ДАЙТЕ МНЕ ГЛАЗ, ПОДНИМИТЕ МНЕ ВЕКИ

Шершавый берег моря накренился кособоко. Ыязов Магомед (бакалейщик) шёл. Бакалейщик Ыязов направлялся к морю. И неспешное широкое море колыхалось. Неторопливо шёл Ыязов и крутил бородку. Шёл и напевал беспечно киргиз Ыязов. Как назло шел мимо Ыязова бакалейщик Иван. Был конкурентом шелудивый мирянин Иван Ыязову-наивцу. «Никого», – кивнул Иван, – больше мне шанса Ыязова, бля…» Шаркнул Иван, нож киргизу метнул и Ыязов бухнулся. И море шумело; Ыязов на берегу – мертвый киргиз.

Антон Зенкевич жил не по статусу скромно: хотя он и был средне-крупным учёным и известным лектором, он снимал однокомнатную в многоэтажке на окраине, и хотя с его переезда от жены прошло уже более полугода, он так толком и не обставил своё жилище. Не самый обширный его гардероб всё ещё обитал в ящиках и коробках, библиотека – он взял с собой не всё, но самое необходимое – покоилась в виде ряда стопок вдоль стен, спал Антон на раскладном диване, рядом стояла тумба, в которой находились всякие мелочи, а сверху на ней стояла лампа. Куда-то в угол затесался телевизор.

Вот и всё убранство. А что ещё нужно? Дома Антон проводил времени не так много, чтобы оставались силы кроме работы за компьютером – обложившись книгами, он садился с ноутбуком за стол на кухне и пил литры чая за вечер – и просмотра видеоряда с того же небольшого экрана. Раньше он раскапывал малоизвестное арт-кино, теперь перешёл на популярные телесериалы. Он подумывал о том, чтобы приобрести для этого большой плазменный телевизор, но руки не доходили: всё не мог разобраться, как оформить доставку.

Было ему немного за сорок, он публиковался в научных изданиях, вёл колонку в газете, читал лекции в двух вузах, а также преподавал по приглашению в частной школе. И хотя часы, выделяемые на литературу, в последние годы совсем съёжились, в этой деятельности он пока испытывал особый энтузиазм, уверяя себя в том, что рассказывая детям о Серебряном веке, он, погружённый в Каменный, даёт надежду какому-то грядущему Бронзовому.

Однако самым любимым занятием Антона была придавленная литературоведением страсть к сочинительству. Он предполагал, что является интересным фантастом, но, даже несмотря на его некоторую известность, издатели отказывались публиковать его тексты, в которых преобладали не сюжетные закоулки, а причудливые образы: скажем, в центре его опус-магнума был контакт людей с инопланетной цивилизацией, для которой ключевой формой был не характерный для землян квадрат, а треугольник. Значительная часть книги была посвящена треугольным окнам, зданиям, столам, книгам, таблицам, экранам, автомобилям, стиральным машинам и документам. По замыслу писателя Зенкевича, часть текста должна была быть напечатана особым шрифтом, где треугольник также преобладал в начертании букв.

На публикации Зенкевич особенно не настаивал, не сражался за неё: он всю жизнь не любил уговаривать, заставлять, решать что-то за других. Это принципиальное невмешательство было особенно заметно в мелочах: он никогда самостоятельно не придумывал подарков для друзей и родных – всегда предварительно спрашивал у них самих, понимая, что человек сам всегда лучше знает, чего хочет. Люди очень любили Антона, но в самом важном отношения с ними не складывались: сын вырос каким-то не таким (пошёл на программиста), жена на старости лет собралась замуж за их старого друга.

После разрыва с женой и переезда в другую квартиру Антона забрало тягучее уныние: он был слишком задумчивым, чтобы полностью отдаться отчаянью, что, впрочем, не давало тоске перегореть и длило её дальше и дальше. Впервые за долгое время он обратил внимание на себя – и обнаружил, что постарел и ссутулился. Стал непомерно раздражаться от своей неуклюжести: постоянно спотыкался, поскальзывался, задевал людей плечами и бился головой о поручень в метро. Последние годы он ждал, что частая для его возраста склонность к дальнозоркости перевесит многолетнюю близорукость, но нет, последняя стала напоминать о себе ещё больше: он стал постоянно ощущать, что в очках ему не хватает угла зрения, и даже при их толстых стёклах он толком не может ни к чему присмотреться.

В поисках мужественности отпустил бороду и стал ходить в спортзал. Последнее быстро надоело, зато застолбилась привычка к летним велопрогулкам. Всё же, несмотря на невзгоды, Антон Зенкевич получал от множества вещей неподдельное удовольствие, и не без успеха старался уставить ими как можно больше полок в том пыльном шкафу, которым вдруг стала его жизнь.

Когда он проходил мимо одного из уличных фонарей неподалёку от подъезда, тот непременно гас – сначала Антон думал, что вокруг него какое-то особое энергетическое поле, но потом заметил, что все фонари в округе регулярно гаснут, а потом снова зажигаются. Но от гнусной мыслишки – мол, мир закрывает глаза и не хочет видеть Антона – избавиться было трудно.

И ещё – его одолевала бессонница. Он растягивался на диване – диван был коротковат, и его ступни свешивались – и слушал полый ход автобусов по пустынной улице, до которой от его окон было довольно далеко. Хотелось думать и ощущать, что он вовсе не на своём неуютном диване; вернее, не только на диване, а и ещё над той улицей, над небом и под землёй – везде.

Зенкевич привык, что для того, чтобы добраться до университета на лекцию, ему нужно минут двадцать; теперь же он мало того, что переехал на периферию, так ещё и расписание изменилось – и по вторникам он, ложась в привычное время, должен был вставать совсем уж на рассвете. Укутавшись в шарф и подняв воротник пальто, он вышагнул из подъезда в холодный полумрак. Под ногами захрустели замёрзшие лужи.

Неподалёку от подъезда переминался с ноги на ногу и курил прилично одетый мужчина азиатской внешности, по-самурайски слегка обросший бородой. Когда Антон поравнялся с ним, тот вдруг спросил:

– Извините, а у вас мелочи не будет?

Антон оглядел незнакомца. Выглядел мужчина слишком респектабельно для обычного просителя мелочи. Стало быть, в такое положение его поставили какие-то неприятные обстоятельства. Вопреки своему обыкновению в таких случаях мямлить извинения и удаляться, Зенкевич полез в кошелёк, но мелочи там оказалась самая малость: рублей пять или шесть совсем уж копеечными монетами; остальное – как назло, крупные купюры. Он протянул монеты азиату:

– Пожалуйста, больше нету. А вам зачем?

– Да на метро не хватает. Была очень трудная ночь, непредсказуемая, – вздохнул азиат, пристыжённо улыбаясь. – И вот я совсем без денег.

– И что вы будете, стоять тут и побираться?

– Ну почему побираться? Это нормально – просить помощи, взаимодействовать с людьми. И потом – свежий воздух…

– Так, знаете что, – решился Антон, – У меня есть проездной, я вас в метро проведу.

– Буду очень благодарен.

Звали азиата Виктором, был он сотрудником какого-то международного медицинского института. «Врач, то есть?» – спросил Зенкевич, «Я предпочёл бы именоваться учёным», – ответил Виктор. Антон заметил, что он тоже учёный, но двух более далёких друг от друга представителей этой профессии он не может себе представить.

