других чувашских сел к Чулзирме. Поэтому за много лет почти все ягальцы и чулзирминцы между собой породнились. Старик Темень — младший брат бабушки Тражука, а мать Румаша приходится старшей сестрой Теменю. Тражук только теперь понял, что он и Румаш — близкая родня.

Темень-Куштан ходил по двору и шумел, а Тражук смотрел на своего дядю и тихонько посмеивался. Тражук вспомнил, что Румаш называл Теменя «дядя Теве». (В прежние годы Темень частенько наведывался в Чулзирму.) И действительно, было в старике что-то от верблюда: худой, долговязый, шея длинная и вся в складках, спина горбом, реденькая бородка растет лишь под самым подбородком. Темень Куштан и летом не снимает стеганой безрукавки. Верх давно уже износился, из дыр торчат клочья пожелтевшей ваты, и впрямь похожие на свалявшуюся верблюжью шерсть.

Село давно мается без соли. А в амбаре Темень-Куштан хранит столько соли, что селу на весь год хватит! Хитрый старик по весне ездил в киргизский край и привез. А теперь Темень сквалыжно торгует солью. Он постоянно повышает цену, и, если кто просит продать подешевле, он тут же начинает ругаться, а то и вон гонит!

А уж коли договорятся о цене — вымотает душу, пока взвесит. Торговец хищно следит, чтобы гиря безмена хоть на сколько-нибудь не поднялась выше. Если чаша с солью потянет — сколько нужно, он не то чтобы отпустить с походцем, а и от взвешенной хотя щепотки да отсыпет.

Соль покупают главным образом женщины. Они бранятся, торгуются, потом — надоест — не знают, как поступить, начинают шутить и смеяться. А Темень посматривает на своих покупательниц злобно и подозрительно, все норовит обсчитать и обвесить.

Тражук, живя у дяди, не раз вспоминал Румаша. Если бы Румаш был здесь, он бы нашелся, как отбрить «дядю Теве», и непременно высмеял бы его скупость и злость, выкинув какую-нибудь штуку. Тражук-то робкий, не как Румаш!

Сегодня дядя Теве заявил:

— И-и-и, родной, уж погостил, будет! Иди домой, иди, мать-то заждалась, наверно…

Тражук притворился, что не слышит.

И трех дней не прожил бы он здесь, да его задерживало одно не вполне ясное дело. В Ягали он повстречал сестру Румаша — собственно, дочку мачехи своего друга. Верук ростом еще ниже невысокого Румаша, поэтому он уже давно сбивал всех с толку, называя ее «младшенькой сестренкой», хотя она была старше.

Хоть Верук и была мала ростом, но по бойкости не уступала Румашу. Тражука насмешница смущала, — своей ненаходчивостыо в разговоре он вызывал веселый хохот Верук. Девушку мачеха Румаша — Лизук еще до переезда в Чулзирму из Базарной Ивановки осенью послала в Ягаль к родственникам — погостить, а она к весне неожиданно вышла замуж. Мужа ее Тражук в Ягали не встречал, но когда-то видел, — тот в Чулзирму приезжал. Звали мужа Верук — Шур-Прагань.

Верук — это Тражук чувствовал — что-то скрывала, а однажды намекнула: в Ягали молодежь не подчинилась мобилизации Комвуча и теперь прячется в лесу.

— Шур-Прагань тоже скрывается на Вильитраве, — шепнула Верук Тражуку, окончательно проникнувшись к пему доверием.

— А что такое Вильитрав? — удивленно спросил Тражук.

— Разве не знаешь?! Вильитрав означает Мертвый Остров. Есть такой сухой бугор среди топей. Туда не каждый найдет сухую тропку. Гиблое место. Иные называют его Чертовым Табором…

Тражук сообразил, что Верук удивляет его неосведомленность.

— Понял, — сказал Тражук, поежившись. — И у нас под Чулзирмой в лесу есть такое место. Вильдук называется. Чулзирминцы боятся туда ходить.

— Люди, побывавшие на войне, теперь ничего не боятся, — возразила Верук. — Ни бога, ни шуйтана, ни Киремета…

…Верук не все сказала Тражуку о тайне Вильитрава, сообщила только то, что было известно почти каждому ягальцу-бедняку. Еще в лесу от власти Комвуча скрываются солдаты, побывавшие на войне. Беглецы по ночам приходят за продуктами в село. А если все спокойно, живут дома — день, два… И Верук скоро ждет к себе своего муженька — Шур-Праганя.

Но о самом важном для Тражука она умолчала.

А было так: Верук готовила снедь для беглецов. В это время прибежала соседская девочка.

— Тетя Верук, выйди-ка на улицу, у нас коробейник появился. Булавки, красивые ленты продает. Ты и говоришь по-русски, и как майра одеваешься. Купи, а то скоро все люди расхватают, — не переводя дыхания, выпалила малышка.

Верук постаралась заслонить спиной горшки, от которых вовсю шел пар, и, взяв девочку за руку, подвела ее к двери. А чтоб ребенок ничего не заподозрил, изобразила на лице интерес, и они вместе выбежали на улицу.

Коробейника в войлочной шляпе окружили сельчане, главным образом женщины. Верук подошла поближе — ее сердце забилось тревожно и часто. Ей стало досадно — что такое на самом деле? Видимо, очень уж стосковалась по брату. Последнее время каждый худой, невысокий молодой парень кажется ей похожим на Румаша. А этот — Румаш, да и только. И голос, и движения совсем как у брата. Особенно голос.

…Румаш, расставшись с учителем Ятросовым вблизи Ягали, повстречался в лесу с двумя чувашами. Он заговорил с ними по-русски, но с татарским акцентом. Озорник, когда был приказчиком, не раз коверкал слова, изображая то татарина, то чуваша, то башкира. Коробейник предложил прохожим покурить, у тех, видно, давно не было табаку, они с удовольствием затянулись.

Пока курили, исподтишка разглядывали незнакомца — щедрого собеседника, а Румаш — не очень-то нужных ему свидетелей пребывания его в лесу. Те между собой перебрасывались короткими замечаниями по-чувашски, Румаш слушал внешне безразлично, но для себя пришел к выводу: они чем-то встревожены и хотят узнать — что происходит вокруг.

Румаш, по-прежнему слегка коверкая слова, сказал им, что проезжали каратели.

Незнакомцы переглянулись.

— Коли проехали, ночью бояться нечего! — сказал один другому по-чувашски. — И все же дотемна подождем.

Румаш решил, что это — люди с Вильитрава, но откровенничать все-таки поостерегся.

Чуваши поблагодарили Румаша и, пожелав ему хорошей выручки, скрылись в лесу.

Румаш решил зайти в Ягаль, повидать Верук и послушать, что она расскажет…

Верук, вышедшая на улицу только для того, чтобы отвлечь внимание девочки-соседки, близко к коробейнику не подошла, но и домой не спешила. Что-то ее удерживало. А вдруг коробейник и впрямь Румаш! Тогда он должен ей подать знак. Довольно скоро торговец сдвинул на затылок шляпу, бросил взгляд в сторону Верук и крикнул:

— Сарынь на кичку!

Так кричал Румаш в Базарной Ивановке, когда шел биться на кулачки. Да и в детстве, если юные обитатели дома очень уж баловались, а он видел в окно возвращавшегося отца или кого-нибудь из взрослых, Румаш предупреждал остальных ребятишек, выкрикивая эти непонятные слова.

Верук окончательно уверилась, что перед ней Румаш, по, видимо, заговаривать с ним самой не следовало… Тражук кое-что рассказал «младшей сестренке» о брате. Ей стало ясно, что он не случайно переоделся коробейником… Скорее всего, скрывается от белых, смекнула сообразительная Верук.

Распродав товар, Румаш, посмеиваясь и зубоскаля, подошел к Верук.

— Самую красивую ленту оставил! — сказал он по-русски. — Подарю той, что меня угостит чаем.

Верук не без притворного кокетства улыбнулась:

— Так ведь прохожего без всякой ленты любая хозяйка напоит чайком, — сказала она и пригласила торговца в дом.

Никто не удивился. Таков был обычай. Что касается Верук, то женщины знали, что она и по-русски и по-татарски разговаривала одинаково хорошо. Жительница Базарной Ивановки уж, конечно, знала, как надо говорить с коробейниками.

Румаш хотел было шепнуть, что к дяде Теменю он не пойдет, но Верук сама повела его в какой-то совсем незнакомый ему дом.

— Я здесь живу, — объявила Верук.

И тут Румаш узнал о Верук удивительные вещи. Она, оказывается, замужем. Но стала дожидаться ни от отца, ни от брата благословения, сама вышла за кого захотела.

— А где же муж? — только и мог опросить Румаш.

— Не торопись. Все узнаешь в свое время, — она ласково обняла брата. — Свекор повез больную свекровь в Вязовку к дяде Хрулкке.

— Да его и нет сейчас в Вязовке. Он… — Румаш осекся, но тут же рассмеялся.

— Знаешь, — сказал он доверительно, — я уж сам себя стал бояться. За каждым своим словом слежу, вот и поперхнулся. Да… вот еще что, надо успокоить зевак, которые уж наверняка собрались у твоих ворот. Будут искать коробейника «после чая». Авось не все продал! Иди, поспрашивай людей, нет ли, мол, кого, кто бы согласился отвезти утром торговца в Сороку. Охотники едва ли найдутся, но зеваки поймут, что я тут ночую, и постепенно разойдутся.

Все произошло так, как предсказал Румаш.

Когда Верук снова села рядом, Румаш с настойчивостью в голосе спросил:

— Ну сказывай, кто твой муж и где он сейчас?

— Моего мужа зовут Шур-Прагань…

Не успела Верук выговорить это имя, как Румаш бросился ее обнимать и целовать, приговаривая:

— Ну и умница ты у меня. Молодец! Лучшего зятя ты мне не могла найти! Можешь и не говорить, где он. Знаю. Он на Вильитраве…

Теперь пришла очередь удивляться сестре:

— Откуда ты это знаешь?!

Румаш рассказал о завтраке в лесу с Ятросовым, о встрече с двумя чувашами, которые, не подозревая, что Румаш их понимает, после его слов о проехавших карателях выразили уверенность, что ночь будет спокойной.

Верук попросила описать наружность обоих.

— Этот — повыше, мой муж, — сказала она обрадованно. — Когда совсем стемнеет, придет за провизией — вот и познакомитесь!

Так судьбе было угодно указать Румашу кратчайший путь на Вильитрав.

…Румаш дня два жил на острове, окруженном непроходимым для чужаков болотом. Он не спешил назвать себя и открывать свои намерения людям. Приняли его приход «лесные люди» довольно безразлично, а он исподволь изучал их, да и сам ловил на себе порой пытливые взгляды.

Тайно, в мечтах, он уже создал «маленький ревком» на острове и открылся только Шур-Праганю и Лариону Дятлову. Остальные лесные люди ничего не знали и считали призывника-недоросля родственником Шур-Праганя — рядовым среди рядовых. Никто даже и подумать не мог, что этот невысокий парнишка скоро станет их строгим и решительным командиром.

Итак, о том, что Румаш на Вильитраве, Верук от Тражука скрыла. Но и Румаш не сразу узнал, что Тражук — в Ягали.

Румаш решил, что обитателей Вильитрава надо как-то объединить, вели они себя разобщенно и никаких целей перед собой, кроме сохранения собственной жизни, похоже, не ставили. Как слить воедино разных людей без совета более опытных людей, Румаш не знал.

Вместо мужа Верук Шур-Праганя Румаш отправился в Ягаль — за пропитанием. Он хотел, встретившись со свекром Верук, попросить его тоже съездить «полечиться» к Ятросову в Вязовку, чтобы позднее получить указание — как быть с беглецами Вильитрава.

Румаш ломал голову — как подступиться к этому свекру, не выдавая себя и не подводя Ятросова.

У овина на опушке леса, где обычно Верук встречала мужа, Румаш вместо сестры, которую думал увидеть, заметил при слабом свете луны какого-то молодца.

Это был тоже ничего не подозревающий Тражук.

Радостные, Тражук и Румаш потискали друг друга, покувыркались в соломе, соблюдая необходимую тишину. Тражук не успел всласть нарадоваться неожиданной встречей, Румаш заторопился в обратный путь и разочаровал этим своего истосковавшегося приятеля.

— Ты, конечно, мечтаешь уйти со мной на Вильитрав? — тихо спросил его Румаш. — Нет, нам надо сейчас расстаться. Ты отправишься все-таки в Вязовку, будешь связным между Вязовкой и Ягали. Мне не надо к родственнику Верук теперь обращаться. Сам понимаешь, какая удача! Ведь в посторонних нельзя быть полностью уверенным! Пусть ревком тебе укажет место для перевода людей. Все, что там узнаешь, передашь на словах Верук. Никаких записок! Все запомни. Понял?

Понять-то Тражук понял. Но как же так?! Лица друга в темноте как следует не видел, в глаза не посмотрел. Даже платочек, вышитый Уксинэ, не смог показать.

 

2

Анук, дочь Ятросова, прежде, можно сказать, и не замечала, когда приезжал отец в Чулзирму, когда уезжал в свою Вязовку.

Отец не очень-то беспокоился за дочку. Никакой нежности они друг к другу не проявляли. Но на этот раз с Анук творилось нечто необычное: увидев отца, она разволновалась и даже всплакнула, рассказала, как каратели избивали и мучили тут Шатра Микки и Палли.

Отец не только удивился, но и обрадовался чувствительности Анук. Если она так горюет о достойных людях, которых оскорбили, он может ей доверять и кое в чем открыться.

— Не плачь, Анук, — он неумело погладил молодую женщину по волосам. — Оба выздоровели. Микки просил передать тебе привет. Кланяется тебе и еще один человек, брательник Заманы-Тимрука, знаешь кто, поди…

— Пропади земля пропадом! — обрадованно крикнула Анук, только что обливавшаяся горькими слезами. — Ты, атте, выходит, знаешь, где они? Сейчас же побегу и обрадую Праски и тетю Хвеклэ…

— Уймись, сорока-белобока! Молчи, забудь, ни с кем не разговаривай! А Ермишкэ я сам скажу, когда можно будет.

Анук поняла, что тут скрывается нечто важное, переменила разговор, принялась сокрушаться о пропавшем Тражуке:

— Загубил Павел пичче бедолагу! В самое страшное время послал на своем жеребце в город… Исчез парень вместе с конем. Ни слуху ни духу!

— Бог но выдаст, свинья не съест, — многозначительно, но не очень понятно изрек учитель и достал из своей сумки с лекарствами затейливо сложенную бумажку, подал ее Анук. — Почтальоном сделал меня твой Тражук, — сказал он окаменевшей от удивления дочери. — Тражук просил доставить это письмецо в Сухоречку Оле Чернышевой. Я думаю, ты лучше меня выполнишь его поручение. А я пойду к Павлу, соскучился без друга. Давно не видел…

Сбитая с толку Анук решила ни о чем больше не расспрашивать. Из дома отец и дочь вышли вместе. Ятросов по-стариковски, не спеша поплелся на Малдыгас, а Анук помчалась в Заречье: «Обрадую хоть молодую майру».

Анук несли крылья собственной радости — «Привет от брательника Заманы-Тимрука».

…Ай, и запуталось же все в клубок! Не поймешь. Поп в церкви совсем растерялся — не знает, кого славословить. Одно время он с амвона провозглашал:

— Побе-еды… Христолюбивому воинству!

А теперь у России, можно сказать, нет никакого воинства. Армии нет, а сражений много. Бьются не с внешними врагами Родины, а свои друг против друга поднялись.

Даже родичи перегрызлись и стали враждовать. Назар преследует Симуна, грозится повесить. Прибыв в Чулзирму, Назар все домашние дела переворошил. Мурзабаю пришлось свою любимую дочь Уксинэ выдать замуж без соблюдения пышных обрядов. Невесть как только теперь сложилась жизнь Уксинэ! Должно быть, не слишком-то счастливо, при встречах на улице не обмолвится даже словом. А к Смоляковым Мурзабай не ходит. Поспешил… Испугавшись родного сына, загубил жизнь любимой дочери.

А Назар даже из Таллов не заехал в Чулзирму. Правдами, неправдами сбежал от красных и тут же умчался в город. Наверно, и в Таллах немало фальшиных, прислуживающих карателям.

Позже Павел Мурзабай допустил еще оплошность. Чего ради, зачем послал Тражука в город, старый дурак, остолоп? Ладно бы еще, если малый живым остался. А уж позарясь на жеребца, белые небось его посадили… Да и расстрелять могли Назаровы прислужники…

«Тимук тогда, видать, схитрил. Не хотелось во время этой смуты охать в город… Больным сказался, ишь какие нежности! Ей-богу, если, на свое счастье, Тражук вернется, то в первый же день к себе домой приглашу, в зятья приму! Пусть род Мурзабая соединится с родом Сибадо-Михали, обновится, новые корни пустит…»

Павел Мурзабай опять сегодня с утра дома один, и вот сидит-мучается всякими думами. Он зарок дал больше не пить, а снова подошел к буфету. И бутылка с самогоном, можно подумать, сама на стол перескочила.

«Пропустить рюмочку или повременить? Ладно уж, выпью, и — стопка будет последней. В это тяжелое время хмель еще пуще мутит мозги».

Так думал Мурзабай, наполняя стакан самогоном.

Пропустив вторую стопку, он уже смотрел на дело иначе: «А ведь если не пить — тоска. Опять же, в это смутное время — не пить невозможно». И после того как стало ясно, что трезвым жить непосильно, третья стопка наполнилась сама. Лишь бы начать пить, — объяснение найдется! Опрокинув третью стопку, хозяин закурлыкал какую-то песню, в это время неожиданно постучали в дверь.

— Мир дому сему. Меня не хватало, Павел Иваныч! — сказал гость, перешагивая через порог.

Хозяин, привыкший ничему не удивляться, несколько мгновений сидел, вытаращив глаза. Соскочил с места, неловко повалив стул, вытер тыльной стороной ладони вдруг помутневшие от слез глаза и, забыв всю свою важность, выскочил на середину комнаты.

— С каких небес спустился ты, друг мой, единственныii любимый друг Хрулкки, уважаемый Фрол Тимофеевич! А утверждаешь — бога нет. Неверно это, есть он, существует. Только он ведает: ты для меня на свете — самый дорогой сейчас человек… Самый нужный.

По приглашению хозяина гость подсел к столу. И ему пришлось осушить одну стопку.

— А вторая — окажется лишней, — сказал он, еле переводя дух, и заговорил, стараясь подбирать слова помягче, но поубедительней: — Не для того, чтобы выпивать, я пришел к тебе, желание поговорить откровенно привело меня. И тебе на сегодня хватит, Павел Иваныч. Ты что, теперь, как царь Александр, пьешь в одиночку? Не сердись за прямое слово. Я постарше тебя, и не только другом, но и пичче тебе прихожусь. Прежде ты много читал, размышлял. Помнишь, с увлечением читал Льва Толстого. Не забывай его слова: «От нея все качества…» А ведь мудр был Лев Толстой, этот седой бородач.

— Лев Толстой умер, — безучастно сказал Мурзабай. — Да, и такие великие люди умирают. И я умру. И ты умрешь. Что от нас на белом свете останется? От меня — Назар, неумный, напыщенный диктатор. От тебя — Анук, бездетная вдова. Я, брат, за последнее время превратился, как ты или Толстой, в философа…

— И ты философ, и я философ, но настоящие философы самогон не пьют. — Ятросов отнес бутылку и стопки в буфет. — Давай, подобно философам, потолкуем малость, как в былые времена.

Хозяин сидел несколько минут, потирая лоб ладонью, и, ласково улыбнувшись гостю, поднялся из-за стола.

— Прости меня, Хрулкки. Душа тоскует. Прочитай-ка пока это вот письмецо от моего сына. Может, поймешь, почему горько жить Мурзабаю. А я пойду умоюсь, охолонусь маленько.

Мурзабай вышел, а Ятросов вместо того чтобы развернуть письмо, задумался.

«Павел — мой старый друг. А теперь может обернуться врагом. В наше время не только друзья, по даже братья сражаются в разных лагерях: один против старого уклада, за свободную жизнь, другие — отстаивают старые порядки, утверждающие неравенство и несправедливость. Я и сам вот явился к старому другу испытывать его, выведать у него новости. Ведь не предупредишь же его: ты лишнего мне не болтай, я — большевик. Вот и выходит, я, старый человек, обманываю другого. Однако меня нельзя считать бесчестным. Я ведь не о своей пользе забочусь, стремлюсь, чтобы все бедняки были счастливы, чтобы победила справедливость. Дело, ради которого я задумал обмануть старого знакомого, — дело высокой чести. Совсем не подлость — попять настроение близкого к богачам и состоятельного человека, получить через него нужные сведения. Симун Мурзабай — на пашей стороне. И он тоже, как и я, постарался бы выяснить, о чем думает, чем живет Павел. А может, и сам Павел, будь он помоложе, отказался бы от богатства и перешел на нашу сторону. Теперь-то уж он не может, да, скорее всего, и раньше не мог. Как бы там пи было, а в нем уже укоренились черты собственника. И все же он еще не стал таким оголтелым врагом революции, как Назар, его родной сын».

Вернувшись, Мурзабай выглядел трезвым и посвежевшим.

— Ну, прочитал письмо Назара? Что ты можешь сказать?

— Не стал я читать. Если хочешь, прочти мне вслух сам. Я подумал, что так будет лучше.

— Ну что ж, слушай, вот что мне пишет Назар, или, как его называют, маленький диктатор. — Мурзабай про себя прочитал начало. — Вот как смеет разговаривать с отцом этот офицер! — заметил он сокрушенно: — «…Смотри, Павел Иваныч, — обратился он к письму, — и ты не сможешь остаться в стороне от нашей борьбы. А ты сидишь и ждешь победы большевиков? Не дождешься. Газеты небось просматриваешь? Мы разгромили власть депутатов. Теперь и Казань у нас в руках. А в Москве скрывается видимо-невидимо наших сторонников. Они изнутри разожгут пожар…» — Мурзабай отвел глаза от бумаги. — И для меня мой сын работенку нашел… Слушай дальше: «…Ты, бывший старшина, забыл о своем долге. Богачи в Таллах — иные, чем ты. Меня они от смерти спасли. Ты, хотя и отец мой, не захотел, чтобы доставили письма от меня в город. С одной стороны, это для меня оказалось лучше. Теперь здесь нет ни одного человека, знающего о том, что я побывал в руках мужиков. Однако тебе все же за пропавшее письмо придется держать ответ передо мной. Если хочешь искупить вину — к нашему прибытию в Чулзирму сделай вот что: перепиши тех, кто из Чулзирмы бежал в лес. Постарайся выяснить, где именно они скрываются. Предупреждаю, старшина! Если ты увильнешь и от этого поручения, ты мне больше не отец! Тогда пеняй на себя…»

Мурзабай смял листок бумаги, бросил под стол. Он помрачнел, подбородок его задрожал, от этого задвигалась его небольшая черпая борода.

Посидев некоторое время молча, с поникшей головой, он нехотя усмехнулся.

— Вот так, Фрол Тимофеевич! Прежде поговаривали о том, что якобы к двухтысячному году со дня рождения Христа наступит светопреставление. Нет, браток, уже сейчас наступил конец света. Не знаю только, чья вина, — большевиков ли, сторонников ли Назара…

— От волнений народных свету конец еще не придет, — спокойно возразил Ятросов. — Волнений и восстаний и прежде было много. А в мире все по-старому: к казанскому празднику наступают холода, а после масленицы — заметно теплеет. Конец света придет, если только погаснет солнце — от него вся жизнь.

Мрачное лицо Мурзабая прояснилось.

— На жизнь я хотел бы смотреть спокойными глазами философа. Пусть бунтуют, восстают, — не мое дело! Какая власть установит в жизни порядок, ту власть и готов принять. Много думал я и о боге. Для тебя на месте бога — солнце. Это, если хочешь знать, близко к старой вере чувашей. Я давно уже воспринял и русский уклад жизни и поверил в русского бога. Пусть богом будет святой дух, а родившая ребенка непорочная дева — богоматерью. А знаешь, почему я сердцем принял эту веру? Решил, что эта вера умиротворяет человека, успокаивает душу. И двенадцать христианских заповедей я тоже принял. А теперь людей, принимающих и соблюдающих эти заповеди, можно сказать, и не встретишь. Нет порядка в государстве, нот его и в людях… Пропал порядок… Для меня это все равно что конец.

Хотя и посветлел Мурзабай лицам, но говорил он по-прежнему возбужденно, с большой злостью и тревогой. Ятросову хотелось, чтоб хозяин высказался до конца. Учителю было и больно, и интересно…

Мурзабай замолчал.

— А ты не думаешь, — осторожно спросил Ятросов, — что душа человека, его мировоззрение стали строиться по-новому? Может, вместо устаревшего порядка установится новый, лучший, более правильный?

Мурзабай злобно рассмеялся.

— О чьей душе ты говоришь? О душе Вись-Ягура, присваивающего чужое добро, или о душе Назара, который порот безвинного мужика нагайкой? Ты же слышал: «Ты мне больше не отец… Тогда пеняй на себя». Все забыли заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою». Оказывается, для того чтобы меня почитал сын, мне надо стать доносчиком — предать своих односельчан и, выходит, способствовать их гибели…

— Пишет, поди, так себе, похваляется, — вставил обеспокоенный настроением Мурзабая Ятросов. — Сын твой уж не настолько жестокий человек, как ты думаешь.

— Так себе! Похваляется, — передразнил Павел. — Пишет дальше, что вскорости гости пожалуют. Как только закончит формирование отряда… В первую очередь хотят образумить мокшанских мордовцев, затем примутся за наших каменских чувашей и русских. Вот чего я боюсь, друг мой, чтобы найти следы скрывшихся в лесу солдат, могут начать пытать невинных стариков и женщин. И мне ведь пригрозил, подлец… Как только в село прибудет отряд Назара, знай, для меня наступит конец света. Если меня и не тронут, сам утоплюсь или, бросив дом, уйду куда-нибудь в башкирские края…

Ятросов многое услышал от Мурзабая, не прибегая ни к каким хитростям. Павла Иваныча толкнули на откровенность душевное одиночество, беспокойство за свою жизнь и пьянство, которому он предавался не один месяц, — к такому выводу пришел гость, наблюдая за бывшим Другом.

Теперь Ятросов уж не остановил хозяина, когда он снова достал из буфета четверть с самогоном, даже сам приложился к рюмке.

— Один живу, один в муке пребываю, — откровенничал дальше Павел. — Никому не нужный я человек, Хрулкки, — хозяин не давал раскрыть рта что-то хотевшему сказать гостю. — Старый мир уже разрушен. Как бы ни старались люди подобные Назару, его уже не восстановить! Сухое дерево со сгнившими корнями вновь не оживить! Это мне ясно! А все вокруг гниет, гибнет.

— Старое погибает, повое нарождается, — наконец смог вставить Ятросов. — Мы и сами умрем, но после нас жизнь не прекратится, нет! И мир, устарев, дает новую поросль. Об этом ты не задумывался, Павел Иваныч?

Хозяин пристально посмотрел в глаза гостю и, помолчав, погрозил пальцем.

— Ты, дядя Хрулкка, уж не левый ли эсер? Шуйтан тебя знает! А может, и левого левее. Новая поросль! Что это, кто это, вновь спрошу я тебя, эта новая поросль? Белянкин, арестовавший Вись-Ягура, или удавивший Белянкина Вись-Ягур? Хорошо, согласен, пусть Назар будет черной кровью старого мира. А чистая кровь у кого? Скажи прямо, не вертись… Коммунисты? Анархисты? Э-э! Да все они, по-моему, одинаковы: коммунист, анархист. Мир божий сумели разрушить, а построить новый не сумеют. Не Христос, видать, а они родились от бойкой девы Марии.

— Кажись, ты своего Христа охаял больше, чем остальных, — усмехнулся Ятросов.

Вновь начавший хмелеть хозяин, весь переполненный злобой, загоготал.

— И смеяться-то по-человечески не умеешь, все только исподтишка хихикаешь, и мысль свою не высказываешь прямо. Помню: ты, как мой покойный братан Тимуш, еще в молодости сомневался, есть ли бог. А теперь вот и ответ: если бога нет, то кто построит новый мир, установит новый порядок? Ты найди мне этого бога! Тогда, может, и я не буду горевать, что рушится старый мир, буду стоять за новый!

— Бог-то, он найдется, — прищурившись, сказал Ятросов. — Бог от пас зависит. Только я не верю, что ты за новый порядок…

— Почему не веришь? Или я глупей тебя?

— Не глупей, а богаче. Как и Хаяр Магар, не сможешь ты войти в новую жизнь…

— Ты меня не равняй с хаяр магарами, Хрулкки! — взорвался хозяин. — Если б был похож на них, я сегодня же о тебе сообщил бы фальшиным. Ты же приверженец новой жизни! Ей-богу, ты-то точно знаешь место, где скрываются в лесу все, сбежавшие из Чулзирмы… Не так ли? Хе-хе!

«Иной в пьяном виде острее чувствует и быстрее соображает, чем в трезвом… Здорово сообразил. А ведь кумекает, каналья! Авось забудет все, когда проспится… Если даже и не забудет, мне вредить не станет. Все-таки и к Симуну привязан больше, чем к Назару», — подумал Ятросов, якобы пропустив мимо ушей, что Павел сказал о мятежниках.

— Не сердись, — вымолвил Ятросов миролюбиво. — По душе ты не схож с хаярами, немного иной ты человек. Те пекутся о своем богатстве, больше ни о чем не думают, теряют облик человеческий. А ты, как учил Толстой, готов стать добрым. Однако ты в царские времена представлял собою какую-то власть. Уж если речь зашла о богатстве — ты сам человек не бедный, достаток твой был намного больше, чем у других. Тебя не сравнять с хаярами, Медведевыми, по скажу одно — чувство собственника в тебе закрепилось. Конечно, в шутку скажу, но слово Христово о том, что легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем богатому попасть в рай, видимо, и тебя в какой-то мере касается, — так я подумал.

— Э-э, друг мой, ты опять хочешь увильнуть от прямого ответа. Ты скажи — есть ли бог? Если нет бога, то чего ото ты сидишь тут и вспоминаешь Христовы речения? Если не было Христа — он и сказать ничего не мог. Допустим, нет бога, согласимся, что Христос не родился от порочной или непорочной девы. И все же бог, предержащий порядок в мире, обязательно нужен. Пусть и новый порядок будет от бога. Без того народ не поверит в вас. Ну, чего молчишь? Есть у вас какой-нибудь бог или нет?

— Как тебе сказать? Услышишь — не поверишь. Не своими словами, а словами другого человека, что и тебя и меня умнее, скажу… В древности в Пакистане жил один философ. От имени Человека он говорил с самим богом. «Ты, боже, всемогущий. Однако ты, словно слепой, мир создал весьма беспорядочным. И я всесилен, только не слеп. Свое дело делаю я более рассчитанно и умело. Ты создал реки и моря. Я перебросил через реки мосты, по морям вожу корабли и лодки. Ты создал дикие горы и скалы, а я на склонах этих гор развел сады, взрастил плоды».

— Взрастил? — с издевкой прервал Мурзабай гостя. — Что ты там взрастил? Божье дерево, божьи плоды взрастил. А сам ни одного плода вновь создать не можешь.

— Могу! — воскликнул Ятросов с такой силой, словно философ, обличающий самого бога в ошибках. — Приезжай в Вязовку, ко мне. Я тебя угощу ягодами и плодами, их совсем не господь создал, а я сам. Повторяю: я сам. Пусть бог, скажем, красную малину создал! А в моем саду, благодаря моим стараниям, растет и черная.

— Ты чудишь! — Мурзабай обмяк. — Врешь небось, друг Хрулкки. Ты же не волшебник. Ты же сам говаривал раньше, что-де волшебники бывают лишь в сказках Микки.

— Стать волшебником может каждый, Павел. И меня не бог учил, я от людей получил знания. В Тамбовской губернии живет один добрый, но непохожий на волшебника русский… Я побывал у него. Черная малина — это что еще! Этот человек выращивает множество удивительных плодов и ягод. Ну, немного и я перенял у него. Видишь, этот запутанный и беспорядочный божий мир должен и может привести в порядок не бог, а человек…

Мурзабай сидел некоторое время молча, подергивая себя за бороду, и много спокойнее, чем раньше, произнес:

— Если б это говорил кто-то другой, не ты, Хрулкки, — ни за что не поверил бы. Ты, Хрулкки, никогда не врал… Сколько я помню. Вот за это я тебя ценю. Я приеду в Вязовку, отведаю черную малину…

…Провожая гостя, Муразабай запечалился.

— Эх, Фрол Тимофеевич, друг мой, опять остаюсь один, — сказал он. Затем, прищурив глаза, удивил учителя словами: — Увидишь Симуна, кланяйся!

 

3

Девушку на следующий день после свадьбы чуваши называют сень син. Она, по обычаю, должна носить другой убор, не тот, что носила до замужества. Вновь одетый наряд иногда до неузнаваемости меняет человека, по характер-то не так просто изменить!

Кидери стала сень сип раньше своей подруги. Уксинэ не повязывала сурбана, платья на ней были такие же, что она надевала в девичестве, но ее, как и Кидери, все называли сень син.

На голове Кидери — сурбан, на груди позвякивают серебряные монеты. Она следует в одежде обычаю старины. И хотя ее раздражают металлические рубли, висящие на подвесках у висков, которые при беге и быстром движении могут ударить по глазам, Кидери вслух не выражает неудовольствия.

Но характер Кидери, хотя она вышла замуж и сменила наряд, нисколько не изменился.

И Зар-Ехим с того момента, как женился на Кидери, не стал другим. И ума у него не прибавилось с тех пор, как он стал спать с женой. По селу даже пробежал слушок, будто молодая жена колотит молодого супруга. Может, так и есть. Как говаривали старики: дыма без огня не бывает.

Однако Ехима, видать, разговоры не очень-то смущают: он по-прежнему, как и до женитьбы, старается отлынивать от работы. Нужно идти молотить на гумно или косить в поле — Ехим сразу же притворяется хворым. И отец и мать Ехима — люди мягкие, старшего сына вырастили в ласке и неге. Теперь уж и сами не рады.

Ехим с детства дружил с Санькой. Подражая русскому товарищу, он, как Санька, стал неверно произносить некоторые чувашские слова. За огненно-рыжие волосы его еще с детства звали Зар-Ехимом. Эта кличка осталась за ним и сейчас.

Кидери сама привезла с гумна зерно. Открыла ворота, подвела копя к глиняному амбару. Ехим в окружении ребятишек сидел в сарае и мастерил им бумажного змея. Кидери позвала мужа — таскать мешки. Молодой супруг и бровью не повел, видать, не услышал оклика. Жена вошла в сарай и огрела мужа кнутом, он вскочил и поохал для вида. Ребятишки с шумом и гамом разбежались по домам. Зар-Ехим, медленно переставляя ноги, принялся перетаскивать мешки в амбар. Он даже и не подумал рассердиться за то, что Кидери хлестнула его кнутом. Но стоило Кидери в сердцах порвать бумажный змей, Зар-Ехим от злости побагровел.

— Дура… дура… дура! — почти плача, сжав кулаки, выкрикнул Ехим. Ему не пришло на ум других слов.

Молодая женщина невольно рассмеялась. Пока она распрягала лошадь, Ехим наконец нашелся:

— Ей-богу, в солдаты пойду! — пообещал он. — Санька давно зовет меня. Вернемся, как Назар, офицерами…

— Хоть сегодня отправляйся, горевать не буду. Может, енералом вернешься.

Ехим, перетаскав мешки, ушел со двора, даже не затворив распахнутые ворота.

Кидери легла спать, так и не дождавшись мужа. Тот не вернулся и на следующий день.

— Скорее всего, с ночевкой рыбачить пошли, — предположил отец.

Кидери не поехала в поле — ждала Ехима. Однако он не пришел и к обеду. Тогда сень син обеспокоилась всерьез: уж не отправился ли муж на войну, чтоб на самом деле стать «енералом»?..

Кидери у реки увидела ребятишек и подозвала к себе. Один из них — Пантти — оказался сыном Палли, а другого, такого же рыжеволосого, как Ехим, Кидери не знала.

На вопрос Кидери, не видели ли мальчишки Ехима, они отвечали сбивчиво наперебой:

— Мы стояли на берегу Ольховки за Санькиным двором и ждали, что Ехим пичче запустит нам змея, — сказал Пантти, — а он прошел мимо, о бумажном змее ничего даже не сказал, спросил нас: почему не купаетесь?..

— Сегодня нельзя купаться, — перебив Пантти, залепетал рыжеволосый. — Якрак сказал, что вчера Илья Пророк в воду льда напустил. Я его спросил: «А ты откуда знаешь, худое брюхо?» Якрака мы так зовем — худое брюхо. «Мама мне сказала, — говорит Якрак. — Но я и без того знаю, говорит, после ильина дня никогда не купаются». — «Так было прежде, а сейчас революция», — сказал я Якраку. «Революция! — он засмеялся надо мной. — Держи карман шире, говорит, как убежал в лес Вись-Ягур, революция кончилась». — «Нет, — говорю я, — совсем не кончилась. Салдак-Мишши с нашими отцами снова делают революцию». Мы чуть не подрались. «Сам, что ли, Салдак-Мишши тебе сказал?» — спрашивает Якрак. Я говорю: «Но Салдак-Мишши, а Тарас сказал». Тарас, он все на свете знает, Кидери акка!

Молодая супруга сбежавшего Ехима так и не смогла выяснить из этого рассказа, куда же отправился ее муж… Она помолчала, соображая, что предпринять дальше.

— Тетя Кидери, — снова заговорил рыжеголовый. — А где Тарас? Почему перестал играть с нами?

— Тарас не такой лентяй, как вы! — сердито ответила Кидери. — Он даже траву умеет косить. И сейчас в поле снопы вяжет. Вы мне все-таки, может, скажете? Что дальше было, куда делся ваш пичче Ехим.

— Никуда он не девался, — спокойно заявил Пантти. — А я у Тараса научился петь новую песню. — Он откашлялся, подражая псаломщику. Над рекой зазвенел тоненький детский голос:

Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе…

Кидери закрыла ребенку рот ладонью.

— Не глупи, дурачок! Это песня большевиков.

Рыжеголовый рассмеялся.

— И Ехим пичче так же заткнул рот Пантти: «Перестань, ухмах, — говорит. — Как услышат белые, тебе голову отрубят, а остальных выпорют». Ребята испугались, а я нет. И Пантти не испугался. Мы с Пантти никого не боимся, — рыжеволосый мальчик явно старался выговаривать слова, как Ехим.

Кидери не выдержала — рассмеялась.

— Ладно уж, ладно, вы герои, никого не боитесь. А что дальше-то было? — сень син все еще пыталась узнать что-нибудь толковое о муже.

— А Петька Смоляков — такой же злой, как и его старший брат, — снова заговорил рыжеголовый, не давая своему другу вставить слова. — Он сказал: «Давайте играть в карателей». У него даже нагайка из ременных гужей вырезана. «Ехим пичче, говорит, пусть будет офицером, Пантти, как и отец, будет Палли! Ундри, если не боится, будет Шатра Микки». Обо мне ничего не сказал, Ехим пичче при этом закричал как настоящий офицер: «За пение большевистской песни выпороть их нагайкой!»

— Так прямо вас и выпороли? — ничего не понимая, всерьез обеспокоилась Кидери.

— Выпорют нас! — опять захохотал рыжеволосый, — Я вырвал у Петьки нагайку и закинул в реку. Пантти тоже рассердился за то, что Петька напомнил, как отца Пантти пороли. Он сшиб с ног Петьку, стал колотить остальных. И я стоял да смотрел. Паитти сильный, как вол, а я злой, как хорек. Показали бы мы им кузькину мать, да Санька — Петькин брат — помешал. Откуда-то появился он, и все разбежались. Злой он. Санька — не то что Ехим пичче…

Единственно, что удалось установить Кидери: Санька и Ехим вместе перешли по мосту в Заречье. И Кидери, совсем сбитая с толку, побежала к Уксинэ посоветоваться.

…Лишь вторая неделя пошла с тех пор, как Уксинэ стала женой Саньки Смолякова. На вид она ни в чем не изменилась: ведь русской одежды даже не сменила. Она не показывала, что на душе у нее неспокойпо. Дочь Павла Мурзабая умела себя держать. Уксинэ, как и Кидери, сидела весь день дома и не могла понять, куда исчез ее молодой муж. В народе считается, что у молодоженов после свадьбы наступает медовый месяц. У Саньки и Уксинэ медового месяца не было.

Отчего же так быстро начались ссоры и раздоры? Уксинэ никогда не была особенно веселой. Всегдашнюю ее задумчивость молодой муж истолковал как печаль. Санька стал допытываться, чем Уксинэ недовольна. И после долгих расспросов Уксинэ решила с мужем серьезно поговорить.

— Как ты думаешь жить дальше, Саня? — спросила она его строго.

Санька никогда о будущем не задумывался. Он крепко обнял жену и поцеловал:

— Вот так и думаю!

Уксинэ такой оборот разговора совсем не обрадовал. Мужа она не оттолкнула, решила высказать, что у нее на душе.

— Так и будем все время целоваться? — голос ее звучал менее спокойно, чем всегда. — Ты решил: вместе будем жить с твоими родителями или отдельно? У твоего отца большая семья: есть у тебя братишки, сестренки. Отец твой держит магазин. Ты тоже хочешь стать лавочником? Крестьянскую работу не знаешь, к тяжелому труду не привык и не так образован, чтобы стать учителем… Времена сейчас смутные, невесть что нас ждет… В какую бы сторону мы пи подались — надо работать, чтобы себя прокормить. Я не так уж приучена работать, но считаю, что надо привыкать.

Санька несказанно удивился. Уксинэ в доме отца только и умела, что вышивать да читать книги. И что ей теперь вздумалось заговорить о работе. Чего это она дурит? Легкомысленного Саньку никогда до этого не посещали подобные мысли. Теперь взял умную жену, оказывается, приходится и задумываться. И он, сам того не ведая, почувствовал дыхание нового времени. Не зря, видно, так разъярился Назар?! Он взялся защищать легкую жизнь богачей… Неужели и ему — сыну лавочника, если победят Осокины да Чугуновы, придется обрабатывать землю? Но ведь Уксинэ права, он этого не умеет. Впервые задумавшись, как же жизнь пойдет дальше, Санька испугался. Правда, слухи ходят, что сверстников Саньки тоже должны забрать в солдаты. И на самом деле, не поступить ли, пока суд да дело, в отряд Назара?..

— Говорят, учредиловка заберет нас в солдаты, — сказал Санька после долгого молчания. — Вот я и надумал пойти под начало булдыра.

Уксинэ рассмеялась:

— Старший брат жены — это не булдыр, а хунчыгам, — по-русски одно и то же, а по-чувашски слова различаются. Не говори чувашских слов не к месту. Я ведь и по-русски все пойму.

— Черт разберется в вашем языке! — махнул рукой Санька. — Слишком много у вас родни: булдыр, хунчыгам… По-русски — шурин, и все. Назар Павлович сейчас приходится мне близким родственником, — вот это самое важное. У него в отряде я не пропаду! Если смотреть правде в глаза — там жив будешь. А коли возьмут в солдаты, угодишь на войну. Карателей на фронт не посылают. Ты, думаю, не хочешь, чтобы твоего мужа убили на войне?

После этих слов Саньки и вспыхнула ссора. Уксинэ сказала, что она не очень-то высоко оценивает деятельность своего старшего брата, и принялась стыдить мужа.

— Ты — трус, такой же, как Чее Митти, — напоследок сказала она.

Санька обиделся, молча встал и отправился спать в сарай. Там лег на телеге, стараясь не шуметь. Отец не должен был знать, что молодые супруги разругались.

Да, замужество не принесло Уксинэ счастья. Она изо всех сил старалась, чтобы никто этого не замечал. Став сень сип, она пыталась и себя поначалу обмануть. Но получилось. Она не почувствовала даже радости в любви. Что такое любовь? Есть она или нет? В первую брачную ночь Уксинэ испытала только брезгливость и отвращение. Оказывается, вон какое оно — женское счастье! Но ведь и рожать ребенка тоже нелегко. Надо терпеть. А может быть, счастье женщины только в детях. До этого додумалась Уксипэ, обойденная счастьем в любви. Она было приготовилась спокойно коротать век, надеясь в спокойствии обрести счастье. Мечтала о тихой жизни в постоянном согласии с мужем. Нет, согласие в семье, оказывается, зависит не только от женщины, в большей степени — от настроения и характера мужа. А как плохо знала Уксинэ Саньку Смолякова!

«Легкомысленный, лентяй, трус, — поняла она теперь. — Сам, может быть, и не такой жестокий, как Назар, но готов вместе с ним принять участие в подлых делах. Отец не одобряет пичче, а особенно противен ему Чее Митти. Потому лишь так поспешно сыграли мою свадьбу с Санькой. Теперь мой муж, зять моего отца, хочет быть заодно с ними… В солдаты берут всех. Если бы призвали в армию, горевала бы, наверное, по не стыдилась бы. А он по своей доброй воле хочет участвовать в подлом деле. Какой позор!»

Уксинэ не могла найти места. Муж утром ушел куда-то из дома, ничего не сказал. Все в пей дрожало, не с кем словом перемолвиться, да и не хочется говорить! Надо чем-то запяться, может, будет легче!

Заметив, что Уксипэ собирается стирать, ее свекровь, полная и добродушная майра, выразила неудовольствие:

— Дочь Мурзабая, сноха лавочника, молодая жена, по-вашему сень син — и будет заниматься таким грязным трудом?! Нет, этому не бывать! Не позорь нас!

Уксинэ все-таки удалось убедить свекровь, что стирку своего белья она никому не может доверить. Отец Саньки куда-то отлучился, но он бы противиться не стал. Этот скупердяй любил, чтобы вокруг все работали. Только Саньку ни к какому труду приучить не мог. Да и не хотел, пожалуй! Из всех других он старался извлечь какую-нибудь пользу — все по его воле были чем-то заняты…

Смолякова разрешила снохе стирать, но сама из предосторожности, чтобы кто-нибудь ненароком не зашел и не заметил, закрыла ворота на засов, а сама заняла место за прилавком, поджидая мужа.

Самана-Тимрук, возвращаясь из леса на телеге, увидел, что лавка открыта, завернул туда. Не за товаром зашел Тимрук. У него для друга была припасена тайная весточка. Хозяина не оказалось, майре с ходу говорить не хотелось. Но все-таки пришлось.

Жена Смолякова предложила Тимруку купить калоши.

— Ты посмотри, с какой улыбкой они смотрят на тебя! — сказала она. — Сияют, как солнышко.

— Сколько просишь за пару?

— Пятьсот рублей.

— Калоши сияют, в карман хозяина деньги прибывают, такой хозяин спекулянт бывает, — складно высказался Тимрук.

Хозяйка опешила, а Тимрук в улыбке оскалил зубы.

— Не пойму, что ты говоришь, — удивилась майра, — Ты хвалишь нас или ругаешь? — на всякий случай она улыбнулась тоже.

— Смоляков радоваться не перестанет, Санька карателем станет, — продолжил свою складную речь Тимрук. Понизив голос до шепота, он сообщил весть из Заречья: — Санька вместе с сыном Фальшина завтра отправляется в город, к сыну Мурзабая — Назару. Вот тогда и жди возвращения в село сына вместе с карательным отрядом…

Жена лавочника онемела. Сразу же, как только довольный собой Тимрук удалился, она закрыла дверь лавки и крикнула Уксинэ.

На вопрос свекрови, куда подевался ее супруг, Уксинэ ответила, что ума приложить не может, куда подался, где загулял Санька. И тут ей пришлось поделиться со свекровью вчерашней неурядицей.

Санька не вернулся домой и вечером. Отец его нисколько не беспокоился.

— Не поднимай шума, — остановил он разгорячившуюся жену. — Я потом снохе все расскажу сам. Санька не дурней нас с тобой.

Весь следующий день Уксинэ просидела у окна в ожидании Саньки. Ее волновало отсутствие мужа и удивляло спокойствие его родителей.

К вечеру откуда-то примчался Петька и потихоньку сказал жене старшего брата, прежде оглянувшись, чтобы никто не услышал:

— На берегу Ольховки у переката тебя ждет жена Зар-Ехима, велела сейчас же бежать.

Со времени замужества Кидери подруги еще не встречались. Уксинэ без памяти побежала к реке, увидела подругу, обняла ее и заплакала. У Кидери на душе тоже на-кипело, но плакать она не умела. Во всех случаях жизни она либо сердилась, либо смеялась. А на этот раз она была удивительно спокойна и ровна, взяла Уксинэ за руки и повела вдоль Ольховки по направлению к Чук-кукри, шли они у самой речки, по берегу, Кидери озиралась, боясь, что кто-нибудь их заметит. Как только Уксинэ немного успокоилась, Кидери первая заговорила о пропавшем муже. Каждая рассказала что знала.

Кидери в первый раз рассмеялась, когда вспомнила, как Ехим, словно дурак, закричал:

— В солдаты пойду. Вернемся, как Назар, офицерами!

— Эх, Кидери, что ко мне не заглядываешь? — сокрушалась Уксинэ. — Ты и в трудный час, как всегда, можешь веселиться. Может, именно поэтому так я тебя люблю. Я ни смеяться, пи забыть о горе, как ты, не умею!

— А вспомни, как гадали на снегу, Уксинэ? — сказала Кидери, стараясь успокоить подругу. — Ведь обмануло наше гаданье. За богатого вышла не я, а ты. Насчет смерти тоже предсказание надо понимать наоборот. Не ты, а я умру раньше.

— Умереть-то легко, жить труднее, — печально промолвила Уксинэ. — Родной брат стал врага ненавистнее. Опостылел отец. Мать и старшая сестра давно мне чужие. Если теперь и мужа придется забыть, как жить дальше на белом свете?!

— Не зря говорят, что чтение книг — вредное дело, — внезапно рассердилась Кидери. — Ты, Уксинэ, сразу видно, немало книг прочитала! Нашла о чем горевать! Зато ты сама — человек с чистой душой. А я вот, дура, родителей мужа полюбила. Теперь что бы ни случилось, а в дом своего отца я уже не вернусь. Ни за что! Если б я, как ты, долго училась, умела б получше говорить по-русски, уехала бы в город. Теперь-то уж мне поздно учиться. Что бы ни было, придется жить в мужнином доме. Я не пропаду, если даже мой Зар-Ехим сунет свою дурную башку куда не надо! Будет ребенок — растить его стану. Не будет, — Кидери расхохоталась, — научусь еще, как их делают — детей.

Уксинэ этой шутке не рассмеялась.

Кидери старалась как могла ее успокоить:

— Попомни мое слово — вернутся они: и Ехим, и Санька! Оба — трусливые души. Конечно, твой поумней будет, однако и он нужды не видал, беды не встречал. Пока корова обоим ног не оттопчет, людьми они не станут.

Так незаметно но рыбацкой тропе две соломенные вдовушки добрели до Телячьего Табора.

— Эй, куда идете? — услышали они крик с того берега. — Погодите, примите и меня. И мне хочется поболтать с вами, развлечься!

Анук — дочь Ятросова издали увидела подруг. Возвращаясь из Заречья, она готовилась вброд переправиться через Ольховку. Оля, сопровождающая Анук, тоже хотела повидаться с Кидери и Уксинэ и тоже перешла через реку.

— Вот так штука! Никак, нас стало четверо сень син? — веселилась Анук.

— Осторожней высказывайся, Анук аппа, — остановила ее Кидери по-чувашски… — Так ни за что ни про что можно обидеть дочь майры.

— Не обидится она. Сама признается: я — жена Румаша. Разве не сень син?

— Пусть будет так, — засмеялась Кидери. — Но ты, Анук аппа, считаться сень сип как будто уже не можешь? Давно у тебя все это было…

— Откуда тебе знать, может, обновилось…

Пока Анук и Кидери хохотали, переговариваясь по-чувашски, Уксинэ подумала, что Оля не может понять, что происходит, и по-русски рассказала — какая теперь у нее и Кидери общая забота.

— Ваши мужья с нашими ребятами уехали на одной подводе, — Оля не знала, успокоит ее сообщение подруг или больше встревожит. — А мой бывший жених, Васька Фальшин, как будто объявил при этом: «Добровольно уходим в солдаты».

Услышав Олины слова, заговорила по-русски и Анук:

— Вот вы, выходит, и овдовели, верные подружки! Захотите увидеть мужей, дайте знать нам. Мы с Олей готовимся поехать в город. Вместе тогда поедем, — она подмигнула Оле.

Оля с нежностью посмотрела на Анук. Знакомство с Анук, известие, полученное о Румаше через Тражука, бесконечно ее радовали. Она вернулась в Заречье, проводив приятельницу.

Анук напомнила Уксинэ, что их отцы много лет дружили, пригласила как-нибудь зайти…

 

4

…Ятросов побывал в городе и вернулся с новыми указаниями Авандеева. Радаев отзывался в распоряжение уездного ревкома. Председателем восточного лесного ревкома и комиссаром отряда, если он будет создан, назначался Осокин. Поручение во что бы ни стало разыскать Малинина оставалось в силе.

Так Михаил Осокин — Салдак-Мишши, неожиданно оказался руководителем большого и ответственного дела.

Проводив Радаева, а с ним и Илюшу Чугунова в пригородное село Большую Сухоречку, Осокин и Федотов приступили к формированию отряда…

Бывшие фронтовики, чаще всего в расцвете сил, истосковались по крестьянским работам за четыре года войны и теперь — вернувшись по домам — оттачивали косы и серпы, исправляли колымаги, ремонтировали амбары и риги, предвкушая привычную радость от трудной летней страды.

Но за работу взяться так и не пришлось. Вернулись помещики, привезли с собой карателей. Власть Комвуча вновь попыталась устроить мобилизацию молодежи для фронта. Но люди не спешили на вторую войну. А те, кто готовы были воевать, — хотели сражаться за власть народа, ее укреплять и защищать. В каждом селе нашлось немало мужчин, — скрываясь от комвучских властей, они бежали в леса.

Отряд, сколоченный из чулзирминцев, вначале не насчитывал и ста человек. Но вскоре число народных мстителей перевалило за двести.

Палли больше всех скучал по дому, по мирному труду. Оклемавшись, он выразил желание вернуться в родное село, однако Киргури, теперь командир чувашей, стал отговаривать старшего брата.

Не послушался бы Палли даже братишку, последовал совету Салдака-Мишши.

