«Симфонии» — не случайно появившаяся в русской литературе форма; не случайно также постоянная тема статей Андрея Белого — тяготение всех современных искусств к музыке. «Близостью к музыке, — говорил он в одной из своих юношеских статей, — определяется достоинство формы искусства, стремящейся посредством образов передать безобразную непосредственность музыки» («Формы искусства», 1902 г.; см. также «Песнь жизни», 1908 г.). Музыка — это основной тон, к которому обертоны — все другие формы искусства. Так думал Андрей Белый и с сочувствием повторял, подобно своим старшим товарищам, знаменитые слова:
Замысел «симфоний» возник из этого ряда мыслей и достиг крайнего своего проявления в последней, 4-й «симфонии». Однако это презрение литератора к «littârature» никогда не мог провести в жизнь Андрей Белый; «rien que la musique» — это никогда не удавалось ему, было не в природе его глубоко «мысленного» таланта, попытки же выдержать последовательно «симфонические формы» привели — мы увидим—к краху 4-й «симфонии». По существу же все свелось к тому, что «симфонии» написаны ритмической прозой (например, 1-я «симфония» вся выдержана, грубо говоря, в дактило-спондеическом ритме), разбиты на короткие музыкальные фразки, иногда повторяющиеся, иногда «контрапунктирующие» друг другу. А «литература» — осталась литературой.
Первая «симфония» — «северная», «героическая» — написана в 1900 г. (напечатана же в 1903 году, после 2-й «симфонии»). Это еще вполне юношеское произведение, со многими пересекающимися влияниями, например, влияниями Метерлинка и Ибсена: от первого — все эти лебеди, каналы, лотосы, камыши, которыми заполнена последняя часть «симфонии», от второго — главная тема: «ты выстрой башню и призови к вершинам народ мой-веди их к вершинам» (I,7). Много внешних влияний старого «декадентства», с его любовью к «rien que la musique»; много аляповатостей и безвкусиц. «Месяц — бледный меланхолик», «любовь — вздох бирюзовых ветерков», «счастье — легкое, как сон волны», «холодная бездна забвения», — все это надо простить молодому поэту, хотя и позднее он не раз нет-нет да и «ляпнет» дешевой декадентщиной, вроде «молчаливый силуэт овеян тайной», «пропасть оскалилась тишиной» или «мостовая оскалилась железным смехом лопат»… Но если мы пройдем мимо этих частностей и вспомним, что первая «симфония» была действительно первым крупным произведением юноши-поэта, то не откажем ему ив большом даровании, и еще больше — в признании за ним немалых «надежд», которые он должен был осуществить. Он их и осуществил.
Содержание? — не в нем дело, автор хотел дать rien que la musique, но все же есть и «содержание». На поляне далеких северных лесов стоит «одинокая мраморная башня». (К слову: говоря о «символизме», не хотелось бы пользоваться голыми «аллегориями», но невольно думаешь при этом об одинокой башне «я», стоящей в пустыне декадентства.) На одинокой мраморной башне живут много лет слабодушные король и королева, убежавшие из своей страны, от народа своего, детей сумрака. И растет на мраморной башне, в холоде одиночества, прекрасная королевна. «Так жили они на вершине башни, упиваясь высотой в своем одиноком царстве».
4. И показалось молодой королеве, что она — одинокая.
5. Одинокая.
………………………………….