– Уж на что я не понимаю математику или там физику, но эти учёные мне кажутся ближе, чем биологи или медики, – говорил он, – В конце концов, они так же, как и я, постоянно пребывают в мире абстракций, исследуют что-то, чего физически нету в нашем мире, или оно есть, но, грубо говоря, пощупать это невозможно. А вы как раз изучаете нечто предельно конкретное. И от вас, можно сказать, зависят жизни людей…

– Ну и от вас почему бы им не зависеть. Инженеры человеческих душ… – ответил Виктор, – На самом деле, все эти вещи взаимосвязаны. Для меня нет никакой разницы между тем, что происходит в мозге у человека на нейрохимическом уровне, и тем, что из этого получается, – скажем, написанный текст. Без знания одного знание другого неполно. И наоборот. Вас это смущает? Ну ничего, я уверен, когда-нибудь вы достигнете самого многогранного знания. Я-то ведь тоже в литературе профан.

Увидев, как Антон споткнулся о бордюр, азиат спросил его, какое у него зрение.

– Сильная близорукость, – смущённо ответил Антон.

– Оно и видно. Из-за очков у вас сильно сужен угол зрения, это видно по вашим движениям. Вы не пробовали носить линзы?

– Глаза от них раздражаются.

– Но сейчас есть множество современных моделей…

– Вы знаете, я в таком возрасте, что уже наверно ни к чему такому не привыкну.

– Понимаю, понимаю. Знаете, я наверно смогу вам помочь. Дело в том, что у нас в институте как раз сейчас изучается новая методика исправления близорукости.

– Я думал сделать операцию лет десять назад – выяснилось, что мне противопоказано…

– Нет, это не операция старого типа. Мы вводим в глаз вещество, которое немного меняет его структуру, так, что он начинает иначе взаимодействовать с мозгом. Это очень интересная методика, не несущая в себе никакого риска, но нам трудно найти добровольцев для проведения экспериментальных операций на человеке.

Антон постарался замять эту тему, но самого в голову всё время било страстное желание откликнуться на предложение незнакомца. В конце концов, он и сам недавно ловил себя на мысли, что в близорукости и состоит причина того дискомфорта, который с годами отхватывал всё больше и больше его жизненного пространства. Так что, расставаясь с Виктором на станции – тому почему-то нужно было в противоположную сторону, в более далёкую окраину, – они обменялись телефонами. Сев в поезд, Антон усмехнулся: так и не выяснил у нового знакомого, что это за ночь такая с ним приключилась.

Профессор Зенкевич не вспоминал о необычном знакомстве пару недель. Все эти дни он жил всё так же, да не так.

Антон не тратил времени на сомнения и размышления – в этом вопросе они только застят глаза, – он точно знал, что влюбился в Анну, аспирантку; её научным руководителем был его старый друг Паюсов.

Перед тем, как поцеловать его впервые, своевольная Анна сняла с него очки и сказала, что так он красивее и моложе. Стоял холодный и мокрый вечер, они бродили по безлюдным переулкам, а тут вдруг остановились. Антон расстегнул пальто и запахнул в него Анну, такую маленькую и худую.

Познакомил их Паюсов за несколько дней до того утра, когда он напоролся на Виктора. Они сидели в кафе и обсуждали работу над альманахом, в редколлегии которого состояли. Вдруг пришла аспирантка, которой Паюсов на то же время назначил консультацию. Антон присмотрелся: стройная, с немного детским голосом, игриво вздёрнутый нос неожиданно ладно сочетался с густыми бровями, вокруг – приятно гладкие очертания кофейного цвета волос. Эти определения, впрочем, совсем ничего не говорят о том магическом сочетании черт лица, которое раз за разом повторялось в лицах женщин, которые нравились Зенкевичу. Но узнавал он его безошибочно – щёлк, вот оно!

Она задержалась, мягко, но решительно вступив в их общий разговор, который довольно быстро совсем ушёл от дел. Паюсов, отец четверых детей, явно старался и эту девчушку усыновить, что открывало изголодавшемуся по женщинам Зенкевичу дорогу к заигрываниям. Несмотря на всю свою болтливость в окололитературном трёпе, главного о себе она на стол не выкладывала, что Антона ещё больше интриговало.

Придя домой, он долго не мог заснуть, прислушиваясь к автобусам. Ему было досадно, что он не смог подойти к самому важному – зацепке за следующую встречу с девушкой. Антон одновременно успокаивал себя тем, что это всё – от многолетнего отсутствия подобного опыта, одновременно чувствовал, как проваливается в какую-то страшную даль, отчуждённую от всех людей. Он видел себя одиноко стоящим в пустыне.

Оказалось, впрочем, что она ходит к нему на лекции. Это ему страшно польстило, и уже через пару дней они разговорились и, непредвиденно обнаружив у обоих свободное время, пошли на какую-то выставку, а потом вместе пообедали. Всё шло гладко и без сопротивлений со стороны как их обоих, так и обстоятельств.

После того первого поцелуя как-то само собой оказалось, что Антон и Анна были вместе в постели, и, как он посудил, оба были этим крайне довольны. Утром – была суббота – Антон проснулся раньше и полюбовался на неё, вопреки утончённому образу, слегка похрапывавшую. «Сколько у нас лет разницы? – спросил он себя, – Двадцать? Или даже больше».

Металлическим шаром по внутренней стороне черепа прокатилась фраза, услышанная вечером: «Без очков ты красивее, моложе». Красота его, в общем, не волновала – с детства он выглядел слегка неправильно, но в общем достойно, а с годами, как ему казалось, даже приобрёл некое благородство, но вот слово моложе как-то подцепило.

Очки он почти из принципа носил не модные и не старомодные, а просто – обычные. Два стеклянных прямоугольника с антибликовым покрытием, заключённые в тонкий каркас из неприметного серого металла. Чёрные дужки за ушами, засаленные упоры вокруг носа – очки и очки.

Снять, навеки снять! Никаких компромиссов: более стильная оправа, контактные линзы… Он вышел на балкон, чтобы Анна (на всякий случай) не слышала разговора, и набрал номер Виктора.

Институт, в который пригласили Антона на обследование, был вдвинут в арбатские дворы, неподалёку от Сивцева Вражка. После жёсткого ноябрьского ветра Антон не сразу снял пальто и повесил его на приветливую вешалку. Потом прошёл в холл, где его встретила полноватая девушка в ужасной футболке с изображением Мэрилин Монро крупным планом; глаза актрисы соответствовали на её крупной груди соскам, а рот расположился в районе пупка. Нос Монро скрывался в складке между грудью и животом, так что лицом она стала похожа на жабу.

Девушка заговорила с Зенкевичем, и он понял, что здесь его ждали – и, похоже, только его. Она говорила про какого-то доктора, который должен вот-вот прийти, о том, что у них редко бывают посетители такого рода, что Антон редкий смельчак, а он всё смотрел в глаза призрачной Мэрилин, одёргивая себя – мол, неприлично.

Работница провела его в обширный овальный зал с десятком дверей – освещённый яркой люстрой, он совсем не походил на помещение медицинской организации – и усадила его ждать врача на приземистый диван. Через некоторое время одна из дверей открылась, и человек в медицинском халате вывел в зал старика на инвалидном кресле, у которого на глазах была какая-то повязка. Старик что-то зашептал себе под нос и врач, немного повременив, укатил его по коридору.

