В неведомой глубине сознания, на границе полного мрака серым стертым бликом было расплывающееся, смутное пятно лица Павла Ивановича. Был чужой, не свой голос, инстинкт долга, напоминающий о записной книжке, и все исчезало.

Когда сознание вспыхивало, опять вспоминалось о книжке, а голос был женский, кажется агашин.

И потом не было Павла Ивановича, не было Агаши, не было никого. Только где-то высоко-высоко вспыхивала искра и со звоном бежала и бежала по длинной, натянутой струне. Искра скользила по струне, и струна была искрой, а искра струной. Искра бежала от круглой лунной головы.

Николай не хотел, чтобы искра упала. Он изо всех сил, всем телом держал струну, по которой она носилась. Когда это прекратилось — он не знал, была только очень большая усталость. Теперь Николай ощущал свет, слышал голоса и понимал слова.

Отвечая на вопросы врачей, внутренне он был занят совершенно другим. Его, сильного человека, мало занимала личная проблема болезни. Важно было другое, то, что происходило на озере в те две ночи.

Слушая разговоры около своей постели, Николай знал, что феноменальное свечение луны никому не известно. Это подтверждало его мысль о редкой концентрации явления. Он также понимал, что Павел Иванович читал записи в его книжке и, следовательно, сохранил секрет.

Но последний вопрос Станишевского, оставленный им без настоящего ответа, был все же ему неприятен.

— Как же быть? — говорил он себе. — Написать Алеше, дяде Феде? — Из сумятицы мыслей и воспоминаний последних дней всплыл и четко обрисовался строгий образ дяди Феди — Феодора Александровича. Память точно нарисовала Николаю умные, проницательные глаза, суровую требовательность к себе и окружающим. Что же я скажу дяде? Нет, пока нет. Нужно скорее в Лебяжье. Там я все додумаю, побываю на дальнем озере и тогда позову Алешу.