Христос-Грядущий обратился в лжепророка, мистическая проповедь начала девятисотых годов — в «кабацкую мистику» и «мистическое хулиганство». Спасение от ледяной пустыни — во Втором Пришествии, коего сроки не сегодня-завтра: с этим Андрей Белый покончил, это он горько осмеял, — осмеял еще заблаговременно, во «второй симфонии», а позднее — в ряде стихотворений 1903–1904 гг. Кончилось все — лже-Мессией; кончилось все — сумасшедшим домом. И не в том беда, что сидит он в сумасшедшем доме: там может сидеть и подлинный «пророк»; беда в том, что сидит там лжепророк. И так как он лжепророк, то снова остается поэт в своей стеклянной пустыне; снова мы слышим от него слова об одиночестве и о холоде в горах. Надо искать новый путь спасения, «обернуться, вспять идти — нельзя…». И спасения надо искать теперь не только от одиночества, но и от лжепророчества.

Непосредственно за стихотворением «Безумен» (1904 г; оно отчасти приведено выше) — начало нового круга тем и переживаний Андрея Белого; начинаются они стихотворением «Изгнанник» (1904 г.). Путь и спасение — в земле, в «золотистых хлебных пажитях», в человеке, истину земли нашедшем; спасение от лжепророчества — и, быть может, для самого же лжепророка — бежать в поля, приникнуть к земле, к земле своего народа, к самому народу. Так начинается полоса «народничества» Андрея Белого, его «тяги к земле».

Я покидаю вас, изгнанник, — Моей свободы вы не свяжете. Бегу — согбенный, бледный странник— Меж золотистых хлебных пажитей… Меня коснись ты, цветик нежный, Кропи, кропи росой хрустальною. Я отдохну душой мятежной, Моей душой многострадальною.

А за «Изгнанником» следуют «Арестанты» (1904 г.), много бурь перенесшие в жизни; теперь они вырвались на волю — «все забудем: отдохнем здесь, в волнах седой ковыли». За арестантами — «Странники» (1904 г.), которые «былое развеяли — убежали в пустынное поле… и, вздохнув, о страданьи забыли…». И сам поэт — вырвался на волю: «здравствуй, желанная воля, свободная воля, победная, даль осиянная — холодная, бледная…» («На вольном просторе»; ср. «Шоссе», 1904 г.). «Я изранен в неравном бою… — говорит о себе поэт, — я в поля ухожу…» («Отдых», 1905 г. И целый круг стихов так и озаглавлен: «В полях» (1907 г.); в полях находит отдых и спасение даже былой лжепророк:

Средь каменьев меня затерзали, Затерзали пророка полей. Я на кость — полевые скрижали — Проливаю цветочный елей. Облечен в лошадиную кожу, Песью челюсть воздев на чело, Ликованьем окрестность встревожу, — Как прошло: все прошло — отошло. Разразитесь призывные трубы Над раздольем осенних полей! В хмурый сумрак оскалены зубы Величавой короны моей. Поле — дом мой. Песок — мое ложе. Полог — дым росянистых полян. Загорбатится с палкой прохожий — Приседаю покорно в бурьян. Ныне, странник, с вами я: скоро ж Дымным дымом; от вас пронесусь — Я — просторов рыдающих сторож, Исходивший великую Русь…

Теперь на вольной воле — все забыто: «душа, от скверны, душа, остынь! И смерти зерна покорно из сердца вынь» («Пустыня», 1907 г.). Настоящее — ее страшно, «не страшна ни тоска, ни печаль мне», страшна лишь память о былых путях безумия: «юность моя золотая! годы, разбитые втуне!» («В полях», «Город», 1907 г.). Но все-таки страшен по-прежнему прежний арат, от которого и в полях нет спасения; ибо и в полях «крайний индивидуалист» — один: спасся от лжепророчества, но не спасся от одиночества. В былые дни он все отдал — городу; «все отдал, и вот я один…». «Один. Многолетняя служба мне душу сдавила ярмом… Ужели я в жалобах слезных ненужный свой век провлачу?..» («На рельсах», «На улице», 1904 г.).

И еще до «полей» (и после них) душу поэта охватывает отчаянье: нет для него путей жизни, нет исхода из ледяной пустыни («Отчаянье», «Дома», «Меланхолия», 1904 г.; «Пир», 1905 г.).

Край пустынен и нем. Нерассветная твердь. О, зачем Не берет меня смерть!

