Утром вышло солнце. И светило весь день, пока Земля медленно поворачивалась вокруг своей оси с запада на восток — ближе и ближе к вечеру. Небо всё это время оставалось пустым и синим. Буквально ни единой морщинки или пятнышка, только солнце.
Наверное, все тучи и облака, какие только сумели родиться сегодня, все спрятались за горизонтом и не хотели никуда плыть и ждали, пока город, в котором жил Борька Сахаровский и все другие люди из шестого «В», — пока город сам не приползёт к ним на расправу, к этим облакам и тучам.
И когда настала ночь, они, наверное, кинулись на небо, чтобы отомстить за столь долгую ясную погоду. А может, и не кинулись… Борька этого уже не видел.
День ему так и запомнился — светлым и от этого особенно большим. Словно был июль, а не январь.
Борьке в тот день везло. Он проснулся весёлым и выспавшимся. Небо ещё было пепельно-синим, но уже чистым на удивление. Не страшный мороз градусиков семь был крепко разлит в воздухе, когда Борька бежал в Дом пионеров. И молодой снег визжал у него под ногами, а разная птичья мелочь сидела в клетках голых деревьев и вздрагивала и вспархивала только тогда, когда Борька уже успевал пробежать мимо.
И в Доме пионеров ему тоже везло. Он играл хорошо. Почти сразу после дебюта, когда они сделали обязательные ходы — как бы скинули камзолы и обнажили шпаги, готовые к поединку, — сразу после этого Борьке пришла в голову совершенно могучая идея. И фигуры потекли будто сами, будто их тянуло всемирное тяготение… Нет, будто они шли сквозь лес, бежали навстречу круглому заходящему солнцу, а перед этим плутали, не зная, куда податься, и боязливо поглядывали на небо в ожидании луны, и ночи, и ночлега в лесу.
Его противник, спокойный и серьёзный Саша Гальцев (тоже шестиклассник, но из другой школы), играл себе не переживая, заботился о ближних неприятностях и сам подстраивал ближние. Он надеялся, наверное, что партия закончится вничью. Им всем нужны были очки и баллы — кому, чтобы подтвердить второй разряд, а кому, чтобы и набрать первый.
Саша уважал Борьку как игрока: у них в прошлых партиях счёт был равный — 3,5:3,5… Потом он стал потихонечку обкладывать Борькиного ферзя. А Борькины фигуры уже выбрались из леса. Уже им виден стал частокол пешек, за которыми будто бы надёжно спрятался вражеский король.
Борькин ферзь, жар-птица-приманка, стоял в другом углу, готовый получить стрелу в самое горло и, даже не вскрикнув, захлебнуться кровью… И тут Борька ударил слоном. И кажется, вся партия вздрогнула: ах!.. А будет ещё хуже!
Ферзь так и остался стоять с нацеленным на него арбалетом. Саша недоуменно поправил очки, дёрнул носом.
— Чегой-то? Мат, что ли?..
По инерции он всё-таки убил ферзя. И тогда Борькин конь, готовый к смерти и к победе, скакнул грозно и страшно: «Шах!» Вражеская пешка, скромная дура с железным копьём, хотела броситься и пропороть ему брюхо. Но поняла вдруг, что должна стоять, закрывая своею грудью короля. Потому что вон она — притаилась, готовая сверкнуть, дальнобойная молния Борькиной ладьи. Давно, ходов пять назад, она пришла туда и стала — сплошное ничто… пока конь не ударил!
Эх! Об этом столько можно ещё говорить и думать… Борька ушёл с соревнований весёлый, как соловей.
Борька спешил. Быть может, и с лёгкой досадой, что не остался на разбор тура, на похвалы. Но всё-таки он спешил, весёлый, удачливый, и что-то ещё ждало его впереди!
Мама сказала: «Приходи, пожалуйста, пораньше, я прошу». А маме он привык верить за долгие почти тринадцать лет совместной жизни. Ну пусть не все тринадцать, потому что сознательно он жил, пожалуй, лет пять-шесть, со второго класса. Но ведь и это не мало — полжизни!
Итак, он вышел в коридор, который, словно аквариум, весь до потолка был затоплен солнцем. Вышел, сделал два-три шага, ни о чём не подозревая… И потом всё понял — увидел. Однако не остановился, хотя невидимая пика так и упёрлась ему в грудь. Борька продолжал идти, а пика продолжала колоть его и останавливать. Даже сердце заныло.
И всё-таки остановился Борька не раньше, чем подошёл почти вплотную к человеку, который, стоя у окна, читал книжку. Он не притворялся, а правда читал! Когда он повернул наконец голову, в глазах его мелькнули, убегая, последние слова, которые он ещё успел увидеть в книжке.