— Вот как поступим, — сказал комиссар. — Хочешь работать — работай! Помогай сельским вдовым женщинам в поле. Найди себе напарника.

К Палли присоединились еще двое, которым было невмоготу без привычной работы. Таким оказался Вись-Ягур. Вызвался помогать вдовам и русский по имени Поликарп; чуваши звали его Поликаном. Все трое один другого крепче и здоровей. Если схватятся в драке, пожалуй, и пятнадцати противникам с ними не сладить.

Поискать работу мужики отрядили Хведюка. Его, как подростка, белые ни в чем не заподозрят и не остановят. А насчет того, чтобы перехитрить кого, он сообразит куда лучше, чем Спирька или Филька. Если Хведюк соврет: «Я — из Вязовки», — то получается вроде и правда, ведь его старшая сестра вышла туда замуж. И живет Хведюк больше не в лесу, а в селе. Ни к кому особенно не привязанный Вись-Ягур полюбил мальчонку всей душой — спас ведь Хведюк Вись-Ягура от неминуемой расправы.

Отряд изо дня в день пополняется новыми людьми — вот оружия маловато. Откуда взять? Приходится ревкому серьезно задуматься…

Из Сороки разведчики — Спирька и Филька — вернулись пи с чем. Непопятно, кто там теперь: белые или красные. Многие рабочие ушли за Блюхером, некоторые бежали в леса. И оружием там разжиться негде.

Филька на станции познакомился с молодым рабочим. Спирька по этому поводу чуть не поскандалил со своим неизменным другом. Он побоялся, что свяжутся они с каким-нибудь провокатором да и угодят в руки врага, комиссар предупреждал их быть осторожнее. Тогда же он сказал ребятам:

— Если придется заночевать в Сороке, то ищите пристанище возле станции! Помните, рабочим верить можно!

В отряд юные разведчики вернулись втроем. Спирька и Филька привели с собой еще и товарища Горшкова, мечтавшего стать партизаном. Филька, раньше всегда любивший пускать полову по ветру, на этот раз не стал хвастать и умолчал о начавшейся было ссоре со Спирькой, но потом не выдержал:

— Спиридон привел нас в лес под конвоем, — смеялся он. — Мы с товарищем Горшковым разговариваем между собой, идем рядом, а он сзади шагов на пять-шесть. Притворился, будто нога болит, захромал даже. Оглянусь незаметно — нет, идет нормально, не хромает, а всю дорогу руки из кармана не вынул! Вы, товарищ Осоки и, револьвера больше ему не давайте. Он в другой раз и меня пристрелит, не разобрав, что к чему.

Комиссар похвалил обоих: Спирьку — за то, что по потерял бдительности, Фильку — за находчивость: не растерялся, привел в лагерь нужного человека. Больше славы досталось хитроумному Фильке. Но комиссар все-таки Спиридону доверял больше: он теперь его даже иногда одного посылал в разведку, к тому же и револьвера не отобрал. Позже по этому поводу ему пришлось все-таки пожалеть.

Но заданию ревкома Спирька отправился в село Мокшу — разыскать Малинина. Обходя Вязовку кружной тропой, раньше, чем следовало, вышел на дорогу. Его заметили из села: тут же нагнал его всадник. Солдат. Молодой. Русский.

— Кто? Откуда? Куда идешь? — стал он расспрашивать малого, преградив ему дорогу конем.

— Вязовский. Никуда не иду. Лошадь свою ищу, — объяснил Спирька, поглядывая исподлобья.

— Почему при тебе уздечки нет? Вернись обратно. В селе проверим. Смотри: соврал — расстреляем!

Пока солдат выяснял его личность, Спирька не вынимал руки из оттопыренного кармана. Солдат внезапно заметил, что карман у паренька выпирает больше, чем следует.

— Руки вверх! — приказал он, хватая винтовку из-за спины.

Спирька не стал ждать дальнейших действий солдата, мгновенно достал из кармана револьвер и выстрелил. И не одну пулю выпустил, несколько раз бабахнул…

На выстрелы из села прискакали еще двое. Один спешился, подбежал к раненому, другой — пустился в погоню за юркнувшим в ивняк Спирькой.

Добравшись до мелколесья, Спирька, не оглядываясь, чуял — всадник почти догоняет его: за спиной совсем близко тяжело дышал конь.

Солдат, человек из других краев, плохо знал окрестные места. Не мог предположить, что дорога по крутому обрыву сбежит вниз. Вершины ивовых деревьев по оврагу издали можно было принять за кустарник. Перед том как въехать в этот ивняк, солдат было уже поднял саблю, чтобы опустить на спину беглецу, как вдруг конь громко фыркнул и резко повернул вправо. Солдат вновь направил его вперед и снова очутился у обрыва, но опоздал: малец, удиравший что было сил, уже успел прыгнуть под обрыв и скрыться.

Каратель возблагодарив бога, что не свалился в обрыв вместе с лошадью, поскакал обратно — в Вязовку.

Спирька угодил в кусты и лежал там недвижимо до тех пор, пока не услышал, что всадник восвояси повернул к селу. Но и поднатужившись, Спирька оторваться от земли не мог, — когда прыгнул, повредил ногу. Вновь попытался подняться и чуть не взвыл волком.

Помог счастливый случай — недалеко, за оврагом, на голе, работали трое: Вись-Ягур, Палли и Поликарп. Они давпо наблюдали за Спирькой, но вмешаться вовремя не могли, чтобы не выдать себя.

Вись-Ягур и Палли, спустившись под обрыв, перенесли Спирьку в другое, более падежное место — за ним могли вернуться каратели. В село Мокшу разыскивать след нужного человека пришлось послать Хведюка. Ягуру не хотелось отпускать Хведюка в столь опасный путь, но он побоялся возражать комиссару: мог поставить вопрос о неподчинении Вись-Ягура на ревкоме. Великан остался до наступления ночи охранять Спирьку. В сумке с харчами у пего хранились и наган, и гранаты. Ночью неудачливого разведчика доставили в табор.

Часть леса, где скрывались партизаны, они сами назвали табором. Ни заядлые грибники, ни опытные охотники не обнаружили бы приюта смельчаков, если бы даже искали.

К табору партизаны пробирались никому не известными тропами. Дорога была отмечена секретными знаками. Чтобы не проторить тропы, партизаны никогда не ходили гуськом, не ступали второй раз по одному следу. Возле табора и на заранее установленных местах были расставлены патрули. При опасности патрульный обязан был сигнализировать. Сразу рядом с табором начинался глубокий ров. Коли потребуется, по густо заросшему лесом рву можно перебраться подальше. Угол здесь укромный, однако партизаны не навечно здесь обосновались, и зимовать тоже не намеревались. До наступления осенних холодов решено было подаваться на соединение с Красной Армией.

И все-таки кое-где партизаны рыли и оборудовали землянки. В одной из них сидели захваченные в Чулзирме каратели. Жестоко расправляться с ними партизаны по намеревались: в городе в штаб карателей была подброшена записка: «У нас в руках заложники. Если каратели вернутся в Чулзирму или нагрянут на какое-нибудь еще селение, заложники немедленно будут расстреляны».

Уж, видимо, так: пока партизаны не включились в активную борьбу, штаб отряда еще не становится настоящим штабом. Осокин ведет работу по линии ревкома. Дело организации отряда целиком легло на плечи Федотова.

Отправив разведчика в Мокшу, Осокин долго ходил взад-вперед по лесной поляне. Забот у Осокина достаточно. Вести неутешительные. В Мокшу вот-вот могут нагрянуть каратели. Нацелились они и на Чулзирму и Самлей.

Раннее утро. Федотов еще спит. Осокин подошел к его шалашу, тихо ступая, чтобы не потревожить Леонида, остановился у дыры, заменяющей дверь, и снова задумался.

Удивительный человек Леонид Федотов! Очень красив лицом, но еще краше душой. Такой человек привлекает к себе людей. Молодой, выглядит еще моложе — строен, ловок. Казалось бы, что особенного в его облике: русоволосый чувашский парень. Даже брови светлые. Сейчас, когда Леонид спит, — кажется обычным. Но как только он проснется и своими улыбчивыми губами что-нибудь скажет, — собеседник невольно радуется — словно лучи утреннего солнца обласкали. Если такой человек с тобой заодно — это уже радость! Друга порой любишь как невесту. Удивительно! Леонид и Михаил — земляки, но раньше не сталкивались. Познакомил их Кояш-Тимкки!

А Воробьев, а Захар Тайманов! Молодцы оба.

Тут же Осокин вспомнил мичмана Павлова — он во время боев с Дутовым командовал фронтом. Намного моложе Осокина, а у Ленина несколько раз бывал. Павлову Совпарком всегда поручал ответственные задания. После разгрома дутовской армии Павлова вновь вызвали в Петроград. Осокин и не думал, что Павлов — чуваш, об этом он вчера совсем случайно узнал от Леонида…

Вот проснется Леонид, надо будет его подробнее расспросить о Павлове.

Леонид, словно угадав мысли товарища, открыл глаза.

— Коли проснулся, вставай, Леонид Петрович, — сказал Осокин. — Поговорить с тобой захотелось!

Семен Мурзабаев, привыкший рано подниматься, подсол к товарищам, расположившимся на траве у буерака. Неподалеку журчал родник, солнце заглядывало сквозь густую листву…

Осокип расспрашивал Федотова о Павлове. Симун, тоже воевавший на Оренбургском фронте, удивился, когда узнал, что их молодой командующий был чувашским парнем. Очень уж лицом непохож.

— Чуваш-то он вроде меня, — улыбнулся Федотов. — Говорить по-чувашски не умеет. Его отец — чуваш, мать — русская. Женился отец Павлова где-то на Тамбовщине и на постоянное жительство переехал в Питер, стал рабочим. Таким образом, сам Сергей Дмитриевич родился и вырос в Питере. Я с ним встретился в Москве, в школе прапорщиков. Тогда еще и я, и он мало в чем разбирались и все же внимательно прислушивались к словам большевиков.

— Постой, Леонид Петрович, не путаешь ли ты? — перебил его Осокин. — Ты, наверно, о каком-то другом Павлове говоришь. Ты говоришь, что он учился в школе прапорщиков, а наш Павлов — не пехота, как ты, а мичман. Весь чин его и звание заключены в двух словах: мичман Павлов! Так же славно звучит, как, скажем: «Адмирал Макаров!» Из Питера привел он матросов, матросов революции! А прапорщик — что это?! И ты прапорщик, и я мог стать прапорщиком. И Симун вон едва не стал им. Так, что ли, Семен Тимофеевич?

— Как высказался Назар: прапорщик — ни солдат, ни офицер, — подхватил Семен. — Не обижайся, товарищ командир, за непочтение к чину. Мне дядя рассказал, как в прошлом году вы с Назаром схлестнулись.

— Вы не смейтесь над прапорщиками! — весело запротестовал Федотов. — А знаете, кто был самым первым главнокомандующим при Советской власти? Крыленко, прапорщик. Павлова я встретил спустя месяц после того, как совершилась Октябрьская революция, в Смольном. Вначале не узнал и усомнился. Почему-то в морской форме, мичман. Сам меня окликнул. Вот тогда-то и поговорили с ним. Он, оказывается, был у Ленина…

— Кто, кто был у Ленина? — услышали собеседника откуда-то сверху.

— Нам, поди, тоже можно послушать?

— У Ленина бы-ыл?..

Теперь, оказывается, товарищи были у края буерака уже не втроем — многие партизаны окружили их, неслышно подходя один за другим.

— Михаил Антоныч, я до сих пор еще не забыл твои прошлогодние рассказы, — вмешался Шатра Микки. — И сейчас, оказывается, речь идет по тому же следу. По-моему, надо собрать на беседу всех солдат. Ты расскажешь, что знаешь о товарище Ленине. А потом товарищ Федотов поведает о том, что видел и слышал. Он хоть сам Ленина не видел, по ведь разговаривал с человеком, который побывал у Ильича. Такая беседа много пользы принесет.

Осокин рассмеялся:

— Может, тебя, братец, начальником клуба назначить? Начальником лесного клуба?

— Не спеши. Вместе со своим отцом, возможно, еще прибудет и настоящий начальник, — намекая на что-то, сказал Шатра Микки.

Собравшиеся не поняли намека сказочника. Но Осокин что-то уразумел, отвернулся и смущенно потер лоб. К толпе партизан подошел Киргури — он только что сменился с дежурства у землянки, где содержались каратели.

— Офицер проснулся, — доложил он, — опять дубасит в дверь.

— Что ему еще надо? — спросил Осокин.

— Говорит: выпустите нас, не имеете права!

При слове «право» партизаны, переглянувшись, посмеялись.

— Покажите вы ему его право, — предложил один. — Высечь до крови нагайкой да и расстрелять! Вот и все его право.

— Леонид Петрович, иди уж, успокой его, — предложил Осокин. — Ты умеешь разговаривать с офицерами. Тебя он уважает, даже держится почтительно. А видит меня — бранится, слюной брызжет…

Федотов неохотно поднялся.

— Не долго ты там возись, быстрее возвращайся. Я пока продолжу… — крикнул комиссар уже вслед.

Но беседу пришлось прервать. Совершенно неожиданно заявился в табор Тражук, которого многие знали. Все были обрадованы, что прибыл свежий человек, окружили его, перебивая друг друга, засыпали вопросами. Однако вести Тражука, полученные от Ятросова, успели изрядно устареть.

Тражук рассказывал о своих злоключениях: о пропаже жеребца, о том, как он попал в Ягаль. Жители табора немного успокоились, по поднялась новая волна оживления — пришел новый вестник, которого ждали, явился Илюша Чугунов.

 

5

На Вильитраве Румаш, вернувшийся после свидания с Тражуком, заметил, что жителей острова все больше охватывают неуверенность и уныние.

Шур-Прагань и Ларион Дятлов помогли Румашу, решившему действовать, собрать всех вместе.

— В наше поселение стали приходить гости со стороны, — вдруг сказал кто-то Румашу.

— А не боитесь, что появятся гости на конях да с нагайками? — спросил Румаш.

После этих слов что-то переменилось. Приунывшие, подавленные страхом люди окружили парня. Рассказывая о новостях, Румаш сообщил — что красные ведут героические бои, заодно вспомнил о славных делах Чапаева, даже о том, чего сам толком не знал, говорил как о достоверном.

Вначале никто не возражал и не спорил: все внимательно слушали Румаша. Солдаты, подлежащие мобилизации, были люди молодые, лишь года на два, на три старше Румаша. Однако они побывали в солдатах, а агитировал их человек малоопытный. Румаш впервые, увидя всех сразу, обратил внимание на одного, который выглядел старше других. Высокий, красивый, обросший густой бородой. Глаза острые, так и сверкают, временами словно золотые искры под веками загораются.

— Больше всех людей мутит, — шепнул Румашу Ларион. — Зовут его Михаилом Ворониным.

Румаш заговорил о красных партизанах, о том, что им, беглецам острова Вильитрав, пора определиться, сплотиться в отряд.

— Краснобайство! — выкрикнул Михаил. — Чижик-пыжик, — добавил он насмешливо. — Хорошо поешь, да не знаю, где сядешь.

Румаш притворился, что не услышал издевательских слов Воронина, и осмотрелся: не было заметно, чтобы кто-нибудь одобрял слова бородача. Два человека, стоявшие по соседству с Ворониным, слегка усмехнулись.

Румаш помолчал…

«Куй железо, пока горячо!» — пришла ему на ум поговорка, и он заговорил снова:

— Я пришел к вам не как гость, которого пригласил зять, и не как солдат, избегающий мобилизации, — голос его зазвучал увереннее. — Если бы думал только о том, как спасти свою голову, свернул бы на другую лесную тропу. По требованию сердца, но и по указанию ревкома прибыл я сюда. Кто такие вы сейчас? Если признаете власть учредиловки, вы — дезертиры. Если ее не признаете и стоите за Советскую власть, то вы должны, обязаны стать организованными красными партизанами. Пусть каждый решит — в дальнейшем кем он хочет быть: дезертиром или народным мстителем? Другого пути нет. Надо хорошо все продумать. И знайте — вас никто не принуждает…

Румаша вдохновляли решимость и отчаяние.

Все молчали. Помедлив, Румаш взобрался на пень от большого дерева.

— Товарищи, крестьяне-труженики! — снова начал оп, стараясь говорить как можно складнее. — Здесь, среди нас, нет кулаков и их приспешников. Что нам нужно? Нужен мир. Спокойная жизнь. И еще нужна земля, чтобы мы могли на пей трудиться на радость своим семьям. И кормиться! Да, и кормиться. Советская власть дала нам и мир и землю. В городе буржуи, в деревнях помещики, сельские куштаны не согласились ни с установлением мира, ни с предоставлением земли крестьянам. Они объединились, чтобы не могли мы жить спокойно. Кто погубил мирных людей вашего села — Яшкина и Дятлова? Кулаки и прихвостни буржуев и помещиков. И с нами хотят рассчитаться… Нам что, разве надо дожидаться расправы? Я к тебе обращаюсь, товарищ Воронин. — Румаш еще более уверенно повысил голос и разыскал глазами красивого бородача. — Вот, допустим, смажет тебя какой-нибудь кулацкий сын по уху… Ты что, будешь смирно стоять и поглаживать свою черную бороду? Спустишь мерзавцу или захочешь отомстить?

Толпа дрогнула, зашевелилась, словно решила дать оратору передохнуть.

Многие, улыбаясь, поглядывали на Воронина.

— Меня смажет? — переспросил Михаил, и лицо его стало еще злее. — За что? Пусть попробует! Не обрадуется, — бессвязно выкрикивал он.

— Ты, конечно, готов дать отпор, если тебя затронуть, — заявил Румаш. — А что, если твоего товарища заденут? — спросил он, понимая, что рискует многим, — Будешь стоять с разинутым ртом и смотреть или…

Бородач не стерпел, как и предполагал Румаш, и, перебивая оратора, завопил:

— Ты чего ко мне пристал, учить еще молод! Сначала женись, да чтобы жена тебе ребенка принесла, а потом и приходи разговаривать с нами. Тогда и послушаемся.

— То-то молоды наши жены! — гораздо миролюбивее подхватил другой, — Эх, вернуться бы домой да забраться под полог к молодой жинке. Не так ли, Миша?

Румаш почувствовал, что напряжение спало, и решил заговорить помягче:

— Не успел я еще жениться, Воронин, — сказал он, почесывая в затылке. — Жены-то нет у меня, понимаешь… А любимая девушка есть, и — недалеко отсюда. Еще к троице ждала меня — не смог я до нее добраться. Более двухсот верст пешком протопал, желая свидеться с любимой. Оставалось еще верст десять-пятнадцать — не дошел. Помешали…

Румаш внезапно смолк.

Вокруг молчали. Одни почесывали головы, как Румаш, другие тяжело вздыхали. А один, сочувствуя парню, спросил:

— А чего ты не дошел до милой? Кто помешал? На твоем месте я бы хоть сейчас к ней пошел. А тебе что? В солдаты еще годами не вышел…

Румаш снова заговорил. Он напряг все силы — так ему хотелось, чтобы его слова дошли до людей.

— Говоришь, кто помешал? — выкрикнул он. — Вы помешали, вот кто! Вас, наивных простаков, — хоть сегодня — переловят всех да перестреляют! И все-таки, товарищи, не беспокойтесь, о вас думают, заботятся. Где вы, сколько вас — все это хорошо знает ревком, — в отчаянии преувеличивал Румаш. — Ревком послал меня к вам, чтобы организовать из вас отряд. Мне поручил стать комиссаром отряда, — говорил он все вдохновеннее. — Если среди вас мы не найдем опытного командира, то и командиром временно стану я. Не сомневайтесь во мне, хотя я и молод. За последние пять-шесть месяцев много испытал, много пережил, будто сто раз побывал в бою… Покончим с лишними разговорами. Подступает опасность. Если мне верите, принимаете сердцем сказанные именем революции слова, то прежде всего знайте: надо сплотиться в отряд! В одиночку нас разобьют. Времени больше нет! Слушайте, товарищи, что я предлагаю: кто готов стать партизаном и сражаться за волю, за жизнь, за революцию — отходите вон под ту березу. Кто хочет скрываться в лесу, как беглец, или вернуться домой и сдаться на милость врага-победителя — оставайтесь на месте.

Сказал это все Румаш и вдруг сам оторопел.

«Не слишком ли я поспешил? Не испортил ли дело, выступая от имени ревкома? И почему все стоят, не отходят в сторону? Наверно, что-то я сказал не так. Но нет ведь времени ждать инструкций!»

Мгновения текли для Румаша, как годы. Вот он увидел: от толпы отделился Шур-Прагань, вслед за ним — еще десять-двенадцать человек стали под березу. Вот, поколебавшись, двинулись еще трое…

Румаш ждал молча, сердце его громко билось; ему казалось, все слышат этот торопливый стук. Вдруг вся группа двинулась к березе, как по команде. Перед Румашем остались только бородач и два его товарища. Через несколько секунд Воронин стоял совсем один, исподлобья поглядывая на сгрудившихся под березой.

— Ведь один ты, Миша! — крикнул кто-то. — Айда, иди сюда. Ты же русский, а русские говорят: «На миру и смерть красна». Я чуваш, а вот жить и умирать — решил по-русскому.

Михаил, махнув рукой, пошел к березе.

Теперь Румаш не раскаивался, что поспешил. Другой на его месте, возможно, и подождал бы. Но он крепко верил в силу слова, а кроме того, навсегда запомнились события в Стерлибаше. Но хотелось, чтоб повторилось что-то подобное. Румаш на всю жизнь уверовал: сила людей в сплочении. Тот, кто один, без друзей — обречен на погибель!

Целый день Румаш формировал свой новоиспеченный отряд. Всего в нем оказалось сорок четыре человека, сам он — сорок пятый. Солдата, согласного стать командиром, не нашлось. Тогда все в один голос решили: «Если пришел по поручению ревкома, то сам и командуй».

Отряд Румаш разбил на четыре отделения. В каждом — выбрали старшего. Одним из них был — Шур-Прагань.

Оружия явно не хватало: насчитали всего лишь двенадцать винтовок. Да еще одна берданка… Револьверов и гранат не нашлось совсем. Невооруженным оказался сам командир отряда. Кто-то притащил с собой в лес какой-то короткий меч в ножнах. Этот меч и отдали Румашу, чтобы хоть как-то было заметно, что он — начальник.

Вечером между собой люди беседовали как никогда дружелюбно. Словно у каждого сердце стало на место. Теперь уж не так боязно: есть командир, сон отряда охраняют часовые. По правде говоря, часовые не так уж и необходимы. На Вильитрав ночью и так никто не проберется. Но все же командир решил выставить часовых. С одной стороны — для порядка, с другой стороны… Румаш остерегался не только тех, кто мог бы забрести сюда, его беспокоили те, кто мог уйти отсюда. На сегодняшнюю ночь назначил разводящим — Шур-Прагаия. О точном времени в отряде могли судить только по солнцу. Часов ни у кого нет! Пение петухов до лесу из жилья не долетало.

— Наблюдай за ковшом Большой Медведицы, — сказал Румаш зятю, отправляясь спать.

Ночью Румаша осторожно коснулась чья-то рука. Румаш, будто совсем и глаз не смыкал, мигом вскочил на ноги. Перед ним стоял Шур-Прагань.

— Что случилось? — шепотом спросил Румаш.

— Сбежал Воронин.

— А часовые? Не учуяли или уснули?

— Нет, они не спали. Часовых проверяю… Он исчез еще с вечера. Его товарищ — Чашкин сейчас только мне сказал.

— Он еще и раньше знал, что сбежал Воронин?

— Скорее всего, знал. Сейчас не признается. Люди привыкли отлучаться в село, никого не предупредив, однако с наступлением темноты боятся проходить по болоту. А этот вон не из робких. А может, не смог выбраться — засосало.

Румаш призадумался. То, что ушел один, опасности нет. Но такой, как Воронин, если попадет в руки врагам, может продать товарищей. В Ягали нет карателей, но есть кулаки. Сами они нападать на отряд не станут, но в город сообщат наверняка. Румаш обеспокоился не на шутку. Вильитрав вместо острова свободы может оказаться тюрьмой: перекрыть тропинки не трудно, если их укажут… Мысль эта не оставляла Румаша еще днем, даже мелькала раньше. Но не думал он, что опасность возникнет так внезапно. Бегство Воронина встревожило его основательно.

— Румаш, послушай, — прошептал Шур-Прагань. — Днем ты, когда беседовал с людьми, сказал, что сюда тебя послал ревком. Зачем ты сказал неправду? Ты же и не дошел еще до ревкома.

— Дорогой мой зятек, ты разве не заметил, что по многим вопросам мы давно уже советуемся втроем: ты, я и Ларион. Считай, что мы тоже ревком. Там — большой ревком, а тут у нас — маленький. Я — пока председатель. Кто уполномочил меня, говоришь? Пока скажу тебе так: уполномочила меня революция. А придет время — и имена назову. А сейчас буди Дятлова. Тихонько, чтобы остальные не взбулгачились, пусть пока спят.

Румаш потянулся, несколько раз присел, чтобы размяться, и зашагал к одному из часовых.

— Ты, Чашкин-Ложкин, не думаешь ли тоже драпануть вслед за товарищем? — спросил он нарочито грубо. — Как же это ты не сказал сразу про бегство Воронина? Ладно, помалкивай уж, не ври, не бери грех на душу. Иди спать, тебя мы оставить часовым не можем. Нет к тебе доверия. Спи, завтра поговорим.

Чашкин не то удивился, не то перепугался, но на некоторое время неподвижно застыл.

Румаш мягко подтолкнул проштрафившегося солдата в спину.

— Иди, спи. Или хочешь сбежать в село, как Воронин? Иди, иди, не задерживайся!

Часовой заморгал, протяжно вздохнул и, так и не вымолвив пи слова, направился туда, где спали товарищи.

— Сядем, посоветуемся, товарищ Дятлов, — Румаш присел в темноте на мох. — Отпустить часовых думаю, пусть поспят. Людей, может, скоро по тревоге поднимать придется!

Ларион Дятлов оказался человеком весьма толковым. Долго объяснять ему не приходилось. Шур-Прагань же, уверенный в способностях шурина, соглашался с ним во всем.

— Тут днем, — сказал Ларион, — пока мы дела проворачивали, один мужик в село сбегал, говорит, что мой однофамилец Аристарх Дятлов, тот, что вместе с Белянкиным карателей на сторожку навел, — в город подался. Как бы там ни было, уходить нам надо.

Румаш давно понимал, что перебираться надо. Это он сообразил, еще беседуя с учителем на лесной дороге. А сейчас пришел к выводу — далеко уходить от Вильитрава нет резона. У тропки следует оставить наблюдателя.

Он надеялся, что все-таки должен найти их Тражук и передать указания из ревкома… Нельзя долго действовать по собственному наитию.

— Правильно ты считаешь, Ларион Степанович, — согласился Румаш. — Твой однофамилец и на самом дело мог отправиться за карателями. Он нам очень опасен. По-моему, только следует здесь же, у Вильитрава, два-три дня подождать. Не найдя нас, каратели могут учинить расправу над семьями партизан. Не исключено, что нам придется вступить в бой.

Румаш рассчитал правильно. Даже двух-трех дней ждать не пришлось.

С рассветом отряд двинулся с Вильитрава в глубь леса, как вдруг замыкающие заметили бегущего следом человека. Командир, ранее отправивший Шур-Праганя и Лариона вперед, а сам шагающий позади, приказал отряду остановиться. К командиру подбежал Воронин и, видимо совершенно обессилевший, упал перед ним прямо на траву и, запинаясь, проговорил:

— Скорее!.. Прибыли каратели, все семьи согнаны в один дом, — он с трудом перевел дух. — Все под запором. Спрашивают о дезертирах, нагайками секут. Я едва сбежал. Скорее!

Румаш на мгновение задумался: какой смысл вкладывал в слово «скорее» человек с сердцем зайца? Может, он хотел сказать: «Скорее бежим, а то нас схватят!» Словом «скорее» вызвать панику? Но партизаны поняли Воронина правильно. Люди, еще вчера разрозненная толпа, сегодня сгрудились вокруг командира, — ждали, что он скажет?..

 

6

…Авандеев, намечая место для подпольного штаба, учел, что в горах, недалеко от города — немало труднодоступных пещер. Ему сначала советовали обосноваться там: «При необходимости будет удобно бежать в лес».

Однако Авандеев меньше всего думал о том, как удобнее будет бежать, и для поддержки связи с двумя ревкомами уезда избрал надежное место в другой стороне.

С ревкомом, расположенным в сосновом лесу, Авандеев связывался через степь. Прибывающие с запада связные покидали поезд на ближайшем разъезде, А едущие с востока — лесом и дальше вдоль Ольховки.

Из соснового бора давно не было ничего слышно, и наконец Авандеев получил долгожданную и обрадовавшую его весть. Там складывались два отряда: один, как и предполагалось, — в сосновом бору, другой восточнее, в соседнем — Самарском уезде, у села Домашни, в лиственных лесах. Теперь штаб Авандеева объединял партизанские действия в двух уездах. Потому-то и затребовал он в помощь Радаева.

Назар и не подозревал, что за ним следят и все его подлые дела известны… Он сокрушался, что с другими офицерами не бежал из Питера на юг. Он было совсем приготовился, но — помешал неожиданный случай. В Питере он жил у одной вдовы — богатой купчихи. Однако майра-толстушка приелась, и Назар позарился на невесту товарища. Красивая. Из благородных. Училась в Смольном. Кто мог подумать, что он от этой дворяночки подцепит мерзкую болезнь? Сам заразился, наградил и вдову. К тому же его друг узнал, что Николаев соблазнил его невесту, и поклялся пристрелить его. Назар бежал, но не на юг, а к Самаре. Здесь он связался с тайным союзом! офицеров. Когда Самару захватили белочехи, союз офицеров предложил Николаеву работать в контрразведке. Он с восторгом согласился.

Назар не сокрушался, когда его отстранили от этой работы. Сейчас в отряде карателей он чувствовал себя на месте: людей там было достаточно, один Половинкин привел с собой десяток головорезов, почему-то называющих себя юнкерами. Ребята падежные!

В отряд вступали и деревенские, разумеется, сынки куштанов. Иногда и победней, вроде Зар-Ехима… Вначале Назар был против Ехима, но Чее Митти, адъютант его и главный советник, изрек: «Примем, Назар Павлович. От имени народа будем действовать».

Назар усмехнулся:

— Хе-хе! Ты, Дмитрий Павлович, когда был в охране самарских эсеров, сам обэсерился. Вдохнув в мой отряд дух демократизма, хочешь превратить его в представительный орган, — и полностью с Митти согласился.

Назар мечтал выдать сестренку за Чее Митти. Тот против не высказывался, однако сам об Уксинэ и не думал вовсе. В городе он знакомился с дочерьми богатых купцов, мечтал найти себе тестя куда знатнее, чем Мурзабай.

Из родного села к Назару прибыли «парни-храбрецы». Сначала их было четверо — осталось трое. И в этом виноват сам Назар. Одного потерял исключительно из-за того, что не смог сдержать своего нрава.

Сын Смолякова захотел поговорить с шурином наедине.

Назар повел Саньку в свою комнату, рядом со штабом. Из карателей сюда приглашались лишь Чее Митти и Виктор Половинкин. Чее Митти, заметив, что те вошли в запретную для других смертных комнату, стал подслушивать, о чем говорят. Голос Саньки звучал тихо. Митти разобрал лишь слово «родственник».

Назар говорил громко:

— Так рассуждают политиканы. Ты, Смоляков, только еще вступил в отряд и уже хочешь сблизиться с самим командиром. Покажи себя в деле, лишь тогда можешь рассчитывать на мое расположение. Еще что имеешь сказать?

Перепуганный Санька еле пискнул, потом послышался его истошный крик. Изнутри кто-то ударился о дверь. Она распахнулась, и створка стукнула Митти по лбу.

— Вот тебе зять, вот тебе свадьба! — «Диктатор» стегал Смолякова нагайкой.

Санька бросился было к двери.

Назар, широко расставив ноги, ударом кулака отбросил его в угол. Санька выпрыгнул в открытое окно.

Подбежав к окну, Назар выхватил из кобуры револьвер.

«Это уже лишнее», — подумал Чее Митти, прикрыл дверь в личную комнату «диктатора» и громко постучал, будто прося разрешения войти. Назар, не успевший еще выстрелить, резко отвернулся от окна и, не сказав «адъютанту» ни слова, выскочил из комнаты.

К тому времени, пока Чее Митти подошел к окну, Санька уже успел перелезть через ограду. Митти хорошо понял, за что Назар избил своего зятя. Тот похвастался тем, что он — Санька, зять Мурзабая, теперь родственник Назару. «Адъютант», не знавший характера «диктатора», встревожился было, что Санька может занять его место. Беспокоиться, оказывается, и не следовало.

— Санька, постой, вернись! — крикнул вслед зычным голосом Чее Митти.

Тот даже не оглянулся и изо всех сил помчался вдоль улицы. Чее Митти, и так счастливый оттого, что брак с до-черью Мурзабая ему не угрожает, поднял с полу фуражку Саньки и, хохоча, выкинул в окно. Видимо, «соперник», возможный претендент на место «адъютанта» «диктатора», исчез навсегда.

Зар-Ехим, сидевший в одной из комнат «штаба», не знал, что его товарищ сбежал столь позорно. Он хотел переговорить с Санькой начистоту. Оказывается, их обманул Васька Фальшин: одногодков Ехима и Саньки вообще еще не берут в солдаты. Он подумывал — не вернуться ли домой, по одному страшно, да и Васька пугает, что в тюрьму могут посадить. Рыжий вспомнил слова Кидери и, запершись в нужнике, долго плакал, размазывая грязь по веснушчатым щекам.

Назар бесился еще и оттого, что он до сих пор не смог обнаружить партизан близ Вязовки. Сегодня один из многочисленных Дятловых Ягли Аристарх привез новую весть: оказывается, беглецы Комвуча скрываются в Ягальском лесу. Поступили вести и из Самлея: там тоже надо навести порядок, выявить бунтарей и дезертиров.

У Назара два верных помощника. Чее Митти он решил во главе крупного отряда отправить в Ягаль, Виктора Половинкина с небольшой группой карателей — в Самлей.

 

7

Чее Митти давно мечтал о самостоятельной деятельности. Наконец-то его мечта сбылась: он командует группой всадников! Назар просветил его, что следует делать. Сын Хаяр Магара и сам хорошо понимал, как надо работать: требуются нагайка, шомпол или даже лоза. И все же отряд не может обходиться без оружия.

Аристарх Дятлов мечтал свое подлое дело совершить тайно. Однако напрасно: командир карателей явился прямо к нему. Чее Митти в лес разыскивать беглецов не поехал, будучи уверенным: «приползут сами».

Во двор Дятлова пригнали по человеку из семьи каждого беглеца — отца, жену, мать, сестру, брата.

— Сын твой где? Где муж, говори! — допытывались каратели, избивая жертву нагайкой.

Женщины отпирались: «Ей-богу, не знаю»; упорствовали: «Убейте, ничего не скажу». Старики чаще всего молча сжимали зубы.

Пока каратели обходили село и сгоняли людей, стало темнеть. Чее Митти устал: напоследок раза два-три огрел приведенного последним старика с острой козлиной бородкой и затолкал его к другим. Десять человек Чее Митти поставил для охраны заложников, запертых в амбаре Аристарха Дятлова, остальных разместил в соседнем дворе. Сам пошел в гости к богатому родственнику. Его старая мать приходилась Митти теткой.

Чее Митти все обдумал: беглецов в лесу не разыщешь, так просто не переловишь. Сначала в селе надо дознаться об их силе. Питье ограничил рюмкой, уединился с родственничком и поделился планами. Рыжий дядя Васюк не одобрял Аристарха, приведшего карателей, однако при беседе с гостем об этом умолчал.

— Береженого бог бережет, — сказал он задумчиво. — Не слышал, чтобы в лесу отряд скрывался. Скорее всего — одиночки, небось и подумывают — как бы без шума вернуться. Однако точно сказать трудно. В роду Дятловых — дерзкие люди. И там есть один негодяй, зовут Ларионом. Наверное, он и мутит людей. Вы, стало быть, надумали словить беглецов, не отправляясь в лес! Попробуйте. — Васюк погладил рыжую бороду и, словно встревожась, добавил: — Солдаты-то твои надежные? Как бы не вышло как в Каменке. Там ведь человек сто поднялись, когда двух только избили. А здесь вы за сорок человек принялись. А что, если возмутится народ!

— Мы народ не трогаем, сами работаем от имени народа, — отрезал Чее Митти. — Ищем дезертиров! Действуем по закону. И наказываем не без толку. Сегодня познакомил с нагайкой, чтобы отведали на вкус. Настоящее дело начнем завтра. Человек у пяти кровь выпустим. Тогда и приведут небось своих из леса.

— Как же увечные дойдут до леса?! — забеспокоился Рыжий Васюк.

— Работаем с хитрецой. Не зря меня в деревне зовут Хитрый Митрий. — Чее Митти усмехнулся совсем как Назар. — Утром из семьи каждого беглеца по одному пригнали, завтра — еще по одному. Пусть смотрят, как будем бить родственников. А кто не выдержит, сам в лес сбегает. И те, в свою очередь, не стерпят, сами прибегут!

— Эх, самана! — на удивление карателю покачал головой ягальский богач. — От такой армии, поди, толку не будет. Только народ взбулгачите.

— Ты, дядя Васюк, оказывается, трусливее Аристарха, — проговорил с ухмылкой Чее Митти. — Ничего, самана тебя научит. Будет толк! Коли четверых расстрелять, то остальные сорок хорошими солдатами будут. С двоими прежде всего надо разделаться: с Ларионом Дятловым и Шур-Праганом. А еще двоих намечу завтра…

Лицо Рыжего Васюка покрылось пятнами. Как бы он только не обругал этого легкодума!

«Нашелся ерой! Аристарх потому только и донес, что сам виноват».

Позднее на улице Васюк повстречал своего друга Куштан-Теменя. В беседе отвел душу, ругая дурака карателя.

Верук, как только вернувшегося свекра увели каратели, побежала к тетушке Марье.

Добросердечная старушка посоветовала молодой женщине домой не ходить, уложила на полатях, спрятала за подушками.

Когда пришел Темень, тетка Марье нарочно стала его расспрашивать. Тот пересказал старухе все, что слышал сам от Рыжего Васюка.

Старуха не доверяла своему старику-куштану — о Верук даже не заикнулась.

На утренней заре втайне от мужа проводила жену Шур-Праганя до калитки.

— Слышала, что сказывал дядя-то твой? — спросила старушка на прощанье.

— Все слышала.

— В лес пойдешь, что ли?

— А как же? Ведь не только муж там, но и братишка.

— Пусть от добра добро и будет. Иди же, — тетушка поцеловала Верук в лоб.

Верук прибежала в табор утром. Решено было действовать немедленно. Партизан с оружием Румаш и Ларион оставили у дуба.

Двор Аристарха Дятлова, обнесенный каменным забором, стоял на развилке главной улицы, в сотне шагов от леса. На опушке шелестело листьями огромное старое дерево. Аристарх так его и называл — «мой дуб».

…Румаш осторожно вышел из лесу и мигом вскарабкался по корявому стволу. Село с этого дуба просматривалось из конца в конец. К Кузьминовке протянулись улицы, на которых стоят дома чувашей, в сторону Самлея, расходились на два рукава улицы русских.

Безоружных Шур-Прагань повел в конец села, где жили чуваши. У шестерых из отряда дома примыкали прямо к лесу. Партизанам по три-четыре человека предстояло спрятаться в этих домах. Если каратель подскачет к двору, спешится, зайдет в дом — партизаны смогут схватить его и обезоружить. Иначе поступать нельзя: оружия слишком мало.

Румаш наблюдал с дерева: в чувашский конец села направились восемь всадников. Вот один спешился у дома Шур-Праганя, постучал в окно; видимо, не ответили, он вошел во двор.

«Этот попался, — решил Румаш, — Шур-Прагань уж его не выпустит».

Вскоре во вдоре Аристарха громко крикнула женщина. Чее Митти, видимо, приступил к делу.

С улицы, где жили русские, возвратилось шесть всадников — они гнали нагайками трех пленников. С чувашского конца прискакало двое. Шесть оседланных коней стояли перед воротами. Вскоре и коней завели внутрь.

…Во дворе Аристарха вместе с Чее Митти орудовали три карателя. Двое охраняли ворота.

Румаш наблюдал: всадники со двора Дятлова снова поскакали в разные концы села. Румаш приготовился было свистнуть — но во дворе за каменным забором вдруг прогремел выстрел. Партизаны выбежали из леса, а Румаш спрыгнул с дерева.

Чее Митти и сам не думал, что так рассвирепеет: он не намеревался стрелять.

Можно сказать, ни за что ни про что кроткий на вид остробородый старик неожиданно взбунтовался: вместо того чтобы лечь на скамью, он бросился на командира карателей. Чее Митти даже посторониться не успел. Остальные участники расправы даже и не поняли, что произошло.

События развивались молниеносно.

Громко закричали люди в амбаре, а все находившиеся во дворе с воплями отчаяния бросились к воротам. Каратели безуспешно пытались их задержать.

Митти, выкрикнув: «Молчать!», не целясь, нажал на курок. Увидел: женщина с трудом ползла по крыльцу к двери. Чее Митти схватил ее за косу. Совсем близко прозвучали выстрелы, кто-то повалил Чее Митти наземь…

К полудню в Ягали состоялся суд. Председатель местного ревкома прочитал народу приговор. Решением суда ревкома, именем революции Аристарх Дятлов, Чее Митти и пять негодяев из его отряда были расстреляны.

Четыре карателя и два партизана погибли во время схваток.

Пятерым карателям удалось удрать в сторону Самлея.

Двум недавно поступившим в отряд и во время стычки добровольно сдавшимся ревком оставил жизнь.

Еще троих из отряда Чее Митти — Рыжего Васюка и еще одного из Дятловых — ревком решил захватить с собой.

— Если кулаки или прочие враги революции начнут притеснять семьи сельских партизан, — объявил Румаш, — заложники будут расстреляны без всякого суда, а мы сами снова вернемся в Ягаль. Не бойтесь, товарищи! Скоро белые будут разгромлены. Смотрите, вон какие молодцы уходят сражаться за революцию…

Никто так и не узнал, что Румаш — брат Верук. Ни присоединиться к партизанам, пи уехать на время в Чулзирму Верук не согласилась: она осталась присматривать за больной свекровью. Остробородый старик, которого застрелил Чее Митти, был ее свекром, отцом Шур-Праганя.

Румаш приказал трем партизанам войти к Куштан-Теменю. Те вытащили его из избы и заперли в конюшне.

Румаш забежал к тетке, обнял перепуганную старушку.

— Это я, Румаш, тетушка Марье, не бойся, кукке ничего плохого не сделаем, — пообещал он. — Мне нужно с полпуда соли. Он добровольно с солью не расстанется.

Сына Захара тетушка Марье узнала сразу, как только тот заговорил.

— Благословляю тебя, сынок, благословляю! Где твои отец? Живой ли? — оторопев, бормотала старушка.

— Не знаю, тетушка Марье, ничего не знаю. Береги Верук! Вдруг нагрянет беда — спрячь ее. Как только выздоровеет свекровь, пошли Верук в Вязовку к учителю Ятросову или в Чулзирму. Появится Тражук, расскажи, что произошло, пусть быстрее возвращается назад.

Старушка с мешком спустилась в подпол.

«Тражук говорил, что соль — в амбаре. Оказывается, перепрятал хитрый старик», — усмехнулся Румаш.

— Выпустишь своего старика, — сказал Румаш, прощаясь. — Напугай его, скажи: «Благодари, мол, если бы не я — расстреляли бы и тебя. С кулаками, мол, не связывайся».

Старушка снова обняла парня:

— Эх, Румаш, Румаш! Хотя и в огневое дело вошел, а веселый, как и раньше. Всегда будь добр душою. Береги голову. А за Верук не беспокойся…

Добродушная старушка, провожая, осенила Румаша крестным знамением.

 

8

Румаш, привыкший скакать верхом, давно мечтал о конном отряде. Теперь, можно сказать, половина его отряда — на конях: значит, есть кавалерия и пехота. Оседланные кони карателей отважным партизанам пришлись по душе: когда дело терпит, верховые могут обмениваться с пешими, а когда спешка — на коне усядутся и двое.

Румаш в лесу посовещался со своим «малым ревкомом». В какую сторону лучше направиться? Между Вязовкой и Самлеем — опасно, об этом Ятросов заранее предупреждал Румаша. Прагань и Ларион с этим согласились. Если же к дремучим лесам Самлея нельзя подобраться от Вязовки, тогда следует подойти со стороны Тарынвара. Там есть надежные места. Румаш знал это. Как бы там ни было, и основной отряд неподалеку.

После маленького совещания тронулись в путь.

«Пройдет денька два, пока из города станут пас преследовать. За это время необходимо связаться с большим ревкомом и подготовиться к встрече с врагом», — размышлял Румаш.

К вечеру отряд с востока подошел к Самлею. Надо было послать кого-то в Вязовку. Кого же? Надежнее Дятлова и Праганя никого нет, хотя Румаш твердо знал: не только они преданы делу, теперь уж и Чашкин, и Воронин готовы по его приказу идти хоть на край света.

В другое время Румаш мог бы послать и других, однако дело слишком ответственное: нужен человек, готовый умереть, не издав ни единого звука…

…Настало, оказывается, время и основному отряду срочно действовать: торопили вести, полученные из города. Белые в сторону Оренбурга отправляют вагон с оружием. Партизаны должны на безымянном разъезде, верстах примерно в двадцати пяти от Вязовки, встретить поезд. На площадке, видимо, будет кондуктор и несколько солдат… Белые ничем не захотят выделять этот вагон.

Поезд можно остановить и прямо среди поля, подать сигнал — и машинист — человек свой — сам остановит. Отряду следует заранее связаться с обходчиком на разъезде. Лишь через него можно узнать, какой именно поезд надлежит остановить. Пока еще не ясно, насколько надежным может быть обходчик.

Вот тогда и понадобился рабочий, которого привел из Сороки Филька. Человек на разъезде, оказывается, родственник Горшкова.

Осокин отобрал пятьдесят партизан. Понадобится и несколько подвод.

Отряд ночью проберется к железной дороге и спрячется в лесу. Горшков с одним надежным человеком отправится прямо на разъезд. Нужен человек храбрый, верткий и сильный. Вись-Ягур может только испортить дело своим нетерпением и резкостью.

Вызвался Киргури, но его не отпустил Осокин, сказав, что он потребуется в другом, не менее важном деле.

Авандееву нужен человек, способный пройти сотни верст и, не попав в руки белых, выйти к Волге, на связь с самарским ревкомом.

Осокин тут же вспомнил про Румаша: тот сумел скрытно добраться от Стерлибаша до Ягали, значит, от города до Волги тоже сумеет дойти.

Комиссар хотя с Румашем не встречался, но о нем слышал много добрых слов. Сам Румаш не спешил вместе с Тражуком перебираться в отряд Осокина, а, по указанию Ятросова, в лесу организовал отряд из дезертиров, поселившихся на почти недоступном острове Вильитрав. Такой способный парень везде нужен, однако установить надежную связь с губернским ревкомом — важнее всего…

Было решено — через Тражука вызвать Румаша. А вместо Румаша назначить другого человека. Вот там и был необходим Киргури.

Румаш со своим отрядом повернул в сторону Самлея, а Тражук и Киргури из табора выехали в Ягаль.

Палли и Горшков направились к разъезду.

Осокин и Федотов повели свой довольно крупный отряд туда, где железнодорожное полотно прижималось к лесу.

В таборе за главного остался Семен Мурзабаев. До этого дня он ни в одном деле руководителем не был. Поэтому и оставаться в таборе за командира согласился не сразу.

— Я готов умереть за дело революции, но от родителей мне не досталось ни большого ума, ни громкого голоса, чтобы я мог быть командиром, — отнекивался он. — Ведь сами же посмеиваетесь надо мной, называя меня «обладателем голубиного голоса». А здесь нужен человек, рыкающий как лев.

— Как только на ногу наступит корова, сразу и ума прибавится, и голос окрепнет, — только и возразил на это Осокин.

Семен понял: отказываться нельзя. Так и согласился.

«Два-три дня авось пробегут быстро. До возвращения комиссара с командиром ничего особенного в таборе, пожалуй, не произойдет», — успокаивал он себя.

Особенного вроде бы и действительно ничего не случилось, однако неожиданности следовали одна за другой. Как быстрее разрешить каждый из возникающих вопросов? Довольно беспечное лицо Семена на другое же утро стало заметно озабоченным.

Тражук и Киргури, быстро вернувшись из Ягали, привезли поразительные вести: отряд, разгромив карателей, перешел на новое место.

Что предпринять? Как и где найти отряд Румаша? С отрядом можно было бы и отложить, Румаш необходим! Его надо, не дожидаясь Осокина и Федотова, отправить в город.

А вот и еще новость! Нет, белые не оставят без последствий события в Ягали. Могут поднатужиться, постараться наткнуться на основной табор партизан.

Семен не показал Тражуку и Киргури, что он растерян.

Словно человек, знающий, как поступать, он предложил уставшим в пути товарищам сперва отдохнуть.

Отправил Шатра Микки сменить патрульных, предупредил: надо быть особенно бдительными.

Тражук и Киргури легли спать.

Семен сидел возле источника, ломал голову. В каком краю искать теперь следы Румаша? Кого послать на поиски? Послал бы Хведюка — тот еще из Мокши не возвратился. Пока командир ищет какой-нибудь выход, пожалуй, Осокин и Федотов вернутся. Позор! Неужели он совсем не пригоден для руководящей работы? Выходит, на его счет товарищи заблуждались.

И тут же еще одно: Яхруш привел с собой кого-то из села. Человек — незнакомый. Светловолосый молодой чуваш. Называет себя Шур-Праганем. Выходит, человек Румаша. Надо бы только радоваться, что Румаш нашелся, но Семен даже радоваться боится. «Может, белобрысый — вражеский лазутчик? Говорит, с паролем пришел. Да, с паролем… старым…»

Растерявшийся Семен решил разбудить Тражука. А к этому времени — вот же не везет! — еще одно происшествие!

Филька, охрапявший с двумя ребятами дорогу на Вязовку, вернулся в табор. Что вернулись — хорошо, на их смену Семен сразу послал людей. Но Филька с собой еще одного карателя привел: распорядился самовольно.

— Каратель мне не очень-то был нужен, — оправдывался Филька. — Я как-то пообещал Тражуку найти жеребца, что он бросил… Смотрю, по дороге какой-то человек скачет на сером аргамаке. Один. Нас трое. Вот и словили его, как конокрада. Правда, он совсем на карателя не похож: одет, как бедный крестьянский парнишка, тихий. Однако в его кармане нашли вот что. — Филька положил перед Семеном маузер и небольшой, продолговатый кусок твердого картона.

Семен повертел его в руке — одна сторона чистая, на другой золотыми буквами напечатано: «Виктор Иванович Половинкин». Что в городе есть купец по фамилии Половинкин, Семен слышал от Тражука. Пока ходили за Тражуком, Филька уже, без приказания Семена, начал допрашивать пленного.

— Если правду не скажешь, пристрелю из твоего же револьвера. Таких, как ты, в наших руках много. Если расскажешь все, не стану стрелять. Даже супом покормлю.

Стройный и красивый парень подергал завязанными за спиной руками, мрачно посмотрел вокруг и опустил голову.

— Не скрываю ничего, правду говорю, — процедил он сквозь зубы, — Я крестьянский сын, в городе, у купца, батрачил. Револьвер у него украл.

— Ладно. Скажи-ка тогда, крестьянский сын, батрак, — Филька поморгал. — Скажи-ка, пожалуйста: лежащая корова, почуяв волка, встает сперва на передние ноги; лошадь же, наоборот, поднимает зад, встает на задние ноги. Почему это так? Правильно ответишь, тогда поверю, что ты из деревни. И комиссару объясню так, что он поверит.

— Это и ребенок знает, — просветлев лицом, ответил обладатель маузера, уставясь Фильке в глаза. — Корова рогами пугает волка. А лошадь старается задними ногами лягнуть…

Партизаны расхохотались.

Вместе сю всеми засмеялся и подоспевший Тражук.

Филька сохранял на лице каменное выражение.

— Правильно он говорит, Трофим Михайлович? — спросил Филька Тражука. — Ты сам ходил в работниках. Должен знать привычки животных.

Тражук смотрел то на визитную карточку, то на попавшего в плен карателя.

«Вот, оказывается, где пришлось встретиться с женихом Наташи Черниковой, — любителем писать письма».

Он подошел вплотную к карателю.

— Не прикидывайся скоморохом, Виктор Половинкин, — заговорил Тражук. — Небось не забыл еще, как ругал своей любимой девушке большевиков? Если забыл, заставим кое-что написать на бумаге. Твой почерк я хорошо запомнил. Отнекиваться бесполезно. Лучше расскажи: куда, по какому делу ехал?

Тражук своей осведомленностью удивил и Семена и Фильку.

— Ну, и что же?! Я — Половинкин, не отказываюсь! — вдруг закричал «крестьянский сын». — Уж если поступаете как разбойники, расстреляйте тут же! — Виктор побелел, как бумага, упал и, громко всхлипывая, принялся кататься по траве.

По приказу Семена два партизана посадили в землянку вместе с другими карателями назаровского адъютанта.

— Вернется комиссар — пусть сам допрашивает, — заключил Семен.

Дела как будто налаживались: Семен с облегчением вздохнул.

Если есть хорошие помощники, то и командиром быть не страшно! И Шур-Праганя ведь опознал тот же Тражук. Не бывавший еще в деле несмелый парень неожиданно стал опорой командира.

Семен решил устроить совещание. Позвал Киргури, Шур-Праганя, Шатра Микки и Фильку с Тражуком. Решили: до возвращения Осокина отряд Румаша не отзывать из окрестностей Самлея.

Направить в этот отряд, покинувший Вильитрав, вместе с Шур-Праганем Тражука и Киргури.

Они должны передать Румашу распоряжение: немедленно явиться к Авандееву за новым поручением.

Как найти Авандеева и пароль, Семен сообщил одному лишь Киргури. До этого он уже додумался сам. То, что нужно передать Румашу, пусть будет знать только один человек. Старый учитель возвратился из Чулзирмы, особых новостей не принес, но сообщил очень важное: «В село каратели не заявлялись». Отсутствие новостей — порой лучше неожиданностей! Из Мокши благополучно прибыл Хведюк. Старого большевика не нашел. Жители села не знали, куда подался товарищ Малинин.