«Земля» — не спасла, ибо не так спасаются «землею»; «земля» не спасла, и там, где поэт надеялся найти путь жизни, там, «в полях», теперь для него «мирового хаоса забормотало колесо» («Паук», 1905–1908 гг., — слова, впоследствии вычеркнутые поэтом). Его «стезя» — не там; и хотя «там ветр дохнет — в полях поет — туда зовет», но поэту нет спасения и на этой единой стезе:

Да, верю я: иной стези (Да, верю я) — Не встретишь ты: пройди, срази, Срази меня! Мне жить? Мне быть? Но быть — зачем? Рази же, смерть, В тот час, как серп — медяный шлем — Разрежет твердь.

Земля не спасла. Но — «просторов рыдающих сторож, исходивший великую Русь» — народ русский? Не в нем ли спасение? В 1905 году былой «студент-естественник», проспавший годы пробуждения России и ждавший только трубных апокалипсических гласов, открыл наконец глаза и что-то увидел.

Январские события 1905 года он пережил в Петербурге и наконец почувствовал, что «что-то доселе спавшее всколыхнулось. Почва зашаталась под ногами»; и он воскликнул: «Верю в Россию! Она — будет. Мы — будем. Будут люди. Будут новые времена и новые пространства. Россия — большой луг, зеленый, зацветающий цветами…» («Луг зеленый», 1905 г.).

И он попробовал подойти к России, к народу, найти в нем путь своего спасения. Он подошел к нему внешне — полюбил, содрогнулся, испугался, отчаялся; но одно время он весь был под его обаянием. Это время «некрасовских мотивов» в его поэзии, совпадающее со временем расцвета его поэтического творчества. Вообще, с 1903 года Андрей Белый как поэт шел вперед семиверстными шагами. Его «бытовые» стихотворения — «Поповна», «Бурьян» (1905 г.), «Телеграфист», «Каторжник» (1906 г.) — замечательны не только новыми темами, но и богатством «инструментовки», и богатством ритмических вариаций, и отточенностью образов. Навсегда врезывается в память его бродяга, который «в родную деревню, пространствами стертый, бредет…». Или: «протопорщился избенок криворотый строй…». Этого — не придумаешь, это может увидеть только художник. Такие строки, как знаменитое «кругом крутые кручи», или «сметает смехом смерть», или такие строфы, как при описании «родины» (1908 г.):

… стаи несытых смертей Над откосами косами косят, Над откосами косят людей, —

такие строки и строфы унизывают собою стихотворения Андрея Белого, переливаются ассонансами, аллитерациями, богатой «инструментовкой» букв, слогов и слов. Его великолепный круг «пьяных песен»; его жуткие «похоронные» («Веселье на Руси», «Осинка», «Горе», 1906 г.; «Песенка камаринская», 1907 г.; «Отпевание»; «У гроба», «Вынос», 1906 г.) — никогда не забудет, кто хоть раз их прочел. И быть может; прекраснейшее, богатейшее из всех этих стихотворений — «Друзьям» (1907 г.), которое когда-нибудь будет напечатано во всех хрестоматиях:

Золотому блеску верил, А умер от солнечных стрел. Думой века измерил, А жизнь прожить не сумел. Не смейтесь над мертвым поэтом, Снесите ему венок. На кресте и зимой, и летом Мой фарфоровый бьется венок. Цветы на нем побиты. Образок полинял. Тяжелые плиты! Жду, чтоб их кто-нибудь снял. Любил только звон колокольный И закат. Отчего мне так больно, больно! Я не виноват. Пожалейте, придите; Навстречу венком метнусь. О, любите меня, полюбите — Я, быть может, не умер, быть может, проснусь — Вернусь…

