1
Солнце с каждым мигом меняет место: до половины лета Светило все более отклоняется к северу. Истинный восток и истинный запад обозначаются звездой дня лишь дважды в год, в дни весеннего и осеннего равноденствия, – тем ограничивались познания Малха в астрономии. Он понимал, что у него нет знаний варвара, для которого небо – развернутый свиток. Варвар даже чутьем знает место, где находится, и путь, куда идти. Неписаные науки труднее всех. Малх скорее бы обучил россича читать по-эллински, чем научился бы от него ходить без дорог.
декламировал Малх первые строки эсхиловского «Прометея».
Малх знал, что в своих порогах Днепр течет почти прямо на юг. Выше от росского озера великая река несется с северо-запада на юго-восток.
Обломки знаний имели цену для одинокого бродяги.
Купцы считали, что от острова в устье Роси до острова Святого Григория расстояние равно двум тысячам двумстам стадиям. Это немногим более двухсот шестидесяти римских миль. Днепр! Река будет для Малха подобием стены, уткнувшись в которую палка слепого покажет хозяину, куда идти.
Бесконечно одинокий на чужой, неведомой земле Малх был счастлив. Скифия? А чем он сам отличался от скифа? Подбородок густо зарос темно-русой щетиной. Борода поднялась к голове с нестрижеными, нечесаными волосами, естественно волнистыми, подернутыми инеем, как шерсть стареющего лиса. Гребень из копыта, достойный раба, а не «свободного гражданина» империи, вместе с источенной, как листик камыша, бритвой остались на корабле Репартия.
Адам нового мира, первое утро свободы! Память подсказала Малху и другой отрывок из Эсхила:
Пусть, пусть!.. Сегодня приднепровский простор принадлежит одному Малху.
Дорога напоминала Малху плавание вдоль берегов Эллады и между островами Архипелага. Там – скалистые мысы, здесь – овраги; там – острова, в пустыне – озера, болота, и рощи, и стада серо-гнедых туров – их Малх обходил с особой осторожностью.
Чтобы не сбиться в счете дней, Малх отмечал каждый вечер царапиной на костяной рукоятке меча.
Ручьи и озера поили, непуганая дичь давалась стрелку. Малх удачливо подползал к дрофам. Терпеливо скрадывая опушки, он умел взять сайгу или серну.
На двенадцатый день Малх был потрясен невиданной красотой, пустыня открыла ему еще одно лицо: она могла быть и раем! С возвышенности он видел сотни озер, как серебряные щиты, разбросанные в зеленых зарослях. Башни деревьев казались поставленными нарочно, рукой архитектора. К древнему берегу подступала пойма с зарослями краснотала и тростников.
Малх шел высокой плоскостью, пойменные луга были непроходимы для человека. Широкий овраг преградил дорогу. Лес, цепляясь за крутой склон, сваливался вниз. На дне заросшая топь не дала прохода. Человек вернулся.
Так мало времени прошло, и так все изменилось! Земной рай потускнел, в пойме ветер играл волнами камышей. Трепещущие листья окаймляли разрывы в вершинах деревьев, над ними бежали серые тучи.
Малх уже привык к летним дождям, к внезапностям изменчивой пустыни. Не научился он лишь одному – спокойно спать по ночам. К счастью, дни увеличивались. В темноте Малхом вне воли и разума овладевала тревога. Он казался себе беззащитным. Изредка он находил закрытое место в камнях и оставался там для отдыха, хотя ночь была еще далека. Однажды его разбудил топот. Земля гудела. Массы животных промчались мимо. Кто бежал, почему? – он не узнал. Ночные страхи были свойственны не ему одному – плохое утешение.
Малх старался устраиваться на деревьях, расплачиваясь усталостью и судорогами за короткие часы безопасности. Где бы спрятаться сегодня?
Ветер крепчал, вверху бушевал уже вихрь. Вдали гремело – гиганты гнали телеги, груженные камнем, по исполинским бревнам невидимых мостов. Падали преждевременные сумерки.
Малх наткнулся на громадный дуб, которого хватило бы на постройку нескольких кораблей. Лесное чудовище лежало горой среди молодой поросли. Никакая сила не могла бы с ним справиться. Было нечто трагичное в этой мощи, поваленной ничтожными червями.
Руина сулила хорошее пристанище. Малх быстро нашел место, где можно было не только лежать, но и сидеть, как в пещере.
Гроза приближалась. Невидимые титаны шагали в ногу с тучами и рубились иззубренными мечами молний. Теперь уже не телеги с камнями, а горные обвалы рушились на мир. Грохот делался невыносимым. Могущества урагана, туч и огня слились в ужаснувшем Малха единстве. Непрерывный блеск был бы подобен полыханию пожара, не будь странного холода в зубчатой ярости синего пламени. Боясь ослепнуть, Малх закрыл лицо руками – и видел огонь сквозь ладони, сквозь зажмуренные веки. Мертвое дерево передавало дрожь телу прижавшегося к нему человека. Не покинуть ли ненадежное убежище? Малх не находил силы решиться. Его увлекал странный восторг.
Он не молился. Суровый пресвитер был прав, чуя безбожника. Малху казалось, что он один из всех людей, тайком проникнув в святилище девственного мира, присутствует при роковой схватке гигантов. Ярость природы вызывала в душе ромея не смирение молитв, а бронзово-звонкий топот гекзаметров.
Трескучие удары раз за разом дробили небо. Пахнуло серой, дымом. Память послушно выбросила перед Малхом расщепленные, изуродованные деревья, которые он не раз встречал в пустыне. Не захотят ли великие силы нанести еще удар по мертвому дубу и живой букашке-человеку?
В Карикинтии Малх спокойно спал под каменным сводом, кладку которого нарушило одно землетрясение и разрушит второе. Теперь он хотел жить. Он выскочил под ливень из своего логовища. Какое-то животное испуганно прянуло от человека, молнии вырвали из мрака чей-то круп между стволами.
Гром опаздывал. Гроза так же стремительно уходила, как напала. Где-то поблизости еще плясал желтый огонь, умирая под бичами ливня. Малх вернулся в убежище.
После ночного буйства небо подарило земле ясный рассвет, но вскоре облака затмили солнце. Несильный, настойчивый дождь не хотел униматься. Это был теплый, добрый дождь, залог плодородия и радость пахаря, благодеяние для расточительной степи и награда лесам, которые сберегут каждую каплю. Не утомляясь, дождь весь долгий летний день нежно ласкал землю.
В лесах человеку кажется, что он идет прямо. Внезапно он замечает, что солнце светит уже не в спину, а слева. Сообразив время и положение солнца, человек может исправить ошибку. В хмурый день источник света спрятан. Малх не ведал, куда идет. Первая же мысль о потере путеводной нити лишает человека чувства направления. Малх заблудился.
Пусть! Его ничто не страшило. Завтра солнце покажет путь, а сплошные леса начинаются только за Росью. Бредя наудачу, Малх вернулся к берлоге под упавшим дубом – своему ночному приюту. Он обрадовался ему, как давно знакомому месту.
Малх разжег костер и наелся, сдобрив солью полусырое, полуобугленное мясо козленка, убитого два дня тому назад. Заложив сучьями вход в свое логовище, он впервые за годы, быть может, спал спокойно, как ребенок.
Утренний лес, одевшись в туманную дымку, не хотел просыпаться. Каждый лист еще держал светлые капли, черные стволы сочили воду. Неподвижный воздух был тяжел густой смесью тления прошлогодних листьев с горечью ольхи, тонкостью орешника, черным паром земли. Подобно прожилкам светлого мрамора в глыбе гранита, струился аромат поздних ландышей, раскрывших безгрешно-порочные чашечки. В испарениях дикого мира, в тишине святилища богов Малху мнилось движение великих сил. Здесь жила и дышала могущественная, извечно существующая душа растений.
Как была не похожа мощь этой черной земли на сухую прелесть красной почвы Эллады! Внезапно Малху явилось откровение скифского леса: беглец не захотел бы сейчас перенестись на Юг, будь к его услугам волшебная сила магов. Пусть будет с ним то, что случится.
Малх разгреб костер, и пепел взлетел серым облачком. Горячие угли помогли бродяге позавтракать. Он заметил, что полусырое мясо, не приедаясь, было вкусным, точно пустыня невидимо приправляла чем-то варварскую пищу.
Руки с отросшими когтями, черные, были точно лапы зверя. Дикий человек до рождения богов – таким Малх увидел себя со стороны. Хорошо!.. Его поражала бесконечность, безразличие в жизни. Семя творения, разлитое в мире, бесстрастно творило траву, животных, человека, чтобы так же спокойно примириться с их смертью.
Малх думал о древней мечте людей, одной всегда, всегда могущественной, но и бессильной. Прометей похитил с неба огонь для людей – символ живой мысли. Каждый человек – Прометей. Каждого пламень мысли жалит так же безжалостно, как овод несчастную Ио, дочь Инаха.
Негаснущее пламя сжигало Эсхила сорок поколений тому назад. Через тысячу лет живая мысль будет жалить человека, если он не наглый политик, каким был базилевс Константин, первый император-христианин, каков нынешний Юстиниан Справедливейший!
Символы изменяются, их смысл остается. Предсказание Прометея исполнилось, Зевс умер, христиане опустошили Олимп. Последователи Христа называют своего учителя Любовью. Христос был добрый человек, честно жил, смело умер, не изменив Мысли. Его последователи сделали Любовь насилием. Они вбивают добро, как палач гвозди. Спасители душ, дробящие череп… Что ж тогда Зло?
Хоть на час оказался бы здесь Деметрий! Малх скажет пресвитеру:
– Ты знаешь ли, что философы, которых ты глупо клянешь, постигали Зло только как роковую силу, как Фатум? После смерти для души человека оставалось прозябание в Аиде, одинаково жалкое и для героя и для ничтожества. Тебе это не нравится, Деметрий, это ересь? Хорошо. Христиане назвали Злом самую жизнь! Что скажешь? Это похуже старой ереси язычников! Вы обещаете верующим награду после смерти, жизнь души в царстве бесплотных духов без воли, без Мысли! Рай пальм под голубым небом, полный безгрешных, бездеятельных – ты понимаешь? – бездеятельных теней! Вы хотите, чтобы человек, заживо отказавшись от мысли, извлек из своей жизни пользу – пользу! – как ростовщик из денег, отданных в рост. Чтобы попасть в приют для калек… А в другом месте вы припасли для неосмотрительных ад бесконечных мучений. Ты понимаешь, Деметрий, что значит бесконечность?
Ха-ха! Что ответил бы святой человек в лесу, где нет ни цепей, ни тюрьмы, ни палачей?
И вдруг пустыня подарила Малху откровение. Он внимал, как глухой, обретший слух, прозревал, как слепой, чьи глаза наконец-то открылись.
Допущенный к тайне, Малх смеялся над прежним собой: разве не он принимал украшения гекзаметров за символ веры предков? Боги Гомера и боги Эсхила – только метафоры поэтов, изображающих борьбу человеческой души. Настоящая истина трудна своей простотой: даже травинка взвешена во вселенной, даже травинка существует по праву рождения.
– Чудо! – кричал Малх, в восторге не слыша откликов эха. – Тебя нет, чудо! Сын земли, равный всем и всему, живет под защитой законов вселенной, написанных всюду. Где же твое место, чудо?
– Меня не обманут более, – обращался Малх к деревьям, как к братьям. – Соблазненный чудом, я верил в молнии капризного бога, верил… Пусть совершится чудо! Его – нет! Оно – выдумка трусливых глупцов.