За ними из-за двери вышли ещё несколько врачей. Самый солидный из них подошёл к Антону и почтительно поздоровался. Тот не сразу признал в нём Виктора.

– Ну, значит, вы действительно плохо видите! А я стану богатым, хорошая примета, – усмехнулся азиат, – Вы видите, у меня сейчас другая операция, так что вами займётся мой начальник, профессор Подставкин. Он очень хороший специалист, прооперирует вас просто прекрасно.

– В смысле – прооперирует? Это же вроде бы только обследование, и я не давал согласия сразу…

– И операция сразу, – вставил Виктор, – Вы не бойтесь, это самая передовая технология. Для того чтобы провести операцию, не нужно даже знать, что с вами не в порядке. Обследование нужно лишь для того, чтобы проследить результат и документально его оформить.

– А в чём тогда заключается операция?

– Я же говорил – мы физически меняем структуру глаза, параллельно воздействуя на его взаимодействие с мозгом при помощи нанороботов. Я по телефону вам всё подробно объяснил…

– Но откуда вы узнаёте, как именно нужно менять эту самую структуру. Да и мозг.

– Ваш мозг сам всё решает. Механизм работает сам, он взаимодействует с вами, а не с нами. Ваше зрение изменится ровно настолько, насколько вам необходимо для полноценного функционирования мозга. Для удовлетворения, грубо говоря, вашей потребности в зрительном опыте.

Дальше Виктор уж было пустился в ещё более сложные объяснения, но его позвали, и он ушёл куда-то вместе с врачами. Вскоре ему на смену пришла другая бригада врачей, во главе с тем, кто видимо и был тем самым начальником – профессором Подставкиным. Тот был уже не так вежлив, как Виктор, начав разговор с пренебрежительного «Вы Зенкевич?»; Антона провели в одну из операционных – он не успел сообразить, из неё ли вывезли человека на инвалидном кресле.

Обследование зрения было обычным, Антон проходил его десятки раз. Профессор направлял лазерную указку на таблицу, Антон читал, заслонив один глаз:

– Ш, Б, М, Н, К – ну это понятно, а дальше – М, М, В, М… Нет, не вижу.

– Другой глаз, какую строчку видите?

– Вторую. Ниже никак.

– Отлично.

Потом Антона усадили на стул у также привычного аппарата: положив подбородок на пластмассовый упор он, как в замочную скважину, поочерёдно каждым глазом смотрел на то расплывающийся, то предстающий во всей чёткости пейзаж: пустыня, идущая прямо дорога и низко зависший над ней у горизонта воздушный шар.

Закапывать в глаза капли для расширения зрачка профессор счёл лишним. Антона быстро уложили на почти горизонтальное кресло (вроде стоматологических) и начали готовить к операции, походя сунув ему документы на подпись. Он вяло запротестовал, но Подставкин жёстко его прервал:

– Всё будет хорошо. Безотказная технология, вам уже пора избавляться от этого недуга.

Зенкевич никогда не считал близорукость таким уж недугом, но врачи из бригады уверенно закивали, и он не стал далее сопротивляться. От профессора не последовало никакой инструкции касательно того, что будет дальше, и Антон решил с интересом проследить за происходящим.

Ему закапали в глаза зеленоватую жидкость, от которой они как-то блаженно зачесались и, он чувствовал это, налились кровью. В оба глаза вставили распорки, и он вынужденно уставился взглядом в слабо освещённый потолок больнично-салатового цвета. В это время у него на голове закрепили что-то по ощупи похожее на плавательную шапочку, только сетчатую – сквозь неё были просунуты какие-то датчики или зонды.

Прямо ему в глаза направили лампу. От невозможности прищуриться брызнули слёзы. Кто-то из врачей протянул в глаза трубку, как пылесос всосавшую влагу. Что-то подобное Антон тоже видел у стоматолога. Спустя некоторое время жуткой световой пытки над его лицом нависла фигура в белом – Антон не понял, был это Подставкин или нет. Через какое-то время он заметил, что не может ни на чём сфокусироваться – не так, как просто при близорукости, а вообще. Более того, глаза его совсем не слушались – стояли, глядя прямо по центру. Он в страхе пожаловался на это вслух.

– Всё будет хорошо, Антон, – раздался чей-то уверенный голос, – Просто принимайте всё как оно есть.

Руки врача шуровали у него в глазах, но Зенкевич не мог понять вообще ничего – окружающее превратилось для него в болезненно яркий калейдоскоп, в котором всё было размыто, и ничего нельзя было распознать. Слух ему совсем не помогал – изредка врачи обменивались какими-то неясными ему терминами и числами. Голоса доносились с разных концов помещения, из чего Антон сделал вывод, что большая часть бригады занималась не им, а какими-то приборами, участвовавшими в процессе.

Наконец, мучение закончилось – свет выключили, и всё вернулось к приблизительно знакомому виду, только без очков и в лёгком оцепенении. Антона пересадили на другое кресло.

– Сейчас вы испытаете нечто странное. Впрочем, если всё идёт нормально, испугаться вы не должны, – он положил руку Антону на плечо, – Закройте глаза и смотрите.

Антон послушно закрыл глаза. Кто-то закрепил на них повязку, крепко сдерживающую его от того, чтобы хотя бы чуть-чуть приоткрыть веки.

Антон увидел перед собой стену чёрного бархата, по которой прокатывались бесшумные удары молний. Через некоторое время он понял, что это вовсе не бархат, а какая-то жидкость, на которую он смотрит сверху. Жидкость бурлила.

Ему казалось, что всё это снится, но ощущение было слишком реальным, а всеми остальными органами чувств он продолжал ощущать то, что и прежде – кондиционерную прохладу замкнутого помещения, покашливания и короткие непонятные реплики врачей, широкое твёрдое кресло и стянувшую глаза повязку.

Потом вдруг жидкость превратилась в заевшую киноплёнку, которая прогорела в остановившемся проекторе. На Антона обрушился приветственный белый свет, за которым он постепенно разглядел синее небо с просматривающимся полумесяцем. Он вдруг понял, что падает вниз, войдя в ещё один слой облаков – именно облаком был тот слепящий белый свет в начале.

От падения закружилась голова. Он прошептал: «Падаю», вокруг раздались голоса, но Антон вдруг совсем перестал понимать значения слов. Сказал что-то ещё – и сам себя не понял. Он почувствовал физически, что куда-то движется, но в другой плоскости, чуть ли не вверх, вопреки тому, что он видел. Кто-то сунул ему в лицо стакан воды, и он жадно глотнул, но второй глоток сразу выплюнул: он оказался где-то в другом месте.

Он, совсем нематериальный, летел сквозь густой лес. Земля дымилась, некоторые деревья горели, хотелось выбраться. Через некоторое время он понял, что может выбраться через небо, но когда он воспарил, выяснилось, что деревья длились высоко-высоко. Там тоже всё было задымлено, и Антон поднимался выше и выше, пока не упал на землю: весь лес протягивался между двумя противоположными плоскостями земли, уставленными друг на друга, как две ладони.

Антон попытался закрыть глаза, чтобы остановить это, но они уже были закрыты. Он что-то крикнул, но слова были им забыты, вернее, он не понимал значения того, что произносит.