Это был Борькин отец, не виденный им почти год, с прошлой весны. Он смотрел на Борьку с какой-то… с какой-то спрятанной радостью.
Непонятно, да — что это такое за спрятанная радость? Сейчас.
Вот, допустим, взрослые вечером заходят к вам в комнату — темно. А на самом деле у вас под одеялом горит фонарик и лежит раскрытая книжка… спрятанная радость…
Но может, правильней было бы просто сказать, что отец смотрел на Борьку с любовью?
Вот это как раз и неизвестно! Сейчас же вспомнилось досадливое мамино: «Да ну, родитель! По году не видит парня…» Почему-то особенно неприятным показалось Борьке то, что она говорила это в пустой комнате — не кому-то живому, а в телефон. Борька в это время неподвижно стоял у полуоткрытой двери.
Вечером, у себя под одеялом, он признал, что мама правильно сказала. Вот он, например, сам. Разве он смог бы маму год не видеть? Да вы что!.. И значит, пусть так оно и остаётся, что отец смотрел на Борьку со спрятанной радостью. А Борька смотрел на отца.
Когда видишься с отцом каждый день, то, конечно, наверное, привыкаешь, и тебе даже, может быть, незаметно, какой он на самом деле. Но если вот редко, как Борька, то удивительно так бывает и странно приглядываться: «Неужели же это правда мой отец?» Оказалось, что у него для взрослого очень невысокий, даже, пожалуй, маленький рост. Паша Осалин и Шуйский вряд ли были ниже его. А Паша, наверное, и в плечах был такой же. Раньше Борька этого как-то не замечал, а теперь заметил.
На лице его больше всего выделялся лоб. Широкий, крепкий, с глубокой морщиной, которая вонзалась в переносицу, словно стрела. Но может быть, лоб казался таким из-за лысины. Она была большая, поблёскивала. И Борька, кажется, даже видел в ней слабое отражение солнца.
Отец взял его за плечи. И Борька испугался: вдруг он начнёт целоваться?.. Как-то глупо было бы: целый год не виделись, а потом целоваться.
Отец не стал целовать его, даже не назвал «сынком» или «сыночком». Он только сказал:
— Ну, пойдём?
Глаза у отца сидели широко и горели внимательным чёрным огнём, как у гроссмейстера Таля. Только в глазах у Таля Борька ни разу не видел такой доброты. Они вышли на улицу. Отец был в нейлоновой куртке и шерстяной шапочке, какие обычно надевают для лыж.
— Сейчас к тебе зайдём, переоденешься и поедем, да?
Борька не понял, он посмотрел на отца… Поедем?
— Тебе разве мама ничего не говорила? Про лыжи?
И тогда Борька догадался. Она специально ему не сказала вчера, чтоб не волновать перед партией. И он выиграл! Может, лучшую партию в своей жизни.
— Говорила. Я знаю.
Это было только его и мамино. Их личное! Ему не хотелось рассказывать про это отцу.
Они вошли в прихожую, и Борька тут же увидел свои лыжи, а дальше в комнате на стуле — спортивный костюм, свитер, шапочку. Лыжные ботинки были начищены гуталином и блестели в солнечном квадрате на полу. Когда Борька убегал утром, ничего этого и в помине не было.
Отец сел на диван, расстегнул куртку. Шерстяная шапочка со свесившимся помпоном лежала у него на колене. Борька переодевался и в зеркало поглядывал на отца. Тот смотрел прямо перед собой — не то в пол куда-то, не то в стену. Борька заметил: даже ни разу он не обернулся на эстампы, на обстановку. Сидит и сидит.
А ведь он когда-то здесь жил, в этой комнате. Может, даже спал на этом диване. А теперь здесь Борька спит… Отец сидел среди всего своего. Но теперь оно было ему чужое…
Быстро и смутно Борька вспомнил, как отец жил здесь. Мелькнула какая-то ковбойка — жёлтая, в синюю клетку. Расстёгнутый ворот, и в нём угол белой футболки… Только тогда отец помнился ему полным, а теперь он был худой.
С тех пор прошло семь лет…
Когда Борька взялся за свитер, на пол спорхнула бумажка: «Боря! Перед уходом попейте чаю. Мать».
На кухне всё оказалось приготовлено, как в ресторане. Колбаса и сыр лежали аккуратно нарезанные на тарелке. Такого у них в доме никогда не водилось! Хлеб был под салфеточкой. «Зачем это она? — подумал Борька. — Чтоб ему показать?»
