Глава девятая
Влача кровавый след
1
Не на сторожевой вышке, что внутри росской слободы, а на высоком берегу, где на холме стоит забытый бог забытых людей, запылал прозрачным пламенем костер из сухого долготья. Не дали воли веселому огню, забросали сучьями сырой ольхи, заложили травой. Со свистом, с шипением боролись вода и огонь, текучее и твердое, сухое и жидкое.
Князь-старшина Колот-ведун положил руку на плечо Всеслава. На волосатом запястье блестел бронзовый браслет в три пальца ширины, на темных пальцах сверкнули перстни. Колот громко произнес слова, смыслом своим понятные только Всеславу:
– Куда дерево рубят, туда и валится оно, князь-брат, – сказал Колот, по ошибке будто бы дав Всеславу высокий титул.
Да, рубили дерево, срубили. Перед светом в слободу прискакал Мстиша, передал, слова не изменив, сказанное ему для воеводы. Близятся хазары. Упало дерево в сторону, избранную дровосеком Всеславом да его подсказчиком, князь-старшиной Колотом.
Шепча заклинания одними губами, Колот бросал на костер травинки, связанные наговорными узлами, следил, какую примету явят судороги сгоравших былинок. Следили и другие, веря в гаданье. Верил и сам Колот.
Утро тихо, ветер спит, и серо-черный дым распускается исполинским хвостом над вершинами росского леса. Еще и еще несут сухие дрова, еще и еще гнетут пламя сырьем. Великому костру гореть до ночи; его заменят смоляные факелы на сторожевой вышке.
К небесной тверди лезет зыбкая башня. Будто бы люди замыслили построить небывалое. Внизу воздух по-прежнему недвижим, но там, в высоте, видно, есть ветер. Башня оседает, опять вздымается. Вверху хлопья дыма тают и, сделавшись нежно-прозрачными, исчезают в пустыне поднебесной степи. Но снизу, от тлеющей громады, в небо, подобно нашествию, идут новые и новые дымные орды. Само солнце застилается, и на землю ложатся тени. Ныне никто в росской земле не сможет утешить себя сомнением, никто не скажет, что либо смолокур запалил крытое дерном огнище из корней, сочных смолой, либо кузнец задумал жечь в яме березу на уголь, чтобы сварить железо из руды.
У россичей все готовы услышать злые вести, как вспаханная земля готова принять семена. Не зря старался и карикинтийский пресвитер Деметрий. Не мог он похвалиться обращением славян в истинно кафолическую веру, обратно увез медные и серебряные крестики и иконки на шелковых гайтанах, на серебряных цепочках и на льняных шнурках. Не привел он ко Христу людей, зато хорошо посеял в сердцах не страх пусть, но ожидание верной беды.
Для Деметрия жизнь была неизменна, от века однообразна; все живое наделено печально-гибельным стремлением к греху. Путь земной жизни краток, ничтожен перед вечностью страданий для многих или перед вечностью рая для избранных.
Будто бы метко уличил Чамота злого проповедника. Будто бы доказал умный князь-старшина, что не бог ромейский, а сами ромеи науськивают Степь. Тем более помнились пророчества Деметрия:
– Что ж, надевайте ваши шлемы, облекайтесь в брони и точите копья. Вы увидите, что совершится с вами. Отовсюду ужас. Не убежит быстроногий, не спасется сильный, они споткнутся и упадут. Нет для вас спасенья, ваш вопль наполнит леса и нивы, и степь покроется вашими телами, и ваша плоть останется без погребения. Вы не послушались слова божия. Вы будете истреблены, и дома ваши, и дети, и жены, и скот. И трупы ваши будут брошены под дневной жар и на холод ночи.
Люби ближнего, как самого себя, не поднимай меча, будь кроток, прост душой – мягкие увещевания Нового завета легко забывались проповедниками Христа. Сам Христос сказал, что не мир он принес на землю, но меч, и признал святыней преданья Израиля. И Деметрий с искренней верой повторял грозные предсказанья древних свирепых пророков:
– Истинный бог говорит вам: я подниму на вас степных людей, жестоких, необузданных, которые бродят по земле лишь с целью грабежа. Кости отцов ваших выбросят из могил, раскидают под солнцем, луной и звездами, которым вы поклоняетесь. А вас самих не уберут и не похоронят. И будете вы, как навоз в огородной гряде. И если кто из вашего племени останется жив, то сам смерть предпочтет жизни.
Накаркал черный ромей в души славянских людей.
Ждали. С не случайной поспешностью поднялся дым над слободой илвичей. Еще два дыма вскоре сделались заметны: на северо-востоке, где каничи, и на севере, у россавичей.
Знали: тревога пошла в глубь земли людей росского языка, передаваясь от слободы к слободе, от илвичей – к ростовичам, от тех – к славичам и триполичам с хвастичами, далее – к бердичам, к здвижичам, житичам. Так до самых припятских дебрей узнают о войне, которая движется в лес из степи.
Земли росского языка рассечены реками, речками, многими речушками, ручьями, ручейками, ключами, подключиками. Затенены земли лесами, ограждены болотами и трясинами. Чем далее к северу от Рось-реки, чем далее от Днепра к западу солнца, тем труднее пробраться, тем легче заплутаться-запутаться и без лукавой помощи лешего.
Здесь, не зная, не пролезешь. А кто знает, тот может за шесть дней проехать верхом от Роси до Уж-реки через земли пяти племен: илвичей, триполичей, ирпичей, здвижичей и иршичей. Некогда россичам бегать за помощью к дальним соседям, ближние помогли бы. Всеслав не послал в дальние земли. К ближайшим же поедут избранные послы, росские князь-старшины: Дубун – к илвичам, Колот – к каничам, Чамота – к россавичам. Их дело собрать роды на погостах и уговорить не ждать времени, когда заплачет кровью росская земля, а вместе идти на Рось-реку и бить хазар на выходе из степи.
В свои роды поскакали слобожане с копьями, на копьях хвосты вороных коней; встречный россич без слов узнает весть по черной пряди.
Нынче в росской слободе почти две сотни слобожан. Никогда, даже с Всеслава Старого, не скапливалось у росского воеводы столько воинов. В хозяйстве готово все, но каждому нашлось дело. Разбирали стрелы из запаса и, заворачивая в кожу, вязали снопами по четыре десятка. Так стрелы возят в тороках при седле для пополнения колчанов. Владевшие мастерством продолжали готовить новые стрелы – в бою стрела в избытке не бывает. Сухими клинышками подбивали насадку топоров и копий. На точильных кругах острили мечи, ножи, сабли, секиры. Работали споро. О хазарах – ни слова. Праздное слово ослабляет душу. Для боя род кормит слобожан, слобода головами платит за корм. Так было и есть.
Воевода лгать не привык. Колоту же весело. Это он, бродя в поисках налитых тайной силой трав, подметил в степи за Турьим урочищем хазарский загон. Он же, передав весть Всеславу, хитро научил друга молчать. Но совершить ложной вестью испытание общности росских племен надумали оба. Ответ будет на одном Всеславе.
Солнце шло к полудню, когда к броду вырвался всадник. Замученный долгой скачкой конь пал в воду. Не успел еще второй Ратиборов посланный пешком доковылять до слободы, как Всеслав узнал Мужко и понял без слов. И дурно подумал: накликали сами.
Мужко меньше чем на день отстал от первого посыльного. Увидев собственными глазами хазарское нашествие, он гнал лошадей и себя без пощады.
Еще день, два или три, но не более шести дней могут дымиться костры над Поросьем. Более двух десятков сотен степных людей, жестоких, необузданных, идут на Рось с единственной целью грабежа. Не придется ли росским градам вновь рассыпаться золой? Не останутся ли от росского семени редкие люди, как былки на выбитом пастбище?
Тусклы выцветшие глаза князь-старшины Велимудра: старческая вода погасила ясность взора. Бурые пятна, будто осенние листья, налипли в трещинах сухих морщин. Ничто не мило старику, его сердце закрылось для движений любви, радости, жалости, сострадания к чужому горю. Велимудр остался одиноким. В своем роду среди своих кровных он жил воспоминаниями и правил родом привычкой к обряду правления. Себя же он держал в жизни силой воли, единственной силой, которую не отняла дряхлость.
Выставив косым горбом спину, – как давно спина перестала гнуться и когда нарос горб, князь-старшина не помнил, – он топтался на росском погосте. Было неприбрано, пора бы велеть прополоть под богами. Да времени нет – хазары из степи идут. Одеревеневшие ноги старика путались в стеблях травы. Обеими руками Велимудр цеплялся за княжеский посох. Переступит, вытащит увязший конец с железной, как у копья, насадкой, опять переступит.
Ветхий старик ковылял по колено в траве у дубовых подножий покровителей племени. Устал он, ох как же устал!.. Ему нужно вспомнить нечто, самое важное, самое нужное. Вспомнить бы, более он не забудет. В ушах свистит, будто близко что-то льется. Велимудру слышится звук: «Ти-ли, ти-ли-ли, ли-ли, ти-ли…»
Знакомый звук, такой знакомый. Но – мешает, мешает. Сейчас Велимудру нужно уйти в себя, поискать, вспомнить главное. Еще самая малость, и вспомнится.
«Ти-ли-ли, ти-ли, ти-ли-ли-ли…» Липкой паутиной тянулась, вилась без разрыва детская песенка пастушьей свирели. Деревянная дудочка мала и тонка, ее голос чуть сильнее комариного свиста, но слышен далеко – как птичий. Вблизи голосом легко заглушить свирель. Но вдали будет слышен не голос, а свирельный перелив.
В траве, за спиной Велимудра, сидел беловолосый парнишка в холщовой рубахе. Следя за пращуром, как бы тот не запнулся, не упал, парнишка пищал в свирель.
Имен много, разве все удержишь в голове. Не стараясь запомнить, князь-старшина звал кощея-прислужника Малом – от малого. Второе лето ходил Мал за князем, силенка прибавилась. Велимудр же вовсе иссох. Мал его мог поднести на руках, хоть головой доставал лишь до подбородка старца.
Для родовичей Велимудр – князь, для Мала – забота. Они все вместе и вместе, древнее смешалось с детским. Старик про себя нашепчет, Мал по-своему поймет.
Под навесом для гостей на скамье лежали мешочки из холстины. В них съестной припас: печеный хлеб, толченое просо, луковицы, сушеная рыба, завяленное мясо, соль, вымененная у ромеев. В очаге допревал кусок мяса в жидкой кашице. Перестав свистеть, Мал побежал к очагу поглядеть, не готово ли варево. Помешал, попробовал – мягко ли? Зубов у Велимудра совсем нет.
Свирель умолкла, и князь-старшина вспомнил, что хотел. Всю жизнь он прожил в страхе. Всегда в нем было два человека: один боялся, другой прятал стыдное чувство. Никому не признавался, никому не признался бы, но дни были отравлены. Привык, не давал воли страху, жил, как все. Думал, не все ли боятся, не все ли прячут и от себя, и от других мысль о тщетности жизни, которую завтра насильно отнимут. При вести о хазарах Велимудр отказался от старшинства, чтобы не мешать роду своей беспомощной дряхлостью. Пусть отбиваются, как умеют. Жизнь не мила, нужен покой, чтобы в покое уйти. Самая страшная смерть – от зверя. Зверь будет тело трепать, не даст умереть в покое. Нет страха, есть злоба на степных людей за то, что не дали умереть в покое.
В горьком бессилии Велимудр поднял руку на Дажбога. Метил в лицо покровителя славян острым посохом и шептал:
– Вот я тебе! Я тебя не боюсь…
Бросив ложку, Мал подбежал к старику.
– Опоздал бы я, ты бы, глядишь, и обломался! Угляди-ка за тобой, старый ты, старый…
Велимудр ухватился за подножие бога, оттолкнул парнишку.
– Мешаешь ты! – и, как копьем, пырнул острой клюкой.
Мал присел шустрым волчонком. Железо, скользнув по плечу, до крови поцарапало кожу. Едва не убил злой старик.
Не в первый раз парнишке увертываться от клюки. Он не обижался. Двенадцатилетняя нянька при столетнем ребенке, мальчик считал себя разумным за двоих. Как никто, он знал жалкую дряхлость князь-старшины, привык с материнской небрезгливостью ходить за стариком, жалея его любовью сильного к слабому. Мог бы Мал клюку отнять, дав Велимудру простую палку. Вместо того парнишка ждал, готовясь увернуться от второго удара. Нет, задохнувшись от усилия, Велимудр опустил посох. Голова затряслась, а тусклые глаза прояснели.
– Пойдем, пойдем, – позвал князь.
Крепко обняв старика, Мал повел его к очагу. Будто ничего между ними не случилось. Волоча клюку левой рукой, правой Велимудр гладил парнишку. В неловких движениях сухих костей, обвитых дряблым мясом, была особая ласка. Слабый просил прощения у сильного. Мал думал: «Горяч ты еще, а угоди ты мне в сердце, кто б за тобой глядел? Пропал бы ты, как куренок».
Кашица хорошо разопрела. Велимудр тер еду пустыми деснами, и его лицо становилось странно-широким, а седая в прозелень борода дыбилась к вислому носу. Мал вытащил мясо, отделив мякоть, мелко ее искрошил, натер луком, подсолил.
Князь-старшина ждал терпеливо. Не ворчал, как всегда: «Сам я себе, сам я все, что я тебе, малый, что ль!» Парнишка понимал, что пращур смягчился, жалея об ударе клюкой. Он ведь такой – гневлив, да отходчив. В бане как? Дерется, толкается. Сам! Сам! Потом устанет и будто не замечает, что его моют. Они, древние, уж такие.
Накормив Велимудра досыта, Мал выгладил ложкой горшок, чтоб не пропало зря крошки. Мешочки с припасом убрал со скамьи и подвесил повыше на деревянный гвоздь, не то мыши источат.
– Ты поди, сюда поди ты, – позвал пращур. Обняв Мала, он начал речь. Едва, едва, с одного слова на пятое, понимал Мал, будто и не по-росски говорил древний.
Велимудр жаловался на извергов, которые от лета к лету все более плодятся, а льнут они все к Всеславу. Хазары пришли, побьют россичей. Всеслав хазар побьет, слобода власть заберет. Рода ослабли ныне. Не будет вольности градов.
Ничтожно мало из слов Велимудра дошло до Мала – все плохо, и только. Цепляясь за парнишку, старец заключал свои речи.
– Ты понимай, помышляй, – твердил Велимудр, – ты уходи тотчас, уходи. Один. Не путайся меж хазар и наших. На Припять ступай. Нашего языка там люди. Тебя примут в род. На Рось не помысли вернуться.
– Без тебя куда мне? Ты ж и по ровному еле бредешь, ты через лес не пролезешь. Ты и на коне-то сидишь, когда тебя с обеих сторон держат, – безжалостно уличал старца Мал.
Рука Велимудра нашла ухо непослушного. Не обижаясь, Мал отвел скрюченные, холодные пальцы и сурово пригрозил:
– Будешь щипаться, я отсяду, чтоб не дотянуться тебе.
– Ладно, не стану, – смирился Велимудр. – Гордый ты. Я тебе говорю: уходи. Не понимаешь ты… – Пращур признался: – Коль не было б никого, и я хорошо бы помер. Все вы, живые, меня тянете, умереть не даете. Буду один – и покой. Лес шумит, нет живых, нет ни страха, ни заботы нет…
Сумерки пали на лес. Велимудр начал совсем непонятно сбиваться в словах. Соскучившись, Мал приподнялся; старик поймал его за ногу:
– Ты, ты куда? Спать будем, я с тобой буду спать.
Вместе с ночью к Велимудру приходил последний страх. Древний старик боялся сна, ужасаясь, что в сновидении разорвется нить опостылевшего бытия и душа уйдет незаметно, обманув спящее тело. Ночами мальчик грел коченевшую спину пращура. Дремля, Велимудр тосковал, пугался и щупал за собой: не удрал ли ненавистный и любимый парнишка?
Мал грезил, что живет в слободе, скачет на злых конях, сечет хазар острой саблей. И виделся ему воевода Всеслав, великий и прекрасный, как живой образ Сварога, что смотрит на степь из священного дуба.
2
В зеленой чаще векового осокоря затрещали завитые ветки. Упал сухой сук. Ратибор грузно валился вниз. Сверху еще сыпались листья, а Ратибор был уже в седле.
Четвертый день идет, как хазары гонятся за росским дозором. Четвертый день идет, как слобожане отходят, не давая загонщикам обойти себя и взять в петлю облавы. Россичи могли бы уйти, оторваться, но Ратибор не хочет. Хазарские конники опасаются слишком далеко опередить свою главную силу, а главная сила не может бросить обоз. Все Ратибору понятно. Понимает он: и хазары знают ведь, что россичи в силах уйти. Не уходят, стало быть, нечто задумано.
Так играли, так играют в степях старые игры. Без закона, без правил, без уговора. Выживает тот, в ком быстрее мысль и чье тело послушнее воле.
Россичи знают, что хазары, достигнув горы, опознали следы. Многодневный привал – не подбитое сухой травой и пухом куропаточье или стрепетиное гнездышко, которое прячется в мелкой ямке. По следам на привале легко счесть и людей и коней.
В первую же ночь хазары пробовали опередить слобожан. Ратибор обманул, сокращая время ночлега. А утром хазары оказались невдалеке, и слобожане дали им поглядеть на себя. Игра затянулась. И хазарам и россичам приходилось давать отдых коням.
Изволоки, увалы, излоги да взлобки – степная дорога не ровная. Лето стояло в полной силе, короткие ночи были теплы, днем степь дышала зноем, как очаг с живыми углями под пеплом. От пота гнедой конь выглядел вороным. С удил падала белая пена. На всадниках одежда волгла и размокали ремни.
В балках-овражках крепко-полынный аромат степи перебивался запахом травяной гари, как жгучее солнце палило скаты лощин. Безостановочным стрекотом зеленые и бурые кобылки-кузнечики славили жар распаленной земли, ночью сверчки поднимали слитный гомон.
На остановках с брюха коней тек струйкой пот, прозрачный, как слезы. Выпаивали лошадей только на ходу, давая опустить губы в ручей на броде. И тотчас же гнали дальше. Если горячему коню после водопоя дать отдых, конь остудится, а всаднику без коня не уйти от гибели.
На третий день слобожане сообразили, что хазарские охотники далеко ушли от своих. Были видны две стайки погони. На высоких местах, доступных глазу издали, Ратибор сдерживал своих, маня хазар видом возможной потехи. Ныне, на четвертый день, дозор уходил, дерзко показываясь раз за разом. Хазары прибавляли ходу. С осокоря Ратибор видел, что за ним гналась одна стая. Те, у кого кони были послабее, остались далеко позади.
Уже шли знакомые места. Степная дорога бежала по лысой гриве, горб которой питал два речных истока: ингулецкий и ингульский. До Рось-реки отсюда остается верст сто сорок. Не жалея коней, можно за день поспеть к Турьему урочищу.
Справа и слева подбегали лесные опушки, обещая укрытие слабому, а степь, свободная от доброй защиты деревьев, языком изгибалась. Гнись, гнись, змея-дорога, а ведешь ты всех, кто захочет, прямо на Рось!
Ратибор придерживал своих коней, и слобожане послушно равнялись по старшему. Хазары поспевали, в их стайке уже различались отдельные всадники. Выступ леса ненадолго закрыл обзор. И когда дорога вышла опять на прямую, сделалось очень заметно, как догоняли степняки. Сейчас их можно счесть всех без ошибки, не путая верховых лошадей с заводными. Ратибор приказал:
– Стой, меняй коня!
Переседлывали коней на виду у хазар, и с места тронулись шагом. Верстах в двух спешила стая загонщиков, не по следу, а назрячь. Махали плетями, спешили. Видели хазары, как слобожане, переменив коней, не смогли оторваться даже на свежих.
Близился верхний исток Ингула, первый, если считать от Роси. Дубовые рощи стеснили степную дорогу до узкого прогала – знакомого россичам горла змеиного пути. Скоро будет узость, где от леса до леса не более четырех сотен шагов.
Степные люди сбивались в кучу для удара. Задние подтягивались, передние придерживали, помня об осторожности. И слобожане дали волю лошадям.
Свежие кони взвились, и тонкие травы не успевают согнуться. Будто в былинках родились великие силы и бросают всадников все вперед и вперед. Уже не скачут, летят над степью чудесные всадники.
Поворот и еще поворот. Ветер хватает топот, и, как из пращи, назад уносятся твердые камни ударов. Вот и нужное место! Ратибор закричал, указывая влево. Слобожане птицами порхнули к опушке, твердо удерживая поводья и сжимая колени, чтобы кони не побились о деревья. С полуслова поняв волю старшего, каждый закрепил оголовья заводных лошадей за дерево. И взор уже в поле, и стрела уже на тетиве. Ждать, видно, недолго.
Жаркий пот струится по лошадиному телу, лошадь не шевельнется. Конь ждет, зная чудесной общностью с всадником, что задумано дело и дело должно совершиться. Медленно впивается жало овода в тело притихшей лошади, медленно наполняется кровью серое брюшко злобного мучителя. Ему нет дела до людей, он хочет насытиться и отложить яички, чтобы продлить свой род неизвестно зачем.
Мгновения неподвижны, как вода в речной заводи. На вершину дуба, битого громом, упал ворон. Он был так же черен, как сучья, опаленные гневом Перуна. Птица с приподнятыми крыльями была похожа на человека, вздернувшего плечи. Ворон не верил затаившимся людям. Блестя горькой ягодой глаза, он был готов к бегству. Он знал – человек не берет ворона. И все же боялся. Дурно тому, кто мучает себя лишними страхами – от излишнего знанья. Плохой из него будет воин. По скупости души он старается так поступить, чтобы совершить задуманное без потерь. И – все потеряет.
В тишине зябко дрожали пугливые листья робких осин. Не сдержавшись, конь ударил хвостом. Жесткая прядь просекла раздутое брюшко овода, брызнула кровь.
Раздался звук трубы. Хазарин, надув щеки, дребезжал в пустую кость. Звал своих, подгонял.
Солнце светило слобожанам в затылок, хазарам – в лицо. Хазары скакали кучно, дав коням полный мах. Думали степные, что догоняют усталых, слабых числом россичей. Спешили прямо на солнце.
Умей выбрать засаду, зная и ветер и свет, на кого бы ни засел: и на зверя, и на человека!
Будто опуская с размаху топор с криком-выдохом – га! – слобожане всем телом бросили первые стрелы. Еще рубила жильная тетива дубленую рукавичку – защиту левой руки, а правая уже клала новую стрелу, уже тянула-рвала тетиву. И гнется тугой лук колесом, над ухом срывается тетива с пальцев. И опять вслед стреле рвется из груди не то вздох, не то выкрик. Никто не видел, как от боевого гнева постарели молодые лица.
Стрелы шли густо, тяжелые, крепкие, с пером весеннего матерого гуся. Хазары падали. Падали и хазарские кони, сбитые уздой, которую тянули мертвеющие руки. Росские стрелки, не мигая, брали цель, высоко поднимаясь на стремени.
Россичи делали дело, вложенное в ум и в руки трудными годами учения. Убивали верной смертью тех, кто хотел их убить. Ни один хазарин не проскочил мимо засады, ни один не успел повернуть. Вперед умчались кони, лишенные всадников, назад не вернулся ни один, как всегда.
Кто-то из сбитых хазаров попробовал встать. Меч довершил побоище.
Скорее, скорее! Ратибор помнил об отставшей, второй шайке хазаров.
Слобожане вырывали из тел драгоценные стрелы. Владельцы отменно борзых коней, на поле боя полегли хазарские богачи. Невзятой останется богатая добыча – времени нет ничего. Торопись, торопись! Гибнут после удачи воины, забывшие себя от жадности. Спеша, слобожане хватали хазарское оружие. Громко звал Ратибор разбирать заводных лошадей, которые ярились от запаха крови.
На поле, где лежало былое городище длинноруких людей, от россичей шарахнулись хазарские лошади. Сбившись вместе, они тянулись к траве. Слобожане развернулись и погнали живую добычу.
Ратибор знал, что хазары непременно запнутся на телах своих, и все же чувствовал на своей спине хазарскую стаю. Молодой вожак хотел сберечь чистой боевую удачу.
Броско скакали прыткие кони, всей силой костей, мышц и дыхания. Впереди уходили, шпоря себя пустыми стременами, хазарские лошади.
Злая дорога, в несчетный раз политая кровью, дико и мощно бежала назад от людей.
Ветер, остужая горячие тела, свистел в ушах, наполняя раздутые ноздри чистым воздухом леса и степи.
Были вольная воля, разгул, боевое веселие. Никто не помнил о смерти, и все были равно бессмертны – и люди и кони.
3
В каждом доме Поросья есть оружие, из поколения в поколение накопленное заботой хозяев. Есть привычка к оружию, есть любовь к нему.
Каждый россич, проведя свой срок в слободе, оттуда вместе с воинскими навыками уносил придирчивое знание оружия, уносил неизгладимое пристрастие не к любому, а к отменному копью – однорогой рогатине на прочном ратовище, к луку тугому, к надежной стреле. В оружии ценил не красоту, не изящество, а верность. Выйдя на поляну, россич умел любоваться стрелой, брошенной вверх под самое облако, глядел, как она, повернувшись в выси, возвращалась и тяжко вонзалась в рыхлую землю. Хорошо!..
Обтесав и распарив вязовую доску, житель Поросья тянул размякшее дерево, гнул, выгибал, строя длинный щит для пешего, круглый – для конного боя. Из копыт своих лошадей и диких тарпанов, из лобных костей быков, коров, туров вытачивались бляхи. Из них, из копытной роговины, из железных пластин так умели набрать чешую на доспехе, что лежала она, подобно рыбьей, – кожи не видно.
Любо россичу вольно творить вольной рукой. Беден и слабодушен ленивый неумелец, который не знал счастья владеть воистину собственными вещами. У него нет ничего своего. Он голый. Он как евнух, о которых рассказывают ромейские купцы на Торжке-острове.
В первых впечатлениях ребенка вместе с любовно сделанной домашней утварью и игрушкой, вместе с плугами, боронами, вилами, граблями во дворе неотъемлемо присутствовало оружие.
На стене висел отцовский доспех, выпятив грудь и чудно распялив бока с ремешками-хвостами. К ним тянулось дитя, когда кошка увертывалась от докучливых детских ручонок.
И запоминался первый подзатыльник-наука: гляди глазами, а не руками.
Росское войско встало за Росью, верстах в трех от брода. Оказалось его числом меньше, чем могло быть. Из десяти родов только восемь выслали подмогу слободе. Свои же предали, свои же ударили с тыла, рассудив, как чужие. Кого тут винить, князь-старшин? Невелика их власть, ничто она по сравнению с вольностью рода. Род терпит власть старшего, пока хочет. Два рода, которые в страшный час въявь отказались от общности, решив обороняться у себя, из-за градских тынов, были из дальних по месту от южного кона племени.
Илвичи и каничи поступили будто бы и по чести. От илвичей пришло шесть десятков слобожан, от каничей – четыре. Лишняя сотня мечей – помощь большая. И какая малая, если подумать, что пять сотен могли бы прийти, и шесть набралось бы, и семь…
Хазары еще не пили воды из Роси. С Турьего урочища они выслали вперед сотни две всадников, и те, завидев россичей, отошли без боя. Опытные в набегах, хазары оценили засаду, устроенную Ратибором для зарвавшейся погони, и вторично попасть в ловушку не захотели.
В пешей части росского войска стоял ромей Малх. Странно и дико ему было все. Один среди чужих, за чужих будет сражаться и за них, если решено судьбой, сложит голову. Его шею еще саднило от аркана. Бредя опушкой, Малх впервые за весь путь от Хортицы-острова заметил черный перехват на стволе березы от срезанной бересты, увидел пенек от срубленного дерева. Люди близко. Вдруг что-то упало на плечи. Пытаясь сорвать удавку, Малх задохнулся. Очнулся он крепко связанным и встретил чей-то недобрый взгляд. За маской молодого лица прятался человек, умудренный жестокостью жизни. Воин собирал черный, как уж, волосяной аркан, ловко меча петли на локоть и отогнутый палец.
Малх заговорил на росском наречии. Поимщик удивился, спросил о хазарах. Такие же вопросы задал Малху и Всеслав. Ромея опознали несколько слобожан, побывавших весной на Торжке-острове. Воевода позволил приблудившемуся человеку остаться.
Славянский лагерь расположился открыто, под охраной дальних и ближних дозорных и наблюдателей на вершинах деревьев. Встретив Ратибора, Малх потянулся к нему, как к другу, пытался объяснить причину бегства от своих и сам сбился: разве свободному можно понять сложные законы империи, давящие совесть?
– Стало быть, ты изгой, – заключил Ратибор.
Малх понимал смысл жестокого слова. Изгнанник – как птица голая, лишенная пера.
– Буду биться за вас, – сказал Малх. Он хотел завоевать не милость, а право жить среди славян. Волей Всеслава Малх попал в пешее войско и сейчас наблюдал, как хазары готовились к бою.
Крытая войлоком, со сплошными колесами высотой в человека, за тысячу лет не изменилась телега кочевника, и Малх опять вспомнил Эсхила. Хазары окружили свой стан сотнями телег, образовавших прочную стену, их стрелки могли бить снизу, прикрываясь колесами, как щитами. Обозных лошадей хазары отогнали к Турьему урочищу пастись на нетронутых травах. Табун скрылся, и хазарские воины начали выезжать из лагеря, строиться тремя полками. Ошибся Ратибор в своем счете. Только войска, которое готовилось к нападению, было здесь сотен не менее двадцати пяти. В лагере тоже не одни женщины с рабами остались. Табун обозных коней погнали сотни три табунщиков. Всеслав счел, что более трех тысяч хазар-воинов пришло на Рось.