3. Часы текли за часами. Холодная струйка ручейка прожурчала: «без-временье»…
И знает королевна, что скорее надо пережить безвременье, что нет спасения в ее одиночестве… Все это — чувства самого поэта, мы это знаем; но, конечно, не «декадентство» имел в виду Андрей Белый: замыслы его были космические, эсхатологические. Недаром довольно безвкусно сама Вечность «прижималась к щеке королевны своим бледно-мировым лицом»… И сама она говорит о себе, как о «жене, облеченной в солнце»: «пурпур утренней зари загорится скоро над миром; будут дни, и ты увидишь меня в этом пурпуре»… И уже где-то вблизи бродит Христос, как блуждающий огонек… Но темные чары деются вкруг королевны; чарам этим подпадает и рыцарь ее, верный рыцарь Прекрасной Дамы: он чист душой, но во власти черной силы, и сам Сатана — «пасмурный католик» — готов им овладеть. Тема «симфонии» — борьба светлого и темного начала; наступил час — и «королевна спустилась с вершины башни, исполняя небесное приказание. Она шла побеждать мрак». Она победила и, побеждая, умерла. Умирает и рыцарь ее. И в светлом царстве они, «белые дети», радостно ждут наступления утра последнего дня… Так эсхатологическими чаяниями началось творчество Андрея Белого; суждено было ему, свершив круг, к ним и возвратиться… Кстати отметить: даже псевдоним он выбрал себе «эсхатологический», — известно апокалипсическое значение белого цвета. И в своей второй «симфонии» Андрей Белый несколько нескромно сам подчеркивал:
3. Его конь белый. Сам он белый: на нем золотой венец. Вышел он, чтоб победить…
5. Это наш Иван-Царевич. Наш белый знаменосец…
7. Там взрастет белое дитя, чтоб воссиять на солнечном восходе.
Но это только к слову; вернемся к первой «симфонии» Андрея Белого. Трудно не поддаться очарованию этой юношески слабой и юношески смелой вещи; многое в ней бледно, наивно, многое, наоборот, слишком кричаще и слишком «перемысленно»; но в общем «симфония» эта действительно оставляет суровое, «северное», «героическое» впечатление. Вторая часть, рисующая черные силы, и третья, посвященная борьбе «мрака со светом», — во многих местах заставляют верить читателя; а в этом — цель художника. И четвертая часть — в ней действие происходит в каком-то своеобразном метерлинковском Чистилище — полна тихой радостью бездумного покоя и ожидания. Кто так начинал свой литературный путь, от того многого можно было ожидать в будущем.
Как, однако, смотрел сам автор на «содержание» своей «симфонии»? Была ли для него эта сказка только сказкой? Или, заставляя читателя верить, как художник, сам он верил иной верою в «детей своей фантазии»? Это — не праздный вопрос, ибо ответ на него дает все позднейшее творчество Андрея Белого. «Самая сказка, — говорит он, — есть символическое отображение трансцендентного мира» («Кризис сознания и Генрик Ибсен», 1910 г.). Еще характернее в этом отношении статья «Магия слов» (1909 г.): в ней Андрей Белый подчеркивает, что слово есть творчество, единственная реальность среди мира отвлеченных понятий и сущностей. Мифическое творчество, в эпоху юности народов бывшее всеобщим и предшествовавшее творчеству эстетическому, теперь, наоборот, следует за ним в творчестве немногих мистически настроенных людей («символистов»). И когда такой человек говорит, например, «месяц белорогий», то хотя он и не утверждает существования мифического животного, белый рог которого в виде месяца видит на небе, но все же признает некоторую мифическую реальность, «символом» которой является образ: «месяц белорогий». И как раз по поводу этого выражения Андрей Белый говорит: «В глубочайшей сущности моего творческого самоутверждения я не могу не верить в существование некоторой реальности, символом или отображением которой является метафорический образ, мной созданный»… Так говорил А. Белый в 1909–1910 годах, так чувствовал он и десятью годами ранее, когда писал свои первые симфонии. Для читателя великан Риза, играющий тучами, кентавр Буцентавр, королевна и рыцарь— убедительны, как художественные образы; для автора они реальны, как «символы» трансцендентного мира.
Андрей Белый глубоко верит в иную, высшую реальность и великана Ризы, и· королевны, и всех образов, созданных его поэтическим творчеством. Это надо всегда иметь в виду, изучая творчество Андрея Белого, одного из немногих искренних «символистов» своего времени. Впрочем, о символизме речь еще впереди; вернемся к «симфониям».
Вторая симфония — «драматическая» (1901 года, напечатана в 1902 году) — неожиданно переносит нас от северных богатырей, от рыцарей мрака и светлой королевны — в Москву, к исходу XIX века, в наши дни. А раз «наши дни», то и все свойства по А. Белому) нашего времени: тоска, скука, ужас жизни, бессмыслица окружающего, все то, чем болел Андрей Белый в своем «космическом» одиночестве.