А под кухонным столом валялись в обнимку друг с другом Гошины тапочки. Он всегда тапочки теряет: где сидел, там и оставил. Гоша — это был мамин второй муж… Борька включил чайник, взял за шиворот тапки, решив где-нибудь их замуровать в галошнице. Но забыл. Мысль эту как ветром загасило, когда он подумал: «А как мне его называть? Как я ему скажу: пойдём чай пить?.. Или пойдёмте?..»
С тапочками в руках он так и вышел на отца, прямо на его взгляд. Словно медведь на двустволку…
Да только какой там он был медведь! Покраснел. Рука с тапочками дёрнулась… Отец смотрел на него.
— Чай пить, — выдавил Борька. — Там для нас… Мама сказала, чтоб…
— Ты чего, меня на «вы», что ли, собираешься звать? — Отец легко встал. Но не сделал ни шагу, словно стоял на кочке среди воды. — Так что? На «вы»?!
— Нет! — тихо ответил Борька.
Вдруг он подумал, что мог бы отказаться от этой поездки. Но было то ли неудобно, то ли ещё что-то… в основном из-за мамы.
* * *
В поезде дела их пошли лучше. Перед этим они взяли из камеры хранения отцовы лыжи и довольно худенький рюкзак, в котором что-то шуршало. Борька догадался, что еда.
Все, кто хотел, видно, давно уже уехали за город. Они были в вагоне почти одни. От этой пустоты вагон скакал, жёстко бил бегучими ногами по рельсам. Внутри его раскачивалось и плескало солнце.
Отец вынул из рюкзачного кармана шахматы — крохотные, деревянные, с облезшими головками, каких теперь давным-давно уже не делают. Поезд продолжал скакать, и оба войска каждый раз вздрагивали довольно-таки трусовато.
— Ты сегодня, кажется, на турнире играл? — спросил отец. (Борька кивнул.) — Покажи партию…
Он не мог знать, выиграл Борька или проиграл. Значит, тут всё было без обмана. Легко вспоминая ходы, Борька стал посылать на бой пешки и фигуры. Они шли, ещё не очень представляя, что их там ждёт впереди.
Борька никогда не играл и не тренировался на таких маленьких шахматах. Сначала он, словно Гулливер, с улыбкой наблюдал битву этих лилипутов… Но там лилась настоящая, пусть и лилипутская, кровь! И Борька опять с головой погрузился в партию, готовый чуть ли не сам скакать впереди пешек. Однако что поделаешь: твоё место здесь, на высоком холме, за спиною у войска…
Он видел, как, посланные его рукой, то здесь, то там падали воины. Борька жалел их. Но как опытный полководец знал: без этого не обходится ни одно сражение.
Дело шло уже к развязке. Опять просвистело копьё, и гордый ферзь его рухнул наземь… Этого никто уже, наверное, не видел и не слышал в общем и грозном «Ура!».
Борька не дал чёрным подписать капитуляцию — поставил им полный мат, хотя в настоящей партии этого не было. Он решил рассчитаться с ними за ферзя и за всех своих погибших солдат.
Дымились жерла пушек. Пороховые тучи медленно уходили на запад… Борька поднял голову и увидел отца. Тот смотрел серьёзно, словно собирался о чём-то спросить. Тёмно-коричневые глаза его чуть вздрагивали от вагонной скачки, на коленях и в руках лежало яркое сегодняшнее солнце.
— Молодец ты! — Отец наконец-то улыбнулся. — Здорово стал играть!
Борька вдруг вспомнил, что уже был знаком с отцовскими шахматными лилипутами. Только давно до ужаса!.. И это ведь отец научил его играть. Вернее, ходить. Правда, тогда Борька совсем не так относился к шахматам. Для него было всё равно, что в шахматы, что в дурака.
— Сыгранём? — спросил Борька.
Неожиданно у него вырвалось это старое отцовское словечко — ещё из тех времён. Но отец, видно, ничего не заметил. Он опять улыбнулся и покачал головой:
— Не стоит!.. Обыграешь меня…
— Ну и что?
Отец усмехнулся, пожал плечами.
— Чего? Не педагогично, что ли? — улыбнулся Борька, и ему почему-то вспомнилась Людмила Коровина — серьёзная, с поджатыми губами.
— Ишь ты какой! — Отец мотнул головой и опять хмыкнул.
Он в две горсти сгрёб шахматы, ссыпал их в коробку, разровнял широкой ладонью, как совершенно неживых. Пальцы у него были большие, с крепкими широкими ногтями, словно это были пальцы совсем другого человека. На большом — неровной змейкой белел шрам.
— Ты кто, отец? — не очень ловко спросил Борька.
— Строитель. Разве ты не знаешь? — Помолчал секунду и добавил: — Бугор.