Мысли путались, путались и образы – новые и новые миры проносились перед глазами, не задерживаясь надолго. Подсказок извне не поступало, пока вдруг ураганные, страшные картины не смирились умиротворённой пустыней. По кочкам и засохшим кустам Антон выбрался на автомобильную дорогу и огляделся.

С одной стороны над горизонтом завис огромный воздушный шар, красный с жёлтым и оранжевым. Может быть, он был и не там, где горизонт, а ближе. Антон понял, что это – его единственный шанс, и побежал. Бег давался ему легко, будто вместо ног были колёса, а двигал его вперёд какой-то двигатель, а не его собственные мышцы.

Он ускорялся и ускорялся, но шар никак не становился ближе. Антон уже взлетел на какую-то высоту над землёй, а шар, вроде бы и не двигаясь, удалялся.

На полной скорости Антон осознал: шар – вовсе не объект, парящий над дорогой, а небесное светило, как Луна, нет – больше Луны. Огромная планета-воздушный шар смотрела на него звериным оскалом из космоса, но Зенкевич летел и летел.

Светило выросло гораздо больше Луны, надуваемое маленьким ребёнком, как резиновый шарик. Через несколько мгновений он заполнял собой уже весь небосвод – огромное, яркое, небесное тело, к которому уже Земля стремилась вместе с взлетевшим Антоном.

Он устал лететь и оглянулся – в ужасе он понял, что вокруг него ничего не было – только один красный воздушный шар. Он и внутри, и снаружи него. И только Антон вспомнил какие-то слова: снутри, внаружи, – шар взорвался, заиграв перед ним какими-то новыми цветами, которых он никогда и не видел.

– Вторую снизу строчку можете?

– Да я и первую могу.

– Давайте.

– И, М, Ш, Ы, Н, Б, М, К.

Снова хотели усадить за машинку с воздушным шаром в замочной скважине – Антон мягко отказался; Подставкин усмехнулся – мол, после операции пока все испытуемые вот так отказывались.

Антон видел чисто, ясно, чётко, казалось, что он даже может, не сдвигаясь с места, заглянуть за угол.

– Всё, можете идти, – сказал вдруг Подставкин.

– То есть, как это – всё? А ещё какие-то процедуры, исследования?

– Всё, что мы хотели, узнали. А вы теперь всегда будете видеть хорошо.

– Я хотел бы узнать, а…

– Знаете, мы сейчас немного заняты, нужно проанализировать ваш случай. Звоните Виктору, вы же с ним дружны?

– Ладно, хорошо, – удивлённо кивнул Антон и направился к выходу.

На улице его ждали безумно красивые в своей чёткости дворы. Вместе с тем, как была убрана преграда между глазом и миром, мир стал намного реальнее, и Зенкевич немного оторопел от этого. С другой стороны, угол его зрения расширился, и он сразу стал чувствовать себя мощнее, мускулистее, серьёзнее. Он очень бодро зашагал, перепрыгивая через замёрзшие лужи – держал путь на одну из соседних улиц, где жил его сын. Взглянул на часы – уже не так много осталось до условленного времени визита.

Веселая мелодия заиграла в голове сама собой. Антон попытался подобрать к ней текст – время от времени сочинял песни на один день – и запел себе под нос только что увиденное: в незамысловатый рифф легко вплелись буквы «ШБМНК», с которых начиналась таблица проверки зрения. Почему об этом ещё нет песни?

Сын снимал квартиру с несколькими друзьями в престижном районе, неподалёку от Патриарших. Квартира была на первом этаже в старом доме, а жили они там ввосьмером, что ли, но площади как-то хватало: бывшая коммуналка.

Зенкевичу открыла миловидная кудрявая девушка слегка еврейской внешности. Она очень обходительно провела его в гостиную, называя по имени-отчеству, сказала, что Никита ещё не вернулся с работы, но скоро будет.

Только когда девушка ушла готовить Антону чай, он, сообразил, что эта девица – и есть избранница его сына. Раньше он её как-то не разглядел. Она вернулась с подносом и сама завела беседу. Оказалось, она учится на филологическом в каком-то малом вузе, и потому наслышана об Антоне. Даже бывала на его лекциях.

– Жаль, – сказала девушка, чьего имени он никак не мог вспомнить, – В прошлый раз, когда мы виделись, не удалось толком поговорить. У меня к вам множество вопросов.

Она спрашивала его о постмодернизме и символизме, он отвечал бойко, но путано – не мог сосредоточиться. Девушка, впрочем, не замечала его скованности и слушала с интересом.

Наконец, пришёл Никита. Увидев отца, он удивлённо выпятил нижнюю губу. Сначала пытался отбиться от семейного чаепития, ссылаясь на то, что страшно устал на работе, потом всё-таки сел на диван рядом с Антоном.

– Антон Николаевич, а сколько вам было лет, когда родился Никита? – спросила девушка.

– Двадцать один, моей жене – двадцать.

– Прямо как нам сейчас!

Никита взглянул на неё скептически.

– Как у тебя на работе, Никит?

– Да ничего, верчусь. Устаю очень, параллельно несколько дел делаю – но нужно же как-то семью кормить, – он наконец-то улыбнулся, – А у тебя как дела?

– Да вот что-то не могу никак контракт на ЖЗЛ заключить.

– Как интересно! – воскликнула девушка, – У вас ведь выходил какой-то ЖЗЛ уже?

– Да, поэта Введенского. Но я в такое отчаянье впал, когда писал, что решил в следующий раз взять кого-то более жизнеутверждающего.

– И кого же?

– Льва Термена, изобретателя.

– Да-да, я знаю! Но он же не литератор.

– Ну и что? Тем интереснее, на самом деле. У людей гуманитарных профессий вообще скучнее судьба, да, Никит?

– Ты на что намекаешь?

– Ну, тебе вот явно интереснее, чем мне, живётся, так?

Подцепить сына не удалось, он надменно промолчал. Злобы за развод на родителей он не держал – слишком уж взрослым он был, когда это случилось, но с момента, когда они перестали жить вместе, он всё равно к отцу сильно охладел – а ведь были, казалось, времена!

Дальше общение шло обстоятельно, каждая фраза выходила красивой и взвешенной – и Никита, и Антон говорили медленно и дипломатично, как будто это был не разговор, а переписка. Антон новыми глазами присматривался к сыну: и хотя тот, видимо, начал отращивать бороду, как и у самого Антона, он всё-таки был на него похож не очень. Весь его облик, в отличие от бестолкового вида Зенкевича-старшего, излучал уверенность в себе, налицо были стальные нервы и отсутствие всякой рефлексии. Он был умным, но не утончённым, деятельным, но не распыляющимся, уверенным в себе, но, кажется, не эгоистичным. Антон испытывал одновременно гордость за сына, одновременно неотгоняемую грусть о том, как они с ним мало схожи.

Уловив в полуинтонации намёк на то, что ему пора, Зенкевич спешно ретировался. Весь путь в метро он не читал (что он делал обычно), а рассматривал лица людей. Как много можно в них увидеть! И как много трактовок можно придумать каждому лицу: каждый мужчина может стать хоть рецидивистом в заключении, хоть британским премьер-министром; каждая женщина – проституткой и принцессой на горошине.

Доехав до своей станции метро, он вышел и взглянул на небо – батюшки! – он теперь мог, не щурясь, разглядеть каждую звезду. Чудесное, чудесное чувство. Наверно, ради этого всё-таки стоило пережить тот зрительный кошмар, который случился с ним днём.