3. По разным направлениям тащились конки, а в небесах сиял свод серо-синий, свод страшный и скучный, с солнцем-глазом посреди…
5. И там… наверху… кто-то пассивный и знающий изо дня в день повторял: «сви-нар-ня».
«Без-вре-менье» — шептал кто-то в «первой симфонии», «сви-нар-ня» — повторяет кто-то во второй; но если человеческий мир есть «свинарня», то не обречен ли он животной гибели? И кажется уже испуганному автору, что гибнет мир, гибнет Европа. По крайней мере, у него погребают Европу «страшные могильщики», имена которых не названы, но которые легко разгадать: это Лев Толстой — «толстокожий Емельян Однодум», Ибсен — «норвежский дев», Ницше — «черная, голодная пантера, доконавшая Европу», Метерлинк — «бельгийский затворник», Гюисманс — «в костюме нетопыря и с волшебной кадильницей в руках», Оскар Уайльд — «певец лжи», Cap Пеладан или Сен-Поль-Ру-Великолепный — «парижский маг», Ломброзо и Макс Нордау — «курчавый пудель, тявкающий на вырождение», Джон Рескин — «заваривший сладкую кашицу современности», и, наконец, последний — папа римский, «неуместная пародия на христианского сверхчеловека, кому имя сверхбессилие»… Все они — «великие могильщики» и «великие мерзавцы» (!), ибо — учителя мерзости; каждый из них украшает корону умершей Европы своей «ложной драгоценностью»… И выходит тогда из Северного, Немецкого моря апокалипсический зверь с семью головами и десятью рогами, и все учителя мерзости восклицают: «Кто подобен зверю сему?».
«Великие мерзавцы» — довольно пестрая и странная, как видим, компания, но весь этот курьезный и не слишком разборчивый перечень противоположных имен показывает, что не в области искусства, философии и науки спасение человечества от «безвременья» и «свинарни»: спасти могут только эсхатологические чаяния, победить зверя может только Христос-Грядущий. Но и у Христа-Грядущего много ложных слуг, и задача «второй симфонии» — выявление их, насмешка над ними, насмешка над «крайностями мистицизма» («Предисловие» к симфонии). Туги «Мережкович», он же, по-видимому, и «Дрожжиковский», тут и «циничный мистик из города Санкт-Петербурга» В. Розанов, он же, по-видимому, и «Шиповников», и многие другие, скрытые под псевдонимами, люжные слуги Христа. Но больше высмеивается компания московских мистиков, ожидавшая с часу на час светопреставления и даже сделавшая попытку инсценировать его. «Золотобородый аскет», Сергей Мусатов, считается учителем и главою их; а они —· целой сетью покрыли Москву: «в каждом квартале жило по мистику, это было известно квартальному…».
4. Один из них был специалист по Апокалипсису. Он отправился на север Франции наводить справки о возможности появления грядущего Зверя.
5. Другой изучал мистическую дымку, сгустившуюся над миром.
6. Третий ехал летом на кумыс; он старался поставить вопрос о воскресении мертвых на Практическую почву…
И поиски «зверя» увенчались успехом: специалист по апокалипсису нашел семейство грядущего зверя, который еще не вышел из пеленок: «это был пока хорошенький мальчик, голубоглазый, обитающий на севере Франции…». Найдена и «жена, облеченная в солнце», коей предстоит родить младенца мужеска пола, младенцу же сему надлежит пасти народы жезлом железным: «жена» эта — синеглазая «сказка», жена толстого и добродушного московского купца. И сын у нее уже растет, синеглазый хорошенький мальчик с кудрями; ему-то в будущем и придется пасти народы. Все готово для апокалипсического действа, остается лишь открыть на это глаза людям. Но тут-то тяжелый удар падает на голову московских мистиков: им сообщают из северной Франции, «что зверя постигло желудочное расстройство, и он отдал Богу душу, не достигши пяти лет, испугавшись своего страшного назначения…». И другой удар, горше первого: младенец мужеска пола, синеглазый хорошенький мальчик с кудрями, оказывается девочкой, которую «жена, облеченная в солнце» и ее муж, московский купец, одевают мальчиком… Все проваливается, и московские мистики посрамлены.