Как прекрасны и небо, и скифский лес, и каждый лист на дереве… Малх спешил найти слова:
– От бога-чуда, который сотворил вселенную по своей прихоти, пришло Зло! Вы – понимаете? – И ему казалось, что лес шумел в ответ, соглашаясь.
– Это Зло – базилевсы-тираны. Ведь каждый из них есть помазанник божий. Конечно! Ведь без воли бога ничто не свершается. Поэтому каждый объявляет себя творящим волю бога. Поэтому на войне правы все. Чуда нет, есть человек.
В тяготах ссылки Малх едва не забыл тропинку познания. Здесь нет доносчиков. В одиночестве скифских пустынь не было места для Зла. Малха стерегли опасности, которые не унижали волю, не требовали смирения. Укус змеи, клык вепря, зубы волков, рог тура убивают того, кто окажется более слабым, менее ловким. Малх не утешал себя, он знал, что случайное падение в рытвину или с дерева убьет его голодом раньше, чем срастется сломанная кость. Пусть. Пустыня убивает без гнева и вечных страданий, в ней нет Зла. Ромей мечтал о людях, послушных лишь необходимости под отеческим руководством патриархов, как в золотом веке.
Солнечный луч, коснувшись Малха, известил о конце ненастья. Очнувшись, Малх заметил, что деревья успели высохнуть и небо сплошь голубело над вершинами леса.
Во впадинках, в чашках из прошлогодних листьев стояла кристально-прозрачная вода. Малх опускался на колени, ловил в зеркальце обросшее лицо дикаря и гасил образ губами.
Он был обут в куски кожи, искусно вырезанной, украшенной высечкой. Ремни, завязанные кругом щиколоток, делали одним целым с ногой эти сандалии. Россичи носили такую же обувь, называя ее калигами. Малх думал, что как чашу, нож, топор, и этот предмет обихода люди одного народа не заимствовали у других. Необходимые вещи напрашивались сами, искусство украшало их, не изменяя.
Походка в сандалиях беззвучна, но ромей нарочно шумел, наступал на хворостины, ломая ветки.
По шкурам и кожам, предметам торга, Карикинтия знала всех зверей приднепровских лесов. Здесь не было тигров, леопардов, пантер, как в Азии, не водились, как в Африке, львы, слоны, носороги.
С солнцем лес ожил, щебетали певчие птицы, гулко долбили дятлы, серые дрозды подпускали вплотную. Малх не хотел бы слишком близко столкнуться с бурым медведем или вепрем-секачом. Он знал, что эти сильные звери уходят от шума.
Между деревьями стояла вода. Высокие пни, острые, как колья, подсказали, что человек подошел к городу бобров. Удивительные звери-строители сумели где-то устроить плотину. Прозрачная граница странного озера сделалась путеводителем. До сих пор Малх видел только темно-рыжие шкурки мудрых зверей, ему тщетно хотелось подметить бобра на свободе. Об уме этих зверей существовали замечательные сказания.
Затопленный лес казался бесконечным. Сколько же бобров жило здесь! Малху не удалось увидеть ни одного. Наконец он добрался до вершины ручья. Стало заметно течение.
Лесные сумерки наступают раньше, чем степные. Влажная земля не прельщала усталого человека, постелить было нечего. Малх убежал в той же одежде, в какой сидел на челне: длинные штаны, похожие на варварские, и рубаха-туника, тоже длинная, с рукавами по локоть. Он забрался на осокорь и устроился в развилке ветвей, более толстых, чем его тело.
Считая царапины на рукоятке меча, Малх не мог вспомнить, отметил ли он вчерашний день и предыдущий – вечер грозы. Странно, у него не было уверенности и в других днях. Нет, он был точен… Точен ли? Пустыня растворила внимание, направила мысль на главное. Что в счете дней! Днем больше, тремя днями меньше – какое дело до времени свободному человеку?
Малх привязался к дереву ремнем. Он сумел быть сытым, не потеряв еще ни одной стрелы.
Утром от остатка козьего мяса пахнуло тлением, и Малх отказался от еды. Охота на зверя требовала терпеливой засады. Малх предпочел воздержание. Он знал голод тюрьмы, там человек грязнет в унизительной мечте о корке хлеба и миске бобов. На улицах городов голодные раздавлены торжеством сытых. В пустыне Малх зависел от себя, а не от чужой воли.
Он думал, что идет на северо-запад. Много раз, обманчиво редея, лес предвещал открытое пространство. Малх брел по пологим лесистым холмам. Просветами оказывались впадины с влажным дном, поляны, непроходимые из-за повалившегося леса. Зловещие места. Будто чума расправлялась с деревьями или тешился ураган.
Встречались ручейки, и в лесу делалось суше; вязы, тополя и липы сменялись дубами. Вновь и вновь за частоколом стволов мелькало синее небо.
Человек вышел на опушку и остановился, очарованный переменой. Здесь трава поднималась уже до колен. Шаг – и с шумом взлетела стая темных птиц. Малх следил за натужными взмахами выгнутых крыльев, сменявшимися короткими паузами свободного полета. Степной тетерев! Птицы упали в траву поблизости. Изготовив лук, Малх подкрался на двадцать шагов. Оперенный кусок дерева с железным жалом и птица встретились в воздухе. Потянув по опушке, стая опять села вблизи. Наверное, эти тетерева никогда не видели человека. Подобрав первую добычу, Малх удачно взял и вторую. Он забыл накинуть рукавичку на левую руку, тетива, хоть и натянутая вполсилы, порезала кожу. Пустое… Зато в скифской пустыне будет голоден лишь тот, кто захочет поститься.
Но где он? Зеленые метелки ковыля подсказали ответ. Ковыль никогда не растет на замкнутых лесом полянах.
Малх увидел всхолмления, напоминавшие могильные насыпи. Вероятно, время шло за полдень. Восток, откуда пришел Малх, закрывался лесом до небесного купола. В нескольких десятках стадий виднелась полоска воды, обрамленная яркой зеленью камыша. Дальше степь поднималась к небу. Воля, простор!
2
Нищий, найдя сокровища, опасливо озирается после буйства первых восторгов. Робость сменила радость Малха. Здесь не к чему было бы прижаться спиной. Сомкнутые ограды леса, как тысячи комнат в лабиринтах стволистых стен, успели внушить бродяге недоверие к слишком прозрачным просторам.
Что там? Малх упал, спеша спрятаться. Вглядевшись, он успокоился. Не человек – безвредный камень устало грезил на близком могильнике. От карикинтийцев Малху приходилось слышать о подобных изображениях, развлекающих путника в однообразии степей. Грубые изваяния, похожие на каменные столбы, уже стояли в степи, когда первый корабль из Милета нашел северный берег Евксинского Понта.
Все говорило Малху о том, что он на степной дороге, о которой слышал на росском острове. И все-таки Малх не знал, где он находится. Он вспомнил: славяне ждут набегов кочевников. Если конные орды уже двинулись, их волны могут прокатиться и здесь. Ему захотелось скорее достигнуть Рось-реки.
Теперь, лишившись покоя, беглец по-иному ощущал молчание степи. Весенние голоса стихли, птицы выкармливали птенцов, звери – детенышей. Каждый таился. Этот мир, такой спокойный, на самом деле полон засад. Убивая, каждый может сам сделаться пищей.
Над обманчиво-радостной степью висели ястреба; рабы докучливого голода, они стерегли жертву в предательском шевелении стеблей. Высота принадлежала орлам, которые, подобно базилевсам, не побрезгают отнять чужую добычу. Всюду ждали пасти и когти.
Но каждый был готов пожертвовать собой во имя спасения племени. Волчица, орлица будут так же храбро сражаться с сильнейшими, как уточка-чирушка или серая перепелка, истощенная жадным и жалким бессилием выводка.
Выпуклая спина степи показалась Малху похожей на шкуру исполинского зверя. Никогда не тревожимые плугом корни трав переплелись, плотные, как кожа. Упругая трава этого лета была подобна молодой шерсти. Разогревшись на солнце, спящее чудовище жарко дышало полынью и мятой.
Приглядываясь, Малх понял, что линия холмов, которые казались ему хребтом гиганта, тянулась с юга. Невдалеке виднелась речка. Он спустился на галечную отмель. От степи его закрывала кайма прибрежных деревьев. Вернулось ощущение свободы и безопасности. Малх выпотрошил тетеревов-чернышей и, как была птица в пере, облепил тушки глиной. На костре мясо дойдет в своем соку.
Поев, он пошел к северу берегом. Речная долина открывалась в нужном ему направлении. Боязнь открытого пространства ослабевала, кручи, местами сдавливавшие русло, утомляли. Поднявшись в степь, Малх показался себе челноком на гладких волнах мертвой зыби. Солнце светило в левую щеку – день близился к вечеру. «Есть ли имя у этой реки?» – думал Малх.
Его спасла случайность: он оглянулся именно в тот миг, когда три живых комка вознеслись сзади него на круглый гребень степной волны.
Спрятавшись, Малх ничего больше не мог увидеть, кроме головок цветов – только память хранила фигуры трех всадников. Его застигли, быть может, в тысяче шагов от реки. Деревья и камыши были заманчиво близки. Но бессмысленно спасаться от конных, бегство губило и будет губить пеших. Малх приготовил лук.
Ветер дул с юга, гонимые им всадники приближались. Всадники? Нет! Только одна конская спина из трех несла всадника.
Лошади шли широким скоком. Малх вспомнил: кони варваров обучены или идти шагом, или скакать – рысь не пригодна в травянистых степях.
Ромей видел: путь всадника идет стороной. Если кого-то и преследуют, то не его. Перестав быть дичью, он ощутил в себе охотника. Иметь бы коня…
Нет, далеко. Малх не сумел бы уверенно пустить стрелу на две сотни шагов. Ромей утешал себя, – сбив человека, он мог и не поймать ни одного из трех коней. Он часто слышал, что кони варваров признают только хозяина.
Малх, затаившись, провожал всадника глазами. Вдруг тот остановился, спрыгнул на землю. Теперь Малху пришлось бы подняться в высокой траве, чтобы увидеть, что происходит. А! Он плохо спрятался, и его заметили.
Только что он сам хотел напасть и хладнокровно готовился. Теперь нападут на него. Быстрое воображение создавало образы: предстоит схватка, обычная в пустынях. Победитель ничего не знал и ничего не узнает о побежденном.
Такие состязания начинаются без видимого повода, без гнева. Поздняя злоба затмит последний взгляд побежденного. Победитель, пережив волнения игры, злорадно добьет умирающего, тешась наибольшей властью одного человека над другим – безнаказанным убийством. Безопасность мира так же зыбка, как ткань губки. И все же губка удерживает воду, а мир – жизнь.
Что делать? Малх хотел отползти, переменить место. Но кочевник опять показался над головами трав. Он опять в седле!
Прочь, он скачет прочь! Слышался дробный, быстро гаснущий топот. Человек казался одним целым с конем – видение живого кентавра. И круглый щит на спине и тонкое копье у правого стремени были частью единства.
«Куда же он так спешит?» – спрашивал себя Малх.
Загадка степи была и разоблачением, для Малха исчезло обманчивое видение безлюдной пустыни свободы. Снова на память пришли стихи древнего поэта:
Истекшие дни превратились в воспоминания о быстротечном счастье. Малх счел черточки на рукоятке меча. К чему вспоминать, как долго длилось наслаждение, которого нет. Пора считать иные дни.