— Чего?
— Бригадир, по-нашему.
Борька и как бы знал, что отец у него строитель, и как бы не знал. Ещё он смутно помнил про какой-то неоконченный институт.
Когда у мамы спрашивали: «Ну что Михаил?», мама отвечала с обидой: «Кажется, на Дальнем Востоке гуляет…»
Борька представил себе отца в строительной каске, в телогрейке с широким поясом, в ватных штанах и сапогах. Таких строителей не раз показывали в программе «Время». Они уверенно говорили в микрофон, а за спиною у них проплывали на тросах квадратные куски стен.
Нет, он не мог себе представить отца таким… Бугром… Всё время получался кто-то другой — плотнее и выше. И с другим лицом.
Даже дядя Петя Банкин со своими неходячими ногами был куда больше похож на настоящего строителя. Борька познакомился с ним недели две назад, когда Тамара Густавовна надумала провести сбор по итогам следопытской работы в гостях у дяди Пети.
— А как же ты… строителем? — вырвалось у Борьки. Он чуть не сказал: «Бугром».
— Люблю! — Отец пожал плечами.
И Борька тотчас вспомнил мамино: «Любит шататься!» — и отвёл глаза.
Некоторое время он смотрел в окно, только делая вид, что смотрит, а сам ничего не видел. Но прошли секунды, промчалось десятка три чёрных, сумасшедше бегущих столбов, и Борька заметил, какой звенящий заснеженный лес недвижно скачет и подпрыгивает за окном. Солнце, не щадя ни себя, ни снега, сыпало драгоценные бриллианты.
— Та-ак! Ну, приехали! — сказал за спиною отец. — Давай-ка лыжи бери.
Борька обернулся. Отец с рюкзачком своим на плече, с лыжами на другом шёл к выходу. Так спокойно шёл, даже беспечно — не оглядываясь.
А как бы мама сейчас с Гошей: «Ничего не забыли? Хорошенько посмотрел?..»
Не утерпев, Борька рыскнул глазами по пустым лавкам, по полке над головой. Хотел глянуть для верности ещё и под лавку. Но вдруг ему стало неудобно. Он схватил лыжи и побежал, топая коваными ботинками, догонять отца. Вагон качнуло раз, два, и Борька чувствовал себя почти что матросом…
* * *
Так светло и так свежо было идти по этому лесу, так безветренно и солнечно — солнце в этот день не покидало их ни на минуту.
— Загорим с тобой сегодня! — весело сказал отец. — Будем как негры!
— Разве зимой загоришь?
— Самый загар!
А лыжи двигались свободно, едва дотрагиваясь до снега, до этой скользкой, стеклянной, блестящей лыжни, которая далеко и прямо убегала вперёд. Небо над головою тянулось по просеке длинным синим каналом. А слева и справа от этой небесной воды лежали белые берега — снежные кроны деревьев.
На некоторых ветках — чуточку, видно, подтаяв — висели такие ненадёжные бомбы, что пронеси господи!.. Однажды, шагов за двадцать впереди, крюкастая и крепкая сосновая ветка дрогнула, взмахнула… Пум! Прямо на лыжню бухнула тяжёлой подушкой снега. И несколько мгновений над нею стоял длинный мерцающий столб. Борька подъехал, задрал голову. Ветка ещё продолжала облегчённо качаться.
Когда идёшь на лыжах, особенно если впереди, как-то неминуемо остаёшься сам с собою. Так и Борька сейчас был один среди всего того, что называется зимним лесом, и чего мы очень часто совсем не знаем.
Он был один. Только лыжи добротно поскрипывали, да сердце стучало, да воздух полными литрами входил ему в лёгкие.
На лыжах худо-бедно кататься умеют все. И Борька умел. Даже лучше многих. Стаин, например, считается классным спортсменом, а Борька его обгонит!
Но сейчас речь о другом. Обычно лыжи были связаны у Борьки Сахаровского с уроками физкультуры (а когда ещё занятому человеку на лыжи выбраться). Но это всё, что ни говори, катания по городу да по парку: нет-нет — скрипнет под ногой песочек, а то вдруг из обманного березняка лыжня вынырнет прямо на обочину шоссе и потянется, потянется под рёв и бибиканье.
В общем, не стоит долго говорить о городских лыжных прогулках: даже самые лучшие из них всё-таки не очень хороши!
Но неужели же, думал Борька, неужели надо было целый год ждать приезда отца, чтобы наконец оказаться за городом… Ему захотелось оглянуться, что он там делает, его отец…
Однако обернуться Борька не успел. Вода из синего канала, что протекал у него над головою, вдруг обрушилась и широко разлилась впереди не то морем, не то озером… Это кончился лес, они выезжали на заснеженное пустое поле, покрытое только небом. Лес почти до половины широко обступал поле слева и справа.