С каждым днём Антон видел всё лучше. Он замечал вещи, о которых раньше просто не мог задуматься: от нюансов грязных следов на земле до лепнины на верхних этажах старых домов. В один из дней он несколько часов бродил по совсем увядшему парку недалеко от своего нового дома: разглядывал опавшие листья, мысленно сортируя их по цвету, и наблюдал за идущими мимо людьми и собаками.

Анна сначала не заметила изменения: ну, без очков и без очков. Пришлось обратить её внимание. Девушка удивилась стремительности его решения, стала расспрашивать об операции – Зенкевич на всякий случай не стал распространяться: мол, ничего интересного.

Через несколько дней его пригласили на новое обследование. Он бойко читал про ШБМНК, белые халаты фиксировали результаты, ни Подставкина, ни Виктора Зенкевич не встретил. Через ещё пару дней, заметив, что он видит свои руки намного чётче, чем когда либо видел в очках и без очков, он набрал номер азиата.

«Зрение может улучшиться ещё больше, – сказал тот, – Оно должно дойти до того уровня, который необходим твоему мозгу. Потребности у твоего мозга – выше среднего, так что неудивительно, что видишь ты уже лучше, чем большинство людей». Зенкевич начал пересказывать Виктору галлюцинации во время процедуры, но тот прервал его: он объяснил, что галлюциногенный опыт испытуемых почти идентичен. Эпизод с воздушным шаром воспроизводится с абсолютной точностью. В момент, когда эта стадия начинается, врачи регистрируют особый вид активности мозга и разгоняют кресло с пациентом по коридору, чтобы остальные органы чувств ощутили движение – так мозг выходит на «крейсерскую скорость» адаптации к меняющейся структуре глаза. Антон никак не мог понять, как связано катание на кресле с внутренними процессами в глазе, но Виктор отрезал: «Я объясняю очень условно. Используй я медицинские термины, ты бы понял ещё меньше». Ещё Виктор ошарашил Антона тем, что первыми испытуемыми стали сами работники института, даже те, у кого было всё в порядке с глазами. «Дело не в близорукости, – объяснял он, – главное во взаимодействии, гармонии между внутренними органами. В первую очередь важна работа мозга, а её у всякого человека есть куда улучшить».

Антон пришёл на лекцию с некоторым опозданием. Студенты уже почти заполнили аудиторию, болтали негромко – утро. Когда они увидели Зенкевича, все поднялись, он жестом показал, что не стоит таких почестей, поздоровался и начал лекцию.

– Я прошу поднять руки тех, кто читал писателя по имени Сигизмунд Кржижановский. Негусто. В таком случае поднимите руки те, кто об это авторе хотя бы слышал. Не очень много, согласитесь. Представьте себе, какой результат был бы, если бы я спросил о Булгакове или Платонове – а ведь Сигизмунд Доминикович Кржижановский, как бы трудно ни было выговорить его полное имя, если не по масштабу, то по своей потенциальной значимости – автор не меньший, чем эти двое. Он мог бы сыграть колоссальную роль в становлении русской модернистской прозы, но не сыграл. Тем не менее мы изучаем его, хотя бы потому, что его проза отлично иллюстрирует, в какую сторону могла бы двинуться русская литература, да не двинулась – быть может, к сожалению. И, как меня обязывает жанр моего выступления, диктую вам годы жизни этого писателя – родился Кржижановский в 1887 году, умер в 1950-ом. Тексты Кржижановского читаются с трудом – это я вам сразу говорю. Он строит фразы витиевато, часто склоняясь к абстракции и совсем уж отвлечённым рассуждениям. Игра словами и образами, аллюзии, философская терминология – это его методы. Текст, мысль, слово, время – это его темы. В традиции русской литературы такой писатель-библиотекарь смотрится белой вороной, но в контексте мировой литературы и вообще искусства первой половины двадцатого века – это, так сказать, самое то. Есть целый ряд «наших писателей в мировой литературе» – от Достоевского и Толстого до Набокова с Пастернаком. Оказались они в мировой литературе по разным причинам – но во многом остались всё-таки нашими. Кржижановский же – «мировой писатель в нашей литературе», которого сюда непонятно как занесло. Осмелюсь, впрочем, предположить, что если бы наша история пошла по какому-то пути, европейскому в большей степени, нежели это получилось, таких Кржижановских у нас был бы целый ряд. Не исключаю, что тот же Платонов, окажись он в более буржуазной среде, обратился бы не к картонному советскому арго, а к утончённой западной интеллектуальности Гессе и Манна.

Рассказывая, Зенкевич ощупывал глазами аудиторию. Он мог в подробностях разглядеть лица людей даже на самом дальнем ряду, но почему-то зацепился за двух прилежных девушек – одна сидела в первом ряду, а вторая – сразу за ней. Обе прилежно ходили на лекции. Та, что сзади, брюнетка, передала подруге записку. Рыжая развернула клетчатый лист и прочитала прилежным почерком написанное: «Он изменил мне». Некоторое время бумажка лежала нетронутой – девушка записывала слова Зенкевича, а потом улучила момент и ответила на записке: «Блин: (Впрочем, этого можно было ожидать». Антон продолжал:

– Чтобы продемонстрировать связь Кржижановского с мировой культурой – а это чуть ли не самая интересная сторона этого автора – мы возьмём один из самых интересных его рассказов «Квадратурин», написанный в 1926 году. Год можно не записывать, потому что – ну какая разница? Давайте вспомним, что произошло с сознанием человечества в конце девятнадцатого – начале двадцатого века. Под человечеством мы понимаем прогрессивную, мыслящую его часть – это не является дискриминацией относительно народных масс, потому что они рано или поздно следуют за интеллектуалами. Прогрессивная часть общества идёт по узкой дороге, которая не всех устраивает, но, как позже показывает практика, является либо единственной, либо самой безопасной – свернув с основного пути, забулдыги (вроде нашего народа), плюнувшие на всемирную интеллигенцию, потом вынуждены с трудами возвращаться на основную дорогу, да ещё и вприпрыжку и теряя валенки на ходу, чтобы совсем не отстать и не затеряться в темноте.

Так вот, что произошло с сознанием идущей по тьме с фонарём интеллигенции. В середине девятнадцатого века господствовал позитивизм – хорошо адаптировавшееся к реальности дитя эпохи Просвещения. Позитивизм – это, если совсем уж коротко, уверенность в достижении всеобщего блага разумными методами. Все споры лишь о том, что есть благо и какие методы – разумны. Идеи были очень разной степени подкреплённости и художественной силы, но в общем и Чернышевский со своей чудовищной утопией, и Достоевский с его тонкой философией спасения – в равной степени дети позитивизма. И всё это – не просто поветрие, а следствие глубокого, ощутимого прогресса. Открываются новые научные законы, осваиваются всё новые и новые территории, каждый год в обиход входят всё новые и новые изобретения: электричество, телефон, автомобиль, кинематограф. Рядом с этими временами блекнет не только наше время, когда главным событием является создание нового айфона, но даже середина века двадцатого, когда люди были реально готовы поверить в то, что мы завтра же высадимся на Марс в полном составе.