Исчез серп молодой луны, гасла заря. Блистающий конец оси, на которой подвешен хрустальный ковш Большой Медведицы, вел ромея на север. Утомившись, он беспечно заснул прямо на траве. Страх перед человеком лечит от страха перед зверем.
С рассветом Малх спустился к реке. Для утренней трапезы ему хватило остатка тетерева – он умел довольствоваться малым. Тут же на берегу ему удалось застрелить доверчивого оленя-антилопу.
Река мелела, на самом глубоком месте воды было лишь по грудь.
В чистой воде виднелось дно. Малх глиной и песком вымыл одежду и тело.
Приведя себя в порядок, насколько это было возможно, Малх двинулся дальше. Степь рассекалась ручьями, речками. Безымянная для Малха река, долиной которой он шел, повернула к западу, и пришлось с ней расстаться.
Бывший воин и бывший актер, сейчас он старался опять сделаться воином; залогом игры была жизнь, здесь следовало не казаться, а быть.
Вскоре после полудня ему удалось вовремя укрыться. Удивленный, он глядел на всадника с тремя конями. Такой же, как у вчерашнего, щит на спине, такая же низкая шапка. И легкость кентавра. Даже лошади казались такими же. Малху чудилось: осужденный на вечное движение, всадник описывает круги, как солнце. Видение пронеслось и скрылось. Малх ждал – всадник опять сменит коня, как вчера.
На миг к Малху вернулось ощущение призрачности мира. Он созерцал, неподвижный; перед ним кружились образы.
Всадник давно исчез, когда Малху удалось стряхнуть наваждение. Нужно спешить, гонцы будили тревогу, казалось, что там, на юге, движутся орды, выбрасывающие предвестников, как вулкан – камни.
Вечор застал Малха в долинке ручья, живая струя утолила жажду. Свежая, поистине сладкая вода… Заря освещала на западе высокие пни в венках молодых побегов. Север чернел лесами. Вероятно, уже близка река Рось.
В траве белело что-то. Малх толкнул ногой, череп легко откатился, оставив в траве бледную впадину. Вот и берцовая кость, похожая на короткую дубинку с набалдашником. Малх поднял череп – темя было расколото.
Старые земли Средиземноморья были усеяны людскими останками. На пустырях Рима человеческий череп служил игрушкой мальчишкам. Кости в пустыне красноречивее указателей на каменных дорогах империи говорили Малху, что он идет по торному пути.
Он бережно вернул череп на место, откуда нечаянно его потревожил, и вымыл руки в ручье.
На людях мысль о неизбежном прячется под маской беспечности. Малху не перед кем было скрываться. Не нашлось и слов молитвы.
Ручей был удобен для ночлега, но Малх пошел дальше. В темноте он наткнулся на труп лошади, погибшей, очевидно, не позже этого дня.
Он шел на север до изнеможения. Перед сном он жевал сырое мясо, расточительно тратя последние крупицы соли. Ему казалось, что на севере виден огонь. Костер на холме, факел, может быть, звезда. Он мог убедить себя на выбор. Конечно, не звезда… Малх не устал, он успел полюбить одиночество, которого прежде не знал, и мог бесконечно длить путешествие в пустыне. Увы, даже пустыни конечны!..
3
Днепр мелел отступая. Обнажались смазанные илом глянцево-блестящие низины и быстро серели под мелкой сетью трещин.
На освобожденных стволах, на пригнутых ветках висела жирная грязь; по ее следам можно было узнать и высшую точку разлива, и его вчерашнюю границу.
Утверждались еще вчера затопленные леса. Певчие пичуги пятнали острыми звездочками мягкую, еще нагую от травы почву; красные кулики дырявили длинными носами земляную мякоть; червь оставлял свой след быстротвердеющими нарывчиками земли, пропущенной через кольчатое тело.
Бедствовала рыба, беспощадно отсеченная от свободной воды гребнями внезапно поднявшихся отмелей и перешейков. Старые слепые русла и захваченные было разливной водой озера и болота пойменных низин кипели лещами, сазанами, стерлядью. Там и сям, как живые бревна, ворочались обреченные белуги и осетры. Белохвостый орел мчался, едва не бороздя воду иглами когтей, и тяжело взмывал, таща вверх замершую глупую рыбу.
От Рось-реки и до Теплого моря, в степях и в лесистых предстепьях вольные кони-тарпаны, отощав на старой траве, не по дням, а по часам оживали на новой. По виду еще изнуренные, в клочьях зимней шерсти, из-под которой пятнами обнажалась блестящая летняя, тарпаны были нервны и бодры. Жеребец звал подругу волнующим голосом любви и всем телом внимал дальнему отзыву. Защищая только свое право продолжать род, он будет насмерть биться с соперником. Победив – отдохнет, положив израненную голову на шею самой любимой из всего гарема. Не раз, не два придется старым жеребцам вступать в единоборство – вблизи ходят табуны молодых холостяков.
Туры, неторопливые, как отряды латной пехоты, тяжело передвигались по пастбищам. Там и сям над рядами рогатых голов и горбатых спин вскидывалась туша самца; рев, при звуке которого невольно вздрагивает все живое, разносился на версты.
Все лужи, все заросли водяных трав на озерах и болотах были набиты сгустками крупных, как плоды вишенника, прозрачных шариков лягушечьей икры. Из них уже лезли тонкие головастики, а любовный крик взрослых лягв-холодянок сливался в непрерывно-гулкий, колеблющийся и стонущий вой.
Уходя, Днепр тянул за собой речки и реки. В устье Роси уже не было застоявшегося мусора. Поверхность воды очистилась. Днепр глотал разлившиеся воды. Над громадой правобережной поймы приподнялись лесистые холмы островов, а деревья, подтопленные в низинах, уже зримо выходили на сушу.
На челнах россичи сильно работали веслами. Уходит, уходит – совсем закрылся мысом Торжок-остров. Но за разливом еще виден сам Днепр ниже островного ухвостья. Еще гребут, еще поворот – и будто ворота запахнулись перед взором Ратибора. Справа – берег, слева – берег, спереди и сзади тоже сухая земля. Челны тянутся вереницей, а широкий мир сузился, беспредельность исчезла. Будто бы из степи ушел человек в лес и замкнулся в границах полян, близких опушек.
От иного мира Ратибору, чтобы не забыл, остался нож, каких нет у россичей. И бронзовая фигурка чужого бога. Бога, которого, как и тех, о ком помянул на прощание Малх-ромей, может быть, никогда въявь и не бывало ни на земле, ни в небесной тверди.
Не скоро справятся молодые, впервые вкусив нового, с тем, что набрали ум и душа. Знали они свой родной кусок лесов и полян да высоту до небесной тверди, тоже своей. Прикоснувшись к простору, они ощутили бесконечность земного пространства. Ныне мир раскинулся вдоль по земле, во все четыре стороны света. Сами тверди небес за росской гранью другие. Молодость – так было, так будет! – стремилась к движению, к новому, что бы оно ни сулило. Многие были готовы бросить род и дом, забыть обыденный труд и заботы и метнуться вдаль без оглядки и рассуждений – к неизвестному, к невозможному, как говорил молодой прусс Индульф-Лютобор.
Напоминали соседям по челну: «Помнишь ли?..»
Не было смеха, песен. Кормщики торопили гребцов, помогая им мерными криками: «Бей, раз, бей, раз…»
Рось-река извилиста. Каждый поворот закрывал еще одну дверь на тайнах широкого мира.
Старшие занимались не мечтами, а делом. На свежих палочках из ошкуренных веток они метили зарубками вес и число товаров, людей в родах; считали, перекладывали, считали опять. Пометив все добро и все головы, разложив все палочки в своем порядке, старшие брались за гладкие дощечки, за тонкую бересту, за выменянный у греков папирус. Писцовыми палочками из свинца старшие записывали, чертя буковки, названия товаров, имена хозяев, количество купленных вещей и людей в семьях. Надобно поделить по справедливости. Собравшись у князь-старшин, все родовичи выслушают своих доверенных, пересмотрят товары и решат окончательно, кому и сколько дать нужного без обиды, по росской правде. И что оставить до случая.
Челны каждого рода причаливали к берегу в местах, где удобнее и ближе доставить товары в свой град. Некоторые втягивались в ручьи и затаскивали челны вверх по мелкой воде руками, пока была возможность, поближе к тропам, нахоженным людьми и лошадьми.
Знакомые стежки ложились от поляны к поляне, краями чащоб, по опушкам, минуя бугры и впадины, по затвердевшим берегам болот и напрямую через трясины по указкам кустов, укрепивших зыбун невидимым мощеньем крепких корней.
Табуны еще не успели оправиться от зимней бескормицы, а лучшие кони в каждом роду затомились на только что кончившейся пашне. Вернувшиеся с Торжка-острова россичи вьючили на лошадей легкий товар, а грузную соль таскали на собственных спинах.
С последней ношей соли, держа за уши тугой мешок, Ратибор шел от берега через лес, кусты, опять через лес. В засеке на ближнем пути был проделан ход, для чего на время растащили деревья. Версты две с лишним тропа вела Ратибора пашней, межами овсяных, полбяных и пшеничных полей. Крепкие всходы уже дали ровную щетку. Сбереженное семя успело пробить разрыхленную землю, поля залились нежной краской, будто первые березовые листочки. В зеленях столбиками торчали крохотные издали человечки – дети выполняли нужное дело, оберегая дорогой хлеб от пернатых и четвероногих охотников.
Закрытый бурым тыном, град сидел средь равнины полей, как остров, чужой в цветущей силе весны. Приблизившись, Ратибор заметил новые бревна в тыне. Ров наполнялся из ручья, пересекавшего поля. Ручей отвели, и несколько подростков заступами расчищали заросшее дно, исправляли откосы. Помнились предвидения воеводы Всеслава.
Вместо старого мостика через ров был перекинут новый, из тонких сосновых бревен. Коня такой переход выдержит, а по тревоге легкий мостик можно затащить внутрь.
Князь-старшина Беляй встречал товары на своем дворе. Опустив дорогой мешок на тесовый пол кладовой, Ратибор низко поклонился старшему. Кое-как князь ответил молодому слобожанину. Он не простил и не простит Ратибору неслыханное непокорство. Разумом, а не сердцем защищал Беляй слободу от нападок Велимудра. Так же, как разумом, а не душой страшился Беляй Степи.
Беляй знал, что меньше воли было воеводам у каничей и илвичей, а в задних землях росского языка воеводами помыкали, как бездельниками, захребетниками родов. Не будь россичи передовые, Беляй согнул бы гордую выю Всеслава. Злее Велимудра Беляй посчитал бы Всеславу дружбу с извергами, из горла выдавил бы добычу, взятую на хазарах.
Ратибор же, кланяясь князь-старшине, исполнял пустой обряд. Молодой воин чужд и граду и роду. Все десять родов ему равны, как равны вольные пахари-изверги, как равны новые товарищи по слободе, присланные от илвичей и каничей. Слобода – род Ратибора.
Звякнула щеколда на калитке материнского двора. Внутри было чисто, ничто зря не валялось. Однако хозяйский глаз заметил бы, что здесь управлялась не мужская, а женская рука – она не так спора с топором. Подгнивали столбы, трухлявел тес, которым была забрана стенка амбара. В этом амбаре прошлым летом стояла брачная постель Ратибора. Ветшала и крыша хлева, где, как прочно запомнилось Ратибору, в ту ночь так беспокойно топтался его слободской конь.
Согнувшись вдвое, Ратибор шагнул в открытую дверь избы. Дом пахнул своим собственным, навечно памятным запахом. Такое же дерево, кожа, земля, пища, как и везде, но и отличное от других домов. Ничего не изменялось, никогда. Млава не внесла нового, будто растворилась.