Эта минута личного отчаянья почти совпала с новым отчаяньем поэта — отчаяньем в России, в русском народе. Поэт подошел к «Глухой России» (так озаглавлен круг его стихов 1908 г.), но не нашел в ней пути спасения. «Мать Россия! Тебе мои песни, о немая, суровая мать!» — восклицал поэт «Из окна вагона» (1908 г.); но разве можно видеть Россию «из окна вагона» или из окон «Станции» (1908 г.), где «в огнях буфета мужчина средних лет над жареной котлетой колышет эполет…». Но стоит поэту только отойти от прямых рельсовых путей в глубь страны, где «плещут облаком косматым по полям седым избы, роем суковатым извергая дым», как сразу — «сердце — оторопь объемлет, очи — темень ест» («Деревня», 1908 г.). Деревня испугала поэта. «Здесь встречают дни за днями, ничего не ждут. Дни — за днями… Год — за годом… Вновь за годом — год… Недород — за недородом…». И души народной за этой темнотой поэт не увидал. Он внешне подошел к народу, внешне описал его любовь («Свидание», «Любовь», 1908 г.), ревность («Ревность», 1908 г.), преступление («Предчувствие» и «Убийство», 1908 г.), разгул («Купец», «В городке», 1908 г.). «Трынды, трынды, балалайка, трыкалка моя!» — это очень мило, но неужели же только здесь — народная душа? Андрей Белый пытался подойти, полюбить, но «не дошел», испугался и отшатнулся; в этом отношении особенно характерен ряд его великолепных «пьяных» стихотворений. Просвета не видит он ни с какой стороны; вся русская жизнь для него — «только ругань непристойная, кабацкая: кабаки огнем моргают ночкой долгою над Сибирью, да над Доном, да над Волгою…». И сверху донизу вся Россия — в пьяном чаду, убивающем всякий росток живой. Вот замечательное «Веселье на Руси» (1906 г.):

Как несли за флягой флягу — Пили огненную влагу. Д'накачался Я. Д'наплясался Я. Дьякон, писарь, поп; дьячок Повалили на лужок. Эх! Людям — грех. Эх! Курам — смех. По дороге ноги-ноженьки туды-сюды пошли По дороженьке вали-вали-вали — Да притоптывай! Что там думать, что там ждать? Дунуть — плюнуть: наплевать!.. Гомилетика! Каноника! Раздувай-дувай-дувай Моя гармоника! Дьякон пляшет — Дьякон, дьякон — Рясой машет — Дьякон, дьякон… Что такое — Дьякон, дьякон — Смерть? — «Что такое? То и это: Носом — в лужу, Пяткой — в твердь»… …………………… Раскидалась в ветре — пляшет — Полевая жердь: Веткой хлюпающей машет Прямо в твердь. Бирюзовою волною Нежит твердь. Над страной моей родною Встала — Смерть.

И на этот раз, казалось бы, — смерть безысходная: где еще искать спасения? Глухое отчаянье сдавливает душу поэта: «просторов простертая рать, в пространствах таятся пространства; Россия, куда мне бежать от голода, мора и пьянства?» («Русь», 1908 г.). И вот на этой простертой рати просторов. — «стаи несытых смертей над откосами косами косят, над откосами косят людей…». Надо вспомнить и то, когда говорились эти слова. Это были годы послереволюционного «черного террора», годы сотен виселиц, годы развала так называемой «интеллигенции», годы отчаяния не одного Андрея Белого, но многих и многих, более сильных, чем он, людей. Какое же бессилие должен был почувствовать он, былой «декадент», бесконечно далекий от всякой «общественности», подходивший к народу как «крайний индивидуалист», не увидевший в народной душе ни пути, ни просвета? Что увидел он в ней, как мистик, — об этом мы еще узнаем из его романа «Серебряный Голубь»; а пока — беспросветное «Отчаянье», мрачное и глубокое:

Довольно: не жди, не надейся — Рассейся мой бедный народ! В пространства пади и разбейся За годом мучительный год. Века нищеты и безволья! Позволь же, о родина-мать, В сырое, в пустое раздолье, В раздолье твое прорыдать. Туда, на равнине горбатой, Где стая зеленых дубов Волнуется купой подъятой В косматый свинец облаков, — Где по полю Оторопь рыщет, Восстав сухоруким кустом, И в ветер пронзительно свищет Ветвистым своим лоскутом, — Где в душу мне смотрят из ночи, Поднявшись над сетью бугров, Жестокие, желтые очи Безумных твоих кабаков, — Туда, где смертей и болезней Лихая прошла колея, — Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя!

От былых безумных чаяний — к не менее безумному отчаянию: таков был путь Андрея Белого. От былого «Золота в лазури» (заглавие первого сборника его юношеских стихотворений) — к «Пеплу» и «Урне» (сборники стихов 1904–1909 гг.), в которых поэт собрал пепел сожженного былого, пепел своей души: вот его поэтический путь. «Еще золото в лазури далеко от меня — в будущем», — говорит теперь поэт; но как выйти на этот светлый путь — он сам теперь не знает. Изменили все пути, — и как раз к этому же времени, к 1908–1909 годам, изменил и еще один путь, путь философе? кой критической мысли.