Он всмотрелся в лицо обманутой темноволосой девушки и увидел, что оно действительно было исполнено досады. Получив записку она настрочила: «Да, конечно понятно. Но всё-таки это очень обидно. Не знаю, что с собой делать…» Получив записку, рыжая – исполненная удивительной красоты и свежести – едва заметно недовольно поморщилась, но через некоторое время всё-таки отвечала: «Дорогая, ну не грусти. Я тебе с самого начала пыталась намекнуть, что он мудак. В любом случае ты достойна лучшего».

– Однако в какой-то момент весь этот ажиотаж надломился. Принято связывать этот надлом с эйнштейновской Теорией относительности, но в одночасье это, конечно, не произошло. Кто-то оглянулся вокруг себя раньше, а кто-то позже. А оглянувшись, они увидели следующее. Представьте себе, вы сидите в комнате, в полумраке. У вас на столе слабенькая керосиновая лампа и освещён только стол и та книга, которую вы читаете. Вы уверены, что находитесь в небольшом помещении, что вам ничто не угрожает и всё под контролем. Потом лампа вдруг меняется на мощную электрическую лампу, которая освещает и стол, и что-то на полу, и вас самих. Вы разглядываете себя – и чего-то не можете понять. То, что лежит на полу, вам неведомо. А где стены, вообще не ясно. Примерно это произошло с сознанием людей на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. Чем больше они узнавали, тем меньше им становилось понятно, что же на самом деле за мир их окружает. Отсюда – всеобщее ощущение неуверенности, страха, потери истины. Когда Ницше говорил о смерти Бога – он имел в виду, конечно, не буквальную смерть, а тот простой и неопровержимый факт, что религия перестала быть всеобщим и неоспоримым источником истины. В эпоху постмодернизма, отрицающего возможное господство какой-либо идеи, это совершенно не удивляет и не пугает, для тогдашнего человека это было шоком.

Девушка во втором ряду написала свой ответ отрывисто, быстро, но на столе у её соседки он пролежал долго: та последовательно записывала сказанное Зенкевичем. На бумажке было: «Будем надеяться… А знаешь, с кем он мне изменил?». Наконец, рыженькая на некоторое время уставилась на записку и быстро черкнула: «Нет».

– Так вот писатель Кржижановский поймал это ощущение в метафору, очень похожую на ту, что привёл я – только тоньше и универсальнее. В дом его героя, человека под говорящей фамилией Сутулин, входит некто – «серый, под цвет сумеркам, всочившимся в окно, человек» (обратим внимание на характерное слово – «всочившимся» – он постоянно занимается вот таким вот словообразованием при помощи приставок и окончаний, причём просто ради украшательства, чтобы текст играл новыми красками). Этот пришедший господин обозревает снимаемую героем комнату: «комната ваша: спичечная коробка. Сколько здесь? – Восемь с десятыми». Предположим, что система измерения – квадратный аршин – то есть, комната Сутулина была примерно четыре квадратных метра, да даже если и восемь с десятыми – это метры, всё равно негусто. Эту проблему и предлагает Сутулину решить этот самый визитёр: он достаёт тюбик с надписью «Квадратурин» – так называемое «средство для ращения комнат». Средство ещё не испытанное, так что предоставляется бесплатно, в качестве эксперимента. Сутулин, конечно, соглашается и, разведя средство в воде, согласно инструкции, мажет им стены своей комнатушки. И на следующий день он обнаруживает, что стены в его комнате уже разрослись.

Брюнетка вновь передала вперёд записку. Шесть букв и один пробел аккуратно заполнили соответствующие клеточки. Антон понял, что может разглядеть в подробностях каждый перекрёсток синих прямых линий и каждый штрих прилежного девичьего почерка. Надпись гласила: «С тобой». Рыжая девушка замерла, вцепившись в столешницу. Медленно поднялась и вышла из аудитории, стуча каблуками. Антон не мог оторвать взгляда от записки, только если голову отвернуть. Студенты смотрели на него удивлённо: пауза в его словах длилась уже слишком долго.

– Я, эээ, извините, мне, кажется, пора идти… – сказал Антон, стараясь не смотреть не то что на записку, но вообще никуда не смотреть – Про Крн… Ржн… Кржи-жа-нов-ско-го закончим в следующий раз.

Стыдливо вышел из аудитории, дошёл до туалета и там, запершись в кабинке, чтобы никто не видел, зажмурился.

Вечером того дня он пошёл в кино с Анной – смотреть было тяжело, он видел не только все поры на лицах актёров, но и замечал особенности плёнки и экрана, на который проецировался фильм. Он больше, чем прежде, сосредотачивался на склейках между кадрами, киноляпах, движении камеры и оптических особенностях изображения – так, что даже не мог толком проследить за сюжетом. Потом, когда они сидели в кафе, он всё время что-то ронял и вообще вёл себя крайне неуклюже – пришлось сослаться на плохое самочувствие, хотя то сочетание чувств, которые он испытывал, ему хотелось назвать как-то иначе.

По пути домой он старался никуда особенно не смотреть. Он остановился лишь взглянуть на уличный фонарь вблизи от дома, тот самый, который всё время гас, когда Антон проходил мимо него. Он поднял глаза на фонарь и увидел, как тот вдруг загорелся, будто бы поддаваясь его взгляду. Некоторое время Антон рассматривал все грани его свечения, он видел там неожиданно богатый цветовой спектр – время от времени сквозь тусклую рыжину прорывался тёмно-фиолетовый и яркая морская волна. Как только он решил: «Ладно, пойду», – фонарь снова погас. Он взглянул на него ещё раз с недоумением. Фонарь зажёгся. Антон прищурился и прошептал: «Погасни». Фонарь погас.

Удручённый таким открытием, Зенкевич побрёл домой. «Вот и приехали, – думал он, – Сходим с ума потихоньку». Дома он включил телевизор на вводящем в оцепенение телеканале «Ностальгия», где на удачу был концерт группы «Аквариум». Некоторое время Зенкевич с удовольствием наблюдал Гребенщикова, которого любил с юности, пока тот вдруг не запел:

Дайте мне глаз, дайте мне холст дайте мне стену, в которую можно вбить гвоздь — ко мне назавтра вы придёте сами. Дайте мне топ, дайте мне ход дайте мне спеть эти пять нелогичных нот, и тогда меня можно брать руками.

Антон судорожно переключил канал. В голове БГ продолжался: дайте мне глаз, дайте мне в глаз, дайте мне то, дайте мне сё, глаз, глаз, глаз. На следующем канале панночка восставала из гроба, а Хома Брут извивался в ужасе. Советские пластилиновые монстры продолжали наступление, а Вий утробно требовал: «Поднимите мне веки!».

Зенкевич заёрзал на диване в поисках пульта. Вий кричал всё громче, и когда он нащупал пульт и выключил телевизор, тот не перестал кричать. Зенкевич отчётливо видел, как выключился телевизор – и как канал продолжил своё вещание у него в комнате и вообще везде. Вий требовал поднять веки всё громче и громче, и Антон в неистовом порыве схватил телевизор – он оказался лёгкий-лёгкий, в два шага добежал до балкона, открыл дверь и с криком «Прекратите это! Опустите мне веки!» – ухнул телевизор вниз с одиннадцатого этажа.

Пока телевизор летел, напряжение было на пределе, но когда он расколошматился о приподъездный асфальт, Антон выдохнул с облегчением. Спать он ложился, максимально плотно зашторив окна и завесив их одеялами, чтобы в случае бессонницы не взяться что-то рассматривать глазами, привыкшими к темноте.