Может, и случилось бы так, что Семену, не дождавшись Осокина, пришлось бы вступить в бой с карателями, однако, к его счастью, Филька, в поисках пропавшего у Тражука коня, как раз нужного человека и захватил в плен. Он и сам не понимал, от какой опасности уберег он этим табор.

Сбежавшие из Ягали от партизан Румаша пять карателей прискакали в Самлей. Половинкин был в числе этих пяти. У них было задание — разгромить в Самлее Совет. Румаш послал в Самлей двух разведчиков. Они скоро вернулись с вестью, что в селе собрались каратели, счетом — десять.

К рассвету отряд Румаша без единого выстрела взял в плен девять человек. Один, скорее всего командир, к ним в руки не попал. Он еще ночью, переодевшись, поскакал в город, чтобы известить Назара о случившемся. Тут-то он и попался Фильке.

До сих пор в таборе не слышали ржания коней. Даже арестованный Филькой жеребец, словно соблюдая тамошние порядки, вел себя тихо: только пофыркивал.

Наутро третьего дня табор проснулся от лошадиного ржания, от скрипа телег и громких голосов. Побывавшие в деле на железной дороге партизаны возбужденно переговаривались. Отряд вернулся с новым пополнением. Теперь, вместе с отрядом Румаша, партизанская кавалерия насчитывала семьдесят всадников.

Ружей, гранат и сабель теперь хватало еще на такой же отряд. Вот артиллерийские снаряды привезти с собой не смогли. Взорвали их на месте. Теперь в город дойдут не только известия об операции в Ягали, но и о событии на разъезде. Партизанам надо готовиться к открытой схватке с врагом!

«Значит, все протекало удачно, — решил Семен еще до беседы с комиссаром. — Осокин и Федотов вернулись живыми и невредимыми. Незаметно вроде, чтобы и народу в отряде поубавилось…»

Оказалось, что два человека получили ранения. И то — из-за своей горячности. Илюша и Вись-Ягур, не дожидаясь команды, бросились к поезду и угодили под пули солдат, охранявших вагон. Их привезли и устроили в одной из землянок.

Семен познакомил комиссара с жизнью табора. Осокин остался очень доволен делами Румаша — если бы партизаны были по-прежнему почти безоружными, Осокина, возможно, беспокоили бы последствия. Похвалил он и Фильку. А теперь он даже раздумывал: не лучше ли было бы оставить Румаша здесь, а к Авандееву послать кого-нибудь другого. О том, что Половинкин был адъютантом Назара, Осокин знал раньше: в руки Фильки — охотника за лошадьми — попалась очень нужная птица!

Румаш за два дня благополучно добрался до назначенного места и встретился со старым другом отца.

Авандеев сверкнул черными глазами и, ощупывая котомку Румаша, спросил:

— А что у тебя здесь?

— Пропуск, — ответил Румаш, по привычке кривя губы в улыбке. Запустил руку в мешок и на другую ладонь насыпал горсточку крупной серой соли дядюшки Теменя.

— Хороший пропуск. Верю, что ты действительно доберешься куда следует. Молодец, — похвалил Авандеев.

 

9

Павел Мурзабай, после того как побывал у пего Фрол Тимофеевич Ятросов, бросил пить. Он удивил своего старательного помощника Мирского Тимрука:

— Не переводи больше хлеба, брось варить самогон!

Мирской Тимрук замер, глядя на хозяина, словно охотничья собака, выследившая дичь.

— Ты ведь, наверно, не хочешь споить меня до смерти, Тимофей Емельяныч? — засмеялся Мурзабай. — Мы будем пить только вместе с гостями. А сейчас пора с этим кончать.

Слова хозяина работнику, видать, не пришлись по душе. Он будто пролаял:

— Мне все едино, я не пыо…

Окончательно протрезвев, Мурзабай решил понять дух саманы, снова стал внимательно читать газеты и размышлять…

Действия самарского Комвуча логике не подчиняются: он стремится показать себя демократическим органом, а с другой стороны — поступает так же дико, как те, кто жаждет диктаторской власти.

Советскую власть многие считали жестокой и выступали против, но и в городе и в деревне преступления стали вершиться лишь после того, когда Советы были уничтожены и захватил власть Комвуч.

У красных был всюду один порядок, а при белых почти в каждой губернии свой: в Самаре — Комвуча, в Оренбурге — Дутова, а что в Сибири — понять невозможно. Власти самарского Комвуча провозгласили Дутова генералом, а тот все равно, никому не подчиняясь, проводит свою линию… Положение в стране Мурзабаю захотелось с кем-нибудь обсудить. И по старой памяти пошел в Заречье — к людям церкви.

Оказалось, и в семье попа не было согласия. Петр Сергеевич проклинал своего сына-большевика. А матушка готова вырвать космы мужу: сердце матери, что ни говори, все-таки — на стороне сына, ради него она готова проклясть и мужа-попа, и даже самого бога.

Не было покоя и в семье дьякона. Однако здесь все по-иному путается. Супруга дьякона, дочь городского купца, проклинает командира «разбойников» — своего старшего сына.

Сам же дьякон, тайно от жены, шепнул Мурзабаю:

— Был бы помоложе, ушел бы вместе с сыном за народное счастье биться.

— Ты же — служитель церкви, Петр Федотович. Большевики не верят в бога. И тебя они не примут! — нарочно поддразнил дьякона Мурзабай.

— Эх, Павел Иванович, — ответил тот, — если говорить правду, я и сам не очень-то верю в древнюю еврейскую сказку. То, что я тиечук, — это всего профессия. Отец мой — крестьянин, я хоть сейчас брошу эту работу и стану хлеборобом. Семья вот большая — детей надо учить. Только это и пугает…

Нет, и возле церкви Мурзабай не нашел покоя. А на этой стороне реки и поговорить-то не с кем. Сват его — человек нечестный. А теперь еще и зятек уехал в город и сгинул.

Говорят, и в городе не видно Саньки, и в Чулзирму не возвратился. Смоляков повел себя совсем бестолково. С Хаяр Магаром у Мурзабая никогда не ладилось. И от богача Танюша он никогда еще умного слова не слыхал…

Собеседники Мурзабая всегда были знатными людьми, может, поэтому он и теперь больше ни о ком не вспоминал.

Мурзабая неожиданно ошарашила дочь его друга Ятросова — Анук…

— Павел пичче, — сказала женщина, еще не успев переступить порога, — мне хочется поговорить с тобой. Думаю, не считаешь, что волос долог, ум короток. И у попа волоса длинные, однако говорить с ним раньше ты не гнушался.

Дочь Ятруса повела речь об Уксинэ. О младшей дочери Павел Иванович и сам немало думал. Он проклинал себя за то, что так поспешил с ее замужеством, вспоминая сына — проклинал его. Из-за его тупости поторопился он с замужеством любимой дочери.

Но как теперь поступить? Если прислушаться к совету Анук, то, выходит, выданную дочь нужно позвать домой обратно. Ну, коли Санька пропал совсем, то еще ладно бы, если бы даже и возвратилась под отчий кров. Так бывало и прежде — односельчане не осудят… А вдруг Санька вернется, тогда как?

Анук считала, что все равно…

— Пусть так и останется у тебя, если даже и объявится Санька, — с вызовом оказала Анук. — Уксинэ найдет себе другого мужа. С Санькой она все равно жить не станет. Она не то чтобы любить мужа, она его ненавидит. Из дома Смолякова ей надо уходить, пока не родила. Будь же человеком, Павел пичче. Сам позови Уксинэ… Так будет приличней.

Мурзабай опустил голову на руку и задумался. Другой на его месте не позволил бы этой наглянке слишком распускать язык, накричал бы, выгнал бы из дому.

Но Мурзабай — не Хаяр Магар. У него даже желания выругать Анук нет. Все же и вторить ей не хочется.

— Старики говорят: отрезанный ломоть! — пробормотал он после долгого молчания.

Но Анук не сдавалась:

— Старики говорили, да повымерли. Ты присказками не отделаешься, Павел пичче. Молодым надо жить. Ты в семье — старший, молви свое слово. Ты не такой, чтобы не видеть и не знать, как меняется жизнь. Молодежь, не спросив стариков, пошла проливать кровь за новую жизнь. Старики не видели этой жизни, и нам не годится жить только их советами. Нужны новые слова, слова, помогающие жить по-новому.

— Мудрость стариков — мудрость народа, мудрость веков, — заспорил Мурзабай. — Слова, пережившие сто веков, за один век в ложь не превращаются. А вы, молодежь, за один год хотите забыть веру, пережившую две тысячи лет. Отбросить порядки и обычаи, которые народ создавал тысячелетиями. Человека, который пренебрег стыдом, обычаями, не прислушивается к голосу стариков, — нельзя уважать. А если говорить об Уксинэ, сам вижу. Но ничего изменить не могу. Род Мурзабая не может нарушить обычай, наложить на себя позор!..

Анук, поняв, что Мурзабай будет стоять на своем, решила больше его не убеждать. Став вдруг, как всегда, легкомысленной, расхохоталась.

— Человек старый — за четверых удалый, говорят твои возлюбленные старики. Ты же ведь добрый! Павел пичче. Не боялся бы народной молвы, позвал бы Уксинэ домой, да… Не тетушки ли Угахви испугался? Я вот живу одна, пересудов не боюсь. Решила надолго уехать из села. Поэтому хочу поговорить еще об одном…

Мурзабай не обиделся на смех Анук.

На эту молодую веселую женщину нельзя сердиться!

Один ее приход исправил огорченному философу настроение.

— Уж не на поиски ли жениха собралась? — попробовал сам пошутить Мурзабай. — Небось в Самлей держишь путь… Вот приведешь кого-нибудь вроде Летчика-Микки. Кто вас разберет, людей новой саманы?!

Анук опять рассмеялась.

— Хочу отыскать жениха вроде тебя — с такой же бородкой, — и кокетливо добавила: —Черная бородка с серебряными ниточками.

И снова став серьезной, Анук заговорила о деле. Она действительно уезжает. Присматривать за домом Анук попросит свекровь свою — мать давно погибшего мужа.

— Ты тоже захаживай, присматривай, Павел пичче, ты же наш близкий родственник…

Родственные связи, правда, дальше шуточного сватовства не шли… И все же Мурзабай обнадежил Анук: он понимает, мужской глаз нужен. Будет захаживать.

— Отец твой мне ближе всякого родственника, — добавил Мурзабай.

Когда прощались, Мурзабай, пожимая руку Анук, заглянул ей в глаза и сказал, как несколькими днями раньше — на прощанье ее отцу:

— Доброго пути! Увидишь Симуна — кланяйся…

Анук хихикнула, чтобы скрыть свое волнение:

«Чует ведь, шуйтан, Мурзабаевых не проведешь».

Мурзабай почему-то после ухода Анук огорчился. В его ушах все еще звучало сказанное молодой женщиной:

«Нужны новые слова, слова, помогающие жить…»

Всю жизнь старался Мурзабай не уронить своего доброго имени. Он на второй же день после женитьбы понял, что с Угахви не будет у них счастья. И не слишком беспокоился по этому поводу. Что такое жена? Мать детей, хозяйка в кухне. И он тогда решил: «Не буду с ней спорить по мелочам, а для большого дела у нее ума не хватает».

Вдруг снова вспомнил Анук, ее слова: «Молодежь пошла проливать кровь за новую жизнь».

Да и Анук, нет сомнения, отправится туда же… Если б одна молодежь пошла — ладно еще. Нужды-горя не видали, что они понимают в жизни? Однако ведь и Ятросов на их стороне. А Шатра Микки? Почему он говорил так дерзко и не испугался розог? И Палли ничего не боялся; схватил офицера за горло? Чем объяснить, что колокольный звон-набат взбунтовал-взбудоражил все село? Не одни они идут. Их ведут за собой умные, ученые люди.

Вспомнились Павлу Назар и Леонид. Леонид куда умнее Назара, и покладистее. Они — теперь непримиримые враги. А Леонида отец поддерживает… В душе, правда.

«И мне подстраиваться под Назара? Почему-то не лежит душа. А Симун, сын моего младшего брата! Он умный, всегда был очень спокойным. И вот бросил семью, хозяйство и тоже бьется за новые порядки…»

Уж не податься ли и Мурзабаю к умным и честным людям? Но нет, так дело не пойдет. Те, кто стоят за повое, хотят жить без веры, без бога…

Путают насчет собственности: хозяином над землей будет народ. А кто будет хозяином лошади, плуга, жнейки? А тем, кто стоит за старые порядки, надо за них бороться! Но против кого? Кто враг? Симун и Шатра Микки, что ли? Против них и злости-то нет…

Не прошло и недели с тех пор, как заходила к нему Анук, до Мурзабая докатились страшные новости. Где-то — не то в Вязовке, не то в Мокше — красные разгромили отряд белых…

Васька Фальшин едва спасся бегством. И будто бы с Назаром — совсем плохо: не то он убит, не то в плен попал.

«Может, сходить, узнать?»

Нет, он не опустится до того, чтобы идти к Фальшиным. Правду можно будет узнать и помимо них.

«Съездить в город?»

Поехать в город не пришлось. Вскоре в Чулзирму вернулся сын Фальшина, а потом и Санька и Зар-Ехим.

Мурзабай позвал к себе Саньку. Тот явился ночью, осторожно, через заднюю калитку.

— Чего ты, как разбойник, ходишь в темноте?

— Днем боюсь, скрываюсь…

— От кого скрываешься? — безжалостно выпытывал Мурзабай.

— Карателей боюсь, Назара Палыча боюсь.

— Где он? Ты его встречал? Почему ты его боишься?

Санька без утайки рассказал, как он убежал от Назара после того, как выскочил через окно в городе, опасался, что каратели за ним следят, поймают, посадят в тюрьму… Поэтому и в село сразу не вернулся, а отправился жить в монастырь — под городом: уж много лет назад брат Санькиной матери постригся в монахи. Санька скрывался в монастыре от карателей. С ним частенько беседовал игумен, и когда Санька понял, что его готовят в монахи, он удрал и оттуда.

Мурзабай выслушал всю эту невыдуманную историю как смешную сказку.

Но его волновала мысль о сыне.

— Значит, ты так и не знаешь, где теперь Назар? — спросил он и тут же, представив Саньку в клобуке, громко расхохотался. — Ты так много бегал и скрывался, что теперь тебе осталось одно: бежать в лес, к красным.

Беседа с Зар-Ехимом Мурзабая не развлекла. Тот долго рассказывал о жизни в городе, но о чем-то главном умалчивал…

— Постой, — Мурзабай перебил Ехима. — Ты говоришь, Назар повел в Мокшу отряд в пятьдесят человек… В Мокше, выходит, вы избивали невинных людей?

— Павел мучил, я же спрятался. Я сказал, что у меня заболел живот… В село ворвались красные…

— Значит, своими глазами ты не видел, что там было дальше? Не знаешь, кого убили, кого в плен взяли?

У Зар-Ехима глаза забегали по сторонам.

— Его большевики не убили, — сказал он, запинаясь, — связали и увезли в лес…

Мурзабай насторожился.

— Кого, кого не расстреляли? — спросил он, стараясь не выдать волнения.

— Вашего благородия, Назара Палыча…

— Откуда знаешь, если сам не видел? — выдохнул Мурзабай.

Одна чувашка-мордовка сказала. Я, как только стали стрелять, спрятался в подпол. На второй день меня выпустила мордовка, сказала: беги, пока в селе нет ни красных, ни белых.

Мурзабай не стал слушать дальше болтовни Зар-Ехима, вышел во двор.

Тимук, словно ожидавший хозяина, тут же подбежал к нему.

— Сейчас же запрягай пару в тарантас, поедем в Хурнвар, — распорядился хозяин — голос его дрогнул.

 

10

Отряд пополнился тремя женщинами. Нюра Федунова — девушка с Заречья — скрывалась на безымянном разъезде, где партизаны остановили поезд. Нюра, в свое время ушедшая на фронт с отрядом Радаева, была участницей нескольких сражений. Но воевать с белыми она отправилась не из революционных побуждений, лишь заодно с подругой — сестрой милосердия — Лидой Черкасовой. Нюра не смогла с отрядом Блюхера двинуться дальше — в оренбургские края, — была в одном бою тяжело ранена… Знакомство с комиссаром Кобозевым и другими деятелями революции заставили ее смотреть на жизнь новыми глазами.

…Семен в тот день, когда в отряде неожиданно появилась Нюра, не отходил от нее. Обрадованный, что вдруг она нашлась, он сразу почувствовал: Нюра его избегает. «Людей стесняется. Тут же много односельчан», — объяснял себе он ее невнимание.

Нюра радовалась встрече со своими земляками и соседями и провела вечер с ними, явно не желая оставаться с Семеном наедине.

И все же Семен сумел отозвать любимую девушку в сторону.

Однако Нюра продолжала держаться отчужденно, даже не поднимала на Семена глаз.

Семен решил идти напропалую и все-таки сказал, что крепко ее любит, но девушка промолчала, только ласково посмотрела на него и потом снова опустила голову.

Семен молчал, невольно отыскивая изменения на лице возлюбленной. Нет, Нюра не постарела. Да и было-то ей всего двадцать три года. В селе ее считали бы старой девой… Нет, она была прелестна. Семену казалось: прежде она походила на зазеленевшую молодую ивушку, а теперь — на молодой тополь, в тени которого можно отдохнуть. Тут же невольно вспомнилась жена — Плаги. Та — и не обжигает и озябнуть не дает. А эта — совсем другая: от нее то в жар бросает, то в дрожь… Сейчас вот, кажется, дрожать заставит: спрятала свои карие глаза под ресницами. И сразу все вокруг снова заволокло тучами.

— Глупые, наивные были мы с тобой, Семен Тимофеевич, — наконец промолвила она. — Нельзя теперь нам быть вдвоем. Живую душу загубим, Не только жена. У тебя еще сын! Другая душа! Что он, при живом отце будет сиротой расти? И ты не задумываешься над этим? Свобода не дает нам права творить подлости. Если ты думаешь только о себе, тогда ты не коммунист, а анархист, — сказала она наивно. — Так учат настоящие революционеры. Ты сейчас сражаешься за народное счастье, в то же время готов доставить горе другим, а эти другие — твои ведь родные люди. Для нас новая жизнь уже наступила, но для твоей жены нет еще. Лет десять — пятнадцать спустя, может быть, и будет все проще, и она бы поняла… А сейчас посмешищем людей станет — хоть в Чулзирме останется, хоть в свою деревню вернется… — И Нюра посоветовала Семену сейчас же написать жене.

Девушка старалась оставаться спокойной, но ее волнение выдавал дрожащий голос…

Семен надвинул фуражку на лоб и остался сидеть на траве. Нюра так с опущенной головой и направилась к табору. Семен не заметил, что девушка вытерла концом платка слезы… Да если бы и видел, это ничего не изменило бы.

Вскоре в табор прибыла Анук, да еще и вместе с Олей.

Партизаны радовались, что в таборе теперь звучат и женские голоса. Несколько встревожился комиссар — вдруг из-за «длинных волос» размякнут души солдат, между мужчинами возникнут ссоры, и еще боялся, что своей дерзкой смелостью Анук может как-нибудь и его поставить перед всеми в смешное положение. Но он мало ее знал: дочь Ятросова весело со всеми болтала, а на комиссара даже не смотрела. Салдак-Мишши даже пытался было выразить Анук свое недовольство, но это осталось ею незамеченным.

Тем, что Нюра отказала ему в своем расположении, Семен поделился с Осокиным.

Осокин сначала удивился, потом вдруг очень повеселел:

— Они, брат, женщины умнее нас, — сказал он огорченному Семену. — После знакомства с твоей женой я тебя, помнится, жестоко осудил. Теперь ты сам у меня совета просишь… Женщины, оказывается, по-своему понимают наступление нового времени. А на жизнь смотрят куда серьезнее нас. Вот сейчас в нашем отряде три женщины. И все три — совсем разные. Несмотря на несходство характеров, о новой жизни думают одинаково. Не ждут, когда будет выработана новая мораль, сами хотят все осмыслить… И по-новому. Нет, браток, многие задачи без женщины нам не решить.

С этих пор комиссар перестал беспокоиться, что появление женщин в таборе может внести смуту. Да и дело показало, что после боя в Мокше женщины появились вовремя. Все они помогали Ятросову выхаживать раненых.

Об Оле Осокин слышал много и наконец встретился. А с Румашем все жизнь разводила. Увидев Олю, он порадовался за друга, а оказалось, к партизанам ее привело тоже не только желание быть с любимым.

— Я, — заявила она, — красногвардейца!

Илюша научил ее обращаться с оружием. А вот с любимым она разминулась, удастся ли повидать?!

Авандеев сообщил в записке Осокину: «Румаш побывал на Волге, у Куйбышева, сейчас мы его направили к Чапаеву. Способный парень! Поговаривают, что в Красной Армии должен выйти закон о награждении за героические дела. Румаша обязательно представят к награде…»

Комиссар относился к Оле с нежностью. На этот счет, не то смеясь, не то серьезно, предупредила Олю Анук:

— Смотри, Оля, на комиссара не заглядывайся, он — мой жених. Как только прогоним белых, закатим пир на весь мир — красную свадьбу сыграем!

Таборная жизнь шла к концу. Скоро отряд, состоящий уже из пятисот человек, должен выйти в поход. Давно уже из города ревком сообщил маршрут продвижения партизан. Вести поступали хорошие: красные все упорнее и с запада и с востока теснят войска Учредительного собрания. В городе уже не оставалось силы, которая могла бы остановить отряд Осокина… Назар взят в плен, а его банда разгромлена в Мокше.

Комиссар и командир сейчас были озабочены подготовкой отряда к походу: дорога партизан теперь вела к дивизии Чапаева.

Федотов хорошо знал свое дело, Осокину и Семену не хватало опыта.

Осокин часто задумывался — как правильно вести дела ревкома и отряда?

«Не особенно удачен и состав ревкома, — размышлял Осокин. — Леонид — человек с добрым и отзывчивым сердцем. Иногда теряет классовое чутье и склонен жалеть даже врага. Семен, — возможно, оттого что вырос в семье старшины, иногда впадает в сомнения…»

Осокин не раз жалел, что из отряда отозвали Румаша. С другой стороны… кто знает? Румаш по собственному решению расстрелял сразу семь человек, — может, это анархистский душок, как у Вись-Ягура?

Нет, Румаш поступил так, как следовало, — просто не было времени ждать указаний, согласовывать. Вот и решил сам. Не надо было отпускать Румаша…

Настало время решить судьбу заложников: расстрелять или выпустить на свободу? Судьба двоих ясна. С Назаром и другим офицером, столь гнусно проявившим себя в Чулзирме, надо покончить через суд, по приговору. А что делать, например, с Половинкиным? Румаш вон пристрелил и рядовых карателей… В то же время некоторых отпустил на свободу…

В конце Осокин решил так:

«Если из города не будет никаких указаний… надо будет спросить у народа. Как бы там ни было, пятьсот человек умнее и опытнее пятерых».

Горшков в таких делах неопытен. Малинин хотя и состоит в партии с 1904 года, но он действительно уж стар и, кажется, слишком «добренький».

Вспомнив старого большевика, невольно улыбнулся. Высокий, крепкий. Длинная белая борода закрывает грудь. То ли очень храбр, то ли чрезмерно наивен.

Когда в Мокше каратели начали пытать людей, стремясь что-либо узнать о старом большевике, Малинин, словно вынырнув из-под земли, взобрался на бочку и оттуда стал разоблачать карателей, призывал народ бороться против врагов Советской власти.

Ошарашенный Назар сразу ничего и сообразить не мог.

— Кто этот сумасшедший старик? Уж не поп ли расстрига? — спросил он у одного богача мордвина.

— Это тот самый Малинин, которого вы ищите, — ответил тот.

Назар, расталкивая всех, стащил наивного оратора с импровизированной трибуны и накинулся на пего с кулаками. Как раз нагрянули партизаны, Назар не успел добежать до коня, его поймали и связали.

Он и в плену успокоился не сразу. Громче других в помещении заложников раздавался голос Назара — голос отъявленного, яростного офицера-карателя. Даже задумал бежать из землянки. По этому поводу он рассорился с «болваном Чередниченко», который советовал не лезть на рожон. Не было согласия и между другими карателями.

Офицер, расправившийся в Чулзирме с Шатра Микки и Палли, присмирел. Он надеялся, что его простят, и последнее время перестал буянить.

Он готов был и Назара отговорить от побега.

Назар потребовал у Леонида встречи наедине. Сначала посулами пытался его расположить. Федотов посмеивался. Тогда Назар перешел к угрозам, Леонид только пожал плечами.

А Назар и ведать не ведал, что в отряде, кроме Леонида, — комиссар, связанный с городским ревкомом Михаил Осокин, прекрасно знающий все о деятельности сына Мурзабая, а кроме того — Палли и Шатра Микки…

 

11

На развилке дорог между Хурнваром и Вязовкой Мурзабай спрыгнул с тарантаса, Тимука на взмыленных копях послал в Хурнвар. Сам пешком пошел по прямой дороге в Вязовку.

Дом учителя — за школой, в стороне от других построек. В нем всего лишь одна маленькая комната, сени — просторные, чистые, светлые. Летом большую часть дня хозяин проводил здесь.

Сад, засаженный плодовыми деревьями и ягодным кустарником, тянулся до самого леса.

Мурзабай на этот раз в дверь входил осторожно, с опаской.

— Что, хозяина дома нет? — спросил он из сеней.

Молчание было ему ответом.

Гость небрежно перекрестился, искоса бросив взгляд на икону. Раскрашенная дощечка изображала не то Николая Угодника, не то Серафима Саровского. А присмотришься попристальней, вроде портрет самого Ятросова.

Хотя настроение было не из веселых, Мурзабай не удержался, чтобы не ухмыльнуться: «А не поставил ли этот безбожник вместо иконы свое изображение? Недаром у него такая дочь-озорница! И сам при случае посмеяться умеет…»

До появления хозяина гость решил осмотреть сад.

Оставшийся за связного с отрядом Яхруш, увидев Мурзабая, перепугался не на шутку. Когда гость входил в дом, он в саду присел за кустом, потом, так же пригнувшись, осторожно ступая, прокрался в более густую тень.

Мурзабай услышал шорох пожухлой травы. Уж не забрались ли в сад любители полакомиться, пока нет хозяина, — и пошел в сторону Яхруша.

Мурзабай, возможно, и словил бы Яхруша как воришку, однако, дойдя до смородины, задержался: никак, на смородиновом кусте растет ежевика? Нет, это не ежевика, а малина. Отведал на вкус: верно, так. А поспела поздно, как ежевика. И он снова вспомнил свой спор со школьным учителем.

«Ведь не соврал эсер! Действительно, сам вырастил удивительные ягоды! Божьи ягоды малины — красные, эти — черные. Чертовы ягоды… Ятросов говорил, что-де запутанные божьи дела исправляем, приводим в порядок. Хочет стать умнее бога. Совсем как главарь чертей — Сатана».

Яхруш лежал в траве, сдерживаясь, чтобы не раскашляться. Вот гость вернулся в дом. Вскоре из сеней донеслось погромыхивание железа. Из трубы столбиком поднялся дымок.

Яхруш решил предупредить хозяина, что явился нежданный гость, и, возможно, с ночевкой. Пройдя с версту по лесу, Яхруш засомневался и остановился.

Не близкий путь до табора! Может, вернуться назад? Если не знающий в лицо учителя человек явится из города, примет Мурзабая, пожалуй, за Фрола Тимофеевича Ятросова. Невесть что может приключиться! Вроде и уходить нельзя. То так прикидывал растерявшийся Яхруш, то иначе: неспроста ведь Мурзабай приехал в Вязовку?! Об его приходе надо дать знать! Как правильнее поступить?

Вместо того чтобы быстро решить — бежать ли вперед или вернуться назад, Яхруш полчаса топтался на месте, — к его счастью, командир отряда на сегодняшнюю ночь перевел патрули ближе к селению. Из чащобы перед Яхрушем выросли двое.

— Сейчас же возвращайся обратно, — сказал один из партизан, когда Яхруш рассказал о своей растерянности. — Комиссар ждет человека из города. Пропал Хведюк. Поэтому не исключено, что связной поначалу завернет к учителю. О приходе Мурзабая сами доложим ревкому.

Яхруш вернулся в Вязовку…

Мурзабай, в ожидании друга, устроился в сенях и попивал чай с черной малиной, которую успел собрать в блюдце. Хозяин все не появлялся. И лишь теперь гость удивился: «Этот неверующий негодник и сам живет как святой пустынник. Оставил двери открытыми, самого куда-то унесло, и за домом никто не присматривает. Некому охранять сад, богатый ягодами и плодами…

После того как жена умерла, ни на одну бабу не посмотрел. Один дочку вырастил».

И перед глазами, как наяву, предстала веселая молодая женщина, Анук… А не мечтал ли Мурзабай встретить здесь дочь учителя? Да нет, она, скорее всего, где-то с теми… как он и предполагал. А он лишь для того, чтобы развеяться, забыть о сыне, одно воспоминание о котором вызывало сердечную боль, решил прийти сегодня к старому учителю.

«В саду выращивает какую-то черную малину. В жизни мечтает завести новые порядки, новые обычаи. Однако не путем прививок, посева, как с ягодами, а ломкой, резней, кровопролитием…

В лесу они — и Ятросов и Анук. Апостол нового мира и проповедница новой морали. Почему это против них не поднимается злое чувство? Чем сюда приезжать, правильнее было бы махнуть в город за солдатами. Может, следовало похлопотать о Назаре.

Сам я, выходит, предал сына: не спасать приехал, а лишь узнать о нем. А если Назара убили, тогда что делать? Мстить? Да, мстить за убийство сына. Чем сидеть здесь, угощаться чаем с малиной, ждать хозяина, пойти бы да обратиться к властям. Сказано же в божественном писании: око — за око, зуб — за зуб… Но ведь там же есть и другие слова: «Ударят по левой щеке — подставь правую». Эй, и бог-то запутался, не только я. И его сына злые люди казнили, пригвоздили к кресту. Наверное, тогда со злости и сказал бог насчет мести. Потому он и ненавидит людей, одна беда не миновала, а он уж другую напустил».

Смеркалось…

Как быть? В лес не пойдешь и не станешь искать хозяина дома с дочкой. Если и вздумаешь искать — по найдешь. Раз уж оставили двери незапертыми — наверняка вернутся. А когда Ятросов придет, что я ему скажу?

Дескать, я вам неприятностей не приносил, положитесь на мое слово, а сейчас помогите найти и освободить моего сына? Ятросов, положим, поверит мне…

Яхруш снаружи смотрел в дом через окошко: гость зажег лампу. При свете комната стала еще меньше, стол, стулья как бы сдвинулись теснее…

Мурзабай подошел к шкафу: много книг — он их днем не заметил.

Мурзабай гордился, что у него целый сундук книг. Здесь раз в десять больше.

«Ятросов, видать, и впрямь вдесятеро умнее меня. Невесть что знает, окаянный. С богом спорить начал…»

Спать не хотелось.

Гость решил почитать книгу. За какую взяться? Вот — толстая — лежит прямо на столе.

Мурзабай придвинул лампу и прочитал название. Постой, это же Библия! Неверующий Ятросов читает божественную книгу? Как видно, с вниманием читает… В нескольких местах страницы заложены бумажками, исчерканными вдоль и поперек. Должно быть, учитель записывал свои соображения. Даже на полях книги какие-то пометки.

Устроившись поудобнее, гость только было открыл книгу на одном из отмеченных хозяином мест, как вдруг услышал какое-то шуршание. Мурзабай, вздрогнув, оглянулся. Нет, не в доме! Посмотрел в оконце — полная темь. Надо закрыть ставни! Да у этого пустынника их нет! И занавесок не видно, чтобы задернуть окно.

Мурзабай огляделся, снял с кровати покрывало.

Яхруш увлеченно вел наблюдение за гостем. Теперь ничего не видно: тот какой-то ряднушкой окно завесил.

Приходится сидеть в темноте и просто караулить.

Скоро Мурзабай забыл о шорохе за окном, весь углубившись в чтение. Некоторые помеченные Ятросовым строки он перечитал по несколько раз.

А это что? Песнь песней. И чья она песня? Бога или человека? Оказывается, песня царя Соломона.

Мурзабай слышал, что был такой в древности царь, но но знал, что он писал книги. Не зря дьякон называл религию — «сказкой древних евреев». В этой песне и — сказка.

С интересом Мурзабай листал страницы.

Царь прославляет любимую девушку, но не ум, не характер и не душевную красоту, а только лишь тело. Но ежели бог благожелательно относится к этой песне, то за что же тогда он Адама и Еву прогнал из рая? А Новый завет всех девушек предлагает запереть в монастыре: «Христос будет твоим женихом». А как быть со всем родом человеческим? Сам Христос против того, чтобы от него рожали.

Мурзабай запутался вконец. То и дело возникают греховные мысли. Тимуш поговаривал, что и Лев Толстой будто бы от долгого чтения Библии перестал верить в бога. Неспроста его предали анафеме, отлучили от церкви. И все же народ вон не перестает почитать его.

Как это говорил сам Толстой относительно бога-то?

«Жизнь есть все. Жизнь есть бог… Любить жизнь — любить бога».

Мурзабай удивлен: греховная песня Соломона помогла ему попять смысл слов Толстого. «Сказать «греховная» тоже не совсем правильно. То, что мужчина любит и славит женщину, ее тело, — это не грех. Песнь песней Соломона и не будит грязных чувств».

Тут Мурзабай припомнил чувашский обычай. Красивый обычай, чистый и благородный. Девушка и парень на улахах ложатся в одну постель. Как только запоет утренний петух, жених уходит от невесты, оставляя ее невинной. Разве этот парень не любит лежащую рядом девушку? Так же, видимо, любит, как и Соломон любил Суламифь, как и он, небось про себя поет песню любви, только не смеет поведать невесте слова той песни.

Много читал, о многом подумал Мурзабай в эту ночь.

…Почему-то в полуосвещенной комнате будто бы послышался голос Назара: «Ты, Павел Иванович, мне не отец! Ты своего долга не выполнил, не выдал дезертиров, скрывающихся в лесу. А они хотят меня убить». Неслышно открылась дверь и в комнату вошел сам Назар: из рапы на шее течет черная кровь. «Иуда за предательство Христа хоть получил деньги, тридцать сребреников. А ты продал за горсточку черной малины…»

…Ятросов наливал керосин в закопченную и потухшую лампу, когда гость поднял склонившуюся на Библию голову. Увидев старого учителя, он протер глаза.

Мурзабай никогда не путал сон с явью. А сейчас, что было во сне, — правдоподобно, а явь — кажется сном. Лишь вспомнив, зачем приехал в Вязовку, сбросил оцепенение. Поднялся со стула и, не подав другу руки, заговорил:

— От меня ничего но скрывай, Хрулкки. Я не выслеживать тебя приехал. Хочу узнать о судьбе Назара. Скажи лишь одно слово: он мертв? Не бойся. Не закричу, не завою и не схвачу тебя за горло.

Ятросов ответил не сразу. Перед Павлом не станешь вилять, не скажешь: «Я ничего не знаю, не видел и не слышал».

— Если веришь в бога, бей поклоны, молись, Павел! — учитель перевел дыхание. — Назар нашел то, что искал. Ты еще в прошлом году мысленно похоронил его. Он принес много зла. Теперь вот притих! И тебе не придется топиться — как ты собирался: сын твой не приведет больше в село карателей…

Мурзабай сел, откинувшись на спинку стула, бессильно свесив руки.

— Бога нет, Хрулкки! — произнес он наконец — голос выдавал его гнев и волнение. — За Назара пусть молятся попы. Ложись спать, Хрулкки. Я, повторяю, не предам тебя! А может быть, позднее стану для всех вас врагом. Сейчас же пока не враг и не друг. Я теперь лишь убитый горем отец непутевого и погибшего сына…

— Мне спать еще не время, Павел, — сказал Ятросов, преодолевая усталость. — Меня ждут больные… Жители нашего села. Сам знаешь, я иногда могу помочь. — Почувствовав, что не эти слова нужны сейчас его гостю, спросил: — Ты пешком пришел? Если хочешь уехать, — лошадь найду. Не думай, что прогоняю… Можешь у меня лечь. Пожелаешь — погости у меня день… Скоро утро. Вечером я вернусь.

— Я ничего не хочу, — вяло произнес Мурзабай. — Отведал черной малины: вкуснее красной…

Мурзабай вдруг вскочил с места и гневно крикнул:

— Не бог ты, Хрулкки, шуйтан, сатанаил! Умнее бога хочешь быть. Хоть и вкусны твои ягоды, но черные. Шайтановы ягоды! Сегодня сладкое мне противно! Ты найди мне выпить. Если у тебя нет, попроси у соседей. Сердце горит, Хрулкки. Послушал тебя было, бросил пить, а теперь прошу — сам поднеси. Ваши слова сладкие, а дела горькие. Что ни говори, а и вы кровь народную проливаете… Насчет меня не беспокойся. Отсюда до Хурнвара дойду пешком. И еще не забудь вот что, Хрулкки: Мирского Тимука в Вязовку из-за тебя не пустил. Он человек — недобрый. К себе пока не вернусь. А может, и не вернусь вовсе. Пожалуйста, найди самогону, Хрулкки, — в голосе Мурзабая зазвучали умоляющие нотки.

Хозяин достал из шкафа стеклянный пузырек.

— Вот чистый спирт, Павел. Хранил как лекарство… Разбавь водой…

Как только закрылась дверь за хозяином, Мурзабай вылил из пузырька в стакан жидкость, прозрачнее ключевой воды, и выпил не разбавляя. С трудом отдышался.

— Смотри, как бы он чего не сотворил над собой, — сказал учитель Яхрушу, провожающему его до калитки. — Но и себя не выдай… Гляди потихоньку.

На востоке светлело…

 

12

Хведюк и сам нашелся, и привел в табор человека, которого ждал ревком.

Горожанина Осокин сразу и не узнал: можно было подумать, что обычно яркие глаза Авандеева навсегда потухли.

Осокину следовало бы радоваться, что в таборе — глава красного уезда, однако хмурый вид Авандеева смутил его.

«Недоволен нами или отряду грозит опасность?»

Авандеев приказал сейчас же созвать членов ревкома и командиров.

Ожидая в землянке при свете лучины, пока они соберутся, Осокин, не дожидаясь вопросов, рассказал Авандееву об обстановке в таборе, напомнил и о заложниках, содержащихся в землянке.

Авандеев, как показалось Осокину, слушал не очень внимательно.

— Надо бы собрать всех людей и провести митинг — времени нет. Пусть поспят. До рассвета тронемся.

В землянку вошел Шатра Микки.

— Здравствуй, Тимкки пичче! — весело загремел его голос. — Сто лет, как тебя не видел! Значит, не забыл нас. Уж если стал Кояшем, то, как солнце, освещай нам дорогу.

Авандеев с приходом Шатра Микки несколько повеселел.

А Осокин, войдя, сразу понял, что Авандеев прибыл с какой-то невеселой вестью.

И прибыл он из города неспроста, и людей не зря созывает ночью.

Ятросов собрался было сразу отправиться в село, узнав, что там ждет его Мурзабай, но его попросили задержаться.

Вслед за Авандеевым все вышли из землянок и столпились вокруг него.

Тепло, безветренно. Днем было видно: листья на деревьях уже начали желтеть. Сейчас, ночью, полная луна как бы ласкала собравшихся людей, пыталась влить в них бодрость.

— Неделю назад, — начал Авандеев, — Красная Армия вышибла врага из Казани. Позавчера дивизия товарища Гая освободила Симбирск. Настало время выбить врага из Самары. Нам предстояло принять участие в этом деле, по белоказаки задумали обойти пас с юга и перейти за Волгу. Не дадим же уральским казакам бесчинствовать! Полки, руководимые Чапаевым, снова начали на них наступление в направлении Уральска. Чтобы соединиться с Чапаевым, нам теперь следует продвигаться не на запад, а на юг. Сегодня же ночью тронемся: до вечера завтрашнего дня мы должны быть у Таволжанки. По прямой это недалеко, но нам придется идти по кружной дороге. В Таволжанке отдохнем час-два и ночью, прорвав вражеское кольцо, постараемся перейти линию фронта. И на западе действуют героические партизаны — такие, как вы. Те, кто в Таволжанке присоединятся к вам… — Авандеев помолчал. — Товарищи! Вести с фронта радуют нас. Но есть одна печальная новость («Вот оно!» — встрепенулся Осокин)… Я эту горестную весть узнал только утром. В Москве враги революции совершили нападение на товарища Ленина. Враг целился ему в сердце. В сердце революции выстрелил враг. Нанес две раны… К нашему счастью, пули врага миновали сердце вождя. Одна попала в левую руку, ближе к плечу, вторая пробила шею.

Люди встревоженно загудели… Помедлив минуту, Авандеев продолжал:

— Положение было и остается серьезным. Но самая большая опасность миновала, товарищ Ленин стал выздоравливать…

Люди, охваченные тяжелым горем, перевели дыхание:

— Выздоравливает!

Шатра Микки недавно впервые услыхал имя Ленина и тогда, как умел, рассказал о нем молодежи на улахе. Он понял, есть партия, которая стремится освободить трудовой народ от векового гнета. Эта партия уже давно ведет борьбу за всенародное счастье. И есть человек, который руководит этой партией, его называют вождем, Лениным. Он — отец всего народа. В прежние времена лишь богачи считались людьми. Теперь человека ценят не по богатству. Вот и его, Шатра Микки, ценят… Он как будто заново родился, не испугался злобных карателей. Каждый богач — враг трудового человека. Буржуями, помещиками, кулаками называют бездельников, живущих за счет народа. А теперь еще их стали называть паразитами, контрой. Эта контра подняла руку на Ленина!..

— Подлое дело врагов революции всколыхнуло весь трудовой народ, — все так же громко звучал голос Авандеева, — подняло всех на борьбу за окончательную победу революции. «За одну твою рану взяли Симбирск, — за вторую возьмем Самару», — послал телеграмму Ленину товарищ Гай. И действительно, так будет! Лакеи капиталистов и помещиков — эсеры и меньшевики, распространяли в народе о нас ложь, старались показать наше дело подлым. А теперь выяснилось подлое нутро их самих. Большевики никогда не действовали способом тайных убийств, обман — не наш метод. Отнимая у буржуев народное добро, мы не трогали их самих. Враги трудового народа первыми встали на путь террора. До сих пор мы были слишком мягкими, допускали немало ошибок. Из-за этого тысячами гибли герои революции. Довольно! Следует подавлять в себе жалость к врагам. Пусть не будет больше пощады людям, потерявшим человеческий облик! Против белого террора да будет красный! Ваш ревком работал хорошо. Однако теперь он, перед походом, растерялся, не зная, как поступить со взятыми в плен карателями. По моему мнению, всех их следует расстрелять. Что вы скажете по этому поводу?

— Правильно! — крикнул Шатра Микки.

Крикнул вроде один, но отозвалось громкое эхо. Вместе с Микки гневно кричали и другие. Микки поднял склоненную было голову — вокруг собралось больше сотни людей. И еще подбегали. Печальная весть разбудила спящих.

Авандеев не хотел сзывать всех, партизаны собрались сами.

— Правильно! — гремели партизаны.

— Врагов надо уничтожать!

— Смерть гадам!

— Горячий привет товарищу Ленину!

— Пусть всегда будет здоровым, пусть живет долгие годы товарищ Ленин!

Неожиданно для ревкома в таборе возник митинг — вместе горестный и торжественный, гневный и светлый. О том, как поступить с заложниками, Осокин хотел спросить у народа, а получилось так, что об этом спросил Авандеев.

— Ленин родился в Симбирске, на Волге, учился в Казани, начал революционную деятельность в Самаре. Отсюда взмыл в небо волжский орел… Ленин для всех трудящихся мира — самый близкий человек. Для нас, волжан, он кажется еще более близким. Уважаемый читатель! Если ты уже старый человек, то хорошо помнишь те горестные дни. Если ты еще молод, то ты читал об этом, знаешь от ветеранов революции.

Для партии, для трудового народа две недели болезни Владимира Ильича после ранения казались невыносимо долгими. И сейчас при одном воспоминании о тех днях холод сковывает душу. Мучительным было то время.

Болел Ленин.

Болело сердце Ленина.

Болело сердце партии.

Болело сердце народа…

За свое счастье, за свободную жизнь трудовой народ веками вел кровопролитную борьбу. Для «нашего последнего и решительного боя», как сказано в песне, нужен вождь, человек, способный понять лучше других вековые чаяния человечества и своим гениальным умом угадать путь новой жизни. И указать его. Это — Ленин.

В голове каждого из ближайших верных соратников Ленина, закаленных в огне революции, клокотали такие мысли. Даже эти люди со стальными сердцами плакали. Они — негодовали. Вместе с ними негодовал и горевал весь пролетариат, весь трудовой народ.

И вождь народов мира, на наше счастье, выздоровел. Оправившись после ранений, он еще в течение нескольких лет отдавал всю свою энергию, все свои силы борьбе за счастье людей труда, за будущее всего человечества.

…После того как Авандеев взбудоражил людей горестной для всех вестью, он тут же поспешил и успокоить их, заверив, что Ленин выздоравливает. Осокин же чувствовал: опасность еще не миновала. Взволнованные, разгневанные партизаны еще дружнее объединились вокруг ревкома.

В ту ночь сердца пятисот человек в лесу болели единой болью, бились одной надеждой. Народ, разговаривающий на разных языках, думал на одном и с единым чувством, еще крепче, чем когда-либо, сплотился вокруг партии, вокруг Ленина.

Партизаны, проснувшиеся без побудки, больше спать не ложились.

Авандеев отдал приказ немедленно готовиться к походу…

Не весь табор тронулся с места. Раненые идти не могли. Ухаживать за ними оставили Ятросова и Олю, а охранять — отряд, который еще недавно возглавлял Румаш.

Киргури попросил разрешения вместе со всеми двинуться в поход — это нашли разумным.

В лесу Авандеевым был создан новый ревком, из трех человек. Это были — Семен, Малинин и Шатра Микки; им приказано было скрываться и работать в лесу до тех пор, пока эти края не будут окончательно очищены от белых.

Оля рвалась вместе с отрядом, — может быть, где-то там ей и встретится Румаш!

— Откуда знать, может, здесь ты скорее увидишься с любимым, — сказала ей Анук.

И Семен надеялся быть вместе с Нюрой, по Авандеев счел необходимым, чтобы он оставался здесь.

Анук — дочь Ятросова — нужна всюду. Было бы спокойнее в лесу, но она рвалась в бой. Авандеев посмотрел на Мишши, потом на Анук:

— Ладно, будешь в Красной Армии первой из чувашских женщин, проложишь дорогу другим.

…Кулаков из Ягали, взятых в плен, по приказу ревкома выпустили на свободу, отведя их подальше от Самлейского леса.

Пока преступления их против Советской власти не были столь велики… Каратели жизнью расплатились за свои преступления против народа.

 

13

Чуваши из отряда, державшего путь к Чапаеву, говорили: «Идем к Чапаю». Может, с того времени прославленного народного героя и стали так звать «Чапай»? Кто знает!

Отряду путь к Чапаю оказался неблизкий — шли, как и говорил Авандеев, кружной дорогой, возникали непредвиденные препоны.

Оставшиеся в таборе добрались до Чапая быстрее — Шатра Микки повел людей по пути сказки. По правде говоря, имя «Чапай» раньше других назвал именно он. О Чапаеве Шатра Микки слышал давно, да и неудивительно — о делах народного героя говорили повсюду…

Шатра Микки давно бы сложил сказку о прославленном, но никогда не виденном им командире. По мало он о нем знал…

Шатра Микки робко попросил Авандеева побольше рассказать ему о Чапае.

Авандеев, как ни был занят, понял, что это не любопытство, а интерес от души, выбрал время поговорить с Шатра Микки. И вскоре оставшиеся в таборе слушали о Чапае-батыре от сельского сказочника. Не было в этом рассказе большой точности, не все знал и Шатра Микки, а собравшимся вокруг него сказал:

— Это не совсем сказка и не совсем быль. Не будет в ней ни конца, ни начала… Начало отыщут потом, — а конец — узнаем, поживем и узнаем…

…Чапаю, еще молодым, довелось побывать в краю казар. Родился он от бедных людей, много ходил за плугом… И был он очень силен — в тяжелом труде закалялся, отдыхая — пел и плясал. В школу не ходил, читать и писать не умел. Очень смышленый, что видел, запоминал. А то, что запомнил, старался еще и понять…

Ямские дороги и тракты, по которым ездил, речушки и реки, в которых купался Чапай, все запомнил. Знал, по какой дороге куда можно проехать, где через какую реку переправиться. Присмотрелся он к есаулам-атаманам, понял, какие они хитрые и жестокие. Чапай в солдатах выучился грамоте, мог прочитать небольшую книжонку, письмо написать. Прославился храбростью еще в царской армии, домой возвратился унтер-ахвицером. Началась ерманская война, Чапай на войне трижды был ранен… Получил за геройство четыре креста. Когда народ восстал и сверг кровавого царя Мигулая, Чапай лечился в саратовском госпитале. Весть о свободе дошла и до его слуха, звала Чапая в Заволжье — в родные края. Не успели затянуться раны, Чапай, не заезжая к родным в Балаково, помчался прямо в уездный город. Явился в штаб большевиков и сказал:

— Я не поехал домой, как другие солдаты, не свернул с дороги. Мечтаю отстаивать счастье народа, примите меня в вашу партию, верьте мне, возьмусь за самое трудное дело. Я много крови потерял на войне, хочу проливать теперь кровь за свободу.

Большевики поручили Чапаю собрать Красную гвардию, создать сильный отряд и стать во главе командиром. Собрал Чапай вокруг себя тучи солдат, сынов крестьян, бедняков и батраков в могучий отряд. В Николаевске победила Советская власть, большевики назначили Чапая уездным военным комиссаром — охранять революцию от врагов. Всю зиму Чапай со своим отрядом подавлял кулацкие восстания в уезде, уничтожал контру, побеждал ученых ахвицеров. К началу лета с востока, с казарской земли появился грозный враг. Белые казары вступили в родной уезд Чапая…

— Еще давече хотел спросить: кто, ты сказал? О таких врагах — казарах до сей поры не слыхивал, — перебил сказочника Палли.

— Что не слышал — услышишь, что не видел — увидишь. Так Чапай называет уральских казаков. Тех, которые против Советской власти, — пояснил сказочник. — Чапай во главе отряда выступает против белых казар, — продолжал он рассказ. — Не сдается никаким есаулам-атаманам, ахвицерам-енералам. И прогнал врага Чапай-батыр за Урал-реку. И гремит слава Чапая-батыра далекодалеко, по селам и степям, через реки и леса, донесясь до нашего слуха. А тут нагрянули белочехи, поднялись повторно казары. Но наш Чапай не сидел зеваючи, поясок распускаючи. Созывает вместе всех партизан из уезда: «Мы ходили в походы, сражались отрядом. Теперь же сплотимся теснее, станем Красной Армией, соберем новые силы под ее знаменами». И красные герои с криками «ура!» избирают Чапая-батыра командиром. Против войска белых казар Советская власть выставляет свои полки — Четвертую армию, велит Чапай-батыру подчиняться ее командиру. В штабе Красной Армии немало прежних ахвицеров-енералов. И конечно, среди них есть нетвердые люди. И командующий Четвертой армией — бывший енерал — по мундиру был красным, в душе — белым. Чапай-батыр не уважал этого енерала, но и ссориться с ним нельзя было. Советская власть енералу доверила командовать армией… Чапай-батыр повел людей вперед, потеснил казаров, сильно их потрепал… Подлый енерал невзлюбил Чапая. «Пусть уходит мужицкий енерал и пусть там погибнет, я не стану ему помогать». А сам притворился больным, отвернулся от дела. Его люди топтались на месте. И не только бригада Чапая, вся Четвертая армия попала между белочехами и казарами. Енерал тот не то чтобы Чапая спасти, а и сам был бессилен спастись. Чапай-батыр перестал подчиняться енералу и сам стал командовать Четвертой армией, от гибели армию спас, прорвал вражье кольцо и вывел полки на свободу. Енерал пытался очернить Чапая, вся армия была на стороне народного героя и не дала его оклеветать. Чапай-батыр стал еще пуще ненавидеть ахвицеров-енералов, что засели в штабах. Они же, услышав имя Чапая, прямо болеть начинали — чихать, и сморкаться, и кашлять.

О славных делах Чапаева Микки сказывал, нетвердо зная суть дела.

Василий Иванович Чапаев в это время, выйдя в третий поход против уральских казаков, наводил страх на «казар», не сдавался даже во много раз превосходящим силам врага. Он не только сдерживал врага, но теснил и гнал… Потом сам вновь сталкивался с опасностью. Он назначен командиром дивизии: большое дело возложила на него революция!..

Командование Красной Армии приказало Четвертой армии захватить Самару. Одновременно Первая армия, продвигаясь по правому берегу Волги, должна была атаковать Сызрань. Разгромив Сызранский плацдарм и форсируя Волгу, все армии Восточного фронта Красной Армии должны были соединиться.

Чапаев выбил противника из Николаевска. Временно приняв командование Первой дивизией, разгромил врага, напавшего от Самары на Балаково. Четвертая армия, прорвав фронт между Самарой и Сызранью и выйдя на железнодорожный путь, начала движение на Самару и с юга и с запада. Однако нельзя было оставлять без внимания Уральский фронт.

Против уральских казаков решили выставить только что созданную Николаевскую дивизию, еще не обстрелянную. Командиром новой дивизии назначили Чапаева. И Чапаев, поневоле оставив свои закаленные в сражениях полки, принял не побывавшую еще в огне дивизию, повел ее против хитрого и сильного противника. II как бы трудно ни приходилось, сколько бы раз ни случалось попадать во вражеское кольцо и выходить с большой потерей крови, пути назад не было. Сегодня наконец-то удалось перевести дыхание. Ночью Чапаев, прорвав окружение белых, вышел из-под непосредственной опасности, вырвался вперед. Однако противники не теряли друг друга из глаз. Белые оставались совсем рядом — в хуторе Чилижном. Постреливает враг, не дает передышки чапаевцам, а пойти в атаку с ходу не решается. И у Чапаева не хватает сил, чтобы прогнать врага.

…Сам Чапаев час-другой подремал в штабе. Проснулся к рассвету, заглянул в соседнюю комнату. Товарищи спали. Только начальник штаба, видимо, проверял посты — отлучился. Откуда-то вроде послышался шумок. Несколько мгновений Чапаев вслушивался. Опасности, должно быть, нет, скорее всего, подоспели отставшие.