Конные толпища хазар клубились, будто роясь, волновались, подобно степной траве под ветром. Вот двинулись тремя тучами, нестерпимо громадными для россичей, из которых никто никогда не видел такое множество всадников сразу. В разных местах сторожевые слобожане трубили тревогу в рога. С высокого дерева князь-воевода Всеслав птицей слетел вниз, и княжеский коновод поспешил помочь князю стянуть ремни доспеха.
За ночь пешие славяне набили перед собой ряды острых кольев. Низкие, до половины бедра, острия спрятались в траве. Справа от хазарской конницы войско прикрывалось лесом. Пешие еще не могли рассмотреть хазар. В ожидании кто дремал, развалившись, кто беседовал с товарищем, и Малха поражало общее безразличие, как ему казалось. Сзади закричали приказ:
– К бою готовься, к бою, к бою! Тетиву натяни, тетиву!
Войско зашевелилось. Переминались, проверяли, хорошо ли меч пойдет из ножен, удобно ль висит секира-чекан, щупали рукоять ножа за голенищем, подтягивали колчанные перевязи, с тем, чтобы колчан, поднявшись над левой лопаткой, сам подставлял оперенные бородки стрел. И потом только гнули лук и натягивали тетиву. Близко к Малху в строю был знаменитый стрелок Горбый. Горбый сидел на скамье. Лет пятнадцать уже, перестав владеть ногами, он таскал на костылях свое тело. И без того сильные руки сделались крепкими, как кузнечные клещи, и Горбый мог послать стрелу на расстояние, никому не доступное. Глядя на калеку, многие со злобой вспоминали здоровых, оставшихся дома. Но не стало времени думать об этом. Заметили пешие, как над травой появились хазарские полки. Различались головы лошадей и людей. Хазары скакали плотным и широким строем. Над их множеством на невидимых древках трепетали, как ястреба в полете, пучки конских волос и куски ярких тканей, боевые значки. Славяне изготовились к стрельбе.
Оставалось хазарам пройти не более версты, когда они сдержали коней. Три полка остановились, равняясь стеной, а те, кто не сумел сразу овладеть слишком горячим конем, скакали перед плотным строем, чтобы, как в наказание, встать сбоку.
4
Как всегда перед боем бывает, между хазарами и славянами осталось пустое, ничье поле. Будто бы огороженное, хотя стен нет, оно запретно на срок, которого никто не знает.
Первым решился хазарин. Он медленно выехал из средины хазарской конницы. В черном железе доспехов он казался широким, как бочка. Показывая искусство наездника, хазарин вздернул коня на дыбы и заставил его пройти на задних ногах шагов сотню. Потом, дав волю, похлопал коня по шее, и тот, беззаботный, повернув голову, потянулся к руке за подачкой. Не спеша, хазарин приближался и остановился на расстоянии, безопасном от стрелы. Боец поднял копье, требуя боя. Будто капли росы искрились на его низком шлеме, искрилось и оголовье коня. Знатный хазарин искал соперника для единоборства.
От людей росского языка выехал простой по виду всадник, в копытном доспехе, в шлеме из турьего черепа. Ехал просто, не показывая своего наезднического умения, прямо на хазарина. Тот тронул навстречу, но дугой уклоняясь к своим. Было понятно, что опытный воин остерегается, чтобы в сшибке нечаянно не попасть в опасную близость к росским стрелкам.
И место, и время дня принуждали росского воина принять бой лицом к слепящим лучам солнца. Хазарин толкал и толкал коня, пока тень шишака не легла между ушей животного.
Наклонили копья. Уже на скаку россич бросил круглый щит со спины на левую руку.
С места оба прыгнули разом. Большие, тяжелые всадники сорвались птицами, без разгона, на полный размах. К этому славяне приучали боевых коней. Степные же лошади иначе и не могли начать скачку. Может быть, под россичем был степной конь, взятый прошлым летом у хазарского загона. Может быть, этот конь родился в одном табуне с конем хазарина. Причудливы пути и коней и оружия.
Сшиблись беззвучно. Каждый сумел принять острие копья срединной бляхой щита, копья отбросило вверх, и размах разлучил бойцов.
Россич раньше повернул коня, но, встав лицом к бою, выждал хазарина. Он искал равного боя и дал противнику оправиться.
Опять поскакали. Коснулись. Что это? Россич копье потерял? Среди пешего войска поднялся крик – и смолк. Под хазарином лошадь споткнулась. Наверно, неудачно всадник принял копье своего противника. Вниз отбил, и оно поразило коня.
Широкое поле, высокое небо. Под небом людей на поле собралось, сколько никогда не сходилось сюда с сотворения мира. Но для всех будто только один человек на этом поле. Для славян – россич, для хазар – хазарин.
Хазарин легко и ловко спрыгнул с коня – до того, как тот завалился на бок. Из хазарского войска выскочили всадники, но тут же и вернулись: россич спешился столь же быстро, как его противник. Равный бой.
Хазарин, небрежно свесив левую руку с круглым щитом, пошел на пешую стречу. Россич спешил, широко шагая. За ним, как собака, шел конь. «Наш без щита, без щита!» – кричали около Малха. Ромей вгляделся. Нет, россич со щитом, но щит заброшен за спину. Почему? Рядом прозвучало незнакомое слово: обоерукий. Что оно значит?
Объяснение пришло само. Бойцы сошлись. Лязг, треск, что-то мелькнуло, и хазарин пал, как битый громом. Взметнув его тело перед седлом, россич уже скакал к пешим. Его узнали. То воевода Всеслав вышел на бой простым, как последний из не имущих железного доспеха, взял врага честно, грудь на грудь, без уловки. Не в доспехе сила, а в твердости сердца. Пешие кричали:
– Слава князю, слава Всеславу всеславному!
Добрый знак. Второй раз берут россичи хазарскую кровь, капли своей не дав взамен. И – навсегда среди россичей был наречен князем слободской воевода.
Новые хазары выезжали для состязания, новые россичи принимали вызов. Малх хотел бы принять участие, он надеялся на свое умение, соединенное с ловкостью мима-жонглера, но пешими хазары не сражались.
Ромей хотел биться за чужое знамя. Он не знал своего. Все были чужими. В легионах он думал о жалованье солдата, о добыче. Ничто иное не манило. Победа, захват лагеря противника знаменовали не успех империи, не общее благо, а возможность схватить добычу, за которую скупщики дадут серебро и золото. В войсках империи ходили рассказы о чудесном обогащении солдат. Называли имена легионеров, которые купили себе виллы, женщин и окончили дни в пышной праздности, окруженные рабами. Писатели сочиняли подобные истории – это Малх знал. Мечта о богатстве делала легионера империи ослом из басни, который бежал за пучком зелени, подвешенным на конце дышла. В сущности, человек любит быть обманутым, нищета умеет рядиться в пышность слов. Обогащались базилевс, полководцы, скупщики. Однажды евнух-сановник, прибыв в армию из Византии, обратился к солдатам с декламациями о любви к отечеству. Оратора осмеяли. «Здесь все иное», – думал Малх, наблюдая за состязанием воинов. Издали и чужой, он не мог различить, где россич и где хазарин.
Но вот одиночных всадников сдуло с поля как ветром. Остались ли в траве тела людей или коней, не рассмотришь. У хазар загудели бубны, протяжно захрипели рога. Изгибаясь, трепеща усами копий, играя бликами оружия и плеском значков, хазарская масса двинулась к полю.
Тесный строй конников съедал степь. Тысячи копыт сминали травы, не встать им более, стоптанным, изломанным, раздробленным, вбитым в землю.
Ничего не осталось от степной дороги, всю ее заняли хазары, и бежали их кони, и мчались хазары, нарастая и все возвышаясь. Сейчас они явятся над росскими стрелками валом конских морд, валом рук, щетинистых копий и сабель.
Солнце замерло в небе, время остановилось, ничего не было в мире, кроме безмерно растущего, как воля судьбы, наступленья буйной, неудержимой, никем еще не обузданной Степи.
Малха отрезвил близкий звук, подобный гудению толстой струны. Горбый, расставя мертвые ноги, сидя пустил первую стрелу. От вздутых мышц его спина казалась горбатой. Опять изогнулся необычайно тяжелый лук из турьего рога. Пора? Старшины закричали:
– Бей, бей, бей!
Не стало слышно тетив, их пение утонуло в криках стрелков.
С визгом и свистом неслась хазарская конница. Хазары кричали:
– Харр, харр!
В их боевом кличе россичам слышалось карканье хищного ворона. Еще скорее метались руки стрелков к колчану и к тетиве.
Малх не мог заставить себя прицелиться и бросал стрелы, как в воду. Ему казалось, что он бьет в грозный вал, каким Черный Понт нападает на берег.
Стрелки самозабвенно рвали тетивы. Не веснами, не лунами и не днями считалась ныне их жизнь, но стрелами, которые они еще успеют выпустить, прежде чем хазары наступят на голову.
Росская конница ждала скрыто, за восточной опушкой поля, в кустах орешника и боярышника, среди лип, лапчатых кленов, остролистых ясеней. Всеслав двинул конных, когда хазары в боевом порыве открыли ему свой бок.
Управляя ногами, как умели они водить своих коней, россичи с ходу пустили в дело луки. Правое крыло хазар замялось, загнулось и слитно полилось навстречу.
Повинуясь приказам Всеслава, слобожане с дивной скоростью сбились в кулак перед ударом. Колено с коленом, выставив копья, россичи врезались в хазар.
Бой конных стремителен, головокружителен, мысль отстает от тела, слова не успевают выразить действие. Земля колеблется, дрожит под ногами коней, будто ее твердость колдовски, превращена в ходячую зыбь. Носятся призраки, реют лица, руки, гривы, раззявленные рты. Человек отдан не сознанию, а вихрю навыков воинской науки, в нем все приобрело чудесную силу, он молния, он не думает, но знает, освобожденный от рассужденья, он сразу везде и во всем.
– Рось! Рось! Харр! Харр!
Разве можно, разве нужно думать, где осталось копье, разве не сам меч в руке, разве не само рубит и колет железо! Перья-шипы боевой палицы ломают хазарский шлем, а левая рука рубит и рубит. Правая сокрушает палицей либо чеканом уже не шлем хазарина, а конскую голову, захваченную убийственным полукружьем размаха.
Сжимая коней клещами колен, славянские всадники парят над седлами, необычайно высокие, и, обоерукие, косят, косят и косят.
Поле качается вверх, вниз, вверх, вниз. Совсем перекосилось поле, и в наслаждении боем сердце пылает.
Тихий бой!.. Нет треска, лязга, нет криков людей и храпа коней, нет стонов и воплей, все звуки отстали, мгновенья отскакивают в небытие, как прах от копыт.
Белыми пушинками, такими легкими, что на них могла бы заснуть только невесомая душа, тополевый пух подбивается в затишные от ветра места. Поднесите огонь – пух, дав пламя, исчезнет мгновенно. А ведь в каждой пушинке скрывается семя, из которого может вырасти многосаженое дерево. Так в тихом для сражающихся бою пылает единственный в своей силе пламень. В нем сгорают, не узнав о собственном исчезновенье, жизни людей.
Россичи знали разве что из преданий о боевой встрече с таким множеством степняков. Всеслав годами размышлений сам додумался, как вести бой со степными людьми.
Он знал, что степные все отлично-хорошие воины в скачке и в рубке, хорошо мечут стрелы с седла и копьем умеют играть, как журавль клювом. Степняк родится и умирает на коне. Но степные своевольны, бьются без строя, табуном. Двадцать лет Всеслав готовился к большому бою со Степью, веря в силу единства росской конницы, веря в стойкость и высокое искусство росских стрелков.
Для воеводы нынешний бой не был ни тихим, ни призрачным. Всеслав, подчиняясь преданьям и обычаю всех народов своего времени, принял единоборство как необходимость для звания вождя воинов. Сменив простой доспех на железный, покрывшись кованым шлемом, Всеслав стал каменно-спокоен. Как пастух, он правил стадом железных быков – слобожан, направлял, вел, посылал, имея наградой слепое послушание воинов.
Россичи, опомнившись после первого удара, не успели удивиться пустому полю, куда они выскочили, пробив хазарский полк, как опять были брошены в сечу. И только немногие из бойцов понимали, почему сейчас перед ними были спины, затылки хазар, конские хвосты, а не хазарские лица и лошадиные морды. Ведь это они, по воле Всеслава, описали в поле полукруг и вторично ударили на смешавшихся, потерявших размах хазар. С торжеством подумал Всеслав о своей правоте, о правильности с трудом надуманного, с сомнениями принятого решенья, как биться. И со злобой вспомнил и о своих, и о соседях. Будь бы у него сейчас хоть семь, пусть даже шесть, сотен конных, он разбил бы всех хазар на этом поле, как орел бьет стаю гусей, как один камень побивает целую кучу глиняных корчаг.
Единственный зритель, который мог правильно оценить бой Всеслава, был ромей Малх. Удар конных россичей, разбросав правое крыло хазар, вынудил остальных замяться и повернуть на помощь своим. Малху было ясно, что хазарские полководцы преувеличивали силу росской конницы. Да и что могли они видеть из глубины своего строя! Пешее войско еще било стрелами хазар, почти достигших кольев, а передовые хазары уже напоролись на невидимую преграду. Но порыв их был остановлен не кольями, а хаосом, возникшим, как по воле богов, среди собственного войска. Малх видел все и думал: «Какие могучие силы зреют вдали от границ империи, в местах, о которых известно одно – здесь живут варвары…»
Росская конница скрылась. Солнце, склоняясь к закату, решило за хазарских полководцев. Подхватывая тела товарищей, хазары без порядка отходили к своему лагерю. Ночью конница не бьется. Росские пешие стрелки пошли на ничейное поле шарить в траве в поисках стрел, оружия и забытых тел. Чужих и своих.
5
Чтобы хазары не могли сосчитать росскую силу, костры для варки пищи были разожжены в ямах. Князь-старшины Колот, Чамота с избранными слобожанами ходили по лагерю, опрашивая каждого, сколько стрел он пустил, и число отмечали буковками-цифрами на липовых дощечках.
– А сколько ты нашел своих стрел? – спрашивали старшины и бранили тех, кто подобрал мало. Напрасно стрелок оправдывался тем, что его стрелы унесли в себе хазары, хазарские кони, что трава на поле слишком густа. – Не то говоришь ты, ленивый, – строжили старшины от скупости.
В телегах, спрятанных в роще Сварога, хранился запас. Каждому стрелку полагалось иметь при себе сорок стрел. На три с половиной сотни пешего войска требовалось сто сорок сотен стрел. Почти столько и осталось в запасе после ночной раздачи.
Малху тоже сделали упрек, снесенный им без обиды. Ромей, естественно, привалился к костру десятка, с которым он стоял в бою. Суровые россичи, он чувствовал, не чуждались его. Малха поражало спокойствие этих людей. Будто бы не было страшных минут, будто завтра ничего не может случиться. Хазары нависли над росским войском. Кому, как не Малху, помнить их близость: хазарская стрела нашла место в его доспехе, ткнулась между роговыми пластинами и вонзилась над левым соском. В горячке Малх не чувствовал боли. Сейчас ранка ныла. Россичи говорили между собой, что хазарские руки слабее славянских, их стрелы легко застревали в коже доспехов. Малх слышал, что пешее войско потеряло не более десятка – битых в лицо, в шею. Ромей сидел у костра, сняв тунику. Не обращаясь ни к кому, он сказал, гордясь своей раной:
– Попало и мне.
Он уловил несколько взглядов, скользнувших по его лицу, до окровавленной груди. Кто-то сунул Малху пачечку сухих листьев, перевязанную мочалом, сказав:
– Пожалуй, приложи, быстро дырку затянет.
Терпкая кислота трав вязала язык и рот. Наложив на рану целебную кащицу, Малх прилег. Его удивляла тишина. Военный стан славян дышал тайной, как сборище поклонников запрещенной религии или заговорщиков против базилевса. Из ям тянуло удушливым дымком, как от печи, где пережигают дерево на уголь. Приглушенно и невнятно тек чей-то голос, и, когда он прерывался, ночь наваливалась мрачным молчаньем. Не таковы бывали военные станы имперских войск, пьяные, буйные, с высоким пламенем костров, среди которых начальники проходили с охраной, не рискуя в одиночку доверяться солдатам.
Малх приподнялся. Его товарищи спали или мечтали. В смутно угадывающихся телах, наверно, тлела мысль, как и в нем. Внезапно Малх ощутил и тревогу и скрытое волнение россичей, и странная теплота разлилась в его сердце. Друзья, близкие люди! Издали донеслись слабые звуки, крик. И опять тишина все задавила, Малх слышал только свое дыхание. Он лег. Рана больше не ощущалась. Дремоту прервал топот. Большое тело вынеслось из мрака странными прыжками. Кто-то, дыша, как бык, спросил:
– Эй, люди, здесь вы?
И сразу три или четыре голоса ответили:
– Здесь.
Хрустнуло. Малх уловил бросок, узнал костыли. Рядом с ним сел безногий стрелок. Горбый ворчал:
– Ишь, сколько моих стрел унесли они, клятые…
– Что, не собрал? – откликнулись голоса.
– Все помню, куда садил. Видишь, они тела подобрали.
– А что там кричали?
– Лазутчики хазарские набежали. Тех лазутчиков наши били.
Горбый обратился к Малху:
– А ты слышь, чужой, лук не так гнешь, я тебя поучу…
Но его прервали бранью:
– Ложись и молчи. Назавтра будет наука нам всем.
Князь-воевода не спал. Нет, не так он поступил бы на месте хазарских полководцев. Не ушел бы из боя, конных сковал бы, пеших раздавил бы.
Всеслав уже давно, сам того не зная, постиг тщетность греческой истины, заключавшейся в том, что для познания других надо познать самого себя и судить по себе. Нет, люди различны.
Даже холод и голод терпят по-разному, иначе любятся, не каждое сердце раскрывается на ласку. Уча людей, Всеслав сам учился. Гордясь своим племенем, Всеслав знал: россич цепок, стоек. Однажды схватившись, рук не разожмет, за себя не боится, начав, дела не бросит, лезет, пока его не убьют. Для россича битва не удалая игра. Степные же люди горячи, пылко-поспешны, в бою смелы, но не настойчивы. Всеслав знал, что и у степных людей, и у ромеев бывает, когда по нескольку дней войска, выйдя в поле с утра, стоят до вечера, тешась схватками одиночек-удальцов, и без боя расходятся к ночи. Бывает, что и сшибутся, и опять разойдутся, не добившись решенья.
Трупы коней казались буграми. Ратибор осматривал поле. Всеслав послал слобожан стеречь хазар, чтобы они ночью не подползли к кольям, не разведали бы защиту пешего войска.
Чтобы видеть ночью, нужно глядеть снизу вверх. Слобожане припали к земле, наблюдая хазарскую сторону. Место знакомое, каждый несчетно проезжал здесь верхом, ходил пешим. Отсюда Ратибор, как многие до него, проходя испытание воина, глядел из травы на образ Сварога, а Сварог глядел на него. И сейчас Сварог, прозревая тьму, так же смотрит на степную дорогу, видит хазар, видит своих. Так же глубоки его глаза под челом, выпуклым, подобно щиту.
Боги уходят со своими народами, новые боги приходят с новыми людьми. Быть может, и Сварог обречен на забвенье смерти, как каменные боги забытых длиннопалых людей. Победят хазары и срубят священное дерево росских. Образ бога превратится в дрова под котлом со сладким мясом неезженой лошади…
На теле Ратибора вспухли рубцы от ударов, но ни одна хазарская сабля не просекла доспехов. Где им! Обоерукий, как сам Всеслав, Ратибор и отбивал и разил двумя мечами. Он помнил все, не поддавшись боевому хмелю: он по приказам Всеслава тоже вел строй, сросшись с конем, которого чувствовал, как другой чувствует собственные ноги.
Чуть шелестела трава, чуткое ухо ловило невидимый ход зверя. Степь не спала. Под трупом лошади трудилась крыса; впиваясь в свежую падаль, она скребла, грызла, теребила. Жук-могильщик налаживал нору, червь пробивал дорожку к поживе. Ночь полна звуков, ночь полна запахов.
Нет хазар. Сзади слобожан, как мертвые, лежат обученные послушные кони.
Скучно ждать. Нет, не скучно – нужно ведь. От напряжения глаза устают, что-то мелькает. В ушах шумит, и кажется, что из дальнего лагеря хазар доносится гул голосов, ржанье лошадей, лай собак. Чтобы рассеять образы, приходится быстро закрыть глаза и опять раскрыть. Ведь это ночь, это земля сама говорит, вспоминая в сонной дремоте. Души убитых носятся в воздухе, земле есть что вспомнить. А сама она шепчет: «Спи, спи…» Тело устало, в темноте успокаивается сердце.
Мать Анея учила сына: «Будь с людьми справедлив, блюди правду, будешь людям всегда хорош, и они к тебе будут хороши». Нет справедливости. Люди своего языка бросили россичей в беде, на одних россичей возложили защиту границы меж лесом и степью. Враг тот, кто напал. Как назвать того, кто своих оставил на волю врага?
Ратибор смотрит – опять движется степь. Он не верит обманчивой темноте – он не слышит запаха хазар. Сегодня он навечно запомнил запах степных людей…
В чудном мгновении Ратибор спал и не спал. Внутри звучал голос, лились слова певца:
Темное небо с темным солнцем боя. Обе руки расчищали дорогу, и каждая знала, когда колоть, когда рубить. Словами не передать, как пахнет хазарская кровь. А голоса внутри напоминали, утешая:
Не надо покоя, покой – для мертвых. Ратибор жил, будет жить без утешения, сам, волей разума и тела. Он приподнялся, ощутив свежий запах хазарина.
Земля была железная, когда рубились через хазарское войско. С копьем пришлось разлучиться после первого удара. Не нашлось оно и после. Хорошее было копье. Тот, первый хазарин, в которого ушло копье, вогнал Ратибору в ноздри свой запах, от которого не избавиться.
Мстиша, подтянувшись к Ратибору сзади, шепнул:
– Слышу хазар.
Ратибор, стоя на коленях, освободил аркан, пробуя, верно ли легли петли. Тише вздоха он ответил:
– Будем брать.
Хазары наплывали, как души мертвых. Явились над степью черными призраками, сгустками мрака. Догадались, наверное, обуть коней кожей.
Ночной воздух тек, неся чужой запах, как струи мути в чистой воде. Взять живого!..
Ратибор скорчился на коленях, выгнув спину горбом. Хазары здесь, над ним. Вскочив, Ратибор метнул аркан, бросил в сторону, рванул. Мстиша, достав конного длинной саблей, кричал, созывая своих:
– Рось! Рось!
Испуганные кони хазар прянули, аркан натянулся, и Ратибор поволок грузное тело. Взял!
Свои уже скакали на схватку. С гордостью Ратибор подумал: «Не спали, в седлах все, наша сила!» С болью, с гневом закричали чужие голоса. В темноте всадники сшиблись, и топот унесся в хазарскую сторону. Кто-то из слобожан высекал огонь, собираясь осветить сбитых наземь хазар.
Ратибор рвал аркан к себе, чтобы не дать опомниться взятому в плен хазарину. Ощупал. Петля захватила шею и руку. Видно, хазарин сразу обеспамятел. Живой ли? Сердца не прощупаешь под жестким доспехом. Ратибор нашел запястье. Жив… Связав арканом хазарина, Ратибор понес добычу к коню. Конь ждал, лежа на земле, неподвижный, как дикий камень.
Освобожденный от железных доспехов, босой, в прелой рубахе, черной, как земля, хазарин переминался около костра. Он шевелил стянутыми за спиной руками, выгибал грудь, пробовал землю бурыми пальцами ног, будто хотел взвиться, улететь. Был он костист, плосконос, широкорот. На вопросы не отвечал, как глухой. Черноглазый, он лицом напоминал ерша, а телом, емким в плечах, узким в бедрах, был как клин.
Кроме хазарского клича «харр», никто из россичей не знал хазарских слов. Ратибор вспомнил о многоязычном ромее. Старшины знали, где находился каждый человек из росского войска, и Малха быстро доставили к костру воеводы. Малх попробовал ромейскую речь, потом готскую. Знал он немного и наречие степняков, которых ромеи называли по старой памяти гуннами-хуннами. На вопрос: «Как тебя звать, имя как?» – хазарин встрепенулся, но не ответил, хоть и явно выдал себя.
– Ты его спрашивай теперь, сколько их всех, сколько они нынче потеряли людей? Да зачем к нам пришли? Да что думают далее совершать? – приказал Всеслав толмачу.
Хазарин молчал.
– Железо калите, – велел воевода.
6
Тридцать два лета тому назад через Рось перевалили степные пришельцы. Треть века, более одного поколения минуло с того времени, которое сейчас жило в памяти Всеслава. Тогда воеводой был Гудой, предшественник Всеслава Старого. Князь-старшины скупились, отзывали своих для хозяйственных поделок, полевых работ. Гудой, имея малое число слобожан, испугался хазар, без боя пустил их через Рось, а сам заперся в слободе. Степняки не старались взять слободу: трудное дело лезть под стрелы на недоступный холм-крепость. Свободно разойдясь по росским полянам, хазары жгли грады, набирали добычи, полонянников. Под конец Гудой вышел из слободы, побив малый отряд хазар, лениво наблюдавший за затворниками. На обратном пути хазар Гудой сильно щипал степных, отбил часть полона и скота. Сам Гудой был дважды ранен, но не искупил своей вины перед племенем и был за измену живым сожжен на костре. После того упала слобода в мнении россичей. С несказанными трудами поднимал слободу Всеслав Старый. Не мстить за набег, а не пускать степных через Рось должна слобода. Род кормит слобожан не для мести, а для своей защиты. Лечь должна слобода, если силы не хватит. Так думали все, так мыслил в молодости воевода Всеслав. Потом, с возрастом, с опытом власти, явились сомненья. Что пользы лечь, не выиграв боя? Нет на мертвых бесчестья. Но живые? Беспрепятственно степные возьмут все, беспрепятственно угонят людей, сколько захотят. Давно уже нынешний воевода оправдал былого воеводу Гудоя. Не его жечь – карать бы соседей, оставивших своих без помощи в бедствии, карать рода, которые отстают от общего дела.
– Честь родным нашим братьям илвичам с каничами, – говорил Всеслав, – честь тем, кто пришел вместе с нами делить железную жатву. Да и то сказать: никто не отличит россича от илвича, от канича. Бесчестье тем, кто ныне, оставшись за засеками, думает бесстыдно: пусть-де другие ложатся под хазарской саблей, мне ж нет горя, до меня не добраться степнякам. Бесчестье тому, кто, как князь Павич, в гнусной жадности не позволил родовичам жить братьями в росской слободе. Бесчестье нашим князьям Могуте и Плавику, не давшим нам ратников. А еще, – восклицал Всеслав, – глядите на извергов! Люди они в родах нелюбимые, утеснение от князей испытавшие. Они ж пришли. Семьи покинули не за стенами градов, – в жалком бегстве, в лесах прячутся те, как мыши. «Кто же свои нам?» – спрашивал Всеслав, не ожидая ответа.
Нет для человека горше обиды, когда он, зная, что и как свершить, лишен такого счастья по тупости других. Пора крикнуть правду во весь голос. И Всеслав бередил души воинов:
– Думайте! Было б по-нашему, не мы бы ждали сегодня хазар. Они, как вепри, обложенные в болоте, ждали бы ныне последнего часа. Хоронились бы они за своими телегами, бога своего проклиная, что завел их на росские земли.
Колот-ведун сказал однажды, что злоба рождается от бессилья.
Всеслав не мог решиться уйти с дороги хазар. Хазары же были свободны.
Лаяли и выли желтые хазарские собаки, чуя россичей, которые приближались к тележному лагерю, чтобы следить за врагом. Еще до рассвета пешее войско успело поесть. Малху казалось, будто каждый славянин думает, что ему удастся насытиться последний раз в жизни. Все ели жадно и много, уничтожая остывшее варево из мяса с кореньями, печеную и вареную говядину, пахучий хлеб из мягкой пшеницы, копченое сало. За едой дожидались воли старших и воли хазар.
Солнце уже порядочно припекало, когда широко и вольно полилась хазарская конница из проездов-ворот, оставленных в тележном обводе.
– Неужели они повторят по-вчерашнему? – спрашивал себя Всеслав, наблюдая за полем с самого высокого дерева Сварожьей рощи.
По дальности расстояния хазары казались мелкими, как мураши. Не спеша, они нестройно клубились перед своим лагерем. Лишь постепенно наметился разрыв между массами конницы и краем лагеря. Хазары наступали. Медленно-медленно.
Ратные росской пешей дружины разбирались по местам, как стрелки в засаде на зверя. Но засада была на виду, и зверь-хазарин и видел и знал охотника.
Один стоит трех, сражаясь из крепкого места. И больше стоит, пока не сломается крепость. Колья в траве не крепость, а хитрость.
Хазарские конники приближались. Стало видно, что строй их редок. Вначале казалось, что хазары все здесь. Теперь Всеслав, охватывая взором десятки и полусотни, счел немногим более тысячи конников. Где остальные?
Сегодня хазары не высылали одиночных бойцов, чтобы разжечь себя лихостью застрельщиков. Их конная рать, нависая в готовности к удару, удерживала славян, как капканом. С места не сойти, ждать. «Чего ждать?» – спрашивал князь-воевода. И отвечал: «Исполнения хазарского замысла». Ему все мерещился воевода Гудой, несправедливо осужденный всеми людьми росского языка. Нет, не быть тому. Всеслав не думал, что нынче же хазарская стрела или сабля могут послать его душу на небо, а тело – на погребальный костер. Он верил себе, искал решенья, прислушиваясь к внутреннему голосу, и приказал готовиться к отходу за Рось. Но – к непростому отходу.