Узкая, в локоть, но длиной во всю трехсаженную стену, рама ткацкого стана опиралась на козлы. И в длину и с торцов на брусья стана были набиты в два ряда острые колышки из вяза. Две частые щетки колышков были устроены так, что против узенького – только бы проходила нить – промежутка во внутреннем ряду приходился колышек внешнего ряда. Бесконечная нить основы натягивалась повдоль стана, с каждым разом захватывая то один колышек, то другой.
Когда Ратибор вошел, мать и жена заплетали основу утком. Пропустить челнок над первой, крайней нитью основы, продернуть под второй, поднять над третьей, продернуть над четвертой… Вверх, вниз, вверх, вниз, от себя и к себе и вдоль по всей десятиаршинной длине стана. Женщины так ловко сновали челноками, что трудно было уследить за отдельным прикосновением к нитям, слитное движение казалось беспрерывным, будто не зависящим от мастерицы. Кончится нить – пальцы, не глядя, свяжут узелок. И опять вверх, вниз, вверх, вниз… Челноки порхали, прялки, спуская нить, вертелись, кренясь с легким писком и скрипом.
Изба большая, а всего народа в ней две женщины. Занятые делом, они не слышали стука калитки. Шаги Ратибора, обутого в мягкие калиги, вряд ли почуял бы и слепой. Анея ткала спиной к двери и что-то рассказывала снохе. Потянувшись к веретену, Млава подняла голову. Увидев мужа, она замерла с ниткой в руке. Ратибор видел, как краска залила молодое лицо. Млава едва слышно сказала Анее: «Мама…» Старуха оглянулась, Ратибор поклонился обеим женщинам, доставая пол рукой. Анея ответила кивком, Млава, не сходя с места, нагнулась над станом.
Анея внимательно оглядела сына, будто отыскивая перемену. Вероятно, ее взгляд мог видеть то, чего не замечали другие: сын еще больше возмужал и еще больше казался чужим. Ничего не выдало мысли Анеи. Ее сухое лицо, обрамленное платком, крашенным мареной, оставалось неподвижным. Такой же платок, подвязанный под подбородком, скрывал туго заплетенные косы Млавы. Лицо молодой женщины сделалось почти так же красно, как платок.
Ратибор подошел к очагу, прикоснулся обеими руками к камням – почет предкам и огню-покровителю. Старуха сказала сыну, как гостю:
– Садись, будь милостив.
Повернувшись к стану, она закончила свой ряд и воткнула челнок на место, за ремешок, приколоченный сбоку рамы.
Бросив на лавку мешок с походной мелочью, Ратибор сел, оглядывая избу, где он был только гостем.
Под матицей, прикрепленные лубком, висели длинные ясеневые бруски. Ратибор нарубил их в прошлой – нет, он вспомнил – в запрошлой зиме. Пора снять и унести в слободу, древесина доспела для поделок стрел и ратовищ-древков. Только глаза человека, знающего, что висит под кровлей, могли рассмотреть закопченные брусья.
Стены избы знакомо утыканы рядами деревянных гвоздей. Были они разнодлинные, и прямые и гнутые, гладкие и с головками. Набивались по мере надобности не только отцом Ратибора, а, надо думать, и дедом. На них вешались шубы, шапки, рубахи. Нацеплялись иззубренные серпы, распялки со свежими шкурками для сушки или оружие. Женщины подвешивали мотки пряжи, решета и сита, горшки. Иные гвозди были украшены причудливыми головками, в которых вольное художество забавлялось изображением птиц, небывалых животных, людей.
Ратибор нашел страшную голову колдуна с беззубым ртом до ушей, длинным носом, загнутым, как клюв ястреба, нашел барана, медведя, похожего на человека. Твердое дерево, послужившее для забавы, от времени стало гладким, как кость. На верхних гвоздях еще сохранились увядшие пучки березовых веточек – память о празднике первого листка женского дерева. Ратибор и не подумал, что он не удосужился в тот день прийти из слободы в материнский дом.
Перестав ткать, Анея возилась в избе. Ратибор снял шапку, короткий кафтан из мягкой козьей кожи и остался в длинной рубахе с воротом, расшитым в елку красной нитью. Млава молча продолжала сновать челноком.
Ткацкие станы стояли в каждой избе, готовые к работе, почти всегда с заправленной тканью. С ранних лет каждая девочка училась прясть нитку из шерстяных, льняных и конопляных шматков.
Малюткой она помогала старшим, годам к семи-восьми становясь настоящей пряхой. Обучению ткать мешал малый рост, для девочек делали лавки, с которых они тянулись с ниткой поперек стана.
Женщины мастерили походя, в свободный час, каждый день. Полотнища росли незаметно, и каждый месяц сам собою давал и три и шесть сажен будто без труда, по одной лишь привычке.
Ткали ровнину из ровной льняной нити, толстую и такую прочную, что самый сильный мужчина не мог разорвать ткань. Этот суровый холст, который безразлично звался и новиной и кросном, шел на женские платья, на мужские рубахи, на подвертки под сапоги. Из еще более крепкой пеньковой нитки делали пестрядь-полосушку – рябая разномастная тканина употреблялась на штаны, мужские кафтаны, мешки. Из отборно тонкой льняной нитки выделывали полотна, которые белили на солнце и при луне. Полотно было женской тканью, мужчины его не носили – единственно брачная мужская рубаха шилась из такой ткани.
Для холодного времени ткали сукна из шерстяной пряжи на плащи и кафтаны. Из пуха козы делались легкие суконца для женщин. Ромеи на Торжке-острове охотно брали все изделия росского ткачества. Россичи же не привыкли сбывать много тканины. Обычно мастерили лишь для себя, без спешки и понуждения. Добротные ткани были на диво прочны в носке. Одежда из ровнины и пестряди носилась годами и годами. Иной кафтан из шерстяного утка на пеньковой основе служил хозяину с его младости до седых волос, как и женщине козий длиннорукавный шушун. Только в дурные годы, когда худо родился хлеб, старшие родовичи приказывали готовить тканье для мены. Тогда все зимние дни, уже не по охоте, а из нужды, женщины гнулись над станами, прихватывая и ночь со слабым мерцаньем масляных плошек.
Ратибор не понимал, что Млава не отойдет от стана, пока не справится с волнением. Тем временем Анея поставила на стол закрытый котел с варевом, которое оставалось до вечера горячим на очажных углях, умело засыпанных пеплом. Мать принесла сыр, серый и плотный, острый запах которого Ратибор жадно учуял издали. Рядом с копченым мясом Анея положила низкий хлебец, цветом и формой похожий на слитки железа, привозимые ромеями.
«В доме еще есть хлеб», – подумал Ратибор. Он не догадывался, что женщины хранили немного муки лишь для его посещений. Мать рассчитала, когда свои вернутся с торга. Только вчера был испечен хлеб для сына.
Решившись отойти от стана, Млава поставила на стол корчажку с черноватыми сотами прошлогоднего сбора, принесла горшок кислого молока. Скрывая голод, Ратибор пошел напиться. У входа на круглой скамейке стояла кадушка; ковшик с резной птичьей ручкой плавал в темном квасе. Потревоженные, со дна побежали пузырьки.
4
Здесь жизнь шла своя, иная. Жизнь шла без Ратибора, а он, не думая, не стараясь найти слова, смутно чувствовал себя чужим. Жена не подошла к нему, ему же было все равно.
Он привык быть на людях и ночью, на длинных нарах общих изб в слободе. Он знал лишь полное особого значения одиночество засад. Молчаливые дни в дальних дозорах не открывали ему сокровенного в его собственной душе. Он жил, он чувствовал, даже не зная, что в нем самом таится нечто, не определимое словом. Он не знал, что в нем нуждаются, что матери бывает тяжело не только от работы. С обычным в молодости неумышленным пренебрежением к старшим Ратибор освобождал себя от долга. Своим браком он заплатил выкуп за себя и матери и роду. Он не понимал, что, уйдя, он все же оставался.
Живому трудно дается знание конечности своего бытия, зрелость еще чему-то научит, а молодость не верит в смерть. С молодого дерева легко опадают чешуйки старой коры. Переспевшее дерево со скупостью старика замедляет смену коры и, умерев, стоит, как живое. Вдруг кора начинает падать пластами, не под напором новой, а изъеденная червем, и открывает безнадежное опустошение.
Но в этой семье не было лжи. Ратибор ушел из дому не для разгула, не для прихоти себялюбца. Естествен был быт порубежных племен. Женщины, как слабейшие отнюдь не духом, а телом, оставались сзади, для них вечным уделом был каждодневный, никогда не скончаемый труд. Каждый делал свое.
Ратибор не заметил ножа, положенного матерью, и вытащил подарок Индульфа. Железо будто само вошло в плотный окорок с желтыми прожильями сала. Неслышными шагами босых ног к столу приблизилась Млава. Она протянула руку, чтобы взять странную вещь.
В клинке было что-то чужое. Жало, по-осиному острое, загибалось, дополняя общую изогнутость клинка. Нож напомнил женщинам рог. Выбирая будущих поилиц из первотелых, хозяйки не берут коров с такими рогами, особенный изгиб предупреждает о злобности нрава скотины.
От рукояти и до жала протянулся выступ, будто клинок сложили из двух листов, приподнятых в месте сварки. Под рукоятью на темном железе виднелись знаки, начертанные пересечениями прямых линий. Они не были похожи на буквы, которыми пользовались россичи.
Для упора руки темно-желтая кость рукояти слегка расширялась над клинком. Сеть мелких трещинок на кости подсказывала мысль о древности оружия, но клинок в старой рукоятке сохранил свежесть, его редко пускали в дело.
Скандийский нож был заточен с обеих сторон. По жестокой мечте мастера это оружие для людей со слабыми руками должно было само разить тело, и нож имел что-то общее с хазарской саблей, которая наносила длинные, но неглубокие раны. Подарок Индульфа в темноватой русской избе глядел пришельцем из мира иных людей и иных вещей.
– Откуда взял нож? – спросила Млава.
– Подарил далекий человек, прусс с Волчьего моря. Языка же нашего пруссы. Звать его Индульфом, Индульф! – Ратибор разбил на слоги трудное слово. – По-нашему он – Лютобор.
Женщин никогда не брали на Торжок-остров. Об ином мире они могли знать только со слов неохочих на речи мужчин. Ратибор не сумел рассказать.
В полусне Ратибору мнилось, что его рука, единая в плече, дальше раздвоилась. Кулак твердо лежал под скулой, и вместе с тем ладонь была раскрыта на чем-то мягко податливом.
Ратибор возвращался из страны снов и видений, облекался телом, тяжелел. Пришло ощущение пушистого прикосновения беличьих шкурок одеяла, тепла волчьего меха, на котором лежало скованное сном тело. Во внутреннем зрении души жил вольный полет. Ратибор видел невиданное: разлившийся Днепр, но не загражденный берегами, а чудесно защищенный стенами из светлых туманов. В стенах были озера, прорезанные птичьими крыльями. Это женщины ромеев летели над сине-зеленой степью, а Ратибор знал – над морем. Он сам побывал в невозможном, о котором говорил Индульф.
Стало темно, запахло домом и женщиной. Ратибор лежал на волчьих шкурах, рука была под щекой. Но ладонь хранила воспоминание.