…Деревни, станицы, реки… Много их попадалось по пути… Выбиваешь врага из села, поневоле и название, и все, что вокруг, откладывается в памяти. Переходишь реку — по мосту, вплавь или вброд, — и эту реку никогда не забудешь. А в некоторых городках бывать приходилось по несколько раз — то враг отступит под напором, то вновь, набрав силы, захватит. Реку форсируешь — то назад приходится подаваться, то — снова бросок вперед! Конца сражениям не видно.

У врага — вокруг свои, он не в походе, как мы, а дома, бросает в бой все новые и новые силы.

Со стороны Самары подмоги ждать не приходится. Самые надежные полки, командиров пришлось оставить там. Л новая дивизия, одна дивизия — не армия, должна удерживать весь Уральский фронт. Отступать нельзя. Отступить — может оголиться весь Восточный фронт. В нас верит Ленин. Нет! Чапаев не отступает!

Эх, маловато героев-командиров! Товарищи, отважные и храбрые командиры, одни погибли в боях, другие сражаются под Самарой… Пусть будут новые полки, командиры найдутся, Чапаев научит их воевать. Он сам разве учился? Нет. Кутяков не то чтоб учиться, войны настоящей не видел. Батрацкую школу прошел… А вот ведь прекрасно воюет…

— Василий Иванович, хорошая весть! — прервал раздумья Чапаева начальник штаба. — Прибыло пополнение. Партизаны. Около тысячи человек. Все вооружены. Сильный отряд. И командир есть, и комиссар.

— Кто они, откуда? — обрадованно спросил Чапаев.

— Как вам сказать? Крестьяне. Называют себя партизанами. Русские, чуваши, мордвины, татары. Вышли из соседнего уезда и шли — искали тебя. Уездный ревком по указанию товарища Куйбышева направил их сюда. Вначале в отряде насчитывалось пятьсот, другие прибились дорогой. Несколько сот верховых…

— Будет новый батальон и новый эскадрон, — задумчиво произнес Чапаев, — А позже преобразуем в отдельный полк. Командир, говоришь, есть? Не из офицеров? — обеспокоился он.

— Прапорщик. Учился вместе с мичманом Павловым, громившим Дутова.

— Если прибыли с командиром, оружием, меня пусть встречают в строю, — приказал Чапаев, — Я сам пого-,ворю с ними, — накинул черную лохматую бурку, посмотрел в окно. Надел папаху с красным верхом, покрутил усы…

Начальник штаба знал командира. Партизанам он приказал выстроиться возле церкви.

— Конных в конном строю, пеших — в пешем!

Помощнику дал команду — поставить перед строем пулеметную тачанку.

Осокин остался в строю, Федотову приказал выйти вперед одному.

— Чапая увидим! Чапай придет! — шумели партизаны.

На крыльце появилось четверо, направились к строю. Партизаны притихли. Гадать — кто Чапай, не пришлось: передний, ступающий легко и свободно, конечно, Чапай!

На сабле играет утреннее солнце, верх шапки краснеет огнем.

Федотов звонко подал команду:

— Смирно! Равнение на середину!

Чапаев, как птица, взлетел на тачанку. Полюбовался, как красиво стоит в строю новое пополнение, громко выкрикнул:

— Здорово, молодцы!

Партизаны еще не умели ответить на одном дыхании.

Осокин вышел перед строем и громко провозгласил:

— Славному героическому начдиву Чапаеву — ура-а!

Могучий, слившийся воедино крик взлетел к нему, разнесся по сторонам.

— Довольно! — засмеялся Чапаев. — Как бы врага не испугать! Спасибо, дорогие товарищи! — окинул быстрым взглядом строй, улыбнулся в усы.

— Трудно будет — не скрою, а потому трусы, паникеры нам не с руки… — заговорил он, не скрывая сложности и опасности походной жизни.

Партизаны слушали, в воздухе повисла никем не прерываемая тишина…

— Где вы теперь, знаете?! — загремел голос Чапаева. — В героической Николаевской дивизии! У нас здесь все — герои, трусов и предателей — нет. И не будет!.. Скоро разгромим врага и вернемся по домам, тогда отдохнем. Все!.. Не побоимся казар? Ладно. Сейчас же начнем проверку. Недалеко, в хуторе Чилижном, засел неприятель и дразнит нас, постреливает. Выбить его из хутора! В атаку поведу я… Мне сказали, что среди вас разные народы: русские, чуваши, мордовцы, татары. Интернационал!

Новый батальон и новый эскадрон повел сам Чапаев. Для чувашей название хутора казалось смешным, и они шутили:

— Идем чилигу рубить!

Первое испытание новые чапаевцы выдержали. Они не уступали «старым» ни в отваге, ни в храбрости: выбили врага из хутора. Особенно отличился Вист. — Ягур.

Иные погибли, были и раненые. Вражья пуля достигла Спирьку. Филька разыскал друга среди раненых. Спирька был в сознании, с трудом улыбнулся…

— Вот и Чапая увидели. Вместе сражались. Эх, Илюши с Румашем нет. Очень хочется увидеть Румаша, — он умолк навсегда.

Филька опустился перед ним на колени, плакал долго и горько.

 

14

Румаш был далеко — у Кутякова. Он давно раздобыл винтовку, приписался к одной из рот и стал рядовым. Шли бои за Самарой, на левом берегу Волги, а мост через великую реку и Сызрань — еще в руках врагов.

Румашу приходилось на коне скакать, и из ружья стрелять, и в беду попадать. А вот в таком сражении он участвовал впервые. Ежедневно — бои, день и ночь — ожесточенные схватки с врагом.

Румаш понимает так: коли будет разрушено последнее гнездо учредиловки, а ее войска разгромлены, белочехам — тоже конец. Потому именно бои под Самарой проходили так напряженно.

Белые и близко не подпускали красных к мосту через Волгу. Четыре месяца для охраны этого моста от белочехов ревком выделял лишь сотню людей — притом не военных. Белые нагнали тысячу человек. Здесь — орудия, пулеметы, бронепоезд…

Сызрань окружена колючей проволокой, как и окрестные селения. Жители деревень впервые видели такие «околицы». Сызрань — последний оплот белочехов и самарского Комвуча. Если крепость не выдержит натиска красных, то ворота Самары распахнутся настежь…

Командует Первой армией товарищ Тухачевский. Он готовится к взятию Сызрани, все проверяет сам, живет в палатке.

Товарищ Гай после взятия Симбирска спешно перебросил свою дивизию к Сызрани. Симбирская дивизия и в окрестностях Сызрани не отставала от других, хотя много дней люди не знали отдыха. Недаром Симбирскую дивизию называли «железной».

Враг под Сызранью был сильнее красных — и оружия больше и командиры — лучше обучены. Но в восемнадцатом году положение почти всюду было таким же. А врага надо было победить!..

Чапаев храбро сражался под Самарой и остановил войска Дутова в районе Уральска.

Гай нашел силы для взятия Симбирска и для упорных сражений за Самару. Врага, превосходившего силами, Красная Армия все же разгромила, разбила, победила. Как же так? Если победила, разве она сама не была сильнее врага? Верно. Только не численностью и не вооружением — революционным духом Красная Армия, армия рабочих и бедных крестьян, сражавшаяся за правое дело, была сильнее своего противника. А где силен дух, там и дело спорится.

В то время, когда Первая армия выбила врагов из Сызрани, полки Четвертой армии громили врага под Самарой.

Кутяков — ближайший сподвижник Чапаева — командовал полком имени Степана Разина в другой дивизии. Скоро он станет командиром бригады у Чапаева, но пока он не знает этого…

Румаш полюбил командира полка. Совсем молодой, немного постарше Румаша, немного повыше ростом…

Кутяков — пример для каждого молодого красноармейца. И Румаш мечтал: «Эх, стать бы похожим на Кутякова!»

В жестоких боях убывала и численность красных, из ближних трех деревень Румаш привел в полк пополнение — триста человек.

А дело было так. Три деревни вблизи Самары носили названия: одна — Русские Липяги, вторая — Чувашские Липяги, третья — Мордовские Липяги. Румаш решил найти коня и снова стать кавалеристом. И вот, будучи в разведке, завернул в деревню Чувашские Липяги, встретил двух мальчишек. Они бродили по изрытым боями местам, искали стреляные гильзы. Почему-то кликали друг друга по фамилиям. Один оказался Савдеров. «Уж не отсюда ли переехали в наши края ягальцы, — подумал Румаш, — ведь Шур-Прагань тоже Савдеров». Ребята, не остерегаясь «русского», между собой говорили по-чувашски. Румаш прислушался: о старших братьях разговаривают…

— Я тоже Савдеров, — сказал по-чувашски Румаш, — может, мы родственники.

Познакомились, поговорили. Румаш залег в снарядной воронке. Мальчики убежали.

В темноте Румаша разыскали два молодых чуваша. Один Алеша — старший брат Савдерова. Алеша не знал, что где-то есть село Ягаль, поэтому сомневался насчет родства…

Румаш вновь услышал чувашскую речь — неподалеку — в другой воронке от снаряда два солдата бранили белых и славили красных. Румаш перебрался к ним, открыто рассказал, кто он и по какому делу пришел.

Оказалось: что солдаты уже давно решили перейти на сторону красных. И Румаш от них узнал, что много крестьянских парней, мобилизованных из трех селений в белую армию, при приближении фронта к этим деревням разбежались и попрятались. Их скрывалось немало, около трехсот человек.

Румаш даже забыл о коне, не пошел в деревню. Солдаты знали, что в Каменный Брод можно пробраться окольными путями, но не были уверены, примут ли их красные. Румаш осторожно созвал большую группу и привел с собой.

Остальные попозже пришли со старшим Савдеровым.

Кутякова не удивило то, что к нему перебежало триста добровольцев, удивил его храбрый маленький солдат. Удаль Румаша он отметил еще и прежде. Теперь он подумывал о том, чтобы назначить его командиром.

Узнав, как мечтает Румаш о коне, Кутяков подарил ему свою пристяжную.

— Ты не горюй, что конь маленький: до двадцати пяти километров в час скачет, — похвалил командир свою лошадку.

Утром полк Кутякова вместе со всей бригадой наступал на станцию Липяги. Новые красноармейцы, вышедшие из трех Липягов, дрались, как львы, за освобождение родных сел от противника.

Сражение вблизи Липягов было последним боем под Самарой. Белые — и бежавшие из-под Сызрани, и разгромленные здесь — спешили спастись, переправившись через реку по железному и понтонному мостам. Однако и река, и городские здания уже не были им защитой — противник в тот же день был выбит из города.

Отступая, враг взорвал оба моста: через Волгу и через реку Самару.

Румаш, увидев упавшие в воду пролеты моста, готов был заплакать: именно этот мост охранял его отец… Сложил он здесь голову или жив? Бежал из города или скрывался в нем? Кто знает. Скорее бы переправиться через реку. Может, найдутся знающие Захара люди.

Командир, видимо предположив, что есть еще понтонный мост, повел полк влево.

На правом берегу реки Самары видны были группы людей: машут руками, что-то кричат. Ясно слышны только возгласы «ура!».

«Рабочие», — решил Румаш.

Не стерпел, повернул лошадь прямо к реке. Она, спустившись с берега в воду, бойко поплыла по реке.

Вслед за Румашем плюхнулось в воду еще десяток всадников. Остальных задержал командир.

Люди на берегу первого всадника встретили криками «ура!».

Они стащили Румаша с коня, несколько рук подбрасывало кверху. Принялись подкидывать и остальных: переправились через реку пока немногие.

На том берегу реки столпилось множество воинов Красной Армии. Уставший от войны, стосковавшийся по свободе народ не остался только наблюдателем. Вскоре на волнах заплясали лодки: пять, десять… сотня. Подавал короткие гудки небольшой, но шустрый катер. Красноармейцев на этом берегу прибывало…

Рабочие заводов налаживали понтонный мост для артиллерии и всадников.

Румаш размышлял: «О чем думали враги, взрывая железный мост? Наверно, считали, что Красная Армия не сумеет переправиться через реку Самару, а если и переправится — не догонит отступающего противника. Нет, и переправится, и догонит, и заставит держать ответ за все подлые злодеяния. Герои Красной Армии и без мостов не раз форсировали реки. Для переправы через самые могучие потоки у нас всегда есть надежный мост. И никакая сила не сможет его разрушить. Между рабочими и крестьянами, между армией и народом, между разными народами-братьями Великий Октябрь возвел могучий мост — без свай и опор. Его никогда никому не разрушить».

В Самару вступила Красная Армия.

Вскоре прибыл в город и Реввоенсовет Четвертой армии.

У Реввоенсовета и ревкома не было времени задерживаться. Надо закреплять победу, преследовать врага; как можно скорее восстановить власть Советов.

Румаш три дня ходил по разукрашенным красными флагами улицам города, отыскивая отца. Сведения были неутешительными: возможно, погиб восьмого июня или, если спасся от смерти, попал в тюрьму. Там расправлялись без суда и следствия. Все тюрьмы учредиловки были переполнены: перед отступлением белые отправили несколько эшелонов с заключенными в Сибирь…

И в клубе коммунистов не нашлось человека, знавшего о судьбе Захара Тайманова. Румаш спрашивал там каждого.

Высокий, красивый русский детина удивил Румаша: даже горестные вести сообщал спокойно, почти весело.

— Я старшего брата давно ищу, — отозвался он на вопрос Румаша об отце. — Ничего об Алексее не могу узнать. Не то расстреляли, не то «поездом смерти» отправили в Сибирь.

И фамилия этого русского человека, такого спокойного, когда впору было плакать, оказалась Самарин. Узнал, что Румаш — сын Захара Тайманова, вдруг заговорил по-чувашски, без единой запинки, без ошибки.

Их совместные поиски тоже ни к чему не привели.

Никаких следов Захара Тайманова и Алексея Самарина обнаружить не удалось.

Младший Самарин попытался разузнать и о Воробьеве.

— Он оставался в городе, в подполье. Белые упрятали его в тюрьму, — сказал один из рабочих.

Андрей Самарин и Роман Тайманов, дойдя до Самары разными путями, ушли из города одной дорогой.

Комбриг Иван Кутяков, годами чуть старше Румаша и чуть моложе Самарина, крестьянский сын, батрак, красный генерал повел их дальше.

 

15

В Чулзирме до самой осени боялись нового налета карателей. Однако враг, потерпевший поражение в селе Мокша, не мог набрать сил для новых набегов. Малый ревком, оставшийся с отрядом в лесу, стоял, готовый защищать селения, проштрафившиеся перед белыми. После расстрела Назара в городе, как видно, не осталось людей, знающих о летних событиях в Каменке. Уездные власти Комвуча больше целились на южные и западные районы, для устрашения остальных уже не хватало сил.

Чулзирминцы благополучно дождались осенних дней.

На здешние места осенняя погода нагрянула без бабьего лета. Ненастье затянулось. По приметам стариков, если снег выпал до покрова, то зима ляжет поздняя, запоздает. Землю рано посыпал снежок, но и быстро растаял: потом больше месяца то снег, то ледяная крупа перемежались. Земля раскисла. На дорогах — грязи по колено, телеги увязали по ступицы.

К казанскому празднику бесконечные обозы белочехов потянулись по мосту через Ольховку.

Ребятишек не смущала грязь по колено, они выбежали за село. Да и как усидишь дома: ведь шли настоящие чехи, везли настоящие пулеметы, всамделишные пушки…

Бедные кони, меся грязь, еле тащили груз в гору.

Часть отступающих лежала на телегах, другие сидели согнувшись, поджав ноги. Дрожали от холода, но не было таких, чтобы шли пешком. Боялись запачкаться или потерять место на телеге…

Обоз убегающего врага и на следующий день медленно полз по дороге, словно израненная змея.

У развилки на конце села собрались теперь не только дети, но и взрослые. На третий день обоз этот, не сворачивая, заехал в Чулзирму. На передней подводе восседал сельский староста.

Фальшин удивил односельчан смирным видом, вежливым обхождением, а старосту удивило то, что односельчане выглядели вполне мирными, даже в лошадях не отказывали.

Фальшин присмирел с горя, а чулзирминцы радовались уходу врагов. «Пусть бежат, куда угодно проводим, лишь бы назад не вернулись».

Кирилэ вместо себя в извоз отправил племянника Тараса. Этот готов был и похвалиться, что по-русски говорит чисто, однако понял: порой лучше об этом помолчать.

На подводу Тараса сели два солдата. Как только выехали из села, сразу заговорили меж собой.

— Хорошо! На телеге вдвоем едем — без третьего лишнего. Давно я хотел поговорить с тобой по душам, — начал один.

Тот ткнул в бок товарища локтем:

— Даже такой третий может оказаться лишним, — сказал и заговорил с молоденьким кучером.

Тарас смекнул: притворясь, что не понимает, залопотал что-то по-чувашски.

Солдат успокоился:

— К нашему счастью, этот мужичок по-русски ни бельмеса.

Седоки разговаривали всю дорогу. Один, начавший первым, оказался офицером. Однако это скрывал. Тарас хорошо понял беседу, узнал много разных новостей.

У белочехов пыл выдохся! Вскоре должна прибыть Красная Армия. Войска Комвуча распадаются. Офицер и сам бы сбежал к красным, да боится недружелюбного приема.

Он сокрушался, что добровольно пошел в белую армию:

— Сразу же нужно было перейти на сторону красных! На первых порах они были обходительнее, офицеров-перебежчиков принимали охотно. Теперь, после покушения на Ленина, стали более жестокими, объявили красный террор. Заложников расстреливают без суда…

Солдат рассмеялся и, слегка издеваясь над товарищем, развел руками:

— Ах, какие негодяи! Нас, смиренных, как христосики, смеют расстреливать… Мы в одной только Самаре без всякого суда отправили на тот свет тысячи и тысячи коммунистов и рабочих, несколько тысяч в «поездах смерти» отправили в Сибирь. Мало того, еще пытались застрелить их вождя. За это нам надо было сказать спасибо. А они — объявили красный террор…

Тарас не понял значения слова «красный террор», а в остальном разобрался. Солдат, оказалось, сын богача. Он тоже добровольно вызвался воевать против красных. Теперь и ему надоело.

— Не то чтобы самому бежать, а и отца придется захватить, — вслух раздумывал он, — Такова уж наша судьбина. Старому не верим, нового боимся. Мы обречены на безвременную, бестолковую гибель. Сами виноваты.

— Тебя я не понуждаю, — сказал офицер. — По сам я все равно убегу. Я всего лишь сын бедного аптекаря. Пристрелят — пускай так и будет! А с этими оставаться — придется умирать за дело, к которому не лежит душа. Армия, сражающаяся без веры в свою правоту, никогда не победит…

На обратном пути из Таллы, подъезжая к соседней деревне, Тарас несколько раз останавливал коня и отстал.

На краю деревни он напоил коня, решил покормить.

Встревоженно посматривал вдоль улицы, будто кого-то поджидая.

Когда ехали в Таллы, на этом месте, среди толпы, Тарас заметил рыжебородого мужчину. До войны его отец носил точно такую же бороду.

Тарас чуть не крикнул:

— Атте!

Вовремя вспомнил, что отец большевик, и промолчал.

А человек, напомнивший Тарасу отца, пошел в сторону — по боковому проулку.

«Нет, ошибся. Чего он будет жить по соседству?!»

В Чулзирме отставшего возницу встретил чем-то обрадованный Замана-Тимрук.

— Замана! — закричал он, скаля зубы. — Ерой! Кого видел в соседней деревне? Ахтем-Магар говорит, что встретил Святого Захара. Вот если белочехи опознают твоего отца, тогда-то он уж и вовсе станет святым. Боже упаси!

Руки Тимрука всегда в движении, пальцы постоянно что-нибудь щупали. Он и сейчас подергал полог на телеге. Под пологом, в сене, зашуршала бумага: Тарас туда засунул забытую белыми газету.

— Тебе газета не нужна. Дай мне! — попросил Тимрук. — Я вначале внимательно прочитаю, потом пущу на цигарки.

Тарас обеспокоился:

— Я тоже видел мужика, похожего на отца. Я рассмотрел: это не атте — хохол какой-то. Я сам слышал, как он по-хохлатски говорил, ей-богу, — поспешил он соврать.

Тимрук, не вслушиваясь в слова мальчика, продолжал молоть свое:

— Я тебе за газету две керенки дам. Керенский сам сбежал, а деньги остались. На что нужны мне его бумажки! За сорок рублей русский Смоляков тебе конфету даст.

Тимрук и вправду вынул из кармана две керенки, отдал Тарасу. Сам уткнулся в газету:

— «В борьбе обретешь ты право свое!» — прочитал он вслух. — Замана! Обретешь с вами, того и жди! — закричал он, отводя глаза от бумаги. — Последняя газета эсеров! Всякие разные чехи-мехи, эсеры-комвучи теперь кончились. Накрылись. Петь хочется, плясать хочется…

Тимрука понемногу обступали люди.

Тарас тронул коня.

Это был последний обоз, какой видели чулзирминцы. Белые за собой разрушили мост через Ольховку. Не только читающий газеты Тимрук, по и другие тогда ясно увидели: возвращаться обратно они не думают, а хотят любым способом задержать продвижение Красной Армии.

Не было случая, чтобы чулзирминцы чинили мост осенью… Зачем он нужен? Скоро зима возведет мосты без свай. Нет, сельчане, с нетерпением ждавшие прихода Красной Армии, на этот раз без споров сами принялись за мост.

Красная Армия не прошла по новому мосту: белых гнали по другим дорогам.

…Недели через две-три в селе избрали новый Совет.

Собрание опять проходило в Заречье. Однако в селе теперь не было фронтовиков, приходивших на улахи. Ни один из них не вернулся из лесу. Для проведения выборов из Кузьминовского ревкома прибыл незнакомый — товарищ Хайкин: молодой красавец с черными волосами.

В день приезда лицо Хайкина было чисто выбритым. К началу собрания облик его затуманился. Борода пробилась, как трава весною, не только возле губ и на подбородке, а почти но всему лицу — от виска до виска и на щеках. Лишь лоб да большой горбатый нос не покрылись порослью.

Одни смотрели на оратора, похожего на цыгана, с опаской, а другие еле удерживались от смеха.

Уж не хочет ли этот оратор нарочно повеселить людей! Когда говорит — губы складываются наподобие буквы «о», а слово «батрак» произносит не иначе как «ботхак».

Хайкин не ведал, кого надо предложить в Совет, за кого агитировать. Прибывший со стороны, никого он не знал. Время, которое бы пригодилось для знакомства с людьми, потерял на поиски бритвы. Успокаивал себя: избирать будем по классовому принципу. В докладе осветил положение на фронтах, говорил о том, что по всей губернии вновь восстанавливается Советская власть и что в Совет следует выбирать только бедняков.

Когда начали выкрикивать имена кандидатов, Хайкин их записывал карандашом и старался узнать подробности о каждом: если батрак — сколько лет был в работниках, хозяин двора — что есть у него в хозяйстве. Сколько у него лошадей, коров, овец, чем крыт дом, что в этом доме есть. Кто-то из Чулзирмы, то ли шутя, то ли всерьез, предложил кандидатуру Чахруна Мишши. Среди чувашей раздались смешки.

Приезжему этот кандидат очень приглянулся: лошади нет, коровы нет… Кроме кур — ничего! Маленькая глинобитная избушка крыта соломой. И солома прогнила, в дырах.

Перед голосованием Пашка Васьлей все же выкрикнул:

— Лодырь Осокин. Потому у него и нет ничего.

— Это кулацкая теория, ненужные разговоры. Нам как раз бедняков и следует выбирать, — возмутился, сверкая глазами, Хайкин.

Услышав слово «теория», Пашка Васьлей перепугался. Невесть что это означает!

— Если для вас подходит, — то и нам пойдет, — сказал он тогда, поджимая губы.

Не стали возражать и другие. И все же за пего голосовать не хотелось. Русские, услышав фамилию «Осокин» и зная Осокина, который сражается за Советы, подняли руки дружно. Тогда и чуваши вроде бы подняли.

Когда упомянули имя Мирского Тимука, возражающих не было. Что поделаешь — всю жизнь в работниках трудился — как есть «ботхак».

К этим выборам, можно сказать, никто не готовился. Однако такое утверждение было бы не совсем правильным. Кое-кто, оказывается, вел работу. Имя Чахруна Мишши назвал усевшийся среди русских Мирской Тимук…

У Хаяра Магара, Медведева и им подобных насчет богатых и бедных действительно своя теория: радеющий за хозяйство человек — богач, кто ленится работать, лентяй-лодырь — бедняк.

Павел Мурзабай тоже на Чахрунов смотрел примерно так, их за людей не считал. Неужели теперь его взгляд переменился? Почему он послал своего работника с наказом предложить в Совет Чахруна Мишши?

Более месяца где-то пропадал Павел Мурзабай. Когда вернулся, домашние его не узнали. Всегда спокойный, а теперь стал какой-то издерганный. Без всякого повода и причины ругал и жену и старшую дочь. Как-то забежавшую Уксинэ почему-то выгнал. Угахви, шипя и ворча, как прежде, попыталась вначале укротить нервного супруга, даже замахнулась.

Мурзабай закричал, как бешеный:

— Зарежу! — и схватился за нож.

Угахви притихла, осторожно ступала, чтобы не скрипнуть половицей.

О жизни, о самане теперь после потери сына Мурзабай рассуждал так:

«Во время Комвуча народ ощетинился! Даже в темных чувашских деревнях не хотели подчиняться этой власти. Чулзирма поднялась и взяла в руки оружие, в Ягали разыгралась своеобразная «война», в Самлее еще до ухода белых вновь избрали Совет. Народ не сам по себе волновался, нашлись руководители. Хитро они работают: Назара и ему подобных расстреляли, в то же время Васюка и Дятлова выпустили на волю. И нам придется хитрить. Мы не против Советской власти. Поможем избрать в Совет беднейших из бедных. Алабаш у себя дома, пусть так же небрежно выполняет и работу в Совете…»

Мурзабай вконец лишился душевного равновесия.

И тут-то он решил объединиться с сельскими куштанами. Поговорил со Смоляковым, повидался с Фальшиным.

Те были обрадованы, что Мурзабай теперь совсем заодно с ними, решили прислушиваться к его словам. Через кого действовать — они кумекали сами. У Мурзабая — Тимук, Смоляков обещал подпоить Заману-Тимрука.

Фальшин тоже решил разыскать нужных людей. Ни в чем не возражая и не противясь наивному горожанину, во всем внешне соглашаясь с ним, в то же время тайно от него приступили к выполнению своих замыслов. С помощью куштанов в Совет избрали только неимущих.

Сельчане плечами пожимали. Поразительное дело произошло на первом заседании сельского Совета. Кого председателем? Мирской Тимук предложил Чахруна. «Михаил Иваныч Осокин достоин быть председателем», — внушительно произнес он.

Русские выразили было протест. Как же так? Глава села никогда не бывал из чувашей! Их убедил Хайкин.

— Теперь всем людям, всем народам — равные права…

Таким образом, никогда — ни в поле, ни дома — не проливавший капли пота Осокин стал председателем сельского Совета.

Этому растрепе кто-то из его покровителей решил придать более деловой вид. Нашли ему выцветшую зеленую гимнастерку и брюки галифе. К галифе лапти не подходят, нужны сапоги. Это заявил сам Мишши, довольно быстро сообразивший — что к чему. Однако его шефы то ли сразу сапог не подыскали, то ли очень наряжать своего выдвиженца поостереглись: вместо сапог нашли башмаки из какой-то грубой кожи и обмотки. Возиться с обмотками, разумеется, такое же долгое занятие, как навертывать онучи. К тому же — на улице обмотки вдруг развязываются или просто сползают… Но что поделаешь, пока приходится терпеть. «Сапоги будут, подожди», — заверил председателя Мирской Тимук.

Чахрун прежде носил широкие штаны, и то, что он так долговяз, в глаза не бросалось, а теперь — в галифе, ботинках и обмотках — стал высоким всем на удивленье.

Облик его изменился. Лишь небритая борода да нечесаные волосы остались прежними. Меньше стал пить — больше не отекало лицо, на более худом лице вдруг виднее стали синие глаза.

Только теперь люди рассмотрели: Чахрун, оказывается, стройный, красивый. К тому же может и пошутить при случае. И еще удивил он сельчан: читать, писать умеет! Грамотным оказался. В Совете частенько видели его с газетой.

Прежде, хмельной, никого не слушал, болтал всякую чепуху. А теперь, когда с ним заговаривали, внимательно смотрел в лицо собеседнику.

Видя такую перемену, одни сельчане начали проникаться к Чахруну уважением, прислушивались к его мнению, некоторые даже стали вспоминать, что он — близкий родственник Салдака-Мишши, но все это оказалось преждевременным…

Вскоре Мирской Тимук, следуя указаниям Смолякова и Хаяр Магара, принялся его помаленьку подпаивать. Позднее выяснилось — ради чего. Однажды Чахрун созвал в Чулзирме собрание и оповестил, сколько кто должен сдать зерна по разверстке.

Вот когда и проявил себя Тимук:

— Кто тебя паучил вести себя так недостойно? Подкулачник ты, браток! И с бедняка — двадцать пудов, и с Пуян Танюша двадцать пудов…

Чахрун разинул рот, растерянно поморгал.

— Я не виноват, — проговорил он смущенно, — из Кузьминовки такие наметки прислали…

Тимук еще больше напугал своего незадачливого родственника:

— Ладно, — кивнул он головой, — завтра поеду в Кузьминовку — проверю.

После этого Чахрун назвал цифры по совету Мирского Тимука.

Мурзабай сам собраний не посещал. Но, услышав о проделке Чахруна Мишши и Тимука Мирского, не на шутку взволновался.

«Эти глупцы думают провести народ. Неосторожно это, неосторожно и бестолково. Зря, пожалуй, с ними связался. Глупы оба».

Вскоре в селе появился человек, умеющий восстанавливать мосты, разрушаемые врагом. После этого Чахрун и недели не проходил в председателях.

И Мурзабай отшатнулся от куштанов.

 

Часть вторая

 

1

О том, что какой-то новый человек прибыл в село, узнал и Мурзабай. И пригласил к себе в гости, разобраться — кто такой. Это был Захар.

Мурзабай встретил его радостно:

— Ай, боже мой! Ты нашелся! Будто воскрес из мертвых мой брат Тимуш! Ведь шесть лет не виделись. К тому же Ятросов говорил, что ты пропал в этой бойне и нет от тебя вестей.

Гость дружески пожал руку хозяина. Он знал: Мурзабай умел прятать свои мысли, но явно кривить душой и врать было не в его характере. Видимо, правда, рад.

И старые соседи, словно революция не развела их в разные лагеря, новели спокойную беседу.

Рыжебородый человек, которого в соседней деревне видели Ахтем-Магар и Тарас, был действительно Захар Тайманов. Нет, он не погиб ни у моста через Самару, пи в ночь на восьмое июня, когда в город нежданно-негаданно ворвались белочехи. Вместе с горсточкой рабочих, которую повел за собой товарищ комиссара земледелия Казанцев, Захару удалось выбраться из города. Они прошли сначала на север к Постниковой даче, свернули на восток, чтобы добраться до станции Смышляеве в расчете застать там наших подрывников. За версту до станции их настигла конная группа белых. Горстка красных спряталась в буераке. Там бы они все и остались, но к ним на дрезине подоспели со станции подрывники.

Группа Казанцева, вместе с подрывниками, благополучно добралась на дрезине до станции Кинель. Но они уже не застали там своих: части Красной Армии отступили в сторону Бузулука и Бугуруслапа.

Казанцев решил пробраться в село Черкасок, верстах в шестидесяти от Кинеля, к родственникам. Тайманов отправился с ним.

В Черкасске, таком же большом селе, как и Базарная Ивановка, они прожили больше месяца.

Безбородого Захара легко могли узнать в Бугурусланском уезде, поэтому он перестал бриться. О том, что эсер Казанцев теперь стоит за власть Советов, — никто в Черкасске не знал. И оба пока могли жить не скрываясь.

Захару раздобыли инструмент. Он — как шорник — ходил по домам, обзавестись мастерской не представилось возможности.

Казанцев и Тайманов подружились. Но вскоре враги разлучили их.

Однажды Захар в доме сельского купца чинил сбрую, а хозяин, известный эсер, дотошно выпытывал шорника о его приятеле.

«Чует, сатана! — думал Захар. — Выпытывает, шуйтан. Не доверяет Казанцеву. Может, узнали о нем что?..»

Захар тут же посоветовал товарищу скрыться.

Казанцев не соглашался: «Если спрячусь, то примут за большевика. Эсеров в губернском исполкоме и без меня много: от белых они не скрываются. Мое прошлое сейчас для меня — защита».

А ночью Казанцева арестовали. Захар сложил в сундучок инструменты и до рассвета покинул Черкасск. Куда направиться? В сторону Микушкина идти нельзя, там он в свое время был председателем ревкома. Тогда решил взять курс в сторону Державина…

В то время когда сын с лотком коробейника плелся на запад, его отец с сундучком шорника топал на восток. Одно время их разделяло не больше сорока верст… По встретиться им не привелось.

Захар знал: ни в Базарной Ивановке, ни в Чулзирме появляться ему нельзя. И все же его тянуло в родное село. С какой целью? Хоть отращивай бороду, хоть сбрей, — односельчане-земляки все равно сразу его узнают. Он верит: белых скоро победят, Советская власть возьмет верх. Потихоньку, помаленьку продвигался Захар ближе и ближе к Чулзирме. Остановится в каком-нибудь селе, поработает, подкормится, подзаработает деньжонок, сложит инструмент в ящик и пойдет дальше. Поживет в другой деревне — переберется в третью.

«С одной стороны, я сейчас — беглец, — с усмешкой думал о себе Захар. — С другой — свободная, как вольная птица, душа. Свободная душа! А что такое свобода? Я прежде стремился к привольной и сытой жизни. С этим ушел из родного села. Крестьянствовать бросил. Мучился — старался стать независимым. Одиночка, даже рабочий человек, — не может жить свободно, сразу же попадет в руки мироедов. Одиночество — это свобода для мещан. Много просвещали меня Авандеев и Воробьев. Свобода рабочего народа — в его единении. В этом и смысл свободы. Иное ее толкование — анархизм. Чтобы творить большое дело, нужны дисциплина, порядок… Быть членом партии не означает ли потерю личной свободы? Нет! Я в партию вступил добровольно. И умирать пошел без чьего-либо настояния, сам. Сейчас многие моложе меня живут дома. А я семью оставил. Ради кого, для чего? Пошел сражаться за счастье большой семьи, трудового народа».

Когда белочехи потянулись на восток, Захар был совсем рядом с Чулзирмой. Он видел и Ахтем-Магара и других своих односельчан, однако не думал, что встретит сына. Он узнал Тараса, но отвернулся и пошел в другой конец деревни. И заспешил в город. Чтобы идти было легче, в лесу бросил под куст сундучок.

Город был очищен от белых.

Захар довольно быстро отыскал своего старого друга Авандеева. Порадовавшись добрым вестям о семье, особенно о Румаше, продолжавшем быть в армии, Захар принялся за работу. Его направили в южные и западные чувашские селения с заданием — восстановить в них власть Советов.

В Чулзирму Захар приехал позже по сапному пути — спустя два месяца после ухода белочехов.

Уважаемого человека, что был семь лет в чужих краях, односельчане так и водили бы из дому в дом, и принимали бы, как дорогого гостя.

Захар побывал только у одного Павла Мурзабая. Знал Захар: Павел Иваныч — человек умный, крестьянскую жизнь понимает. Решил Захар, что делу не повредит, если услышит новости от Мурзабая.

То, что хозяин сразу назвал имя младшего брата, покойного друга Захара, обоим позволило разговориться. То тайно наблюдая друг за другом, то изъясняясь обиняками, беседовали бывший старшина и сегодняшний коммунист. Не задавая прямых вопросов, Захар Тайманов понял умонастроение хозяина, услышал немало нового.

«Дела в селе, оказывается, обстоят неважно. Завтра надо будет наведаться в Заречье», — решил Захар Тайманов.

…В канун Нового года в Чулзирму вернулись Шатра Микки и Палли.

Вечер сурхури начался как обычно. Ребятишки собирали по домам пироги, парни под песни и побасенки — крупу и масло, девушки готовились варить в доме, где собирался улах, кашу.

Жена Шатра Микки Пазкж, такая же маленькая и неказистая, как муж, обливаясь слезами счастья, пекла картофельные блины. Детишки визжали от восторга. Самому Микки с женой хочется поговорить и с детьми повеселиться… Он выбрал второе: притащил в избу охапку ржаной соломы, разбросал по земляному полу и принялся кувыркаться с ребятишками.

В глинобитную однокомнатную избу Микки ввалились два парня. «Сурхури — овечьи ножки!» — выкрикнули они и вдруг умолкли.

— Йывы и пшена от нас не дождетесь. Хотите, поведаю вам сказку, — заговорил хозяин, поднимаясь на ноги. — Со сказками о царях навсегда покончено. И царя нет, и сказок о нем не осталось.

— И не надо нам сказок про царей. Ты нам, Микки пичче, в прошлом году начал новую сказку, но не закончил ее. Вот мы и хотим ее дослушать. Пойдем, Микки пичче! Сам знаешь, сурхури без сказки все равно что каша без масла…

— Так и ждите! — заворчала Пазюк. — Человек еще и не присел, не отдохнул. Не поел даже. И дети еще не нарадовались, глядя на него. Убирайтесь, убирайтесь! Не придет он сказки сказывать! Другого позовите.

Ребятишки повисли на отце:

— Не пустим, не пустим!

— Постойте, репьи, отвяжитесь! — отстранил детей сказочник и обратился к парням: — Видно, придется рассказать вам новую сказку. Ладно. Конца сказки, правда, и сейчас еще нет, но расскажу что знаю.

— Иди, иди, шляйся, — Пазюк рассердилась. — Шататься по миру, посмотрю я, научил тебя старый холостяк Салдак-Мишши.

Шатра Микки пощекотал шею жены соломинкой, и оба залились смехом.

Приунывшие было парни поняли, что беспокоиться им нечего — Шатра Микки пойдет с ними.

Пазюк замахнулась на незваных гостей чапельником.

— Придет он, придет! Идите подобру-поздорову.

Послушать сказку в улах к Альдюк в этом году собрались парни и с других улиц. Хватало и мелюзги. Хведюк отстоял право для своей ребятни остаться со взрослыми, как и в прошлом году. С ним были и Пантти — сын Палли и вездесущий Тарас.

Желающие послушать сказку в одной половине избы не уместились, пришлось настежь открыть двери в другую.

Откуда только взялся новый обычай: прежде все сидели тихо и слушали, не сбивая сказочника. А теперь все вмешиваются, перебивают вопросами.

О том, как было в отряде, что сам слышал о Чапаеве, о событиях в Ягали, чего узнал нового о Ленине, — обо всем складно поведал Шатра Микки.

Альдюк и девушки, как и в прошлом году, забыв про кашу, заслушались — сначала каша подгорела, а потом остыла. И все-таки, как всегда, каша нынешнего сурхури оказалась вкуснее, чем когда-либо раньше.

— А когда доскажешь конец? — спросил кто-то.

— Конец досказать вы поможете, — ответил сказочник. — Конец, если взяться умело, будет красивым.

Тарас, вернувшись в долг дяди, где они жили теперь вместе с отцом, пересказал все, что слышал от Шатра Микки.

— Сказочник — герой, — заключил Тарас. — Самый большой комиссар его сам похвалил.

…Утром первого дня нового года Захар Тайманов пришел в маленькую избушку к Шатра Микки. Хозяин сказывал сказку ребятишкам. На соломе, расстеленной по полу, лежал Ахтем-Магар и тоже слушал. Когда его товарищи бежали в лес, он был болен. И теперь еще не совсем выздоровел.

— Я ведь в соседней деревне видел тебя, Захар пичче. С нами ты не захотел говорить. Или не узнал, или тогда так нужно было? — спросил Магар, как только все находившиеся в избе обменялись приветствиями с вошедшим.

Захар попросил позвать и Палли — сына Элим-Челима. И тогда, растянувшись на соломе, повели задушевную беседу лишь сегодня сблизившиеся друг с другом люди.

Сельчане удивили Захара. Прежде — забитые и робкие, теперь их не узнать! Они стараются все понять, постичь суть перемен, судят серьезно, здраво, как-то возмужали.

Шатра Микки и Палли были уже женатыми людьми, когда Захар уехал в Базарную Ивановку. Ахтем-Магара Захар оставил еще мальчиком, теперь и он уже побывал в солдатах. Остер на язык. Развит. Видать, что умен и честен.

Захара собеседники провожали на улицу. Тут они столкнулись с Чахруном Мишши, сменившим ботинки на валенки. Кожаных сапог так, видать, и не раздобыли бедняге.

— Вот наша Советская власть, — сказал Магар, брезгливо сжав губы.

— Это зависит от нас самих, — усмехнулся Захар.

…Всюду побывал Захар — боролся, сражался, теперь ему приходится работать в родном село.

Пока что он тут один. Большевики из села проливают кровь на войне. Один — в поле не воин. Нужно подыскать стойких людей, надежных товарищей. Есть они в селе, есть! Шатра Микки хоть сегодня готов записаться в партию. Палли вроде не согласится. Хоть и в партизанах побывал, но не готов еще.

Сказал однажды в шутку:

— Туда, где запрещают пить, записываться не стану.

А как Ахтем-Магар? Он — мог бы быть коммунистом. Можно поговорить и с Пашкой Васьлесм…

И в Заречье нашел Захар достойных людей. Гревцев и Галкин — люди, похожие на Ахтем-Магара. Как и Магар, жалеют, что летом не ушли в партизаны, и считают: в Совет избраны не совсем подходящие люди. Сами тогда ссориться с горожанином Хайкиным поостереглись.

С Олей Захар познакомился в Чулзирме, в глинобитной избе Кирилэ.

Оля сама прибежала на тот берег не только потому, что соскучилась по Тарасу, она спешила повидаться с Захаром — отцом Тараса и Румаша. О том, что он в Чулзирме, она узнала в городе от Авандеева.

Оля и Захар поправились друг другу. Но встретились они не как будущие родственники, а как бывшая партизанка и коммунист: обсудили городские вести, обстановку в селе, говорили о неотложных делах.

— Совсем было забыла! — встрепенулась перед уходом Оля. — Тимофей Степанович просил передать вам, что ждет вас в городе.

— Мне самому надо туда съездить, — сказал Захар. — А до того надо осуществить кое-что из того, что мы задумали…

Захар попросил Олю познакомить его с Тоней Фироновой — ее подругой. Он знал, что Тоня училась в гимназии, а Оля сказала о мечте бывшей гимназистки — стать сельской учительницей.

В школу, открытую в прошлые годы в крестьянской избе, ребятишки не ходили — некому было с ними заниматься. Захар решил, что Олина подруга вполне может стать учительницей в Чулзирме.

Фиронова… Откуда у пего в памяти засела эта фамилия? В 1905 году волнение охватило и здешних крестьян. Они напали на имение Киселева. Молодой русский, по фамилии Фиронов, обращаясь к собравшемуся возле церкви народу, произнес горячую речь. Двух братьев Фироновых забрали стражники. Говорили, будто обоих сослали в Сибирь. Тоня, оказывается, их младшая сестра, живет вдвоем с матерью.

Захар побеседовал с бывшей гимназисткой. Девушка показала письма от своих братьев из ссылки. Теперь пишет только старший: он работает в дальнем городе в Продовольственном комиссариате. Младший в самом начале гражданской войны погиб на фронте.

— Не думаешь ли пойти по пути братьев? — спросил Захар девушку после продолжительной беседы. — Тебе бы — вступить в коммунистическую партию. Ученые люди нам очень и очень нужны, особенно — из женщин.

— В душе хоть сейчас готова, — обрадовалась Тоня. — Только боюсь, что не смогу. Жизни еще не знаю. И Оля тоже предлагает мне вместе с нею записаться в партию. Я и ее пока отговариваю: слишком мы молоды. В городе еще можно бы, а здесь — страшновато. Авторитета не будет. А без пего мало от нас пользы.

«Разумно рассуждает, — решил Захар. — Пусть поучит ребятишек — и авторитет заработает. Сначала из мужчин создадим ячейку. Позже привлечем и женщин. А сейчас помаленьку их надо вовлекать в общественную работу».

 

2

Захар много размышлял над последними событиями в родном селе, происшедшими еще до его возвращения.

По обе стороны Ольховки в Совет избраны непригодные люди — другого мнения быть не может. О Заречье даже сказать нельзя — есть там сельский Совет или нет. Сухореченские почти в Чулзирму не ходят. Члены Совета не собираются, не советуются между собой.

«И в Чулзирме и в Заречье — не очень-то благополучно. Сдается, что и Чахрун и Мирской Тимук подставные лица от кулачья. Дело с выполнением продразверстки сознательно запутано — середняк недоволен».

Проводить новые выборы — нельзя. На первый взгляд повода для этого действительно нет. Правда, если смотреть поверхностно.

Надо скорее выбраться к Авандееву — посоветоваться.

У Захара созрел своеобразный план: Чулзирму и Заречье объединяет лишь их общее название по бумагам — Каменка. Это произвольное объединение осталось еще от царских времен. Рассудить здраво — два довольно больших села: в Чулзирме триста дворов, в Заречье — около двухсот. Вместо одного бездействующего Совета следовало бы образовать два деятельных по обе стороны реки. Власть должна быть ближе к народу, с каждым бедняком, с каждой женщиной должна разговаривать на ее родном языке. Так еще в прошлом году задумал Радаев, по довести до конца помешали другие события.

Итак, решил Захар, обязательно надо съездить в город, тем более и Авандеев ждет.

Пока необходимо созвать два раздельных собрания. И в Чулзирме и в Заречье мысль Захара будто бы одобрили.

…Оба собрания прошли хорошо, без особых помех. Помехи возникали до собрания. Захар даже не успел понять толком: не то враги, не то простаки пытались всему помешать.

Захар завел разговор с председателем Совета Чахруном Мишши, — Мирской Тимук навострил уши. Председатель, не зная, как ответить Захару, вопросительно взглянул на мурзабаевского батрака.

Тот приблизился.

— Собрания созывать не будем! — заявил он своим скрипучим голосом. — Времена анархии миновали. Сейчас у нас — Советская власть, власть бедняков и батраков. Если каждый желающий захочет собирать собрания, то что же получится? Кто ты для пас? Никто. Ты не житель Каменки, ты — базарноивановский. Если и будет собрание, тебя все равно не пустим…

— Так и будет, — подтвердил Чахрун, бросив преданный взгляд на Тимука. — Мы тебя знать не знаем, Захар Матвейч! Кто ты? Для нас — никто.

Улыбка Захара спряталась в бороде — для «представителей власти» осталась незаметной.

— Вы, выбранные бедняками и середняками, подчиняетесь ревкому? — спокойно спросил он.

— Как не подчиняться? Мы подчиняемся товарищу Хайкину, — не дожидаясь, что скажет Тимук, осмелился ответить председатель.

— Небось и уездному рев::ому подчиняетесь?

— Слишком высоко хватаешь, — проскрипел Мирской Тимук. — Ездить в город далеко. Ты хоть из Кузьминовки нужные бумаги принеси, для поездки туда коня не дадим.

— Я пока не с тобой разговариваю, Тимофей… Отчества твоего не слышал, прости. Если нужна бумажка, вот она вам: мандат, выданный уездным ревкомом.

Захар, чтобы достать из кармана документ, приподнял полу шубы. При этом из-под шубы стала видна кожаная куртка, подаренная Захару Авандеевым. И не только куртку, но и наган успел заметить Чахрун Мишши. И, даже не прочитав бумажки, он оторопело затараторил:

— Ладно, ладно, Захар Матвейч. Соберем собрание. Сейчас же пошлю созывать.

Мирской Тимук, стоявший позади Захара, не успел увидеть нагана. Он разозлился на то, что председатель, не слушаясь его, подчинился неуполномоченному лицу. Уходя, он с силой захлопнул за собой дверь.

…Побежал Тимук к Смолякову, но того не оказалось дома. Тогда Тимук решил рассказать все своему хозяину.

Мурзабай последнее время всегда отделывался шутками, а на этот раз обругал его:

— Заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибет, говорят русские. Не послушались меня, вздумали своевольничать. А теперь пришел ко мне все-таки? К свату или к Хаяр Магару иди! Советская власть!.. Вот когда она в село пришла, настоящая Советская власть. И этого ведь не можете понять. Вместо того чтобы поговорить с ним по-хорошему, стараться узнать его мнение, затеяли ссору. Надо было бы еще объяснить: мне, мол, мой хозяин Мурзабай так велел. У тебя дури невпроворот. Оказывается, даже Чахрун Мишши тебя умнее…

Таких унизительных слов Тимук никогда еще от хозяина не слышал.

«Постой, недолго осталось терпеть, — злобно думал Тимук. — Еще отхвачу половину твоего хозяйства. А тогда иначе будешь плясать».

Захар все-таки выехал в город. Вместо с ним отправилась и будущая учительница. Антонина Павловна с радостью согласилась работать в чулзирминской школе. Но надо было получить разрешение.

…Город украшают два больших дома: один из них чуваши называют Шурзюрт, другой — Улазюрт. В одном прежде размещалось земство, а другой особняк принадлежал помещику Киселеву. Каждый раз приезжая в город, Захар еще издали любовался ими. Перед Пестрым домом он и теперь задержался. Теперь эти дворцы принадлежали народу.

Пестрый дом, сложенный из каких-то сверкающих зеленых и синих квадратных камней, особенно привлекал внимание. На его крыше возвышались островерхие башенки, на фронтоне нарисованы три всадника, да так мастерски, что кажутся отлитыми из металла, — прославленные русские богатыри — Илья Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович. Захару они уже стали казаться добрыми знакомыми.

Топя побежала по каким-то своим делам, обещала скоро вернуться.

Захар еще бы долго любовался домом, позабыв о деле, но кто-то подошел сзади и взял его под руку.

— Видимо, тебя придется назначить главным архитектором города, Захар пичче, — ласково улыбаясь, по-чувашски проговорил невесть откуда появившийся Авандеев.

— Если бы было у меня две жизни, может быть, поучился и архитектором стал, — ответил Захар. — Не смейся, Тимкки, ей-богу, смог бы. Любимому делу учиться весело, но иногда бывает поздно.

— Не смеюсь. Верю. Сейчас же и назначим тебя архитектором. Внутри, поди, не побывал еще… Айда, войдем. Здесь теперь наш штаб. — Авандеев, полуобняв Захара, пропустил его вперед в стеклянные двери.

— Недавно в этом красивом доме красивый кабинет получил, но позаседать не пришлось. Сегодня последний день здесь работаю. Вызывают в Самару. Не в губком или ревком, — прямо в штаб Восточного фронта. Если б ты сегодня не приехал, то и не застал бы меня. Вернуться обратно, может, и не придется вовсе, — начал беседу Авандеев после того, как друзья вошли в нарядную комнату на втором этаже и он предложил Захару мягкое кресло; сам садиться не стал, расхаживал по кабинету. — Как там у вас дела, поведай вкратце…

Прежде всего Захар рассказал о том, кто выбран в Совет от бедняков и батраков в Чулзирме.

— Знаю сам, — перебил его Авандеев. — Не было людей, и в Кузьминовскую волость пришлось послать человека, который никогда отроду не бывал на селе. Теперь товарища Хайкипа мы определили на более подходящую для пего работу, поручили организовать новый театр.

Захар подробно высказал слои соображения.

— Не архитектором следует тебя назначить, а каким-нибудь наркомом, — засмеялся Авандеев. — Этот вопрос еще не продуман. Выходит, ты начал первый. Сам знаешь, чувашских селений в уезде более тридцати. В губернии же их — несколько сотен. Многие — смешанные с русскими. Видимо, о них придется и говорить. Народ, разумеется, ценит, когда власть говорит с ним на его родном языке. Однако нужно подготовиться основательно. Сейчас при губкоме открылась чувашская секция… Постой, я и забыл тебе сказать: нашелся твой Воробьев. Он был отправлен в «поезде смерти». Где-то в Сибири Воробьев сбежал, проломив пол вагона. Он, как твой Румаш, маленький, да удаленький, не побоялся даже прыгнуть под поезд. Другие — кто побоялись — ехали дальше, а кто прыгал… Говорят, в поезде немногие остались в живых. По несколько суток людям не давали ни пищи, ни воды. Мало того, еще вспыхнул тиф…

Авандеев остановился против Захара.

— Человек рождается в муках, причиняя матери страдания, — заговорил он после некоторого молчания. И революции не происходят безболезненно. Это мы хорошо знаем, но неустройство людей, ненужные сложности рождают в душе честного человека возмущение и негодование…

Долго беседовали старые друзья. Захара Авандеев, оказывается, вызвал по важному вопросу.

— Учитывая козни кулаков на селе, чтобы крепче сплотить подлинно трудящихся, партия дала указание — образовать комитеты бедноты. Они в других губерниях уже действуют с прошлого года. В Самарской губернии к этому делу только еще приступаем…

Захару надлежало стать председателем Кузьминовского волостного ревкома: в каждом селе создать комитет бедноты. Сформированные под руководством Хайкина сельсоветы тоже следовало проверить и, если нужно, переизбрать. Правильно проводить политику продразверстки. И придется еще потрясти сельских богачей. С кого хлебом, с кого деньгами — все это нужно определить, учитывая возможности каждого хозяина. Следить за настроением кулачества.

— Таковы, — подчеркнул Авандеев, — сегодняшние задачи на селе.

Захар хотел было возразить, что мечтал побыть дома, с семьей, поработать в Каменке.

— Греться на печке время еще не пришло! — как будто прочел мысли Захара Авандеев. — Да и, насколько я знаю, и печи-то своей у тебя нет, — добавил он, уже смеясь. — Ты хочешь стать архитектором, Захар Матвеич, — он сверкнул черными глазами. — Ладно, вот и будешь главным архитектором Кузьминовской волости. После победы революции для постройки новых домов и зданий архитекторы понадобятся: возможно, ото будут твои же сыновья. А сейчас нужны архитекторы, которые смогли бы перестроить мир по-новому. Вот ты и станешь таким архитектором новой жизни… Чулзирму и Сухоречку можно разделить, а с деревнями, где смешанное население, пока подождем. Сначала запросим Самару, а потребуется — напишем и в Москву.