Наблюдая сбор стрелков в общий строй, хазары заволновались.
Из-под высокого знамени поскакали посыльные, и скоро сотни две разведчиков широким махом коней пустились взглянуть на россичей. А главное войско шагом текло им вслед.
Росские стрелки двинулись не вспять, но на сближение с хазарами. Разведчики стали сдерживать коней, главная же сила ускорила ход. Всеслав старался войти в душу хазарских начальников, понять ее по поведению их войска.
Пешее войско славян остановилось, явно пугаясь сближения с хазарами. Сначала один десяток, потом другой повернулись и побежали обратно. За ними в смятении пустились все три с лишним сотни пеших.
Вид бегущих нестерпимо заманчив для конницы. Сами лошади просят повод, рвутся, хотят догнать. Хазарский строй изогнулся пилой, бросив вдогонку горячих наездников. Наверное, веселый ветер свистнул в ушах, ввысь взлетели и сабли и души бойцов в упоении предстоящей рубки бегущих. Но беглецы остановились и повернулись все разом.
Нелегким гнетом лежало на племенах кормление слобод, еще хуже была потеря сил, отрываемых от работы. Всеслав Старый добился в конце своего воеводства, чтобы каждый мужчина отдавал слободе первую молодость и покидал бы слободу, только достигнув двадцать третьей весны. Разной работы в роду не перечислить, легче было сказать, что умел делать лихой слобожанин. Что в том, что на лошади он ездил, как единое с ней тело, или мог бить из лука в яблоко на три сотни шагов? Возвращаясь в род, мужчина не приносил ни ремесла, ни уменья-сноровки к пашне. Хуже еще было другое. Многие возвращались из слободы, неся презренье к обыденному труду. Скучно им бывало гнуть спину на полях, нудно ремесленничать. Россичи не только посылали на Торжок-остров меньше товаров, чем могли дать по своим угодьям, и по числу мужчин. Не случайно, что именно они раньше других оставались без хлеба, пока не смелют новинки.
Зато любо-дорого было посмотреть, как, заманив хазар ближе к кольям, пешее росское войско развернулось для боя.
Малх, как и все пешие, был предупрежден о замысле ложного бегства. Военное искусство ромеев и римлян давно знало этот прием, и ромей удивился лишь тому, что славяне на краю земли сами додумались до хитрой и опасной стратегии великих полководцев Средиземноморья. Он видел, что лучшие легионы империи едва ли могли с такой выдержкой проделать рискованный маневр. Здесь приказывал кто-то один, просто голосом. В легионах кричали, команды подтверждались звуками труб, флейты давали скорость шага.
Когда стрелки вернулись и расступились, чтобы не было помехи для лука, Малх, считавший себя ловким и гибким, один из всех отстал, потеряв свое место и свой десяток.
Хазары были уже на кольях. Налетев, как стая воронов, с оглушительным воплем: «Харр, харр!» – хазары замялись, видя падающих передних.
Отвлекшись, Малх наблюдал, как далеко отошли правые локти стрелков, и ему, впервые в жизни, удалось уловить удивительный звук, короткий, могучий, мелодичный аккорд сотен тетив, сразу рассыпавшийся в щелканье жил и стрелковые рукавички. Очнувшись, отбросив пробудившееся чувство художника. Малх нашел место в строю и, видя только хазар, стрелял, не слыша чужих тетив и зная только свою.
Мелькали кони, руки людей, чьи-то лица. Лошадиное копыто явилось почему-то вверху, и будто уже над Малхом повисла конская грудь с широким ремнем и красным камнем на грудной бляхе. Потеряв лук, Малх схватил щит и на коленях, не успев встать с земли, принял удар, рухнувший на щит каменной глыбой. Тело ромея все же вспомнило уроки, которыми ворчливый центурион, издеваясь над бывшим мимом, зло докучал Малху. Отставной легионер сумел, выбросив вверх славянский меч на всю длину своей жилистой руки, проколоть хазарина. И лишь тогда он понял приказ:
– Стрелков оберегай от конных!
В десятках ратники со щитами и мечами образовали заслоны, из-за которых другие продолжали бить из луков. Хазарские конники рассыпались, пронеслись дальше, и перед пешим войском открылось поле. Главная сила хазар задержалась у кольев.
– Отходить всем! – раздалась команда россичам.
Тут оказалось, что не так много хазар прорвалось через пеших. Хазарские конники уже возвращались к своим, избегая столкновения с вышедшей конницей россичей. Малх успел сорвать с убитого им хазарина пояс с длинным ножом в ножнах, оправленных серебром и украшенных цветными камнями. Не жадность толкнула ромея. Он хотел унести с поля доказательство своей верности новому знамени.
Ратники уходили широким шагом, и Малх, непривычный к такому движению, почти бежал. Несли своих убитых и раненых. Малх нечаянно встретил живые глаза под рассеченным черепом, увидел твердо сжатые губы. Отвернувшись, чтобы не бередить сердце страшным зрелищем молчаливой муки, Малх заметил, что ратники уже далеко оторвались от хазар. Те, опасаясь новых ловушек, медлили.
Вот кусты, выброшенные рощей Сварога поперек пути. Отсюда уже не видно того, что творилось позади.
Где-то опять раздалось боевое хазарское «Харр, харр!».
Но кто-то сказал свое:
– Вот и Рось наша.
7
Конь воеводы осторожно, едва тряхнув хозяина, переменил ногу. Мертвый хазарин лежал ничком, странно и чуждо для живого подогнув голову под грудь. Невнятные речи болтал ночью пленный лазутчик под пылким железом. Толмач Малх передал, что будто бы три старших хана ведут хазар, будто бы хотят делать ратное дело порознь. Был ли хазарин упрям, плохо ли его слова были поняты толмачом, кто мог сейчас знать. Еще одно безыменное тело осталось около Роси, сломанная ветка, листок, опавший с дерева жизни.
Для воина, участника схватки, битва подобна налетевшему вихрю. Для полководца бой кажется медленным, тягучим.
Всеслав видел, как замялись хазары у кольев, и оценил их осторожность. То, что казалось пешим стрелкам бурным порывом, на самом деле было короткой вспышкой. Горстки наездников наскочили на стрелков, а сотни были удержаны кем-то, кто без горячки руководил боем. Теперь, когда росские ратники уходили, десятки казались плотными, как клади снопов. Если есть среди хазар те, кто помнит набег при Гудое, они скажут, думалось Всеславу, что нашли других людей на месте былых.
С всхолмленной лесной опушки открывался хороший обзор, а хазарам не были видны всадники в доспехах, крашенных ореховой краской.
– Опасаются хазары ныне, – говорил Дубок.
– Да, прав ты, брат воевода, – согласился Всеслав не потому, что уместно думать вслух, но желая показать расположение преемнику Мужилы.
Хазары, более не доверяя ровности поля, не стремились преследовать отступающих. Степная конница выпустила щупальца, чтобы вновь не попасть в засаду.
Всеслав пытался разгадать замысел хазар. Две трети их сил ушли неведомо куда, и одна треть вышла в поле. Две трети хазар потерялись для Всеслава. Нет хуже, когда враг исчезает неведомо куда.
Последний десяток пешего войска закрылся Сварожьей рощей. Осмелев, голова степняка пошла широким махом. Всеслав послал им навстречу илвичей с Дубком и четыре десятка своих. Степные завопили свой клич – «харр, харр!», бросились было, но повернули назад, не принимая боя. И в этом тоже нашел Всеслав подтверждение своих мыслей о хазарах.
Воевода довел всех к броду. В это время с вышки в слободе запрыгали клубы черного дыма.
Свои места, исхоженные, изъезженные. Колеи от телег, привозивших белую глину из подкопов в овраге на Синем ручье и добычу, взятую охотниками в степи, и стежки, годами пробитые лошадиными копытами и человечьими ногами, сходились у брода через Рось. Были и другие стежки-тропы, проторенные охотниками за бобрами, за бортями дикой пчелы, за дикой птицей, за вепрем. Они вели к другим местам росского берега. Тропы набиваются раз за разом, год за годом и не зарастут, пока жив человек, пока не изменились его потребности. Звериные тропы другие: если еще и ошибешься на открытом месте, то в лесу сразу поймешь – высота ее невелика под низкой кровлей ветвей. Да и без того не обманется степняк, изощренный в чтенье следов.
Трое ханов вели степное войско на Рось, и из них старшим себя никто не мог утвердить. После первого боя ханы метали жребий, и волей бога, выраженной в движении граненой кости, один остался в лагере, дабы, охранив семьи и имущество ушедших, самому давить на Рось. Двое ушли для охвата, для прорыва в тыл упорных в защите россичей. В орде были удальцы, некогда ходившие на Рось. От них хазары знали, что леса на этом берегу реки, будто непролазные, доступны и конным, на реке же есть несколько бродов.
Ночь помогала лесу защищаться. Овраги-промоины пугали непривычных лошадей, копыта ломались о корни, задние теснили передних. Рассвет сорвал полог тайны, нашлись тропы. Мешало озеро – следы указывали место обхода. Болото противилось – твердый бережок предлагал себя. Осмелев, хазары ускоряли движение.
Потревоженные птицы поднимались над лесом; в листве, перепрыгивая, застрекотали сороки, вепри, выживаемые небывалой облавой, уходили в сторону Роси, чтобы спрятаться в тростниковых затонах.
Воевода Всеслав оставил опустелую слободу на попечение нескольким взрослым воинам, помощниками которых были десятка три подростков, еще не годных для боя в поле.
Одолев рощи, хазары вышли к берегу Роси. Заметив их приближение, слобожане зажгли огонь на вышке, завалили пламя сырой травой и раз за разом набрасывали и срывали сырую шкуру. В небо клубок за клубком рвался черный дым – знак того, что степняки нависли над рекой, что близки они и уже могут отрезать дорогу защитникам росского племени.
Высокую муку испытали оставшиеся в слободе от неведения о судьбе своих. Горстка взрослых и горстка подростков, они обязаны были выполнить волю воеводы, не отдать слободскую крепость, не выходить, не верить хазарам. Со стен слободы было видно, как бегом отходило к броду пешее войско. А где братья по слободе? Вот и росская конница. Все доспели к броду раньше хазаров. Еще цела росская сила, еще есть стрелы в колчанах.
Россичи переправились на свою сторону. Не дожидаясь приказа, слобожане принялись портить брод ершами, утапливая заготовленные на берегу подобия острозубых борон. А хазары лились из редких лесов того берега, глазея на росских. На броде ширина Роси составляла считанных двести двенадцать шагов. Стрелки готовились защищать брод. Опустив в воду мертвые ноги, уселся Горбый со своим жестким луком. И, позвав Малха, безногий стрелок наставлял чужака:
– Ты левую руку не так держишь. Смотри, на кость опирай. Выгни запястье. Опять прямо поставь. Как я делаю. Видишь? Эх, бить тебя надо, неука! Как тебя звать? Малхий? Выискал имечко…
Свое делали россичи. Они не пустят на брод хазар. Не пустят? В степях рек много, мостов нет. Без бродов переправлялись хазары через Днепр ниже Хортицы-острова. Без брода одолевали Ингул. Найдут они много дорог через узкую Рось. Нужно ждать воли хазар, нужно ждать, когда они первыми поднимут руку. Начать самим у россичей нет силы.
Росское войско одиноко перед степной силой. Помощи не жди, делай сам, сам умирай.
8
Липа была многоствольная, громадная, древняя, но еще полная силы. Другие липы уже отцвели, а эта еще щедро манила медовым ароматом. Черные пчелы густо гудели, на миг замирали в цветке и опять ненасытно искали. Тяжелые, мохнатые, злые, они жили, ко всему безразличные, кроме своей собственной цели, как само дерево, как земля, как небо, как туча на небе.
Всеслав глядел на липу. Опомнившись, князь-воевода подумал: «Проклятое дерево!» Беззаботность жизни вызвала гнев.
На берегах Теплых морей людям помогала вера в несокрушимость Судьбы. Фатум, безличный, извечный, несотворенный, предсуществовавший, стоял выше богов, распоряжался богами. Старые боги умерли, Судьба продолжала жить. Удары Судьбы не унижали, подобно ударам, нанесенным человеческой рукой.
Великий Фатум! Добрый освободитель от усилий, от борьбы, щедрый даритель покоя души, он умеет насыпать на свежие раны маковые зерна забвенья.
Даже лучшие люди нового мира не могли придумать ничего утешительней, чем сочетание слов магической силы: делай, что должен, свершится то, чему суждено.
Никто, никакой Фатум не мог помочь воеводе Всеславу. Ни один из бойцов его войска не мог утешить себя верой в Судьбу. Стрела не попала – ты плохо стреляешь. Срубил тебя хазарин – ты сам виноват: опоздал отбить железо, опоздал нанести удар. Конь твой споткнулся – всадник, не конь оплошал. У славян было свое утешение – счастливое бессмертие в вечных лесах, на полянах, где властвует непреходящее лето. Но чтобы подняться после смерти на небесную твердь, душе славянина нужно пламя погребального костра. Никто, кроме тебя, не будет виноват, если твое тело окажется брошенным, истлеет, как падаль. Так решай, делай сам.
Люди, рожденные на берегах Теплых морей, не могли бы понять муки, в которых Всеслав решал будущее без помощи Судьбы, которая льстиво оправдывает ошибки. Живая кость обрастет мясом. Для воеводы костью россичей были его конные слобожане и его пешее войско – ополчение росских родов. Не дать хазарам сломать кость…
Близко, на виду, к Рось-реке, катились хазарские телеги. Дул южный ветер. Дыхание степи тянуло из Заросья скрежет и скрип сотен колес, тяжелых, сбитых из досок, широких в ободьях, чтобы телеги не увязали в грязи. Десятки лошадей, запряженных цугом, тащили кузова, громадные, как избы. Обозы колыхались, вздрагивали. Всадники гнали табуны запасных лошадей. Никогда россичи не слыхали такого разноголосого крика и ржания. Своими телегами, своими табунами хазары могли бы запрудить Рось и, как посуху, пройти обнаженным дном.
Степные люди пришли сюда навсегда, думали россичи. Это не случайный загон удальцов, которые стремятся пограбить, нахватать пленников. Тесно стало хазарам на травянистых просторах у берегов Теплых морей, не с кого им там брать добычу, если с таким упорством Степь напирает на Лес.
Россичи глядели, как хазары устраивались на правом берегу реки, но помешать не могли.
Родовичи Ратибора оставили обычные дела втуне. Князь-старшина Беляй отослал почти всех мужчин защищать кон-границу племени. Длинные летние дни уходили без вестей с Рось-реки. Женщины, дети и немногие из мужчин, оставленные в граде, уже закончили расчищать русло ручейка, питавшего ров, и глубокий окоп округ градского тына заполнился водой. Заступами подрезали вал, чтобы он стал покруче со стороны поля. Месили глину с половой и навозом, густо смазывали кровли изб, амбаров, надворных клетей, закрывая тес, солому, камыш, которыми были застелены крыши. От пожаров, если хазары задумают поджечь град горячими стрелами. Беляй не оставлял своих в добычу тягостной праздности.
От первой тревоги прошел день, другой, шестой… Трое девочек лет по девяти-десяти и трое парнишек того же возраста были отпущены на лесное озеро за пернатой свежинкой, за кряковой и за серой уткой. Прибыло время года, обильное кормом для водяной птицы. Утиная трава подняла коробочки с маслянистым зерном, а вода кишит червяками и водяными букашками. Ранние выводки уже выспели, птенцы матереют, готовы встать на крыло.
Как деды и отцы, дети добывали птицу нагоном. По очереди малые загонщики лезли в воду, вооруженные бычьими пузырями. В озере есть топкие места, есть и глубокие, а плыть в камыше и траве нельзя. Пузыри поддержат на воде, дадут отдохнуть, когда выбьешься из сил. Где плавом, где ходом загонщики отжимали птицу к условленным береговым зеркальцам-плесам, на охотников. Кричать не нужно – утка всего больше боится глухих, но гулких ударов пузырями по воде.
«Хуп, хуп, хуп», – слышится в камышах. Опасаясь странного звука, выводки перестают кормиться и скользят между камышом дальше от нехороших голосов. Не шелохнув камышинкой, на зеркальце выплывает мать-старка, за ней тесно, голова к хвосту, тянет послушный выводок.
Детские луки короткие, в четыре пяди, стрелы – в три.
Девочки ждали, устроив засидки в камыше. Выбранная старшей – без старших нельзя – свистнула по-куличьи, и стрелы ударили. Тихо, без звука почти. Стреляли еще. Не сразу опомнились птицы.
В камышах все хупают старательные загонщики, нажимают, вновь выставляют уток. под стрелы. Глупых уток. Умную утку загоном так не возьмешь, она зря не выйдет на чистое место. Она и нырнет под загонщика, она и на дно уйдет, захватит там корень клювом и ждет. Задохнувшись, она не всплывет, а выставит сначала один клюв и глаза, посмотрит. Все звери, все птицы – как люди, разные по уму, по хитрости.
Загонщики выбились на плес. Помогая себе пузырями, мальчики собрали стреляных уток. Девочки полезли в воду за подранками, они приметили, куда те попрятались.
– Ныне много птицы уродилось, – говорил маленький охотник, выбравшись на берег и давя пяткой пиявку. – Ишь, как насосалась, кровью так и хлестнуло.
В воду загонщики лезут, одевшись в старье, но босые ноги и руки кровоточат от озерной травы-резухи. Пиявки успевают залезть под холстину.
– Хорошо уродилась, – соглашался другой мальчик, помогая товарищу завязать мочало на поджилке, месте, излюбленном пиявками. А ранку после пиявки нужно зажать листком болотной сушеницы, иначе крови много сойдет.
Битых уток связали за шеи. Пора снова разбираться для охоты, теперь очередь девочек лезть в озеро. Дети-охотники знают свое озеро не хуже родного града, умеют отжать птицу на удобные плесы.
День за делом бежит как бегом. Темнеет, пора на ночлег. На сухом месте хранятся корчажка, огниво, кремень, трут в берестяной коробочке. Град близок, да ночь ныне короткая, утром нужно взять еще птицы.
Дети огоили каждый по утке, разрубили, вымыли в озере. Для костерка пришлось вырыть ямку, натыкать кругом веток, затянуть резаным камышом. В граде велели варить варево скрыто. После еды все легли рядышком, покрылись общим пологом. Одна из девочек сказала еще чистым от сна голосом:
– А дым в слободе бросали дотемна.
– Они-то, хазары, вышли к реке, – ответил мальчик. Все россичи с раннего детства знают смысл дымных знаков.
– А факелы жгут ли, за лесом не видать отсюда-то, – сказала другая девочка.
– Жгут, наверное, – после молчания ответил сонный голос, и под пологом сделалось тихо.
В камышах звучно шлепали носами утки, пропуская густую воду через дырявый клюв. Утка жадная, спит мало, кормится долго и много. Всю ночь.
Стараясь не показать один другому, как тяжело нести, утром дети тащились домой. В поле они заметили всадника. Он катился к граду, как несомый ветром.
– Гонит-то как!
Посмотрели в сторону, где должно быть слободе. Не клубами, как было вчера, а столбиком стоял дымок, тусклый, темно-серый. Стало быть, хазары близко. Стало быть, степные люди уже перебрались через Рось-реку.
Деревянный град казался прочным, неприступным. Вот в поле бы не поймали злые степняки, только бы добраться до тына. Шатаясь под тяжестью добычи, не чувствуя мерзких вшей, которые уходили на теплую детскую кожу с охладелых тушек птицы, маленькие охотники заспешили домой.
Мостик через ров еще не был порушен. Однако концы переводных бревен уже были подняты вагами из врезов опоры, уже были заведены веревки, чтобы разом втащить мостовое строение в ворота. На улице за воротами клеткой лежали длинные плахи. Сдвинуть их, припереть изнутри дверные полотнища, и в град здесь лучше не пробовать пробиться.
Двое родовичей встретили Ратибора вопросом:
– Хазары где?
– Переправились хазары через Рось ближе к илвичскому кону. Где река перед излучиной течет с заката. И на восток от слободы переправились.
– А вы, слободские, что совершили?
Ратибор не ответил. Из-за плах показался князь-старшина Беляй. Он, думать надо, все слышал, но не повторил вопроса, оставленного без ответа, другое спросил:
– С чем пришел?
– Воевода Всеслав приказал, знать бы тебе, двумя полками хазары перешли через Рось. Третий их полк стоит против слободы, у брода.
– Благодари Всеслава за милость, – ответил Беляй. – Что переправились, знаю по дыму. А двумя ли полками, одним ли, тремя ли, то мне знать все одно.
В чистых белых штанах, в белой рубахе с белым поясом, в белых онучах князь-старшина Беляй глядел старым лебедем. Он приготовился к встрече с хазарами. Больше не спрашивая Ратибора, Беляй посторонился, давая конному дорогу.
Низко поклонившись с седла, Ратибор толкнул коня, обогнул стенку, которая запирала прямой вход в градскую улицу, и поскакал к своему дому. Ворота были распахнуты и подперты кольями, чтобы сами не навалились на косяки. И все дворы были раскрыты – так удобнее будет подавать помощь в ту сторону, где хазары нападут на тын.
Блестели покатые кровли, жирно смазанные свежей глиной. Во дворе на козлах был распялен отцовский доспех. Свежесмазанный салом, он лоснился, как змеиная спина. Три лета тому назад Ратибор еще мог надеть старый доспех, потом сын перерос отца. Вот и отцовский меч с глубокой выщерблиной на лезвии. А это что? Кривой нож, подарок Индульфа, лежал на колде точила. Но где же мать, где Млава?
Гнедой жеребец, чуя кобылу, заржал. От соседей ему ответило звонкое горло. Открылась калиточка в заборе. Мать! За Анеей появилась и Млава. И сейчас же в избе позвал требовательный голосок сына, малого Ратибора, грудного еще:
– К-ха, к-ха, аааа!
Не запах дома, Ратибор унес запах горячей смолы, все заслонивший, все заменивший. И, думая о своем граде, он слышал горький запах смолы. Великие чары кроются в запахах.
– Мы здесь сами будем, сами, – сказала Анея. – К своим спеши. Застигнут тебя в поле, и ты один зря пропадешь.
Нигде не осталось пристанища. Среди поля распластался град – серый кусок, обрезанный тыном. Над гребенкой тына одиноко торчал трубой узкий сруб. Это вышка: Беляй велел срубить ее при вести о нашествии. При той, первой, вести, ложной, которую привез Мстиша. Как и все, Ратибор не знал Судьбы. Солгать своим было противно, и только. Ратибор подчинился воле воеводы для блага общей защиты. А теперь он забыл свою ложь. Все стало иным, прошлого нет.
В дворе Анеи амбар прислонился задней стеной к тыну. На его крыше сделали помост, на помосте очаг под котлом со смолой. Черный край котла виден конному. Оттуда и тек запах, который остался в ноздрях. И весь град пахнет смолой. Не в граде дом Ратибора, а в слободе.
С опушки леса виднелись крыши, на них кто-то шевелился. Готовят и готовятся. Напрасно тын в остриях, за острие легко зацепиться петлей аркана. Привыкли люди острить пали. Ратибор все вспоминал, как мать торопила его. Еще она сказала: «Зарок я на тебя положила, чтобы ты взял иную жену, коли нас побьют».
Все в прежних мыслях мать держится – чтобы ее род не прервался. Сама наточила оружие, закляла жениться только на своей, помнит хазаринку. Князь-старшина Беляй, когда Ратибор ему поклонился, слова не сказал. Садясь за рвом в седло, Ратибор все глядел на град, на Беляя в воротах.
Будто бы нечто хотел сказать князь-старшина своему родовичу.
Молодой слобожанин чутко медлил.
Беляй мысленно складывал краткую речь для передачи Всеславу. А сложив, молча махнул Ратибору, чтоб тот не ждал. Прошло время, ни к чему и слова.
Ратибор, пустив коня, думал о том, что мало мужчин осталось в граде, почти все ушли в войско.
Градским теперь все равно, сколько хазар перешло Рось и где перешли.
На поле выколосившийся хлеб наливал зерно. Поросшие сором межи рубили поле на польца. Ратибор узнавал желтоватые колосья пшеницы, сизую зелень овса, светло-остристую щетку ячменя, полбу, перистые метелки проса, синеву гороха. Ни души кругом града, никто не сторожит хлеба от потравы зверем. И дикой птице тоже раздолье.
Эх, а сын-то на два колена песенку тянет, как пташка певчая. «А-а, а-а», и пойдет: «Ааааа!..» Те ребятишки-то тащились, видать, с лесного озера. Добыча у них хорошая. Ратибор туда хаживал малым. Давно было, кажется, и не он то был. Там птица не переводится, сколько ее ни бери… Беляй ладно сделал с мостом, его теперь легко затащить внутрь тына. Кажется, тащат уже!..
Толкнув лошадь, Ратибор без оглядки скрылся в лесу.
Глава десятая
Всеслав
1
В степи всадник видит далеко и привык запоминать приметы. Он ловит очертания земли там, где опускается небо, замечает место солнца, следит, куда падает тень. В лесу иное. Хазары постоянно оглядывались, пытались приметить деревья, кусты, повороты, чтобы суметь вернуться, когда понадобится. Тропа привела к засеке. Здесь следы подсказали хазарам место прохода через омерзительный для них вал беспорядочно поваленных деревьев. Над засекой хотя было видно небо. В лесу листья гасили солнце, превращая власть света в игру лучей и теней. Тропа извивалась. Сжечь бы злой лес, чтобы ходить и искать безвозбранно по всей земле. Рожденный в степи ненавидит лес, горы. Их создали злые духи-джинны, чтобы повредить людям.
Передний поднял руку, остановился, и все всадники замерли, затаив дыхание. По цепи скользнул шелест шепота: тропа потерялась. Не совсем. Оставалось шагов десять, и дальше – как обрубило. Колдовство? Не повернуть ли обратно? Хазары ищут славянские грады, им не нужны слепые тропинки. Нет, здесь тайна. Тропа скрылась, подобно зайцу, который перед лежкой делает длинный прыжок. Кто прячется, тот выдает себя.
Вожак, один из младших сыновей хана и самый молодой в отряде, двинулся вперед. Тропа кончалась на полянке. Кругом стеной толпился крепкий подлесок из калины, орешника, молодых кленов. Конь вожака ступил на траву. Раздался резкий звук, как от тетивы, впереди тряхнуло листья, и конь вожака, подпрыгнув, завалился. Всадник успел соскочить.
В конской груди торчала толстая стрела, оперенная тонкими, как рыбий плавник, деревянными пластинками, Хазары отпрянули. Спешенный вожак заставил себя приблизиться к роковому месту. Найдя что-то, он знаком подозвал других.
В траве были вбиты колышки. К крайнему была привязана жилка, пропущенная через серьгу, подвешенную на другом колышке. От него жилка уходила дальше, в кусты.
Спешившись, хазары охватили опасное место. Они нашли трехаршинный, наглухо закрепленный лук. Он был нацелен так, чтобы стрела попала в грудь человеку, не посвященному в тайну. Нашлись и еще два самострела. В древко лука и в тетиву упиралась круглая палка, от нее шла жилка, прикрепленная к тяжелому обрубку дерева и от обрубка – к колышкам. Задевший жилку ногой сбрасывал плаху с подставки, плаха срывала палку, лук пускал стрелу.
Хазары злобно изрубили славянскую выдумку. Загадку тропы они разрешили в поисках самострелов. Славяне, доходя до известного места, расходились по лесу. Куда? Вскоре лес просветлел. Открылась поляна.
Это не град. На поляне стояли полумесяцем ложные боги, кощунственно вырезанные из дерева. За ними в холм был врезан навес, тоже в форме полумесяца. Людей не было видно. Навалившись на ограду из жердей, хазары слушали тишину.
Было совсем легко оторвать несколько жердин ограды, прикрепленных к деревьям. Хазары, не любят ходить пешком. Верхом, торжествуя, двенадцать разведчиков въехали в росское свястилище.
Презренные боги презренных язычников! Боги, которых можно увидеть глазами, ощупать руками. Хазары знали истинного бога, единого, который проявил себя сотворением неба и земли. Он создал свет, отделил твердь от воды, сотворил солнце, луну и звезды, управлял вселенной. Но образа он не имел. Смертным грехом, оскорблением бога была попытка изобразить его черты в камне, металле, в дереве, нарисовать на доске, полотне. В своем величии единый бог воспретил людям искать способ познания его божественности в видимых глазом предметах. Бог был больше неба, вмещал в себе все доступное и недоступное пониманию. Бог людей, духов, ангелов таинственно проявлялся во снах, святые слыхали его голос. Намеком на высшее существо был черный камень, хранившийся в Аравии. Бог избрал хазарский народ. Только хазары имеют право владеть землей. Бог допускает существование иных народов, чтобы хазары овладевали их имуществом и надевали им на шею ярмо, как скоту.
Хакан, великий хан-владыка, и знатные люди исповедовали истинного бога под именем Яхве. Простой народ знал бога Хавра, более простое и более понятное выражение Яхве. Бог един, поэтому у него много имен. Хакан допускал веру в Хавра. Хавр был богом предков хакана, пока не пришли с юга учителя-мудрецы, посланные Яхве. Они объяснили, что в Яхве заключен истинный смысл бога, а Хавр – его отражение, временно пригодное для низких разумом подданных хакана.