На самой опушке Борька остановился. Три дороги разбегались у него из-под лыж. Одна шла налево вдоль леса и, вильнув, опять уходила в него белой серебряной ниткой. Другая шла направо, торопливо огибала лесной тёмный мысок и дальше становилась невидима.
Только третья была вся на виду. Легко и весело она скользила по огромному белому полю под синими небесами. И там, почти в бесконечной дали, она, еле заметная, взлетала на большой крутобокий холм, который отсюда казался почти что сугробом — даже слева от него лежала совершенно стеклянная синеватая тень, какие бывают только у сугробов.
Однако на вершине его темнели то ли кубики, то ли живые букашки, уснувшие на снегу, — деревня.
Борьке ужасно захотелось поехать именно туда — под солнцем, по нестерпимой, почти сияющей белизне. Он обернулся. Отец стоял за спиною. И… Борька недоверчиво улыбнулся: его отец среди всей этой зимы (хоть и не очень зверский, но все-таки январь!) стоял без куртки, без рубахи — голый по пояс!
— Ты же… — начал Борька.
Отец покачал головой:
— Всё нормально.
— А как же?..
— Люблю! — Отец улыбнулся. — Ну чего, понеслись?.. Только я теперь побыстрей, ладно?
Так странно было видеть плечи отца, руки. Борька, может быть, впервые за всю свою жизнь увидел, какой у него отец. Мускулы у отца были не очень огромные. Но и неплохие!..
— Давай рюкзак, — сказал Борька, беспричинно улыбаясь.
— Да не надо, ладно…
— Ну, а зато позагораешь.
— Он вообще-то не тяжёлый… — Отец ещё секунду находился в сомнении. Но потом одним движением скинул рюкзак с голых плеч. Так сделал бы, наверное, какой-нибудь Борькин приятель, Горел, например, или он сам: а что особенного, раз человек предлагает… И потом, отец был уверен, что Борька вовсе не помрёт под этим рюкзачишком, а спокойно довезёт его куда нужно.
— Встречаемся на холме. — Отец подмигнул ему, толкнулся палками и разом съехал с небольшого бугорка, как бы с крылечка, которое отделяло тёмный лесной дом от светлой просторности поля.
Борька, ещё продолжая стоять на лесном крыльце, смотрел вслед отцу.
Хорошие лыжники всегда немного похожи на летящую птицу. Лыжи отца как бы сами бежали по лыжне, руки с палками взлетали высоко, наподобие крыльев, а сам отец шёл как-то хищно и стремительно пригнувшись. Прошло всего-то полминуты, а отъехал он уже далеко — обнажённый по пояс лыжник с помпоном на красной шапочке, который при каждом шаге перекатывался то влево, то вправо.
Борька тоже наконец толкнулся, стараясь сделать это по-отцовски сильно, и съехал с лесного крыльца на поле. И побежал; рюкзак тихонько ёрзал за спиной, но он действительно был не тяжёлый.
Почти сразу Борька понял, что за отцом ему не угнаться. Хоть он спешил, запыхался, но отец уходил и уходил вперёд. И тогда Борька толкнулся ещё раза два обеими палками, а потом пошёл спокойно, переменным шагом, уже больше не связанный с отцом невидимой струною гонки.
Лыжня шла совершенно ровно — ни вверх, ни вниз, и скользилось хорошо, и лыжи больше не косолапили и не толкали друг друга. А в небе над головой не было ни облака, ни птицы, одно только солнце и синева. Далеко слева и справа зеленел, не то синел лес, укрытый тяжёлыми шубами. А лыжня всё летела вперёд, и лес начал уже отставать, оставаться за спиной, зато холм рос и приближался. Домиков на его верхушке уже не было видно.
Вдруг сквозь весёлое повизгивание лыж он услышал или, вернее, почувствовал ещё один звук — спокойный и какой-то очень понятный этим полям. Такой, который как бы вообще не нарушал снежной тишины этого просторного места.
Борька остановился… Невидимый, неизвестно в какой стороне, постукивал трактор.
Вдруг он подумал, что всего пять или шесть лыжных шагов назад звука этого не было. Борька находился как бы на границе его. Немножко отъедешь назад — и окажешься в тишине, вернёшься — и опять услышишь… Неужели, он подумал, неужели правда так бывает? Ему было как-то странно и радостно.
А впереди он видел теперь уже совсем маленькую фигурку отца.