— Еще одно дело, Тимофей Степанович. В Чулзирме нет учителя. Да и здания для школы. При разделе надо бы устроить так, чтобы дом просвирни при церкви перевезли на чувашскую сторону…

— Это уже не моя забота, — перебил его Авандеев. — Договариваться по школьным делам иди к своему старому другу. Пока временно комиссаром просвещения у нас Фрол Тимофеевич Ятросов. Что тебе нужно, он все уладит…

Давно Захар не виделся с учителем. Однако узнали они друг друга с первого взгляда.

В большой комнате Белого дома — пять столов. В правом углу Ятросов полушепотом распекает какого-то молодого парня. Захар было направился туда, но оглянулся и, увидя, что за ним не вошла Тоня, нерешительно остановился.

— Я здесь, Захар Матвеевич! — крикнул Ятросов. — Коли пришел — проходи вперед, не убегай так быстро.

Захар повиновался.

— Посмотри-ка на этого лоботряса! — Ятросов подал руку Захару так, словно они лишь вчера расстались, и снова начал выговаривать парню: — Такой молодой, а хочет протирать штаны в конторе. Явился сюда, чтоб стать, видите ли, делопроизводителем! Судит по названию, видимо, думает, что будет большим начальником. Сам получил образование, может учить ребят, а не хочет. А почему? В чувашскую деревню, видишь ли, не желает ехать. Городским человеком намеревается быть. Позавидовал жизни городских мещан и теперь клевещет на себя: «Я-де по-чувашски-то забыл». Я тебе дам «забыл»! Я больше тебя учился, и если бы пожелал, как ты, обтираться в городе, то в прежнее время мог стать столоначальпиком. Я тебе отцом довожусь, можно сказать — даже дедом. Если не послушаешь меня, шиповником отстегаю, — Ятросов добродушно рассмеялся.

— За уши бы надо таких драть, — продолжал он выволочку. — Не убегай из села! Но отворачивайся от своих… Широкая дорога сейчас открылась перед всеми, кого называли раньше «малыми» народами!

Парень, видать, не в первый раз выслушивал ворчание комиссара: не смущаясь, посмеивался про себя.

— Еще вчера согласился, а Фрол Тимофеевич и сегодня пилит за позавчерашнее, — сказал парень, обращаясь к Тайманову, — вскочил со стула, вытянулся перед Ятросовым, словно поддразнивая старого человека, зачастил: — Поверьте мне, Фрол Тимофеевич! Только ради вас, лишь потому, что вас почитаю как родного отца, я и решил стать учителем. Иначе бы стал де-ло-про-из-во-ди-те-лем. Слово-то какое! Звучит как ге-не-рал.

И чувашей, и русских — всех, кто был в комнате, насмешил этот весельчак.

Узнав, по какому делу пришел Захар, Ятросов пожалел, что не задержал парня.

— Я и забыл о Чулзирме. К вам надо бы послать Арланова. Для Фироновой нашли бы русскую деревню, — сказал он.

— Парень-то мне понравился, — Захар призадумался. — Чуток Румаша напомнил. Однако отпускать Фиронову в другое село не хотелось бы. У нее старая и больная мать. Присматривать за старухой некому. С другой стороны, Фиронова дело знает. В партию хочет вступать. Чувашской речи научится быстро.

Ятросов согласился с Захаром. Однако с перевозом здания для Чулзирминской школы с русской стороны предложил повременить.

— Это можно будет уладить, когда примет решение уездный исполком. А сейчас этим только разозлим зареченских, — объяснил он.

Выйдя за Тоней, Захар был ошеломлен. Парень, которого так отчитывал старый учитель, держал девушку под руку и прогуливался с ней по широкому, как улица, коридору.

— С будущего учебного года приеду работать к вам, Захар Матвеевич. О вас мне Антонина Павловна уже все рассказала, — почтительно обратился он к Захару, — Не думайте, что я легкомысленный. Фрол Тимофеевич в шутку сердится. Я сам с ним согласен. Пусть знают городские: хоть в лаптях ходим, но не унываем и за словом в карман не полезем. Вот Антонина Павловна знает меня: мы с ней дружили, еще когда в городе учились…

— Приезжай, приезжай! — обрадовался Захар. — На будущий год нам действительно нужен будет еще один учитель. К тому времени школу выстроим.

Вечером Захар пошел на вокзал провожать Авандеева. Друзей у вагона собралось немало. В ревкоме Авандеева будет заменять Ильин, бывший ранее секретарем укома. Захар с Ильиным встретились впервые.

Ильин на прощание сказал Захару:

— Завтра же заходи в штаб, увезешь с собой несколько винтовок. И в нашем уезде кулаки начинают баламутить народ. Мы всегда должны быть во всеоружии.

…Захар Тайманов свою семью из избы Кирилэ — брата Лизук, перевез в дом дочери Ятросова. Сам Фрол Тимофеевич попросил об этом:

— Непоседливая дочка моя пошла сражаться с белыми, а дом бросила. Ведь там и конь, и корова. Живите себе! Не надо будет каждый раз выпрашивать коня у кулаков. Езди на нем, как на собственном. Хозяйка, может, и не вернется, — добавил он печально.

Лизук было обрадовалась: «Наконец-то, как люди, будем своей семьей в отдельном доме». Нет ведь, снова не пришлось пожить! Как только переехали, Захар оседлал лошадь и сказал, что ему надо в Кузьминовку. А когда возвратится — не знает. Лизук пробовала умолять его и поплакала. Наконец принялась причитать:

— Двух сыновей родила, не смогла вырастить. Уходил в солдаты — осталась беременная, без тебя дочку родила, и ее без тебя с Тарасом вдвоем, обливаясь слезами, похоронили. Если б ты был дома, может, и она живой осталась? Все — впроголодь, молока у меня не было… Люди, моложе тебя, живут дома. Кто тебя гонит?.. Почему такая жалкая судьба мне выпала?..

И сердился, и печалился Захар. Однако ничем не мог Лизук успокоить.

— Недалеко уеду, буду поблизости, — говорил он, гладя ее по волосам. — Домой смогу наведываться часто. Кузьминовка близко. Пешком за полчаса можно добежать.

Вскоре пегашка Анук Ятросовой умчала Захара по дороге в Кузьминовку.

В доме еще долго раздавались причитания мачехи. Тарас закрыл за отцом ворота и деловито направился в хлев — проверить надежность отцовского тайника, — там были спрятаны винтовки.

 

3

Мурзабай хорошо знал законы старой жизни. Не только знал, но и придерживался их, всегда хотел быть примером для других и дома и на людях. Но не потому, что сам был когда-то старшиной, а за другие свои добродетели считал он себя полезным для России.

О «крепком крестьянине» Мурзабай размышлял чаще, чем когда-то Белянкин… Стараясь побольше засеять земли, он раньше рассуждал так:

«Зачем мне выращивать много хлеба? Люди бывают сыты одной буханкой. И я не съедаю две: даже от одной остаются куски. Семья у меня небольшая. Мне бы хватило две-три десятины. Я забочусь о других. Такие крестьяне, как я, опора страны. Весь народ кормим. Умные люди говорят, что «Самарская губерния — житница России». Мы и есть «житница». В этом почетном деле есть и моя доля. Из нашей пшеничной муки, говорят, в Италии макароны изготовляют. Не знаю, сам я не едал. Как и другие чуваши, предпочитаю салму. Не роняем чести своего государства, стараемся поднимать урожаи…

…Теперь богатые хозяйства хиреют. Советская власть из сел постепенно вывозит зерно. Вывозить-то вывозит, но… но как она думает жить дальше? Если крепким хозяйствам ставить препоны, то кто же будет кормить страну?»

Теперь все чаще и чаще одолевали Мурзабая сомнения. Он внутренне спорил сам с собой. От этого голова шла кругом. И верно, одному рассуждать трудно, истина рождается в споре. Чтобы прийти к правильному выводу, нужен собеседник.

И тогда Мурзабай выдумал себе собеседника по имени Тагам. А этот Тагам казался ому Ятросовым, а то обертывался давно умершим братом Тимушем. Теперь вот предстал Захаром Таймановым. Тагам крепко засел в Мурзабае. И Мурзабай по-прежнему спорил сам с собой. Если бы записать мысли Мурзабая, этот внутренний спор выглядел бы так:

Мурзабай. Какая бы власть ни была, я нужный для страны человек. Выращиваю хлеб и тем кормлю город.

Тагам. И все же за проданный хлеб ты стараешься получить побольше денег. Даром не отдаешь. И ругаешь власть, которая берет бесплатно.

Мурзабай. Я деньги в карты не проигрываю. Капитал мне необходим для содержания хозяйства, те же машины дорого встают.

Тагам. И капиталисты так же говорят. Мы, дескать, развиваем нашу промышленность, рабочему народу предоставляем работу.

Мурзабай. Правильно говорят.

Тагам. Тогда и ты не крестьянин, а капиталист.

Дойдя до этого довода, Мурзабай сам терялся. Нет, он — крестьянин. Не капиталист и не помещик. Помещики, распоряжаясь землей, только мешали делу. Правильно, что отняли у них земли и передали крестьянам. Век помещиков миновал. Кто должен быть хозяином земли? Бедняк? Он даже сам себя не прокормит. Так называемый середняк, хоть и живет хорошо, зерна много продавать государству не может. Без крепкого хозяйства, где и скот и машины, излишков хлеба не получишь. Ошибаются эти «Тагамы». И так, снова обретая силы, Мурзабай пытается загнать в угол выдуманного им самим Тагама.

Мурзабай. Вы нас, сравнивая с капиталистами, стараетесь ликвидировать. А если уничтожите мурзабаев, Медведевых, тогда как будете жить? Понадеетесь на чахрунов — все с голоду помрете.

Тагам. Давай рассуждать по порядку! Вас никто не уничтожает. Живите мирно. Не бунтуйте против Советской власти, не подстрекайте народ. Тогда и вас не тронут.

Мурзабай. Об этом мне Симун говорил еще в позапрошлом году. Он оказался частично прав. Я не борюсь против Советов, народ не подстрекаю. Сижу, наблюдаю и жду, как пойдет дальше. И вы меня в тюрьму не сажаете. Однако хлеб вам давай, без денег давай. И деньги еще с нас же сдираете. Сегодня отдам зерно, завтра отдам, а на третий день и я останусь таким же, как Чахрун. Что тогда? Мы, крестьяне, как-нибудь проживем. Что будут есть в городе?

Тагам. Мы не хотим вас грабить, хлеб нужен для спасения Родины от капиталистов, от иностранного гнета…

Мурзабай. Вы смотрите на сто лет вперед. Я попробую хотя бы на несколько лет заглянуть… Скажем, вы окончательно победили. Семенной хлеб в некоторых закромах есть, в некоторых и не осталось. Новая власть не любит богатых. И они, допустим, больше не хотят богатеть, если даже есть зерно, все равно больше чем две десятины не засевают. Каждый — только для себя. Крестьянин, он только излишки вывозит на базар и продает. Лишнего — нет. В мелком хозяйстве что может быть лишним? Посмотрим вперед…

Тагам. Давай посмотрим. Крупные хозяйства еще будут. Временно, может быть, будут те же Медведевы, останутся и «крепкие середняки», как ты. В дальнейшем отъединятся бедные и средние крестьяне. Про коммуну ты слышал? В Ключевке двадцать дворов хотят выселиться из села, хотят работать совместно, коммуной. Их хозяйство тогда будет крупным. Вот мы и поможем этим коммунам развиваться.

Мурзабай. Вы хотите пойти по пути Столыпина, но не по-столыпински, по-своему хотите поступать, хотите объединить крестьян для общей работы. Скажу прямо: дело у вас не выйдет. Только и получится, что напугаете крестьянина словом «коммуна».

Тагам. Умный ты человек, Мурзабай, и книг много читал, однако не то, что надо. Хватит сидеть за книгой «Столыпин». Теперь в доме Мельгуша каждый вечер открыта библиотека. Там — сочинения Ленина…

Днем в доме Мельгуша — школа, вечером там библиотека. Учительница навезла из города книг. Даже свой книжный шкаф перетащила в школу.

Тарас частенько туда забегал. Помогал учительнице проверять тетради. Иногда, если по делам приходилось отлучаться, Антонина Павловна просила Тараса провести несложный урок.

…А теперь каждый вечер с наступлением темноты Тарас как хозяин входил в переднюю комнату мельгушинского дома, зажигал лампу, открывал шкаф, раскладывал книги по столу, по партам. Сначала в библиотеку заглядывала только детвора. Из взрослых захаживали члены Совета.

И вот пришел Мурзабай. Потрогал, посмотрел книги.

— Молодец, — похвалил оп Тараса.

— Парнишка-то молодец, только не все названия русских книг умеет перевести, — вмешался Ахтем-Магар. — Вот, папример, как объяснить заглавие этой книги?

Мурзабай прочитал: «Гигантский кризис».

— Это не только парнишка, но и поп запнется, — сказал он, улыбаясь. — Гигантский — это значит большой, огромный. А кризис, как сказать… недостаток, что ли, или сложность? Вернее, так: «Большие затруднениям.

— Ты, Павел мучи, каждый вечер приходи сюда, тогда все тоже начнут ходить, — предложил Тарас.

— Хочешь, чтобы я стал твоим помощником? — Мурзабай засмеялся. — Сколько платить будешь? А сам-то сколько получаешь? Половину мне будешь отдавать?

— Для народа работаем бесплатно, — ответил Тарас. — Надо просвещать народ, — добавил он солидно.

Слова Тараса слегка обескуражили Мурзабая.

«Просвещать надо».

Ведь раньше он сам такие слова произносил сотни раз. Произносил, а за дело, как это ни удивительно, взялся недоучившийся мальчишка!

— Есть у тебя книги Ленина, Тарас Захарыч? — как бы между прочим спросил Мурзабай.

Тарас подал Мурзабаю три брошюры: две на русском языке, одну — на чувашском.

— И эти посмотрите, — предложил он. — Обе на чувашском.

— «Карл Маркс и Фридрих Энгельс», «Август Бебель», — прочитал Мурзабай. — Эти потом, — он их отложил, а первые три книги унес с собой.

Ахтем-Магар и Шатра Микки переглянулись.

— Если все были бы как Мурзабай, нам было бы легче работать, — проговорил Шатра Микки, — Сколько хлеба ни требуют, не ругается. В прошлый раз приехавших к нему за излишками даже блинами угостил.

— Удивляет он меня, — покачал головой Магар. — Еще книжки Ленина читать собрался. Уж не думает ли он занять твое место в Совете?

— Пускай, если хочет, — не то шутя, не то всерьез ответил Микки. — Бывший старшина лучше меня сумеет работать. Он человек грамотный, не то что я. Меня и расписываться недавно научили…

— Поп еще грамотнее, — съязвил Магар. — Может, тогда и его надо избрать в Совет?

— Чего смеешься? Пусть отрежет космы — и выберем, — сказал Микки, словно шутить и не собирался. — Его сын — коммунист. Сын дьякона — красный командир. Племянник Мурзабая был у нас членом ревкома.

— Если слушать тебя, то во всем мире окажутся одни только коммунисты. Рассказывая сказки, ты сочинять научился. Айда, пойдем лучше спать. Нам завтра с утра надо идти в Заречье напомнить Медведеву, что он еще целиком не рассчитался…

Оставшись один, Тарас вынул из шкафа тетрадку. На ее обложке Антонина Павловна вывела: «Список абонентов». До сих пор туда еще ни одного имени внесено не было — люди просматривали книги только здесь. Мурзабай оказался первым абонентом.

«Этого слова и Мурзабай перевести на чувашский не смог бы», — с некоторым удовлетворением подумал мальчик.

А он, Тарас, может: абонентом называют человека, который книги для чтения берет на дом.

Мурзабай и сам того не знал, что он стал абонентом…

«Кажется, что это борьба только за хлеб, на самом деле — это борьба за социализм».

Так сказал Ленин о борьбе с кулаками. Кто же перевел ленинские слова на чувашский? Конечно, те же чувашские парни, которые окончили школу Ивана Якльча. Так подумал Мурзабай. Вспомнил, что на Библии видел заметки Ятросова, и теперь некоторые фразы из брошюр сам стал выписывать на бумагу. В русской книжке интересных для него мыслей он обнаружил больше. Говоря по правде, здесь и сам смысл был ему понятнее.

О том, почему чехи не где-нибудь, а именно в Самарской губернии и Сибири подняли мятеж, Ленин, оказывается, говорил так:

«…чтобы отрезать от России хлебные местности… как раз в хлебородных окраинах найти себе социальную опору, найти себе местности с преобладанием кулаков, богатых крестьян».

Вот как! А мы вместо того, чтобы быть опорой России, выходит, помогали иностранным государствам ее уничтожить. Захары, симуны, хрулкки, поняв ленинские слова, добровольно сами сражаются за Россию… Что они? Без чужой подсказки до всего сами дошли?

Почему тогда другие не понимают? На селе не только такие «кулаки», как я, но и крестьяне победней сомневались. Я, скажем, не очень-то одобряю Советскую власть, однако и белочехи-комвучи меня не устраивают. И будто зная это, Ленин говорил:

«…Крестьянство, как и всякая мелкая буржуазия вообще, занимает и при диктатуре пролетариата среднее, промежуточное положение: с одной стороны, это — довольно значительная (а в отсталой России громадная) масса трудящихся… с другой стороны, это — обособленные мелкие хозяева, собственники и торговцы. Такое экономическое положение неизбежно вызывает колебания между пролетариатом и буржуазией…»

Мурзабай все больше удивлялся. Старался вспомнить, где и что слышал о Ленине.

Ведь все насквозь видит! Словно сам жил среди крестьян. Пролетариату верит. Говорит, за социализм боремся. Однако о том, каким должно быть хозяйство крестьянина в этой новой жизни, здесь не оказано. Скорее всего, можно отыскать в другой книге Ленина. Вот это — голова. Такой человек на весь мир один за сто лет рождается.

Так думал Мурзабай, прочитав три брошюры. И все же он хотел еще поспорить с воображаемым Тагамом.

 

4

Перед тем как выехать из села, Захар Тайманов внимательно присматривался к сельчанам. И тогда он наметил предложить на пост председателя сельского Совета Шатра Микки, а председателем комитета бедноты — Ахтем-Магара. Магар, как и Микки, — человек прямой, честный. Характером малость тверже, правда, грубоват, зато грамотный. Захар немало наблюдал и за Пашкой Васьлеем, и он вроде мужик подходящий.

Эти три человека, не без помощи Захара, собрали вокруг себя довольно большой актив.

И в Заречье Захар для работы в Совете и в комитете бедноты наметил людей стоящих.

Из Кузьминовки в Чулзирму Захар наведывался редко. Однако смог организовать партийную ячейку. Из Чулзирмы в партию записались те же трое: Ахтем-Магар, Шатра Микки, Пашка Васьлей; в Заречье — четверо. И для Чулзирмы и для Заречья ячейка общая. Советы работали раздельно, в то же время комячейка объединяла коммунистов двух селений по обеим сторонам Ольховки, руководила работой Советов и комбедов.

Молодым коммунистам было нелегко: сплошные раздоры с односельчанами.

Кулаки в первое время было притихли. И то, что оба села как бы разделились, основательно спутало их планы. Однако сельские куштаны недолго бездействовали. Вскоре некоторые обстоятельства стали им на руку.

К масленице все молодые мужчины по мобилизации пошли в Красную Армию. Из Чулзирмы Пашка Васьлей, из Заречья — два коммуниста. Актив поубавился, подкулачники осмелели. Временно затаившиеся горлопаны, при подстрекательстве кулаков, стали шуметь и на сходках.

Найти повод для явного возмущения, можно оказать, помогли сами молодые коммунисты. В одном деле они допустили ошибку. Добрый и несколько мягкохарактерный Шатра Микки начал, а Ахтем-Магар с Гревцовым, не подумав как следует, продолжили. А после всем пришлось пожалеть.

На селе у каждого много родни. У бедняков немало и среди имущих. Принуждать людей, связанных с тобой кровно, не очень-то и удобно.

— Мы будем собирать налог в Заречье, а русские — в Чулзирме. Всем будет легче, — предложил Шатра Микки.

Так и поступили. Во время денежных сборов особых столкновений не было. Деньгами платили только богачи, и село это ничуть не взволновало. Волнения начались, когда приступили к вторичному сбору продразверстки.

Только с одной разверсткой рассчитались, пришла другая. Получив такую весть, коммунисты собрались в Заречье. Поскольку денежные сборы прошли спокойно, то и эту работу решили продолжить тем же способом: зареченские пусть работают среди чулзирминцев, а те — в Заречье.

Кулаки нашли повод для возмущения. Но кроме повода были и условия: приближалась черная туча с востока. И называлась она — Колчак. Но кто такой Колчак? Черт его знает. Говорили, что он уничтожает всех, кто за Советы… Ходили слухи, будто Колчак станет новым царем.

Идти-то он идет к этим краям, но дойдет он сюда? Неизвестно. Именно это заставило Фальшина еще сомневаться. Во время наступления белочехов он просчитался, действуя в одиночку. Поэтому сейчас образовал «ячейку».

Вокруг Фальшина тоже собрались люди из обоих сел. И у них провозглашена своя программа: «Советы пусть будут, но без коммунистов». Мы-де не против Советской власти, только лишь против коммун.

В волости все складывалось по-разному, однако нигде еще кулаки открыто не выступали.

Жизнь вроде бы вошла в колею. Наступало время распустить ревкомы, теперь с делами волости справляется исполком.

Число коммунистов стало быстро расти. Партийную работу перестроили, объединив коммунистов нескольких волостей, создали райком.

Решили, что райком должен быть в Ключевке, она на окраине Кузьминовской волости, в то же время — в центре для сел и деревень других волостей.

Ключевка раскинулась у большой полноводной реки, на городском тракте — и Ключевский базар привлекал немало народу из окрестных мест.

Село быстро разрасталось — лавок, лотков и больших красивых домов там невесть когда настроили больше, че:.! в Базарной Ивановке.

После роспуска волостного ревкома Захар готовился к возвращению домой. Райком было не хотел его отпускать, но он сумел упросить, приведя основательные доводы:

— Колчак приближается, — объяснил Захар. — Разумеется, как бы быстро он ни приближался, но через реки: Ольховка, Кутулук, Боровку — с бухты-барахты не сможет переправиться. Вскоре реки вскроются, начнется ледоход. Чулзирма — единственное село в волости на правом берегу Ольховки. Вешние воды надолго отрежут его от других селений. Кулаки тогда, в связи с приближением Колчака, и вовсе распояшутся. Там сейчас всего-то только два коммуниста, да и то с очень небольшим стажем. Я там буду нужнее.

И райком с Захаром согласился.

Пегая лошадь Анук крепко поработала в этом году для народного дела. С тех пор как выехал из села, Захар все время так на ней и ездил. Сегодня, видать, он оседлал ее в последний раз…

Поехать через Заречье, конечно, было бы проще. Однако перед ледоходом там уже и мост разобрали. Лед некрепкий. Через Ольховку Захар переехал по мосту близ Ключевки. А дальше погнал по гористой стороне.

…Последнее время и Захару пришлось размышлять немало. Только ему не надо было, как Мурзабаю, спорить с выдуманным Тагамом.

Путь революции, путь партии — для Захара единственно правильный путь. Он правильный, но неизведанный. Такой дорогой никто в мире не пробовал ходить. Как и Мурзабай, Захар думал о сельском хозяйстве. И его тревожили разруха, беспокойное будущее.

В Ключевке в этом году создана сельскохозяйственная коммуна. Если там коллективный труд удастся — хорошо. А вдруг ничего не получится? Крестьянина можно отпугнуть. Захар надеется на удачу. Победим вооруженного врага, так жизнь и наладится… Вот вынырнул Колчак — кто это мог предвидеть? Сам произвел себя в «верховного правителя». Вроде бы царем хочет стать. Не выйдет! Настоящего царя расстреляли, пристрелят и тебя, Колчак. Красная Армия, только еще избирающая силы, сразу не смогла остановить Колчака. Теперь остановит. Говорят, должна прибыть Чапаевская дивизия. Штаб уже в городе. Может, удастся повидать Румаша. Несколько лет как отец и сын расстались. Мальчиком был тогда Румаш. Хорошим малым…

Думы Захара невольно пошли по другому пути: на ум снова пришло родное село.

Вторая продразверстка осложнила дело. Закрома действительно остались без зерна. Крестьянин, не до конца поверивший в революцию, даже тот, кто до сих пор молчал, начнет сопротивляться. А если найдутся еще и подстрекатели? Скажет слово Мурзабай — и часть села против Советов поднимется. Мурзабай, пожалуй, так не поступит. Даже потеряв сына, он держал себя сравнительно достойно. Насчет хлеба он не станет жадничать! Для себя немного припрячет в Камышле, а остальное отдаст. Но ведь кроме него есть еще там и Хаяр Магар. Этот опаснее.

Вспомнился случай на свадьбе — шесть лет прошло… Ведь тогда Захар, перегнав Магара, всерьез его разозлил, а сам, не остановившись в Ягали, умчался в Вязовку. Хаяр Магар тогда стал его личным врагом. А сейчас не враг? Классовый враг. С тех пор так и не встречал его. В прошлые разы на собрания куштан не являлся. Не только Магар, но и другие куштаны тогда приутихли. Невесть как там теперь!

Разбудоражив душу воспоминаниями о Хаяр Магаре, теперь, чтобы малость успокоиться, Захар потихоньку затянул:

Как двенадцать косарей встанем рядом, Да двенадцать косарей вставши рядом, — Не украсим ли наш луг мы нарядом.

Много свадебных песен знал Захар. Но когда пел на свадьбах, то ли от того, что был во хмелю, или уж настолько знал их назубок, в значение слов он не вдумывался. Сейчас запел, стараясь вникнуть…

В крестьянском деле — как в любом — кроме тяжелого труда, есть еще и своя красота! В песнях об этом поется мимоходом, но верно, правдиво.

Перед глазами возникло двенадцать крепких мужиков. Они идут в ряд по цветущему лугу, и широко, разом, в едином размахе сверкают косы. Несравненна красота луга, удивительна прелесть работы!

Чего только не поется в песнях за свадебным столом. И в каждой — восхваляется труд, народное умение.

И Захар замурлыкал под нос:

Вишневый ствол крепок, ай, говорят, Говорят, и дуги из него гнут. Хоть дуга и получится, ай, плохая, Все равно: вишневая! — говорят. Бедными нас люди, ай, называют, Бедными нас люди называют, Хоть нас и бедными называют, Но богачи за родню почитают.

Но и песней не смог Захар развеять своего беспокойства. Она только растревожила.

Иногда на селе трудно разобраться в расстановке сил. Бедняк и богач в одном селе переплелись родственными узами и нитями обычаев. Если захочет, скажем, Фальшин или Хаяр Магар…

Мерно шагавшего коня Захар вдруг подхлестнул и погнал рысью.

Гони, Захар, коня, гони! Так гони, как на свадьбе, когда хотел обскакать Хаяр Магара… В Чулзирме сейчас той справляют, постарайся поспеть на пего. Ты теперь уже не боишься богатого тойбуся, даже если погибнуть на кровавой свадьбе доведется — не струсишь, скрываться не станешь…

Неспокоен и сын Захара — Тарас. Пока его отец спешил в село, он, встревоженный тем, что узнал, помчался на лыжах в другой конец Чулзирмы.

…Тарас шел вечером в здание школы, чтобы, как всегда, открыть двери своей библиотеки.

Услышав ропот толпы возле Совета, решил сбегать посмотреть. Отдельные возгласы были слышны издалека.

Тарас уловил:

— Русских связали… «Камунов» посадили под замок… Шатра Микки прибили насмерть…

Тарас подошел поближе, чтобы понять, о чем шумит народ.

— А что, как из Заречья придут русские?!

— Не придут! Побоятся, лед ненадежный.

— Не дадут им перейти. У моста выставлена охрана.

О кулацких бунтах Тарас уже знал и от Оли и от отца. Мальчонка быстро сообразил, что ему сейчас следует предпринять. Добежал до дому и, взяв лыжи, метнулся в направлении Чук-кукри. Там охраны нет, а если бежать на лыжах — лед Ольховки выдержит.

Прошлогодняя летняя дорога Румаша послужила Тарасу зимой.

 

5

Вечерело. Русские, ходившие по Чулзирме, собирая излишки хлеба, закончили работу в Малдыгасе. Они уже возвращались к себе в Заречье, как на улицу с колом в руках выбежал дед Васьлей — и завопил не своим голосом:

— Ловите зареченских, бейте! Хлеб, что там должны сдавать, у нас отбирают! Карау-ул!..

Будто только этого и ждали; шесть парней окружили жителей Заречья. Кто-то послал людей по дворам — созывать народ.

Шатра Микки, только что вернувшийся домой, еще не слышал, что происходит в Малдыгасе. Микки разулся и грел ноги у печки.

Вбежал запыхавшийся Магар.

— Ты, что ли, велел созвать сходку? — спросил он.

— Не велел, Макар Петрович. Ты сам поговаривал, что надо бы собрать бедняков.

В это время расстроенная Пазюк что-то начала выкрикивать. Мужчины едва поняли. В Малдыгасе, оказывается, народ расшумелся против Советов.

— Пойдем быстрее! — махнул рукой Магар. — Я еще в Заречье чувствовал, что сегодня что-то должно произойти. Тебе, чтобы понапрасну пока не беспокоить, не сказал.

Микки быстро обулся, надел полушубок.

Жена заверещала еще громче:

— Не ходи, останься. Убьют тебя там. Весь народ взбесился, кричат, что со всеми расправятся!

— Эй, дурочка, — Микки похлопал жену по спине. — Захотят убить, так и сюда придут. Нет, Советскую власть они не смогут уничтожить…

Перед зданием Совета гудели сельчане. В доме зажгли огонь, туда набился народ. Как только Магар и Микки попали в полосу света, кто-то закричал во все горло:

— Вот еще камуны, ловите их!..

Магара оттащили от Шатра Микки. Два мужика схватили председателя Совета и поволокли в освещенный дом. Кто-то стоявший по пути, может, не узнав, а скорее всего нарочно так стукнул Микки, что он потерял сознание.

В помещении Совета командовал Смоляков: распоясался в надежде на приход Колчака — временную свою вкрадчивость и сладкоречивость сменил грубой руганью. Однако главным заправилой был не он.

Хаяр Магар, зная, что его народ не жалует, засел в запечном закутье. Вперед не выходит, вместо себя выступать других науськивает. Горлопапов много!

Кроме деда Васьлея, разоряются Пузара-Магар, Шакмак, Тимерсь Якку, Мирской Тимук, Шырчик-Прагань…

Чтобы сборище выглядело законным, куштаны хотели Шатра Микки заставить объявить собрание открытым. Но не вышло — Микки лежал без памяти. Хаяр Магар попросил сесть за стол побывавшего председателем Чахруна…

Смоляков, перестав браниться, торжественно провозгласил:

— Мы не против Советской власти! Но хлеба больше не дадим!

Послышались отдельные выкрики:

— Не дадим, не дадим!

— Не станем платить за сухореченских!

— У нас нет хлеба, — продолжал разглагольствовать Смоляков. — И богачей у нас нет. Все крестьяне — все одинаковы. Неправильно взыскали с нас деньги. Мы не против Советов, в селе пускай остаются, но сегодня изберем других людей. Нам камуны не нужны. Пусть они убираются из села и живут камуной. Не задерживаем!

— Не задерживаем, пускай уходят!

— Нам они ни к чему!

— Прогнать их из Чулзирмы!

— Чего там выбирать Совет! — крикнул подогретый Хаяр Магаром дед Васьлей. — Назначить Смолякова старостой. И дело с концом. Через педелю все равно сюда Колчак придет…

— Не придет Колчак! — донесся от двери твердый и решительный голос. — Чапаев придет!

К столу протиснулся Захар Тайманов. Иные не заметили, как он вошел, другие не узнали. Зачинщики бунта вдруг растерялись.

— По какому поводу шумите, хотел бы я звать?! — стукнул Захар ладонью по столу. — Свадьбу справляете? Кто здесь мынкерю? Кезенькерю уж наверняка ты, Василий Карпыч, — сказал Захар, тыкая пальцем в сторону деда Васьлея, подпиравшего стену.

Внезапно наступившую после первых слов Захара тишину взорвали смешки. Сельчане, услыхав, что Захар назвал долговязого деда Васьлея дружкой на свадьбе, развеселились.

Захар толком не знал, что до него тут происходило. И все же, немного постояв у двери и понаблюдав, понял: крикунов не больше пяти-шести человек. Да и те выступать открыто побаиваются. Захар постарался разрядить общее напряжение шуткой, вызвав смех вместо злости.

— Кто же подстрекает вас против коммунистов? — строгим голосом спросил Захар и осмотрелся. — Ты, Василий Карпыч, не свои слова говоришь. Тебе Колчак не нужен. Рылом ты на него маленько смахиваешь. — В толпе захохотали. — А вот тебе, Смоляков, чтобы народ дурачить, без Колчака не обойтись! — Многие из собравшихся смеялись, оглядываясь на ошарашенного Смолякова, — Однако на этой свадьбе не ты, Смоляков, тойбусь! — Захар помолчал и вдруг заговорил — страстно и напористо: — Товарищи односельчане! Кулаки обманывают и подстрекают вас!

Прятавшийся за печкой Хаяр Магар поднялся на ноги. Ему шепнули: Захар прибыл один. Куштан почуял, что Захар, насмешив народ, несколько остудил горячие головы. И еще хитрец понимал: растерявшиеся его помощники ждут, как он себя поведет.

— Это — главарь камунов! — диким голосом завопил Магар, — Не слушайте его! Явился в село и все дела перебуробил! Это он расхаял избранный нами Совет и поставил своих дружков…

— A-а, вот и выскочил тойбусь! — Захар широко раскинул руки. — Вот кто вас подстрекает, товарищи! Под дудку куштана — богача пляшете! — Перебив Магара, Захар стремился сохранить спокойствие. Но сам не заметил, как заиграла в нем кровь бабы Круни. — Кого вы слушаете? — крикнул он так, что зазвенели стекла. — Недаром этого кулака зовут Магаром! Никому никогда добра он не сделал! Это волк!

Хаяр Магар чуть пониже деда Васьлея, но, как и тот, едва не достает головой потолка. Поседевшие волосы и короткая, совсем серая борода действительно смахивают на волчий мех, огромные клыки во рту дополняли сходство со свирепым животным.

Захар не успел договорить, как Хаяр Магар, словно настоящий полк, прыгнул к столу.

— Ловите главаря камунов, чего рты разинули! — не скрываясь, приказал он Мирскому Тимуку и деду Васьлею.

Захар словно ждал этого. Чтобы никто не мог подойти сзади, прислонился спиной к столу, положив руку на спинку стула.

Мирской Тимук и дед Васьлей, послушные команде Хаяр Магара, бросились на Захара. В это же мгновение Захар левой рукой швырнул стул в деда Васьлея, правой рукой оттолкнул Тимука.

Захар легко вскочил на стол и выхватил наган.

— Застрелю! — угрожающе крикнул он. Он решил, не стреляя, выскочить в окно.

Вдруг на улице, совсем близко от Совета, и вправду грянул выстрел. Все застыли на местах, только Хаяр Магар рванулся к выходу. Захар и сам опешил.

В дверях, словно гром, загремел зычный бас:

— Не шевелиться! Всем оставаться на месте. Вы окружены отрядом.

Расталкивая народ, к столу не спеша подошел высокий и плотный человек. На нем ладно сидела видавшая виды шинель. Черпая папаха с красным верхом, сдвинутая на затылок, чудом держалась на голове.

— Карательный отряд явился, — проскрипел кто-то.

— Прошу раз и навсегда запомнить, — военный быстро посмотрел на говорившего, — у Советской власти не заведено для народа карательных отрядов, но врагов революции и Советской власти всегда будем карать сурово…

Голос сразу же показался Захару знакомым, но человека, появившегося в такую нужную минуту, он узнал не сразу.

Захар спрыгнул со стола и, стараясь не выдать радостного волнения, спокойно проговорил:

— Здравствуйте, товарищ Радаев.

Когда Радаев пригрозил врагам: «Вы окружены», вокруг дома никого не было. После выстрела весь народ, толпившийся на улице, бросился врассыпную. Лишь минут через десять подбежали пятеро с винтовками. К их появлению по приказу Радаева зачинщиков бунта чулзирминцы сами успели запереть в подвал.

Застрельщиков — Хаяр Магара, Пуян-Танюша, Смолякова, деда Васьлея, Мирского Тимука — отправили в Ключевку. Теперь и Кузьминовский волостной центр перебрался туда же.

В Ключевке сначала посмеивались.

— Буря в стакане воды!

Но когда по этому поводу собрался райком, поняли, что положение не такое уж простое.

Приближался Колчак, и в каждой волости вновь были образованы ревкомы. Когда обсуждался вопрос о Кузьминовском ревкоме, решили: Тайманов пусть пока останется в Каменке, а Кузьминовский ревком должен будет возглавить Радаев.

Решать судьбу бунтовщиков поручили ревкому.

Ревкому пришлось основательно все продумать. Расстрелять кулаков явного повода не было: бунтовщики покричали, но ни на чью жизнь не покушались. И против Советской власти не агитировали. Все как один отнекивались, заявляя, что Шатра Микки никто избивать не собирался. Его потащили — это правда, — хотели, чтобы он вел собрание. Получалось, что он сам ударился виском о дверной косяк. Поди и установи теперь! У ревкома такие дела решались просто. Или расстрел, или свобода. Проводить следствие, сажать в тюрьму не было времени. Ревком принял «грозное» решение — расстрелять условно. В приговоре записали так:

«Если указанные лица в течение трех лет вновь будут подстрекать народ против Советской власти или коммунистов, то они без суда и следствия подлежат расстрелу тут же на месте. В чьих руках будет текст этого приговора, тот и приведет его в исполнение».

В документе были перечислены четыре фамилии, пи дед Васьлей, ни Мирской Тимук там не упоминались. А кто же был четвертым?

Настоящий тойбусь «свадьбы» Фальшив тут отвертеться не смог. Мирской Тимук и Смоляков показали, что подстрекателем к бунту и скрытым руководителем был он, Фальшин. И его доставили в Ключевку, подержали два для под арестом. Перед тем как выпустить на волю бунтовщиков, прочли приговор. Дед Васьлей, услышав, что его даже не упомянули, почему-то всплакнул.

Фальшин разволновался:

— Меня пи за что сюда приплели, Павла Мурзабая не записали. А я ставлю вас в известность, что он подучал пас и всегда повторяет: «За убийство сына я коммунистов ненавижу».

Дед Васьлей вдруг пришел в ярость:

— Врешь, сволочь, — выкрикнул он.

— Лишнего говоришь, Карп Макарыч, — не выдержал и Смоляков. — Если бы руководил нами Мурзабай, так по-дурацки не вели бы дело, — добавил он двусмысленно.

«Ну эти больше бунтовать наверняка но станут, договоренности им во второй раз не достичь», — решил Радаев.

 

6

Самана и погода в этом году словно поспорили: кто — кого.

Совсем недавно покрытые снегом горы почернели, зазеленели. Зашумели и загудели безмолвные зимой и летом овраги.

Разлилась Ольховка, вгрызаясь в обрывистый правый берег, вода поднималась все выше. Ударилась о железную заднюю калитку Смолякова, залила не огороженный забором двор Кирилэ.

Можно подумать, что никогда здесь не было лугов Симека, озер Юплэ, болот Киремета. От леса до гор, от Чулзирмы до Сухоречки бушевало весеннее половодье.

А село вдруг притихло, будто смирившись перед буйством природы. Жизнь его ушла куда-то вглубь.

Как полая вода, разливаясь вширь, наступали армии Колчака. Говорили, что вчера они были еще в пятидесяти верстах, сегодня как будто — уже совсем рядом.

В селе никто никак себя не проявляет. Одни, как видно, помнят о хранящемся в кармане Захара приговоре, другие не забыли о мятежном собрании.

Захар, с тех пор как разлившаяся река прервала всякую связь с Ключевкой, на глаза не появлялся: возможно, снова, как при белочехах, придется уйти в подполье…

Пасха в том году пришлась как раз на посевную страду. Началась страстная неделя. Прежде та неделя людей не пугала, страданьем она обернулась лишь для сына божьего. А в этом году она, пожалуй, окажется страшной и для сыновей человеческих.

В Чулзирме уже не говорили: «Колчак наступает». А слышалось тут и там — «Колчак пришел». Колчаковских солдат видели будто бы в соседнем селе, всего-то в семи верстах.

Сегодня «колчаки» вступили в Чулзирму…

Утром с горы в село спустились всадники, не менее двадцати… Прибывших с севера разведчиков богачи приняли за «колчаков». Те согласно закивали головами: да, мол, мы колчаки и есть.

Захар Тайманов на всякий случай коммунистов переправил лодкой в Заречье.

Сам он все-таки и допустить не мог, что ворвались в Чулзирму войска Колчака — верил в силу дивизии Чапаева. Однако, увидев всадников, наказал Тарасу, чтобы тот, бегая с деревенскими ребятишками, наблюдал за селом.

Приговор ревкома, оказалось, не образумил Хаяр Магара, деда Васьлея и им подобных…

Беседуя с «колчаками», Хаяр Магар пел лазаря насчет контрибуции.

— Советская власть ограбила нас, оставила без хлеба, без денег, меня вынудила уплатить десять тысяч рублей, — жаловался куштан.

Командир «колчаков» слушал с виду участливо, даже сказал что-то вроде того: в соседнем селе Колчак вернул богачам деньги.

Хаяр Магар, уверяя, что он говорит от имени всего села, умолял командира «колчаков» возвратить «бедным крестьянам» заработанные тяжелым трудом деньги.

Командир согласился:

— Напишите бумагу, что-де Советскую власть не принимаем. Колчака ждем как царя, — предложил он. — Соберите подписи. И все, кто подпишет, пусть следуют за нами. Сегодня же до вечера получите деньги…

Как бы там ни было, по после беседы с «колчаками» действительно была составлена, а кое-кем и подписана такая бумага.

Куштаны начали снаряжаться к Колчаку за деньгами.

Всадники с гиканьем носились по селу…

Пьяный дед Васьлей похвалился: «Я — Колчак». Один из «колчаков», услышав это, хотел нагайкой привести старика в чувство. Не помогло. Подгулявший старик кричал: «Я — Колчак!», наверное, вспомнил шутливые слова Захара о том, что смахивает на Колчака.

Тарас побежал к отцу с сообщением. Выслушав сына, Захар определил:

— Наши балуются.

Девять человек, оседлав своих копей, вместе с «колчаками» ускакали за Лысую гору.

Говорили, Мурзабай наблюдал в окно, как его односельчане отправились за деньгами к Колчаку. И будто бы, упав на пол, катался Мурзабай со смеху, когда среди них увидел и своего молчаливого работника — Мирского Тимука.

Более опытный, чем его собратья, Смоляков взыскивать деньги с Колчака не поехал. Ходили слухи, что даже спрятался от «колчаков».

Эта загадочная, печальная для одних и долго веселившая других история скоро разъяснилась.

Наивные и жадные куштаны, возможно еще не перевалив за гору, почуяли подвох. Но обратно они не вернулись ни на следующий день, ни спустя педелю, пи через месяц…

В тот же день, попозже, со стороны села Тоцкого появились в Чулзирме еще два всадника. Один, показывая в сторону горы, хохотал так, что едва не вывалился из седла. Другой лишь кривил в улыбке губы:

— Твоих это рук, Лапша! Ты, видать, подговорил моих ребят, ты небось подучил…

— Нет, не я, товарищ командир! — помирал от смеха первый, — Я только велел спять красные звезды с фуражек. А уводить кулаков к Кутякову я ребят на подучал. Сами небось додумались. Это — не иначе — дело Белякова.

— Ничего еще, если на Кутякова попадут. А то сегодня Чапаева ждали. Тебе, Лапша, достанется.

— От Чапая не достанется. За военную хитрость? За находчивость? Это же разоблачение контрреволюции. Чапай меня орденом наградит!

— Вы с Чапаевым, может, и близкие друзья, я этого не замечал. А вот если вместе с ним и комиссар приедет, товарищ Фурманов… Что будешь делать?

— Не боюсь я, товарищ командир. Надеюсь на то, что ты меня выручишь.

Командир, ужо не слушая, пришпорил коня. И оба всадника направились прямо к дому Кирилэ.

В Заречье вешняя вода не обошла и знакомый нам переулок. Двор Чугуновых залило — мать Илюши временно переселилась к Радаевым. Вода добралась до ворот Олиного дома и, будто в раздумье, остановилась. Мать Оли, захватив необходимые вещи, с детьми ночевала у родных — подальше от реки. Дома Оля осталась одна.

Оля не могла попять, почему сегодня с утра ее сердце переполняла радость. Может, девушка предчувствовала счастье, а скорее всего, ее веселило бурное половодье.

Она поглядывала в сторону Чук-кукри: тропка Румаша скрылась под водой. Лыжный след Тараса давно растаял. Все пути, связывающие с Чулзирмой, перерезаны. Оля еще не знала, что весенняя дорога для любящего сердца — самая короткая, не видела, что к пей приближается ее счастье.

Не в сторону Чук-кукри и Телячьего Табора, а немного левее смотри ты, Оля! Вон, видишь, по широкой, как море, весенней реке Ольховке плывет какое-то сучковатое бревно. Нет, это совсем не бревно. И плывет не по течению, а поперек — прямо к твоим воротам. Да ведь это лодка, и на ней люди.

Только теперь Оля увидела лодку и подбежала к воде.

А что дальше было, Оля толком не помнила. Но навсегда западет в сердце яркий и теплый весенний день, завершивший два долгих года ожидания…

Оля готова броситься в воду и поплыть навстречу лодке.

Один, который поменьше, — Тарас. И другого узнала Оля. Это Филька! Кто третий? Спирьки уже нет… И не Илюша… Оля боится, что обозналась. Вот он, третий, поднялся на ноги, размахивает фуражкой. Что-то кричит, но слов разобрать невозможно.

Филька, перестав грести, тоже вскочил, подкинул фуражку кверху, но поймать не сумел — упала в воду.

Все трое, хохоча, как малые дети, принялись ловить в воде фуражку.

Оля всхлипнула и сразу засмеялась. Горюет она или радуется? Губы смеются. А из глаз бегут крупные слезы.

…Издали Оля узнала Румаша, а вблизи — нет. Вдруг стала на миг какой-то отчужденной. Ведь два года прошло. Для молодой любви два года тянутся как век, а иногда время и совсем остановится!

Оля жила ожиданием встречи с любимым, и ей чудилось, что это длятся дни, незабываемые дни давно прошедшего семика. И Румаш, постоянно живший в ее сердце, нисколько не изменился. Но времени протекло много. Вблизи Оля даже не поверила, что это Румаш. Совсем другой человек: выше ростом, шире в плечах, над губой чернеет полоска усов. И одет совсем по-другому.

Нет, нет, лицом он ничуть не изменился. Вот он чуть скривил, как всегда, в улыбке губы.

— Оля, Ульга! — сказал он и обнял девушку…

Пока лодка приближалась к Олиным воротам, у залитого водой переулка собралась толпа. Оля не стала смотреть на то, что скажут люди, сама обняла парня и сама, закрыв глаза, поцеловала его.

Румаш и Оля вошли в дом. Закрылись окна, задернулись занавески.

Тарас, хотя и мал еще, понял — заходить за старшим братом в дом не надо.

Филька остальных повел по бежавшей мимо двора сухой тропе, развлекая присказками и прибаутками.

— Что это на груди у твоего товарища? И не крест и не медаль, — спросили его парни.

— Орден! Орден Красного Знамени, — ответил Филька, — Такого ордена больше ни у кого нет.

Филька, и сам толком не знавший, за что Румашу дали орден, тут же, как Шатра Микки, начал сочинять сказку. Но его выдумкам помешали подоспевшие женщины. Увидев мать Спирьки, Филька смолк. Заметив издали свою, вырвавшись из толпы, побежал матери навстречу.

Филька не мог жить на свете без друга. Ему нужна была опора — крепкий, надежный товарищ. В детстве такой опорой ему служил Илюша. Потом он стал тенью Спирьки. Потеряв Спирьку, Филька не находил себе места.

Когда бригаду Кутякова перебросили на Уральский фронт, Румаш разыскал односельчан, добился перевода Фильки в свой отряд. И парень ожил снова.

Дивизию Чапаева перевели на Восточный фронт, послали против Колчака, а Румаш и Филька остались в другой дивизии, на Уральском фронте, оборонять город Уральск.

…Талые воды прибывают быстро. Но и убывают еще быстрее. Разлившееся, как половодье, счастье Оли, длилось недолго…

В Заречье Румаш провел лишь одну ночь. Олиной матери керю пришелся по душе. Румаш при первой встрече объявил ей:

— Я муж Оли…

Но страстная неделя еще не прошла — свадьбу в те дни справлять было не принято. А без свадьбы жить как муж с женой неудобно перед народом. Это высказала Румашу теща.

По старинным обычаям чувашский мукун, — тут вдруг сообразил Румаш, — начинается в страстную среду.

— Если у вас в Сухоречье на страстной неделе нельзя играть свадьбу, сыграем ее в Чулзирме. Венчаться мы не будем. Отец мой с мачехой еще при царе обошлись без венчанья. А мы — в советское время — и подавно.

Через Ольховку Румаш решил перебраться с Тарасом. Фильку и Олю попросил переправиться на тот берег завтра.

В четверг до рассвета Румаш умчался в село Тоцкое, где стоял полк. Румашу разрешили отпуск еще на пять дней. Возможно, возвратиться в Тоцкое не придется, не исключалась возможность, что через день-два полк переведут в Чулзирму.

Свадьбу Румаша и Оли играли в пятницу.

Фильку Румаш назначил кезень-керю и заставил плясать первым.

Шатра Микки играл на волынке. Самогона на «камун-свадьбе» не полагалось. Лизук у Кирилэ разжилась пивом. От пива не отказался даже Захар.

Всех удивил Филька: на дне лодки привез он сома, длиной с Тараса. Не столько сом, сколько рассказ Фильки всех потряс.

— Дома в сенях, без единой снасти словил, — похвалился он.

Люди не поверили: ну, дескать, парень шутит.

Румаш посмеялся:

— Ты, Лапша, загибай, да так, чтобы хоть немного было правдоподобно…

К субботнему вечеру в село вошел полк имени Степана Разина.

Узнав, что командир эскадрона женился, красноармейцы вновь затеяли свадьбу.

Затянув песню о Степане Разине, заставили Фильку после слов «Эй ты, Филька, черт, пляши!» — плясать.

И неожиданно, сменив ритм, — запели:

Тетя Лиза, Лизавета, Я люблю тебя за это, И за это и за то… Во — и больше ничего.

— И тебя вспомнили, Лизук. И ты спляши, — попросил Захар. — Поплыви по-лебяжьи, тряхни стариной!

В воскресенье затрезвонили колокола, а «свадебная свита» раздобыла лодки — праздник продолжался на воде.

И снова гремела песня, вызывая дальнее эхо:

Из-за острова на стрежень, На простор речной волны Выплывают расписные Стеньки Разина челны.

Гуляли два дня — понедельник и вторник, качались на качелях. Румаш и Оля, держась за веревки, не раз взлетали в небеса. Вокруг молодой пары целые дни топтался народ — и друзья из села, и однополчане при шпорах и с саблями. Филька пытался ласково отвадить молодежь. Сам он никогда не играл своей свадьбы, но своего командира понимал, как и всегда, безошибочно.

В среду, еще до выхода полка из села, чулзирминцы начали в поле работы. Но не всюду: в сторону Верблюд-горы красноармейцы никого не пускали, там должны были начаться вскоре бои.

Утром Тарас запряг пегашку и приготовился выехать в поле вместе с артелью дяди Кирилэ. Мальчуган, уже держа вожжи, устроился на мешках с семенным зерном. Из дома Анук, где все они так и жили, выбежал Румаш.

— Постой, Тараска, погоди, — крикнул он. — Возьми поесть — яиц тебе наварили да сомятины нажарили. Тетя Ингэ тебе все своими руками приготовила и принесла чуть свет.

Брат обнял Тараса и крепко поцеловал.

Тарас растерялся — до этого утра брат его ни разу не целовал. Сабля рукояткой ткнула Тараса в бедро — легкий удар острой болью отозвался в сердце мальчика.

Румаш и его друзья готовятся в бой. Вот брат повесил саблю. Для чего она нужна? Рубить головы врагам. И Румашу может враг снести голову с плеч. Мальчика так взволновали мысли о тяжелом пути, что предстоит Румашу, — он еле сдержался, чтобы не зареветь.

И, не глядя на Румаша, Тарас натянул вожжи, лошадь тронулась.

Когда поднялись на холм и доехали до Кивзюрта, откуда-то со стороны Лысой горы долетел треск первого залпа.

Сигнал! Тарас оглянулся на соло: отсюда, издали, оно казалось растревоженным муравейником — по улицам и переулкам туда-сюда сновали люди. Всадники собрались на дороге у склона горы, один выдвинулся вперед. Тарас решил — это его брат, командир первого эскадрона. Мальчику показалось, что он даже отсюда видит Румаша» ею чуть искривленные при улыбке губы.

Румаш, обнажив саблю, что-то выкрикнул и пустил коня рысью. За ним поскакал эскадрон, за эскадроном — полк. Красноармейцы по косогору быстро мчались в сторону Верблюд-горы. Остановив пегашку, Тарас смотрел вслед…

Тараса сегодня отправили на дальнее поле, чтобы он пробыл там неделю, не возвращался домой.

Дядя Кирилэ, поди, уж там!

Тарас добрался скоро, но на пашню по пошел. Он лежал под распряженной телегой и горько плакал, прислушиваясь к далеким раскатам пушек за Верблюд-горой. Кирилэ хотел было унять мальчика, позвал его работать, но вмешалась Кидери, засевавшая поле вместо своего мужа — лентяя.

— Не трогай, пускай успокоится, — сказала она тихо. — Ведь там, за горой, его родной брат.

Кирилэ, глава артели, встал у межи лицом к востоку и трижды перекрестился. В час, когда там начались бои, здесь приступили к посеву.

…Оля целый день, не поднимая головы, пролежала в постели, прислушиваясь к грохоту сражения. К вечеру Захар переправил ее на лодке в Заречье. Весь путь они промолчали. Да и дорога успела сократиться: весенние воды спадали, Ольховка постепенно входила в русло…

В дни половодья полное счастье испытала Оля. Войдет ли в берега река ее счастья и будет спокойно нести свои воды? Не пересохнет ли летом до самого дна?

Кто знает?..

 

7

В двухэтажном красном доме, что на окраине города, разговаривали только по-чувашски. Иногда можно было здесь послушать и чувашские песни.