Велик Яхве-Хавр! С насмешкой хазары смотрели на глупых богов бессильных славян, которые живут в лесу, как грязные свиньи. Вожак хлестнул плетью дерево побежденного Дажбога. И кто-то поспешил осквернить погост. Но что там, под навесом. Тоже бог?
Отделанный обрубок пня со спинкой и подлокотниками, с мешком пуха на сиденье был так же удобен, как ромейское кресло, заплетенное ремнями. Велимудр дремал, его разбудили голоса хазар. Он не шевелился. Сейчас его убьют. Ему было все равно. Хазарин оскорбил Дажбога. Велимудр созерцал явь, как через очи сна.
Хазары приближались. Впервые Велимудр видел живых хазар так близко. Молодой хазарин подошел и остановился в двух шагах. Кожей коричнево-смуглый, под короткими усами яркие губы казались вывороченными, черноглазый. По щекам из-под шлема падали две курчавые прядки. Сзади высовывался рыжий, его борода росла редко по кости челюсти. Рот узкий, как прорубленный, глаза – щелочки.
Страха у Велимудра не было. Умер страх, который терзал князь-старшину всю его длинную жизнь. Степь пришла за ним в лес. Пусть.
Неподвижность Велимудра остановила хазар. Что это или кто? Руки, лицо казались высеченными из коричневого камня, располосованного трещинами. Вожак дернул Велимудра за бороду, и князь-старшина ответил ему острием посоха. Будто бы опять вожак задел жилку, которая освободит стрелу.
Хазары отпрянули. Вожаку не счастливилось. Судьба была против него, и Рок может обрушиться на ближайших.
Не было у Велимудра силы; упершись в доспех хазарина, посох выпал из скрюченных старостью пальцев. Вожак ударил старца ножом, бросил легкое тело наземь, вскочил на грудь, подпрыгнул, вволю вымещая злобу за потерянного коня и за дерзость удара.
Победители свалили росских богов, сволокли дерево в кучу и подожгли. Они торжествовали победу разрушеньем славянского святилища. Убивая иноверных и уничтожая ложных богов, исповедники Яхве утверждались в своей вере, огнем и мечом они славили и истинного и старого Хавра, который был пусть и несовершенным, но все же допустимым отражением Единого. Так научили народ проповедники, присланные Яхве с жаркого Юга.
Разгромив погост, хазары принялись искать тропы к градам славян. Они слыхали об обычаях лесных людей. Каждый град ходит сюда поклоняться идолам. Хазары поняли, что они натолкнулись на одну из этих троп, но случайно пошли в обратную сторону. Они были довольны успехом. В их руках оказался ключ к дорогам. Но по знакомой они не хотели идти. Там ждал Рок, не следовало опять испытывать Судьбу.
Пошарив в лесу, хазары без большого труда нащупали новую тропу. Наученные опытом, они нашли и обезопасили самострелы.
Лента тропы загадочно струилась под лесным сводом. Прошло возбуждение, вызванное удачей. Хазары вспомнили, что славяне хитры на ловушки. Они двигались шагом, останавливаясь, озираясь, перешептываясь. Вдруг, как в ответ на мысль, из лесу прилетела стрела. Это не самострел. Удар нашел жертву на остановке – кони не шевелились, никто не мог задеть предательскую жилку. Хазары метнули стрелы в дебрь. Несколько всадников, пригнувшись к холкам, бросились в чащу. Послышались крики, раз-другой звякнули тетивы.
Поимщики вернулись ни с чем. Видели коварного стрелка, били в него. Но он свалился в овраг, где нет хода ни лошади, ни человеку.
Вожак лежал без жизни. Тонкая стрела впилась в шею, над самым воротом доспеха, сбоку, под концом прядки волос, которые он отпускал на висках в знак почитания Яхве. Сегодня Рок победил его. Дважды он избежал Судьбы, но не понял смысла предупреждения. К счастью для подчиненных ему бойцов. Иначе он не ехал бы первым. Впрочем, Судьба сильнее людей, такова воля Яхве. Подчиненные ханского сына, простые люди, почитавшие старого Хавра, верили в непререкаемость Судьбы. Они привязали тело на спину лошади, чтобы вернуть его отцу-хану для исполнения священных обрядов над умершим.
Хазарская стрела нашла Мала, вонзилась в мякоть ноги и вышла с другой стороны на добрую четверть. Стрела задевала за сучья, мешая бежать. Все же Мал перебрался через овраг по упавшему дереву, которое легло мостом над влажной трясиной глубокого ложа. Эх, не дошли сюда хазары! Мал не бросил свой лук, стрелы были. Лук простой, охотничий, стрелы тонкие, да жалят изрядно. Побоялись хазары трусливые…
Мал взялся за дело. Со стрелой в ноге далеко не уйдешь. Тем же ножом, каким он кухарил для Велимудра, Мал переточил твердое, как кость, дерево и вытащил стрелу из мяса. Хорошо вот, что в кость не попало. В кость, говорят, худо. Воевода Всеслав из головы своей вытащил стрелу. Вот это диво. Не простонал, не охнул даже. А тащить из мягкого мяса просто. Мал не заметил, как сразу не стало ни ног, ни рук, ни мысли.
Откуда-то наплыла, как из тусклой воды, мохнатая морда. Мал глядел на черные дырки ноздрей в мелко-морщинистой, как у собаки, темной коже. А ведь он, Мал, как видно, сомлел!.. Сер-серячок учуял свежинку. «Сейчас я тебя угощу, как хазарина». В руке не было силы, чтобы взять нож или лук. А серый скрылся из глаз, спрятался без звука шороха, будто и не был здесь.
Сороки стрекотали на низких ветках. Испуганные движением мальчика, птицы вспорхнули, и одна из них смешно запуталась в мертвой метелке сухих веточек. «Молода и глупа летать еще», – решил Мал. На кровь наползли муравьи. Мал приподнялся: что лежать-то, если живой! На голени раны заплыли мясом и сухой кровью. Мал опустил штанину, закрутил ремни постола, встал. Ступать было больно, да нужно.
Мальчик знал, что хазары ушли. Будь они здесь, то и сороки не насели бы, да и серый бы не прибрел на их стрекот. Сороки крикливы себе во вред. Найдя поживу, дадут голос, а другие, зная сорочью повадку, умеют попользоваться найденной падалью.
Мал потащился обратно через овраг по дереву-мосту. Он твердо помнил, откуда бил по хазарам. Там он бросил торбы с припасом. Сегодня спозаранку мальчик бегал в град за едой. Еще вчера они со стариком приели все до крошки. Велимудр его не отпускал почему-то. Старых трудно понять. То «уходи, умирать буду». То «не пущу никуда, без тебя худо тут, а хлеба мне не надо». Беда быть старым. Не нашли ли проклятые торбы? Нет, оберег Дажбог от потери. Скорей на погост. Велимудр извелся один да голодный. «Я ему про хазар не скажу. А охромел – зашиб ногу, быстро бежал. Нет чести в неправде. А правду ему сказать нельзя, он старый».
2
Более не посылали за градский тын, как всегда бывало, сторожей для ночного обхода. Не охраняли, как велось от дедов, посевы от потравы. Перед закатом в хлеба валились стаи пестрых уток. И ночью, когда никакой глаз не рассмотрит летящую птицу, споро свистели над градом тугие крылья. Одни стаи, покормившись, шли на озера, другие, напившись досыта, летели на смену. Табуны гусей падали на поля трижды в день: утром, в середине дня и под вечер.
Нет в поле хозяина. Вороватая утка шарит понизу, сосет повисший колос, собирает с земли. Гусь ломит грудью, топчет, выбивает хлеба. Где жировала гусиная станица, будто кони валялись, и человеку ничего не останется.
В памяти людей вепри перевелись внутри кона россичей. Вытесненные вепри жили в Заросье и на левый берег Роси переправлялись вплавь. Иногда вепри забредали от илвичей. У илвичей земли больше, чем у россичей. Хазары спугнули вепрей. В полях червями извивались черные спины свиней, гноящих посевы.
Над росскими градами нависло одиночество. Запершись, родовичи не знали, что творится на земле. Укреплялись против хазар и против тоски. Ожидание хуже самой беды.
Иногда удавалось заметить струйку дыма в стороне Рось-реки. Слобода держалась против хазар. Своего дыма в граде боялись. Из опасения хазар очаги для пищи топили ночью.
В град Беляя пришел день, когда на опушке леса, на дальней меже, сделались заметны конные. Свои или чужие? За полторы версты не рассмотришь ни лиц, ни обличья. Всадники растаяли в кустах. А пустые поля уже не казались пустыми.
Вечером вдали послышались звуки била. Будто бы в граде соседского рода, где правил старшинство Горобой. Ночью в той же стороне зарево подсветило небо. Опасаясь, что в темноте хазары нечаянно бросятся на град, Беляй послал в поле дозорных. Не взрослых мужчин, которых слишком мало осталось в граде, а быстроногих подростков с собаками. Тяжелая тревогой ночь разрешилась ничем. Наутро слобода по-прежнему держала дым, а на западе, где жил род Горобоя, воздух стал чист.
По истечении первой четверти дня хазары пришли на поле. От погоста они ехали с той опушки, где вчера виднелись конные. В граде принялись бить в било и подняли густой дым. Пусть другие роды знают, где хазары.
Хазарские кони травили хлеба, хазарские воины объезжали град, высматривая, как и откуда приступить.
В граде у котлов со смолой лежат черпаки на длинных держалках. Наточены секиры, ножи, копья, мечи. Натужены луки, стрел хватит. Да мало кому из защитников по руке-то оружие.
Мужчин почти никого, нет в граде стрелков, и близко ходят хазары, пестры, на разномастных конях, дикие, хищные.
За тыном родовичи – женщины, девушки, старики. Дети около взрослых. Хоть поднесет, хоть в руку подаст нужное, все в помощь. Самых малых спрятали в тайник, подпольный лаз. Присматривает за ними соседка Анеи, старуха Арсинья, бережет зернышки рода.
Хазары подвозили из леса толстые вязанки свежих веток и, прикрывшись ветвями и щитами, лезли к граду. Они бросали снопы веток перед рвом, гатили воду. Кто из градских умел стрелять, пытался бить в щели между палями. Хазарские стрелки заставили защитников скрыться.
Тын высотой в три человеческих роста кажется очень высоким, ров – широким. Но хазары во рву, гатят ров. Их визг, крик, говор – везде. Трещат под ногами сучья, плещет вода.
Над тыном взлетела арканная петля. Захваченного вслепую мальчика волосяная веревка свалила, вздернула между остриями палей. Кто-то рубанул по удавке. Ребенок упал без жалобы.
Арканы цеплялись за пали, хазары вопили: «Харр, харр!» На тыне сразу появилось много хазар. Погрузив черпаки в котлы, женщины плескали смолой, жидкой как вода, дымно-пламенной. Душно, дымно, дико. Темно, будто ночью. Непривычное к доспеху женское тело обливается потом. Под котлами рдеют угли, сбоку к жару придвинуты корчаги с запасной смолой. Не попасть бы смолой на своих. Своих не попалить бы…
Млава не заметила, как ее подруга упала под хазарской саблей. Не видела, как убийца, одолевший тын, сам свалился от чьего-то копья. Другие руки подобрали подружкин черпак. В котел опрокинулись запасные корчаги. Но вот железо черпака заскребло по меди. Хрипло, с бабьими слезами, прорвавшимися в горле, Млава закричала, неслышная в общем гомоне:
– Смолы давайте, смолы!
Нет смолы, пусты корчаги. Млава увидела подругу-соседку. Она лежала ничком, и разлетевшиеся косы тлели на угольях. На темном тыне – брызги и затеки, черные, как колесный деготь. Бросившись к палям, Млава присела в самое время. Стрела пролетела, едва не задев кожаную шапку. В глазах осталось страшное видение: на снопах ветвей, заваливших ров до верха, кто-то корчился, кто-то рвал с себя доспехи, одежду.
– Смолы, смолы!
Дети волокли туесы из луба с разогретой смолой, тащили кули с углем. Мехи раздували синий огонь, чадный, как в кузнице.
Хазар будто не бывало. Прибежал подросток со словами:
– Князь-старшина велел вам. Хазары прикрываются от смолы. Так вы на них бревна мечите.
И опять хазары за тыном. Несут над собой плащи, кожи, идут, как степные черепахи.
Росская женщина умела поднять мешок зерна на пять-шесть пудов. Ноша дров, куль репы пуда в три казались легкими. Через тын падают на хазар плахи, бревна. Летит жгучий дождь черной смолы.
Кажется, отбились. Но из всех родовичей один Беляй охватывает взглядом и град и то, что творится за тыном. Уже со всех сторон лезут степные люди, ничем не поможешь, нет запасных людей. Град мог бы отбиться против воровского налета, отстоял бы себя от сотни-другой степняков. Против войска граду не отбиться, даже имея всех мужчин за тыном. Род Беляя кончался под длинной ступней хазарина.
Князь-старшина был один, всех мальцов разослал с последним советом. Четверть дня продержался град. Хоть мало, но взяли хазарских жизней. Другим будет легче.
Расставаясь с жизнью, Беляй чудесно светлел умом, крепился волей. Внизу, во дворе, уже кричали чужаки. В избе – ни души. У очага лежало высокое бремя бересты. Есть и горячие угли, немного раздуть – и запылала смолкая кора женского дерева. Стены сухи. Как старый трут, сухи и черные стропила крыши. Занялось все сразу. Старый князь с мечом вышел из двери, махнул раз-другой. Бил по-старинному, без промаха, но тело свое не хотел защитить. С рассеченной грудью, ослепленный кровью из пробитого лба, Беляй отступил прямо в пламень, сумел запахнуть дверь, набросить засов. И лег, умирая.
Кругом пылал, не потушишь, погребальный костер, угли засыпали белую, крашенную кровью рубаху. И вольно и мощно взвилась душа россича, очищенная огнем, ввысь, к небесной тверди, собственному жилищу людей росского языка.
Отбитые в двух местах, хазары ворвались в град в шести других, и ловили людей, и давили арканами, и резали, если взять не хотели. Победители разбирали бревна у ворот, чтобы открыть ворота и бросить мост через ров.
На родовичей, которые думали, что отбились, беда упала сзади. Хазары явились со спины, лезли из самого града. Остатки защитников скатились во двор Анеи.
– Спасайся, матушка! – крикнула Млава перед открытой дверью избы.
– Беги, глупая, слушайся, – приказала старуха.
Двое мальчиков заскочили в избу вместе с женщинами.
За ними сунулся было хазарин, но его ударили сзади, и он упал на подставленный Млавою старый меч отца Ратибора, окровянив источенный клинок с глубокой выщерблиной.
Вскочил сосед и захлопнул дверь. Понимая, что более своих нет, Анея наложила засов.
Млава отбросила творило над подполом. Старуха молча толкнула в темную яму мальчиков.
– Лезь скорее! – приказала она Млаве.
– Матушка, матушка, без тебя не пойду я! – взмолилась сноха.
– Ступай! – закричала старуха. – И ты, сосед, торопись. Едва вам успеть…
– Мать, пожалей себя, я останусь, – просила Млава, когда сосед исчез в яме.
– Сказано тебе, безголовая, – тихо и страшно ответила Анея. – Ратибор вернется ли, нет ли. Ты ж внучка моего сбереги, глупая. Не вернется, другого мужа бери, рожай! Старые да бесплодные ныне роду не нужны.
От ее голоса, от тайной силы огненного взгляда Млава безвольно опустилась на край подпола и соскользнула вниз.
Анея накинула творило, поддернула ларь, поставила сверху тяжелый ящик и, ломая очаг, скрепленный хрупкой глиной, бросала камни в открытый зев, чтобы сделать ларь потяжелее.
В дверь гулко ударили, Анея не прекращала свое дело. Еще ударили. Дверь не поддавалась. Снаружи, наверное, бревно пустили тараном. Толстые доски, собранные деревянными гвоздями и клеем в единое тело, щепились, но не падали.
Еще и еще били. Наконец дверь рассыпалась. Встав сбоку, у притолоки, Анея успела уколоть мужниным мечом первого, а второй достал по ее голове краем круглого щита. Хазарская рука приподняла Анею за косу. Старуха. Старухи не имели цены. Подобрав с пола кривой нож, подарок Индульфа, хазарин умело отделил голову от тела. По обычаю племени, он подвесит эту добычу к передней луке седла. Голова нечестивого врага украсит воина, хан даст награду. Покрасовавшись, хазарин закинет падаль. В законе старого Хавра и нового Яхве сказано: «Дома их сожги, кости их размечи. И похорони их ослиным погребением».
В подполе ночь. Станет светло, если хазары отвалят творило. Ощупывая осклизлые бревнышки, из которых был сложен сруб подпола, Млава нашла нужное место. Вынув два коротких бревна, Млава тихонько позвала мужчину, и он прополз в дыру. С той стороны Млава наладила на место заслон. Низкий и узкий лаз тянулся на сажень.
– Помогай, помогай, – шепнула Млава соседу.
Они толкали руками и ногами рыхлую землю, на которой лежали, назад в лаз. Задевали один другого, царапали руки, срывали ногти, не замечая. Ход нужно забить, пока хазары не догадаются о тайнике. Земля мягко осыпалась, непослушные комья катились обратно. Люди-кроты нащупывали, доверху ли засыпается проход. Опрокинувшись на спину, они старались ногами утрамбовать землю.
Было парно и душно. Густая темнота давила, как жерновом. Неожиданно заплакал детский голосок: «К-ха, к-ха, аааа…» – Ратибор звал мать. Другой ребенок невнятно забулькал, и старушечий голос прошептал нараспев:
Млава поползла на голос, наткнулась на чье-то тело. Старуха Арсинья громко спросила:
– Ты, живой, кто?
Млава ответила шепотом:
– Тише молви, матушка, тише.
Арсинья возразила:
– Коли ты ход прочно забила, им не услышать. Плохо заделала, и без голоса найдут нас.
– Не знаю, матушка, – уже громче сказала молодая женщина и добавила: – Павно здесь тоже, живой.
Павно был сыном Арсиньи, но старуха не откликнулась, будто ей сказали о чужом.
– А где Ратибор мой? – спросила Млава.
– Руку дай…
Пальцы Арсиньи были холодны, как земля. Млава нашла губами лобик сына, влажный и теплый. Ребенок опять заснул. Млава слышала, как темнота дышала многими дыханиями. Придерживая малого Ратибора, другой рукой Млава нашла тельце еще одного ребенка, другое, третье, еще и еще. Малые дети, слабое семя погибшего рода, спали, перепутавшись, как колосья. Душа Анеи, наверное, видела их. Ведь это Анея сварила для малых сонный напиток из маковых головок. Таким отваром ведунья лечила от иных болезней. Человек забывался, исцеляясь во сне. Самым малым, грудным, дали выпить чуть-чуть. Ратибор опять проснулся, нашел материнскую грудь.
– Севинья где? – спросила темнота голосом Арсиньи.
– Матушка, не знаю, там она где-то осталась… – ответила Млава. Вспомнился запах горящих волос и затылок Севиньи с разрубленной шеей. Севинья была снохой Арсиньи, женой Павно.
– Полонили Севинью? – настаивала старуха. Видно, и в этой семье было больше близости между снохой и свекровью, чем между матерью и сыном.
– Нет, не взяли Севинью, она спряталась, верно, – уклонилась Млава.
Причмокнув, Ратибор отвалился. Тайник молчал, Арсинья и не вздохнула. Переждав что-то, она позвала:
– Млава, слышь?
– Слышу.
– Дончика возьми, покорми. Сюда. Руку дай. Эх ты, неловкая!..
Грудной Дончик был сыном Павно и Севиньи. Маленький сонно пососал, причмокнул, отвалился от груди.
– Павно целый? – только сейчас спросила мать про сына.
– Будто бы целый он…
– Заснул, стало быть, – заключила Арсинья.
И на Млаву навалилась удушающая сознание дрема. С ребенком у груди она уходила далеко-далеко. Не чужой Дончик, он родной, своей крови. Для детей, для рода Анея отослала Млаву жить, а сама осталась хазарам.
Гул, тяжелый, страшный, заставил женщину очнуться. С бревенчатой крыши тайника посыпалась земля.
– Что это?
– Дом упал, другому нечему быть, – ответил голос Павно. – Град наш они разоряют. Не любят они градов, – рассудительно объяснял Павно.
– Ох-хо-хо, – вздохнула Арсинья, – завалится все, мы не выбьемся. Некому будет и о косточках наших позаботиться, душам нашим послужить…
3
На поле-поляне погибшего рода Беляя воевода Всеслав нашел потерянных им хазар. Теперь не россичи – хазары не знали, где росское войско. Разведчики-слобожане высмотрели степняков. Пешие и конные одолели леса, поляны и засеки. Они были дома. Дома помогают и стены.
Никто не спросил воеводу, успел ли он спасти град Беляя. Что он сам об этом знал, оставалось в тайнах его души. В тех тайнах, в которые и сам их владелец умеет не заглядывать.
В последней четверти дня Всеслав своими глазами увидел град, разрушенный, подобный мертвому телу, с хазарами, похожими на хищных птиц. Такое на своей земле россичи видели при воеводе Гудое, тридцать два лета тому назад, так давно, что никто уже и не помнил. И если кто подумал о Гудое, то лишь один Всеслав.
Хазары заночевали в граде и около града, у высоких костров. Россичи ночевали в лесу, без огней, как звери в логове, в молчании, чтобы ничем не выдать своего присутствия. От поляны с хазарами лес охраняли Ратибор и другие родовичи Беляя, люди, знавшие каждое дерево.
С вечера Ратибору удалось поймать на тропе, ведущей к погосту, пятерых посыльных хазар. На допросе опять толмачил ромей Малх. После отступления за Рось Всеслав взял его в конные. Когда первого молчальника изрубили, четверо остальных, прося пощады, попытались говорить. Посещая для торговли проток из Меотийского болота в Евксинский Понт, они чуть-чуть научились ромейскому наречию в Фанагории. Хан Эган-Саол, владыка, наследственный повелитель рода-гнезда, который ныне взял росский град, завтра пойдет брать другой. Можно было догадаться, что на очереди был град князь-старшины Колота. Куда были посланы изловленные хазары? Из поневоле сбивчивых объяснений удалось понять, что они направлялись к градам Горобоя и Келагаста. Там, толковали посыльные хазары, находится хан Шамоэл-Зарол. Росские грады малы и бедны. Ханы будут ходить порознь. Они торопятся, пока все росские не убежали в далекие леса, как убежало их войско.
Утром было тихо, по лесу стелился легкий туман, как бывает после сражений: души убитых не покидают места своей гибели, пока не совершится обряд погребения. Над ручьем, который рассекал поле-поляну, белый полог стоял стеной, скрывая погибший град.
По степному обычаю хазары пустили коней вольно, неспутанными, пастись в поле. Округ лес, коням уйти некуда, под копытами сытный корм созревающих хлебов.
В туманной дымке, среди многих сотен лошадей, незаметно появились полторы сотни слобожан. Широко развернувшись между станом хазар и полем, россичи без труда стронули с места пугливых степных лошадей, потеснили и начали сбивать в табун.
Десятка два конных пастухов, как воробьи, разлетелись перед упавшими с неба россичами. Слобожане секли степных коней мечами, саблями, кололи копьями. Обезумев от боли, от медвежьего рева и волчьего воя, которыми их пугали россичи, хазарские лошади, подобно листьям под вихрем, унеслись в лес. За ними, раня и убивая несчастных коней, скрылись слобожане.
Без строя, без всякого порядка хазары побежали из лагеря спасать лошадей. Еще почти никто из них не понимал, что случилось. Каждый, вооружившись кое-как, думал только о потере: хазар без коня не хазар! Дорогие лошади хана и его близких выпасались в путах, под особой охраной, около шатров, раскинутых для повелителя.
Эган-Саол скакал в парчовом халате, на который оруженосец успел надеть латы, и тщетно созывал своих. Спешенные знали одно – найти лошадей. Около хана собралось сотни две конных. Все совершалось с быстротой боя. Солнце остановилось в ожидании битвы.
Поляна рода Беляя имела в поперечнике три с небольшим версты. Град был поставлен почти в середине поляны. Много ли нужно времени, чтобы проскакать полторы версты!
Эган-Саол знал, что в конном бою только ударом можно встретить удар, и отчаянно бросился на слобожан. Тяжелые, сомкнувшие плотный строй слободские всадники с размаху столкнулись с хазарами. Сила сегодня равная, один на один.
Взвились струи рук и оружия, дико смешались крики: «Рось! Харр-харр!» Поле вспенилось, поднялось в визге, стоне, вое. Конный бой сравнивают с молнией. И верно. Только столкнулись, и уже дальше проносятся слобожане в крепком строю, а сзади – тела, тела, тела. Как червями кишит земля, и нет чистого места и нет стебля, не окропленного кровью, и воет хазарин, грызя землю. Один на один!
Где хазары? Как рука, прикрепленная к невидимому телу, росские всадники поворачивают. Лошади послушны железным коленям, конники знают, что делать. Их уже не три тесных ряда, которыми они раздробили хазарскую стаю, а один ряд. И строй не тесен, а редок. Кажется, они заняли все поле, от леса до леса. Много обоеруких, им сейчас раздолье. Не люди – джинны, которым Хавр отдал хазар.
Всеслав зовет в рог, и дикие всадники собираются к князю послушными овцами. Не окончена железная страда. Пешее войско пошло из леса навстречу спешенным хазарам. Нужно торопиться, пока хазары не опомнились.
Нет хана, нет старших, нет значков, нет управления. Конные врезаются строем острым, как лезвие топора. Пешее войско охватывает хазар, их сжимают, им тесно. Хазар все еще больше, чем россичей. Но росские бьются два и три против одного. Только крайние хазары могут отбиваться. Сзади них в тесноте мнется подобие стада, окруженного волками. Тот, кто опустит руку, уже не может поднять ее. Сабля колет своих, копье, войдя в спину друга, пронизывает его и убивает других, пока не опустится под тяжестью тел. Извне россичи рубят, росские стрелы падают, как с неба, и каждая находит цель.
Пыль, смрад, грохот и неумолчный стон, стон, стон – хор душ, кипящих в адских котлах Хавра.
Бросив оружие, хазарин охватывает руками голову и падает на колени. Он сам тянет горло под железо. Поднимаются руки с ладонями, обращенными к россичам. Этих рук много. Утомившись, россичи прекратили бойню.
Никому не уйти. Конные и пешие окружили хазар, как табун, пригнанный на продажу.
Такова воля Яхве, такова воля Хавра. Бог предначертал судьбу каждого живого, ни один волос не упадет без его воли. Живому псу лучше, чем мертвому льву. Бросая оружие, срывая на ходу доспехи и шлемы, рабы идут вереницей через строй победителей.
Всеслав взглянул на солнце, образ Дажбога, довольного своими детьми.
Час ранний… Солнце не успело сделать и двадцатой части дневного пути, а уже совершилась победа.
Ратибор верхом проехал в ворота, как несколько дней тому назад. Хазары не удосужились убрать с улицы тела погубленных россичей. Там и сям лежали они, как убили их. Одни будто спали, иные воздевали мертвые руки, призывая Сварога и навьих взглянуть вниз и сжалиться над участью своих.
Вместо двора князь-старшины Беляя рассыпалось пожарище в смраде горелого дерева, кожи, мяса.
Вот и дом Ратибора. Не узнать. Ворота сорваны, вместо избы – куча бревен и ломаных досок. Ударили в стену, и все развалилось. Только и осталось целого – амбар, где на обрядовой постели из немолоченых снопов воля матери Анеи сделала сына мужем Млавы. Неотвязно стучалась глупая мысль: «Ты же видел, что нижние венцы подгнивали, не поправил…» Будто бы из-за венцов рухнула жизнь двух женщин и сына.
На земляном ходу у тына опрокинутый котел, разбитые корчаги, черные, блестящие. Выплески смолы стылой. И женщина! Ничком лежит, головой в золе. Млава? Нет, соседка Севинья. Бились они. Не отбились. А ты, воин, жив…
Нет матери, нет жены, нет сына. Где же их тела? С улицы кричали, звали:
– Ратибор! Ратибор!
Что спешить, такое всегда успеется. Нечего спешить, не спешить, не спешить… Венцы были гнилые – вновь вспомнилось глупое.
Ратибору казалось, что бесконечно долго сидит он в седле, опершись на луку, и смотрит на верного пса Анеи, лохматого, как медведь, изрубленного, как доблестный воин.
– Ратибор, Ратибор!
На улице тесно стояли его родовичи из слобожан, из пешего войска, что-то заслоняя. Ратибор взглянул и опустил голову, закрыл глаза, чтобы не вглядываться. Женщины, дети. Все одинаковые, все связанные. У каждого горло вскрыто от уха до уха. Кровь еще ярка, как краска марена. Пока в поле бились, охрана пленников потешилась росской мукой. Наверное, Ратибор это сказал вслух, так как кто-то ответил:
– Никуда не ушли те хазары…
С поля звал рог. В его звуки привычное ухо вкладывало привычные слова: «Всем собираться, все быть сюда! Всем поспешать, поспеша-а-ать!»
Конь Ратибора сам тронулся с места. За ним послушно потянулись все конные и пешие, оставляя тела своих, как нашли их. Лица живых россичей были страшнее, чем у джиннов, выдуманных служителями свирепых Яхве и Хавра.
«Не лилась бы невинная кровь, соблюдай племена росского языка росскую общность, помогай бы друг другу не скупым подаянием воинами, как илвичи с каничами нам помогли», – так запомнилось всем сказанное воеводой Всеславом в кратких словах. Отдыхать было некогда, пировать было не к чему, да и нечем. Ходит хазарин по росской земле.