Во дворе голосисто закричал сонный петух. И, как в каждую ночь, не просыпаясь, крепко держась тупо-когтистыми пальцами за жердину насеста, вытащив слепую голову из-под крыла, каждый петух напрягся и зычно ответил запевале. Звонкая перекличка прокатилась по граду, вернулась к первому петуху, повторилась, замерла.
У петуха свой закон: напоминать людям и зверям, что день с его заботами, горем, а может быть и счастьем, всегда будет. Что бы ни случилось, солнце придет.
Ночь. Черно-синее небо. Желтые звезды. Черные стаи лесов. Железный отсвет речных вод, озер и болот. На полянах, обрамленных стенами лесов, пятна росских градов.
Хор петухов, взлетая над тыном, далеко-далеко отдается в спящих лесах. Старые друзья – человек и петух. Крикам градских певунов отвечают их собратья со дворов извергов. Нет покоя, нет мира в мире живых.
В руке Ратибора жило близкое воспоминание, и крик петухов напомнил ему первую брачную ночь. Сейчас, как и тогда, он не знал, какие петухи пропели. Но тогда длилось наваждение, ныне нет больше над Ратибором колдовской власти мертвой хазаринки. И он сменил легкую паутину видений, гаснувших в памяти, на явное, на действительность.
Проснувшись, Ратибор вспоминал слова ромея Деметрия, упорно проповедовавшего своего бога с берега Теплого моря. Деметрий говорил, что ромейский бог создал женщину из тела мужчины, поэтому двое обязаны быть плотью единой. Бог ромеев не позволил разлучаться мужчине и женщине, соединенным однажды. То же и у россичей. Дажбожьи внуки соблюдают брак.
Дверь открылась так тихо, что не каждое ухо поймало бы шорох ременных петель, на которых было подвешено полотнище. Мать вернулась, вчера она ушла спать во двор. Значит, сейчас пропели последние петухи, за лесами уже белеет заря.
Потянуло свежестью, по-новому пахнуло мехом и телом Млавы. Она дышала спокойно, глубоко. Ратибор подумал: «А что ей мнится во сне?»
Сухо стукнул кремень об огниво. Не открывая глаза, Ратибор как будто видел искры, вонзающиеся в сухой гриб – трут. Через опущенные веки проник свет – вспыхнула береста, занялся пук сухой щепы-подтопки. Пахнуло дымом.
Сейчас во всех избах темного града женщины разжигают очаги, чтобы приготовить пищу для мужчин, для детей. И для себя…
Запах дыма, перебивший было все остальные запахи, ослабел. Вот от него осталось в ноздрях лишь воспоминание. Повинуясь тяге из двери в продух крыши, дым очага поднялся вверх. И над домом Анеи и во всем граде крыши заволоклись пеленой, в которой еще различались искры.
Люди проснулись. Ратибор заказал себе не забыть взять ясеневые брусья, подвешенные к матице крыши.
Из своего железа и из нового, купленного у ромеев, кузнецы уже делают зубчатые насадки. В слободе есть запасы отборного пера из крыльев дикого гуся. Только гусиное перо годится для боевой стрелы.
Степь сохнет, кругом градов хлеб скоро выбросит трубку. Из трубки выйдет колос. Колосья наклонятся…
Каждого, кто побывал на Торжке-острове, воевода Всеслав выспрашивал: а что ромеи рассказывали о степи, о хазарах, гуннах, о других языках, что живут-плодятся на широкой степи, между Итиль-рекой, Днепром и Истром-Дунаем.
В родовых преданиях россичей, в сказках для малых, в сказках для больших Юг всегда был подобен таинственному царству мрака, хоть россичи и знали, что там теплые моря, сладкие плоды, жаркое солнце. Заслонила беда, постоянно копящаяся для росских лесов вдали от глаза, вдали от слуха.
Запруженный бобрами ручей, набрав силу, разливается по лесу, наводняет округу. Степная беда переливала излишки на Рось-реку. Перевалив границу, она стремилась вглубь, пока степняки, утомленные упорством людей и сопротивлением леса, не отходили на юг. Колыбельные песни говорили о злой Степи, бессмертный Кащей жил на острове среди Теплого моря. Россич привык помнить о Степи.
Быстрым набегом степняки разбивали-жгли грады. Потом уходили с добычей, угоняли пленных. Давно не случалось больших набегов. Глупый один не понимал, что опасность увеличивалась с каждым годом.
Россичи привезли целый короб ромейских рассказов о блуждающих утигурах, массагетах, гетах, даках, хазарах. Будто бы кто-то хотел взять прошлой осенью саму Карикинтию, но ромеи не только отбились, но и набрали полон. В Италии воюют. В Азии – тоже. На берегах гнилых озер, по Меотийскому озеру, по берегу Евксинского Понта степняки ходили до осеннего распутья. Черный ромей, который приезжал на торг не с товаром, а учить россичей своей вере, предвещал страшные беды. Признавался он, что ромейский базилевс-князь сносился с хазарами. О чем? Есть догадка у князь-старшины Чамоты, а знанья нет.
Что правда, где ложь, не знают и сами ромеи. Однако весь хлеб они взяли, жалели, что не было больше. И остальные товары все купили.
Широко расставив длинные, сильные, как у лошади, ноги, свесив тяжелые руки с колен, Всеслав слушал Ратибора. С наставником-другом Ратибор находил слова. Невозможного ищет прусс Индульф? Всеслав видывал и пруссов, знал, что много людей разных языков служат ромейскому базилевсу.
Стремись к невозможному! Всеслав находил свою молодость в молодости Индульфа, Ратибора. Но ни с кем он не делился, как делится с ним Ратибор. Он сам узнал, где истинно скрыто самое трудное, самое невозможное:
– Оно лежит около нас, мы ж его редко видим, Ратибор! Мечтай летать птицей, мечтай опуститься в днепровские омуты, выловить жемчуг из Моря… Сумей-ка росскую силу собрать воедино – это труднее, чем уйти на край земли, чтобы увидеть, как солнце ложится отдыхать в океан.
В доме Анеи Млава открыла ларь, где хранилась запасная одежда мужа и оружие, оставленное отцом Ратибора в наследство сыну. От тли и от сырости нужно высушить ткань и кожу, смазать железо и дерево топленным из костей жидким жиром.
Сверху лежала фигурка Арея-Марса. Обе женщины разглядывали изображение мужчины. Он сидел так, как иной раз сидел, отдыхая, Ратибор. И был похож на Ратибора. Мешал гребенчатый шлем на голове. Снять бы его, но металл был слишком прочен, не поддался пальцам. Побоявшись сломать фигурку, женщины оставили бронзу в покое.
5
Первое полнолуние лета посвящено Черному Перуну воинов. Лето есть время Перуна, время войны. Ночью побратимы-дружинники собирались в гадючьи пещеры.
Расставив ноги с громадными ступнями, чтоб было, на что опираться в бою, бог слушал, глядя из-под медного шлема на лунный свет красным рубиновым глазом. Он молчал.
Он мог бы говорить только о насилии, кровавом насилии без ограничения разумом. Но все боги молчат. Их язык вложен в уста людей, чье сердце они вдохновляют. Боги подобны умершим людям, именем которых вершат власть живые.
Многие россичи слыхали от ромеев о голосах богов прежней Эллады. Там женщина Пифия, сидя в благовонном дыму на медном треножнике, передавала словами волю богов. Нынешние три бога ромеев оставили свою волю в книгах. Слова Пифии были уклончивы, слова книг расходились с делами ромеев.
Черный Перун всегда молчал. Его гром говорил одно: «Делай, совершай. А как совершать – твоя вольная воля, россич».
Росская слобода, приняв сразу десятки молодых илвичей, потеряла обычную стройность.
Молодая лошадь из табуна или пойманный дикий тарпан легче в науке, чем дурноезжий конь, побывавший в глупых руках. Одни илвичи пришли прямо из своих градов с напутствием от князь-старшин, чтобы не срамили свой род на чужих людях. Такие, и ловкие от рождения и неуклюже-косолапые, как молодые щенки, послушно шли в руки Всеслава и его подручных. С теми же, кто успел побывать в слободе при покойном Мужиле, было хуже. Не легка доля охотника-добытчика, зато привольна, и за труд награждает дичина. При всей жадности Мужило умел и делиться со своими – тем и держался.
Попав в иные порядки, бывшие илвичские слобожане начали покрикивать: не воинское здесь житье, а лошадиное, как на пашне.
Среди илвичских родов, как знали россичи, шло разногласие из-за новой затеи слияния слобод. Князь-старшины, отказавшиеся дать своих молодых Всеславу, укоряли пославших за ослабление племени. А один из князь-старшин илвичей, Павич, будто бы кричал: «Воинов отдали россичам, сами к ним идите жить, станете россичами».
Слухи о грядущем нашествии хазар помогали росской слободе. Не будет набега – как бы илвичи к осенней распутице не позвали своих назад. Начатое дело замрет в первом ростке.
Скорые на руку советовали выкинуть лишнее из слободы: худой конь портит табун, а в запряжке с сильным он не тянет ни плуг, ни телегу.
Тени скал захватили освещенное место, скрылась от луны и голова Перуна с померкшими глазами. Темнота покрыла побратимов.
Решили послать в степь дальний дозор на расстояние нескольких дней.
– Пройти дозорным вниз по степной дороге. Заранее они подозрят степных, успеют нас известить, – сказал Всеслав.
– А не встретят, – добавил Колот, – так мы подумаем, когда вернутся.
Знак Перуна, заросший под мышкой левой руки, – малый значок. Его так же трудно найти, как мысль в чужой голове, как догадаться, какой отклик в душе находит слово, заброшенное будто бы наудачу.
А лето накатилось полной силой, а травы уже поднялись до колена. Лесные пчелы роились вторично. Птицы замолкли в гнездах.
На распаханных полянах россичи довольно погнули спины в прополке; на межах и сохнут и гниют черно-рыжие завалы вырванных с корнем злых сорняков. Хлеб, примятый работниками, встал, и не найти места, где ступали хозяйские ноги.
В лесах отцвел ландыш, на голом стебельке завязался плодик. Только своим благовонным ароматом радует ландыш, освежает и старое сердце, за что прозван молодильником. Ягод его не берет ни человек, ни зверь. Сладкая паземка-земляника на месте желтого сердечка скромного цветка нарастила белеющие пупырышки, дал завязь опушечный вишенник, обилье предвещают яблони, груши. Черемуха, осыпавшись снегом, тоже не обидит россича ягодкой. Кони и скот нагулялись, будто и не бывало зимней голодовки. Усталые женщины, набив масла, наделав сыров, припускают телят на подмогу, чтобы не присушить коровье вымя. Жить бы да жить – не будь рядом степи.
Примером и убеждением гнули илвичей, разжигал воевода Всеслав и у пришлых ребят молодой задор быть не худшим с луком, с мечом, в метании копья, на коне. Резвы слободские кони; не один илвич, сброшенный наземь или унесенный по воле скакуна, сам брался за скучное дело – стоя жал коленями тяжелый камень.
Вязку прутьев не сломит и силач, по одному – справится ребенок. Версту одолеть – тысячу пятьсот раз шагнуть. Простым воинским шагом за час проходят пять верст, скорым – шесть, самым скорым – семь.
Всеслав ставил своих слобожан и новых илвичских в три тесных ряда. Ходили, чтобы не отрывать от локтя локоть; ряд от ряда хранил расстояние в два копья. Щитами прикрывались, как стеной. Все вместе метали копья и бросались в мечи. Поворачивали в стороны и назад, не разрываясь. Остановившись, закрывались кругом. Издали могло показаться, что не люди, а один многоногий зверь топчет землю. Вот он замедлил, остановился. Поворот – и влево пошел. Быстрее, быстрее катится. Трава закрыла ноги, стенка щитов будто сама надвигается. И думается, никто не удержит напора разумного зверя из сказки о змеях-великанах, о стоногих латных чудовищах, которые водятся где-то на краю сухих песков, на берегах Океана.