Через пару дней Зенкевич как-то приноровился: старался не смотреть куда попало, при первой возможности утыкался в книжку и читал, не обращая внимания на то, что ему видны волокна бумаги и опечатки пальцев на страницах. Время от времени он отчётливо видел то, что увидеть не мог физически: неработающие телеканалы, людей, ушедших за угол, иногда даже то, что происходит в соседнем помещении – но он быстро научился пренебрегать получаемой таким образом информацией. Виктор по телефону сообщил ему, что всё это – побочные эффекты операции, и что скоро мозг адаптируется полностью, тогда все трудности перестанут беспокоить Антона. Антон и сам постарался успокоиться.

Однако на следующей неделе, когда он пришёл на очередную лекцию для школьников, произошло нечто, что затруднило его успокоение. Когда Антон выходил из кабинета, прямо у двери в него врезался мальчик лет четырнадцати – кажется, этот паренёк был в одном из трёх 8-ых классов, перед которыми он выступал, но имени его Зенкевич не помнил.

Он остановил мальчика, который собрался бежать дальше, за плечо и сказал:

– Я прошу прощения, молодой человек, – и, после паузы, – Вам бы тоже неплохо бы извиниться.

– Простите меня, пожалуйста, – пробормотал парень и вдруг резко поднял глаза на Антона, – Чтоб ты сдох, еврей поганый!

– Что ты сказал?! – изумился Антон.

– Я сказал, что я извиняюсь, – сказал мальчик, – Блядь, ну что тебе от меня надо?

Антон понял, что мальчик не открывает рта, но в то же время он отчётливо видел, что фраза произносится. Он отпустил мальчика, которому явно было просто не до него, поэтому он и вспылил внутренне.

Зенкевичу всегда было страшно обидно, когда его называли евреем, ведь никакой еврейской крови у него не было. Фамилия у него была от польских родственников, но больно уж часто её принимали за еврейскую – причём именно те люди, для которых само слово «еврей» было ругательством (видимо, для этого ребёнка тоже).

За всё время всех этих еврейских клеймлений Зенкевич здорово устал от национальных штампов. Ну, был бы он евреем – и что? Это бы его как-то определяло? Это что-нибудь в серьёзной мере значило для человека, который вырос в Москве и занимался литературоведением? Дед у него был поляк – но какая тут может быть национальная самоидентификация, если он и польского не знал, и о католичестве осведомлён слабо и, чего греха таить, «Рукопись, найденную в Сарагосе» так до конца и не прочитал?

Размышлениями о еврейском вопросе Антон пытался заглушить тревогу от того, что на самом деле случилось: он услышал внутренний голос человека, который никак не вырывался наружу. В какой-то момент, читая следующую лекцию для одиннадцатиклассников, он заглянул в глаза задумчивому полноватому парню в среднем ряду – и услышал, нет, увидел, как тот суммирует про себя какие-то цифры. Потом присмотрелся к главной школьной красавице – там были какие-то рассуждения интимного характера. Чтобы не портить себе настроение, условился сам с собой смотреть людям в глаза только тогда, когда говорит сам – тогда чужие мысли заменяются своими собственными.

Ночью снился жутковатый сон: он сидел и рассказывал что-то Анне, а она отвечала ему вдруг голосом познакомившего их коллеги Паюсова. Потом сын разговаривал голосом бывшей уже жены, а сама жена смешалась с покойной матерью.

Во сне он видел так же отчётливо, как и в жизни: это соответствовало правилу, которое он сам вывел ещё лет двадцать назад – обычно всё во сне представляет собой туманное близорукое месиво, но стоит заснуть в очках, тогда ты и во сне видишь как в них. Следовательно, улучшение зрения поспособствовало визуальному качеству снов. Но смыслы путались всё больше и больше и в жизни, и в дремотном мире.

В университете встретились плечами с Анной. Она хотела убежать, но Антон остановил её: куда ты? Увлёк её за собой – делать обоим было нечего – вниз по лестнице, на улицу. Там шёл дождь изо льда. Ёжась добежали до близлежащего кафе – того же, где и познакомились.

Анна была угрюма и неразговорчива. Они не виделись несколько дней, и это было не в последнюю очередь связано с зрительными мучениями Антона. Пытаясь оправдаться и в то же время как-то её увлечь, Антон рассказал ей практически всё, что случилось, смягчая углы на тех местах, которые могли вызвать подозрения в привирании: телевизора из окна не выбрасывал, просто голова заболела, никаких мыслей школьников не читал, просто обидно обозвали евреем… Анна слушала потупившись, а может быть и не слушала.

Она пила характерный для такой погоды глинтвейн, он налегал на чай, несколько раз попросив официанта долить кипятка. Он протягивал ей руку, она её отдёргивала. Он вился ужом, рассказывая всё больше и больше, задавая какие-то вопросы, пытаясь вовлечь её в дискуссию – тщетно.

– Слушай, да что случилось? – наконец воскликнул он, – Ты сидишь как оплёванная. Я что-то сделал не так?

– Всё нормально.

– Я вижу, что не всё нормально. Прости, я виноват. Я был неправ, когда так надолго оставил тебя без внимания. Я для тебя на всё готов. Ты только не молчи. Хочешь, поедем куда-нибудь? У меня денег в последнее время накопилась приличная сумма, ты не думай, я могу многое себе позволить. Съездим, отдохнём. Я вижу, ты устала, тебе как раз это нужно. Анна!

– Ну перестань, ничего не надо, – она протяжно посмотрела на него и произнесла, не раскрывая губ, – Бедный, бедный Антон. Для тебя уже всё потеряно. Как же ты не понимаешь, что мне с тобой совсем не интересно? Ты нравишься мне как человек, и поэтому я, видимо, тебя жалею и ты стал мне как родной, но это нужно как можно скорее закончить. А я не могу. Мне тебя жаль.

Антон медленно поднялся со стула.

– Ты мне точно ничего не скажешь?

– Ну а что мне говорить? – она опустила глаза, – Всё в порядке. Может, куда-то и съездим. Всё будет хорошо.

– Ладно, мне пора.

Зенкевич кинул на стол какую-то купюру и пошёл к выходу, туда, где с неба сыпались покрывшиеся ледяной оболочкой капли льда.

Защищаясь от капель, он зажмурился и пошёл вперёд, не открывая глаз. Он всё равно видел очертания пути, так что смотреть на дорогу было совсем не обязательно, даже из приличия – едва ли кто-то из укутанных прохожих обратил бы внимание на его лицо.

Боже, как можно было так обмануться? Как можно было не понять, что ему нужна совсем другая женщина – тонкая, понимающая, взрослая, и при этом – добрая, неприхотливая, сердечная. Зачем, зачем явился Паюсов с этой глупой аспиранткой, не видящей дальше своего носа? Казалось бы – что проще, чем разглядеть в Антоне нечто, что могло бы заставить полюбить его по-настоящему, на долгие годы? Он выставлял свои достоинства напоказ, он был на высоте демонстрации своих достижений – безрезультатно. Она так и осталась в своём уютном мирке с мечтами о богатых мужчинах, автомобилях и эмиграции в лучший мир.