К убийце кровных можно коснуться только железом. Быстро перебили пленных хазар, некогда было утешить сердца медленной местью. Только хану и нескольким знатным оказали почесть размычкой. Согнули березы, к одной вязали правые руку и ногу, к другой – левые. Понемногу отпускали стволы, согнутые, как луки. И – сразу бросали…
Не хлеб – бранную добычу собрали на вытоптанном поле. Цена же победы была три десятка своих по вещей мудрости воеводы. Для охраны разоренного града от зверя да от ускользнувших с побоища хазар оставили горстку пеших воинов. Остальные – все нужны.
Сделалось пусто, сделалось тихо. Души павших невидимо носились над оставленным полем.
Очнувшись, Млава достала рукой до низкого потолка. День, ночь ли? Женщина позвала, ей ответил мужской голос:
– Здесь я. Слушай. Откапываться будем. Не откопаемся, пропадем напрасно.
– Назад думаешь выйти?
– В град, к хазарам? Нет, – возразил Павно. – Будем копаться наружу. Через вал. Ваш двор строен вплотную к тыну.
Глинистая земля, которую никогда не ворошил заступ. Материк. Узкий ход прорезали ножом. Осязание чудесно обострилось. Светильню зажгли один раз, когда начинали подкоп. Огонь отразился в блестящих, как у зверя, глазах. В тайнике – трое взрослых, два грудных ребенка и девять детей. Свет – надежда. К нему все потянулись. Но огонек, слабый, как мошка, сам угасал в густом воздухе. Огню нужно больше простора, чем человеку.
Россичи рыли. Женщина работала в очередь с мужчиной. Грудные – Ратибор и Дончик – отмечали время. Они жадно брали холодную грудь, и мать старалась, чтобы глина не попадала в глупые рты.
Павно торопил. Мальчики и девочки копошились у ног, стараясь помочь старшим. Сырая земля студила тело, но воздух был жаркий, удушливый. Мрак утомлял, руки обессиливали. Пора съесть кусок. В тайнике был накоплен припас. Арсинья берегла бадейку с молоком последнего удоя. Старуха делила мясо, на зубах пища мялась вместе с землей. Арсинья, нащупывая лица, подносила к губам лубяной ковшик, ворчала:
– Не хватай, разольешь, хуже слепых вы…
Павно замирал в узком лазе, отдыхая на миг. Не двигалась и Млава. Слышно, как шепчет, рыхло возится, как быстро-быстро дышит тайник. И молчит.
Пот застывал на теле. Павну мерещились души, чьи тела погребены под землей. Они вечно томятся во мраке, истлевают без света. Страшно остаться без погребального костра. Павно устал и не в силах справиться с ужасом. В подкопе не повернешься. Павно пятится ползком. Спина задевает за верх подкопа. Кротовая нора завалит, сейчас завалит!.. Сердце останавливается. Не человек – мышь давленая. Голые ступни упираются в плечи Млавы: тебе, женщина, пора покопать…
В подкопе не воздух – гарь горькая. Млава тешится мыслями. Она была взята из старшего рода. Мужнин род – младший. Матушка Анея знала: род живет, род держится женщиной. Широкий нож переворачивается в руке. Ногти сорваны. Нужно копать. Млаве казалось, что она копается на огороде. Женщина, лежа ничком, рылась, зажмурив глаза. Сильно пахнуло травой. Впереди осыпалась земля.
Млава опомнилась. В тайнике сидят тринадцать душ, она – четырнадцатая. Род сохранится. Открыв глаза, Млава увидела серый свет. Будто бы голоса слышно. Слышно, как комок земли плеснул в воду.
Женщина поползла назад, назад, пятясь на локтях, чтобы сберечь пальцы с сорванными ногтями. И в тайнике, в темноте настоящей, черной, подземной, она шепнула, чтобы снаружи не услышали бы:
– Павно, а Павно! Я пробилась.
Через лаз, более не закупоренный телом, потекла тонкая-тонкая струйка свежести. Ее можно было учуять только тому, кто дышал тяжелым смрадом подземелья.
4
В жизни воеводы Всеслава случались схватки, слобода отбивала набеги. Настоящей войны не было. Большая война впервые пришла к Всеславу.
Среди людей славянского языка передавались преданья о былых войнах, о сраженьях с гуннами. В молодости, посещая в дни весеннего торга островок на Днепре, Всеслав слушал рассказы ромеев, запоминал трудные для славянского уха имена полководцев. Ганнибал и Кесарь Юлий, Ксеркс, Александр, Ахилл, Август, Октавий, Феодосий, Иуда Маккавей, Пирр, Константин, Юлиан, Хосрой, Фабий, Агафокл, Кир, Помпей, Феодорих, Ксенофонт, Филипомен, Леонид, Марий, Агамемнон… Когда они жили, сколько поколений истекло со времени их побед, их поражений? Когда-то. Давно или недавно – это не интересовало повествователей и слушателей. О полководцах говорили, как о живых. Некоторые рассказчики будто сами участвовали в знаменитых сражениях.
Всеслав Старый начал готовить росское войско, Всеслав-преемник продолжал труд. Кто мог сказать, сильно ли росское войско, умеет ли воевода водить войско. Теперь Всеслав уверился в своей силе.
Под копытами лошадей мягко ложилась лесная земля. Шли по родной земле Всеслава. Здесь ему было знакомо все. Двое людей вылезли навстречу войску. Свои родовичи.
– Что град? – спросил Всеслав.
– Нет града, – ответил мужчина.
– Нет града, – повторила женщина.
Всеслав, не чувствуя, сжал ногами гибкие ребра коня, и, захрапев, конь пошел боком.
– Зорище на месте града, – сказал мужчина.
– Зорище, место пустое, разоренное, жженное! – выкликивала женщина.
Глупая, глупая!.. Не понимает разве воевода, что коли нет града, значит, тот разорен дотла, вытоптан, выжжен.
Воевода сидел камнем в седле, прямой, большой, светлые усы концами легли на железную грудь доспеха. Князь-воин обоерукий.
Страшная видом, обожженная, грязная, почти голая, женщина залилась в причитаниях:
– Одни мы ушли, одни с ним бежали, одни мы остались, всех постреляли, всех посекли-порубили, всех подушили, всех полонили. Нет нашего рода. Побили князь Горобоя, Красу твою побили, деток побили. Горе нам, не стало нашего рода, не стало, не стало… Деревья плачут, трава, горем сожженная…
А-а! Хуже нет надоедливой, глупой кликуши!.. Некогда слушать. Времени нет, солнце не ждет, хазары не ждут. Где твой костер, былой воевода Гудой?!.. Что в победе тому, кто, всех потеряв, остался один? Горе ему, победителю…
Всеслав тронул коня. В бой идти нужно. Князь оглянулся. Вот они все: род, семья, племя, своя кровь. Конные, бронные, тихие в походе молчальники. Не идут, не едут – парят ястребами на мягком крыле. Всадников больше двух сотен, пеших почти три сотни. Мало их легло, сохранилась росская сила. Теперь Всеслав знал, что мог бы он не пустить хазар за Рось-реку. Свои все полегли бы, ни один не сплошал бы. Зато у хазар не хватило бы смелости и силы пойти через Рось, разбивать грады.
Всеслав встретился взглядом с Ратибором. Сын души! Безродный воевода хотел напомнить безродному воину, что есть в градах тайники. Раздумал. К чему манить сердце на двойную утрату, бередить боль надеждой. Будем жить без надежды. Свершилось. Не вернется. Тихо, но с внятностью голоса птицы Всеслав сказал двоим уцелевшим:
– Вы… бредите к нашему граду. Тела оберегите для погребения. Хазар не будет более.
Еще ходили хазары по росской земле. С ближних полей было слышно гудение била. Этот град еще жил, еще взывал к мужеству женщин, детей и горстки мужчин, оставшихся за тыном после ухода бойцов в ополчение племени.
Всеслав не мог ценой истребления Келагастова рода повторить воинскую хитрость, погубившую хана Эгана-Саола. Князь-воевода не хотел дожидаться, пока хазары войдут в град.
Хан Шамоэл-Зарол, опытный вождь, умел по-своему брать крепости. Хазары-стрелки, на конях и пешие, густо стояли перед тыном, и ни одна голова, ни одна рука не могла подняться над палями, ни один глаз не мог взглянуть из града в поле. Под надежным прикрытием хазары забрасывали ров жердями, укладывали на жерди поперечины, щиты. Широкий мост даст подойти к валу вплотную, на тын поднимутся сразу сотни. Защитники вслепую метали смоляные факелы. Вот-вот хазары-работники обернутся бойцами и хлынут в град, подобно воде, которая, вскипев, переливается через край полного котла.
Росские грады схожи между собой, как люди. Град Келагаста казался собственным и для тех, кто, как Всеслав или Ратибор, знал – нет больше их градов.
Сотня пешего войска медленно вышла на межу. В граде сильнее ударило било, явно зовя на помощь. А хазары, как казалось, не сразу заметили дерзкую горстку. Они продолжали мостить ров.
Пешие россичи отошли от опушки на полет стрелы, когда сотни три хазар нацелились в их тыл. Лихие всадники были похожи на соколов, которые заходят косым полетом, чтобы ударить сверху на утиную стаю.
Тогда вторая сотня пеших россичей вышла из леса, а первая остановилась. Неожиданность лишила хазар порыва. Степная конница замялась перед копьями, из-за которых густо сыпались стрелы. Стрелы били в лицо, в бок конным, и всадники откатились. Шамоэл-Зарол понял, что перед ним не кучка росских, жертвующих собой, чтобы продлить агонию града, обреченного на гибель волей Степи.
Пронзительно свистали дудки десятников, ревели рога сотенных начальников. Коноводы гнали лошадей прямо ко рву, и хазары, бросив осаду, садились в седло.
Хазарские кони не успели вытравить хлеба. Высокие колосья закрывали пеших до пояса, упавших людей и коней не было видно. Поле еще казалось ровным, нетронутым.
Значок хана веял на высоком древке. Красное и желтое полотнища были сшиты в длинную полосу. На ней два золотых треугольника, наложенных один на другой, изображали звезду, символ Яхве, имеющий высокое значение.
Хан размышлял. Изощренный в хитростях войны, он взвешивал росскую дерзость, росскую доблесть, свою силу. Хан слушал, как медленно падали капли мгновений в чашу вечности, как истекал неведомый людям срок жизни, предначертанный волей Яхве. Непобежденными росские бежали с поля. Так же поступил бы и сам Шамоэл-Зарол, встретив большую силу. Хан должен суметь сохранить войско. Тогда в его руках останется власть. Только власть дает полноту наслаждения жизнью. Тот настоящий победитель, кто умеет сохранить власть. Будь он сегодня в степи, Шамоэл-Зарол помедлил бы и день и два. Он вызнал бы нужное, он заморил бы пешего противника набегами конных. Лес стеснял, в лесу конница теряет свою силу. Что сейчас делает хан Эган-Саол, друг-соперник, что задумал старый Суника-Ермиа, который хотел идти прямо на север от реки? Шамоэл-Зарол не знал. Они втроем решили поделить между собой опустошение этой земли.
Наставив уши, пружинисто подтянув под брюхо задние ноги, конь хана бережно ждал воли всадника. Конь родился в песчаной Аравии, около черного шатра сарацина. Он был дымчатой масти с белой мордой от ушей до ноздрей. Таких, лучших в мире коней, ромеи звали фалионами, степные народы – баланами. Они носят в крови уменье вести себя в бою и верны всаднику. Аттила ездил на балане. Предки Шамоэла-Зарола ходили вместе с великим сыном Мундзука к берегам неизмеримого Западного моря. Балану исполнилось пять весен, хану – сорок. Зрелый воин на молодом коне есть сочетание силы и мудрости.
Побить этих нечистых лесных зверей! Гнев на врага поднимался, как жгучая боль. Хан махнул саблей, указывая. Балан рванулся, но, покорный, замер. Шамоэл-Зарол остался на месте с отрядом избранных телохранителей-сеидов.
Проклятие лесам, проклятие тесному полю! Еще один отряд пеших вышел из лесу. Не разрывая строя, будто скованные цепью, подобно железным полкам бессмертных персов, лесные спешили на помощь своим.
Кто в силах вернуть конницу, взявшую полный размах, вернуть здесь, не в степи, где вольны и широки травянистые просторы! Вот и лесная конница. Они перехитрили!..
Хан видел тучи стрел, которые поднялись перед росскими, как стаи воробьев с тока. Хан закрыл глаза. Не из робости. Но страшно смертному встретить свершенье Судьбы.
Не было сил отказаться от зрелища. Теперь ударила росская конница! Бессилие, бессилие… Они рычат, как тигры в камышах. Брызгами воды всадники разлетелись по полю. В беглецах хан узнавал своих хазар. Лесные бойцы казались кораблем. Вместе все, вместе. Кто же кричал, что на этой реке ловят рабов, как зимних дроф, обледеневших во время джута!
Погибал род Шамоэла-Зарола. Его дед овладел властью в кочевом гнезде как самый богатый, самый сильный, отмеченный богом за ум, за храбрость. Отец обогащал род удачными набегами на аланов, булгаров, черных мадьяров. Сам Шамоэл-Зарол, приняв новую веру в Яхве, был уважаем великим хаканом.
Тесно поле, падают стрелы. Телохранители не успели подхватить своего хана. Он, отмеченный богом, увидел Асроэля – ангела смерти.
Мимо бежали колосья, свистел ветер, уши были полны воя и рева, плескало железо, капали огненные стрелы. Раз, два раза ударили молнии. Хан отбивал угрозы грома. Разве можно отвести рок рукой человека?..
Умный балан сразу остановился, повернул морду и захрапел, увидя хозяина. Хан висел вниз головой, разбросав руки, полные земли. Балан не шелохнулся, спасая господина, когда чужой человек с чужим запахом взял брошенный повод. Ногу хана вырвали из стремени, и балан рванулся: чужой был в седле. Невыносимая боль стиснула ребра, между ушей грянул удар кулаком, как молотом, и балан едва не упал. Повод дернуло. Балан, спасая нежный рот, задрал голову. Он подчинялся, подчинялся! Прежде у него не было повелителя, теперь есть…
– Они сопели около нашего града, втягивая воздух нашего леса, они урчали, чуя запах пашей крови. И нет их более. Их – нет! – так воздавал князь-старшина Келагаст славу победителям.
– Знай, Всеслав! – восклицал Келагаст. – На тебя, на твоих воинов ляжет ответ перед Дажбогом, ты ответишь перед навьими, если не совершишь того, что должен. Я вижу гибель росского языка. Имя наше отойдет в предания. Впоследствии уйдет и из них. Останутся от нас безыменные могилы, как от длиннопалых людей остались каменные боги, а как звали тех людей и как звали богов – никто из живых не знает. Так совершится и с нами. Уже нет у нас погоста, спалили богов. Земля разорена, поля потравлены, люди побиты. Три наших рода погибли – твой род, Всеслав, Беляя и Тиудемира, мы стали слабы, как каничи. Нет нам спасения, разрозненным. Еще и еще будет терзать нас Степь, еще и еще будет истреблять детей наших: пока не соберем мы силу такую, чтобы забыли они мечтать брать на Роси полон и добычу.
Далеко смотрит старый Келагаст-князь. Некогда слушать его. Доломать надо хазарскую кость.
Без отдыха, прямо с поля боя, часть конных слобожан пошла за Рось-реку. Отобраны они были не по обычному строю, в котором воины привыкли ходить, зная передних, задних, крайних. Ратибор повел родовичей Горобоя, Беляя, Тиудемира – тех, кто жил в слободе, тех, кто пришел в ополчение племени от погибших родов.
«Жизнь обманывает сновидениями, успокаивает достижением желанного, но нет победы, нет покоя человеческой душе, пока не поднимется его тело на погребальный костер» – так думал Всеслав, вспоминая речи Келагаста. Завтра не будет таким, как сегодня. Новый день приходит голодным, его не насытишь памятью совершенного вчера.
«Нашего воеводу несет к большой власти, как вешней водой, – думал Колот, глядя на Всеслава, – в гору он поднимется на слободских мечах».
Душа Всеслава горела больнее, чем живое тело на костре. Чтобы быть, как все, он не постарался спасти своих родовичей, свой град. Он вел войско для победы, не для защиты. Где найти оправдание перед мертвыми!
Войско уже прибавило к имени Всеслава прозвище «Вещий», уже не воеводой звали его, а князем, тем выражая безграничность почета. Но никому не знать мук чужой души, не понять со стороны томлений, сомнений, печали того, в ком видят вождя и героя.
5
В сухое лето Рось-река оскудевает задолго до солнцеворота, выступают камни на перекатах, открываются скалистые гряды.
Брод в излучине против слободы обмелел раньше обычного времени, и хазары растаскали ерши. Слобода была заперта, как щука в слепом протоке, заплетенном забором. Хазары не любили нападать на крепкие места. Холм, на котором сидела слобода, был крут и высок, еще выше поднимался вал с прочным тыном. Слишком многих жизней потребует открытое нападение, лучше пустить в дело старое средство – голод.
Дни не шли – тянулись тягучей живицей-смолой, как из подсеченной сосны. Щерб, на которого воевода покинул гнездо, усердно учил подростков. Наука шла, как всегда, будто бы за тыном не стояли степные люди. Бились мечами и саблями, кололи копьями, до изнеможения держали коленями тяжелые камни.
На излете ложилась во дворе хазарская стрела. Прервав труд, молодые слобожане льнули к тайным щелям тына. Безногий стрелок Горбый перебрасывался на костылях, гудела и жестко хлопала тетива всей силой турьей роговины тяжелого лука, и, коль не успевал укрыться хазарин, молодые завистливо кричали:
– Труп, труп!
Калека озирался, хохотал, бил кулаком в гулкую грудь, как молотом в бочку. Он счастлив, здесь он первый воин, мужчина!
Щерб бранил подростков дармоедами-бездельниками и тычками гнал к делу.
Со слободской вышки по-прежнему поднималась тонкая струя дыма в знак того, что хазары перешли Рось, что слобода еще жива. По дыму, по зареву слобожане знали, что погибли три града, угадали, чьи грады погублены. Где же свои, где воевода?
Днем из слободы было видно далеко. Ночью приходили темнота и сомнения. Погибли слободские с князем, побито ополчение. Щерб размышлял, втихомолку от меньших советовался с несколькими старшинами. Хазары разорят землю дотла, но не останутся в ней навечно. Что делать тогда? В слободской крепости много припасов, есть колодезь. Если хазары пойдут на слом большой силой, не жалея себя, тогда не отбиться. Не пойдут – крепкое место уцелеет. Пойти вдогонку хазарам, отбить своих пленных, сколько будет силы, или сберечь себя? Затворникам казалось, что они одни на росской земле.
Старшие готовились увидеть, как хазары примутся нарочно, на виду, играть славянскими головами, складывать их кучами, как распнут избранных пленников для устрашения осажденных.
Однажды на заходе солнца в слободе заметили всадников, переправлявшихся в Заросье к востоку от брода. Подумалось, что это свои. Иначе почему бы им идти вплавь, а не бродом? За все дни впервые появилась надежда.
Ратибору помнилось, как степь пахла горелым в затишных лощинах, когда он возвращался из далекого дозора. Нынче и ночью пахло так же. Заросье сгорало от солнца.
Небо рассыпалось звездами, пели сверчки. Издали доносился многоголосый лягушечий вопль. Вдруг, вспыхивая, он взлетал, тревожный, трескучий, и умолкал, удушенный ночью. Кто-то топтал пересыхающие озерки и болотца, кто-то крался между тростником, рогозом, рдестом, кто-то охотился за живым мясом.
Ущербная луна взошла после полуночи, лесные тени сгустились, поляны белесо запестрели, будто влажные. Свет обманывал: жаркой ночью росы не бывает.
На рассвете Ратибор вышел со своими в тыл хазар, на южный край Турьего урочища. Широкие ободья хазарских колес отметили степную дорогу, подсохшие травы не могли налить соком и поднять сломанные стебли. Здесь, от маленьких искорок, которые железо выбьет из души кремня, суждено родиться великому бедствию для всего живого.
Конному легко набрать в лесу сушняка и разбросать по степи костры. Через Турье урочище протянулись цепочки хвороста. Из костра, разложенного в лесу, всадники выхватывали головни и уносились в степь. Припав к земле, человек раздувал уголек, пока не затрепещет бледная душа огня. Степь запылилась серым дымом.
Мстиша, друг Ратибора и родович Всеслава, захохотал.
– Знатное будет кострище! Я охотник отведать жареного хазарского мяса! – и завертелся в пляске.
Мрачно и страшно глядели на одичавшего Мстишу воины из погибших родов.
Новые и новые места степной дороги вздыхали дымом, разрастался пожар, пахнуло гарью. Мстиша плясал и плясал. Невеликий ростом да мощный телом, он плескал широкими ладонями, щелкал пальцами и выкрикивал все одно, все одно:
– Мясца мне жареного, паленого, копченого!.. – Двое детей было у Мстиши. И к жене он любил отлучаться почаще иных, тоскуя по нежности.
Ратибор схватил друга за плечи. Мстиша вырвался, затрясся, закричал:
– Не тронь меня! Не тронь, ты железный! – и вскочил в седло.
И все вразброд поскакали по степной дороге, утолял жгучую муку пожаром. Собирали хворост, раскладывали новые костры, перехватывали степную дорогу тропами огня.
Уже метнулась дикая птица; забыв о труде повседневной охоты, уходили ястребы, вспархивал перепел, куропатки срывались, отлетали стрепета, уводя свои выводки. Гибли жалкой смертью мыши, кузнечики, сами прыгали в огонь, тысячи тысяч малых жизней исчезали в слепом гневе огня.
Пожар родит ветер. Горящая степь пробудила воздух. И раз и два вздохнуло небо, открывая ворота ветров, и бросились ветры от прозрачной тверди небесной на жесткую твердь земную, и заиграли на выжженных, оголенных гривах.
В бегстве смешались волки с козами, корсаки и лисицы с зайцами. Табун тарпанов ушел через Сладкий ручей, тяжелый скок туров был слышен на версты. Попав в западню между двух огней, жители степи спасались в леса. Каменный бог забытых людей безлико глядел на восток, безразличный, овеянный копотью.
На Турьем урочище старые дубы, помнившие гуннов, вновь увидали огонь, ползущий к корням. Как и тогда, старых спасала толстая кора, как и тогда, погибал молодняк.
Стоглавые ветры крутились, облекаясь пеплом. Свив гарь с пламенем, они, найдя забытые кости, жарко гладили их горькой лаской запоздалого погребения, заглядывали в раскрытые пылкому дыханию трещины земли и камней, выжигая живое, и забавлялись, сея огонь, огонь и огонь. Недобрые сеятели! Злые ветры войны, немые соратники, слепые помощники, глухие союзники, одни вы тешитесь общим несчастьем. Выпусти вас вольно, и вы сожрете весь мир и упьетесь победой, лишь когда по всей земле протащите смрадно-черное пожарище смерти.
Не веря ветру, не доверяясь удаче, слобожане весь день поджигали степную дорогу.
Возвращались ночью. На Турьем урочище пылали высокие факелы. Горели старинные пни, многими летами копившие на себе толщи мха. Опушки лесов были отмечены змеистыми грядами огня, который доедал кочки и подсушенные пожаром кусты. Пламени не было хода только во влажные лесные сени, защищенные сочными папоротниками, кипреем, липкой сон-травой.
Ветер срывал пепел с выгоревшей степи, открывая рдеющие поляны. Глубоко затлелась степная одежда, сотканная тысячами поколений отмерших корней.
Ратибор думал: «А если бы мы подожгли степь навстречу хазарам?» Не находя ответа, он утешался: тогда степь еще не так высохла, как ныне. И – старался забыть, забыть. Нельзя переделывать совершенное, нет на это власти ни у богов, ни у людей.
Степь! Да ныне весь край неба в Заросье захватило огнем. Пожар изъел всю степную дорогу. Хазары свои табуны подогнали к Рось-реке и, защищаясь от степного пожара, пускали встречный огонь. Грозы не было, не сами же хазары жгли степь.
С наступлением темноты затворники-слобожане слушали из своей крепости, как необычно завозились хазары. Что-то новое творилось в стане степных людей. Под самой же слободой было тихо. Вдруг снизу легко позвали:
– Люди!.. Эй, слобода!.. Наши…
Щерб перегнулся через тын, сказал:
– Слышу… Крук, ты?
Снизу звук идет хорошо. Щерб узнал кровного брата. Крук прокрался между хазарами!
– Лестницу кидай, – приказал снизу Крук и, не дожидаясь, спросил: – А степь-то хорошо горела?
Теперь Щерб догадался, что пламя пустили свои. Для чего же?
С тына свесилась многосаженная лента. Два толстых ремня с вшитыми поперечинами достигли низа сухого рва.
– Полезай… – шепнул Щерб вниз, но услышал не Крука, а чужой голос, хазарский. Вскрик, ворчание, возня, чей-то хрип. Лестница натянулась, задрожала.
– Иду, – сказал Крук. Он поднимался медленно. Захватившись за тын, он другой рукой поднял чье-то тело: – Принимай…
Перебросив себя через тын, Крук повернулся и начал выбирать лестницу.
– Там еще один, – объяснил он Щербу. – Я его привязал.
Крук положил тела хазар перед дверью воеводиной избы. Масляный фитиль осветил Крука – он сам был хазарином. В желтых сапогах, красных штанах, в наборной, из колец, железной рубахе, с хазарской саблей в роскошных ножнах красной кожи, украшенных светлыми камешками и золотыми гвоздями. На голове Крука ладно сидел низкий шлем.
– Горела степь, говоришь? – спросил Крук.
– Еще и ныне горит. Страшно глядеть. Что дальше, то шире. Сушь. До самого моря дойдет.
Кровные братья забрались на вышку. Оглядевшись, Крук приказал:
– Факел вяжите на шест.
Широко размахнувшись факелом, Крук объяснил:
– Так князь узнает, что я добрался. Теперь же укрепи шест прямо. Он узнает, что степь выгорела.
Падающими звездами вниз, в темноту, улетали горящие слезы смолы. Никто не спрашивал Крука, он сам, зная, что все собрались, крикнул в темноту:
– Тех хазар мы покончили всех. Завтра покончим этих. И вы, молодые, тоже готовьтесь к бою. Доучиваться будете… в поле…
В княжеской избе Крук попросил Щерба:
– Дай испить нашей, слободской водицы.
Не снимая железной рубахи, он повалился на шкуру, бормоча сонным голосом:
– Спать буду до света. Как мы пошли из дома, я, будто помнится, не спал ничего… Брат, доспех мне дашь на завтра. Этот я сам просек на живом хазарине. Через хазар идти, вот и обрядился в нечисть. А тебе был бы ныне конец…
– Что так? – спросил Щерб.
– Припаса на слом не поленились собрать хазары.
– Видел я, – возразил Щерб, – я бы отбился.
– Со ста сторон они бы полезли, не отбиваться нам, бить нам нужно, как… – и сон сковал язык Крука. Он спал, не успев рассказать, как придушил обоих хазар, как хоть и худая, а спасла его от ножа добытая с боя кольчуга.
Нет, все равно не рассказал бы. Мелким стало такое для людей, которые научились бить врага в чистом поле. Щерб знал, что тела случайно убитых хазар Крук притащил не для хвастовства, не для того, чтобы попользоваться добычей. Иное здесь скрывалось. Убитый в бою не знает, кто его поразил, душа его не погонится за победителем. Не так в одиночной схватке. Душа, отойдя от истлевшего тела, прилипнет к убийце, будет мстить. Тело нужно зарыть, чтобы земля изъела Душу.
6
Ночью в лесу следов не увидишь. Держа повод в сгибе правого локтя, Хилла шарил по земле руками. Найдя отпечатки копыт, Хилла старался нащупать, где зацеп, где пятка.
Черный лес, черная ночь. Дурной лес, дурная ночь. В степи видно и ночью, старый степняк Хилла в степи – дома.
И все же он верил, что выберется. Ему всегда везло, Хавр даровал ему особое счастье в несчастье. Нуждаясь в утешении, Хилла разогнулся и стал считать удачи последних дней. На тропе росский самострел убил лошадь сына хана. Хилла был рядом. Будь самострел насторожен чуть-чуть иначе, Хилла потерял бы свою лошадь. После сожжения росских идолов Хилла шел пешком, сын хана взял его лошадь. Тонкая стрелка ужалила ханского сына, и Хилла опять сел в свое седло. Когда в поле росская конница ударила, Хилла, оказавшись крайним в строю, был отброшен к лесу, иначе ему бы не уйти. Три раза Хилла имел счастье в несчастье. Он еще будет жить. Теперь он сумел найти следы конных. Следы шли от реки. Хилла был уверен, что именно здесь хан вел свой род. Нужно ехать против следов.
Хилла боялся ехать верхом. Ночью ветка сорвет с седла, сучок выколет глаз. Это не степь. Новый хан захочет, чтобы его полюбили. Он раздаст пережившим поход имущество и скот погибших, отдаст жен, детей, чтобы было кому позаботиться о слабых. Росские побили родовичей Хиллы, зато теперь у него будет много жен и послушных детей, много лошадей, баранов, коров. Быть счастливым в общем несчастье – великое благо. Хилла даст Хавру быка, корову, овцу, барана, жеребца. Всех – черной масти. Хавр любит кровь черных животных, она ярче и гуще другой.
Лошадь, задевая за корни, оступалась. Хилла тоже спотыкался. Они оба не умели ходить в лесах. Что-то зашуршало, затрещали сучья. Лошадь Хиллы рванулась.
– Чи! Чшии! – зашипел Хилла, подбирая повод.