Россичи манили илвичей искусством скакать не в седле, а стоя на скользком крупе коня, умением на размашистом скаку зубами подхватить из травы холщовую зепь-сумку, снять рожном копья подвешенное на рогульку колечко из ивового прутика, срубить, не сломав, воткнутую в землю ветку.
Редкое сердце не зажигалось завистливой ревностью, когда пять стрел выпускал Ратибор или другой слобожанин. Все стрелы одна за другой пучком садились в турью шкуру так тесно, что пять расщепов можно было закрыть одной ладонью.
Ели по-летнему – мясное варево с приправой из лука, молодых кореньев и трав, печеное мясо и рыбу, дичину – вволю. Хватало всем сотового меда, сыров, молока. Хлеба не было, как всегда, до новинки.
Как-то вечером объявился у слободы Павич, князь-старшина из илвичского племени. Приехал с двумя провожатыми, как подобает.
Старик сильный, бодрый, с усами длиннее, чем у Всеслава, Павич не пожелал подняться в слободу и принять братское угощение от росского воеводы. Надменно и грубо Павич потребовал:
– Парней верни мне тотчас же, – и назвал шесть имен.
– Почему же так? Добром тех парней отпустили.
– Отпустили, а теперь берем.
Сердитый старик повернул коня – не о чем больше болтать языком – и крикнул на прощанье:
– Держать будешь – худу быть. Сами же не захотят уйти, станут изгоями. Не видать им своего рода, как мне – моей спины!
Еще что-то кричал Павич с ходу. Всеслав мял толстый ремень пояса, зубами бы изжевал! Догнать глупого, снять с конька да повозить лицом по земле, пока нос не сотрется до гладкого места.
– Видишь, вот оно как, так оно и есть, так и пойдет, – налил масла в огонь Колот. Князь-старшина с малыми перерывами гостил в слободе с весны. В родах говорили, что Колот-ведун чует беду из степи.
– Верно сказано, – ответил Всеслав побратиму, – пчел не поморивши, меду не есть.
– Морильни-то нет еще, нет, нет, – сказал Колот, охватив друга за плечи. – И дыма-то нечем развесть. Гнуться придется. А ты заметил, как хитро Павич сказал: «Коль сами не захотят уйти…» Сами и не захотят, он же скажет – ты не пустил. Силен обычай – завет родительский: не нами поставленный – не нами и отменится. Не вернется хоть один илвичский из шести – скажут: отняли человека из рода, россичи все одно что хазары.
С невидным оружьишком пришли дальние шестеро илвичей. Погордились в росской слободе настоящими луками, тяжелыми мечами, цветными колчанами. На хороших конях поездили. Пешком пришли, пешком и ушли. Ушли парни под начало старших, опять пашни пахать, землю рыть, огороды городить, в лесу топорничать, поле полоть, скот пасти, засеки поправлять, кожи мять, шкуры выделывать, овец стричь, сапоги шить – всей работы в роду за день не расскажешь и до века не переделаешь.
Насмешками, обидными кличками провожали уходящих новые слобожане из илвичей. Всеслав примечал – приросли уже новички. Недаром слобода слободою зовется. Дома жизнь хоть проще, да серее.
Через два дня трое отпущенных илвичей вернулись, встали перед воеводой: вот мы, мол.
– Что ж вы? Неслухи роду!
Мнутся парни, давят из себя слова, робея перед гневом воеводы. Не хотят они больше жить дома, им в слободе милее.
– Ступайте, я людей из родов красть не стану.
Идти им было уже некуда. Они отказались от повиновения, их выгнали, куска на дорогу не дали.
Слова несказанного будто бы и нет. Но Всеслав понимал, что совершилось небывалое. Молодые другого племени для слободы отказались от своего рода, по доброй воле стали изгоями, променяв плуг на меч. Никто им невест не даст, для них засека между илвичами и россичами сделалась неодолимой, как Днепр пловцу в полую воду.
Для справедливой защиты от Степи выдумал Всеслав общность слобод. По капризу жадный хозяин Павич отозвал парней. И – зримо для всех явилось зерно неведомого, нового.
Речная вода неслась через гребень брода, покрывая камни на полсажени. Группа всадников переправилась ниже, в глубоком, но спокойном месте.
У дуба с образом Сварога остановились, прощались. Никто не может знать, уходя в Степь, когда вернется.
Всеслав и Колот провожали дальний дозор – семь слобожан, у каждого по два заводных коня. Конь в степи – челн в реке. Хорошо выкормленный овсом или ячменем конь, неся всадника, догоняет тарпана, хотя тот бежит налегке. Коней для дозора кормили последним сбереженным овсом.
Простившись с Сварогом, всадники миновали дальнюю росскую межу у Турьей заставы. Здесь, в подновленных землянках, уже началось бдение за концом степной дороги.
Вот и балка Сладкого ручья, где побили хазарский загон. Все заросло, затянуло, только места под былыми кострами выдавали себя яркостью зелени.
Направо начинается невидимая отсюда Тикич-река. Опушки лесов раздвигались, отходили. Степь открылась. Она захватила и не отдала лесу место, где в годы гуннского побоища выгорела дубрава. Турье место, любимое. Всадники видели сразу несколько стад степных быков, нахаживающих силы на тучном пастбище.
Вот и холм, на котором упорно не хочет рассыпаться обожженный пень дуба, широкий, охвата в четыре. Россичи остановились.
Всеслав объяснял посыльным приметы степной дороги. Сам он лазал по ней при Всеславе Старом и в первый год своего воеводства. Старшим идет Ратибор, он должен запомнить приметы лучше всех, его остальные должны слушать во всем, как самого Всеслава.
Покончив с напутствием, Всеслав и Колот обнялись с уходящими в Степь. Задержав при себе Ратибора, воевода еще что-то ему приказывал. Колот ждал поодаль, наблюдая, как омрачалось лицо молодого.
Еще раз Всеслав протянул руки. Крепко обнялись воевода и молодой побратим. Кони стояли вплотную, обнюхиваясь.
Воевода и князь-старшина возвращались без спеха, каждый со своей думой.
– А совершит ли, как должно? – нарушил Колот молчание.
– Совершит. Он не хуже старых.
– Почто же ты старому не доверил, коль Ратибор старых только не хуже? – выспрашивал Колот, испытывая воеводу-брата.
– Он сердцем тверд, как огниво. По молодости же – душой чист еще. Умствовать лукаво о деле не будет он.
Душу Колота как змея укусила: умствовать лукаво! Не лукаво ли сам Всеслав взял мысль, брошенную ему Колотом, и ныне превратил ее в тайный приказ Ратибору? Но случись неудача с задуманным, против кого повернется дело? Против Всеслава. И, поборов себя, Колот сказал:
– Не про то говорю я. Хорошо ль, с умом ли он то выполнит?
– Почему ж без ума?
– Видел я по нему, не по сердцу пришлось.
– Он в пути все поймет, все и свершит, – утвердил Всеслав, и до самого брода, четверть дня, ехали они молча.
6
Широкий, торный путь протянут от Роси на юг. Никто не прорубал кустарники, не мостил мосты, не гатил болота, а дорога лежит, хоть и не наезженная колесами, не тропленная ногой человека.
Сухая дорога из степи в леса своими извилинами похожа на реку. На реке тихие заводи-затоны, а здесь – длинные поляны. Они, открываясь для глаза заманчивой глубиной тени и света, на самом деле никуда не ведут. Поезжай – и упрешься в замок сплошного леса, или в голову ручья, где вода, запруженная бобрами, превратила чащу в заболоченную низину.
Есть и узкие протоки-прогалы, длинные, змеистые. Они, как в теснинах реки, связывают одну пролысину леса с другой. Вот подобная разливу широкая поляна. В травах заметен ковыль, посол степей. Отступившие леса темнеют по сторонам, подобно берегам самого Днепра в половодье, а рощи – как острова.
Путь в степь и из степи, пролегший по гривам всхолмлений, строился не человеческой волей, а четырьмя стихиями: земным плодородием, силой ветров, рвением вод и подземным огнем.
Степную дорогу ромей назвал бы Фатумом россичей. Угодья за Росью были поделены между людьми славянского языка. Южной степью по очереди обладали сильнейшие, как послушным телом рабыни, а дорога из степи в лес не принадлежала никому, кроме зверя.
Много ли мест возьмут семь всадников и четырнадцать заводных лошадей? Столько, сколько займут ноги коней.
Может быть, и на сто, и на двести, и на триста верст в стороны нет живой человеческой души. Россичи затерялись, как камешки в море. Нет, исчезнуть можно лишь в людских толпах, в городах больших, как Рим, Византия или ильменская Русса. На степной дороге человек виден, как факел ночью.
Россичи ехали ниткой, прижимаясь к опушкам. Из зарослей ольхи, клена, бересклета, овеянных высокими вершинами черностволых вязов, тянуло свежестью и гнилью. С кружевных листьев остро пахнущих кочедыжников-папоротников взмывали жадные облака серых комаров; от кровопийц хотелось спастись скачкой.
Острые стрелки плаунов-хвощей, выбравшись на опушки, говорили о близости водяных жил. В таком месте вырытая ямка быстро насасывает воду.
Свиваясь черными пеленами, злой пчелиный рой несся с могучим гудением. Новая матка, которой тесно в семье, искала места для нового рода. Так расселялись и люди.
Издали всадники казались такими же одинаковыми, как пчелы в рою. На каждом штаны из пестряди, рубаха из холста-ровнины. Разнится лишь вышивка на косом вороте – крестики или елочка. Ратибору жена вышила красной ниткой треугольнички с точкой в середине – глазки.
У одних слобожан штаны заправлены в сапоги на толстых подошвах, пришитых смолеными нитками. Другие обуты в постолы-калиги с длинными ремнями, прикручивающими штанину к голени шестью оборотами до колена. На головах плоские колпаки из кожи, какие надевают под шлемы.
Сзади к седлу приторочен плащ, безрукавка из козьей шкуры мехом вверх, спереди – переметные сумы с разной походной мелочью. Меч висит на левом боку, удерживаемый кожаной перевязью. Перевязь короткая, чтобы оружие не болталось, не помешало спрыгнуть и на скаку. Ножной меч сидит за голенищем правого сапога или висит у пояса справа же. Колчан с тремя десятками стрел, два лука со опущенными тетивами в твердом лубяном налучье на своей перевязи приторочены к седлу. А круглый щит – за спиной на длинном ремне. Он выточен из цельного вяза толщиной в три пальца. Край окован железом, по полю набиты железные бляхи. Изнутри две ременные наручины, широкая для локтя, узкая для пальцев. Под наручинами проложена толстая кожа бычьей хребтины. В ней застрянет жало копья или стрелы, если они, скользнув по бляхам, проколют вязкое дерево, да и руку не так мертвит удар по щиту. Все слобожане вооружены одинаково – таков обычай росской дружины.
Степные тарпаны, разглядев всадников, сторожко отходят, примеряясь, не на них ли тянется нитка людей. Нет, мимо, стороной идут лошади, покоренные человеком. Дикие ждут, нет ли обмана. И, успокоившись, опускают морды в траву.