И это его открытие, и это солнце, и лыжи — всё было связано с отцом. И эта лыжня, на которой он стоял, по ней совсем недавно промчался его отец, делая её ещё более глянцевой и бегучей.
Сильно, как от боли, у Борьки защемило сердце. Ему непреодолимо захотелось крикнуть, чтоб отец оглянулся. Крикнуть то слово, которое он ни вслух, ни шёпотом не произносил уж неизвестно сколько лет: «Папа! Па-па!»
Но не крикнул, только продолжал смотреть на отца… Слишком маленьким получился бы его крик среди этого огромного простора.
И ещё другое: была мама и был Гоша. («А он же мне ничего плохого не сделал, — сказал себе Борька, — как же я крикну?») Отец в это время поднимался по крутому боку холма. И был так далеко, что теперь до него уже никак недокрикнуть.
Борьке от этого сделалось не по себе. Он подумал: «А что ж я-то стою!»
Правда, что ж он-то?! Сейчас отец влезет наверх, на ветер. И будет там один среди холода, даже без майки.
«Скорее, дурак ты несчастный!» — крикнул себе Борька. И побежал. Лыжи орали и дёргались. Один раз палка, зацепившись за что-то, больно рванула руку… Борька не помнил того момента, когда он заплакал. Только почувствовал вдруг, что разбухший нос мешает как следует дышать. Борька хватал теперь густой холодный воздух ртом, как откусывал. Грудь битком была набита этим холодом и болела. Он кашлял на бегу. И ещё приходилось сильно смаргивать слёзы, чтобы видеть дорогу в этой отчаянной гонке от самого себя.
Холм встал перед ним такой огромной и крутой высотою, что Борька понял сквозь слёзы, сквозь всю свою последнюю решимость, что никогда не влезть ему туда… И всё равно он полез напролом!
Но крутизна легко остановила его, толкнула обратно. Борька поскользнулся, лыжи поехали назад. Ещё немного и задники воткнутся в снег, треснут — тогда пиши пропало!
Его спас рюкзак: на какое-то мгновение он, как живой, перевесился вправо и потянул за собой Борьку. И оба они шлёпнулись в снег, спасая лыжи и ноги.
* * *
Ухом и щекою он лежал на снегу, шапка куда-то отлетела, правая рука провалилась по самое плечо и вся облипла холодом. И ничего уже нельзя было сделать, даже пошевелиться: ноги с лыжами крепко застряли в снегу и перепутались. Снег, словно болото, засасывал его.
Он перестал плакать, последняя большая слеза выползла из глаза и сейчас же пропала в белом, как невидимка. Он вдруг подумал, что если сейчас закроет глаза, то сразу умрёт от страха. Вернее, просто умрёт. И тогда он набрался последних сил и крикнул:
— Па-па!..
Но крик его получился таким тихим, что если б в трёх шагах сидела птица, она бы и не подумала испугаться и вздрогнуть.
— Папа-а!
И всё… И вдруг какой-то свист пронёсся по снегу. Борьку окатило ледяной пылью, неведомо отчего вставшей вдруг на дыбы. Короткое мгновение Борька чувствовал, как она оседает мельчайшим холодом. И сейчас же какая-то сила подняла его из снега. Он точно взлетел… И тотчас увидел, что его держат крепко и высоко родные руки отца.
И тут Борьку снова победили слабость и слёзы. Он уткнулся неживою после ледяной простыни щекой в холодную и обветренную отцовскую грудь. Но грудь была всё-таки теплее, и Борька грелся об неё. Плакал и грелся.
Борька и его отец катились по главной деревенской улице. С холма она полого уходила вниз вместе с двумя почти такими же. От площади с памятником улицы расходились широкими неспешными лучами: одна чуть влево, другая чуть вправо, а главная шла посерёдке. И если бы посмотреть сверху, с самолёта, вся деревня была бы похожа на трёхпалую гусиную лапу. А может, и нет. Может, это просто так представилось Борьке от хорошего настроения. А что там было двадцать минут назад… Э-э, да надо ли вспоминать-то!
Так здорово было катиться с пологой горки, не торопясь, вслед за отцом. Смирные деревенские собаки уступали им дорогу, на всякий случай вильнув хвостом. А сами они уступили дорогу красивому красному трактору, который молотил снег огромными губастыми задними колёсами. А маленькие передние бежали и вихлялись, как две шавки. Борька с удовольствием подумал, что это, может быть, тот самый трактор, который послышался ему в снежном поле.
Отец повернул голову:
— Ну, как дела, сын?
Борька засмеялся в ответ, изо всех сил ударил палками в снег — получилось так сильно, что он сразу догнал отца и даже наехал ему на задники лыж.