Тигр, или волк, или барс… Э, сейчас у всех много поживы, зачем им нападать на живого человека, на живую лошадь…
– Ту-вза! Ту-вза! – взвизгнул Хилла, пугая зверя. – Вперед, вперед, – он потянул за повод.
Ему казалось, он вспоминает дорогу. Лес вдруг обрезался. Запахло рекой. Спуск. Да, он не ошибся. Хавр велик.
На этом берегу тысяча всадников вытаптывала кусты, траву, ломала камыш-редник на песчаной отмели. У Хиллы не было с собой бурдюков. Он потерял свои бурдюки. Нужно пару на каждого всадника. Так хазары переправлялись через Днепр, где от берега до берега больше одного фарасанга, где человек на другом берегу кажется сусликом, лошадь – кошкой. А-а, до Днепра Хилла сделает себе новые бурдюки.
– Ча-шаа-а! Ча-а, чши, красавец, сильный, умный! – говорил Хилла, трепля коня по шее. – Идем, идем!..
Ноги устали и болели от ходьбы. Хилла с трудом забрался в седло. Вперед, вперед! Конь сторожко переступил, остановился в реке, но, почувствовав твердое дно песчаной отмели, послушно пошел. Камыш тревожно зашелестел. Войдя по грудь, конь остановился, натянул повод, прося воли. Хилла позволил коню сделать глоток-другой. Сам Хилла решил напиться только после переправы, хотя и его сжигала жажда. Никогда Хилле не приходилось переправляться ночами. Он не умел плавать, конь умел, конь вывезет. Там – степь, здесь – росские.
Река поднималась, холодная вода налилась в сапоги. Конь опустился, поплыл. Хилла соскользнул влево. Течение неслось с правой стороны и могло затащить Хиллу под брюхо коня. Хилла вцепился в холку. На коня – вся надежда.
Плеснуло. Рот Хиллы залило. Он судорожно глотнул, хотя пить ему уже не хотелось. Берега он не видел. Реке не было конца. Конь ударил передними ногами, вода вспенилась. В отчаянье Хилла приподнялся, опираясь на холку. И почти сразу конь достал дно. Измученный, обессиленный Хилла едва смог лечь животом на седло. На берегу он вспомнил, чего испугался конь. Это было лошадиное брюхо, над которым торчала нога в сапоге. В таком же, какие носил сам Хилла. И спасшийся вознес бессловную благодарность Хавру: другой погиб в проклятой реке, не Хилла!
Почтительно сидя на корточках перед ханом Суникой-Ермиа, Хилла рассказал короткую, как смерть, историю гибели хана Эгана-Саола и тех, кто был с ним.
Бесстрастно, не моргая, хан Суника-Ермиа смотрел на желтое лицо Хиллы, на редкую бороду, которая росла только по челюсти. Узкие глаза дурного вестника прятались в веках-щелках и казались закрытыми. Рот, как прорубленный, был заботливо сморщен, и губы едва шевелились. «Жадный к добыче, скупой в бою», – невольно определил Суника-Ермиа характер ничтожного человека. С его висков не падали нарочно спущенные прядки волос. Родович Эгана-Саола был поклонником Хавра, язычником.
Ощущение неудачи тревожно проснулось в душе Суники-Ермиа. Он полагал, что славяне нападут на обоих его друзей. Он сам нарочно остался сзади. Он выжидал, когда схватки со славянами, истощив, ослабив друзей-ханов, сделают его самого первым. Суника-Ермиа вступит в славянскую землю сильнейшим, и он, а не Шамоэл-Зарол, не Эган-Саол, получит настоящую цену победы. Сегодня днем загорелась степь. Теперь пришла весть об истреблении воинов Эгана-Саола…
Хан не слушал Хиллу, который вразброд доставал из своей памяти подробности поражения, запинаясь, как сытая курица, лениво клюющая зерно, рассыпанное небрежной рукой.
Все легли… Все? Он лжет, трус. Он бежал от первого взмаха славянской сабли. Нет, не лжет…
Хан вспомнил своего отца. В конце жизни отца проповедники Яхве принесли Закон с берегов Серединного моря. Хакан принял Закон, его воле, его примеру последовали лучшие люди. На их тела и на тела их детей проповедники Закона наложили знак союза. Низкие люди, как этот ничтожный, продолжали держаться старого Хавра. Учителя Закона советовали хакану не спешить, они хитроумно нашли сходство между Яхве и Хавром. Пусть истину знают высшие, простым довольно ее отражения. Старый отец Суники предсказывал бедствия хазарам. Они раздвоились. Отныне у знатных другой Закон, другой обычай, чем у простых. В разделении заложена гибель народа…
В шатре хана горел седмисвечник, заправленный подземным маслом-нафтой, которое доставали у персов. Огни колебались, искажая лицо Хиллы. Яхве жесток, мстителен, он тысячами тысяч уничтожал своих врагов. Враги Яхве – все, кто не принял его Закона, кто не носит на теле знак союза. Темные хазары – тоже враги Яхве. Хан сделал движение, будто отмахиваясь от мухи. Согнувшись, Хилла попятился к выходу. Суника-Ермиа не успел додумать свою думу, в седмисвечнике не успели нагореть фитили, как в шатер проникли другие вестники другой гибели: меч Яхве рукой славян поразил также и хана Шамоэла-Зарола.
Ночью хазарские рога разбудили всех слободских, кроме Крука, мертвецом спавшего на воеводской постели. Славяне зовут в рога иначе, чем хазары. И все же ухо чувствовало, что только к общему сбору может созывать чередование протяжных и коротких вскриков. И шум был у брода, и громкие голоса. Почему не рождаются воины с глазами совы!
При утреннем свете Щерб увидел то же, что видел вчера. На расстоянии выстрела были разложены длинные лестницы, шесты, бревна, канаты. Там же стояли подобия длинных корыт, сплетенные из ветвей, высотой больше человеческого роста. Накрывшись таким корытом, сразу человек двадцать могут вплотную подойти к тыну, не боясь стрел и камней. Кучами лежали щиты, которыми могли защищаться три и четыре бойца. На месте была и решетчатая башня из бревен на тележных колесах. С нее, если подкатить к слободе, хазары смогут бить стрелами. Щерб похвалился перед Круком, обещаясь отбить натиск. Слободу ждала скорая гибель.
Все заготовленное для слома слободы было на месте. Но ни одного хазарина не оставалось на лесном берегу Роси.
Хазарин не умеет рубить топором, как россич, не может вытесать паз и врезать лапу так плотно, чтобы одна тесина держалась в другой, как сук на породившем его стволе. Хазарский осадный припас был связан сыромятными ремнями, и на берегу тухло разило сыромятиной. Казалось, что и от самих хазар тянет терпко-кислая вонь.
От дедов не было слыхано, чтобы россичи мирно говорили со степными людьми. Утром, когда росское войско вышло к слободе, из хазарского стана к Роси поехали конные, небольшим числом, без доспехов, без шлемов. На том берегу хазары стали звать на переговоры. Один из них, дойдя до середины брода, кричал по-росски:
– Мир! Мир!
Не наблюдая враждебных действий со стороны россичей, несколько хазар вслед за первыми перешли Рось.
На заготовленных хазарами щитах уселись степняки и россичи. Хазарин заговорил:
– Мой хан, славный, могущественный, по имени от предков Суника, Ермиа по закону Яхве, хочет уйти с миром обратно в степи. – При этих словах встал пожилой хазарин, одетый в длинный кафтан блестящей ткани, расшитый золотыми нитками. Он кивнул головой в черной шапочке, торжественно поднял руку к небу и приложил ладонь к сердцу.
Толмач сказал:
– Хан поклялся именем Яхве в истине слов и в чистоте намерений.
Сев на плоский мешок, принесенный для него одного, хан, глядя на Всеслава, в котором сумел угадать равного себе, произнес несколько слов. Толмач тянулся ухом к хану и покрякивал: «Э! Э! Э!»
– Хан говорит, у него нет зла на вас. Он вам дурного не сделал. Другие ханы вошли в ваш лес и там погибли. Он, Суника-Ермиа, ныне уходит от вас с миром, – перевел толмач.
– А это он к чему совершал? – спросил Всеслав, указывая на лестницы, на щиты.
– Хан изменил намерения, – вывернулся толмач.
– Лжешь! – крикнул Щерб.
– Пес ты, – сказал Крук, – псица ты, не в обиду псу. С твоим ханом!
– Спроси твоего хана Сунику, – приказал Всеслав толмачу, – своей ли волей он на нас напал? Нам ведомо: ромеи засылали к хазарам послов. Мы же с ромеями торгуем от века и с ними мир не нарушили.
– Справедливый и благородный хан говорит, – ответил толмач, – хазары общаются со многими людьми, общаются и с ромеями. Хан говорит: теряет лицо тот, кто разглашает слово, доверенное ему.
– Вот оно, – вслух подумал князь-старшина Чамота. Он, израненный, сидел рядом с калекой Горбым, который вместо слов зловеще загудел тетивой своего страшного лука.
Всеслав встретился глазами с холодным и бесстрашным, как у орла, взглядом хана и поднял руку. Все ждали в молчании.
Малх боялся упустить слово, звук. Неужели он один понимает совершающееся? В глубине скифской пустыни происходит необычайное. Что знал мир о славянах! Говорили, что они живут в бедных хижинах, редко разбросанных в дикой земле. Что нет у них власти, что они из дикости не верят даже в Судьбу и поклоняются рекам, деревьям. Воистину места, обозначая которые на картах, ученые писали «варвары», полны чудес и великих сил.
Ромей чувствовал, что хазарский хан отдался на милость росских из высоких побуждений. На неведомом МИРУ рубеже безвестной реки не найдется третейского судьи. Степной вождь рисковал собой, чтобы спасти своих, пришел, веря в силу слова, к врагам, не требуя заложников и обещаний.
Толмач опять убеждал:
– Хан говорит: судьба людей в руках бога. Без воли бога ничто не совершается. Мои братья погибли волей бога. Не искушай его, славянский хан, удовлетворись своей удачей. Ты хочешь еще сражаться? Судьба воинов, судьба сражений решается богом. Если мы падем, и ты потеряешь своих. Я дам тебе выкуп. Когда мы приходим из степи в границы империи ромеев, полководцы базилевса дают нам выкуп, и мы уходим с миром. Сегодня и ты можешь поступить с нами, как мы с ромеями. В этом нет бесчестья, в этом – слава.
«Да, – думал Малх, – империя прикормила варваров и приучает одних за другими ходить к себе за золотом».
Всеслав отвечал:
– В твоих словах нет правды. Воля людей совершает дела. Наш Перун помогает нам, когда мы сами себе помогаем. Не волей твоего бога, а нашей волей перебиты твои братья. Вы напали на нас, вы разрушали наши грады, вы сожгли образы наших богов. Мы продаем ромеям хлеб, меха. Мы не продадим никому нашу кровь и наших богов. Ромеи поступают бесчестно. Уходи! Может быть, я позволю одному из всех вас вернуться домой. Чтобы он сказал другим: «Не ходите на Рось, на Роси живет хазарская смерть». Теперь иди, хан, я не дам тебе мира.
Малх не отрывался от лица хана. Толмач переводил слова князя. Кустистые брови, брошенные, как крылья, на широком лбу хана, не дрогнули. Чуть косые глаза в мелких морщинках смотрели спокойно и казались серыми камнями. Точеными, как у статуи, руками хан провел по щекам, по острой бороде, поднял глаза к небу, произнес:
– Яхве, о Яхве! – и что-то сказал толмачу быстрым решительным голосом.
Толмач торжественно перевел:
– Хан говорит: «Бог битв изменчив». Хан говорит: «Сегодня ты победил, другой победит завтра». Хан говорит: «Все люди смертны, один удел у победителя и у побежденного – смерть». Смерть идет рядом с тобой, славянский хан. Увы тебе! Ты играешь с Судьбой. Она отвернется от тебя, и люди оставят тебя. Так Суника-Ермиа говорит тебе: пока воля бога дает тебе дыхание, живи!
Хазары поднялись, пошли к броду. На плетеном щите остался красный мешок, набитый пухом, на котором сидел хан. Степняки уходили медленно-медленно, будто желая дать славянам время, пока еще можно перерешить, передумать. Хан махнул рукой, и хазары послушно опередили своего повелителя. Он, как сильнейший на поле битвы, отступал последним. Никто не оборачивался. Казалось, что эти незащищенные взглядом спины и затылки ждут удара. Может быть, им будет легче, когда удар наконец упадет.
На броде мелкая вода струилась между камнями, гладко обточенными мягкой силой реки. Хан все больше отставал, прямой, гордый. Остальные хазары были уже на степном берегу, когда хан ступил в воду.
Кто-то из россичей подумал вслух:
– Однако ведь не обещались же, что более к нам не придут…
Смутно и неясно в уме Всеслава, не изощренного в применении Власти, зарождались особенные мысли. Нужна слава. Сила славы не выше ли силы меча? За славой идут. Наследием славы живут. Имеющий лишь тень славы живет в этой тени как сильный.
Всеслав хотел решать один. У него не было утешенья, которое давало спокойствие хану Сунике. Над князем россичей не стояла Судьба, заслоняя извечным предначертаньем ответственность перед своей совестью, перед людьми. До сих пор Всеслав совершал задуманное сам. Не гордость – совесть не позволяла ему переложить бремя на плечи других.
Всеславу казалось, что много времени прошло с того, в сущности, недальнего дня, когда он послал Ратибора за ложной вестью о нашествии степняков. Воевода забыл свои сомненья. Да, с той вестью, с выдумкой, он хотел требовать от соседей помощи. Он знал – они откажут. Он задумал напасть сначала на каничей, потом на илвичей. Он мог бы смирить их, набрать в слободу сотни новых воинов… Совершилось во сто крат большее, чем задуманное. Всеслав не знал тогда, какую силу составляют его россичи. Уже избиты две тысячи хазар. Добыча, взятая на телах, и степные кони несказанно обогащают росское племя.
Хазары предложили выкуп. Они отдали бы все. Можно оставить по коню, по одному луку на троих, по ножу на двоих, чтобы им только добраться домой.
Всеславу решать. Разве он щадил себя? Ныне его, воеводу, сами люди князем зовут. Нет россича, равного ему с оружием. Кто лучше его знает править боем, знает, что и как совершать? Он по праву князь россичей. Умирая, Всеслав Старый нарек его своим преемником не по любви, не по родству, но заботясь о защите земли.
Княжить-править – не хитростью властвовать, не уговорами, не разделеньем людей, не подкупом, не насильем.
Княжить – жить труднее, чем живется другим. Княжить – не о себе, о других думать.
Оттолкнул Всеслав тени отца, жены, просивших его поберечь кровь россичей. Нет. Не будет мира хазарам! Слава нужна россичам, слава!
Медленнее, чем пешеход, хазарский обоз тянулся по степной дороге на юг.
Легкий пепел, истолченный копытами и колесами, поднялся серой тучей. Сам цвет неба изменился. В скрипучем скрежете громадных колес неумолчная жалоба. Твердое дерево втулок и осей кричало, прося пить.
Росское войско висело над хазарами. Пеших больше не было, Всеслав посадил всех на коня. Россичи опережали хазар. Князь опасался, чтобы они не попробовали вырваться, бросив обоз.
Сладкий ручей печально рассекал степную гарь. Сухая пора убивала его струи, местами ток воды прерывался совсем. Пользуясь медленностью хода хазар, россичи успели отравить скудный водоем конским навозом. В первый день хазары ночевали в степи без воды, без травы для лошадей. Второй раз хазары ночевали у Сладкого ручья, обманувшись в надежде найти воду.
Вспоминая мужество благородного хана Суники, Всеслав понял, что он не бросит обоз с усталыми, ранеными, слабыми, с женщинами. На третий день, дав хазарам сняться с привала, князь вывел им навстречу все войско. Теперь Всеслав видел, что есть еще сила у хазар. Быстро выровнялись телеги, образуя вал, непроходимый для конных. В порядке вышла на горелое поле хазарская конница. Степняки не решились ударить первыми, и Всеслав понимал, что Суника боится засад и хитростей. Всеслав медлил, томя хазар. Так стояли долго, солнце ушло за полдень.
Потеряв много времени, хазары решились двинуться дальше. Всеслав отходил, наблюдая, как степняки изменили строй телег.
До сих пор они шли тремя нитками, теперь – уступами, чтобы быстро оградиться от внезапного нападения с ходу. Добрые воины хазары, добрый воевода хан Суника-Ермиа, воевода двухименный.
Десятки сотен запасных коней – сила степняков – сейчас обременяли хазар. Но хазарину легче расстаться с женой, чем с конем. Перемолотый пепел степного пожарища закрывал хазар густым пологом. Когда ветер сносил пыль в сторону, появлялись ряды конницы, которая казалась совсем истощенной, и телеги, подобные серым осенним холмам. И опять вилась пыль, опять все исчезало. Порой хазары, точно заблудившись, останавливались и выжидали, когда сделается виднее. Они боялись потерять путь, боялись внезапного нападения, боялись ловушки. День стал ночью.
И россичи глотали пыль, и россичи шли днем во мраке. Зато ночью находили в оврагах знакомые ручьи и озера, а коням хватало лесной травы.
Обезумев от жажды, собаки бежали из хазарского стана. Зачастую вырывались и лошади.
Малх, сердечно привязавшись к Ратибору, рассказывал молчаливому товарищу о Крассе, полководце римлян. То было не так давно, двадцать, может быть, и тридцать поколений тому назад. На западе римляне владели всеми землями и всеми водами до Мирового океана, который не имеет конца. А на востоке римляне граничили с мидами – ныне там персы. Красс повел легионы на мидов. Он шел пустыней, его окружила конница мидов. Римляне были пеши. Несколько дней миды били римлян стрелами. У римлян были хорошие шлемы, длинные щиты, поножи. Стрелы редко убивали их, но вскоре не оставалось почти ни одного, кто не был бы ранен в руки, в ноги. Легионы сделались слабее больных детей. Миды перебили всех и долго потом похвалялись головой Красса.
Ратибор не отвечал, и Малх замолкал неловко, стесненно, как человек, неумно болтающий там, где пристойно только молчание.
На четвертый день хазары дотянулись до развалин жилищ длиннопалых людей, где на исходе весны ночевал Ратибор, слушая, как в степи див кликал перед бедою.
Огонь случайно пощадил городище. Всю ночь слышался визг лошадей, дравшихся из-за скудной пищи. Под утро много сотен хазарских коней вырвались из лагеря. Степняки не пытались гнаться за беглыми.
Когда обоз медленно двинулся, Всеслав послал в дело лучших стрелков на лучших конях. Степняки попробовали отогнать славян. Хазарские стрелы не доставали слобожан, достав – не били. Их лошади, обеспамятев от жажды, обезумев от завяленного мяса, которым их кормили вместо травы, неслись, как в лихорадке, и вдруг останавливались, не слушая плети. Опорожнив свой колчан, россич отъезжал за новым. Небо дождило стрелами, стрел не жалели, берегли себя. Когда оседала пыль, замечали, что на пути хазарских телег оставались тела людей и лошадей, лошадей и людей. Как холмики у сурчиных нор, они обозначали скорбный путь степняков. Вот один, другой, и два, и пять сразу – частые, как кочки на моховом болоте.
Взмахи крыльев хищных птиц, падавших на добычу, поднимали облачка пепла.
В тот день изнемогшие хазары не дотянули до вечерней зари. Кое-как телеги составили круг.
Россичи приблизились, высматривали, щедро тратили стрелы. Ночью, оцепив стан, они ловили тех, кто пытался в одиночку добраться до лесов, сочных, богатых водой.
Утром от хазар бежали новые табуны лошадей. В этот день тележный стан оставался в неподвижности. Приблизившись к нему, россичи встретились со степняками. Шагом шла хазарская конница – полумертвые люди на обессилевших лошадях.
Можно было набрать хазар для весеннего торга с ромеями. Претила мысль: а не даровал ли ты жизнь, не кормишь ли того, кто открыл ножом горло твоей матери, сыну, отцу? Пусть и не самого убийцу, а его брата ты будешь кормить, его друга, его соплеменника, который пришел издалека по ничейной земле с мыслью погубить славянина, которого и имени-то он никогда не слыхал…
Князь Всеслав не искал хана Сунику, чтобы потешиться праздным словом. Хан сгинул безыменно, ушел в землю голый средь других голых тел, зарытых в глубоких могилах, чтобы зверь, раскопав, не выпустил к свету луны мстительные души хазар.
Свое обещание Всеслав выполнил с лихвой. Двум хазаринкам, может быть, из числа жен успокоенного железом хана, оставили жизнь. Дали им лошадей, оружие, дали съестной припас, проводили до свежей травы и отпустили на волю хазарской судьбы.
7
Поют колеса хазарских телег. Раскачиваясь, запинаясь в рытвинах, кренясь, подобно челнам на Днепре в свежий ветер, движутся к Роси крытые возы, каждый ростом в избу. Плохо слушаются лошади чужого голоса, не понимают чужих слов.
Трудись, князь, трудись, воин! Смерть идет рядом с вами. Она – общий удел. Души убитых мятутся над землей, как стаи вспугнутых птиц, как стада, брошенные пастухами. Удел воина. Трудись же, спеши совершать свое дело.
Мерзка уху надоевшая жалоба колес. Гарь тяготит сердце, томителен запах тления. А погани сколько! От самой Припяти до Теплого моря среди чернокрылых прошел слух о пышном столе. Ворон-крук, серая ворона, сорока, коршун – все здесь. Они ненасытны, как непогребенные души.
Россичи шли облавой, теснили на свою сторону, к Роси, хазарских коней, собирали оружие, одежду. Птицы указывали. Погляди только, куда летят, где садятся. Засеялась степная дорога. Весной на удобренной пеплом земле поднимутся травы сильнее, чем были. И случайный охотник наступит на желтую кость, под его стопой хрустнет древко стрелы с наконечником, источенным ржавчиной.
Возы наполнялись добычей. Скоро некуда будет класть, а все свозят и свозят воины, безразличные к ценности взятого. Князь велел все собрать, он знает, он Вещий.
Всадник, не чувствуя, забывается в седле. Лошадь останавливается, человек утыкается лицом в гриву. Миг – и он проснулся. Поясница гибка, ноги держат коня обручем, это усталая душа задремала. Вещий велел, чтобы не пропадали зря седла, стрелы, узда. Велел брать все, до ремня, до рваного кафтана, до сломанной сабли.
У Роси родовичи приготовили встречу победившему войску. Столы поставили из лестниц, из осадных хазарских щитов.
Князь-старшины Могута и Плавик постарались об угощении, они могли изготовиться к встрече: это они отказались дать дружинников при вести о нашествии. Мужчины их родов дома сидели, готовясь отбиваться из-за тына своей силой. Не дошли до них хазары, иначе погибли бы их грады, не устояли бы перед хазарской силищей.
Соседи – Плавик и Могута без жалости жали вольных пахарей-извергов, считая их как изгоев, зато умно вели родовое хозяйство и были среди россичей самыми богатыми. То-то и навезли они к берегу Роси глубокие кадки меда, простого и ставленого, мяса разного, сладкой домашней свинины. Туши нетелей, годовалых бычков и кабанчиков жарились на вертелах, пеклись в ямах. Десятки сотен уток и гусей, битых на озерах, лежали на плетенках, коричневые, копченые, исходя ароматным жирком. В корчагах упревало варево. Ждали каши из полбы, из гороха, из дробленой пшеницы, поджаренной на сковородах. Высокие фляги были полны зеленого масла, свежедавленного из семян конопли и льна.
Хазарские лошади, ручные от изнурения, табунами потекли к Роси. У степных скакунов не хватало сил прибавить ходу и при виде воды. Не обращая внимания на чужих людей, лошади пили, отходили, чтобы схватить желтыми зубами пучок травы, и возвращались к реке. Иные еще несли седло на спине, у иных оно сбилось под брюхо. Следом за живой добычей появилось войско.
Крик и плач женщин встретил победителей. От пяти родов, которые уцелели, если не считать Могуты и Плавика, только женщины, старики да дети могли прийти к слободе. С оружием, сбившись в отряды, они пробрались лесными тропами. Они боялись недобитых хазар, которые разбежались по росской земле после поражения. Много ль они гостинцев могли принести кровным? Только самое дорогое – себя.
С гордостью думал Всеслав, что немногие матери, жены, отцы не найдут своих в рядах войска.
Могута и Плавик встречали слободу, неся на белых полотенцах дары – свежий хлеб. Вдруг звякнули тетивы. Несколько стрел поразили князь-старшин, изменников росскому единству.
Не сказались стрелявшие, смолчали видевшие стрелков. Темной осталась смерть тех, кто чрезмерно возлюбил своих близких. Убийц не искали. Убийц ли? Слишком руки привыкли к оружию, слишком уж обучился глаз видеть двуногую цель, ярить сердце, и тешиться боем, и мстить. След войны выжигается в сердце, и никто не возвращается с поля таким, каким вышел из дома.
Могута приподнялся перед копытами княжьего коня, сказал:
– Ты, ты… – и захлебнулся.
«Смерть твоя рядом с тобой», – вспомнилась Всеславу речь хана Суники. Да, он князь-победитель, бездомен, безроден. Зажглось сердце. Нет отца, нет детей. Нет жены, голодной по ласке, которую он не хотел дать, не умел. А вот сейчас бы он смог, он сжег бы красавицу Красу буйством зрелой любви. Все – пустое…
Князь сказал мужчинам из родов Могуты и Плавика:
– Вы не дар принесли. Знайте, с вас я беру дань, а не дар. Вы робкие, вы затынники, идите вину заслуживать, мужское дело делать. На трапезе женщины прислужат. Вы же слушайте! Хазары беглые из нашей земли выбираются – вы их ищите и бейте. Реку стерегите, чтобы они в степь не бежали бы. Князь-старшин я вам даю из слободских. Вот вам Щерб, вот вам Крук. Они вами управят, где вам быть, как вершить. А непослушных ставленные мною князь-старшины смертью накажут на месте!
Оставив пиршество, Всеслав поскакал на развалины своего града. Тела найти, хоть косточки, пусть обожженные пожаром, пусть изглоданные зверем, исклеванные птицей. Скорее, скорее похоронить их по росскому обычаю, чтобы успокоить их души, чтобы на небесной тверди, в лесах Дажбога и Сварога встретиться с ними, сказать несказанное, дать недаваемое.
Образы славянских богов разнятся чертами лица, разнятся ростом. На каждом погосте – свои. Как вдохновился мастер мечтой, как прошел резец, как поддалось железу твердое дерево, так и сделалось обличье бога. Боги – блюстители неба. На небе мать встречает ребенка, сын находит отца, воин – товарища. Славянин не признавал смерти, росское сердце не могло допустить мысли о разлуке навечно. Сильный духом россич утверждал себя в вечности непрерываемой жизни.
Илвичи звали к себе россичей погостить перед богами. Погосты людей росского языка все схожи между собой. Лики богов, стоящих полукружием, обращены на восток. В дни равноденствия солнце – живой глаз Сварога, – поднявшись над лесом, сразу находит свой земной образ. «Ты – наверху, я – внизу», – перекликаются они.
Илвичей много больше числом, чем россичей, и погост их обширен.
Весть о победе россичей разнеслась повсюду. Сейчас и на Припяти уже знали об избиении тысяч хазар, о несказанной добыче. В самых дальних градах дальних племен радовались поражению Степи. Говорили о силе россичей, о Вещем князе, которого и стрела не берет, который бьется обеими руками. Он сам, одетый в копытный доспех, как бедный родович, побивал хазарские рати. Он, Вещий, слышит слово, сказанное от него в двух днях пути. Будь такой князь и такая сила у россичей в гуннские дни, не загнали бы славян в припятские болота. И тянулись любопытные издалека, через многие засеки, реки, речки, ручьи и овраги, через лесные пущи, только чтобы взглянуть на никогда не виданные хазарские возы величиной с гору, на буйных степных лошадей, дышащих огнем, на сабли длиною в оглоблю.
В назначенный день илвичи, оставив дома только древних старух и стариков да детей, шли на свой погост. Родовичи не довольствовались тайными лазами в засеках, делали широкие проходы напрямую. Смело топтали тропы, не заботясь, как делали раньше, идти вразбивку, чтобы скорее зарос след. Бита степная сила, не скоро вырастят хазарские вдовы новых бойцов, чтобы бегать на Рось.
Больше трех тысяч взрослых илвичей собрались на погосте. К полудню прибыли россичи. Как воевали, так они и явились, конные, бронные, щит за спиной, лук у седла, меч на левом бедре, копье у правого стремени. Илвичи кричали славу гостям, и оглушенные птицы падали с неба.
В общем молчании, служа Сварогу, лили кровь белых петухов, кормили навьих ягненком, сожженным на костре. И двадцать три князь-старшины разом кланялись россичам, благодаря от имени родов за оборону от недруга росского языка. Россичи не сошли с коней, не ответили на поклоны. Князь Всеслав сказал:
– Нет человека, который не ценит хвалу, коль она достается за доброе дело. Примите и вы, князья, мое слово по чести и разуму-совести. Зимой ездили-ходили к вам наши князья кланяться, как будто погорелые. Много ль вы дали? А кто и совсем не дал нам помощи. Это вам россичи запомнили. Послали к вам с вестью о хазарах близ Роси. Что дали вы? К нам пришел воевода Дубок с шестью десятками мечей от ваших многих сотен. Много ли это? Так кость бросают псу, чтобы он отстал. Того вам россичи не забыли, скупые князья. Не вас благодарят россичи, благодарят Дубка с его воинами. И то скажу вам: плохо вы учите ваших воинов. От плохого умения половина ваших полегла из малого даже числа.