Улица напоминала деревенскую: не вымощена камнем, под ногами поскрипывал деревянный тротуар… Вдоль улицы выстроились дома, тоже деревянные… Дворы, огороженные дощатым забором, крашеные ворота. Между домами под железной крышей встречаются и крытые тесом, соломенных крыш не видать. По утрам, как и в селе, из ворот выгоняют коров, коз. И после того как пройдет стадо, над улицей надолго повиснет облако пыли.

Что ни говорите, а городского облика у этой улицы не было. Лишь двухэтажный кирпичный дом купца Мочалова несколько напоминал о городе. Прежде эта улица называлась Выгонная, а теперь Пролетарская. Семен Мурзабай не согласен с этим названием:

— Не Пролетарской ее надо было назвать, а Мещанской… Здесь ютятся закоренелые мещане.

В этом красном доме поселились втроем: Симун, Тражук и Анук Ятросова. Так их кликали в Чулзирме. В городе и они друг друга называли иначе. Они приехали сюда после окончания политшколы в Самаре.

Старика Ятросова не сразу освободили от его работы: наконец человек на пост заведующего отделом просвещения нашелся. Нужен был инспектор по чувашским школам, Ятросов временно исполнял эти обязанности. Старый учитель все ждал, когда окончат учебу и вернутся из Самары Николаев и Петров.

Они приехали только к началу лета. Но старик никак не предполагал, что вместе с двумя «самарцами» прибудет и его дочь.

— Партия меня направила работать в уком женоргом, — объяснила Анук свой приезд. — Буду сеять революционные идеи среди чувашских женщин.

Ятросов не удивился: кто-то и эту работу должен начать и возглавить. И все же старик не удержался, чтобы не проворчать:

— А не велела тебе партия ехать домой и сеять хлеб? Может, пользы было бы больше. Потребителей хлеба в городе и без нас много.

Анук не растерялась, весело захохотала, совсем как отец.

— Ты, кажется, говорил, что Захар Тайманов вернулся в село? Если запряг мою пегашку, пусть и работает в поле. Пусть выращивает хлеб. Осенью все к нему двинем за горячей буханкой. Вот тогда будет коммуна. Он состарится — мы примемся крестьянствовать.

Отец погрозил пальцем и ничего не возразил, махнул рукой.

Однако, обождав несколько, снова не стерпел:

— Валяйте! Но у вас, похоже, коммуна не получится. Хорошо, если ты не захотела в город, как Арланов… чтоб стать делопроизводителем.

Ятросов чрезвычайно удивил этими словами дочь, которая обычно ничему не удивлялась.

— Какой такой Арланов? — растерялась она. — Что за делопро… чем ты меня пугаешь? — Анук так и не выговорила длинное слово «делопроизводитель».

Отец и дочь долго не виделись, да и прежде особенной близости между ними не было, — дружеской и родственной беседы между ними и на этот раз не завязалось.

Ятросов ознакомил учителя Семена Николаева с делами просвещения, а сам поспешил возвратиться в Вязовку.

Маленькую комнату в красном доме, которую занимал Ятросов, он передал Анук. Мужчины разместились в одной из больших комнат. Хозяин не возражал, а даже сам предложил кров приезжим. Купец Мочалов был не такой человек, чтобы бестолково ссориться с Советской властью.

«Если меняться будет — сами убегут, — рассуждал он, — если ничего не изменится — не худо и то, что в моем доме коммунисты».

Односельчане, встретив Тражука, никогда его не признали бы, а если б даже и так — ни за что не решились бы назвать Тражуком. Зато он оправдал прозвище, данное ему когда-то Уксинэ: «Тражук мучи».

Пока жил в Самаре, оброс роскошной густой русой бородой. Вначале, может быть, ему и некогда и негде было бриться. А потом — просто махнул рукой.

Однажды в общежитие, где жили курсанты, пришел Воробьев. В момент его прихода обитатели комнат как раз обсуждали бороду Петрова. У кого-то из ребят оказалась бритва, и он готовился побрить Тражука. Семен Николаев никак не позволял губить чудесную бороду друга. Тридцать человек, населявших огромную комнату, разделились на две группы: одни требовали — «Долой бороду-лопату!», другие возражали — «Да здравствует золотая борода!».

При появлении Воробьева все стихли, а он, задержавшись у двери, молчал, а глаза его смеялись. Воробьева Семен узнал поближе. Прежде он побаивался этого маленького, серьезного человека. Всегда погруженный в мысли о работе, всегда серьезный, ради дела он не жалел ни себя, ни других. «Ничего у него нет, кроме работы», — думал Семен. Однако Иван Васильевич, оказывается, любил и посмеяться, и пошутить, и порадоваться. Вот и сейчас он глядел на молодежь, а в глазах его теплился смех, готовый вырваться наружу.

Далеко еще из коридора он услышал хохот, шум, нестройные крики: «Долой!», «Да здравствует!».

— Что у вас тут? Вы совершаете всемирную революцию? Или, наоборот — выступаете против? — спросил он весело.

— Нет, Иван Васильевич. Сегодня на повестке дня совсем другой вопрос, — заговорил чуваш из Девлезеркина, державший в руке бритву. — Кое-кто заинтересован в том, чтобы молодой и красивый парень выглядел стариком, хотят превратить товарища Петрова в церковного старосту или старшину. Сторонники старого режима!

Смутившегося Тражука Воробьев осмотрел так, словно видел впервые.

— Сколько тебе лет, товарищ Петров? — спросил он без тени озорства в голосе.

Тражук ответил.

— Выходит, ровесник века. Ладно…

Сказал Воробьев это «ладно» и тут же, словно забыв о Тражуке, заговорил с курсантами о другом.

Тражук задумался: а что бы значило это его «ладно»? Встревожился. Но все-таки был рад: обсуждение достоинств его бороды закончилось.

Но товарищ Воробьев снова вернулся к этому вопросу.

— О бороде решим так: сбривать не станем, — он откровенно веселился. — Пусть растит ее. А при окончании школы мы проэкзаменуем Петрова и на этот счет. Но и сами выскажем свое мнение: понравится борода — оставим, не понравится — сбреем. Хорошо? — спросил он перед уходом.

— Хорошо, согласны! — с хохотом кричали курсанты вразнобой.

И вот скромный, несмелый Тражук стал бородатым солидным человеком — инструктором укома товарищем Петровым. Незнакомые люди не поверили бы ему, назовись он хоть двадцатипятилетним, он выглядел на все тридцать пять.

…Когда большой отряд партизан из местных направился к Чапаеву, Тражук с маленькой группой оставался в Самлейском лесу. Вскоре число партизан снова значительно выросло. Авандеев, проводив добровольцев в армию, возвратился под Самлей. Он объединил партизан Вязовки с партизанами соснового бора. И они несколько дней задерживали белых, не давая им переправиться через реку Самару.

Стойко и храбро сражались партизаны, не отступая до прибытия частей Красной Армии.

Этот отряд до зимы считался отдельным отрядом. Лишь перед новым годом он тоже слился с Красной Армией.

Авандеев, Воробьев и Алексей Самарии тщательно проверяли здоровье, возраст и грамотность партизан. Стариков отправили по домам, молодые и здоровые перешли в Красную Армию, а грамотных отобрали для поездки в Самару учиться — там открылась военно-политическая школа.

Тогда под Новый год среди других вернулись в Чулзирму Палли и Шатра Микки.

Анук, Семен и Тражук поохали в Самару, в школу сначала попала только Анук. Семена и Тражука забраковала комиссия. Первому помешали старые ранения, а у Тражука нашли плоскостопие.

Воробьев добился: он доказал, что обученные люди требуются не только на фронте, но и в тылу. И обоих друзей все-таки в школу приняли.

Тражук был счастлив, что попал в школу, да еще и учится с людьми старше себя по возрасту. В его голове всегда возникало множество вопросов, теперь на все находил понемногу ответы, все размещалось по порядку, находило свое место. Что знал, слышал, читал до школы — как-то оформлялось в отчетливые представления. Он сам понимал, что мужает, набирается ума, сам говорил себе, что уголки его в общем-то темного сознания как бы пронизываются светом солнца.

И как понял Тражук, у этого солнечного света было вполне реальное имя: марксизм. Марксистско-ленинская паука увлекла Тражука.

— Как только кончится война, тебя, Петров, пошлем учиться в Москву, — пообещал Воробьев. — Думаю, из тебя получится философ. Сейчас, когда окончишь школу, поработаешь, приобретешь опыт, внимательно читай Маркса, Энгельса, Ленина, но кроме того — изучай жизнь.

Симун Мурзабай — Семен Николаев давно стал взрослым человеком. Школа, однако, оказалась полезной и для него. Семен был здесь не только курсантом.

Однажды Семен, вслушиваясь и стараясь понять путаное объяснение учительницы, во время урока поднял руку и коротко уточнил:

— Звезда с хвостом — это не планета, а комета.

Учительницу оскорбило вмешательство рядового курсанта, и она отчитала его при всех.

Узнав о происшествии, Иван Васильевич Воробьев пробрал руководителя школы Самарина за плохое преподавание. У этой учительницы документов об образовании но оказалось. Она просто обманула Самарина, подсунув ему поддельные бумаги. Ей важно было получать паек…

Воробьев проверил знания Николаева и предложил ему преподавать курсантам в пределах его возможностей космографию. Чтение ученых книг из сундука дядюшки Павла пошло Семену на пользу. Он давно мечтал быть учителем и здесь оказался на высоте. По окончании школы он получил от Воробьева документ, выданный отделом народного образования, подтверждающий, что Семен Николаев может работать учителем в школе.

В родном городе Семена назначили инспектором чувашских школ.

Анук постепенно забывала свое деревенское имя. Теперь она — товарищ Ятросова. Когда ее спрашивали, почему она, бывшая партизанка и боец дивизии Чапаева, вдруг оказалась в школе, она коротко отвечала:

— Была против увольнения Чапаева из армии.

В политотделе Анук сказала несколько иначе:

— Чапая послали на учебу, отправьте учиться и меня.

Анук, бывшую в армии санитаркой, послали на курсы медицинских сестер. В губкоме с ней столкнулся Воробьев. Она пожаловалась ему. И вот Ятросова оказалась единственной женщиной, обучающейся в политшколе.

Однако в стремлении Анук попасть в Самару виновен был не Чапай.

Осокина, работавшего в политотделе, штаб фронта отозвал в Самару. Обратно в дивизию он не вернулся. Но и в Самаре не нашла Михаила Анук. Удалось узнать, что его назначили куда-то комиссаром бригады.

Но Анук давно пришла к мысли: в военное время надо быть независимой от мужчины. Надо заняться делом, успокоиться и терпеливо ждать конца войны.

И все же на месте Анук не сиделось. Обосновалась она в городе, но много времени проводила в разъездах по деревням и селам. Там, как только собирался народ, Анук выступала с докладами.

Полученные в политшколе знания помогали немало. Но всего запомнить невозможно — так считала Ятросова. Ей больше, чем другие, запали в сердце лекции старика Малинина.

В своих докладах Анук упоминала о многом: о вселенной, о революционных событиях…

А уж о наступлении белочехов, о создании учредиловки она говорила с таким знанием, что удивляла слушателей. Никогда не забывала Анук рассказать о славных делах Чапая: тут уж ей карты в руки, ведь она сама была в его дивизии!

Анук радовалась, что ей суждено работать в Пестром доме с тремя богатырями на фронтоне. Здесь раньше размещался штаб Чапаева.

Анук теперь могла говорить в докладах:

— Без Чапая так и не смогли одолеть врага. Отозвали его из Москвы и снова назначили командовать дивизией. Такого героического командира, как наш Чапай, нет на целом свете!

И Семен и Тражук — каждый по своему делу — часто выезжали в деревни, однако в родном селе никто из них не бывал. Мечтали поехать все вместе.

 

8

С весны Чулзирма как-то вылиняла. И цвет потеряла и голос. Актив, собранный Захаром, весь призван в Красную Армию. В Заречье в партию вступили женщины — Оля и Антонина Павловна. А в Чулзирме осталось два коммуниста — Захар и Микки.

Захар Тайманов теперь как бы взял отпуск от больших дел. Занимался хозяйством. Лишь только просохли дороги, он, собрав сельчан на помощь, перевез из Базарной Ивановки свой сруб и строил дом, расчищал двор.

Не только Захар, можно сказать, и все село взяло отпуск от забот саманы. Сельские дела помаленьку Шатра Микки выполнял один, некому ему было помочь, некому и помешать. Изредка он заходил к Захару Тайманову посоветоваться по какому-нибудь вопросу.

Однажды Шатра Микки попытался представиться обиженным.

— Наше село вдруг утихло, как старый мерин, — пожаловался Захару. — Ни один непутевый горлопан не приходит в Совет ругаться. Даже скучно.

— Из-за этого печалиться не будем, — усмехнулся Захар. — Горевать у нас и без того есть причины. Партию, например, мы своими людьми не пополняем — отстали от заречинцев. Райком не погладит нас за это по голове.

— Ты печешься только о революции, а мне приходится беспокоиться и по поводу контрреволюции. В селе ни одного куштана не осталось. Девятеро исчезло враз. Ведь от тех, кого увели тогда озоруя красноармейцы, пи слуху ни духу.

— Нашел о ком горевать, — засмеялся Захар. — Можно подумать — от того, что богачи бросили все и ушли, село много потеряло?

— То-то же горе, — Микки покрутил головой. — Сами кулаки ушли, а семьи-то остались. Вот они меня и одолевают.

Захар уже больше не смеялся, призадумался.

— И верно. Тоже, брат, забота для тебя, — сказал он после некоторого молчания. — Я сам, по правде говоря, совсем и забыл о них. А надо помнить. Что ни говори, а бабы их и дети — из нашего села, граждане Чулзирмы. Ладно, вот осмотрюсь немного и съезжу в город, узнаю, куда подевались куштаны.

— Не обязательно ехать самому. Хорошо будет, если напишешь бумагу, — вздохнул Микки.

Захар не успел послать бумагу.

Перед тем как перевезти сруб, Захар ходил по селу — выбирал место. За амбарами на пригорке начннались гумна. Между гумнами и обрывистым берегом реки Каменки рос мелкий кустарник. Прежде никто и не думал селиться здесь. В позапрошлом году показал пример Семен. В прошлом году неподалеку выросли еще три избы.

Рядом с Семеном поселился Летчик-Кирюк. Красавица Падали словно канатом привязала к себе самлейского чуваша. Легкомысленный, непривычный к труду человек начал было в поте лица работать…

Теперь Надали опять осталась одна с двумя ребятишками — дочкой от первого брака и с недавно родившимся сыном. Скрывавшийся от мобилизации на царскую военную службу Кирюк в Красную Армию пошел служить охотно.

По соседству с двором Семена, ближе к селу, на берегу Каменки, пустовал довольно обширный клок земли. Не очень-то удобный участок браковали все. Высокий берег круто спускался к реке, за водой надо было бы ходить в обход более пологой дорогой.

Захар, высматривая место, где бы устроиться, остановился у пустыря, задумался.

— Атте! — вдруг услышал он голос, несомненно принадлежащий молодой женщине.

Удивленный Захар оглянулся, всмотрелся и узнал — это ведь красавица Надали! На первую ее свадьбу он был приглашен как посаженый отец. «Погляди-ка на нее, — окликает, как родная дочь».

— Твоего второго мужа — Летчика мне довелось увидеть мимоходом дважды, — сказал Захар, не зная, с чего начать разговор. — Ну как, сбросил он свои крылья? — пошутил он.

— Заставила, — засмеялась в ответ на шутку Надали. — Друг другу очень мы пришлись по душе, — сказала она уже серьезно. — Как только вернется из армии, я уж оттреплю его за волосы… Однажды как-то ему попало за трюмо.

Узнав о том, за какое «трюмо» всыпала Кирюку молодая супруга, Захар долго хохотал.

— А теперь почему ты им недовольна? — спросил он после нового взрыва смеха.

Захар невольно любовался стройной и привлекательной молодой женщиной. Недаром на свадьбе он тогда сказал, что в Чулзирме нет девушки красивей Надали. Так подумал он и сейчас.

— Обманул меня чертов Летчик, — притворно сердясь, проговорила Надали. — Сына не тем именем нарек. Я хотела, чтобы звали его Хведером. А он обманул, записал его Львом. Полгода, качая младенца, все называла Хведером да Хведером. А в прошлый раз услышал Шатра Микки — и говорит: «Надали, да он же у тебя не Хведер, а Лев»… Да провались ты сквозь землю.

Захара снова разобрал хохот.

— За это не ругать мужа надо, а благодарить да расцеловать, — смеясь, вымолвил он. — Очень хорошее имя. У русских знаменитый человек носил имя Лев. Лев Толстой. Писатель. После его смерти горевал весь народ.

— Русским, может, это и подходит, а нам такое имя ни к чему. Если бы фамилия была хоть другая, может, и ругаться не стоило. А то ведь получается Лев Мамонтов, будто детеныш мамонта — лев…

«Лев Мамонтов! Славно звучит. Для меня красиво, а для нее — непривычно. Пока еще для нее непривычно, но уже разбудила революция темное чувашское селение в заброшенном медвежьем углу. Даже «летчики» приносят новые веяния, сами того не понимая. Новые люди в селе. Это ведь тоже дух времени, дух саманы. Надали говорит — «оттреплю за волосы», однако сама почти уж свыклась с непривычным именем, ворчит любовно. Нарочно надулась, а сама готова расплыться в улыбке».

— То, что русскому идет, подойдет и чувашу, Надали, — сказал Захар. — Пока будет подрастать твой сын, имя Лев и среди чувашей станет обычным. Кирюк, наверное, хотел, чтобы он рос сильным и смелым, как лев. Не брани мужа! Ои скоро сам вернется из Красной Армии героем.

Надали, всегда готовая пошутить и посмеяться, вдруг прослезилась.

— Спасибо тебе, атте, за добрые слова, — проговорила она, вытирая глаза фартуком. — Ни от кого до этого не слышала о Кирюке доброго слова. Все ругали меня, что приняла в дом Летчика. Только из-за одинокой жизни связалась с бродягой. Сам знаешь, родного отца у меня нет, муж пропал, дочку растить надо — ей уж седьмой год пошел… Некогда было выбирать мужа, да и не из кого… Ты теперь для меня вместо родного. Люди тебя остерегаются, «камуном» называют. А я сказала себе: «Если атте — камун, то нечего бояться камунов». Хорошо бы вы поселились рядом, поставили здесь свой дом, двор бы разбили…

Новые соседи скоро перестали бояться «камунов». В каждом доме нашлась чисто мужская работа. Захар одной солдатке помог сложить печь, другой — вставил стекло, третьей заменил доску на крылечке.

Еще до поездки в Базарную Ивановку за срубом, Захар обнес свой будущий двор оградой из жердей. У самого берега вырыл яму и сколотил над ней крышу, как для скворечника, назвал его по-русски: «нужник». Таких строений до сих пор в селе не возводили.

Лизук и Тарас трудились дни и ночи на откосе обрыва: копали неглубокий ров. Тарас вначале даже и не понял, почему здесь надо рыть, но не перечил. А когда удлинили ров в стороны, он решил все-таки обратиться за объяснением к мачехе.

— Что же это будет, айне, зачем это мы копаем? — спросил он недоуменно.

— Папа велел, пусть, говорит, сигсак будет. Искривлеппую туда-сюда дорогу так называют. По такой дорожке подниматься будет легче.

«Ага, зигзаг», — догадался Тарас, но поправлять мать не стал.

Эту извилистую дорожку так все и называли — «сигсак». Отец говорил сыну: «Тарас, сбегай-ка по сигсаку да принеси побыстрей воды!» Ходить за водой с участка Тайманова можно было тремя путями: один — по перерытому Семеном и Тражуком откосу — далековато; второй путь вел к колодцу в Малдыгасе, до него — еще дальше. Ближе всего — сбежать по «сигсаку». Но как он ни изгибался, все же был крутоват. Зато близехонько, начинался, можно сказать, у самой печки.

Это потому, что над самым обрывом Захар сложил небольшую печку. В высоту не было аршина, с трубой, с подгнездами для чугунков. Разумеется, печь топилась не для обогрева улицы. На ней в теплое время готовили пищу. «Плита» — назвал Захар.

К приезду друзей в Чулзирму у Захара между домом и амбаром был готов сарай. И в избе уже потрескивала печка. Три «комиссара» — Тражук, Анук и Семен и один учитель — Арланов проверили работу Захара. Его подворье плохим не назвали, но и хвалить не спешили.

Анук, увидев плитку во дворе, пришла в восторг.

— Захар пичче, ты это хорошо придумал! Как есть натуральная печка. Здесь можно и суп сварить, и картошку поджарить, и блины испечь, — очень кстати вставила она новое для нее городское слово — «натуральная».

— Ты, Захар Матвеевич, вьешь свое гнездо и не по-русски, и не по-чувашски. И не по-башкирски тоже, — уклончиво выразился Семен.

— По-немецки! — выкрикнула Анук, обрадованная тем, что опять нашла нужное слово. — И если еще вокруг дома посадить кусты, а весной они зацветут — тогда и вовсе будет по-немецки. Это у них — строения сплошные, во дворе летняя плитка, рядом — гумно.

— У Захара пичче гумно даже и не рядом, а прямо во дворе, — вставил слово Тражук.

И верно, тут же, шагах в двадцати от дома, Захар укатал ток.

Крыша дома и печь в избе привлекли внимание «комиссии». Тесу у Захара не было, а о железной крыше по тем временам никто и не мечтал. И все же не соломой покрыл избу Захар, а мелкими снопиками из камыша и сверху обмазал глиной.

— Подобной крыши во всем мире больше нет, — определил Арланов, стараясь не отстать в суждениях от других.

После плиты на улице больше всего обрадовала Анук печь в избе.

— Ведь из кирпича сложена, — весело определила она, — но бока у печи какие гладенькие. Я слышала, что Захар Тайманов — отменный шорник, но он, оказывается, еще и замечательный печник.

— Все-то ты умеешь, Захар Матвеевич! — похвалил глава «комиссии» Семен. — Шорник, сапожник, плотник, столяр, печник… еще кто?

— И еще музыкант! — Арланов снял с гвоздя на стене балалайку и неумело потренькал.

— Люди в перерыве на обед курят, а я играю на балалайке, — объяснил Захар. — Тараса учу плясать. Хочет быть героем, как Румаш, а сам плясать, как он, не может, — отец заставил покраснеть мальчика. Сам тут же взял балалайку из рук Арланова и, настроив ее, зазвенел плясовой мелодией.

— Эх, как говорит Тимрук пичче, замана! Без мужа могу жить, а вот как услышу плясовую, не могу, чтобы не плясать. — Анук тут же затопотала по-мужски.

Смотрел-смотрел на нее Арланов и женской выходкой заскользил вокруг.

— Люди работают, камуны пляшут, — негодующе пробормотала старуха, плетясь мимо избы на гумно.

Дня через два «камуны» не только пляской, по и работой удивили. К приехавшим из города присоединились еще и зареченские — Оля и Тоня.

Захар весной засеял по осьминнику и для своей семьи и для Анук. В поле весной вместе с Кирилэ больше всех работал Тарас. Сейчас, во время уборки урожая, Тарасу оставалось только вязать снопы. В артели «камунов» собралось десять жнецов и жниц. За педелю хлеб был убран и обмолочен.

И люди, любуясь дружной работой, назвали те дни «неделей камуны». Теперь уж, слыша балалайку Захара, никто не посмел бы ворчать и посмеиваться.

И Захар и Плаги, жена Семена, немного посеяли хлеба. Артель «камунов» проработала еще и у деда Сабана, и у матери Тражука, а еще и в Сухоречке и русских заставила заговорить о «неделе камуны».

А Арланов, пляшущий по-женски, равняться на поле с Тарасом и женщинами так и не мог. Беззлобно подшучивая над учителем, Оля и Тоня учили его вязать снопы.

Кирилэ нисколько не был удивлен дружной работой артели.

— Камунами лишь пугают народ, — рассудительно сказал дядя Тараса. — Ничего в этом нет и смешного. Чуваши издавна любили сообща трудиться и сеять хлеба, мы, жители нашего края, всегда выходим вместе, помогаем женщинам, когда нужны в работе мужские руки. Нимэ — ведь это и есть работа камуной.

— А ведь правильно сказал шурии! — поддержал его Захар. — Чуваши и в самом деле частенько работают артелью. Разве нимэ не похожи на субботники?

Захар рассказал об опыте Ключевки. Он ездил туда за окопным стеклом для своего дома и для избы Самани — матери Тражука, куда ее наконец переселили из землянки.

Гости помогли Тражуку перевезти мать, а также подсобили перетащить дом просвирни из Заречья под школу. Антонина Павловна радовалась — с осени она начнет учить ребятишек в новом здании.

Евграф Архипович тоже начнет с осени первый учебный год в Чулзирме.

Городские гости стали на десятый день готовиться к отъезду. Анук пригласила Арланова пожить в ее доме. Семья Захара уже справила новоселье.

— Ухаживать за конем ты не умеешь. За пегашкой будет присматривать Тарас, — тоном, не допускающим возражений, сказала Оля Арланову.

Корову Ятросовой к радости Лизук перегнали на новый двор Таймановых.

А Семен готовился снова оставить семью и уехать. Плаги в позапрошлом году провожала мужа в город на неделю, а он пропадал там в сто раз больше. Домой хотя и вернулся, но побыл-то всего десять дней. Сынишка толком и привыкнуть-то к отцу не успел, даже дичился немножко.

Семен сначала огорчился. Только на третий день после приезда отца пятилетний Вася впервые крикнул:

— Атте!

Семен был в восторге, ему казалось, что сын только что появился на белом свете. С этого дня сердце Семена! настежь распахнулось и для сына и для его обездоленной матери.

Плаги почувствовала, что Семен заметно к ней изменился, но почему-то не радовалась. Накануне отъезда мужа в город она поплакала в одиночестве. Лишь насухо вытерев лицо передником, вошла в избу. Семен вырезал ножом игрушечное ружье для сына.

— Семен, послушай, — начала Плаги, — до сих пор я ревности не показывала. Ни одного слова не говорила против. И сейчас не скажу. Хочу тебя попросить об одном…

Семен отложил незаконченную игрушку. «Очень добрая душа Плаги, мать моего сына. Сама душою как ребенок. А я ведь всегда был холоден к ней… Из-за Шоры… Никогда не хотел согреться ее теплом».

Семену вдруг захотелось обнять и приласкать жену.

Плаги замолчала, будто надеясь услышать от мужа какие-то необходимые ей сейчас слова. Она не почуяла, что внезапно нахлынувшая нежность мешает ему говорить. Плаги решила высказать все, что задумала.

— Я давно знаю, что ты любишь майру. Теперь в городе, поди, будете жить вместе. Живите. Если ты до сих пор не любил меня, то я уж не смогу теперь привлечь тебя, заставить полюбить. Об одном прошу — ради бога, не показывайтесь на глаза нашим сельским вместе с майрой, чтоб здесь, на селе, не ходили о пашей семье плохие слухи. Сама не знаю, куда мне теперь деваться? Ваську надо вырастить и вывести в люди. Лишь бы не получилось так, что услышит сынишка злые толки и скажет: «Нету у меня атте!»

— Зря говоришь, Плаги. Никакой майры у меня нет, — возразил Семен, подавив нежданную грусть.

Плаги молча положила перед мужем на стол гребенку. Она хотела сказать: «Нюрину расческу нашла в твоем кармане, когда взяла зашить», но не могла произнести слова.

Семен понял все, опустил голову и, посидев какое-то время молча, печально произнес:

— Да, это Нюрина гребенка. Но я говорю правду. Нюры нет больше на свете. Только эта гребенка осталась на память. Да и она сохранилась потому, что случайно в тот день, когда Нюра погибла, эту гребенку воткнула себе в волосы Анук.

Стараясь быть понятым Плаги, а может, и потому, что до сих пор ни с кем не делился своим горем, Семен начал говорить и не мог остановиться. Подробно и по порядку рассказал он бедной Плаги историю своей любви, вспомнил и о том, как провожать его на войну Нюра приходила в Кузьминовку. Когда он передал, что сказала ему Нюра в лесу, сочувствуя Плаги и Васе, жена Семена не могла сдержать слезы: одна за другой текли они у нее по щекам.

— Нюры больше нет, — закончил Семен, — и праха ее не нашли, чтобы похоронить. Когда она тащила из-под пуль раненого Поликана, как раз разорвался снаряд. И оба исчезли, словно никогда их и не было…

Семен умолк и вышел из избы, медленно побрел по берегу реки в сторону Кивзюрта. До самого его возвращения Плаги потихоньку плакала.

Маленький Вася, заметив слезы матери, попытался ее успокоить:

— Не плачь, анне. Атте приехал, он опять приедет, привезет игрушки…

Мать попыталась улыбнуться, но не смогла и зарыдала уже громко.

В Чулзирме Тражук попытался у матери узнать об Уксинэ. Сабани почему-то особенно не распространялась, сухо заметила, что дочь Мурзабая в отцовский дом перестала ходить совсем. Мать от кого-то слышала, что Уксинэ скоро должна родить.

Тражук почему-то загрустил. Ему захотелось заглянуть к Мурзабаю. И повод был: надо рассказать о том, как пропал жеребец…

Мурзабай, оказывается, за все лето домой даже не заезжал, жил в Камышле.

В последний вечер Тражук сидел в новом доме, за столом и успокаивал мать, взволнованную отъездом сына в город.

В дверях появились две женщины. На руках у молоденькой кряхтел грудной младенец. В другой Тражук с трудом узнал Кидери. Узнал и удивился. Прежде Кидери напоминала Тражуку осыпавшийся куст боярышника, а сейчас она походила на яблоню в цвету: чуть пополнела, побелела, порозовела, даже губы стали пухлее и ярче.

Младшую сестру Кидери Тражук даже не мог вспомнить.

Подруге Уксинэ учиться не пришлось, и она мечтала, чтобы ее сестра Ануш, нянчившая сейчас ребенка Кидери, поехала бы в город.

— Воробьев хлопочет, чтобы в Самаре открыли для детей чувашских бедняков школу, вроде гимназии, — сказал Тражук. — Как только будет эта школа открыта, так сразу напишу тебе, — пообещал он.

— Писать письма ты умеешь, только вот отсылать — не мастер, — не могла не уколоть Кидери. — Для меня там не найдется школы? — спросила она сердито. — И я бы поехала учиться.

— И ты хочешь учиться?! — удивился Тражук.

— Учится же Анук Ятросова, почему же мне не смочь! — с вызовом сказала Кидери.

Тражук теперь не боялся «этой настырной девки», чувствовал себя свободно. Он взял у Ануш младенца Кидери и стал легонько подбрасывать. Малыш, видимо, принял Тражука за дедушку, вцепился Тражуку в бороду.

Мать забавлялась не меньше своего ребенка.

— Дери, дери за бороду Тражука мучи, — приговаривала Кидери, смеясь.

Хозяин вышел проводить нежданных гостей. Ануш с младенцем на руках вышла первая.

В сенях Кидери вдруг остановилась:

— Постой, и я попробую, — сказала она и на самом деле схватила Тражука за бороду. — Ты написал из Камышлы дурацкое письмо и думал этим отделаться от меня! От мужа-дурака, хоть он и вернется домой, я все равно уйду. Теперь Советская власть… Как только чуть подрастет сын, сразу приеду в город. Жди. Или боги куда-нибудь на край света, только в село больше не приезжай!

Дерзкая женщина приподнялась на цыпочки и крепко поцеловала в губы изумленного Тражука. Затем, так и не услышав от него ни слова, побежала.

 

9

Грохот пушек уже не доносился до Чулзирмы. Фронт, подкативший весной к Верблюд-горе, переместился на сотни верст. Не слышно стало и слова «Колчак». Не говорили ничего и о Дутове. В письмах с войны упоминается какой-то Деникин, а иногда называют каких-то врагов никогда ранее не слыханным словом «казары». Они, «казары» эти, оказывается, не так уж далеко, верстах в ста пятидесяти, — от Чулзирмы к югу.

С войны письма приходят редко. Ждут, ждут солдатки — нет весточки. Элим-Челим опять начал стращать своих снох, что-де, погодите, скоро женюсь.

Палли вернулся было из леса, а в самом начале лета и его призвали в Красную Армию. От него письма еще идут, а вот Киргури писать перестал.

Неунывающая Праски обеспокоилась, но пока не очень-то горевала. И в прошлые годы, бывало, муж подолгу не писал. А когда письмо пришло, нашелся и сам Киргури. Нашелся и — снова потерялся: словно в прятки играет… Потому-то не убивается пока Праски. Не только от Киргури, но и от других, призванных вместе с ним, писем нет как нет.

«Не сразу же все, в один день, погибли», — утешает себя Праски. — Теперь, что бы ни было, я не виновата, пусть пеняет на себя. Другие, вернувшись с солдатской службы, больше года жили в селе. Многие отделились, построили свои избы. Теперь их жены от свекра или там от свекрови не зависят. А он вернулся домой, пожил четыре месяца и поминай как звали, в лес подался. А теперь армия. Я и сама могу убежать, не удержат…»

В голове Праски всегда дул ветер. А на этот раз уж не Анук ли повинна в том, что Праски мечтает о самостоятельной жизни?

В пору летней страды Анук приезжала из города, работала в поле. Однажды попыталась собрать молодых женщин. Пришли только солдатские жены. Говорила им Анук о том, что Советская власть освободила, раскрепостила женщину, что теперь жены равноправны с мужьями. А те думали о другом, у них совсем иные заботы: «Когда мужей отпустят домой? Когда кончится война?»

Разошлись с собрания и забыли слова Анук. И только Праски все это крепко запомнила. Став «равноправной с мужчиной», она перестала слушать свекра, грубила невестке, начала варить в баньке кумышку. Сама сварит, сама и пьет.

— Дура! — укоряет свекор. — Огда власть не запрещала, не варила. А что теперь? Хочешь в тюрьму угодить.

— Пусть сажают, не… страшусь, хоть… умышкой отведу д… ушу, — отвечает Праски, как всегда передразнивая Элим-Челима.

…Девятнадцатый год не принес облегчения Советской республике. Иностранные государства изо всех сил старались погубить молодую республику.

Отголоски гражданской войны, словно волны разлившегося моря, захлестнули и Чулзирму. Весной всех, кому исполнилось девятнадцать, призвали в Красную Армию. Как раз перед страдной порой ровесники Румаша, распевая солдатские песни, через Ольховку строем отправились в город.

Мужчин в селе снова поубавилось. Захар Тайманов как в воду канул. Вскоре и Шатра Микки уехал.

«Камунов всех на войну забирают. У Советской власти выдохлись силы», — поговаривали на селе.

А другие высказывались иначе:

«Камуны сами добровольно уходят на войну. В деревне работали ради народа, теперь пошли защищать народ».

Эти говорят без страха, открыто перед всеми. Те — с опаской, шипят исподтишка…

Не вернулся из города Шатра Микки, сельский Совет остался без руководителя. Как раз в это время приехали в село люди, которые весной отбыли к Колчаку за деньгами.

Насчет девяти чулзирминцев, сидевших в тюрьме, уездные власти терялись, не знали, что и предпринять. Весной Кутяков отправил их из Тоцкого на усмотрение здешнего трибунала. Бумаг с ними не было. Никто не знал, за что их судить…

По показаниям самих крестьян, среди них были одни бедняки и батраки. Один говорил: «Бедняк. Меня Пуян-Танюш позвал как свидетеля». Другой уверял: «Батрак я. Меня хозяин заместо себя отправил». И — смех, и — горе. Самим им вроде доверять нельзя (к Колчаку за деньгами отправились!), но и документов, доказывающих их виновность, никаких нет…

В конце концов самому Захару Тайманову и пришлось вызволять своих злополучных земляков. Он, выручая их, даже не упомянул о бумажке ревкома, промолчал и о бунтарском сборище весной. По настоянию Захара их отпустили, а с самого Захара взяли подписку, как с поручителя.

Нисколько не колеблясь, Захар взял это на свою душу и тут же отправил два письма: в Ключевку, к Радаеву, и в свое село, на имя Тараса. Радаева предупредил: мол, возвращаются в село куштаны, а сыну сообщил: идет добровольцем в Красную Армию, а бумагу ревкома, что хранится на дне сундука, просил отнести Шатра Микки.

Получив письмо от отца, Тарас не заплакал. Но Лизук, узнав, что муж вызвался идти на войну, изрядно погоревала. Ключ от сундука, уезжая в город, отец оставил Тарасу. Мальчик нашел приговор ревкома.

Шатра Микки бумаги у Тараса не взял.

— Я тоже ухожу в Красную Армию, — сказал он, — приговор ревкома храни у себя.

В доме Микки пичче плакала Пазюк, дома мать места себе не находила. Куда теперь деваться Тарасу? И ревкомовская бумажка беспокоила мальчика. Как ее уберечь? Тарас побежал в Заречье, к невестке. Оля прочитала приговор ревкома, обрадовалась, что там упомянут Фальшин, и сказала:

— Ладно, Тараска, это очень ценная бумага. Я сама ее спрячу.

То, что Захар не вернется домой, Олю не удивило. Бумага, призывающая коммунистов добровольно идти в Красную Армию, пришла и сюда…

Хаяр Магар, приехав из города, три дня подряд заставлял топить баню. На горячих камнях морил тюремных вшей, до одури парился веником. Но селу еще в девяти дворах среди недели дымились бани — субботы хозяева не дождались. Эту неделю в Чулзирме окрестили «банной неделей», а другие прозвали «кулацкой».

А Тимрук, как всегда, не унывал и пустил по селу складные слова:

— Неделя камуны прошла, кулацкая неделя пришла. Пошли на войну Микки и Захар, со вшами воюют Танюш и Магар. Замана!

Мнение Тимрука определить было сложно, кого он одобряет — «камунов» или кулаков. Л что сам в действительности думает? Когда ушли белочехи, он плясал от счастья посреди улицы — все видели. Во время скандальной сходки вроде остался в стороне.

— Ведь из этого Заманы может получиться человек саманы, — сказал как-то Ахтем-Магар Захару. — Хорошо было бы совсем перетянуть его на нашу сторону.

У Захара и времени-то не оставалось пристальнее понаблюдать за Тимруком. А Шатра Микки не очень-то одобрил предложение Магара, даже выразил сомнение, напоминая, что Тимрук «выпивает вместе с богачами». Захар все-таки стал присматриваться: «Тимрук не богат и не беден. Середняк. Народ прислушивается к его шуткам. Человек очень неглупый. Читает газеты. Надо начистоту с ним поговорить». Так он наметил. Но осуществить замысла не успел.

То, чего не успел Захар, неожиданно вдруг завершили Радаев и Арланов.

Новый учитель пришелся сельчанам по праву. Открытая душа, любит пошутить, по-чувашски говорит, правда, чудновато, неточно, с акцентом, что ли, — но он ведь из дальнего края.

Тимрук, у которого изба на горе, спускаясь в село, неминуемо проходит мимо дома Ятросовой. А ведь Арланов квартирует.

Тимрук, завидев учителя, поздоровается, брякнет что-нибудь смешное, крикнет:

— Замана!

Однажды из открытого окна дома, когда мимо брел Тимрук, ему особенно приветливо улыбался бритоголовый учитель. До того Тимрук в дом не заходил. Но в этот раз учитель зазвал его.

Постояли друг против друга и, скаля зубы, помолчали.

Первым не выдержал Тимрук — выкрикнул вычитанную сегодня из газеты фразу:

— Пролетарий — на коня!

Учитель расхохотался:

— Присаживайся, пролетарий. Давай почаевничаем.

— Чай любят русские, чуваш пьет чай… если нет кумышки, — и тут же сообразил, что не к месту упомянул про самогон. — В избе Ятросовой живут камуны, и кумышки они не пьют. Поневоле будешь чай пить, если поднесут.

— Газеты читаешь, а сам красивое слово коверкаешь. Научись говорить — ком-му-нисты, — поправил его Арланов.

— Без тебя знаю, — проговорил Тимрук, передразнивая Арланова тем странным акцентом, с каким тот говорил. — Если речь идет о Шатра Микки, то это — камун. Если о Евграфе Архиповиче, то — ком-му-нист.

— Я еще не коммунист, Владимир Наумович, как и ты — лишь сочувствую.

Хотя до сих пор Тимрук и Арланов с глазу на глаз не беседовали, а оказалось, друг друга знают по имени и отчеству, оба порадовались: учитель — за то, что чулзирминец правильно выговорил, а Тимрук — потому, что учитель и его включил в число сочувствующих. Он несколько обижался и даже беспокоился, что «камуны» вроде чуждаются. Если бы, как предлагал Ахтем-Магар, поговорил бы Захар с Заманой по душам, Тимрук, возможно, коммуне оказался бы преданнее многих.

— Ты чудодей, что ли? Откуда знаешь мои мысли? — постарался скрыть шуткой свою радость Тимрук.

— Знаю, — сказал Арланов и начал по очереди, загибая пальцы: — Белочехи уходили, ты смеялся над лозунгом эсеров. Это раз! Потом как-то выкрикивал: «Пролетарии всех стран соединяйтесь!» Два! Теперь бросил пить кумышку. Три… А твое давнее выступление на съезде эсеров? Так-то, брат.

С того дня близко сошлись два шутника-разумника.

Арланов не зря сказал Тимруку про себя, что он — сочувствующий. Он не думал о вступлении в партию. Антонина Павловна заставила Арланова призадуматься.

— Хочешь принести больше пользы народу, вступай, — посоветовала она.

Радаев только через неделю после письма от Захара сумел поехать в Каменку. Познакомился с положением дел в селе и решил все-таки объединить в один два Совета. На собрании коммунистов кто-то возразил — дескать, так мы нарушаем национальную политику.

— Нет, нисколько не нарушаем, — загремел басом Радаев. — Говорю же — временно! До осени подберите новый актив, а жениха своего агитируй, пусть станет коммунистом, — кольнул Тоню Арлановым. — Сама научись разговаривать по-чувашски. А Оля — Оля пусть перейдет жить в семью мужа… Тогда и в Чулзирме снова образуем самостоятельный Совет. А пока оставлять без внимания село даже преступно. Вернулись из тюрем кулаки, пока молчат, в банях парятся, самогон пьют. Но вскоре они начнут перелопачивать село на свой лад. Об этом и предупреждает Захар Тайманов.

Радаев достал из кармана письмо Захара и попросил Фиронову прочитать вслух.

— Слышали? Коммунист подписался в качество поручителя, — снова загремел его могучий голос. — Сам в село не вернулся. Его долг должны выполнить мы. Советы в Чулзирме заглохли. Вам всем надо проводить усиленную работу на чулзирминской стороне. А если не будет единого сельского Совета, все может провалиться. Вас просто слушать не будут, дескать, у нас есть свой Совет, до нас вам нет дела. Вот тогда действительно и будет, что мы нарушим политику партии. Не беспокойтесь, этот вопрос я улажу и в райкоме и в городе. А сейчас — приступим. Надо заняться продразверсткой, покончить с самогоноварением. Бедняков убеждать, а богачей-неслухов сразу отправлять в город!..

Оля смотрела на Радаева с грустью и даже с жалостью. Такой был веселый, открытой души человек, жизнь в нем кипела. Теперь под глазами черно, да и все лицо как-то потемнело. Можно подумать, что он никогда не шутил, не смеялся. Здоровье уходит. Мучают старые раны, а иногда бывают приступы необъяснимой боли. И катается оп тогда по постели, скрипит зубами. Неужели и Румаш вернется с фронта такой, израненный, потемневший?! Какой бы ни был, лишь бы жиеой вернулся…

Вдруг Оля просветлела, улыбнулась. Она явно почувствовала живые толчки под сердцем. И тут молодая женщина забыла и про все горести.

«Дитя Румаша шевелится!»

Предложение Радаева приняли. Решили, что выполнять работы по Совету в Чулзирме должен человек, знающий людей на селе. Антонина Павловна горячо и убежденно заговорила о Тимруке. Комячейка, выслушав ее, наметила уполномоченным Владимира Осокина, по прозвищу Замана-Тимрук.

Два дня спустя Арланов поучал Тпмрука:

— Смотри, Владимир Наумович! Ты теперь уже не Тимрук-Замана, а товарищ Осокин, у-пол-но-мо-чен-ный! И брось раз и навсегда выкрикивать: «Замана!» И лозунг «Пролетарий — на коня!» — тоже надо говорить вовремя и к делу.

— Без тебя знаю, — ответил Тимрук, как всегда скаля в улыбке зубы. — И за тебя возьмусь, научу чисто и правильно говорить по-чувашски. За каждое искаженное слово буду взыскивать штраф: в первый раз — десять рублей, во второй — пятнадцать, а там — и двадцать.

Вдвоем они перешли через верхний мост и направились было в Малдыгас. Арланов вдруг издали заметил Мирского Тимука. Оглянувшись по сторонам, работник Мурзабая быстро заскользил по обрыву вниз.

— Знаешь ты этого батрака? — спросил Арланов. — Может он стать опорой Советской власти?

Тимрук тихонько засмеялся.

— Этот батрак недавно из тюрьмы вышел. По денежному вопросу отсидел, да ты, верно, слышал? — отозвался Тимрук, неожиданно став серьезным. — Вместо того чтобы стать опорой или сесть «на коня», он скоро Мурзабая оседлает. А пока ищет всюду для Хаяр Магара кумышку… Сами варить остерегаются.

…Мирской Тимук спускался по крутому берегу Каменки действительно в поисках самогона. Вернувшись в село, Тимук удивился: односельчане, оказывается, гнать кумышку боятся. Из всего села, не очень и скрываясь, варят самогон лишь Чахрун Мишши да младшая сноха Элим-Чилима. С Чахруном Тимук решил не связываться больше, а узнав, что орудует Праски, направился к ней в баньку.

От щепы и стружек поднимался белесый дымок. Стоя спиной к двери, Праски что-то помешивала в кастрюле… Помаленьку с волнующим звуком «кап-кап!» наполнялась подставленная под трубочку кружка.

Тимук, стараясь не топать, прокрался в баню. Праски готовилась вылить наполнившуюся первачом кружку.

— Слишком рано пришел, Тимук пичче, — узнала почему-то нежданного гостя Праски, не оглядываясь. — Рано пришел. Пойди прогуляйся, просвежись.

Тимук молча закрыл накрепко дверь, присел прямо на пол.

Праски поднесла ко рту кружку, отпила:

— И тебя небось тянет? Угостить, что ли?

Тимук облизнулся. В бане дымно и полутемно. Молодая женщина попивает кумышку… Тихо легла на сни-ну Праски рука Тимука. Женщина вздрогнула, но не оттолкнула, вроде ждала молча. Тимук быстро повалил женщину на пол, целовал в губы, в щеки, в шею.

Одурманенная кумышкой Праски вроде бы и сдалась, но потом мгновенно оттолкнула гостя, поднялась и ласково сказала:

— Постой, Тимук, сначала выпей и ты.

Тимук, оставаясь сидеть на полу, совсем было приготовился хлебнуть самогону. Праски еще нацедила в кружку вонючей жижи. Неожиданно пинком ноги раскрыла дверь бани:

— Ты, тюремная вошь, решил стоптать меня как петух! — злобно прошипела она, — Вот, катись к Ембельди Альдюк и топчи ее! — и плеснула еще неостывшей кумышкой из кружки Тимуку в лицо.

Тимук меньше всего рассчитывал на такой оборот. Он, растерявшись, не успел еще и вытереться, — Праски уже выбежала из бани.

— Правильно прозвали тебя Мирским Тимуком! Гляди-ка! Ко мне даже пристал. Если надо будет — поищу помоложе… — бормотала женщина, карабкаясь по откосу.

Оставив заказчика наедине с запретным аппаратом, Праски поплелась к Кидери.

Тимук как ни в чем не бывало остался гнать самогон. Выпил полную кружку горячего зелья и прошипел:

— Погоди, в другой раз не вырвешься! Не то чтобы вырваться, сама позовешь. А не позовешь — будешь в тюрьме вшей кормить.

Праски не оглядывалась, угроз Тимука не слыхала — была уже далеко.

 

10

Вихрь времени поднял Тражука на такую высоту, о которой он и мечтать не мог.

До нынешнего года ему и во сне не снилось, что будет он работать на третьем этаже прославленного дворца, в самом высоком здании города. Тражук ничуть не возгордился. Не только что возгордиться, даже потерял покой, словно сам перед кем-то в чем-то провинился. Больше всего страдал от сознания, что он не вместе с товарищами, проливающими за Советы кровь на фронте.

Это хорошо понимал старше его годами Симун Мурзабай — Семен Николаев. Семен разделял его мысли.

Семен и Тражук и вместе и поодиночке немало передумали о жизненном долге.

Захар Тайманов по долгу коммуниста добровольно записался в Красную Армию. Семен и Тражук тоже хотели последовать его примеру. Их опять забраковали, признали негодными для строевой службы. Семен и в самом деле все еще чувствовал последствия старых ранений, иногда посидев за столом, должен был менять положение, а порой и прилечь. Что Семен не очень здоров, было видно и на глаз — бледный, глаза запавшие…

Тражук и выглядел здоровым, и на недуги не жаловался: без отдыха бегом мог подняться на Атаманскую гору. Но его забраковали из-за плоскостопия.

Тяжело было им двоим довольствоваться тихой городской жизнью, когда все друзья-товарищи воевали.

Найти работу для души в свое время помогла Семену Николаеву Анук Ятросова — мысль эта родилась еще во время просмотра мольеровского «Тартюфа» в театре, когда Тражук затерялся в саду. Надо написать пьесу о теперешней жизни самому! Но ведь для этого нет опыта и просто знаний — как это делается.

Тогда-то Анук и посоветовала Семену сначала попробовать перевести на чувашский язык русскую пьесу.

В отделе просвещения пьесы о сегодняшнем дне, о которой мечтали Семен и Анук, не нашлось. Как поступить дальше?

Семен тогда взялся за Островского. И вот перевод драмы «Бедность не порок» завершен. Немало усилий затратил Семен, взявшись за совершенно незнакомый труд, по все-таки он закончен!

Хорошо бы теперь драму поставить в театре! По, живя в городе, это невозможно, даже с такой помощницей, как Анук.

Надо ехать в село — там и артисты найдутся и зрители.

Об отъезде из города Семен подумывал и раньше. Работа инспектора, которой он поначалу увлекся, ему со временем стала казаться скучной. Хотелось бы поработать в чувашской деревне, приносить какую-то реальную пользу.

Побывав в Чулзирме, он понял, что и там теперь больше размышляющих о жизни людей, он ведь сам когда-то крепко подумывал, искал новый путь. Ему помогли тоже люди, но более зрелые, более развитые, чем он. А теперь настало время ему самому стать полезным — помочь отрешиться от старых взглядов и представлений, а может быть, тоже показать новую дорогу тем, кто ищет ее.

И возник еще один повод, влекущий Семена в село. Последнее время он стал скучать по Плаги и Васятке.

Возможность перейти на работу в село появилась. После отъезда на фронт заведующего уездным отделом просвещения на его место из Самары прибыл товарищ Малинин. И Семен, и Тражук, и Анук были обрадованы приездом их лесного товарища и городского учителя. Он передал им привет от Воробьева, сообщил новости. Школу, в которой они учились, оказывается, закрыли, все курсанты отправлены на фронт. И все же Воробьев снова мечтает к зиме открыть школу — недалеко время, когда враг будет разгромлен на всех фронтах.

Вскоре из Ключевки приехал Радаев. И там, оказывается, заведующий отделом просвещения призван в армию. И Радаев просил прислать на его место не кого-нибудь, а именно Николаева. Семен и сам выразил желание отправиться туда как можно быстрее.

Анук, загоревшаяся идеей постановки пьесы на чувашском языке, не захотела отстать от друга. В укоме не стали ее отговаривать, сочли более полезной ее работу среди женщин Ключевки.

Таким образом, чулзирминская колония в Красном доме распалась. Тражук остался в городе один. Он даже и не заговаривал о поездке в деревню. Он точно знал: не отпустит уком, но не забыл Тражук и слов Воробьева… Тражук мечтал учиться дальше.

— В укоме более-менее здоровых мужчин теперь только двое — я да ты, товарищ Петров, — сказал ему как-то секретарь укома Ильин. — Остальные все хромые да больные. У тебя борода длинная, а у меня волосы, — добавил он, смеясь. — А поэтому и работать нам приходится больше других. Остальные-то — женщины, у них — дом, хозяйство, дети…

Волосы у Ильина действительно длинные. Совсем как у Максима Горького. Когда он сидит в кабинете за столом — его и напоминает. Но это пока сидит. А встанет — Тражуку по плечо — очень уж невысок. Но веселый, добрый. Тражук к нему привык.

На имя укома прибыл вагон политической литературы: книги, плакаты, лозунги. Тражуку предстояло распределить все по селам уезда.

Он горячо взялся за дело. На третьем этаже освободили ему комнату. Вечерами он работал там. Как устанет — выходит на балкон подышать воздухом; и комната и балкон теперь стали его кабинетом. По вечерам Тражук домой не торопится — дел невпроворот.

Балкон Тражука вроде коридорчика, крытого и огороженного с трех сторон стенами. Позднее Тражук узнал, что это — лоджия. Здесь, говорят, прежде вечерами сиживал хозяин дома Киселев. И любовался видом города и знаменитой Атаманской горой. Наверное, при этом о чем-либо мечтал, думал. Однако, разумеется, не о том, что вскоре здесь будет хозяином сын чулзирминского чуваша Михаила-лапотника. Если бы даже кто-нибудь в шутку сказал ему об этом, то помещик наверняка умер бы со смеху.

Тражуку очень нравился помещичий балкон. Укромный уголок. Снизу сидящего на балконе человека не увидишь.

Сегодня вечером работать в комнате Тражук не мог, беспокойно было на сердце, и он вышел на балкон и стал прохаживаться от стены к стене.

Утром откуда-то в уком заявился Илюша Чугунов. Сам очень торопился, с Тражуком разговаривал как-то бестолково. И новостями путем не поделился, взбаламутил только.

— Наши все, видать, погибли, браток! С Уральского фронта пришли страшные вести. Более точные сведения поступят в уком, сегодня-завтра все узнаешь… Пока я не очень-то верю тому, что слышал в штабе. Тороплюсь. А мне, видать, придется рыскать по прошлогодним лесным чащобам.

Больше сказать не успел, его позвали к Ильину.