Они катились всё так же в полсилы, а скорость с каждой секундой росла, потому что улица всё веселей уходила под уклон… Один за другим пробегали домишки — гора делалась круче! Заборы уже подскакивали как сумасшедшие, как из окна поезда! Наконец огромным прыжком пронёсся последний дом, махнул рукою дым из трубы, и Борька полетел с белой крутизны, весь напрягшись, пригнувшись. Как торпеда!
Гора оказалась просто отличная и совершенно не коварная. Только уже внизу их тряхануло на двух неожиданных холмиках. Но это почти всегда бывает у высоких и длинных гор — как бы экзамен в конце.
Так они и въехали в березняк. Как все березняки на свете, он был негустой. Деревья росли каждое отдельно…
Отец, наверное, хорошо знал эти места, он уверенно свернул с лыжни, пошёл, рассекая нетронутый снег. Скоро они подошли к небольшому еловому острову или, лучше будет сказать, к тёмно-зелёному еловому дому, который стоял среди берёзовой тишины.
Отец осторожно сбил снег с большой колючей лапы и вошёл внутрь, а за ним Борька. Им открылась поляна — комната среди зелёных стен. Крыша была синяя и безоблачная. Одна только истаявшая тончайшая луна высоко висела в этой синеве.
Отец нашёл подходящий сук, повесил свой рюкзачишко. Молча они стали раскапывать лыжными палками снег, чтобы в яме на земле развести костёр. Потом отец увидел, что Борька сам понимает, как это нужно делать, и работает толково. Он, опять молча, кивнул сыну, проехал по снежной комнате и вошёл в зелёную стену. Скоро Борька услышал треск и стук — отец собирал дрова.
Яма была почти готова, Борька осторожно спрыгнул в неё, наклонился и стал выкидывать снег руками — уже последние пригоршни. Он не говорил себе этого, но знал, что старается для отца. Однако про себя он твердил: «Когда сделаешь всё отличненько, самому же приятно!»
Чтоб не мочить варежки, он работал голыми руками. Очень скоро пальцы сделались красными и негнущимися, как грабли. Дно к тому времени стало уже почти чистым. Показалась совершенно зелёная травка и кустики брусники. Они здесь словно сидели в засаде, ожидая весну. А теперь Борька их нашёл и показал всему морозу. И скоро они должны были сгореть…
Но сейчас ему не хотелось думать об этих грустных вещах. Он всё расчищал яму, чтобы понравилось отцу. Руки его от работы, от снега, от мороза стали наконец тёплыми, потом горячими. В каждом пунцовом пальце стучало по сердцу.
Борька выбрался на снег, осмотрел свою работу — зелёный погреб среди белизны. А солнце за это время ещё покраснело и ещё чуть-чуть опустилось.
Из еловой стены вышел отец. На плече его, как на тракторе, лежала, гора длинных дров, он улыбался. И в эту как раз секунду Борька подумал: «Разве им нельзя помириться? Мирятся же люди!» Дальше он ничего не успел, потому что отец был уже совсем близко. Но только он почувствовал, что эта мелькнувшая мысль почему-то корябнула душу, будто он подумал что-то нехорошее.
Вдвоём они стали укладывать в яме будущий костёр. И Борька с удивлением заметил, что они делают это одинаково. Есть такой способ, называется «шатром»: дровишки прислоняют друг к другу — получается как бы шатёр или юрта, а внутрь подсовывают бумагу или берёсту. Считается, что это якобы индейский способ.
Борька не помнил, откуда он это всё знал. А теперь вот выходило, что этому его научил отец.
Они сидели по разные стороны костра. Огонь вырывался вверх почти невидимым столбом, и было совсем не холодно.
— Жизнь? — спросил отец весело.
Борька улыбнулся. Из пластмассовых складных стаканчиков они пили кофе. На аккуратно притоптанном снегу, как на скатерти, лежали их бутерброды.
Лес и воздух были совершенно неподвижны. Только солнце медленно-медленно опускалось, только с каждым ударом сердца улетали живые секунды: есть — нету, есть — нету. Но Борьке совсем от этого не становилось страшно, ведь у него в запасе были их несчётные миллионы, словно снежинок в туче.
Пускай себе летят, думал он, быстрей улетят, быстрей стану взрослым!
Было так хорошо, так спокойно. В снегу всё больше загоралось малиновых и тёмно-красных зёрен, а крылатые тени елей синели.
— Пап… — тихо сказал Борька и остановился. Но всё так хорошо было кругом — такая солнечная зима! «Пусть бы они помирились!»
И снова эта мысль корябнула его неприятным… Что же мешало ему? Он спросил неуклюже:
— А вы почему… разошлись? — Холодок цепким паучком пробежал по спине.