Над кем смеялся в этой своей сатире Андрей Белый? «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!» Это был смех над самим собой. Интереснейшая частность: весной 1900 года, слушая чтение «Повести об антихристе» Владимира Соловьева, Андрей Белый обратился к автору ее с вопросом, сознательно ли подчеркивает он свои слова о «тревоге, подобно дымке опоясавшей мир»? Вл. Соловьев ответил: «да, да, это так…». И позднее, в 1905 году, Андрей Белый с восторгом вспоминал «пророчество» Вл. Соловьева, считая, что оно исполнилось: «впоследствии слова о дымке подтвердились буквально, когда разверзлось жерло вулкана (остров Мартиника, 1903 год) и черная пыль, подобно сети, распространилась по всей земле» («Апокалипсис в русской поэзии», 1905 г.; ср. «Владимир Соловьев», 1907 г.).
Пусть все это детски наивно, пусть даже смешно — но ведь не для Андрея Белого! А между тем — вспомните — в своей симфонии он потешается над людьми, которые изучали «мистическую дымку», сгустившуюся над миром, и это было только через год-два после разговора с Вл. Соловьевым и года за три до статьи об «Апокалипсисе в русской поэзии». В чем же дело? Андрей Белый смеялся не над идеями «московских мистиков», а над действиями их: они поторопились, не так взялись за дело, в этом грехе их и ошибка; идеи же их, их веру Андрей Белый разделял. И носитель этой эсхатологической веры — Владимир Соловьев; его-то и выводит в своей второй симфонии Андрей Белый, как предтечу и пророка великого изменения. Вставая из гроба, он бродит ночью по крышам московских домов и то «трубит в рожок», то «выкрикивает» свои стихотворения, усмиряя этим страхи и изгоняя ужасы… Он добродушно хохочет над мистическими измышлениями Сергея Мусатова и, пересиливая свой «священный хохот», утешается тем, что «первый блин всегда бывает комом»… Да, первый; но второй? Что второй блин не будет комом — в это верил Андрей Белый и сам ждал «исполнения сроков»; и сам он, годом-двумя позднее, с трепетом ждал Христа-Грядущего в одну осеннюю ночь. Не дождался, но ждал: об этом говорит нам его прекрасное последнее стихотворение 1903 года:
Одно это стихотворение показывает, что «осмеивание крайностей мистицизма» во второй симфонии было со стороны молодого автора плохо осознанным ударом по самому себе. Андрей Белый не понимал смешного положения человека, «осмеивающего крайности мистицизма» и в тоже время восторженно рассказывающего о ночных прогулках Вл. Соловьева по крышам Москвы и о том, как жизнерадостный покойничек трубил в рожок и выкрикивал свои стихотворения. Пусть это шутка над святым, — ведь самое святое слабый человек часто прикрывает маской смеха; но и вне шутки со всей серьезностью разделяет Андрей Белый веру «золотобородого аскета». Пусть тот не сумел взяться, но недаром же в конце «симфонии» выводятся «знающие», но пока «пассивные». Они говорят между собой о попытке золотобородого аскета инсценировать апокалипсис и заявляют (т. е. устами их автор заявляет): «это была только первая попытка… Их неудача нас не сокрушит… И разве вы не видите, что близко… Что уже висит над нами… Что недолго осталось терпеть… Что нежданное — близится…».
В этих словах — сущность темы второй симфонии. «Осмеивание крайностей мистицизма» — это лишь сведение междупартийно-мистических счетов; сущность же — эсхатологические чаяния, которые так тесно связывают это полудетское и в целом очень слабое произведение Андрея Белого со всем его творчеством, от истоков и до самого конца.