Всеслав умел голосом охватить весь погост. Окаменев, слушали его илвичи, еще не понимая, что хоть и навезли они снеди чествовать россичей, а не получается чествованье.
Перерывом в речи Всеслава воспользовался князь-старшина Павич.
Павич начал с важностью:
– Ты, видать, крепким пивом упился, воевода! Явился к нам оружный, старшим дерзишь….
Всеслав не дал Павичу кончить, закричал на князя, как на собаку:
– Цыц! Знай свое место, дурная борода! Ты, глупец, сделал изгоями из рода своих, которые хотели защищать росский язык. Молчи, или плетью отвечу!
Охватив голову руками, Павич спрятался за чужими спинами от страшного лица яростного князя. Всеслав же продолжал с великим гневом:
– Доколе так жить будем, илвичи? Гунны нападали, от россичей осталось семь человек. После гуннов сколько раз степные приходили, сколько росских градов сожгли. А к вам не доходили, насытясь нашим горем. Ныне хазары пришли с великой силой, пропали наши грады. Вам же – ничего. Да, россичи побили великую хазарскую силу. А коль бы их, хазаров, еще больше пришло? Нет, не забуду я, худой россич забудет вам то, что вами не совершено. С нашей общей силой я бы хазар через Рось не пустил, в степи всех удушил бы. И с вами поделил бы неслыханную от века добычу.
Илвичские князь-старшины повесили головы. Была их вина, была. Боялись: гневный россич велит своим посечь их мечами.
Всеслав пустил коня в толпу илвичей, как в море. Дымчатый, беломордый, невиданный конь. Глаза ясные, под кожей горячая кровь играет сетью жил. Осторожно, будто рукой, конь раздвигал людей, в тесноте умел искать опору и, чувствуя ногу человека, скользил чутким копытом на землю.
Князь поднял руки, призывая внимание. Князь говорил, а под мордой коня-балана стояла женщина с малым ребенком на руках. Дитя гладило конские ноздри, а бывший ханский конь с девичьей нежностью ловил губами детские пальчики. Забывшейся матери князь Всеслав казался воплощеньем Сварога, который покинул священный дуб в заросской роще.
– Люди росского языка, я к вам обращаюсь, ко всем… не быть прошлому! Одна наша речь, един наш обычай и боги. Одна кровь у нас, и никто не отличит илвича от россича, от канича, от россавича, от всех людей, живущих между Росью и Припятью. Будем ли мы в раздроблении жить жалкой жизнью птицы, беззащитной в гнезде на голой земле, или будем сильны единством? Решайте!
Взмыл общий вопль, прокатился, затих.
– Я обещаю вам вольность, защиту. Я обещаю вам жизнь без страха. Я дам вам, люди, великую силу!
Восторг сжимал горло нового россича Малха, бывшего грека-ромея. Он своей кровью завоевал право быть в славянском братстве. Доброжелательный Фатум бросил Малха на межу степи и леса, дал ему видеть созидание народа. Как в дни рождения Древнего Рима! Налитые силой жизни суровые люди вольно объединяются для великого будущего.
Всеслав еще говорил бы, но уже как в исступлении кричали илвичские родовичи, кричали илвичские изверги – вольные пахари:
– Слава! Слава! С тобой, Вещий! С тобой, князь великий, с вами мы, россичи, с вами!
Все ли илвичи, как один, принимали единство? Нет. Запнувшись, молчали медленные умом. Были и такие, как Павич, противники всякого новшества и блюстители старины. Против них Всеслав с россичами был готов биться, как против хазар. Но они не решились возражать. Они, ощущая свое меньшинство, поняли: в чрезмерности общего ликования таился и гнев. И гнев этот мог упасть на несогласных. Злобно глядя на Всеслава, Павич грозился в душе – ужо тебе! – и знал свое бессилье.
На щеке Всеслава белой звездой рисовался шрам от хазарской стрелы. Был князь в копытном доспехе, с простым росским оружием. Жил, как все, общим обычаем, ел общую пищу, мысли его были общими.
Умный конь осторожно, чтобы всаднику не помешать, тешился нежной лаской с ребенком.
К каничам послали послов с богатыми подарками. Отблагодарив за помощь четырьмя десятками воинов, послы сказали каничам:
– Нет больше отдельно россичей и илвичей. Россичи стали как илвичи, илвичи – как россичи. Хотите быть с нами – будете. Не хотите, уходите с вашей земли. Вам не будет защиты. Придут степные, мы их от себя к вам отгоним, чтобы они вас били.
Каничи приняли союз. Им другого не оставалось делать.
На полях жали хлеб. Несколько родов собирались после жатвы приняться за росчищи для новых полей, забыв про былую бережливость к лесным стенам.
В росских родах не хватало девушек, чтобы дать в жены слобожанам и дружинникам из родов Горобоя, Беляя и Тиудемира. По воле князя Всеслава илвичи дали невест. За них князь платил выкуп из хазарской добычи. Илвичи и каничи помогали россичам восстановить разрушенные грады. В обновленных градах не стало князь-старшин по выбору родов, князь Всеслав дал новоселам старшин своим решением. Незаметно, по необходимости будто бы, совершались дела, ранее небывалые.
И каничи и илвичи предложили невест вдовому князю, чтобы не была холодна его постель, чтобы восстанавливалось славное семя Горобоя. Всеслав отказался. На время, пока не кончит плакать душа по Красе, по детям.
Для крепкого града Всеслав выбрал место на высоком мысу, где стоит древнейшее святилище росских племен, погост каничей, племени-рода, ведущего себя от Скифа, но ни в чем от россичей неотличимых. С двух сторон град будет защищать вода, для войска же открыл путь и на Рось и на Днепр.
Малх, которого Всеслав заметно приблизил к себе, рисовал на липовых досках стены, башни, дома. Россичи любили лепить из глины детские домики-игрушки. Вместе со Всеславом, с Колотом, с Чамотой, с Ратибором Малх увлекался созданием глиняного малого обличья большого града. Одних воинов, и то лишь для начала, в нем будет жить двенадцать сотен. Нужны всем дома со складами, кузницами, банями, колодцами. Нужно место для княжьего двора, нельзя забыть дворы заслуженных воинов, которые решатся вечно жить в княжеском граде.
– Верно, верно, князь, – говорил Колот-ведун. – Безумен тот, кто захочет вырастить яблоню-дерево на тропе, которой привыкли ходить вепри. Верно, глуп, кто разведет огород у водопоя. Но что будет, когда ты построишь крепкий град? Недавно еще двенадцать десятков мечей ты имел в старой слободе. Двенадцать сотен будет в твоем граде. Минуют годы, и россавичи и ростовичи отдадут тебе свои слободы. В градах накопятся воины. Дальше что будет? Думал ты?
Слушал Чамота, слушал Ратибор, слушал Дубок, бывший илвич, слушал Малх, бывший ромей, что скажет князь.
Всеслав отвечал:
– Не думал. Я знаю без думы. Конь неезженый, только кормленый, хилеет, жиреет. Сердце остужается праздностью. Рука сохнет без труда. Войску – дело нужно. – И, помолчав, князь добавил: – Большому войску – дело большое…
В полусне Ратибору казалось, что руки его еще касаются чего-то нежного, податливого и прекрасного, как раскрытый цветок. Ратибор возвращался издалека, во внутреннем зрении души еще жили сны. Он медленно облекался телом. Его коснулся пух куниц, шкурки которых были сшиты легким одеялом, под ним сжался медвежий мех, прикрытый смятым полотном.
В узкое оконце чуть брезжил рассвет. Пахло свежей сосной, женщиной. Ратибор повернулся на бок. Он был один.
Закричал петух. Утро. Скрипнула дверь, потянуло свежестью и Млавой. Застучали кремень и огниво. Вспыхнула береста, из очага пахнуло дымом.
Ратибору казалось, что все это уже было, было. Когда? Очнувшись, Ратибор вспомнил. Нет более Анеи, нет матери. Он был безучастен к матери. И Анеи нет, нет, не будет… Отдала себя, чтобы сыну спасти жену и Ратибора малого.
Ратибор сел, понурился. Жена подошла к ложу, обняла склоненную голову. Она знала, о чем подумал любимый.
Ветка, привитая к щедрому соком стволу, – так бывший ромей Малх прижился на Роси.
Уже без помощи памяти, без усилия, сама собой скорая мысль одевалась звучной плотью славянской речи.
Уже в своем доме ждал он ребенка от молодой жены, с которой жил он разумно, забыв лукавые утехи Теплых морей.
И спокойно отдавался восстановлению познанного и виденного: князь Всеслав хотел знать меру и счет силы империи.
По сравнению с жизнью племени коротко бытие человека. Его можно уподобить траве-однолетке, которая в поспешности своего существования все же успевает познать и радость цветенья, и тайну созревания плода. Можно найти много других сравнений. Все будут верны. И все солгут: нет меры и счета для изменчивых слов.
Для Малха судьба великих поэтов в одном была одинакова. Веками волнуя сердца, все они содействовали облачению прошлого в маску уродливой глупости. Беседуя с учеными, читал, размышляя. Малх понял, что Эсхил, Софокл, Еврипид были людьми трезвейшего ума.
Отец поэзии Гомер, будто бы лично живший с богами, на самом деле видел мир таким же, как видит Малх. Не было олимпийцев, которые будто бы вмешивались в битвы и вступали со смертными в браки, не было Прометея, Зевсова орла.
Были великолепные сравнения, были слова для изображения борьбы и людских страстей.
Впоследствии самодовольные, нетерпимые невежды поняли строки былых поэтов дословно.
Так нашлись доказательства: и жившие прежде люди ославлены легковерно-ничтожными язычниками, преданными детским, смехотворным суевериям. А сами христиане верят подобному же: хотя бы, что дьявол во плоти поднял Иисуса на настоящую гору и там, как в театре, соблазнял богатствами мира. В действительности – записавший преданье хотел образно рассказать о мыслях и сомнениях вероучителя.
Остережемся красивых сравнений.
В чем сущность империи? С помощью своей союзницы церкви империя хочет покорить весь мир и никогда не пребудет в покое. Эта истина не нуждается в волнующих красотах речи.
Нужны мера и счет.
Пути в империю, пути внутри империи. Длина дорог. Высота гор, за которыми стоят ромейские города.
И высота городских стен. И ширина рек. Где, сколько людей живет. Кто они, как живут. Что они умеют.
Счет войска.
И вес ромейского доспеха, меча, копья.
Мера богатства и мера нищеты.
И как приказывают в империи.
И как слушаются приказа.
Малх вспоминал, как из вскормленного волчицей разбойничьего племени народилась и разрослась Римская республика, как упала республика в гражданских войнах, как стала быть Римская империя.
Искусства и науки Рим брал у Греции. Потом, подобрав под себя весь мир, съел и Грецию.
И все расширялся, разрастался, усиливался, брал все и все к себе, пока былые мышцы не заплыли жиром награбленной роскоши, пока от богатства не стал нищать, не стал измельчаться в нем человек.
Древний римлянин, строитель крепкого Рима, сын волчицы, остался в преданьях. К его тени взывали красноречивые ораторы на собраниях теней прежних сенаторов, его труп они хотели оживить. А его разжиревший распутный последыш, соря накопленным золотом, принялся нанимать войско из неримлян-варваров, и варвары стали распоряжаться Римом.
Единая империя рассеклась надвое. Сегодня осталась одна, Восточная Византия. На западе же италийский Рим, с которого все началось, сделался ныне готской державой.
Исполнились пророчества Эсхила – старые боги умерли. Византия взяла себе нового бога и усилила империю новым богом.
Как это стало возможным? Забыв былые обиды, Малх перестал понимать, почему явные в Слове истины бессильны против своего искажения. Может ли слово отличаться от дела так, как ягненок отличен от волка? Может. Но претерпевши насилие, слово становится ядом души.
Малх хотел быть таким, каковы люди его нового племени. Здесь каждый видит мир таким, как он есть, и понимает его. Делая что-либо общее, никто не сомневается, не спрашивает почему, ибо все доступно его разуму. И ненужного, чужого, непонятного не делает никто.
В империи все чужое, непостижимое. Почему берут столько налога, а не меньше или больше? Сколько денег собирает власть и куда их тратит? Кого спросить? Некого. Почему судьи сегодня решают так, а завтра иначе? С чем приходят иноземные послы, и для чего империя посылает своих? Из-за чего начинают войну? Что даст мне победа, и чего я лишусь, если войско будет разбито на дальней границе? Вопросы наполнят время с утра до вечера и с ночи до ночи. Ответов нет. Есть дикое море темных, противоречивых, невероятных слухов. Шепчутся. Ответит ли сам базилевс? Может быть. Но не будут ли и его слова пусты от смысла? Не блуждает ли в словесной тьме и сам Автократор?
Малх думал: слово, разлученное с делом, превращается в подобие шума волн, бесцельно терзающих берег.
Просветленный ясностью новой жизни, Малх освобождался от гнета былой злобы: они сами слепы, его обидчики. Все они – равно рабы.
Для Малха, как и для людей всех племен его времени, бессмертие души было такой же очевидностью, как солнечный свет или ход ночных светил. Встречались такие же вольнодумцы, как он, утверждавшие непознаваемость всех богов. Иные считали вселенную злом, а бытие – наказаньем. Но и вольнейший искатель смысла вещей был убежден во временности видимого тела и в бессмертии духа. Рассужденья о сущности Христа могли быть для Малха упражнением в связности словесных построений, но оставались праздномыслием: божественное не поддается испытанию опытом. Однако он не сомневался, что, если дух, носивший имя Христа в телесном обличии, вновь воплотится, он обрушит на Византию огненное проклятие отца растлителям дочери.
Восточная империя жестока, жадна, как языческий Рим. Ее щупальца повсюду. И повсюду она носит смуту и беды, и чем больше смуты и бед, тем ей лучше. Не будет в мире тишины, пока живет империя. Вот уже и россичи через хазар ранены зубами империи.
Малх помогает князю Всеславу понять силу империи. Всеслав засылает своих на Днестр, к Дунаю, где живут славянские племена, ближние соседи империи.
Князь хочет пощупать росской стрелой византийский доспех. Что может сказать ему Малх? В Ветхом завете отмщение оправдано: око за око, зуб за зуб. А россичи, старинные земледельцы, берут еще глубже, говоря: что посеешь, то и пожнешь.
Новый завет заповедал прощение обид. Но разве сами византийцы, принявшие заповедь, хотят и умеют прощать?
Глава одиннадцатая
Базилевс
1
Галера была быстроходная, с носом, окованным медью. Сорок гребцов несколькими взмахами весел сумели разогнать галеру еще в порту. Перед узостью ворот гребцы положили весла, и галера вырвалась на простор, как квадрига на бегах. Тяжелый удар волны подбросил нос. Еще, еще. Галера бежала в Азию.
Трое людей, сидя вблизи носа, кутались в плащи из тяжелого сукна. От волн их закрывали высокие, чуть загнутые наружу борта, при нужде служившие защитой и от стрел. Столкнувшись с гребнем волны, галера приподнималась, как лошадь, собирающаяся вскинуться на дыбы. Струи холодной воды, рассыпаясь ледяной пылью, кропили лица и руки. На западе облака улеглись тяжелыми горами, солнце пропало где-то там, задушенное зловещими громадами.
Пробус, цепляясь за Ипатия одной рукой, другой держась за скобу, чтобы не соскользнуть под ноги гребцов, шептал:
– Зачем, зачем ты согласился, и зачем согласились мы? Увы, это гибель души. Молю тебя, подкупим кормщика и гребцов. Подумай, Никомедия близка. Если ты сочтешь Никомедию опасной для нас, до наступления утра мы успеем пройти Абидос.
Ипатий не отвечал, и Пробус потянулся к Помпею.
– Почему же ты молчишь? Убеди его. Мы идем на безумство, на позор. Бежим, лучше смерть, лучше утонем…
Галера подпрыгивала. Падая, узкое днище издавало странные звуки, будто жаловалось дерево, насильственно скрепленное железом. Пробус замолчал в отчаянии. Старшие братья выглядели мертвецами. Сумерки закрыли Византию, и казалось, что галера затерялась одна в открытом море, пустом, злом и холодном, как жизнь.
Сильно качнуло, волна ударила в правый борт. Второй удар, вкось, и устойчивое судно выпрямилось. Галера совершила полный поворот. За кормой светились огни Халкедона, счастливого мирного города, где не было Палатия, не было мятежа. Огни замкнули пространство, не стало широкого моря, в стылой луже Пропонтиды не больше свободы, чем в рыбном садке. Галера возвращалась в Европу, как камень, который падает обратно на землю.
Ипатий сказал:
– Неподчинение бесполезно. Нет места, куда уйти, он найдет нас везде. Бежать? К чему я говорю такое! Ведь мы с Помпеем поклялись. Ты не клялся случайно. Мы поручились в душе и за тебя.
– А грех лжи? А величайший из всех грех соблазна чужих душ? – спросил Пробус.
– Греха нет, – возразил Ипатий. – Мы христиане, не нам судить пути бога. Разве не сам патриарх напутствовал нас? Своей апостольской властью он наставил нас. У меня возникли сомнения – святейший Мена разрешил их. Не патриарх ли объяснил и мне наедине, и нам всем вместе в присутствии Божественного, что грех, коль он будет в чем-либо нами совершен, отпускается нам, а сам он, как верховный судья душ, будет свидетельствовать за нас перед богом на Страшном Суде. У меня нет сомнений. Не скрою, я не гожусь для подвига. Мне тяжко. Моя душа горит… И я прошу тебя, милый Пробус, брат мой, не увеличивай мучений…
Ипатию ответили рыданья. И сам он вытирал лицо.
Галера вскочила в Золотой Рог. Здесь волны кипели с такой силой, что судно черпнуло бортом.
– Еще, боже великий, еще, – взмолился Пробус. – Пошли еще волну! Пусть все мы погибнем!
Бог не сжалился. После узости море, разбитое выступом Сик, сделалось спокойнее. Стало совсем темно. Кормчий либо знал залив наизусть, либо видел, как сова.
Ипатий молился, стараясь сосредоточиться на словах, освященных церковью, и не мог. В темноте он чувствовал бога рядом, как льва, устроившего засаду. Дыхание бога было в ветре, в редких разрывах туч являлись не звезды – блистали грозные очи божьи. Мена-патриарх произносил слова Христа: ложь во спасенье.
Да, мед земли есть худший из ядов. Вчера Ипатий видел сон: сокол похитил его любимого голубя, а голубь пел в кривых когтях, как соловей. Не себя ли и Мену он видел? У Мены седая борода, длинная, раздвоенная, брови черные, как камень агат, густые, и ряса неприятно пахнет. «Мир держится на тонкой, тонкой нити, – думал Ипатий. – Бог едва коснется ее – и мир кончится. Придет Страшный Суд, и покой, покой, покой…» Ипатий видел унылый берег, стаи черных псов бродили по песку. А вдали уходили корабли, корабли, корабли, малые, как осы, которых угнал береговой ветер. Черно-желтые с прозрачными крылышками парусов…
От толчка судна Ипатий вздрогнул и очнулся. Галера стояла твердо, как на земле. Кто-то негромко объяснял:
– Мы во Влахернах, против портика Кариана. Под носом воды меньше, чем на локоть…
Да, да, конечно. Ипатий помнил условленное место. Его подхватили, подняли над бортом, как маленького ребенка, осторожно опустили на длинном поясе, продетом под руки, Ипатий пошел прямо к берегу, нависавшему угольно-черной горой. Ноги сжимала холодная вода, заныла правая голень. Туда, в кость, воткнулась когда-то персидская стрела. На берегу Ипатий оглянулся. Братья еще шлепали по воде. Галеры не было видно, но слуха Ипатия коснулись свист, короткий приказ, плеск – гребцы столкнули галеру с мели. С воды послышалось:
– Успех и счастье…
Жесткий акцент напомнил спафария Арсака. Разве он там? Ипатий не помнил, чтобы Арсак проводил его дальше Буколеона.
На берегу метнулись тени бездомных собак, послышалось рычанье, угрожающее и жалкое. Братья поднялись между сетями, растянутыми на шестах. На затишном от ветра берегу резко пахло смолой сетей и рыбой.
– Подождите, – сказал Пробус, – я не пойду дальше, прощайте.
– Прощай, – устало ответил Ипатий. – Но куда ты уйдешь?
– Не знаю. Да смилуется надо мной Христос, над вами… над нами всеми…
– Мы будем молиться за тебя, – сказал Ипатий.
– Я тоже. О, горе нам, горе!
– Постой, маленький! – с мягкой заботой окликнул сорокапятилетний тридцатилетнего. – Возьми. Вот солиды.
Ответа не было.
– Благородный Ипатий чудом спасен из Палатия! Ослоподобный держал Ипатия в заточении! Бог вывел его из темницы! – кричали на улицах Византии.
– Но где он?
– В своем доме! Около цистерны Бона.
– У святого Феодосия! Но кто ты, сын мула, который не знает жилища племянника базилевса Анастасия?
– Идем к нему. Пусть он расскажет о замыслах убийцы!
– Я предлагаю объявить его базилевсом!
– Ипатий базилевс!
– Базилевс Ипатий, Ипатий!
– Пусть обещает брать не больше налогов, чем при его дяде!
– Он будет раздавать хлеб!
– Он выдаст нам на расправу Носорога!
– И Трибониана! И Евдемония!
– Пусть он даст мне Коллоподия на один миг, мне хватит!
– А, он бросит нам всех светлейших, как зверей для травли!
– Будут богатые состязания по случаю нового правления!
– Ипатий базилевс! Базилевс!
Очевидец мятежа записал: «С восходом солнца распространилось известие, что Ипатий вернулся домой. Весь народ бросился к нему, провозглашая Ипатия базилевсом».
Отнюдь не такое счастливое, отнюдь не такое удачное правление Анастасия впоследствии даже историкам казалось более светлым временем, чем Юстиниановы годы. Тем более прасины были склонны, терпя обиды от Юстиниана, преувеличивать достоинства своего покровителя Анастасия. Люди умеют возвышать прошлое в ущерб настоящему, но правление Анастасия не омрачалось обдуманно жестоким преследованием некафоликов. Анастасий уничтожил налог хрисаргирон, облагавший все орудия, необходимые для существования человека, даже руки наемного слуги, собаку нищего слепца, ослика разносчика. Разорительные для земледельцев эпибола и синона были изобретены при Анастасии, но по-настоящему применены Юстинианом. Налоговый пресс давил менее жестоко в правление Анастасия. Суды решали более справедливо. Легко понять, что если дни безвластия не сумели выдвинуть кандидата на престол, весть о появлении племянника Анастасия могла быть понята, как выход, как находка. Но каким способом эта весть распространилась с быстротой степного пожара?
Бывший центурион Георгий, сделавшийся довольно известным под кличкой Красильщика, и его друг Гололобый были разбужены криком:
– Ипатий базилевс! Ипатий сверг ослоподобного! Идем к дому Ипатия!
Вчера на ипподроме Красильщик растерял три четверти своего отряда. Глумление над Юстинианом ослабило сердца. Распространилось мнение, что делать больше почти нечего: Юстиниан бежал. С Красильщиком осталось человек до сорока. «Мои ипасписты» – так он их окрестил в дружеской шутке. В Октогоне под ноги Красильщика попалось несколько блюд и чаш. Серебро купило всем сердечное гостеприимство в одной из дешевых таверн близ площади Быка. Хозяин был рад посетителям, которые в смутные дни платили не угрозами. В низкую и темную залу опускались шесть-семь ступенек. Спали вповалку на соломе, которой зимой для тепла застилают полы византийских таверн.
Очнувшись, Красильщик вскочил. Из открытой двери вниз тек ручей холода. Крик удалялся.
Ипатий? Почему бы не он! Красильщик расталкивал тех, кто до сих пор не сумел проспать вчерашнее вино. Хозяин таверны с помощью двух слуг тащил корзины с хлебом, деревянные блюда с холодной свининой и говядиной, распечатанные амфоры. Возвращалась лихорадка мятежа. Давились куском. Пусть будет новый базилевс. Один бог в небе, одно солнце греет. В доме – хозяин, в семье – отец. Другой власти не бывает. Сменить базилевса, жизнь станет лучше. Хотя бы потому, что он не отомстит за мятеж. Хотя бы потому, что он побоится участи старого. Хотя бы потому, что новый еще никого не обидел. Племянник Анастасия? А ведь это уже совсем хорошо. «Я вернусь в войско», – думал Георгий Красильщик. «Я уйду за Красильщиком», – думал Гололобый. Каждый видел лучшее, чем сегодняшний день.
Тощий, долгорукий и по-особенному ловкий в своем деле, хозяин спешил ублаготворить гостей. Он улыбался, кланялся, заискивал, называя каждого добрейшим, любезнейшим, умнейшим, прекраснейшим, щедрейшим… Наилучшие качества и в превосходной степени сыпались с его языка, как отборный горох с лотка. Конечно же, он возьмет на сохранение все серебро – это великолепные вещи, большого веса, большой цены. Христос свидетель, он все сбережет, он будет безо всякого обмана, троица святая видит, да, да, он будет кормить, поить, давать кров благороднейшим людям, он запомнил каждого, достаточно войти, чтобы получить все желаемое… Напрасно, право же, напрасно великодушный начальник упоминает о расправе за неверность. Пусть спросят весь город, здесь никогда не обманули христианина.
С топотом, бряцая оружием, сталкиваясь щитами, отряд Красильщика выбрался на улицу. В таверне сделалось пусто. Холодные струи наружного воздуха размешивали застоявшийся смрад человеческих испарений, кислого вина. Хозяин чувствовал гнетущую усталость, он не спал ночью, тревожимый сознанием беды. Еле держась на ногах, хозяин выбрался наверх и опустился на камень у входа. Он помнил смуты при Анастасии, помнил бойню, устроенную благочестивым Юстином после смерти Анастасия. Ничего нет хорошего в жизни. Налоги растут до неба, силы уходят, все ухудшается, и нет надежды иной, как будущая жизнь. Бог милосерд, он отпустит жалкие грехи жалкого человека. Хозяин, скорчившись под овечьей шубой, шевелил губами. Да, грешен, грешен, лгал много, обманывал, обсчитывал, изворачивался, задаривал сборщиков налога – и это грех, по словам духовника; утаивал доходы – худший грех, но не убивал, не отнимал суму нищего, не вымогал – господи, ты видишь! – и в грехе иудином не грешен, не предавал, не доносничал – ты знаешь, господи! А вот человеку, что недавно пробежал, возглашая Ипатия-базилевса, ему не простится, иуде. Двуногая ищейка. Палатийская ли, Евдемония или еще чья, ты все видишь, господи!
Хозяин таверны знал несколько таких. Зря не проходит жизнь, пусть и убитая на услуги первому встречному. Глаз учится сам находить, его уже не обманешь безразличием взгляда, небрежным видом. Ищейки все одинаковы, даже удивительно, как люди не умеют их узнавать. Иуды не меняются, такие же были при Зеноне, при Анастасии. Ныне их во много крат больше. Прежде, бывало, вся неделя пройдет, прежде чем среди пьющих и утоляющих голод появится шпион. Ест он, и пьет, и говорит, и слушает даже, пожалуй, как все. Однако же слепость человеческая удивительна! Теперь без тайного надзора не проходило дня, до самого мятежа. Часто сразу две, три ищейки трутся у столов, ведут речи, наводят на опасные слова, притворяются, вызывают. Ты же, хозяин, знай, да молчи…
Так почему же иуды сами сегодня провозглашают противника Юстиниана? Ба, для новой заслуги. Дело Юстиниана пропало, базилевсы уходят, а ищейки служат новым. Сегодняшнего иуду хозяин помнил с лет Анастасия. Лучше не думать о делах Власти. Да прекратится мятеж. Сколько бед, сколько несчастий!.. А ведь наемникам-варварам очень приятно безнаказанно избивать и грабить ромеев.
Ночными ворами пробирались Ипатий с Помпеем к дому, принадлежавшему старшему племяннику базилевса Анастасия. Мятежный город не хотел спать. Братья уступали дорогу, поспешно и робко прижимаясь к стенам. Перед каким-то шествием они метнулись в переулок и выжидали, когда протечет толпа, гудящая, визгливая, испятнанная дымным светом факелов.
«Нет, нет, я не сделаю ничего, чтобы привлечь к себе внимание, – думал Ипатий, так он решил в своей душе. – Пусть вершит Судьба, он не будет противиться, и только, и только, не больше, нет, нет!» Забывшись, Ипатий заговорил во весь голос.
– Что с тобой? – испуганно спросил Помпей.
– А? Ничего, ничего…
Еще недавно улицы были опасны из-за бесчинства разбойников. В страхе перед еженощными грабежами и убийствами жители с наступлением темноты лишь по крайней необходимости покидали дома. Богатые выходили с многочисленной свитой из клиентов и слуг, вооруженных, увы, только дубинами, ибо настоящее или самодельное оружие было воспрещено подданным. А бедные – грабители не брезговали ничем и никем – поручали себя богу.
– Наверное, наверное, теперь все воры и убийцы нашли себе другое дело, – шепотом утешал себя и брата Ипатий.
«Ах, почему Божественный, который все знает, видит, во все проникает, не дал нам охрану…» – но такое Ипатий мог едва-едва и осторожно подумать, не больше.
Слабый, опираясь на слабого, братья благополучно добрались к дому Ипатия. Родовое владение от улицы защищала стена, сложенная на извести из тяжелых тесаных камней. Для пеших был оставлен вход не более трех четвертей ширины. Массивная дверь ложилась без щелки в выемы порога и притолок.