Отец пристально посмотрел на Борьку.
— Не знаю… — Он повернул голову куда-то в сторону, усмехнулся, но не весело, а как-то сердито: — Вот лет пять назад я бы тебе на это очень подробно ответил. И мама тоже.
«А я чего лезу как банный лист?» Ему стало не то неприятно, не то грустно.
Нет, именно неприятно. И он понял наконец, что его корябает — это из-за Гоши! Он, Борька, Гошу как будто совсем из жизни выкидывает. Только заладил одно: пусть они помирятся да пусть они помирятся. А Гоша-то как же? Он ведь не виноват, что у мамы раньше был муж и родился Борька. И Гоша очень даже хорошо к нему относится, к чужому сыну: не орёт и не подлизывается. Просто отец лучше. Но разве из-за этого Борька имеет право Гошу предавать?
И мама его любит, Гошу…
Иной раз поссорится с ним, вся устанет… А ссорится шёпотом, чтоб Борька не слышал, но стеночки-то — звукопроводимость лучше, чем у радио!.. Наконец Гоша:
«Ну, Лена! Ну ты же всё равно знаешь, что я тебя люблю!»
А мама тогда:
«Ах ты ненаглядное горе моё!»
И целый вечер ходит счастливая.
А Борьке странно: чего в Гоше такого уж ненаглядного, фигура совсем не спортивная…
Конечно, маме он никогда ничего про это не говорил.
* * *
Костёр стал заметнее и вишнёвей. Это в воздухе начало чуть-чуть смеркаться. Луна на небе разгоралась золотым. Отец внимательно и спокойно смотрел на Борьку. И вдруг спросил — как из пистолета:
— Ты куришь, сын?
Борька даже вздрогнул… потом улыбнулся. Выходило, что отец совершенно не знал его. Но всё равно это был какой-то ужасно отцовский вопрос. Ни Гоша, ни даже мама никогда бы не решились его спрашивать о таких вещах. Или, может, они просто знали.
— Я даже не пробовал ни разу, — сказал Борька.
Отец смотрел на него.
И опять его ужасно потянуло к отцу… Вдруг дело представилось ему словно давно решённое. А что? Правда! Взять и поехать! Можно же с отцом немного пожить?.. В Сибири.
Неожиданно для себя он испугался одной вещи. Не верил, конечно, что это может быть, но всё-таки испугался. Как бы про запас. И спросил:
— А у тебя есть там… — он запнулся, — жена? — Как-то нелепо было выговаривать это слово, потому что жена — это мама.
Но отец, вместо того чтобы рассмеяться в ответ, сказал:
— Да, есть.
Несколько секунд Борька осваивался с этим ответом.
— И… дети?
— Нет. — Они встретились взглядами. — У меня только ты.
«А у меня только ты!» — хотелось крикнуть Борьке. Но это было бы неправдой. И он промолчал.
Отец подождал, что он скажет. Скажет он что-нибудь или нет?.. Потом медленно стал собираться: уложил стаканчики, термос, бросил мятую газету на угли костра, и газета вспыхнула. А сам всё ждал. Но что же Борька мог сказать ему?
Чёрный клок газетного пепла вспорхнул над поляной, полетел невесомо, лавируя меж темнеющих еловых вершин, и потом пропал. Отец накрепко, хотя совсем того не требовалось, завязал рюкзак, поднялся:
— Ну, айда, сын. А то как бы поздно не было.
Они надели скрипучие лыжи, стали палками обрушивать снежный колодец. Зашипело, едко запахло дымом.
— Невесёлое зрелище, а? — сказал отец.
Скоро уже ничего не осталось от их привала. И тот, кто оказался бы здесь завтра, наверное, мог подумать, что просто проезжали по этой поляне двое лыжников, потоптались зачем-то минутку и поехали дальше.
И они действительно поехали дальше — по лесу, потом по открытому полю. Стало холоднее, но всё-таки не холодно — такой уж чудесный день сегодня выдался.
Борька ехал по блестящей на зелёном закате лыжне и думал о том, что вот у него есть мама и есть отец. Наверное, они уже никогда не помирятся. А он, Борька, всегда — всегда-всегда! — будет между ними, то больше с мамой, то больше с отцом. И это его, Борькино, и тут уж ничего не переделаешь…
Но конечно, Борька ещё не умел сказать себе всего этого так ясно. Пока в его сердце просто сидели в обнимку, как две сестры, радость и тоска. Он шёл по лыжне вслед за своим отцом, и дышалось ему глубоко.
Темнеющее небо, лес, мглистое белое поле впереди.