Третья симфония «Возврат» (1902 г., напечатана в 1904 г.) развивает все те же темы в новых видах, в новых изменениях. Перед нами снова «оккультная» тема, перед нами снова связывание нашей «обыденности» с единой космической нитью. Обыденность наша — сон; еще королевна в первой симфонии молилась, чтобы миновал сон этой жизни и чтобы мы очнулись от сна. Ибо —
И магистрант Евгений Хандриков — герой «Возврата» — «в душе своей таил надежду, что кругом все сон, что нет никого». Ибо кругом — «свинарня», «безвременье», и Хандрикову страшно: «ужас и отчаянье кривили его лицо…». Но уйти от безвременья в «одинокое безвременье», в одиночество своей души — еще страшнее: «страшно было ему, страшно было ему в одиночестве». И одиночество этой ледяной пустыни надо преодолеть — и можно преодолеть: стоит лишь вспомнить связь свою с вечно-сущим, с космическим; Великий старик, Вечность, во вневременном пространстве и вне пространственном времени; на берегу лазурных вод ведет счет своему хозяйству, дает сто миллионов лет жизни созвездию Волопаса, обрекает на пожар созвездие Геркулеса замораживает Сатурн; и несется вихревой столб, смерч мира, повитый планетными путями-кольцами, совершая свои вечные обороты. И играет на берегу лазурных вод камнями и волнами белокурый ребенок. Судьба его — еще и еще раз воплотиться в мир, еще и еще раз повториться, повторяя в своей земной жизни свою жизнь доземную. Его жизнь доземная — первая часть «симфонии», его земная жизнь — вторая ее часть. И когда ребенок лазурных вод стал на земле Хандриковым, ему казалась сном его подлинная, космическая жизнь, в то время как подлинный сон — его земное прозябание. Надо преодолеть сон этой жизни, чтобы вернуться на свою космическую родину; и Хандриков преодолевает его — сперва безумием, в «санатории доктора Орлова», потом смертью. Это старая «достоевская», тема: быть может, болезнь (и особенно — душевная) есть лишь необходимое условие восприятия трансцендентного? А что касается этого «трансцендентного», то мы уже знаем веру Андрея Белого в то, что художественное творчество таит в себе символическое отображение потусторонней реальности. И художественно третья симфония ему очень удалась: это все еще очень несовершенная проба пера молодого таланта, но только большой художник мог заставить нас, как это делает Андрей Белый, больше поверить «сну» Хандрикова (первая часть симфонии), чем его нелепой и жалкой земной жизни. Но все-таки: безумие и смерть — неужели нет иного выхода из ледяной пустыни? И неужели «санатория доктора Орлова» — единственный путь религиозного ведения? Ответ явно недостаточен, более того — оскорбителен, и снова в четвертой симфонии Андрей Белый возвращается от космического к эсхатологическому.
Четвертая симфония, «Кубок метелей», писалась долго — с 1903 по 1907 год — и является последней из этого круга произведений Андрея Белого. Но если часто (это и Вл. Соловьев во второй симфонии expressis verbis подтвердил) первый блин бывает комом, то здесь случилось решительно наоборот: комом вышел последний блин. Автор слишком перемудрил, — он пожелал написать действительно «симфонию», с сонатной разработкой тем, с двойным контрапунктом, с богатой «инструментовкой» слова. В предисловии он сам указывает, что симфония вся построена на «структурных вычислениях» и приводит для примера схематическую формулу, по которой построена одна из глав симфонии. Многие из тем он проводит десятки раз, давая после ясной «экспозиции темы» целый ряд разнообразнейших ее вариаций. Приведу пример: если сперва некий Адам Петрович (главный «герой») спрашивает в сердце своем, приникая к распятию: «кто может Тебя снять с креста? — и Распятый: ну конечно, никто!», то вот первая вариация: «в окне вздохнули: кто может заснежить все? Вьюга сказала: ну конечно, я!» Вскоре Адам Петрович снова спрашивает себя: «кто может мне запретить думать только о ней? Кто-то невидимый шепнул ему: ну конечно, никто!» А тем временем мистический анархист Жеоржий Нулков крутит в гостиных мистические крутни и смеется в лукавый ус: «кто может сказать упоеннее меня? Кто может, как мед, снять в баночку все дерзновения и сварить из них мистический суп? — Над ним подшутила метель: ну конечно, никто!» А несколькими главками ниже, «золотоволосый анархист» (говоря о нем, Андрей Белый явно метит в Вячеслава Иванова) «кричал, наступая на всех: кто запретит мне все перепутать? Нулков взвыл: ну конечно, никто!» И уже в самом конце симфонии тема эта снова проходит дважды, дважды меняясь. Сперва взывает метель: «кто убежит от меня?: Нет, никто…». И наконец — «лающий пес, кровавой пастью оскаленный… иногда вилял хвостом: кто накормит меня? Нет, никто…».