Туры, заметив людей, дают дорогу, отступают медленно, важно. Иначе случается, когда всадники, обогнув выступ леса, окажутся почти вплотную. Быки ярятся, наставляют рогатые головы. Длинный хвост с кистью хлестнет ребра. Утробным ревом бык дразнит себя самого, будит в сердце боевой гнев. Слобожане отступают, делают широкий объезд. Семерым мужчинам не съесть тура, жалко бросать мясо и кожу.
С отдыха срываются козы, серны и уносятся чудесными скачками, светя белым зеркальцем подхвостья.
Других зверей будто и нет. В траве не то что лису-огневку или корсака, не заметишь и волка. Изредка наметанный глаз усмотрит на дальнем бугре очертания морды, горбатых плечей. Волк встал, за версту подзрив человека.
Тонки и умные вепри. Под дубом изрыто, здесь лесная свинья искала прошлогодних желудей, выбирала корешки и червей. В холодный день теплый помет еще дымился бы. Слышен горячий запах, след не простыл, но стада не увидишь. Затаились поблизости, слушают, нюхают широкими дырами хрящевых носов. Молчат. Самый глупый поросенок, подражая старым, не взвизгнет, не переступит мягким копытцем.
Чутьем выбирая дорогу, Ратибор посылает коня в дубраву. Всадник правит ногами, руки достали лук, надели тетиву. Беззвучно легла в крутой выгиб петля шнура, свитого из оленьих сухожилий. Олень – самый сильный ногами зверь из всех. Если дернуть за тетиву, лук подаст мелодичный голос.
Постепенно сжимая колени, Ратибор заставил коня остановиться. Наставив уши, конь замер. Он видит. Видит и всадник – шагах в пятидесяти за листьями орешника… Сверху просвечивает солнышко, а в листве за окошечком, таким, что можно прикрыть ладонью, темно.
Голос тетивы гаснет в ударе о рукавичку. Визг. Ломая ветки, стадо топочет в лесу, с храпом, с тонкими вскриками поросят, которых мнут в давке.
Ратибор волочит на аркане тушу годовалой свиньи.
Похожий на привычного идола, забытого вблизи слободы, на темени низкого холма стоял бог, высеченный из серого камня. Сложив на отвислом животе тощие руки без пальцев, он тупо уставился безглазым лицом на степную дорогу. До полуколена вросли в землю слившиеся ноги. Стоял тысячу лет, еще тысячу простоит, пока не уйдет по маковку.
Слобожане объехали длинную тень – солнце садилось – и наткнулись на бугры и ямы. В траве были разбросаны камни. Пробивалась струйка ручья: место хорошо для ночлега.
Торопясь, чтобы огонь прогорел до темноты, слобожане разложили костер в яме, опалили и изжарили свинью; обуглившиеся ломти свежего мяса были сочны.
Никто не ходит ночами в степи, беречь нужно не себя, а коней. Очереди сторожей блюдутся по движению звезд.
Ратибор не успел заснуть, лежа на войлочном подседельнике, – дурной вой, далекий, но тревожный, заставил его прислушаться. Волкам еще не время. Разве что беда случилась со щенками и волчица плачет, томясь горькой злобой по обидчику.
Лошади спокойно рвали траву, звучно жевали: лошадь не слышит голосов оборотней и мертвых. «Плохое место я выбрал, – думал Ратибор. – Слышишь, как воет?» – спросил он Мстишу, сторожа первой очереди.
Стих было страшный голос. И вдруг опять донесся до смущенного слуха жалобный, но и отвратительный призыв.
С обнаженным мечом Ратибор отошел от привала, Мстиша брел следом. Шагах в двухстах они сравнялись и оба вместе прочли заклятье на неведомое зло:
эти слова Ратибор повторил четырежды, поражая мрак уколами меча. Ему, во вдохновении заклинания, мнилось: он там, далеко, где воет злой. Перед жалом меча отступает, оседает чудовище. Смутно видно тело, ползущие лапы. Меркнут красные глаза.
Напряженный, как натянутый лук, Ратибор закончил обряд. Стало тихо, голос зла умолк.
Вернувшись к коням, товарищи опять услышали вой. Кони перестали есть. Велика сила заклинаний и мощь человека! Побежденный заклятием меча, оборотень вернул зверю украденное тело.
– Какого же языка люди здесь жили? – задумчиво сказал Ратибор.
– Князь Беляй отцу моему давно говорил, – отозвался Мстиша, – что люди те телом были невелики, ноги короткие, руки длиннопалые, а силы, как Всеслав либо ты, – отвечал Мстиша. – Будто Беляй видел кости, что ли. Жили они в ямах. На турах ездили, турих доили. Мясо ели без соли, а поле не пахали плугом, землю разбивали заступом. Топоры, ножи были у них не железные, а твердой меди. Мертвых своих они так бросали, без погребения. За то и пропали сами.
– Верно, так и мне мать Анея сказывала, и про туров верно. А медный топор она сама видывала. Говорят, что длиннопалые пропали за то, что жили на степной дороге. И много их было, а всех степняки побили.
– Гунны, что ль?
– Нет, то было задолго до гуннов…
И оба задумались. Все степь и степь, оттуда беда всегда шла. Может быть, и теперь навстречу тянут хазары. День пройдет, другой… Не пристало воину думать о поражениях. Ратибор перебил свои мысли:
– Вот длиннопалых побили, боги их остались мертвым камнем.
– Боги тоже могут умереть, – заглянул в тайну Мстиша. – Их души, наверное, тоже уходят на небесную твердь.
– Уходят. Где же им быть? Вот только одно не понять. Мне на Торжке Малх-ромей говорил чудное. Будто бы прежний ромейский Зевс-бог совсем никогда и не был на свете. А теперешний Христос-бог был простой человек, добрый, а не настоящий бог.
– Стало быть, ныне он живет на небе, Христос тот, – заключил Мстиша.
Небесная твердь светила звездочками, желтыми, как цветок курослепа. Край неба подсвечивало красным, устало поднималась последняя четверть старой луны. На юге, где степь, полыхнули зарнички – одна, другая, третья. На небе души младенцев играли с петушками: схватит за хвост, петушок рванется и сронит яркое перышко.
Тихо светилось жилище человеческих душ, душ умерших, забытых землею богов и живых богов, чей час еще не пришел.
Окруженная крутыми обрывами, окаймленная высокими тростниками лежала чаша воды. Это голова Ингул-реки. Здесь река питается первой водой, которую давят из земли каменистые холмы.
Степная дорога обходит исток Ингула слева. Вскоре, верст через семь или восемь, опять появляются плесы. Здесь второй исток того же Ингула. Как мать ребенка, из двух грудей поит земля степную реку.
От второго истока Ингул-реки на юг тянет лысая грива. И тут же, из-под ее левого, восточного склона, рождается Ингулец-река – младшая сестра Ингула.
Степь ширилась, с увала и до увала, с изволока на изволок, вверх и вниз, вниз и вверх катилась травяная волна. Ковыль овладел землей. Ближе к Рось-реке он только гость, здесь степная трава была владыкой других. Не головки цветов, а зеленые метелки ковыля били в грудь коней. Лес расступился на версты, ушел в балки. Там деревья берегут несчитанные ручьи и речки, которые тянут себе на подмогу справа Ингул, слева – Ингулец.
Здесь не прижмешься к лесной опушке, не спрячешься в тени деревьев. Слобожане наблюдали за птицами. Висят, дробно трепеща крыльями, коричневые ястреба в поиске полевых мышей и пташек; на краю земли стоят или тихо переходят дрофы, похожие на всадников; не взлетают серые стрепета – спокойно вокруг, нет людей.
Нет людей и за увалами, куда не проникает глаз, – туры пасутся, козы убегают от всадников, и не видно, чтобы зверь бежал навстречу.
Степные болота, где, как в котлах, оставалась еще налитая зимой вода, встречали слобожан стаями куликов. С подсыхающих берегов, черная грязь которых обильна червями – любимой пищей долгоносых, взвивались стаи длинноногой птицы. И большие, с хорошую крякву, в пестром пере, и средние, в черно-белом наряде, и мелкие, с воробья, кулики налетали на людей с жалобным диском. Они вились, едва не задевая за головы нелепо повисшими лапками, кружились, падали в траву, притворяясь больными, подбитыми. Куличье сердце исполнено жаркой любви к детям.
С досадой отмахиваясь плетьми от докучливых куликов, слобожане вскачь уходили от болота. Видная на версты туча птиц выдавала дозор. А кулики гнались и гнались. Быть может, люди задумают вернуться и примут жертву родительской жалости к малым.
Ратибор выслал парных дозорных далеко вперед, к приметным холмам, с которых те осматривались, давали знак. Слобожане чаще меняли лошадей, чтобы быть на свежем коне, если нечаянно придется доверить себя конской прыти.
Шел день четвертый, пятый. Сберегая запас вяленого и копченого мяса, слобожане охотились с ходу. Разъехавшись цепочкой, примечали место, где легли серны. Спущенная тетива посылала стрелу, оперенную диким гусем. Никто из чужих не видел, как, привстав на стременах, стрелок до уха тянет тетиву, как, бросив стрелу и глядя на цель, он тотчас, ослабляя тетиву, прячет лук в налучье, зная, что нет в нем больше надобности. Но кто увидел бы и стрелка и на диво послушных коней, каменно ждущих приказа всадника, – о многом бы тот призадумался.
Сберегая коней, Ратибор уводил дозор не более чем на сорок верст в день. Начиная движение с восходом, в середине дня Ратибор назначал привал. Коней выпаивали, давали кормиться. Стоянки и ночлеги слобожан оставляли недолговечные следы. Слобожане же встречали широкие заросли сорных трав – это земля выгорела под большими кострами. В траве валялись черепа и костяки коней, которых степняки гоняют с собой на мясо.
Подобно столбам, маячили каменные боги длиннопалых. Затянутые степью остатки жилищ напоминали о враге, о сражениях за землю, за жизнь.
7
Если считать прямой, птичьей тропой, и то не менее трехсот верст отделило от Рось-реки, семерых слобожан. Конскими же копытами всадники натоптали и все пятьсот верст. Их путь, скрытый упругой травой, лег куда более змеистым извивом, чем петли речек и ручьев холмистого предстепья, вырытые водой в упрямой земле.
В открытой всем ветрам, всем ногам и всем крыльям степи Ратибор нашел предел своего похода. Здесь стоял не то исполинский могильник, не то гора, очень похожая своими крутизнами, своим округлым подножием на могилу. О ней говорил Всеслав, узнать место было легко. По словам воеводы, отсюда к западу тек Ингул, налево – Ингулец, и было до каждой реки верст по двадцать пять. Сторож-гора стояла посередине.
К северу, в полуверсте от подножия, в балке, заросшей мелким тальником, боярышником и вишенником, рождался ручей. Во влажную долинку клонились колючие кусты степной розы, желтофиоль свешивала пучки и пучочки мелких сердечек. Хорошее место для стана.
С высоты горы, необычайной для Ратибора, он видел маленьких коней около привала, неловко переступающих спутанными ногами, крохотных, как детишки людей. Темный язычок русла ручья то исчезал, то опять открывался. Он направлялся к востоку. Ратибор не сумел разглядеть Ингулец, глаза еще не привыкли понимать вещи, измененные небывалым расстоянием.
Кто знал, сколько дней продлится жизнь дозора в степи… В первый же день легко взяли туриху, мяса хватит надолго. Костер для варки еды разводили, к середине дня, когда степь одевалась сухой дымкой. В трепещущей мгле струйка дыма терялась, как в сумерках.