Страшно подумать: на Уральском фронте — полсела из Чулзирмы и полсела из Сухоречки. Самые отважные, самые умные, самые здоровые. Многие погибли раньше: Спирька, Поликан, Нюра, Ундри, Киргури… Всех остальных касались слова, что сегодня Тражук услышал от Илюши. В этих словах — жизнь нескольких сотен людей. Если вспоминать каждого в отдельности — сердце не выдержит. Можно с этого балкона броситься вниз головой. Перед глазами встают один за другим — знакомые, близкие люди, на душе становится как-то тесно. Вспомнился самый дорогой друг. Румаш!.. Улыбается, слегка скривив губы. Нет, не может смерть его одолеть!

Мысль о Румаше внезапно успокоила Тражука.

Новая самана, новый мир рождается в кровавых битвах. Тысячи отважных сынов народа отдают жизни за светлое будущее. Веками народная кровь орошала поле брани, но не становилось от этого легче жить. Даже прославленным героям. Теперь народ поднялся на борьбу за то, чтобы навсегда покончить с несправедливыми войнами, утвердить свою волю, закрепить свое счастье. И снова вспомнились слова торжественного гимна:

Это есть наш последний И решительный бой.

С Интернационалом Воспрянет род людской.

Война кончится нашей победой. Тысячи погибнут — завоюют миллионам счастье. Забудут ли оставшиеся в живых тех, кто погиб? Нет, никогда не забудут. Словно яркие звезды, будут звать имена погибших все вперед и вперед…

Опять разволновался и долго не мог успокоиться Тражук. Даже в омуте не остудить охваченное пламенем сердце. Только разве можно утопить горе в кровавой реке? Вспомнился потемневший от мрачной вести Илюша. Счастлив ли он? Хоть на настоящее дело пошел. Водь не берут же его, Тражука, в Красную Армию. Уж не убежать ли на фронт самому?

Нет, так не годится! Если взвесить все по-серьезному, побег отсюда — то же дезертирство. Ильин и сам готов быть на фронте, но ведь партия поставила его воевать здесь, в тылу. И Тражука разве не партия поставила?

Теперь ему уже не кажется детской игрой то, что задумали Семен и Анук. Оказывается, Семен понял свой долг, нашел истинное призвание. Он для борьбы за дело партии нашел иное, но очень действенное оружие.

Разве не наши заботы заставить и городской театр работать как следует? Завтра же надо поговорить об этом с товарищем Ильиным. Смотреть спектакли пока больше ходят женщины в шляпах. Пусть он, театр, служит рабочему народу…

Тражук и на самом деле заговорил как-то с секретарем укома о городском театре. Ильин откинул назад свисавшие на лоб волосы и окинул парня добрым взглядом.

— Словно угадал ты мою мысль, очень нужный вопрос поднял, — одобрил он и тут же напугал: — Не назначить ли тебя, товарищ Петров, агитпропом? После отъезда Семыкина этот отдел у нас прихрамывает. Безрукова — хорошая коммунистка, однако одна работу агитпропа, пожалуй, поднять не в силах.

— Не смогу я, Тихон Семенович. Еще слишком молод.

— Ты слишком молод, а я слишком стар… Не горюй, что молод. Ты будешь еще таким, как я, а мне уж не стать как ты. И все-таки я не сетую. Молодые люди, вроде тебя, в Красной Армии полками да бригадами командуют. Не отставай от них. Через год оставлю тебя работать на своем месте. Если согласишься — открою тебе один секрет…

Последние слова Ильин произнес хрипло, почти шепотом. Ухватился за грудь и глухо закашлялся.

Его «секрет» удивил Тражука. Секретарь укома Тихон Ильин, оказывается, пишет книгу для молодежи. Он целые ночи напролет не спит — работает в кабинете. Другую его тайну Тражук узнал от Безруковой.

— Товарищ Ильин проживет недолго. Болеет легкими.

Ильин после разговора Тражука с Безруковой почему-то показался еще больше похожим на Горького.

«Хотя и к концу подходят дни его жизни, он все же старается для людей, не о себе думает…» Тражук позавидовал выдержке и воле старшего товарища, ему хотелось быть похожим на Ильина.

 

11

За что Тражук любит Уксинэ — он не знает, но все-таки любит до сих пор. Иногда казалось, что нет, не любит. Но неправда это! В разлуке скучал, а встретились — растерялся, не только до ее руки дотронуться, заговорить с ней не посмел.

И Тражук решил: «Лишь та любовь подлинная, когда любишь сердцем, а плотская любовь просто развлечение, прихоть». К такой мысли он пришел после того, как однажды в театре встретился с Сафо Пулькиной. Встреча эта всколыхнула в нем добрые воспоминания, и он сам не заметил, как его потянуло к этой красивой женщине. Они стали встречаться почти каждый вечер, по так, как он скучал по Уксинэ, он не скучал по Сафо, хотя ему казалось, что он полюбил ее. Особенно он так думал, когда долго ее не видел. Во время же свиданий Сафо казалась ему прелестной, а может быть, и любимой. Иногда он невольно сравнивал Сафо с Уксинэ. Дело дошло до того, что он, не посоветовавшись с Семеном, помог через Малинина устроить Софью Пулькину на работу.

Семен и Анук понимали, что затевает их друг, но помалкивали, ждали, не скажет ли сам. И не дождались. Перед самым расставанием Семен сам заговорил с Тражуком.

У Тражука, когда он слушал Семена, пылало лицо, даже уши покраснели. Он сидел тихо, боясь вымолвить слово, как уличенный в шалостях мальчишка.

— Девы-перестарки сейчас готовы подцепить кого угодно, — безжалостно высказался Семен. — Я не для того сейчас говорю, чтобы навести тень на дочь Пулькина… Но если подумать, можно немало наговорить о ней и плохого. Но не о внешности. Красивая она женщина, но запомни: ты ей не пара. Она хотя и не буржуйка, но мещанка. Мещанка по уровню: вспомни, как она себя ведет! Ее привычки, когда присмотришься, не понравятся, а твои выходки коробят ее. Пока вы взаимно не замечаете недостатков, а позже она будет укорять тебя: «некультурный, деревенщина, мужик». А тебя будет раздражать ее сюсюканье, ее гонор… А кроме того: женщина должна быть несколько моложе мужчины. Ты еще неопытен в жизни, опа — поверь — все превзошла. Твоя суженая еще не выросла, или в люльке качается, или ходит под столом где-то в доме отца…

Тражук молчал. Семен немного помедлил и, расхаживая по комнате, не глядя на своего молодого друга, словно для себя, продолжал:

— Если не моложе, то хоть пусть будет ровесницей. А эта намного старше. Я был парнем, а она — уже зрелой девушкой. Чулзирминцы помнят ее давно… Я не неволю. Предупредить тебя — мой долг. Сейчас ты останешься один, без нас. Говорю тебе как старший брат. Ты и сейчас еще слишком молод… и неопытен. Смотри не сделай глупого шага, корить себя будешь всю жизнь.

И Ятросова перед самой разлукой тайно от других сказала Тражуку свое слово. Уже сев на подводу, подозвала Тражука.

— Бунт плоти можно усмирять и с этой красоткой, — шепнула она ему. — Но если вздумаешь жениться — осчастливь молодую девку, — и так захохотала, что вздрогнула даже лошадь в оглоблях.

И совсем уж напоследок сказал Семен Тражуку:

— Смотри, не прими медь за золото! В городе много красивых вещей, способных обмануть деревенских простаков. И красота и достоинство их — не более чем обман.

Понял Тражук: и сейчас Семен намекает ему насчет Сафо Пулькиной.

Оставшись без друзей, крепко задумался парень над их словами. Он и сам давно догадался, что Сафо намного его старше. Но забывал об этом сразу, когда она была веселой и кокетливой. К ее возрасту он привык, и он его но смущал. Не беспокоила его и разница в образовании — можно подучиться, почитать, теперь он понимал, что Сафо довольно поверхностна: слышала о многом, но не так уж много знает. Насторожили его слова о красоте подлинной и ложной — ведь именно это имел в виду Семен, когда сравнивал золото с медью.

Раздумья овладели Тражуком, совсем сбили с толку.

Сафо сама красива и одевается нарядно. Красивы, привлекательны и вещи, окружающие ее. Звучные стихи читает наизусть, увлекательные сказки помнит. Однако действительно есть в ней какая-то лживость, многое она делает напоказ. Почему? Не стремление ли это выдать за правду то, чего нет на самом деле? Взять опять-таки имя. Он старался понять, зачем, коли зовут Софья, ну — Соня, если ласково к ней обратиться, требует она, чтобы называли ее Сафо. В этом тоже какое-то притворство.

А однажды удивила, сказав, что не любит ребятишек. Женщины, девушки должны любить детей. Дети — это украшение мира. Как же можно — красивые вещи любить, красивую одежду любить, звучные стихи любить, а самое прекрасное, что есть на свете, — детей — не любить. А не водит ли она Тражука за нос, говоря — «люблю»? Может, никого и ничего она не любит, только себя?..

Если даже не совсем так, все равно Сафо живет в какой-то выдуманной жизни. На эту неправду толкает и Тражука.

Но, может быть, и не совсем правильно утверждать, что в Сафо «все ложно». Ничего удивительного нет в том, что дочь городского мещанина живет в выдуманной ею самой жизни. Подлинная жизнь — в среде народной. Такие женщины, как Сафо, до революции не понимали народ, а во время революции стали его бояться.

Если говорить о Сафо, «простого люда» она не боялась. С детства привыкла и к городским извозчикам, и к деревенским мужикам — и к русским, и к чувашам. И все же, обучаясь в гимназии, читая Блока, возомнила о себе слишком много. Одно время она мечтала выйти замуж за сына богатого купца… Но Половинкин обманул ее, бросил.

Время смутное. Женский век не долог. И вот она столкнулась с Тражуком. В вечер знакомства «комиссар» казался ей необыкновенным, не похожим на других, и она решила сделать его героем своей ложной жизни.

У Сафо были свои планы. Она и не думала выходить за Тражука замуж. Для замужества отыщется инвалид войны, какой-нибудь офицер или настоящий комиссар.

«Прожгу молодость с этим бородатым Русланом, — так называла она его. — Иначе она все равно истлеет. Хоть будет о чем вспомнить…»

Сафо уложила в ридикюль несколько красивых безделушек, ей казалось, что они приукрасят комнату холостяка; сегодня Сафо проведет ночь в уединенной комнате вместе с ним.

Тражука в назначенный час дома не оказалось. Сафо не дождалась его прихода. В руки какой еще волшебницы мог он попасть? Не встретилась ли какая-нибудь Наина? Наина… Вначале Сафо рассмеялась, потом — запечалилась, приревновала. А потом разозлилась на себя.

«Нет, к чему подозрения? Слишком много чести — ревновать такого липового героя…»

И все же Сафо почему-то не отправилась сразу домой, медленно прошлась по главной улице, не замечая встречных знакомых. По этой дороге она никогда прежде не ходила. Очутилась у здания Советов. Но не вошла.

Если бы, перейдя на противоположную сторону улицы, она подняла глаза и посмотрела вверх, Сафо могла бы увидеть Тражука, который, как всегда, устав от дел, вышел на балкон. Да и Тражук, перегнувшись через перильце балкона на третьем этаже и поглядев вниз, наверняка заметил бы нарядно одетую девушку. Тогда, может быть, даже сбежал бы с третьего этажа. Но у Тражука нет привычки свешиваться с балкона и глазеть по сторонам… А противоположный тротуар при желании и так хорошо виден, только нет нужды его обозревать. Тражук только и успел заметить, как красиво одетая женщина перешла на ту сторону улицы…

В эти дни Тражук много передумал о Сафо и решил найти повод для разрыва.

Поводом таким, сама того не зная, оказалась сноха Элим-Челима Праски.

Мирской Тимук все же отомстил непокорной женщине, подвел ее под арест. Она действительно гнала самогон — это знали все: не прислушалась к словам свекра, ни к замечаниям односельчан, ни к предупреждению Тимрука от имени Совета. Однако она все же в тюрьму не попала, как хотел того Мирской Тимук — ее отвергнутый поклонник, который на нее донос послал. Праски вызвали в город, и та, решив, не весточка ли какая о муже пришла, быстро собралась и поехала.

Одетая по-чувашски красивая и молодая женщина удивила начальника милиции. Бумаги на нее были не оформлены как надо.

Как узнаешь, может, составители акта торопились, сами приложились к стопке с самогоном. Нужен еще и переводчик, чтобы поговорить с хорошенькой преступницей. Позвонил в уком. Оттуда вскоре пришел Тражук.

— Зачем варила кумышку? — сердито спросил он Праски. — Что мне людям сказать? Как помочь тебе?

— Потом объясню тебе, Тражук, зачем варила. — Праски очень обрадовалась встрече с Тражуком. — Меня, верно, посадил Мирской Тимук. Он напал на меня, хотел овладеть. Я не сдалась, плеснула ему в лицо кумышкой. Ты объясни, что посадил меня тот самый, кто сам сидел в тюрьме, да еще он и против Советов. А насчет меня скажи, что кумышку варила не я, а свекровь, а я в то время в баню случайно вошла.

— У тебя же нет свекрови! Уж не на свекра ли хочешь ты свалить?

— Нет, нет! Об Элим-Челиме не заикайся. Еще общего жениха нашего посадят, чего доброго. Скажи, что свекровь. Откуда им знать, есть она у меня или нет?

Тражук едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. С этой второй Кидери и разговаривать бесполезно. Он все объяснил начальнику милиции. Узнав, что по проискам кулаков арестована жена красного партизана-командира, тот тут же приказал ее отпустить.

И Праски освободили, однако Тражуку все же пришлось дать подписку, что оп за нее ручается.

— Ну, и что мне теперь с тобой делать? — раздраженно спросил Тражук. — Проводить бы домой побыстрее…

— Проводить еще успеешь, — в отпет улыбнулась Праски. — Сначала накорми. Есть хочу, спать хочу и тебя хочу поцеловать за то, что меня спас, — она беспечно захохотала, не обращая внимания на уличных прохожих.

— Попристойнее веди себя! Я за тебя подписку дал. Теперь ты должна меня слушать и не бесчинствовать, — сказал Тражук несколько высокомерно.

— Что это значит — подписку дал? — продолжала куражиться Праски. — Если я снова стану варить самогон, тебя в тюрьму посадят? Если так, то не я, а ты в моих руках.

Тогда и Тражуку пришлось посмеяться вместе с неунывающей вдовой. Оп все-таки попытался настроить беспечную Праски на серьезный лад: стал расспрашивать ее о муже, притворяясь, будто ничего не знает о его судьбе.

— То-то вот, не пришлось мне пожить с мужем, — с некоторой печалью в голосе проговорила Праски. — Можно сказать, сам не захотел пожить на белом свете, удрал из дому и нашел себе погибель. Похоронная бумага пришла. Теперь и в Чулзирму не вернусь скоро, поеду в Самлей и поживу немного у своих. Пусть поплачет мой свекор Элим-Челим: сидит, мол, моя бедная сношенька в тюрьме.

Тражук отвел Праски в свою комнату. Он думал, освободившись от работы, разыскать заезжую квартиру самлейцев. Но вышло совсем не так, как он задумал. Задержался в клубе железнодорожников на станции и домой вернулся поздно. Гостья, оказывается, и не думала никуда уходить. Она провела целый день за работой по дому: вымыла полы в комнате холостяка, стерла везде пыль, перетряхнула постель, истопила баню, помылась, даже успела сварить обед. Объявила, что завтра постирает белье Тражука.

В первую ночь хозяин уступил гостье кровать. Для себя постелил на полу. На следующую ночь получилось по-другому.

— Ты опять думаешь валяться на полу? — спросила Праски перед сном. — На свою кровать ложись сам, а на полу я себе постелю. Хватит и того, что одну ночь как барыня почивала.

Возражений Тражука она не стала и слушать.

— Тогда выйди, я лягу, — согласился парень, сдаваясь.

Как только Тражук укрылся одеялом, до его слуха донеслось, что Праски в коридоре с кем-то свободно болтает по-русски.

— В тюрьме ты уверяла, что по-русски не понимаешь, — укорил хозяин загостившуюся односельчанку. — А сейчас говорила по-русски, как на своем языке. Выходит, там ты соврала? — спросил он неодобрительно.

Праски, усмехнувшись, сверкнула глазами и посмотрела на Тражука так, словно готова немедленно его поцеловать.

Помолчала, подумала, минуту спустя почему-то напомнила:

— Я же из Самлея!

«К чему это она так сказала? Что это значит? В селе говаривали озорные парни: «Самлейские девки податливы». Уж не на это ли она намекает? Уж не думает ли она перебраться ко мне в кровать? А с другой стороны — что особенного? В сельских улахах девушки и парни спят на одной постели. Лежат, беседуя меж собой, и засыпают как ни в чем не бывало… Только там ложатся несколько пар кряду, а здесь мы только вдвоем… Эй, глупец, чего это я испугался? Ведь парень-то я, а не она…»

Пока он размышлял, его потянуло ко сну, он смежил веки и не заметил даже, когда Праски погасила свет. Но услышал он, как она стелила постель. Совсем рядом Праски что-то ему шептала…

Утром они проснулись в одной постели.

— Пора вставать! Ты закрой глаза, пока я буду одеваться, — предложил Тражук, чувствуя себя очень неловко.

— Женщина с мужчиной до этого стесняются, а после этого и при дневном свете не совестятся, — Праски крепко поцеловала Тражука. — От Летчика-Киряка меня спасла Кидери, Мирскому Тимуку сама не поддалась. А от тебя даже сама матерь божья не помогла мне спастись. До того как влезть к тебе под одеяло, я помолилась божьей матери. Видишь — не помогло…

— Не тебя от меня, а меня от тебя не уберегла божья матерь, — с некоторой насмешкой по своему адресу сказал парень. И тут же подумал о Сафо: «Вот так все само собой и разрешилось. Больше уже не смогу смотреть ей в глаза. Все еще, наверное, злится, что в тот день меня не оказалось дома…»

Чувствуя неловкость и упрекая себя за все происшедшее, Тражук было успокоился, но совсем неожиданно, уже вечером, его ошарашила в коридоре жена купца — хозяйка дома.

— Супруга-то у вас красивая, да работящая такая, и характером добрая, — похвалила она Праски.

Не дождавшись ответа от удивленного «комиссара», она тут же сообщила дополнительную новость:

— Недавно заходила к вам женщина, вас спрашивала. Я сказала, что вы пошли провожать жену.

— Какая женщина, кто? — еле ворочая языком от стыда, спросил Тражук.

— Не узнала я ее. Она не подняла вуали…

Толстая майра-купчиха своими словами смела красивый и лживый мир Тражука, наваждение исчезло. «Что прошло, того не вернешь, если даже и захочешь».

В ту ночь Тражук написал к Сафо пространное письмо:

«У меня жены нет. Хозяйка дома, ничего не зная, невольно вынуждена была солгать». В письме Тражук навсегда прощался с Сафо. Чтобы не очень оскорбить женщину, которая пи в чем не была перед ним виновата, Тражук закончил свое письмо так:

«При первом знакомстве вы мне прочли отрывок из одного стихотворения Блока. Я вам напомню и начало стихотворения и его конец:

Не призывай и не сули Душе былого вдохновенья. Я — одинокий сын земли, Ты — лучезарное виденье. Земля недвижна, ночь бледна, Не жди былого обаянья: В моей душе отражена Обитель страха и молчанья.

Письмо несколько дней лежало на столе и пылилось. Когда оно попадалось на глаза Тражуку, он невольно вспоминал слова Кидери: «Писать письма ты мастер, только не умеешь отправлять». Вспомнились и листки, адресованные Уксинэ и ни разу не отправленные. И совсем уж неожиданно Тражук почувствовал обиду на себя самого: почему он вовремя не смог сказать любимой девушке о своих чувствах? Теперь уже ничего нельзя исправить.

«Что минуло, того не вернешь», — вновь с глубокой грустью подумал он.

Он и сам толком не смог понять, почему так опечалился.

 

12

Захар не вернулся. Лизук осталась вдовой…

Приезжала в гости Верук. Она посетовала, что не смогла увидеть отца, пожила немного.

— Тетя Марье соскучилась, велела привезти Тараса, — неожиданно сказала она.

Верук уехала, захватив с собой Тараса. Лизук жила совсем одна в недостроенной еще избе.

Днем дела — скучать некогда. Нужно получше подготовиться к холодной зиме. Покрасить холст да сшить Тарасу штаны, — совсем обносился мальчишка. Ситцу в лавке нет, да и был бы — на покупку нет денег. Лизук целый день хлопочет по двору или в избе. Вечерами же, не зажигая огня, сидела одна-одинешенька и плакала, тихо причитая. Из Заречья доносились печальные девичьи песни. Женихов у них нет — воюют или убиты.

«Бедные девушки! — и за них печалилась Лизук. — Так и останутся вековухами. Эх, самана, самана! Мужчины кровь проливают, женщины слезы льют… Хоть бы в избе был маленький, — снова о себе подумала она. — Умерла дочка-то. Последней оказалась. Может, принять в дом сироту?»

После отъезда Тараса Лизук еще острее почувствовала свое одиночество.

И вдруг как-то вечером, когда Лизук сидела в темноте без огня и, потихоньку причитая, горевала, в избу кто-то вошел.

— Я пришла, мама! — прозвучал в избе звонкий женский голос. Скрипнула половица.

Лизук вздрогнула, но от внезапного волнения ничего не смогла сказать.

— Ты одна, анне? Тараска не вернулся? — прозвучал тот же голос. Гостья стояла теперь возле стола. Лизук догадалась: Оля! Слово «мама», произнесенное и по-русски и по-чувашски, согрело сердце женщины, страдающей от одиночества.

Зажигать свет Оля не захотела, подошла еще ближе и села рядом с мачехой Румаша.

— Я к вам совсем, буду жить у вас… Прямо перешла по тропке Румаша. Завтра на подводе привезут вещи. Приспело время. Давно надо было перебраться, да мать все не отпускала. А сейчас сама проводила. «Иди, — говорит, — сваха совсем одна, а нас и без тебя в доме трое».

Оля говорила по-русски, Лизук отвечала по-чувашски: друг друга они понимали хорошо.

До самых петухов сидели за беседой молодая солдатка и жена старого солдата. Перед тем как лечь спать, Оля взяла руку Лизук и приложила ее к животу:

— После рождества бабушкой станешь, — проговорила она.

Так ведь оно в жизни — рядом с горем идет радость. Матерью Лизук больше не быть, но зато будет бабушкой.

На новом месте Оля долго не могла уснуть. Свекрови она сказала только о своей радости, а о горе промолчала. А ведь горе у нее великое: от Румаша перестали приходить письма.

Сегодня проездом побывал у своих Илюша. Больше года не видели его в селе, но и теперь он куда-то очень торопился. Оказывается, ему поручено вылавливать злостных дезертиров.

Изменился Илюша, стал хмурым, суровым. Он мечтал попасть на Южный фронт — против Деникина, но туда его не пустили: «Ты партизанил, жил в лесу. Все уголки тебе знакомы. Теперь в лесу куштаны-дезертиры убивают советских людей. Разыщи, найди гнездо этих гадов», — сказали ему в штабе. Там он молча выслушал приказ, а здесь Оле сказал:

— Найду и ни одного в живых не оставлю. Всех перестреляю.

— Тебе-то лично расстреливать права, поди, не дали? — спросила его понятливая Оля.

— «Только в перестрелке», — объявили в штабе. Уж я устрою перестрелку! Кто меня проверять-то будет? — Чугунов скрипнул зубами.

Оля призадумалась — ожесточился Илюша. А Илья, услышав печальные слова Оли о Румаше, словно озарился светом.

Подсел поближе, попытался шутить:

— Меня надо было тебе полюбить, Олюша! И здоров я, и пули меня не берут, да если и заденут — дырка только остается — и все. Три раза был ранен — жив остался. Да и Румаша, в каких только переделках он ни был, пуля миновала, сабля вражья не поранила. Он — орденоносец. Нуля его не поцарапает. Уж если попадет, то прямо в сердце. Потому что он счастлив, в любви счастлив. Жизнь счастливого человека не бывает долгой. А такие, как я, несчастливые живут по сто лет…

Оля побледнела:

— Зачем ты так говоришь? Уж не слышал ли ты плохую весть?

Плюшу несло дальше. Оля не могла понять — что с ним? Может, ревнует?

— Весть? Какую весть? Может, свихнулся я немного от того, что увидел тебя? Я лишь подумал, что не будь Румаша, Оля могла бы меня полюбить… Я не такой начальник, Оля, чтобы мне доверяли, сообщали вести. Штабные тайнами со мной не делятся, они только и знают, что отдают мне приказы.

Перебирая в уме все, что сказал ей Илюша, Оля все больше волновалась, не могла сомкнуть глаз.

«Почему все-таки так странно говорил Илюша? Действительно, может, завидует Румашу? Или и в самом деле с Румашем что-то случилось, а он знает, но сказать не решается».

Лизук поднялась с зарей, чтоб подоить корову Апук.

Почему сегодня проснулась с такой радостью на душе? II тут же вспомнила: Оля пришла, чтобы всегда с ней жить. К тому же недалек тот день, когда Лизук бабушкой станет! Подойдя к кровати Тараса, она постояла, любуясь спящей Олей, — Лизук не могла знать, что Оля совсем недавно заснула — ее мучили страшные мысли. Накрыла сноху еще одним одеялом. Осторожно, чтобы не скрипнуть половицей, вышла из избы.

«Пусть хоть месяц живет Тарас у Верук — не страшно, теперь я не одна», — думала Лизук, спускаясь по «сигсаку» с ведром в руке.

Однако Тарас прожил в Ягали всего несколько дней.

Прожил бы и подольше, да не пришлось!

С ягальскими мальчишками Тарас познакомился быстро. По росту своему он, тринадцатилетний подросток, выглядел пятнадцатилетним. Ягальские ребята, и чуваши и русские, приняли его с радостью. Многие по прошлому году помнили его брата. О Румаше, перебивая один другого, рассказывали всякие легенды, самого Тараса прозвали «братишкой Трибунала».

Вскоре у ездивших в ночное «кавалеристов» Тарас стал «командиром».

На Долгую поляну в самлейской стороне ребята было давно уже перестали гонять лошадей в ночное. Говорили, будто там на ребят нападали какие-то злые люди.

Тарас не поверил этому и захотел показать свое геройство, — самые храбрые мальчишки поскакали верхом на Долгую поляну в ночь.

Коней ребята стреножили, разожгли костер, напекли картошки и расселись вокруг костра сказывать были и небылицы. Тарас несколько раз ходил проверять лошадей: на поляне пасутся, в лес не уходят, сами хорошо знают, что если трава выросла на солнышке, а не в тени, самая вкусная.

И вот ребята угомонились, уснули. Тарас тоже готовился вздремнуть, ждал только, когда догорит костер.

В это время на опушке с самлейской стороны послышались голоса. Тарас вскочил на ноги. К костру подъехали двое верхом.

Один спешился. Другой, заметив, что один мальчишка не спит, тихо предупредил:

— Не кричи, нас не бойся. Не тронем. Нам не кони нужны, а харчи. Друзей своих не трожь! Харч у вас есть?

Тарас узнал всадника и от удивления даже лишился дара речи. В это время спешился другой, обыскал все торбочки у ребят, недоеденную картошку и хлеб рассовал по карманам.

— Санька! — наконец выговорил Тарас. — Что вы тут делаете?! В Красной Армии разве не дают продуктов? — мальчик говорил тихо, чтобы ребята не всполошились. — Приезжайте днем в село. Дадим хлеба, мяса, крупы…

— Спасибо, Тарас, — узнал Тараса Санька. — Ездить днем нам запрещено. Мы — в тайном отряде. — Он почему-то усмехнулся. — Ты зачем в Ягаль прибыл? Смотри, что меня видел, не проговорись никому… Быстрее, Васька, чего ты медлишь? Скорей! — поторопил Санька товарища.

«Васька. Это же Фальшин! Оля как-то сказывала, что он бежал в лес. И значит, Санька вместе с ним. Вон какой у них тайный отряд», — догадался Тарас.

Мальчик вдруг сорвался с места и побежал вслед всадникам.

— Санька-а! Постой, — смело крикнул Тарас. — Ты — беглец. Возвращайся лучше. Вас все равно поймают и расстреляют. — Эти слова нарочно произнес по-чувашски, чтобы Васька не понял.

Санька остановил коня, товарищу велел скакать дальше; он сумел подчинить себе кулацкого сынка.

— Эх ты, Тарас! Сор тебе в глаз! Ты еще не знаешь, где убьют скорее. Молокосос! Не хотел тебе сказывать. Но раз ты обзываешь меня беглецом, то и я скажу. Твоему брату крышка, капут. Нет больше твоего Румаша. Был и нет. Всей Красной Армии — капут. Чапай тоже капут. Был и нету. Вскоре и вас, камунов…

Санька выкрикнул крепкую матерщину и погнал коня вслед за Васькой.

Тарас сразу так ослабел, что не мог двинуться с места. Вернувшись к костру, он до утра лежал с открытыми глазами.

«Может, Санька и соврал, обозлясь за то, что я его выругал беглецом? Я ведь просто сказал из жалости к нему… Подлый он человек — Санька. Врать мастер. Скорее всего выдумал, что всей Красной Армии капут. Быть не может. Врет».

Тарас решил: как только вернется из ночного, так сразу пойдет домой в Чулзирму. Может, какая весточка пришла…

Длинна осенняя ночь, по и она на исходе. Измученный бессонницей парнишка решил все-таки прилечь и отдохнуть немного, стараясь ни о чем не думать. Нет, оказывается, темная ночь решила Тараса еще удивить.

Тарас, перед тем как уснуть, подбросил в огонь хвороста, пламя вспыхнуло с новой силой. И тут же снова послышался конский топот. Теперь всадник мчался со стороны села. Конь копытами чуть не попал в костер. Седок осадил его. Конь взвился на дыбы: Тарас едва успел отпрянуть в сторону.

В свете костра Тарас увидел вороного коня и всадника в островерхом красноармейском шлеме.

— Илюша! Это же ты?! — чуть не плача от радости, сказал мальчик, еле сдерживая крик, чтобы не разбудить разоспавшихся ребятишек.

— Я, Тараска, я, — закивал головой Илюша. — Айда-ка, отойдем в сторонку. А то твои кавалеристы проснутся, а этого и не надо.

Илюша повернул вороного к лесу. Тарас, сдерживая себя от радостного крика, пошел сзади.

— Ты что, Тарас, часовым остался? Не спишь даже тогда, когда сон самый сладкий, — спросил Илюша, спешившись.

Тарас коротко рассказал ему о налете ночных всадников. Илюша вскипел, услышав имена Васьки и Саньки.

— Эх я дурак, недотепа! — со злостью выругался он. — Не надо было в Ягали отдыхать, а тебя бы разыскивать с вечера! Дураком ты был, Чугунок, дураком и остался.

Тарас поделился с Ильей страшной вестью, что передал ему Санька.

— Может, это и правда, — Тарас решил сказать о своем отчаянье, умолчав о бессонной ночи. — Ведь нет писем от Румаша.

Илья, не стыдясь подростка, тихо выругался, куда хуже, чем Тарас услышал от Саньки.

— Я им покажу «капут»! — погрозил оп кулаком в сторону леса.

Тарас даже удивился, он никогда не видел Илью таким злым и ожесточенным.

Познакомились они в прошлом году во время народного восстания против карателей. Он хорошо запомнил друга Оли и Румаша. Илюша очень изменился с прошлого года. И голос у него стал другим. А когда выкрикивает невесть какие слова, лицо становится совсем черным. II Тарас смотрел на него удивленными и даже испуганными глазами.

Илюша внезапно смолк.

— Прости, Тараска! Мне теперь предстоит воевать с этими шакалами… Ты же мужчина, становишься все взрослей и выше. Смотри-ка, ты мне уже дорос до ушей! — проговорил он, внезапно ласково прижав Тараса к себе.

Тарас почему-то хлюпнул носом.

— Ты же мужчина! — повторил Илюша. — Так вот и слушай, как мужчина. Оле я не сказал, да и Верук еще не знает. Терпеть не могу женских слез. Тебе знать надо! Действительно, дошла печальная весть, но скажу правду.

О судьбе Румаша я ничего не знаю. О Красной Армии, конечно, ты прав, Санька врет. Не вся армия… Чапаев погиб, вместе с ним штаб дивизии и еще много людей. Говорят, никто не мог спастись.

Тарас не заплакал. Он широко раскрыл глаза и смотрел на Илью не мигая. Сказать что-то Илье у пего просто не нашлось ни силы, ни слов… Видя, что мальчик вне себя от горя, заволновался и сам Илюша.

— Бригады Кутякова в Лбищенске не было. Странно лишь то, что нет от Румаша писем. Ведь твой брат не мог быть в штабе Чапаева! — вдруг выкрикнул Илюша, схватив Тараса за ворот рубахи.

— Он был переведен в штаб, в политотдел, — наконец вымолвил Тарас срывающимся голосом. — Он в одном… нз писем… он писал нам об этом… Радовался…

Чугунов чуть не застонал.

Он тут же забыл о Тарасе. Одним прыжком вскочил' на своего вороного копя, и через мгновение Тарас одиноко стоял на опушке.

Совсем рассвело.

Со стороны села показались еще всадники. Около десяти… Ехали они шагом. Усталый Тарас, ко всему безразличный, слышал их разговор.

— Чугунка надо дождаться! — сказал один.

— Чего ждать! Он приказал: через полчаса без всяких трогать! Давайте-ка быстрее в Самлей! — поторопил другой.

Всадники спросили у мальчика, не проезжал ли мимо парень на вороном коне. Тарас все еще не мог вымолвить слова, показал рукой в сторону Самлея.

…Не заходя в Ягаль, никого не предупредив, Тарас бежал домой. Через поле, мимо Кузьминовки, по тому пути, по которому в детстве — себя не помня от страха, мчался его отец.

Тарас бежит, пока хватает силы, передохнет, отдышится и снова бежит. В голове одна мысль:

«Только Оля бы не узнала. Успеть бы!..»

О себе Тарас не думает. Он мужчина! — так сказал Илюша.

 

13

Мурзабай давно убедился: живое существо рождается на землю только для мучений. Если взять человека, то он, преодолевая страдания, утверждает справедливость, к чему-то дельному стремится… Исходя из этого, Мурзабай одобрял когда-то христианскую религию.

«Есть бог или нет, а законы веры для рода человеческого благотворны», — думал он частенько.

После гибели Назара он не мог рассуждать спокойно. Даже и месяц спустя его перепутавшиеся мысли не пришли в порядок. Мурзабай и свою Угахви напугал, и людей удивил.

А приход Уксинэ совсем потряс его.

Уксинэ, его родная дочь, не захотела нести долг жены!

И не с матерью, а с ним советовалась, с самым когда-то близким ей человеком в родном доме. Уксинэ хотела бросить мужа и вернуться к отцу.

— Рядом с собой Саньку видеть не могу, брезгую, — объяснила она.

Тогда-то Мурзабай и прогнал навсегда любимую дочь. Сам от жалости к ней едва не плакал, а словно взбесился:

— Брат твой из-за своей дурости головы не сносил, теперь ты снова из-за дурости своей хочешь и себя и отца осрамить. Я не неволил тебя: сама согласилась. Терпи теперь! Роди ребенка! Не смей отказываться от женской доли. Коли не слушаешь меня, то и защиты возле меня не ищи. Хоть из села уходи, хоть прыгай в омут!

Ушла тогда, убежала Уксинэ и с тех пор забыла дорогу в отчий дом. Лишь оставшись один, Мурзабай заплакал, и все-таки не раскаивался.

Раскаянье пришло потом…

В тяжкое раздумье впала молодая женщина. Отчий дом стал чужим, а дом мужа как был чужим, так и остался. А муж хуже чужого! Куда деваться?! Только в омут и броситься!

«Отец велит терпеть. И Кидери терпит, а мужа тоже ненавидит, — успокаивала себя Уксинэ. — Скорее всего, прав отец. Он сказал — роди ребенка! Может, будет родное дитя, все по-другому покажется. И муж станет другим…»

Когда Саньку и Зар-Ехима призвали в Красную Армию, у Кидери уже был ребенок, а Уксинэ только его ждала. Они не провожали своих мужей через мост, не обливались слезами вместе с другими женами. Санька и Зар-Ехим, как и в прошлом году, неожиданно исчезли. Кидери, взяв ребенка на руки, разыскивая дурного мужа, пришла к Уксинэ. Смоляков все сделал, чтобы не оставить подруг наедине.

— Санька уехал в город пораньше, — обратился он к Кидери. — И твой муж от товарища не отстал, не бойся.

— Ваш Санька хитрый, — смело отрезала Кидери. — А мой муж глупый. Оттого что они отправились вместе, ничего доброго не будет, — добавила она.

Скоро по селу поползло позорное слово «беглец».

В прошлом году вся молодежь села скрылась в лесу, и никто не говорил такого стыдного слова. Люди не признавали власти белочехов и учредиловки, на мобилизацию отвечали тем, что селами прятались по лесам. Советская власть народу — своя, и потому тех, кто скрывался от мобилизации, прямо называли «беглецами», а от их жен отворачивались, ругали «дезертирками».

Кидери не приняла на свой счет этого жалкого и горького прозвища.

— Весь позор падет на рыжую голову Ехима, я за него не в ответе, — сказала дерзкая Кидери намекнувшей на ее несчастье соседке. — Только пусть теперь ко мне не заявляется, колотушкой голову размозжу, — пригрозила она.

Уксинэ сторонилась людей, мучила себя, ни на минуту не забывая: «Жена беглеца. Дезертирка».

«Пусть будет врагом, яростным офицером, как Назар, но нельзя быть беглецом, трусом», — мысленно обращалась она к исчезнувшему мужу.

Иногда Уксинэ начинала себя успокаивать:

«А может, впустую болтают? И народная молва не всегда оказывается верной. Может, что-то с ним произошло такое, чего никто не знает. И все разъяснится».

Человек широкой души, если он силен духом, борется за доброе дело. Слабый это доброе дело творит лишь в мечтах, — представляет осуществленным то, чего и не было, и тем обманывает себя. Жизнь не щадит наивных мечтателей, со временем раскрывает им глаза. И тогда правда убивает слабых.

Не было от мужа вестей, поэтому надежды Уксинэ на хороший исход еще продолжали таиться в сердце, она утешала себя. Очень уж не хотелось видеть мужа «беглецом», трусом.

Первую весть принесла Праски. Вернувшись из Самлея в Чулзирму, она, запыхавшись, прежде всего побежала к Кидери.

— Из-за твоего мужа к моей племяннице пристала падучая, — крикнула она еще с порога, а потом начала рассказывать по порядку: — Семья моей сестры живет в конце деревни, у самого леса. Сестра и муж с утра пошли за дровами в лес на зиму. Семилетнюю дочку оставили дома с соседской девочкой. И к ним во двор из леса ворвались три беглеца. Один из них велел племяннице показать погреб, а двое пытались изнасиловать дочь соседей. Вдруг откуда-то объявились… партизаны, что ли. Двух беглецов расстреляли прямо на дворе, а дочь сестры с перепугу тут же повалилась без сознания. Теперь вот падучая болезнь привязалась…

Кидери не сразу поверила словам Праски.

Посмотрев ей в глаза, спросила:

— А не заливаешь, Праски? С тобой это бывает…

— Ей-богу, не вру, — перекрестилась Праски, — не по слухам говорю, сама видела. Как раз прибыла в Самлей во время похорон: Саньку признала. Другой, должно быть, русский из Заречья. Сказали, что выследил их тоже зареченский, Чугунов по фамилии. А того третьего, кто лазил за племянницей в погреб, никто не заметил, невесть в какое время сбежал. Соседская девочка тоже вначале язык потеряла, слова вымолвить не могла. Потом, когда заговорила, я поняла, что третий был Зар-Ехим. И Ульга запомнила его рыжую голову…

— Кому еще быть, как не ему, — подтвердила, подумав, Кидери слова Праски. — В прошлом году в подполе от смерти спасался, сейчас в погребе. Если б его расстреляли, я бы даже не вздохнула. А то останется в лесу один и совсем человечий облик потеряет. Один и ни на что не способный. Рождаются же на свет такие дураки, да еще их женят…

Кидери побежала к Уксинэ. Сразу, как только вошла во двор, столкнулась с хозяином.

— Небось к сношеньке пришла. Она сейчас побаливает. — Смоляков загородил путь Кидери.

Она ничуть не струсила.

— Конечно, не к тебе! Уйди с дороги, эсремет. Сына своего на смерть послал. И моего мужа погубил. Теперь над Уксинэ измываетесь, — глядя торговцу прямо в глаза, резала правду Кидери.

Когда нужно, безрукий лавочник понимал по-чувашски. И почему-то озлобленной Кидери он тут же уступил дорогу. Сам затревожился:

«Уж не о Саньке ли с его друзьями что знает? Надо было расспросить…»

И Смоляков решил дожидаться во дворе, пока Кидери выйдет из дому.

— Пожалуйста, скажи, Кидери, что слышала. Что, весточку какую получила? — сладким голосом спросил он, остановив бежавшую было прочь жену Зар-Ехима.

Та хотела было промолчать, уйти, но у самых ворот остановилась:

— За весточкой езжай в Самлей. Я своими глазами не видела. Люди говорят, что дезертиров всех поймали и расстреляли.

Смоляков сразу не поверил.

«И чего это она на меня злится? — недоумевал он, глядя вслед Кидери. — Зачем так наврала. И все же надо проверить, спросить Уксинэ, что ли?»

Постоял у двери в комнату Уксинэ, прислушался — тишина. Так бы не было, если что случилось.

Смоляков сам не уговаривал сына бежать в лес, однако задумка его была отцу известна. Знал он, но помалкивал. Поэтому всегда все-таки чувствовал себя перед брошенной Уксинэ немного неловко. Сейчас зайти к снохе он побоялся, попросил жену.

— Что-то пишет, на меня даже и не оглянулась, — донесла та, выйдя из комнаты Уксинэ на цыпочках.

Растревоженный хозяин решил все-таки подождать, когда выйдет Уксинэ, узнать у нее — зачем забегала Кидери.

Вдруг по дому разнесся душераздирающий стоп. Почти нечеловеческие крики следовали один за другим без передышки.

Смоляков растерянно продолжал сидеть.

— Ай, боже мой! — закричала толстая майра. — Наша сношенька рожает… Да еще до срока. А ну, вон из дома! — и вытолкала мужа во двор.

…Недолго пришлось Тражуку работать в укоме агитпропом. Из губкома пришла бумажка: его вызывали в Самару. Воробьев прислал Тражуку еще и частное письмо: «К октябрю опять открываем школу. Зимой, что ни говори, война стихнет или прекратится вовсе. Деникин застрял в районе Орла и Воронежа. Красная Армия начала теснить его к югу. Ты временно будешь директором школы. Позже, как найдется человек, тебя откомандируем в Москву учиться. Собирайся основательно, обратно в город вернешься не скоро. Заезжай в родное село. Даю тебе неделю срока, чтобы смог утрясти все свои дела… Бороду теперь, если надоела, можешь и сбрить. Усы оставь, они придадут тебе солидность».

«Ну и человек этот Иван Васильевич! — как всегда, удивился Тражук. — Пишет о деле и тут же, как всегда, весело подтрунивает».

Тражук решил по совету Воробьева перед отъездом проститься с матерью. Переехав мост через Ольховку, Тражук захватил нехитрые свои вещи, а подводу отправил обратно — в город. Он решил зайти сначала на кладбище — посмотреть на могилу отца. И здесь, совершенно неожиданно, издали еще заметил Мурзабая.

Павел Иванович, склонившись, стоял перед свежим холмиком.

«Жену, что ли, похоронил, бедолага? Как убит-то, головы не подымает, руками лицо закрыл. Кто бы мог подумать, что дядюшка будет так печалиться? Он же не любил тетушку Угахви».

Тражук тихо подошел к Мурзабаю и стал рядом. Тот даже не пошевелился. И Тражук не сказал пи слова. Он бросил взгляд на крест, прочел надпись на прибитой дощечка. Что это? Нет, не «Агафья»?! Имя зарытой в землю женщины полоснуло по сердцу.

Тражук застонал.

— Нет, не может быть… Уксинэ?!

Убитый горем старик поднял голову, искоса посмотрел на Тражука.

— Опоздал ты, братец! — вымолвил он с трудом, тяжело вздохнув. — Поминают ее сейчас, да только чужие люди. Не пошел я. Не могу!.. Есть и пить… А она в могиле… И ты не ходи! Перед смертью только нас двоих с тобой она и вспомнила. Оставила письмо, отослать не успела… Нашел сам у нее под подушкой…

Мурзабай каким-то деревянным движением вынул из кармана конверт и подал Тражуку.

— Горит душа, пойду к Красному Яру, попью воды из родника, — пробормотал он и зашагал через кладбище.

Тражук остался один.

Почему-то он не торопился распечатать и прочесть письмо, никак не мог и не хотел поверить, что Уксинэ, написавшая его, лежит перед ним, Тражуком, под землей.

Перед ним предстал живой облик Уксинэ. Надела белое платье, чтобы идти под венец, лицо печальное, глаза закрыты ресницами.

Встань, открой глаза, Уксинэ! Скажи хоть слово, назови меня, как прежде, «Тражук мучи», сверкни улыбкой. Нет, не улыбнется никогда Уксинэ, никогда! Да можно ли поверить?!

Тражуку тут же вспомнилась другая Уксинэ — Уксинэ-девочка! Смеется, разговаривает, но в глаза не смотрит… Отвернулась, насмешливо говорит: «Ну и нашел! Это же читают старики. Ладно уж, Тражук мучи, читай. Может, станешь умным, как мой отец. Читай, да смотри не свихнись, как мой дядя Тимук!»

«Читай, да не свихнись!» Раз, еще раз повторил Тражук эти слова и все никак не мог распечатать письмо.

Вышел на дорогу и медленно побрел.

Тражук, кажется, и правда тронулся умом. В Чулзирму почему-то не пошел, а свернул к мосту, как будто направился в Заречье. Дойдя до середины моста, остановился, прислонился к перилам.

Течет и течет вода под мостом. Сколько лет, сколько веков и тысячелетий спешит Ольховка все в одном направлении — с востока на запад? Днем и ночью, каждое мгновение! Не такова ли и человеческая жизнь? С восхода течет к закату, дни и ночи без остановки. Дни и ночи! Что протекло — не вернешь обратно. Детство протекло, протечет — она на исходе — и юность. Как река… Да нет, человеческую жизнь с рекой но сравнить. Река — не убывает, а жизнь человека с каждой минутой тает. Неожиданно оборвалась жизнь Уксинэ. Тражуку на миг померещилось, что со смертью Уксинэ и река пересохла и село обезлюдело…

И на мосту не вскрыл конверта Тражук. Спрятал его в кожаную сумку, что висела через плечо.

«Читай, да не свихнись умом!»

С этой мыслью Тражук добрался домой и немного успокоился. Что написала Уксинэ в письме? Когда написала? Мурзабай сказал — «перед смертью». Откуда она знала, что умрет? Нет — это не самоубийство. Мурзабай промолчал, но люди сказали — «умерла от преждевременных родов»…

И наконец Тражук решился прочитать.

«Тражук, я тебя, может, больше не увижу. Может, на самом деле не увижу тебя. Ты единственный человек, который любил меня. И только перед тем как уехать из села, открылся в своей любви. Если бы признался раньше, не знаю, что бы произошло. Я сама, говорю тебе прямо, никогда никого не любила. Я не могу сказать, что меня насильно выдали замуж, я сама, не обдумав всего, согласилась. Потом постаралась полюбить мужа… Моя жизнь, оказывается, была разбита еще до ее начала. Ее уже ничем не исправить. Только что побывала у меня Кидери. Она сказала, что наши мужья-беглецы расстреляны. Не хочется жить женой труса, дезертира. Сейчас же наложила бы на себя руки, однако не могу вместе с собой погубить еще одну душу…

Счастливый ты человек, Тражук. Спасибо тебе, Тражук, за твою любовь ко мне. Наверное, никто на белом свете, кроме тебя, меня не любил. Даже те меня не любили, кого я сама любила, отец испортил мне жизнь, выдал меня замуж и забыл обо мне…

Ладно, не о том хочу написать тебе. Повторяю: счастливый ты человек, Тражук. И самана теперь в твою пользу. От всей души желаю тебе — будь счастлив! Кидери тебя любит с самого детства. Может, даже поэтому я никогда не думала о тебе. Привыкла к мысли, что ты суженый Кидери, ее жених, а позже чуть даже подсмеивалась, называя тебя женихом Кулинэ. Прости за это.

Тебя никто так не полюбит, как любит Кидери, и с ней ты будешь счастлив. Сердцем своим чувствую это. И я была бы счастлива с полюбившим меня человеком. Нет, по ошибке родилась я на белый свет, не принял он меня…

Отцу и матери я не так верю, как тебе. Если вдруг сиротой останется мой ребенок, не забудь, не бросай его — сироту. Ты — человек нового времени, пусть он вырастет похожим не на Саньку, а на тебя.

Кидери тоже — счастливая. Она знала, что ты меня любил. И все же ко мне не остывала. Кроме тебя, меня любила одна лишь Кидери. Как только соедините свои жизни, положите на мою могилу букет цветов. Я хоть на том свете порадуюсь».

Перед уходом письмо Уксинэ с запиской к Кидери оставил у матери, завернув в чистый лист бумаги.

— Если заглянет Кидери и спросит обо мне, передай ей вот это.

— А если сама не придет, отнести, что ли? — спросила Сабани.

— Не придет — не надо. Пусть будет у тебя до моего возвращения.

Тражук не успел еще дойти до могилы Уксинэ, как Кидери уже прибежала к Сабани:

— Ушел?!

— Ушел. Для тебя оставил бумаги…

Кидери, обливаясь слезами, прочла письмо Тражуку от Уксинэ, затем — записку от Тражука:

«Правильно, Кидери, слов больше не надо, пусть пройдет время. Сейчас все равно нет цветов, чтобы положить на могилу Уксинэ. Весной сходим вместе, как она просит. До весны, если ничего у тебя не изменится, жди! И я получше проверю себя. Как только заскучаю по тебе, вернусь и пойду к Красному Яру собирать цветы».

— Ухмах! — как и в прошлые годы сказала Кидери.

Однако на этот раз в ее голосе не было обычной резкости.

Сабани ничуть не обиделась, хотя поняла, что Кидери говорит о ее сыне. Она продолжала безучастно возиться у печи.

Вскоре после ухода Кидери прибежал Тарас, сын Захара Тайманова. И узнав, что Тражук пичче уже ушел, горько расплакался, будто не застал родного отца или брата.

 

14

Ни обильные возлияния кумышки, ни забор одиночества, которым долго отгораживался Мурзабай, не помогли ему спрятаться от бури саманы. Напоследок нагрянула она, нежданная, и крепко потрепала.

Троих детей вырастил Мурзабай: одного сына и двух Дочерей. И еще вырастил он племянника — сына покойного брата. Трое разлетелись из дома Мурзабая, не осталось и следа. И каждый нанес его сердцу жестокую рану.

В том, что Семен и Назар отбились от рук, Мурзабай себя не винил. Само время виновато. В смерти Уксинэ повинны и время и женская судьба. Однако за гибель дочери Мурзабай корит только себя, не выходит у пего из памяти письмо Уксинэ: «Эх, отец, отец! Я тебя любила больше всех, почитала как бога. С тобой говорила о том, о чем не говорила с мамой. Не услышал ты моих самых горестных слов, запер для меня ворота своего сердца, не оставив открытой даже калитку, чтобы я могла войти. И куда теперь мне деваться? Для меня нет нигде родного дома, родного человека. Послушавшись тебя, решила родить. Отец не увидевшего еще свет ребенка погиб, совершив подлость. Как жить?! Приказав терпеть, ты оставил меня без сил, без надежды. Твоим последним советом было — «бросайся в омут»…

Дальше Мурзабай читать уже не может. Письмо от любимой дочери!

Да, Мурзабай не прислушался ни к словам Уксинэ, пи к словам Анук. Чтобы сохранить добрую славу о себе, убоявшись людской молвы, не принял обратно в дом дочь, которая нуждалась в заботе и защите.

Теперь вспоминаются ему слова Анук Ятросовой.

«Старики сказали, да сами поумирали. Молодым сейчас жить надобно… Старики не ведали нашей жизни». Как отец, умна дочь Ятросова. Они умны рассудком саманы. Мурзабай же умудрен лишь опытом стариков, старался жить обычаями и правилами прошедшей, сгинувшей жизни.

Недели через три после похорон дочери Мурзабай немного пришел в себя.

Другими стали казаться ему устои жизни. Мир перевернулся вверх дном. Он это чувствовал давно, но гнал эти мысли от себя. Возможно, что этот мир и прежде стоял вверх тормашками? Как бы там ни было, своеобразие саманы Мурзабай определил по-своему и думал:

«Белое почернело, задние вышли вперед». И действительно, но так ли?

Был бог, теперь его не стало. Тражук был батраком, теперь о и — комиссар, Мурзабай слыл хозяином, теперь он сам как работник: сеет зерно, растит хлеб и без всякой оплаты сдает в город, Семен был родным, теперь он чужой. Мирской Тимук — самый надежный батрак, теперь он… Кто он такой, кем теперь приходится хозяину, он убедился совсем недавно.

Ум-разум Тимука, его сокровенные думки до сих пор никто не знал. В одно время Мурзабай решил было через пего быть в курсе всех дел Совета. Тимук же, нарушив волю хозяина, решился на такой шаг, что Мурзабай вообще отвернулся от бывшего батрака.

Мурзабай решил больше не держать работника. Зачем это надо? Хозяйство, сколько ни старайся, все равно рушится и разваливается. Новая власть призывает к уничтожению богачей. Заслуг Мурзабая новая власть не поняла. Пускай себе! И Мурзабай может, не переваливая за уровень середняка, выращивать хлеба ровно столько, сколько ему и его семье надо. Вот он и засеял поле лишь около Камышлы. И жить намеревается переехать туда с семьей. Семья — это жена и старшая нелюбимая дочь.

И Тимуку Мурзабай предложил уйти, выделив от своего имущества определенную часть. Почему-то воспротивилась Угахви. Да и Тимук никуда уходить не желает.

То-то же Мурзабай, оказывается, не знал настроений Тимука, его взглядов на жизнь. А Тимук-то больше самого хозяина печется о его хозяйстве. Душой он больше кулак, чем хозяин. Не случайно он вместе с Хаяр Магаром поехал к Колчаку выручать хозяйские деньги. Даже возвратись из тюрьмы, ради приумножения хозяйства Тимук старался больше самого Мурзабая. Обмолачивал его молотилкой хлеб другим, собрал зерна больше, чем Мурзабай полагал. Не для хозяина старался Тимук, а для себя.