Я проследил здесь далеко не за всем развитием одной второстепенной темы, но ведь таких — десятки! И все они расположены в симфонии на основании «структурных вычислений» автора, они пересекаются, повторяются, усложняются, сопровождаются затейливой «словесной инструментовкой». Построенная таким обрзом, вся четвертая симфония являет взору читателя вид хитроумнейшего словесного кружева, разбираясь в котором совершенно забываешь о «содержании» (rien que la musique!). И вдруг с удивлением вспоминаешь, что есть и содержание; Адам Петрович любит жену инженера, она его — взаимно, на пути их стоит черная сила, полковник Светозаров; дуэль Адама Петровича с инженером, смерть; инженерша, выявляя христианскую любовь, становится хлыстовствующей монахиней, и за ней приходит из «гробной лазури» Адам Петрович… В таком опошленном изложении трудно узнать новое прохождение перед нами всех тем «первой симфонии». А между тем, перед нами все те же темы, все те же лица, только в новом воплощении: тут снова перед нами и «пасмурный католик» (Светозаров), и королевна (Адам Петрович!), и ее окованный темными силами рыцарь (инженерша!), — все те же, все то же… И уже в самом конце симфонии — а конец, как и всюду у Андрея Белого, конечно, эсхатологический — инженерша в гробной лазури оказывается «женой, облеченной в солнце», а Светозаров (как ему и по фамилии полагается) — Люцифером, драконом, которому «жена» сокрушает главу. Но и вся эта эсхатология, и вся «задача фабулы», о которой говорит в предисловии сам автор, тонет в «технике письма». Заканчивая эту свою четвертую симфонию, Андрей Белый написал небольшую статейку о романе А. Ремизова «Пруд»; слабую сторону романа А. Белый находил в том, что большой роман расшит «бисерными узорами малого формата», тончайшими переживаниями души и тончайшими описаниями природы. «Прочтешь пять страниц — утомлен; читать дальше — ничего не поймешь. Отложишь чтение — забудешь первые пять страниц…». Тонкими акварельными красками написана картина в сорок квадратных саженей. Так говорил Андрей Белый о «Пруде», но забыл «оборотиться на себя», на «Кубок метелей», а к нему это приложимо от слова и до слова.
Вся четвертая симфония — вещь насквозь «надуманная»; в ней аналитик убил художника: ему хотелось осознать тот «конструктивный механизм формы», которой были написаны предыдущие три его симфонии. Аналитик — осознал, но художник — недоумевает: «на симфонию свою я смотрел во время работы лишь как на структурную задачу, и я до сих пор не знаю, имеет ли она право на существование…» А так как и мистические переживания, не воплотимые в образы, не возведены путем искусства к связи с образами произведения (все это — авторские самопризнания, в «Предисловии» к четвертой симфонии), то автор и еще раз недоумевает: «есть ли предлагаемая симфония — художественное произведение?» И в этих «недоумениях» — приговор художника над произведением, невольное сознание ошибочности пути. Ибо, идя по твердому пути, хотя бы и никем не признанному, художник не «недоумевает», а сознает свою высшую правду.
Четвертая симфония была последней: дальше по этому пути не было дороги, ибо вся четвертая симфония в целом — несомненное поражение, провал художника, образец того, как не должен творить художник. Перегроможденность формы при тончайшем письме отдельных частей симфонии (первая часть — метель, вторая — золото, третья — ветер, четвертая — небо) делают из этого произведения замечательный литературный факт, но в то же время подписывают ему смертный приговор как произведению художественному. Содержание же «Кубка метелей» снова вводит нас в круг эсхатологических чаяний, как единого исхода из ледяной пустыни, из снежных метелей.