С закрытыми глазами и тяжёлыми мыслями под руку Антон бродил по городу несколько часов, не обращая внимания на необычные осадки и промозглый ветер. Он рассматривал себя изнутри и пытался найти себе утешение, но не мог ничего увидеть в темноте. Наконец, промокший и промёрзший, он уселся на скамейку, во дворе, куда ноги его как-то сами принесли. Темнело. Люди возвращались с работы, одна из проходящих мимо фигур вдруг остановилась, некоторое время посмотрела на Антона и стремительно подошла к нему.

– Эй, пап, это ты?

Антон открыл глаза: Никита склонился над ним, занимая собой всё небо, как огромное светило. Пролепетал что-то в ответ, едва понимая свои слова.

– Понятно. А я вот с работы возвращаюсь. Слушай, ты совсем без сил, наверно. Давай ко мне зайдём, чаем тебя отпоим, согреем. Одежду найдём свежую.

Зенкевич благодарно последовал за сыном. В прихожей их встретила его девушка, чьё имя Антон снова забыл. Кроме них троих в квартире никого не было, друзья Никиты куда-то поехали на выходные, девушка и Антон прошли в кухню. Та заваривала чай, что-то напевая себе под нос. Антон прислушался и не без труда распутал знакомую мелодию:

Несмело со мной стоит ночь с телом как у змеи — стоит, а глаза мои, как листья. Сомнительная луна и литерный, как война, сплетенные трубы, темные мысли. Белым шелком закружила мгла, белым волком кружит ночь, и завела, и завела. О, тонут мои глаза, стынут они в слезах, звезды на косах. О, я уже все забыл, ты уже все сказал. дом на колесах.

Отметил про себя – как напрямую действует автор стихов (кто его упомнит, кто там автор стихов, песню в последний раз лет пятнадцать назад слушал): ведь сплетённые трубы – это и есть тёмные мысли – до чего простой и почти банальный символ помешательства.

– Тоже любите «АукцЫон»?

– А это «АукцЫон»? – спросила девушка, – Я не знаю, просто какая-то знакомая мелодия. Наверно из того, что Никита слушает.

– Понятно. Очень хорошая музыка.

– Над чем вы сейчас работаете? – спросила девушка, когда Антон размешивал сахар в чае.

Он взглянул ей в глаза и прочитал там: «Нужно же о чём-то говорить. Вдруг интересное что-то расскажет, хотя вряд ли». Он пустился в какие-то рассуждения, тем временем пришёл Никита и позвал его к себе в комнату: там Антона ждала свежая одежда: едва налезшие белая майка и клетчатая рубашка, а также слегка порванные, но удобные джинсы.

Когда Зенкевич вернулся на кухню, девушка молча ушла. Никита уселся за столом ровно напротив него, и по тому, как он начал говорить – пусть и на какую-то необязательную тему – было ясно, что он настроен на серьёзный разговор.

– Папа, что с тобой происходит? – сказал Никита, – Ты же взрослый, самодостаточный, полноценный человек. Я знаю тебя исключительно с лучшей стороны, но в последнее время с тобой что-то не так. Ты будто бы бросил бороться.

– А за что мне бороться? Вот за что? Меня сегодня, например, женщина бросила. Потому что я старый, беспомощный, безнадёжный – как хочешь, назови. Твоя мама – тоже.

– Нет, ну почему, – отвечал Никита, – По-моему, ты – сильный человек, интересный, умный. Просто неуверенный в себе. Попавший в трудную ситуацию – но не более того. Я всегда тебя любил и ценил и с удовольствием отмечал сходства между нами. Мы же в конце концов родственники.

– Мы же в конце концов родственники, – говорили глаза сына, когда он замолчал, – Мы родственники, и некоторые моральные обязательства вынуждают меня врать. Это неприятно, но всё-таки это ложь во спасение. Папа, папа, мы так непохожи, что я в какие-то моменты просто сомневаюсь, что ты мой отец.

– И если что, – продолжил Никита, – я всегда могу тебе помочь. Я рядом, и ты должен это знать. Когда я говорю – помочь, я имею в виду не только моральную поддержку, но и, если угодно материальную, какую-то реальную помощь, ну ты понимаешь. А то ведь всё – слова, слова… Я человек дела.

– Боюсь, действительно придётся тебе помогать, – читал его мысли Антон, – Сегодня, кажется, совсем ужасно нахлестался. В глазах какое-то помутнение. И молчит, я как со стеной разговариваю. Ну ничего, ещё поговорим.

– Папа, ты можешь ко мне обратиться с любой проблемой. Не стесняйся, скажи мне что-нибудь. Если ты будешь скрывать от меня свои беды, будет только хуже для тебя, понимаешь? Мы же, как никак, семья.

– Да, тяжело и грустно, но мы семья. Я – человек, у которого всё впереди и ты, у которого всё позади. Вот вообще всё. Правда, не так-то много этого всего. Обидно, что у меня такой отец. Просто не укладывается в голове, что он такой неудачник.

Антон поспешил в коридор и стал одеваться, не ответив ни слова. Никита попытался остановить отца, но тот лишь молча отстранял его. Когда он вышел, девушка Никиты – Аня – вышла в коридор и спросила:

– Ну что опять у вас? Поссорились?

– Да нет, просто ему не понравилось, что я говорю, и он ушёл. Может, даже вернётся через часок.

– Эх, такой он странный у тебя… Но хороший. Не случилось бы чего.

«Гомер был слеп, но видел тень падающей стрелы. Я одним взглядом могу заставить падать звёзды, но зачем мне это, если я – неудачник? Я снял очки, я овладел телепатией, но я всё равно дряхлеющий сельский учитель, не более того».

Так думал он, и бежал, и ехал, и медленно брёл, и полз. Отовсюду на него смотрели удивлённые глаза, и из каждого глаза летели свои мысли. Зенкевич изнывал, жмурился, но мысли продолжали литься.

Кое-как дотянул до своего нового жилища. Злобно выключил фонарь, заприметил какой-то из осколков своего телевизора, который почему-то ещё лежал на газоне, слегка присыпанном ледяной стружкой. Лифт дома не работал, и на 11-ый этаж пришлось идти по лестнице, на которой отчего-то было тесно и темно, будто поднимался он не в свой дом, а на башню старинного замка. По ошибке он принял этот вынужденный подъём за Лестницу Иакова, но уже на первых пролётах он обронил эту надежду: и наверху не рай, и вниз всё равно придётся спуститься, так что это скорее тот склон, по которому карабкался Сизиф.

В доме было холодно и пусто, из соседних квартир неслись смутные голоса, утюг поймал отвратительную радиостанцию. Антон расколошматил его об пол. Он видел слишком многое: каждый осколок, каждую царапинку на шкафу, каждый волосок на своей руке, каждую звёздочку на небе – и не мог рассмотреть главного, как Гомер.

Антон в нервах заметался по комнате. Ему хотелось лишить себя жизни, но он всегда знал, что это поступок безответственный во всех смыслах, никакой силы для этого не требуется, а уйти от вопросов и проблем так не получится.

От топота под ногами заёрзал паркет. И тут Антон прильнул к окну: вместо луны над городом тихо висел красно-оранжевый воздушный шар. Всей силой воли Антон попытался его обрушить, но не получилось. Он отвернулся от окна, но шар продолжал стоять у него перед глазами.

«Что же делать, что же делать, что же делать», – забормотал Зенкевич, и тут же сам наткнулся на ответ:

На кухонном столе лежал призывно

поблёскивающий швейцарский нож,

оттопырив своё

самое длинное

лезвие.