Ратибор редко покидал вершину. Полноправный наместник воеводы не желал доверить другому наблюдение за таинственным Югом.
Он знал, что сколько ни будет идти человек, никогда он не встанет на край земли, где можно рукой коснуться твердого свода небес. Но он привык видеть свою землю всегда ограниченной рубежом встречи с небесным сводом. Существование границы было столь же зримо, как берег реки. Как река, время утекало вместе с солнцем в тайну земного окоема. Где-то, наверно, и вправду был конец земли, далекий-далекий. Кто туда доходил, тот никогда не возвращался, как не вставал никто никогда из пепла могилы.
Ясным утром Ратибор еще мог подсмотреть совершение ежедневной тайны солнца. Медленный подъем светила мнился очевидным выражением беспредельной силы. Вечером же, после жаркого дня, солнце гасло само, не поглощенное межой ночи, как бывало на Рось-реке.
Днем все рубежи исчезали, земля окружалась пустотой. На три стороны света стекали низины. Где-то там они чудесно превращались в пустоту воздуха. Без видимого перехода земля слабела, стиралась.
В темени горы было углубление. Ратибор видел юрких ящериц, прячущихся в трещинах. Привыкнув к человеку, безвредные змейки на ножках смелели, бегали по рукам, щекоча кожу когтистыми лапками. После полудня юго-западная стенка ямы давала тень.
С неисчерпаемым терпением, силы которого он сам не знал, Ратибор сторожил Юг. Он, как немногие, мог сосчитать восемь звезд Стожаров, которых ромеи называют Плеядами, и видал в изгибе Ковша не одну, а две звезды. Острое зрение быстро свыкалось с пространством, он находил Ингул и Ингулец. Мысль дополняла.
Иногда, по утрам, когда степь еще не начала странно трепетать, он различал в глубинах Юга какие-то движения, менялся цвет теней. Будто бы там проползали отражения облаков. Он взглядывал на чистое небо. Таинственное шевеление Юга помогало ждать.
По слободскому обычаю каждый старший наделялся властью, ограниченной лишь невозможным. В первый же день Ратибор сказал, что будет один на горе.
В середине дня, зная: ничто не зреет на Юге, он позволял себе заснуть. Один и тот же друг-товарищ Мстиша таскал Ратибору воду в конском ведре. Сшитое из тонкой кожи ведро изнутри растягивалось тремя ивовыми обручами. Сверху, чтобы воду можно было возить у седла, ведро затягивалось, как кошель. После полудня Мстиша приносил мясное варево с листьями щавеля и луком.
– Ты снизу, будто орел, – говорил Мстиша. – Будто здесь орел присел отдохнуть.
Как-то и в самом деле прилетел орел. Ратибор и орел встретились лицо с лицом. Обманчивая неподвижность спящего возбудила жадность птицы: говорят, орлы живут сто лет, все знают и помнят. Степной князь пал рядом, ветер от крыльев взметнул длинные волосы на голове человека. Сквозь пряди, свалившиеся на лицо, Ратибор видел немигающий кружок желтого глаза, загнутый, как жало скандийского ножа, клюв с дырочкой ноздри. Орел казался железно-тяжелым. Готовясь защитить лицо, Ратибор сблизил раскинутые руки. Орел испугался, человек уловил и прыжок и судорожный взмах крыльев. Протирая глаза, засоренные известковой пылью, Ратибор следил за косым полетом обманутой птицы. И тут же забыл о встрече. Ему было о чем подумать.
– Долго ждать-то будем тех? – спрашивал Мстиша каждый день, не ожидая ответа. Ратибор мог бы ответить, а может быть, и нет.
Изредка Ратибор сбегал под гору, раздевался, ложился в воду. Слобожане устроили на ручье запрудку из камней и дерна. Прохладная утром, к вечеру вода согревалась, как на очаге. Воины нежились, терли тело пучками травы. Нарубив тонких веточек краснотала, тоскуя о парной бане, они хлестались вениками, сидя на бережку. Обсыхая, натирались пахучей полынью и мятой. Привычка охотника – запах добрых трав отбивает нюх у зверя. Да и само тело славно пахнет.
Но сами слобожане не размякали, не бабились. Турью шкуру распялили на кольях, издырявили стрелами и взяли второго тура для шкуры. Скакали без седла и повода, совершенствуясь в боевом управлении конем. Седлали лишь для того, чтобы подобрать на широком скаку веточку, шапку, стрелу. Рубили с коня тонкие ветки, чтоб отруб падал прямо. Бились мечами, играли в увертки от стрелы и копья. Учили коней падать по слову и ударом по передней ноге.
Ничто не могло быть им краше такой жизни.
В начале ночи Ратибор высылал дозорных, ездил и сам. Не было ничего лучше упругого шага коня под собой, ничего лучше ночи тысяч звезд, тысяч голосов малых существ.
Дажбог щедро дал жизнь во власть человеку лесных полян. Черный Перун научил воина твердости сердца и смелости души.
Россича не ждали коварные засады предопределения, его волю не встречала всемогущая воля Фатума, бороться с которым бесполезно.
В мглистой дымке Юга Ратибору грезилось Теплое море. Где-то там храбрый Индульф. Будущее собственного существования представлялось Ратибору безбрежным, как степи. Он еще не ощущал возможности смерти и никогда не думал о грядущей бессильной старости. Однако ему казалось, что он живет уже давно, очень давно. Не одно детство исчезло, забылось и отрочество. В этом забвении – верный признак молодости.
Сторожевая гора видела прошлым летом хазарский загон и красавицу хазаринку. Ее обожженные кости спят в общей могиле с товарищами Ратибора. В его памяти стерлись черты женщины.
Время и Млава заслонили хазаринку. Но и о жене Ратибор не вспоминал. Отдыхая, он мечтал о Теплых морях. Наверное, отсюда за несколько дней можно достигнуть берега соленых вод и въявь обладать их чудом. Нельзя, невозможно это.
Изредка перепадали слабые дожди: небо не скупилось – раскаленная степь отталкивала водяные облака. Земля иссыхала, струйка ручья утончалась. А на севере паслись и паслись черно-сизые небесные стада и тяжело опускались в лесные глубины, обещая приросским полянам тучный урожай.
Мысли Ратибора делались такими же смутными, как тени неведомого, струящегося на дальнем Юге. Он созерцал, неподвижный, как ящерица, замершая на теплом камне. Он будто спал с открытыми глазами, принимая внутрь души образы и звуки с безразличием песчаной отмели, заливаемой водой. Чувства же необычайно обострялись; освеженный обманчивым сном, Ратибор понимал, почему так нужна весть о хазарском набеге Всеславу и всей слободе.
Девятый, десятый, одиннадцатый дни ушли. Шел двенадцатый, солнце опускалось к последней четверти мглистого неба. Ратибор поднялся в своем орлином гнезде. Еще на половине горы он стал звать в рог. И когда добежал до привала, все собрались, кроме одного, кто сторожил лошадей. Ратибор сказал Мстише:
– Коней своих возьми. И скачи в слободу, скажи воеводе: Ратибор сам видел конных. Много их, идут к нам. Так и скажешь: не ты сам, мол, видал, Ратибор то видал. Теперь же скачи: не медли. И быть тебе на Рось-реке в третий от завтрашнего день.
Мстиша был года на три постарше Ратибора, отец двоих детей. Дружина кровных побратимов перед Черным Перуном приняла его к себе раньше, чем Ратибора. Был Мстиша силен, как другие, но телом помельче, весом полегче. Для быстрого вестника в этом большое преимущество.
Товарищи положили Мстише мяса в переметные сумы. На три дня хватит, а коль и тронется запахом, для воина это ничего. Коней станет выпаивать, сам напьется. Заботливая рука в последний миг сунула и лучку, чтобы пригорчить мясную пресность.
Кони свежи и в теле. Летняя ночь коротка, но до дневного жара Мстиша успеет пройти верст сорок. В полуденный жар покормит и до вечера одолеет столько же. С темноты даст отдых коням до полуночной звезды и к тому вечеру опять проскачет верст более восьмидесяти. А на четвертый день гонец увидит Рось. Ратибор дал время – Мстиша придет к слободе, не зарезав коней.
Заботливо, без спешки Ратибор и Мстиша припоминали дорогу, водопои, считали версты. Дорогу воин знает, ехали сюда с оглядкой, запоминали приметы.
Гонец взял с места шагом, удерживая горячившихся коней, не давая им сразу полной воли. Глядя вслед ему, слобожане молчали, каждый старался один перед другим показать сдержанность зрелого воина. Ратибора не расспрашивали. Слышали: что сказано Мстише, то будет знать Всеслав. Значит, другого знать никому нечего.
Да, все сказано. Но что значит сказанное, какое дело выйдет из слов? Слово как семя, как яйцо. Что родится? Нечто явится из оплодотворенного словом будущего. Какое – не знает никто.
В сумерках ели мясо: раз за разом, начиная со старшего, хлебали из котла холодное, как льдом, твердым салом покрытое варево на толченом просе.
В ночной разъезд Ратибор назначил двоих, велел им далеко не ходить и вернуться до полуночи. Сам же полез на гору и спал до рассвета, зная, что нет в степи никого. Спал спокойнее, чем всегда. Решился, сделал, толкнул камень и начал большое дело. Оно невесть чем кончится, да началось-то наконец.
Утром Ратибор не спустился со своего гнезда. Воду и еду принес Мужко. После полуденного сна в тени впадины Ратибор потянулся и уже привычно лег лицом к югу на теплый камень.
Там, в неопределимой дали, среди таких обычных для его взора пятен, рисующих границы простора, явилось нечто новое.
Он долго-долго лежал наблюдая. Потом, не уходя, позвал в рог. Трубил, как вчера: один протяжный звук чередовался с тремя короткими. Перерыв – и два вскрика через кость.
Вспомнился дурной вой, заклятый им в одну из ночей, когда дозор шел от Роси. Див перед бедою кличет… Вот и беда топчет стоногая, катит на Рось-реку саженными колесами. Заклятий она не боится.
Прибежали товарищи, разглядели. Кто-то шепнул с уважением и с завистью к превосходству старшего:
– Глаз же у него! На сколько же он вчера их узреть сумел!..
В начале ночи на юге рассыпались горсточки огоньков. Ратибор считал, соображал. Костры, померцав, погасли. Только два упрямились долго.
Рассвет показал движение рваных пятен. От общего множества вытягивались щупальцами медленные издали, на самом же деле поспешные струи всадников.
Пройдет полдня. Новые люди заберутся на гору, будут следить. Слобожане собрались. До полудня они поспеют к стенке леса, поднимающегося из сочной балки Ингульца. С ходу Ратибор послал второго гонца. Ему было приказано говорить по-иному, чем Мстише:
– Не один Ратибор видел ныне, а все своими глазами видели, как шли конные и с телегами. Будет их сотен до двадцати или более.
Мужко поскакал. Ратибору казалось, что и скачет-то он резвее Мстиши. Сам видел!..
Укрывшись опушкой балки, слобожане давали роздых лошадям. Теперь особенно нужно беречь конские спины и ноги, беречь с умной любовью – чтоб потник не загнулся, чтоб под него не попали камешек, ветка, чтоб подпруга была затянута в меру. А как слезешь с коня, погляди, не поранена ли подошва у ног. Будет так, что от коня, а не от силы всадника придет удача. Весело было – не зря ждали, дело сделали.
Гора виднелась в небе, как вырезанная. Низовая мгла не мешала глазу различить орлов, мостившихся на острой вершине.