В будущем расцвете крестьянского хозяйства он не сомневался, не то что Мурзабай. По убеждению Тимука — сельский богач не будет сметен, никакая революция его не уничтожит. Среди крестьян равенства никогда не достигнуть — Мирской Тимук в этом был уверен. Пусть, скажем, у каждого мужика останется одна лошадь, одна корова, десятина земли. И лошадь, и земля попадаются разные. А люди еще более разнятся между собой: один работящий, другой ленивый, один умен, другой глуп. Даже на базаре каждый ведет себя по-своему. Один может приумножить деньги, а другой пустит их по ветру…

Не вечно так будет, чтобы власть давила на богатых. Кончится война, жизнь войдет в русло, и сельские богачи снова получат волю.

Так бы примерно рассуждал Мирской Тимук, если б его вызвать на прямой разговор. Однако в мире еще не родился человек, который смог бы вызвать этого дикаря на откровенность. Даже его единомышленники-друзья — Смоляков и Хаяр Магар — не вполне знают планы и не целиком понимают мысли Тимука. Мурзабай же совсем ничего про Мирского Тимука не ведает.

Поначалу Мирской Тимук боялся Назара, родного сына хозяина. Но Назар бесславно окончил жизнь. Позже, когда белые стали снова приближаться, Тимук решил повременить.

Вернется старая власть, и хозяин снова наберет былую силу и со своим бессловесным работником сможет поступить невесть как.

Пускай уж побеждают красные. Советы защитят батрака, обязательно… Тимук решил подождать весны. А весной, вместе с товарищами совершив непродуманный шаг, угодил в тюрьму.

К осени, когда из тюрьмы вернулся в село, Тимук спешно принялся за свою незаметную работу. Как раз время приспело. Хозяин дома не живет. Советская власть, как бы там ни было, еще с год продержится. В течение года можно многое успеть.

И дела, как нарочно, шли согласно ненасытным устремлениям Мирского Тимука.

Внезапная смерть Уксинэ приблизила долгожданный день Тимука, помогла ему сделать последний шаг. Тимук решил словом добить раздавленного горем хозяина.

Когда наступил праздник Казанской божьей матери, Тимук надел синюю сатиновую рубаху, помазал волосы маслом и без зова ввалился в горницу.

Кулинэ и Угахви наряжаться побоялись: со дня смерти Уксинэ не минуло и месяца.

Угахви на кухне готовила завтрак, Кулинэ, ухватившись за ручку двери, прислушивалась к тому, что могла уловить. Как только в передней комнате загремит голос отца, она удерет за ворота. Угахви не думает отступать, ради счастья Кулинэ она готова даже насмерть схватиться с сумасшедшим мужем. Может, поэтому она и не выпускала из рук чапельника.

Тимук уже минут десять как прошел к хозяину, никаких воплей не слышно. Кулинэ осмелела, припала к двери вплотную, приложила ухо к щелке. Мать пригрозила ей сковородником и отогнала прочь.

Кулинэ боялась, что расшумится отец. Теперь Угахви перепугалась — до них не доносилось никаких звуков. За тридцать лет она уже хорошо изучила мужа. Если Мурзабай сверх меры сердит, то он кричать не будет. Целую неделю пи с кем словом не перемолвится. Хоть бы закричал, что ли, как в прошлом году: «Зарежу!»

Мурзабай молчал. Дверь комнаты распахнулась. Хозяин дома тщательно оделся, словно собрался в дальнюю дорогу. Ни на кого не посмотрел, никому не сказал ни слова. Когда хозяин вышел из дома, женщины пытали жениха, выступившего перед Мурзабаем сватом за себя самого.

— Что произошло? Почему молчит? Куда собрался уехать?

— Постойте, постойте! — проскрипел Тимук, не трогаясь с места. — И без вас я закружился, как порченый баран.

Угахви забеспокоилась, прошла в сени, приоткрыв дверь во двор, принялась наблюдать, что там происходит.

— Он же ответил все-таки? — допытывалась Кулинэ. — Ты, боюсь, не все сумел рассказать ему, что между нами было?!

Тимук в сердцах оттолкнул расстроенную Кулинэ.

— Дура! — закричал он, — Не только о том, что было, и о том, чего не было, сказал. Сказал, что ты понесла от меня. Пока не испугаешь, с твоим свихнувшимся отцом по договоришься. Он сначала засмеялся так тихо и сказал: «Ты не жених Кулинэ, а жених Угахви». Когда я сказал о ребенке, он прикусил губы.

Угахви, вернувшись из сеней, услышала последние слова Тимука. Смуглая лицом и никогда не смущавшаяся женщина вдруг почему-то стала багровой.

— Пойди-ка, отец-то коня запрягает, — бросила она дочери. — Посмотри, в какую сторону поедет. Иди! Иди! — Она настойчиво выпроваживала дочь за дверь.

Угахви и Тимук остались одни. Жена Мурзабая, намного превосходившая ростом Тимука, схватила будущего зятя за шиворот и злобно потрясла.

— Заткнись, — прошипела Угахви. — Когда молчишь — медведь, а коли заговоришь — верблюд. Будешь лишнее болтать — удушу тебя подушкой.

— Не я, не я, Угахви, — запищал Тимук. — Он сам так сказал! Он сам!

Скрипнули порота. Тимук выбежал на улицу и успел заметить, куда свернул Мурзабай.

«Не через маленький мост, а через большой поехал. Видать, в Вязовку, к Ятросову», — решил он.

— Лишь когда сказал о ребенке, удалось уговорить. Без этого ни за что бы не согласился, — нахально осклабясь, сказал Тимук, вернувшись в дом.

— Атте согласен?! — обрадовалась Кулинэ.

— Можно сказать, согласен. Перед уходом выговорил лишь одно слово: «Валяйте!»

Другое слово, которое сказал Мурзабай женщинам, Тимук не передал. Тот злобно бросил: «По собачьи валяйте!» И еще несколько слов прошептал он невенчаному зятю:

— В Камышле не вздумайте появиться. Для берданки приобрел картечь на волков.

Тимук решил, что хозяин выехал из ворот с тем, чтобы никогда не возвращаться. Ни Угахви, ни Кулинэ об этом пока можно и не говорить…

— Валяйте, сказал? Что же будем валять-то? — развела руками Угахви. — До заговенья можно было бы окрутить, да играть свадьбу — грех. Сразу после похорон одной дочери выдавать другую замуж — перед людьми стыд. А не поспешить… может твоя вынужденная ложь, Тимук, правдой оказаться, — растерянно говорила Угахви.

— Венчаться не будем, справлять свадьбы не станем, — Тимук не дал докончить матери Кулинэ. — Запишемся в книге Совета и начнем жить по новому закону. Никто и знать не будет, когда записались.

Таким образом, обычай сочетаться браком по новому закону в Чулзирме начали дочь Мурзабая и его работник. Хотя сам Тимук и не верил в бога, но после этого обряда встал на колени и долго молился за окончательную победу Красной Армии, за то, чтобы власть Советов закрепилась навсегда.

Мурзабай в душе уже начал было мириться с неожиданно нагрянувшей бедой. Но тут же вскипело, взбунтовалось его сердце. Им овладело желание размозжить голову Тимуку, а Угахви и Кулинэ схватить за косы, выбросить за ворота…

Но он попытался успокоиться.

«Нет. Терпи, Мурзабай, терпи! Любимую дочь призывал терпеть, терпи и сам. Пусть они живут по-собачьи. Мне бы самому не потерять человеческого обличья».

Вот так закрылись для Мурзабая ворота жизни, долга и чести, не закрылась бы еще хоть маленькая калитка. Две цели призывали его жить дальше: первая — внук, ребенок Уксинэ, вторая… вот из-за нее и решил внезапно Мурзабай заехать в Вязовку.

В Ключевке Павел Иванович со дня образования там волостного центра ни разу еще не был. При въезде в село через дорогу на высоких столбах трепетало красное полотнище аршинной ширины:

«Да здравствует, хлебная монополия!»

«Хлеб, хлеб, хлеб нужен государству. Кто его посеет и вырастит? Пусть растит Тимук. Я, как Хрулкки, стану разводить только черную малину», — усмехнулся Мурзабай, проезжая под плакатом. К центру села такие полотна попадались все чаще. Развевались красные флаги. А что случилось? В честь чего торжествует Ключевка? Спросить бы у кого-нибудь. По он догадался сам, без расспросов.

«Ведь после Казанской настает праздник Советской власти. Наверное, готовятся отметить вторую годовщину новой саманы».

Перед двумя красивыми домами-двойняшками Попова снует народ. На этом месте Мурзабай почему-то остановил копя. На широкой, как ворота, доске аршинными буквами начертано: «Бедность не порок».

«Только это вам теперь и остается говорить, — Мурзабай принял название пьесы за лозунг. — Чахрунов вы видеть не желаете, не замечаете…»

— Да пропади пропадом! Павел пичче! Куда едешь? — вдруг окликнул Мурзабая женский голос.

— А, что? Куда еду? Куда… В Камышлу еду, — растерялся Мурзабай.

Женщина громко рассмеялась, лишь тогда Мурзабай признал Анук.

— Ты что, Павел пичче, среди бела дня без всякого бурана заплутался? Кто же ездит в Камышлу через Ключевку? Это получается: в Таллы через Киев.

— Ну, попутно, попутно решил заехать к Симуну. — Мурзабай сам понял, что такое объяснение — нелепо. — Еду к твоему отцу. А оттуда прямиком — в Камышловку, через мельницу, через мельницу.

Анук сразу стала серьезной.

«Что случилось с Мурзабаем? Что-то он, бедный, не то болтает. Может, после смерти Уксинэ стал заговариваться?» — Анук, не долго думая, вскочила в тарантас и села рядом.

— Дай-ка сюда вожжи, Павел пичче. Поедем с тобой на квартиру Семена Тимофеича.

— Ради чего это вы аршинными буквами стали прославлять Чахруна? — Мурзабай снова удивил Анук.

«Что он несет, бедный. Не отвезти ли в больницу?» — забеспокоилась Анук.

— Ты это о чем, Павел Иванович? Я по своей женской глупости не могу попять, — попыталась Анук шутить. — Ты небось что-нибудь загадал? — Анук говорила с ним ласково, как с ребенком.

— Да вон, вы ни с того ни с сего написали: «Бедность не изъян». Лучше бы уж так призывали: «Долой богатство, да здравствует бедность!»

Анук поняла.

«Нет, в здравом уме этот несгибаемый человек. Наоборот, еще подсмеивается».

Она невольно обрадовалась и принялась охотно объяснять:

— Семен Тимофеевич измучился, когда переводил на чувашский слово «порок». Все он перебрал: вред, бесчестье, позор… А ты вон, одним махом перевел. Брось свое хозяйство, присоединяйся к нам! Будешь у нас главным переводчиком, или, если пожелаешь, можем назначить комиссаром земледелия…

Мурзабай совершенно спокойно и обстоятельно рассказал ей, что бросил свое хозяйство. Анук хохотала чуть ли не до потери сознания.

— Выходит, и ты, как царь Николай, отрекся. В честь выхода из богачей надо было бы манифест издать: «Мы-де, Павел Первый, отрекаемся от богатства и на свое место ставим Тимука Первого…»

Семен, когда узнал от Мурзабая все, что произошло, смеяться не стал.

Они всю ночь не сомкнули глаз, беседовали: Семен сразу же, как только Анук пришла в райком и сказала ому, что отвезла к нему Мурзабая, прибежал на квартиру. Увидев до неузнаваемости состарившегося за два года Мурзабая, Семен не стал раздумывать, взволнованно обнял гостя. Мурзабай размяк, не выдержал — и вдруг заплакал.

Во время беседы в течение всей ночи Семен сумел кое-что объяснить Мурзабаю, и новые порядки перестали старику казаться уж такими нелепыми.

Дядя и удивил Семена, и порадовал. Оказывается, он читал и Ленина. Много размышлял о будущем сельского хозяйства. Он отвергает коммуны, не как кулак, не от жадности и ненависти, а по другой — ошибочной, но глубоко продуманной причине. В Камышле он, как Ятросов, хочет выращивать небывалые ягоды. В меру своих сил хотел бы возделывать там землю, вывести такой сорт пшеницы, не поддающийся суховею. Посоветоваться обо всем этом он и едет к Ятросову.

— Стремление жить, принося пользу, окрыляет, — сказал Семен. — Когда в жизни находишь свое место, то и мир кажется краше.

Эти слова не были Мурзабаю откровением. Мурзабай и сам всю жизнь думал так. И пользу народу приносил. Однако эту пользу теперешняя власть не оценила, не одобрила…

— Ты, дядя, может, и сейчас не очень-то принимаешь Советскую власть и новые порядки? — продолжил Семен. — Книги Ленина, говоришь, читал с интересом. Насколько больше будешь понимать Ленина, порядки и законы Советской власти, ее политику, настолько лучше и поймешь сбой долг.

— Не для чего и не для кого, а лишь для себя ищу я сейчас покоя, — Мурзабай как бы уклонился от прямого разговора.

— Только если то, что считаешь нужным для себя, совпадет с тем, что нужно для народа, вот тогда и станешь на правильный путь!

«Хоть одна душа в мире старается понять меня», — порадовался Мурзабай.

 

15

Салдак-Мишши теперь, если бы пришлось заехать в Чулзирму, не стал бы брезгливо сторониться своего старшего брата. Совсем переменился Тимрук. И сельчане его теперь зовут почтительно — «Владимиром Наумычем». Он еще не совсем отвык от слова «замана» и от привычки говорить прибаутками, но все же стал совсем другим человеком. Бросил пить… Партийная ячейка не ошиблась, выдвинув Заману-Тимрука на советскую работу.

Воздух саманы в свое время на селе Тимрук почувствовал первым. Тогда даже принимал участие в общественных делах. В 1917 году, еще. до Октябрьской революции, его послали в город в качестве делегата на крестьянский съезд. Возможно, Тимрук тогда дошел бы и до Самары, однако на уездном съезде он проштрафился перед эсерами и несколько дней отсидел в каталажке. С тех пор он начал якшаться с куштанами, а от провозглашения политических лозунгов воздерживался.

Первые «камуны» не поняли его, чуждались… И даже родной брат отнесся к нему как к подкулачнику.

Тайманов сам, вернувшись ненадолго в село, познакомиться с ним ближе не успел. Лишь прибывший со стороны учитель хорошо понял Тимрука.

Среди крестьян-середняков авторитет Тимрука, оказывается, был очень высоким. Для них он не обертывался лишь только шутником и балагуром.

Тимрук водился с куштанами, а односельчане поговаривали:

— Наш Замана помалкивает о новой самане. Если бы он похвалил Советы, и мы бы тоже его поддержали!

Сам он свое небольшое хозяйство вел аккуратно. По характеру Тимук был добрым и честным. Немало хлеба давал в долг беднякам, вдовам-солдаткам, но никогда не ущемлял их, как какой-нибудь куштан. И это очень хорошо знали в Чулзирме.

Одним словом, и середнякам и беднякам пришлось но сердцу, что Тимрук стал главой села. Хаяр Магар, помня прошлое, пытался подпаивать его и склонить на свою сторону. Тимрук высмеял ого:

— Кумышкой будешь угощать — в каталажку посажу. А за перевод зерна на самогон продразверстку наложу. Пудов сто!..

Мирской Тимук не захотел признать нового руководителя села.

Но сам выслуживался как мог: поймав за варкой кумышки сноху Элим-Челима, написал на нее донос. Ловя самогонщиков, он, видите ли, помогает Советской власти.

Тимрук давно понял сущность Мирского Тимука. И однажды, при встрече, когда оказались вдвоем с глазу на глаз, сказал:

— Если еще раз вмешаешься, самого снова отправлю в тюрьму. А ведь сваренную Праски кумышку пили с Хаяр Магаром вдвоем! Почему же это ты не повел его к Чахруну?

Тимук, тяжело ворочая глазами, попытался поддеть Тимрука:

— Тебя пожалел. Он же твой сродственник…

— Его родственники — волк из Волчьей пади и сорока из Чук-кукри. Обоих вас с Чахруном выслежу в Чук-кукри и отправлю куда следует.

— У тебя нет права ущемлять батрака и бедняка, раз ты — Советская власть, — продолжал ершиться Тимук.

Тимрук посмотрел ему в глаза издевательски-насмешливым взглядом и тут же припугнул:

— Завтра еду в Камышлу. Пригласить Мурзабая на твою свадьбу, или свадьбу решили справить без него?

Сказав это, он не торопясь отправился своим путем дальше, насвистывая какую-то песню.

Тимук мелкой рысцой побежал следом.

— Владимир Наумыч, не шути надо мной… Не позорь бедного сироту. Дурную молву не принимай за правду.

Тимрук, прикинувшись, что не слышит его заискивающего голоса, засвистав еще громче, шел дальше.

Тимрук давно чуял, на что замахнулся Мирской Тимук. И его не удивило, когда «сирота» стал хозяином в доме Мурзабая.

Спустя три месяца после того, как Тимрук начал работать на общество, для жителей села слово «Совет» было равнозначно имени Тимрука-Заманы. Некоторые приняли это, другие его возненавидели. Больше всех Тимрук ругал Мирского Тимука и зареченского богача Фальшина. Они его боялись, но мечтали сжить со свету. Ненавидели и боялись они не только Тимрука, по и все его окружение.

Поэтому, когда в бреду Микки вспомнил имя Фальшина, Тимрук прислушался. Тот четко выговорил: «Нет у меня, Карп Макарыч! Документ у Тараса. Оп тебя и пристрелит…» Ревкомовская бумажка, о которой не забывал Фальшин и другие куштаны, сейчас в кармане у Тимрука.

Фальшин, выходит, не знал этого, по боялся, что подвернется случай и кто-нибудь воспользуется правом призвать к ответу и расстрелять.

И еще — Микки все время вспоминает Абрашкин Дол. До того как начать бредить, сказал жене: «Еле-еле выбрался из Абрашкиного Дола». Может, его там повстречал Фальшин, избил его и искалечил. Но не видно на теле ни синяков, ни крови. Ничего понять нельзя. Только время покажет.

Думает обычно Тимрук долго, но дело делает быстро. Он, не заходя домой, оседлал пегашку Анук и поехал по следу Микки. В Заречье он, провожая Гревцева в Вязовку за Ятросовым, заехал к Фальшину. Самого дома не оказалось, домашние сказали, что уехал в город.

Вернувшись к мосту и поговорив с Арлановым и Тоней, Тимрук поскакал к Абрашкину Долу. Когда-нибудь прежде, наверное, был здесь дол, а сейчас лишь неглубокая ложбина. Удивительно! След ведет из-под крутого берега Ольховки. А следа, ведущего к берегу, нот как нет. Сам ли Микки забрался туда, или же до снегопада кто-нибудь затащил его под обрыв? Далее Владимир Наумович стал рассуждать как настоящий следователь:

«Надо установить, в какое время пошел снег…»

В Ключевке Тимрук тоже решил кое-что разведать. В первую очередь навестил Семена. Тот не видел ни Микки, ни Фальшина. Нет, если уж начать какое-нибудь дело, — без женщин не обойтись — они гораздо наблюдательнее.

Анук Ятросова вчера вечером Фальшина не видела, по позавчера заметила, как он с загорелым, как цыган, человеком проехал в город. Знает даже, в каком доме в Ключевке останавливался сухореченский богач. Тимрук зашел и туда и там порасспрашивал. И действительно, напал на след волка. Вот что ему рассказали.

Фальшин вчера вечером привез с собой какого-то невзрачного, рябого мужика. Тот, намереваясь дотемна добраться до Чулзирмы, прошел дальше пешком, не заходя в избу. Фальшин остался ночевать. Вечером, верхом на коне, куда-то отлучался, вернулся поздно ночью. Утром рано запряг хозяйские сани и снова куда-то отправился, пообещав вернуться сегодня, а может, и завтра. Тимрук по санному следу доехал до высокого моста и, вернувшись обратно, заглянул в исполком, к Радаеву.

Радаев, как и Тимрук, человек сообразительный. Следопыта он не заставил долго говорить.

— Сам думаешь завершить дело или…

— Сам! — отрезал Тимрук, перебив Радаева. — Но помощь, может, и понадобится.

— Ладно. Если сейчас же отправитесь, до вечера сможете его словить и доставить.

Тимрук полез в карман, извлек бумажку, развернул ее перед Радаевым.

— Может, его и доставлять не надобно? — спросил он, прищурившись.

Николай Васильевич сначала ничего не понял, прочитал подписанную им самим весной бумажку. Разразился таким хохотом, что задрожали оконные стекла.

— Нет, Владимир Наумович, теперь не те времена, — сказал он. — Настало время прочной, устойчивой Советской власти. Судить будем. Но закону, перед народом, именем Федеративной Советской Республики…

Через полчаса Тимрук и два милиционера, переехав через высокий мост, завернули вправо по санному следу. Снег выпал неожиданно, поэтому никто еще на санях не ездил, их только ладили для зимнего пути. Снег, засыпав всю округу, прекратился. Утренний след сохранился нетронутым.

К какому же селу приведет он трех всадников?..

Тимрук задумался.

«Ведь он же убил и Сибада-Михали — отца Тражука. На суд, пожалуй, придется вызвать и Мурзабая, пусть расскажет о Фальшине все, что знает и помнит. Да поймать бы еще и того конокрада с цыганистым лицом. Если Микки умрет, не придя в сознание, — Фальшин сам, конечно, все будет отрицать, — нужны будут свидетели. Я, глупый, по пьянке, говорят, даже допрашивал о Михаиле-лапотнике Фальшина, по сам сейчас не помню… Хозяин квартиры чернявого не упомянул. Скрывает, что ли? Может, тот мужик остался в городе? И все же санный след, видимо, ведет в селение того темнолицего. Фальшин решил съездить туда, чтобы всех запутать. Ты, злодей, отнял у Сибада-Михали его пегую лошадь, а самого убил. А сегодня я сам на другой пегой лошадке выехал, чтобы тебя накрыть. Замана!»

Даже «заману» вспомнил Тимрук. Теперь он свое прославленное слово произносить вслух остерегался.

 

16

Новый год в этом году чулзирминцы встретили по-новому. Вместо сурхури по селу передавали незнакомое слово: «спектакль».

Так называемый спектакль вначале показали в Сухоречке. Арланов собрал всю молодежь села. Парни и девушки расходились после спектакля шумно и весело.

Качага Матви всю дорогу кричал:

— Шире дорогу — Любим Торцов идет!

Семен и Апук, мечтавшие показать в Чулзирме пьесу на чувашском языке, наконец могли осуществить свой замысел.

Семен Николаев и Апук Ятросова в Ключевку не вернулись, перебрались в Чулзирму и стали готовить к Новому году драму «Бедность не порок» на чувашском.

И слово «репетиция» зазвучало в Чулзирме. Каждый вечер сельчане гурьбой приходили в школу на репетицию.

Во время репетиции Семен одновременно был и Гордеем Торцовым, и режиссером, и суфлером. Арланов теперь знался Митей, Антонина Павловна — Любой, Анук играла купчиху. Качага Матви должен был изображать Любима Торцова.

Матви знал много русских слов, а во время репетиции даже по-чувашски не мог их выговорить как надо, почему-то стеснялся. И его трескучий голос совсем не подходил к роли.

Даже Замана-Тимрук сам попробовал учить Качагу Матви:

— Выпяти грудь вот так, говори грубо, левой рукой старайся отстранять толпу, правую подними высоко и вытяни вперед…

Обучая незадачливого артиста, он показывал, как именно следует задерживать толпу и как поднимать руку, Тимрук менялся на глазах, а слова суфлера то ли плохо слышал, то ли нарочно перевирал.

— Сторонитесь, голытьба! Любим Торцов к брату-богачу в гости идет!..

Народ считал, что и во время репетиции надо хлопать в ладоши, — выходки Тимрука встречали аплодисментами. Анук Ятросова откровенно хохотала.

Семен и Арланов были восхищены артистическим талантом Тимрука.

— Если научишься не искажать слова пьесы, то лучше тебя Любима Торцова и в городе не найти, — похвалил Тимрука Семен.

Но Тимрука в артисты не потянуло. Забраковал сам себя тут же:

— Нет… Повторять чужие слова? Неинтересно. Да еще и «замана» невзначай вылетит. Потом… Как-никак, а при Советской власти и на сцене не положено пьянкой увлекаться.

Антонина Павловна, улыбнувшись, предложила:

— Пока мы готовимся к спектаклю, Владимир Наумович пускай скажет речь перед зрителями.

Режиссеры настойчиво продолжали Качагу Матви обучать грубому голосу.

Село с нетерпением ждало Нового года. А он не заставил ждать, пришел довольно быстро. Раньше — через неделю после рождества, а в этом году раньше за неделю…

Желающие смотреть спектакль в здании школы не уместились.

Семен и беспокоился и радовался:

— Летом прямо на улице соорудили бы сцену. Всему селу сразу показали бы. А сейчас что делать? Ни в Ключевке, ни в Заречье такого успеха не было. Мы разве думали, что вся Чулзирма повалит «Бедность не порок» смотреть?

Не попавшие на спектакль нажимали на двери.

Тимрук вышел на улицу уговаривать толпу.

— Успокойтесь, товарищи. За то, что пришли, вам — спасибо!.. Все посмотрят, и вас не забудем. Завтра специально для вас покажем. Того, кто сегодня смотрит, второй раз не пустим…

— А не обманешь, Тимрук пичче?

— Советская власть никогда не обманывает!

Семен перед началом спектакля произнес речь: он объяснил, что такое новый календарь, новый стиль. Все были довольны, что Новый год пришел раньше обычного.

Когда Семен нырнул за полог, вышел Замана-Тимрук.

Анук наказала ему «говорить не меньше получаса, чтобы артисты успели приклеить бороды, покрасить лица».

— Я дам знать, как настанет время, — предупредила она его.

— Товарищи! Советская власть и в Чулзирме, и во всей Самарской губернии, и по всей Российской земле укрепилась навсегда, — начал Тимрук.

Он говорил о положении на фронтах, о необходимости собирать и отправлять теплую одежду для фронта. Народ, раньше боявшийся слово сказать перед председателем, сейчас зашумел:

— Ладно, Тимрук пичче, об этом ты с нами часто беседуешь. Теперь ты расскажи нам, как выследил и поймал Фальшива. Суд над ним был или нет?

— Сразу бы расстрелять такого злодея!

— Говорят, что он убил Сибада-Михали.

— Он Шатра Микки сбил, сбросил под обрыв. Верно или нет?

Публика заставила Тнмрука заговорить и о событиях в Чулзирме.

— Шатра Миккн, говорите? Кто это — Шатра Микки? — загорелся Тимрук, как настоящий оратор, — Не знаю! Не видел, не слышал! Есть у нас Никифор Иванович Романов, герой! Прежде он занимал вас своими сказками. Превращая сказку в жизнь, дважды добровольно уходил на фронт. А здесь, в селе? Борясь с врагом, три раза встречался с глазу на глаз со смертью. А помните, как его до крови избили каратели? Он и тогда не переставал славить Советы… Вы по старой привычке зовете его Шатра Микки, но все-таки теперь он для нас не Шатра-рябой Микки, а Хитре-красивый Микки. Каждому надо стараться быть похожим на него… Если хотите знать о Фальшине, то время Фальшиных кончилось. Чтобы судить Фальшина по всем законам, ждут только выздоровления Никифора Иваныча…

— А за что посадили Хаяр Магара? Он что, тоже убил человека?

— Я же сказал, время Фальшиных кончилось, они получат по заслугам. Фальшины, хаяры-узалы на одну колодку скроены. Одной веревкой перевязаны, на одной бумаге записаны их имена…

Разгоряченного Тимрука Анук уже несколько раз дергала за полу, просунув руку из-за занавеса. Тот ничего не чувствовал. Сразу и не заметил, как открыли занавес, и лишь когда засмеялся и захлопал в ладоши народ, соскочил со сцены.

Тимрук не стал дожидаться конца спектакля, решил пойти поздравить своего нового друга с Новым годом.

Микки вроде бы выздоравливал, сегодня он не бредил, разговаривал спокойно и разумно. Тимрук не торопил его и не переспрашивал.

Вечером, перед тем как пойти в школу, не надеясь на Пазюк, Тимрук велел своей жене Мархве посидеть возле больного.

— Если кто придет, говорить с Микки не разрешай, пусть окрепнет, — распорядился он.

Ятросов приехал в Чулзирму еще до возвращения Тимрука с «охоты на волка». Он страшно ругался, что больного положили в глиняной избушке с земляным полом. Из углов дуло, печь разгоралась медленно. По просьбе Ятросова Микки перенесли в дом Анук, к Арланову, и уложили на кровать в передней избе.

В Чулзирме Ятросов пожил неделю.

Было совершенно ясно: чем-то тяжелым стукнули Микки по затылку, сочли его умершим и бросили. Свежий воздух сделал свое — к Микки вернулось сознание.

Несколько часов пролежал бедняга на промерзшей земле, в снегу и простудил легкие.

— Если выдержит сердце, поправится, — сказал Ятросов перед отъездом, оставил лекарства и велел при первой необходимости съездить за ним в Вязовку вновь.

Ятросов, каким бы отличным народным лекарем ни был, не мог сам писать медицинское заключение. Вызывали для Микки врача из Ключевки.

Ученый доктор во всем согласился с Ятросовым.

«Замана! — думал Тимрук, торопливо шагая из школы к Микки. — Чахрун-Мишши — мне близкий родственник. Но если бы кто-нибудь стукнул его по затылку, я так бы не беспокоился. Микки вроде чужой человек, и все же дороже родственника. Люди, у которых в жизни одна дорога, оказываются ближе, чем родня. Не зря называем друг друга «юлдаш». Говорят, это любимое слово Ленина. Для него и Шатра Микки и Замана-Тимрук — юлдаши».

…Войдя в дом, Тимрук застыл от удивления: дверь в переднюю комнату распахнута, дом полон ребятишек. На вошедшего никто и не оглянулся, все сидели тихо, разинув рты. Слышен был лишь голос взрослого.

Оказалось, Микки, свесив ноги с постели, рассказывал сказку.

Тимрук не хотел, чтобы Микки его увидел, присел в прихожей рядом с Пазюк, осмотрелся: Мархвы не было. Подняв кулак, Тимрук погрозил Пазюк.

Жена Микки, стараясь оправдаться перед Тимруком, прошептала ему на ухо:

— И вдвоем не могли с ним совладать. Узнав, что наступил Новый год, Микки захотел увидеть сына, потом послал Васюка по соседям собрать ребятишек, обещал сказки рассказывать. Мархва так и знала, что ты придешь, боялась — рассердишься, и оставила меня здесь.

Тимрук отмахнулся и сам вместе с ребятами начал слушать сказку.

«3ря тревожусь, — подумал он. — Микки уже лучше. Начал выздоравливать, а то никого бы не хотел видеть».

Вскоре слова сказки заставили Тимрука забыть обо всем — он вслушивался в мощный голос сказочника и только огорчался, что ему не удалось попасть к началу.

То, что услышал, запало в сердце на всю жизнь.

— …Нет, не утонул Чапай-батыр в Урал-реке, — торжественно и плавно продолжал Микки. — Свинцовым градом падали пули вокруг героя. А Чапай все плыл да плыл к тому берегу. Справа от командира — рабочий сын, слева — крестьянский сын. С двух сторон — один правой рукой, другой — левой — прикрывали они голову любимого начдива. Так они добрались до середины реки, и тут пуля пробила руку рабочего сына, другая — ранила руку крестьянского сына. Тогда они поменялись местами, и каждый здоровой рукой снова защищал батыра. Оставалось до берега половина от половины, и в это время одна пуля убила рабочего сына, другая — угодила в крестьянского сына. И остался Чапай один под смертоносным свинцовым дождем. И решил тогда Чапай-батыр перехитрить злого врага, нырнул поглубже и исчез под водой — будто утонул.

Это видел сам казарский генерал и стал тут похваляться: я-де победил и погубил Чапая, утопил его в Урал-реке.

Не утонул Чапай. Под водой добрался до береговых камышей и скрывался в воде до вечера — дышал через камышину. Вечером Чапай-батыр выбрался из воды и зашагал к лесу, а потом побежал, чтоб согреться. От его бега поднялся ветер я просушил его мокрую одежду.

Всю ночь пробирался Чапай лесом — все на восток и на восток. С рассветом он вышел из леса во чисто поле. И тогда встретился ему столетний киргиз, дед Аксакал.

— Саламалик, Чапай-батыр, прославленный красный командир! — заговорил дед Аксакал, низко кланяясь герою. — Спасибо тебе за геройские дела, за то, что по совету Ленина ты объединил мой народ и русский народ и повел на борьбу с врагами трудового люда. Притомился ты, видать, пробираясь темным лесом. Присядь, Чапай-батыр, на киргизской земле, — отдохни. Выпей кумысу, наберись сил.

— Ах, хорошо! Я теперь стал еще сильней, — сказал Чапай, напившись кумысу. — Да вот жаль, нет у меня с собой серебряной сабли…

— Свое слово потом скажешь, Чапай-батыр, а сейчас выслушай мое, — молвил ему дед Аксакал. — Один злой человек видел, как ты выбрался из воды, и донес казарскому генералу. И этот злой враг послал за тобой в погоню тысячу и одного всадника.

Дед Аксакал припал ухом к земле.

— Вот они недалеко, злые дошманы, — сказал дед Аксакал, поднявшись с земли. — Вот-вот покажутся из леса. Быстро бегают казарские кони, но никогда не догнать им ветрокрылого киргизского аргамака. Будет он твоим, этот ветрокрылый аргамак, но за это ты должен жить, не показываясь людям. Куда тебя унесет аргамак, там останешься. А если придет для Красной Армии лихой час, сядешь на аргамака и будешь крушить и преследовать вражеские полки. И не только нынче-завтра, а всегда, пока не искоренятся враги Советской власти и трудового народа. Согласен ли ты спастись такой ценой, Чапай-батыр? Кликнуть, что ли, ветрокрылого аргамака?

И замолчал дед Аксакал, дожидаясь ответа.

— Дорогой и досточтимый дед Аксакал! — сказал тогда Чапай-батыр. — Я смерти не боюсь. Я никогда не бежал от казары и сейчас встретил бы ее грудью, была б при мне моя серебряная сабля. Да вот беда, нет у меня серебряной сабли, я подарил ее моему другу и помощнику Ивану-батыру. Ладно, досточтимый дед Аксакал, пусть Иван-батыр командует вместо меня дивизией. Для счастья народного согласен я стать невидимкой. Так и быть, зови своего ветрокрылого аргамака.

На опушке леса уже были видны тысяча и один преследователь.

И свистнул дел Аксакал, земля задрожала, и попадали кони казар. В тот же миг лучший аргамак из самого большого киргизского табуна появился перед Чапаем-батыром. Сам белый, как снег, а во лбу красное пятнышко, как звезда красноармейская.

Чапай-батыр обнял и трижды поцеловал деда Аксакала и сказал невесело:

— Эх, родной мой дед Аксакал! Спасибо тебе за ветрокрылого аргамака. Но как же я буду громить врагов без серебряной сабли и без стального ружья-самострела? Безоружному на аргамаке можно только ускакать от врага. Одной плеткой не перешибешь голову злому дошману, щелчками не перебьешь тысячи вражьих воинов.

— Не горюй, Чапай-батыр, — ответил ему дед Аксакал. — Белый аргамак унесет тебя на склон далекой Белой горы на земле киргизов. Там ты найдешь и серебряную саблю и стальное ружье-самострел. Только крепко запомни мое слово: когда наступит трудный час для нашей Родины, трудовой народ помянет твое славное имя. В тот же миг садись на своего белого аргамака с красной звездой во лбу…

И вскочил Чапай-батыр на аргамака и ускакал на восток к далекой Белой горе.

С тех пор, как только приходится туго, вспоминают красноармейцы имя славного командира своего. В тот же миг налетает с востока белый вихрь. Только самые ясноглазые из наших могут рассмотреть, что посреди белого вихря — белый аргамак, а на нем сам Чапай-батыр крушит и преследует вражьи полки.

Я сам был в одном таком бою, когда нам пришлось очень туго. Пали духом наши, окруженные врагами, но тут вспомнили имя славного Чапая-батыра, и с востока налетел на врагов белый вихрь. Я узнал Чапая на белом ветрокрылом аргамаке с красной звездой во лбу. Лихо рубил Чапай-батыр серебряной саблей, сметая одним взмахом тысячу вражин, стрелял из стального ружья-самострела, одним выстрелом поражая тысячу вражеских стрелков. Только не удалось мне слово молвить Чапаю, — враг был разгромлен, белый вихрь исчез на востоке.

Так что жив Чапай-батыр, не показывается только людям, живет там, куда его послал дед Аксакал, чтоб в любой трудный час прийти на помощь.

Микки умолк. Несколько минут ребята сидели тихо. Видно, ждали, что Микки пичче расскажет еще какую-нибудь сказку. Нет, сказочник молчал и вдруг склонился на бок.

Тимрук подбежал к кровати и сказал ребятишкам, чтобы они ушли.

Тимрук тут же распорядился послать на конях в Вязовку за Ятросовым. Но не успел старый учитель. До его приезда в Чулзирму Шатра Микки, не придя в сознание, скончался…

Собравшиеся в клубе люди навсегда запомнили первый спектакль, а дети, пришедшие в дом Анук, всю жизнь не забывали доброго Шатра Микки и его сказку о Чапае.

Так начался в Чулзирме тысяча девятьсот двадцатый год.

 

17

Нет, не стал еще Тарас взрослым. Узнав от Илюши печальную весть, не заплакал, не плакал и говоря с Антониной Павловной. Спокойно перешел вместе с нею через мост, но увидев жену брата, не сдержался.

Тараса Оля ни о чем не расспрашивала, уложила в постель, успокоила, как маленького ребенка. Сквозь слезы он даже толком не мог рассмотреть и лица своей инге. Почему-то все вышли в прихожую. Одна лишь Антонина Павловна осталась возле Тараса п, время от времени кивая головой, как единомышленнику, гладила мальчика по волосам.

— Не плачь, не плачь, Тарас, — шептала она. — Оле мы ничего не скажем. Письма она не получала… Я пояснила, что, мол, Тарас, испугавшись дезертиров, убежал домой и на мосту ушиб ногу. Если ты еще будешь плакать, Оля догадается. Возьми себя в руки, Тарас, будь мужчиной. Ты не спал ночь и устал. Подремли, успокойся. И больше не плачь. Ты же сказал, что, мол, «буду мужчиной, пойду вместо пичче воевать против белых». Пойдешь, сами тебя проводим. Ты сказал, что запишешься в партию. У тебя года не вышли, чтобы записываться в партию. У молодежи есть свой Союз. Коммунистический Союз, комсомол. Ты раньше всех на селе запишешься в тот Союз и станешь секретарем ячейки. Ты еще и для того годами не поспел. Ладно уж, об этом мы никому говорить не станем. Ты и высокий и развитый, много читаешь, ты — уже совсем взрослый.

Как вода в речке, журчал голос Тони. Краше всех она, Тоня, Антонина Павловна… И имя у нее красивое, и голос ласковый…

«Успокаивает она меня, обманывает. В Красную Армию сами, говорит, проводим и тут же обещает, что секретарем ячейки стану. Утешают они меня, успокаивают…»

Мысли Тараса путались. Голос, который бодрил и успокаивал, смолк. Тарас заснул.

Антонина Павловна вышла, и Тарас уже не слышал, что опа сказала:

— Забылся, милый. Очень разгорячился. Как бы не занедужил…

Проспав целые сутки, Тарас проснулся здоровым, но совершенно неузнаваемым. Как будто во сне он потерял детство. Все больше молчал. И, будто никого не замечая, частенько сидел, погрузившись в раздумье.

Много горя выпало Оле за ее короткую жизнь, о самом последнем Оля старалась не говорить. С Тарасом неладно. Что с ним приключилось? А у нее долгожданная радость. Но ведь и радость надо встретить с честью, достоинством. Ежедневно до Дальнего леса пешком ходила Оля. И Тараса, стараясь успокоить, приглашала с собой.

Неделя прошла, как прибежал Тарас из Ягали, и месяц миновал. Тарас не изменился. Имени брата он вслух не произнес ни разу. Почему Оля сама о нем не упоминает? Дивился Тарас. «Уж не раньше ли меня услышала инге горестную весть?» — задумывается порой он.

Не только Оля, но и Евграф Архипович и Антонина Павловна старались не волновать паренька. Никто из них ни разу не упоминал при нем имени Румаша.

В Заречье поздней осенью во время праздничного митинга Тарас первым, раньше всех записался в комсомол. Его действительно выбрали секретарем ячейки…

Горе, разъедавшее сердце, постепенно стало отступать. Хлопотное, но полезное дело успокаивало Тараса и бодрило. Все время в заботах, все время на людях. И себе и для каждого комсомольца Тарас находил занятие. Они собирали по селу теплую одежду для Красной Армии, проводили субботники, помогали солдаткам пилить дрова, перевезти сено, приводили в порядок их хозяйство.

Скоро в школе начались репетиции.

В вечор первого спектакля Тарас тяжело заболел.

…Упал грохотавший на голове Тараса мельничный жернов, разбился со звоном, как стеклянный. Тарас боялся, что камень вновь начнет давить на голову, открыл глаза. Оказывается, не на мельнице он, а дома, на кровати…

Не поверил Тарас и вновь зажмурился.

И дом, и кровать, и дневной свет — все это выдумка. Он устал жить в мире сказки. Никакого порядка не было: на голове человека стучит мельница, камень дробится со звоном, как стекло, отец влезает в окно и уходит в дверь, Румаш бегом взбирается на высокий столб, упирающийся в небо.

«Конечно, бредил я, от болезни бредил, — в голове, ставшей вдруг легкой, родилась трезвая мысль, — А сейчас-то я не сплю? А почему же тогда кажется, что лежу в прихожей? Здесь же и кровати не стояло».

Тарас хотел было снова открыть глаза, чтобы проверить, где он, в это время снова зазвенело стекло.

«Нет, это не стекло, это голос Оли. Оля прежде смеялась так. Прежде? Когда это было — «прежде»? Давно-давно, когда отец еще был дома, когда Румаш писал письма. Сколько времени прошло с тех пор? Помню, еще до болезни… Сколько времени прошло? Ставили спектакль, был суфлером, посадили меня у сцены в сколоченный домик. Когда и как оттуда я вышел — не помню. Да, сказали, что умер Микки пичче. Хрулкка мучи пощупал мне лоб, посидел рядом, подержал за руку… Это на самом деле было так или померещилось? Теперь это уже — не бред. А может быть, сплю? Почему так звонко смеется Оля?.. Сказала несколько слов и опять смеется. Но о чем она говорит?

— Смотри-ка, смотри, атте. Румаш смеется…

— Это он во сне смеется. Живая душа сначала смеется во сне! Вон лежит наш мальчик, положил ручку под голову. Что поделаешь, крошечный еще, но уже человек!

— Снова смеется!

— Не кричи так, Уля, Румаша разбудишь, да и Тараса беречь надо. Недавно успокоился…

Тарас прислушивался к переговорам снохи и свекрови, не верил себе, недоумевая.

«Если это не сон, то что это? «Румаш» да «Румаш». «Не верю! — крикнула инге, когда получила черное известие. — Румаш живой». Она всегда так успокаивала себя. И верно, ведь написано не «убит», а «пропал без вести».

Может, и на самом деле жив?! Наверное, не сплю, наверное, Румаш домой вернулся!.. Только почему они говорят о нем будто о маленьком».

Из передней комнаты донесся крик младенца.

Не очень сперва порадовался Тарас, услышав голос нового родственника. Этот выкрик все объяснил, развеял надежду. Но потом вдруг мальчик ощутил счастье, — инге родила, счастлива, смеется.

Тарас позвал: «Оля!» — но голоса его никто не услышал: болезнь измотала. Он не мог даже крикнуть.

Сам он хорошо слышал: к нему кто-то вошел. Не открывая глаз, Тарас понял, это его анне. Вот мачеха постояла возле кровати, вздохнула и снова вышла.

С ясной головой, но не открывая глаз, Тарас полежал еще немного, собираясь с силами.

«До прихода бумаги жили, прячась друг от друга, по называя имени Румаша. Я решил пойти добровольцем в Красную Армию, не пустила Оля. Не послушал я ее, стал убеждать — она расплакалась. Сколько до этого видела горя — сдерживалась, а тут разрыдалась. Все равно пойду. Теперь за Олю нечего бояться. У нее есть маленький Румаш. Оля! Называть «инге» сама не велит.

«Я тебе не инге, а сестра, зови меня Олей, — просит. — Русские, — объясняет, — родных братьев и сестер зовут по имени»…

Когда детского писка не стало слышно, в прихожую вышла Оля. Тарас открыл глаза и с трудом вымолвил:

— Оля, покажи мне маленького Румаша…

Оля, не веря своим ушам, несколько мгновений стояла, глядя на Тараса, наклонилась к нему, обняла, заплакала.

— Что с тобой? Оля! Успокойся! Что-нибудь о Румаше узнала?

— Нет, Тараска, новых вестей нет. Обрадовалась, что ты выздоравливаешь, попросил показать маленького Румаша. Вот и не сдержалась. Есть радостная новость: атте выздоровел и выписался из госпиталя. Только возвращаться домой и не думает. Собирается на Туркфронт к Фрунзе. «Я, пишет, знаю по-киргизски и в политотделе буду нужным человеком». Написала ему и о маленьком Румаше, и о том, что ты болеешь. О большом Румаше не упомянула. И сам он не спрашивает о нем.

— Я сам напишу ему, — сказал Тарас. — Но уверен, он уже знает.

— Эх, Тараска, Тараска! Горе и болезнь и тебя сделали взрослым. Ладно… молчи да скорее выздоравливай. Дел много. Скоро твои товарищи зайдут. Без тебя работа не так ладится. Ждут не дождутся твоего выздоровления. Два месяца… Каждый день заходили…

— А сколько маленькому Румашу?

Оля улыбнулась:

— Месяц еще только, на второй перевалило. Молчи, прошу тебя не волнуйся, придет анне, сменит тебе белье. А когда проснешься еще раз, покажу тебе Румаша. Он смешно улыбается, как отец… Губки кривит…

Лишь к разгару весны встал на ноги Тарас. Молодежь обоих берегов Ольховки встретила его радостно.

Вскоре на комсомольской конференции в Ключевке Тараса избрали в райком и делегатом на уездную конференцию.

К поездке в город Тарас готовился тщательно. В прошлом году брат оставил ему кожаную сумку. В нее он положил все письма Румаша и книжку стихов Демьяна Бедного. С беспокойством следила за ним Оля:

«Что это задумал наш мужчина? Уж не решил ли пойти по стопам отца и старшего брата?»

Провожать Тараса в город комсомольцы уговорились у моста. Чулзирминские ребята сначала собрались возле школы, но подоспела из Заречья Антонина Павловна.

— Все идите к мосту, — сказала она. — Вместе с зареченскими провожать будем.

Тараса теперь называли не по имени, а по фамилии. И председатель сельского Совета товарищ Осокин сказал:

— К мосту, товарищ Тайманов, идите пешком. — Подводу я туда пришлю.

Вместе с молодежью провожали комсомольца Оля, Антонина Павловна и Арланов. Зареченские вышли со знаменем, на котором давно еще сам Тарас вывел разведенным мелом: «Российский Коммунистический Союз Молодежи». Арланов сказал несколько слов.

— Товарищ Тайманов — наш первый комсомолец. Со всего района — из четырех волостей — избрано пять делегатов, самые достойные люди. Для нашей ячейки это боль-шая честь. В районе чулзирминская ячейка — на хорошем счету. А в ячейке самым достойным оказался Тарас Тайманов.

Тарас, словно желая несколько охладить чрезмерно горячие слова оратора, разъяснил:

— Меня избрали не как самого достойного, а оттого, что от Чулзирмы тоже нужен человек.

— Тем более! Так что не роняй нашего имени. И не только по уезду или по губернии, а в мировом масштабе! — крикнул приехавший на подводе Тимрук.

Оля долго смотрела вслед телеге, а Тарас махал друзьям на прощанье рукой.

Разошлись комсомольцы, Арланов и Тоня вернулись в школу. Оля не торопясь пошла домой.

«Большая сила комсомол, — думала Оля, — Румаш давно чуял это. Еще до Октября ратовал за объединение молодежи. Сказать по правде, мы тогда были как комсомол по возрасту. Теперь вот подросли другие. Опоры нового моста. Румаш как-то сказал: «Возведем новый мост и будем его сваями». То-то, видно, вышла из строя одна свая. Однако из-за одной мост не обрушился. Вон сколько их, опор для нового моста. И Тарас тоже хочет стать опорой, сваей или хотя бы каким-нибудь клинышком…»

К Оле подошел Тимрук.

— Ну, Ольга Николаевна, хватит тебе сидеть дома, горевать да забавляться малышом, — сказал он. — У маленького Румаша есть бабушка. Пришло время участвовать в общественной работе. Селения теперь снова разделили. То есть сельские Советы разделены, а партийная ячейка по-прежнему одна. Тебя в твое отсутствие заочно избрали секретарем. В Заречье организована коммуна. Кандидата более подходящего, чем ты, нет! Ты хорошо знаешь жизнь обоих сел, на обоих языках разговаривать можешь…

— Говорить-то могу, смогу ли работать?!

— Когда выдвигали в Совет меня — не спрашивали. При желании человек все сумеет.

Оля, включившись в большое дело, все меньше вспоминала свое горе. Рана мало-помалу затягивалась.

Тарас тоже, как отец и брат, уехал в город, по в Чулзирму не вернулся.

Через три недели Оля получила от него письмо уже из Самары.

«Прости меня, Оля, тебе я не сказал, что уезжал из дома с готовым решением. Боялся, что станете отговаривать, задерживать. Большая часть комсомольцев, прибывших на конференцию, записалась в Красную Армию. Я вместо со всеми. Назвался шестнадцатилетним, поверили. В Самаре меня направили на учебу в чувашскую политшколу. Начальником школы — Трофим Петров, Тражук пичче. Здесь многие помнят моего атте и пичче. Показалось, будто в родное село вернулся».

Оля загрустила:

«Эх, Тараска, Тараска! Вот и ты оставил меня. Увижу ли я тебя когда-нибудь?»

В Чулзирме при выборах самостоятельного сельсовета вспомнили о Кирилэ.

— Да будет ли от меня какая польза? — пытался он возражать. — Надо избрать людей, умеющих выступать, все объяснить. В позапрошлом году даже каратели меня обошли. Не смог я сказать ни слова ни за Советы, ни против.

— Ты, видно, Кирилэ пичче, жалеешь, что нагайка тебе не досталась? — крикнул кто-то.

— Вспомнил, что было. Забыть пора.

— Сейчас в Совете нам нужны не умеющие говорить, а умеющие работать, — Тимрук не принял шуток. — Тебя, Кирилл Иваныч, назначим комиссаром посевных работ. Этой весной проведем их всем селом, артелями, как в вашем конце. Ни сажени пустующей, незасеянной земли не оставим.

— Этак ты нас не в коммуну ли хочешь тащить, Владимир Наумыч? — забеспокоились старики.

Попросил слова Арланов:

— В коммуну никто обманом или силой объединять вас не думает. На селе много безлошадных мужиков, у многих нет ни бороны, ни плуга. А сеялки только у тех, кто побогаче. Прежде бедняк, если вспахал свой надел лошадью богача, в течение всего лета отдавал долг. Сейчас и лошади и сеялки богачей будут работать для всего села. Заставим. Своевременное окончание весенних полевых работ — это не только наша забота, крестьянская, это — забота всего государства. Сельский Совет в этом году весенний сев решил провести организованно, всем селом. Иными словами, сеять в этом году будем артелью. Опыт такой работы в селе был. Так работала артель Кирилла Иваныча.

Слова Арланова в тот же день облетели все село, бедняков обрадовали, кулаков напугали.

Мирской Тимук ничего не боялся. «Сеялку выделю, одну лошадь дам, — прикидывал он в уме. — Посеять-то посеют, а при уборке солдаток все равно заставлю на своем поле поработать».

Задумкой своей Мирской Тимук, как всегда, ни с кем не поделился.

Кирилэ со времени избрания его в Совет частенько бывал в доме младшей сестры. Но не к Лизук, а к Оле, как к секретарю ячейки, заходит он и Тимрук. И сегодня Тимрук с Кирилэ сидят, ждут, пока Оля накормит Румаша.

Лизук, занятая хлопотами о маленьком внуке, снует мимо: то туда, то сюда.

— То-то же замана, Кирилл Иваныч. И Лизук вон, даже на старости лет, живет солдаткой, — заметил Тимрук.

— И о Захаре своем теперь она совсем забыла, — улыбнулся Кирилэ. — Умирает за дитя эта Лизук. Во время японской войны вдовой осталась без ребенка. Не жили дети и от Захара. Всю жизнь чужих воспитывала. Теперь, если ее кинь, не вернется в Заречье, забавы для Лизук хватит на всю жизнь.

— Ольгу Николаевну не отпустим, — твердо сказал Тимрук, словно надо было убеждать Кирилэ.

Оля вышла к ним, когда Румаш заснул.

Кирилэ, сидевший напротив света, не выдержал весеннего яркого солнца, бившего в глаза, и передвинулся в тень.

«Ради солнышка Захар и поставил дом на пригорке, а самому греться под его лучами не приходится», — невесело подумал он.

Неожиданно за дверью громко крикнула Лизук:

— Оля, скорее! Румаш проснулся и смеется, смеется!

Оля побежала на зов свекрови. До сих пор видела только, как улыбается сынок во сне.

Маленький Румаш выпростал из пеленок руки и, жмурясь от солнца, дрыгал голыми ножками. Вот правый угол маленьких губ дрогнул. Скривив ротик, как отец, будто радуясь людям и свету, маленький Румаш широко улыбнулся.

Тимрук и Кирилэ, вошедшие следом, застыли у кроватки.

— Румаш смеется, замана! — сказал Тимрук, легонько щекоча малыша по пятке, — Русский ты или чуваш, по ты — гражданин Советской Республики!

Маленький Румаш что-то проворковал и высоко задрал правую ручку.

— Смотрите-ка, это он за Советскую власть голосует. Узнал председателя сельского Совета, замана!

— Ну, хватит, хватит. Выходите-ка отсюда! — заволновалась Лизук и, словно наседка над цыплятами, распростерлась над колыбелью. — Сглазите еще мне ребенка.

— Этого ребенка не сглазишь. Это — первое дитя коммуны, — торжественно провозгласил Замана-Тимрук.