Две серые фигурки боязливо сжались. Есть еще время уйти, как Пробус, скрыться, исчезнуть. «Но куда деваться от бога, разгневанного ложной клятвой! Куда уйду от лица его?..» Нащупав молоток на цепи, Ипатий опустил его с силой, испугавшей его самого. Он замер в странном удивлении: прожито скоро полстолетия, но впервые он сам прикоснулся к молотку собственной двери. Да, с той минуты, когда базилевс позвал, многое сделалось впервые. Внутри груди, где обиталище души, кололо и болело. Боль отдавала в плечо. Это было тоже впервые.
Привратник ответил немедля. Упал один засов, другой, загремела цепь. В привратной ложе горела масляная лампада перед иконой Богоматери Влахернской. Привратник поцеловал господина в плечо, нашел руку, поспешный, искренний в радости. По сравнению со многими и в понятиях своего времени Ипатий был добрым человеком.
– Запри дверь, дверь! – нетерпеливо крикнул Ипатий, охваченный внезапным гневом. Он едва не ударил докучного.
По мощеному дворику бежали навстречу. Почему столь быстро?
Ипатия мягко и нежно обняли.
– Вернулся, вернулся! Я так ждала, я так боялась! Пойдем же, идем же, слава Христу! Но ты дрожишь, ты болен? Ты попал в воду! Святая Приснодева!
Мария, мать его детей, была известна городу своей душевной чистотой и разумом. «Небесное благословение» – так звали жену Ипатия домочадцы, клиенты, рабы, вся фамилия патрикия. Не он, Мария была настоящим хозяином владений Ипатия.
– Но почему ты здесь? Я просил тебя покинуть город в такое тревожное время. Я думал, ты на вилле, с детьми, – говорил Ипатий.
– Не думай о детях, они на вилле, с ними ничего не случится. Я не могла быть там, так далеко от тебя. Я вернулась сюда, я ждала, я сразу поняла – ты!
По привычке Ипатий не возразил. Он не признался, но вправду ему сделалось хорошо, увы, лишь на короткое мгновение, когда ее руки прикоснулись к нему.
Ипатий проснулся перед рассветом, угнетенный тайной, неуверенный, сомневающийся в действительности событий. Он не понимал, что случилось, зачем? Непоправимое… Но где Мария, почему ее нет рядом? Ипатий вошел в малую молельню, соединенную со спальней коротким переходом. Неугасимая лампада освещала жесткий лик Христа Пантократора.
Ипатий шептал слова молитв, зерна четок скользили в пальцах. Он просил помощи, чтобы его миновало горькое испытание. Он опять видел во сне голубя и ястреба. «Боже, да минует меня чаша сия…»
Жена прервала его уединение.
– На улице становится все больше и больше людей. Они спрашивают тебя. Первые пришли, когда ты еще спал.
– Чего же они хотят? – спросил Ипатий с деланным безразличием. Четки упали на пол. Теперь Ипатий слышал – день пришел.
– Все готово, – сказала Мария, не отвечая на вопрос мужа, – пойдем скорее!
– Что готово?
Мария объяснила с обычным уважением к мужу: ему и деверю приготовлены туники рабов из бурой шерсти, пояса, сумы с хлебом, деньги. Сейчас брадобреи снимут им волосы на правом виске, легкой краской покроют лица и руки.
– Ты станешь неузнаваемый, только я угадаю тебя, любимый! Я выпущу вас обоих через задний выход для рабов. С вами пойдут Павел и Андрей, они ждут уже. Вы пройдете воротами Харисия. За стеной они наймут или купят лошадей. Идем, я расскажу остальное, пока тебя будут брить. За меня не бойся. Я сговорюсь с толпой.
– Я не должен бежать, – с трудом выговорил Ипатий.
2
Ипатий молил бога о чуде, но в памяти оживали едкие слова Прокопия-ритора, советника Велизария. Действительно, нужна ли молитва-прошение к богу? Прокопий говорил о свойственной несчастным вере в чудеса и великие блага в будущем. В тяготах текущих бедствий люди находят указание на лучшее в дальнейшем, но без всяких оснований. Прокопий утверждал, что человеком управляет судьба. Коль суждено хорошее, ничто не помешает счастью, и явные ошибки служат на пользу. Если же судьба противна, самые мудрые решения приносят только вред.
– Но где же воля божия? – спросил Ипатий, подозревая ересь в мыслях ученого.
– Судьба установлена богом. Не может быть противоречия между творцом и творением.
«Суждено быть, так будет, – утешал себя Ипатий, освобождая совесть от необходимости действия. – Ничто не совершается без воли бога…»
Он слышал крики, прерываемые многозначительными паузами. Мария убеждала охлос уйти, доказывала, просила. И опять, будто на ипподроме, охлос вопил по слогам:
– И-па-тий! Сла-ва! Ба-зи-левс! Сла-ва!
Юстиниан прозрел будущее. Нужно подчиниться.
Ипатий узнал Оригена, некогда с издевательской злобой обиженного Феодорой. Узнал демарха Манассиоса, патрикия Тацита…
Приветствуют именем Великого, Покровителя, Деспота ромеев. Мария кричит, кричит женщина, которая никогда не повышала голоса:
– Не отдам мужа, не отдам отца моих детей! Смилуйтесь, христиане! Вы ведете его на казнь! Он погибнет, и вы вместе с ним. Пощадите его и себя!
Его хватают, увлекают, поднимают, несут.
На улице Ипатия встретили поднятые руки, разинутые рты, вопли восторга, длинный, слитный вой сотен-сотен голосов. Мария осталась далеко. Помпея несли, как Ипатия. Кружилась голова. Ипатия опустили, посадили в кресло, опять подняли. Он вцепился в подлокотники.
Его несли почти бегом, бледного, с непокрытой головой. Ветер раздувал длинные волосы. Ему было холодно, он дрожал.
Толпы, толпы, толпы… Крики оглушали. О, неутомимые глотки плебса, ярость зверя-охлоса, порвавшего цепь. Ипатий никогда не искал милостей демоса. Почему его избрали жертвой – он не понимал. В смятении чувств он старался не забыть, только не забыть великую клятву, волю церкви, выраженную патриархом, волю Юстиниана.
Нет пуха мягче мускулов носильщика. Кресло владыки парило. Ипатия проносили под арками водопровода недалеко от пересечения улицы Палатия с улицей Меса. Капитолий остался влево. Шествие клином врезалось в скопления людей на площади Тавра. Отсюда до площади Константина один прыжок. «Как короток путь, – жаловался себе Ипатий, – если бы тысячи стадий…»
И вот он уже на ступенях колонны Константина.
– Венчать! Венчать! Да будет возложена диадема на главу Доброго базилевса Ипатия Благословенного!
Не диадема – нашлась золотая цепь из толстых колец, ею приковали голову невольника Власти к судьбе Византии.
Он был уже Добрый, уже Благословенный, базилевс Ипатий. Его уже любили, но почему бы и не так? Византийский демос впервые осуществлял естественное право самовольного выбора властителя. До сих пор этого не случалось. Юстин и Юстиниан подкупили палатийские войска. Анастасий женился на вдове базилевса Зенона – тоже способ взять диадему. А как сам Зенон овладел престолом?.. Кто помнил об этом! Да живет Ипатий, избранник, первый базилевс, поставленный демосом.
Новое начало не сулило ли лучшую жизнь? С инстинктом справедливости, свойственным людям всех веков и племен, демос мог ждать внимания к себе, мог любить Ипатия, как любит человек сотворенное своей рукой.
Получив живое знамя, мятеж мог преобразиться в переворот. Самые решительные, самые дерзкие теснились к базилевсу. Здесь были и многие сенаторы. Обладатели пустого звания возмечтали о воскресении сената. В них переворот мог найти людей, способных на создание формы новой власти. Но Ориген не видел вожаков венетов, даже Вассос, способный растерзать своими руками Юстиниана в отместку за соляную монополию, и тот исчез.
Вчера к Оригену явился некто с подлинным письмом от Хранителя Священных Щедрот Нарзеса: обещались забвение мятежа и дарственная на виллу с пахотной и садовой землей в пятьсот югеров, свободных от налога! Ориген приказал проследить експлоратореса-лазутчика и прирезать его. Обещания Палатия, гарантии, клятвы… Ложь и ложь!
Власть и переворот подобны состязающимся на бегах: остановись, и тебя обгонит самая слабая квадрига. Штурмуя город, палатийское войско будет бито само, охлос доказал свою способность к обороне.
Притворяясь умирающим, Ориген начал с мечты о яде для Феодоры, закончил размышлениями об уничтожении династии. Он радовался каждому кровососному новшеству Юстиниана – чем хуже, тем лучше. Да процветут гонения, пусть гибнет Сирия, Ливан, разоряется дельта Нила! Кровь вопиет к небу. Как логик, Ориген верил в справедливость.
Но и его мятеж застал врасплох, подобно летней буре на Евксинском Понте, которую угадывают лишь за четверть дня до начала. Ориген не сумел удержать руку на пульсе демоса.
Около нового базилевса начались речи, обычное самоутешение, когда нет организации и плана действий. Третьего оратора, блуждавшего в героических дебрях воображаемого прошлого, Ориген решительно перебил:
– Базилевс великий и вы, ромеи! Война! Власть и война, вот дела наивысшей важности! Нам нужны разумное решение и долгие усилия. Если мы сейчас пойдем на врага, наше дело решится кратко и судьба наша будет на острие бритвы. Не будем же отдаваться случаю, как игрок – кубику кости. Спокойно устроим наши дела, и Юстиниан, сидящий в твоем Палатии, великий базилевс Ипатий, – твой пленник! Подумайте, ромеи. Ведь власть презираемая рушится сама собой. И тот тиран, – Ориген указал на Палатий, – теряет силы. Разъедаемый сомнениями, он боится вызвать новое войско. Он сидит, как рак, забравшийся в неподъемный панцирь. В городе есть дворцы, кроме палатийских. Пойдем за Ксиролоф в Плакиллины дворцы. Оттуда тебе, базилевс, удобно будет вести войну с тиранами и править империей. А Юстиниан пусть бежит хоть сегодня. Нет убежища свергнутым базилевсам, нет клочка земли, где не проклинали бы Юстиниана и Феодору.
Протянув руки к Ипатию, Ориген вкладывал в свой взор всю силу убеждения. Решайся же, решайся, спаси себя и нас!
Ипатий страдал от острой боли в груди, как вчера, перед дверью своего дома. Почему никто, сильный и властный, не возьмет его за руку, не прикажет так, чтобы пришлось согнуться? Тогда нарушение клятвы, быть может, простится. Ему претило многоглавое чудище демоса – брезговать им он, патрикий, сам собой учился чуть не от груди кормилицы. Дурно пахнущий, говорящий на грубом наречии, замешанный, как земля, на крови сотен племен и народов, демос был приемлем только в строю войска, под розгами профоса. Базилевс-игрушка не будет иметь и дня покоя. Юстиниан бросил его в пищу зверю, но, может быть, Ориген прав? А клятва?
Не понимая причины промедления, не слыша, о чем говорят знатные у колонны Константина, демос волновался. Ничтожная доля терпения истлела фитилем без масла. Судорога бросила волны голов, угрожающих рук:
– На Палатий! На виселицу Юстиниана! В клоаку Феодору! Перебьем наемников! В ипподром! На кафизму базилевса! Ипатия на кафизму! На кафизму!
Что другое мог найти демос? Единственное место, где плебей иногда сознавал себя хозяином города. Где еще могли бы сойтись, видеть и слышать друг друга почти сто двадцать тысяч человек? Трибуны зрителей в дни волнений превращались в организацию. Понятно стремление базилевсов разбить демос на партии. Склонность некоторых базилевсов уступать перед единством всех «зрителей» и даже их части говорит о разумной осторожности, но не о трусости носителей диадемы.
Ипатий решился:
– На ипподром!
«Идем навстречу Судьбе», – подумал Ориген. С ним было десятков пять хорошо вооруженных людей. Прежде чем он успел окружить ими базилевса для охраны, Ипатий сказал кому-то на ухо несколько слов. Доверенный утонул в толпе, как краб в камнях.
Единственно Величайший любил перстни с сардионами-сердоликами за женственно-человеческую способность камня изменять свой цвет. По воле бога золото зарождается влиянием Солнца, серебро – под действием Луны. Но камнем Луны называют только сардион. Он умеет быть красноватым, как Владычица ночи на восходе, и делаться белым, как она же в зените. Сардионы падают прямо с Луны.
Сегодня базилисса надела на палец Любимейшего новый перстень с удивительно нежным сардионом – ведь это был Ее камень, Камень Феодоры. Чета во всем условилась, Феодора все поняла со свойственным ей одной тонким ощущением действительности. Расстались ненадолго. Юстиниан направился к себе.
Базилевсу предшествовали два спафария. Четверо замыкали шествие. Нападение сзади вдвое опаснее. Вне своего обыкновения, Коллоподий добавил к незримой охране явную.
Удача кинжала – и судьбы империи могут измениться. Сегодня, по древнему выражению, Судьба идет по лезвию бритвы. Случайный взгляд на выпуклость кубелиса-секиры вызвал у Юстиниана мысль о тайне слов. Кубос – игральная кость, кубе – голова, а кубелис – то, что снимает голову. Цель изобретателя секиры-кубелиса была ясна, забытый правитель знал, что делал. Самосближение понятий разрешало казнь. Речь греков полна удивительного смысла. Но что нужно Коллоподию?
Начальник охраны и разведки Коллоподий сказал:
– Единственный, пришел человек от Ипатия. Лжебазилевс ведет весь охлос на ипподром. Таково известие, Божественный.
– Где посланный? – спросил Юстиниан с улыбкой. Сегодня давно затасканный титул приобретал значение.
– Он умер.
– Кому он сказал?
– Мне.
Движением руки базилевс отпустил понятливого слугу. События подчинялись.
Сегодня Юстиниан не без умысла избрал ту часть дворца Буколеона, которая выходила в порт. Сановники пали на колени. Базилевс осенил всех знамением креста.
Молчание лежало, как лужа под стеной. Но вот и Феодора. В пурпуре, в диадеме. Юстиниан так хотел. Сам он ограничился шерстяной тогой патрикия и десмойлентой для волос. Он сказал:
– День жаден к событиям. Нам угодно выслушать мнения Наших подданных. Остаться ли Нам в Палатии? Или отбыть, дабы укротить охлос извне?
Юстиниан счел удачным слово «охлос». Многозначительное понятие.
Не отрицая заранее возможность получить разумный совет, Юстиниан слушал не без внимания. Но не было тонкого Трибониана. Не хватало едкости ручного Носорога. Их робкие заместители, Фока и Василид, не сумели ничего лучшего найти, кроме отъезда. Один предложил Гераклею Европейскую, другой – Пафлагонийскую на Понте. Они солидно поспорили. Ничтожные люди, которые считают себя не ромеями, а римлянами на старый образец. Носорог в своей берлоге нашел ли способ подслушать? Он – внизу.
Блюститель Палатия Гермоген подал мнение покинуть город. Он, раскосый гунн, ловко сыграл словом «охлос». Этот настоящий ромей. Но его мнение не имеет цены: ему было указано готовиться к погрузке на корабли.
Нарзес, взятый в плен ребенком в Персоармении, отказался от слова. Тоже ромей, но более тактичный, чем Гермоген. Ему известно больше, чем многим.
Мунд клялся: какова воля базилевса, таково и его, Мунда, желание. Он, Мунд, перебьет всех мятежников, коль они полезут в Палатий. Но, да не гневается Божественный, сил мало, чтобы пойти в город. Увлекшись и забыв изысканное начало своей речи, Мунд сорвался:
– Да будь я базилевсом, разве я ушел бы из Палатия!
Юстиниан улыбнулся. Сановники с подчеркнутым смехом указывали пальцами на дурачка с мечом, изрекшего глупость, почти преступную: будь Мунд базилевсом!
Движением руки базилевс призвал к порядку. Обсуждение продолжалось, сановники высказывались.
При всей выдержке они были взволнованы. Тем ярче проявлялась разноплеменность Юстиниановых слуг. Базилевс вспомнил, что вредный предрассудок наций родился в грехе вавилонского столпотворения. Разогнанные богом, одни почернели и пожелтели на солнце. Кто долго смотрел на синеву моря, стал синеглазым. Северяне – белокожими, как снег… В речи отразился шум волн, лесов, степного ветра. Наследники Адама перестали считаться родством. Но в Палатии Юстиниана они сделались равно ромеями.
Базилевс слушал. Не желая – он не имел в том нужды, – Юстиниан подверг своих светлейших острому испытанию.
Автократор создал из палатийских сановников людей особых чувств. Каждый из них бессознательно, подчиняясь инстинкту самосохранения, воздвиг внутри себя некое здание любви и верности базилевсу. Так моллюск строит себе раковину. Благодетельный самообман срастался с кожей, от неосторожного прикосновения струпья добровольного рабства ныли, кровоточили. Поэтому даже случайное слово сомнения, высказанное посторонним, вызывало ярость: скорлупа требовала защиты. Нельзя безнаказанно играть роль в жизни, это не сцена, где слова означают действие и действие ограничено словом.
Автократор распространял заразу. Совещание со светлейшими было никчемной затеей, чего Юстиниан не знал, ибо познавший эту истину перестает быть автократором.
Светлейшие умели схватить мысль, едва воплощенную в первом слове Божественного, умели развить ее – в предугаданном желании Повелителя. Умели хорошо, непреклонно исполнить, в исполнении были смелы, решительны. Самые умные ощущали намерения Божественного без его слов, умели спешить действовать. Им даже казалось, что они действуют самостоятельно, и они получали удовлетворение творчества. Но дать совет, настоящий, нужный? Для этого требуется внутренняя свобода, условие, при котором нельзя быть светлейшим.
В зале Буколеон толпились сановники, чьи лица и позы выражали смелость и уверенность в себе, насколько позволял этикет. Но внутренне они были смятенны, остановленны, как колеса телеги, когда заел слишком низко опущенный башмак тормоза. Как, как угадать волю Единственного в столь необычайных обстоятельствах?
Как человеку, который никогда не видал лошадей, сразу выбрать в табуне лучшего скакуна?
Большинство рекомендовало отъезд по той причине, что Юстиниан не оборвал Фоку и Василида. Как! И Велизарий за бегство? Юстиниан считал его своим лучшим полководцем, чего никогда не высказывал.
Этот фракиец любил войну. Однажды Юстиниан заставил Велизария дать присягу: никогда не мечтать о престоле. Клятвы! Они годны лишь для слабых душ, таких, как у Ипатия, у Велизария. Жена полководца Антонина, фаворитка Феодоры, отличалась распущенностью. Юстиниан не был свободен от мужского презрения к влюбленному мужу. Итак, этот храбрый и удачливый воин, рогоносец в красивых латах на красивом теле, хочет уплыть. Куда же? В Никею. Конечно, конечно, Никея сильная крепость. Смельчак не трусил на полях сражений, но испугался охлоса. Солдат… Не стоило тревожить его клятвой… Его душа мельче тела. Пора поставить все на свое место. Юстиниан коснулся руки Феодоры.
– Мне кажется, – говорила Феодора, – что ныне излишне рассуждать, пристойно или непристойно женщине быть храброй, когда мужчины находятся в нерешительности, когда мужчины, как я вижу, не знают, что им делать и чего не делать…
Базилисса сделала паузу. Лица сановников превращались в набор театральных масок: от Удивления с открытым ртом и выпученными глазами до Восторга с медовой улыбкой и массой морщинок у прищуренных глаз. «Подождите, вы еще услышите, как Любимейшая поднесет вам Наше мнение!»
– Но как же устроить Наши дела? Где лучший способ? Как разрешить выход не из Палатия, Мунд, но из опасного положения империи? – С каждым вопросом базилисса заставляла свой голос звучать все громче. – Многие говорили здесь: отъезд, отбытие, временная отлучка… – Феодора понизила голос и бросила: – Я скажу прямо – бегство! А я думаю, – она улыбнулась, – бегство Нам наиболее вредно. Пусть оно и поведет к временному спасению жизни. Впрочем, нельзя избежать общей участи смертных. Но тому, кто однажды властвовал, невыносимо скитаться изгнанником. Да не даст мне бог лишиться этого пурпура, дожить до дня, когда меня не будут больше приветствовать базилиссой!
Как это звучало! Значительнее и красивее, чем казалось Юстиниану, когда он готовил речь Феодоры. Молва разнесет слова Любимейшей, века поймут, что она была достойна диадемы. Внимание! Она должна обратиться к нему.
– Итак, Божественный, беги, если хочешь. У тебя горы золота, там, – Феодора указала в сторону порта, – ждут корабли. Море открыто всем ветрам. Но после, – в голосе Феодоры звучала высокая трагедия, – не пришлось бы тебе предпочесть смерть ТАКОМУ спасению. А я остаюсь. Пурпур Власти есть лучший саван!
«Поистине Возлюбленная сказала больше, лучше», – думал Юстиниан. Он сам был маска Восторга.
– Слава Божественным, Вечным! – кричали светлейшие, наконец найдя разрешенье мучительной неясности. – Смерть охлосу, смерть лжебазилевсу!
Неискренних не было.
Готы Мунда и герулы Филемута заслоняли Палатий с севера и с запада. Чтобы защититься от нападения по линии: площадь Августеи – море, должно было хватить ипаспистов Велизария. Оставляя в запасе схолу Рикилы Павла, спафариев и остатки одиннадцатого легиона, Юстиниан поручил Велизарию отправиться в казармы екскубиторов и приказать им выступить.
Военные дворы поражали странной пустотой. Двери казарм были закрыты наглухо, изнутри. Велизарий велел звать, стучать. И сам он именем базилевса требовал, чтобы екскубиторы открыли двери и готовились к походу.
Отсюда до ипподрома было не более трех стадий птичьего полета. Ограда Палатия высотой в четыре человеческих роста казалась низкой по сравнению с каменной горой ипподрома. Ипасписты переговаривались между собой: они презирали золотую гвардию. Телята с мечами, скворцы в латах, каплуны – такие клички были еще наиболее нежными.
Вдруг ипподром заговорил. Стаи голубей, живших под карнизами венчающей галереи, поднялись, как в дни бегов. Испуганные птицы уходили в небо по спиралям невидимых лестниц.
– Рыжее мясо заквакало, рыжее мясо! – выкрикнул кто-то презрительную кличку горожан.
Не ожидая приказа, двое ипаспистов подскочили к двери, в которую тщетно стучал их вождь. Один смуглый, другой белокожий, оба в одинаковых доспехах, черненных горной смолой-асфалиосом, рослые. Смуглый махнул топором, дверь треснула сверху донизу.
– Метко, Ахарес, – одобрил белокожий и с разбегу ударил плечом.
Дверь упала. Внутри, как во всех казармах, стояла внутренняя стенка. Из казармы закричали:
– Не входить. Смерть! Бей, бей!
– Назад! – приказал Велизарий.
Ипасписты отошли ворча. Они охотно потешились бы над этими багаосами – евнухами, но Велизарий не собирался тратить ипаспистов на бессмысленную драку. Полководец бегом вернулся к Юстиниану. Красноречие базилиссы не убедило Велизария, из фракийского солдата не получался сановник. Екскубиторы могут ударить с тыла. Нельзя нападать на ипподром.
Велизарий умолял базилевса бросить Палатий, вызвать войска из Азии, Фракии, Эллады. Осадить город, закрыть подвоз и с моря. В этом плане, как во многих солдатских планах, содержались в избытке разрушения, избиения, денежные траты, но не хватало того, что в дальнейшем назвали политикой.
Базилевс был решителен и краток:
– Ты пойдешь с твоими ипаспистами кругом, через Халке, через развалины тамошних пропилеев. Оттуда ты ударишь на ипподром. Ты встретишь не фаланги персов, даже не вандалов, но бессмысленное рыжее мясо, и ты его успокоишь. Сзади тебя прикроет Рикила. Мунд и Филемут поведут своих с другой стороны. Ты не будешь один, не будешь оставлен, – повторял Юстиниан, как бы внушая по способам магии египтян, – ты победишь, ты прекратишь мятеж, ты восстановишь порядок, удача летит перед тобой, возьми ее! – и базилевс перекрестил воспрянувшего полководца.
И все же тревога охватывала Палатий. Спафарии стягивались на линию, проходящую с восхода на запад. Дворцы Буколеон и Ормизда прикрывались спафариями, но Дафне, Христотриклиний, Магнавра остались к северу. Там образовалась пустота, так как готы и герулы уже покинули площадь Августеи. Охрана этой части Палатия была доверена прислуге. Так же, как екскубиторы, прислуга подчинится сильнейшему. Сейчас она сможет быть полезной только против кучек случайных грабителей. Ненадежны и остатки одиннадцатого легиона.
Империя Юстиниана свелась к нескольким югерам.
3
Антонина имела еще большую власть над страстями своего мужа, чем Феодора над изощренными чувствами Юстиниана.
– Ты победишь, ты победишь, победишь, я знаю, – внушала она, спеша вместе с Велизарием. – Все в твоих сильных руках, которые я так люблю. Верный Прокопий увековечит и этот твой подвиг. Ты усмиришь охлос, ты будешь прославлен. Феодора передает тебе привет и ласковое слово.
Антонина была старше мужа, он не знал этого. Бурная жизнь молодости оставила женщине двух детей – Велизарий усыновил их. Минуло пятнадцать лет брака. Любовь Велизария к жене не ослабевала. Когда сейчас, прощаясь, Антонина без стеснения впилась в его губы, он вздрогнул. Остаться! Он едва поборол неуместное желание.
Антонина была сильна при Феодоре, из-за жены базилисса покровительствовала и мужу. Отнюдь не по «дружбе» к своей наперснице, как шептали завистливо-близорукие глупцы и как думали иные умные люди. Осведомленная Антониной об интимнейших сторонах характера Велизария, Феодора, знаток мужчин, лучше Юстиниана понимала, что этот смелый и полезный империи полководец не способен покуситься на диадему базилевсов.
Уже пять дней Антонина не покидала Священных Покоев базилиссы. Пять дней! Их Велизарий прожил один среди ипаспистов, томясь страхом и ревностью. Он боялся Юстиниана. Был слух, что имя Велизария провозглашалось охлосом. Кроме того, знаменитый полководец неудачно выступил против мятежников. Из двух тысяч ипаспистов, которых ему разрешили взять в Палатий, тогда он вывел к Халке только пять сотен. Кто виноват? Он сам. Нет, не он. За городом у него было еще три тысячи ипаспистов. Почему ему не разрешили взять сюда и их? Базилевс не доверял ему без всяких оснований. Антонина покинула его. В Палатии много мужчин. Почем знать, какой каприз пришел в тело женщины, которую он всегда желал и желает…
Оторвавшись от Антонины, Велизарий указал солдатам направление, и сотня ипаспистов опередила своего вождя. Живой щит, они шли, как хорошо натасканные псы, озираясь и понимая указку без слов.
Ко времени Юстиниана заимствованная у варваров идея – дружина из лучших воинов как личное войско вождя – была окончательно воспринята ромеями. Но родовой вождь у варваров был связан укладом и племенными традициями со своими дружинниками, ипасписты оставались наемниками. Казна империи не участвовала в содержании дружинников-ипаспистов. Начальствующие платили лучше, чем империя. В противном случае ипасписты перешли бы в общий строй.
Численность ипаспистов Велизария иногда достигала семи тысяч. В позднейшие времена цивильных листов королей Англии или Франции не хватило бы на содержание личного войска в таких размерах. Полководцы империи грабили в размерах невообразимых. Или им удавалось грабить, или они умели грабить. Дело не меняется от слов.
Юстиниан не захотел наводнять Палатий ипаспистами Велизария не из страха перед полководцем. Владыка империи не собирался дать начало опасному обычаю, освятив его своим высоким почином.
В Халке громоздились остывшие развалины. Кое-где еще держались стены, покачнувшиеся – в ожидании случайного сотрясения или порыва ветра. Из груд камня торчали обгоревшие балки. Ипасписты, сильные телом и доверием к вождю, пробивались через развалины. Поднималась пыль, пахло падалью, как на старом поле сраженья. Шум и свист ипподрома нарастал. Велизарий вдруг увидел себя рядом с целью. Передние ипасписты уже проникли в малые ворота, именуемые портиком венетов. Дело начиналось, и Велизарий ощущал знакомую сухость легкой жажды, легкость тела, поднимаемого собственной силой. Он называл это особенное чувство вдохновеньем меча.
В узких воротах могли бы поместиться в один ряд человек десять-двенадцать. Велизарий шел по оси ворот, с боков его закрыли ипасписты. Они толкали горожан, гнали перед собой. Раздались ругань, протесты, угрозы. Кто-то кричал: «Опоздавшие могут подождать!» В беспорядке ипаспистов приняли за своих.
Велизарий воображал, что он встретит хотя бы подобие войска, какие-то посты, сторожевых, которые поднимут крик. Он готовился к бою по закоренелой привычке – он начал носить оружие раньше, чем брить щеки.
Ипасписты выжимали весом своего строя византийцев, заткнувших ворота. Из-под сумерек свода Велизарий видел больше спин, чем лиц. Недовольные византийцы уступали место. Велизарий приказал не брать щиты, считая их ненужными. Ипасписты были разнообразно одеты и пестро вооружены, без луков. Вероятно, поэтому они остались неузнанными.
В тесноте можно было только колоть. Ипасписты сломали помеху, растоптали тела и выпятили на арену железную голову строя. В давке демос погибал, не успевая понять. Выжимаемые своими же, ипасписты какую-то минуту казались молотом, ручка которого застряла в проходе. Вдруг плотная масса убийц расширилась, солдаты разреживали строй, чтобы дать место размаху оружия. Свирепые окрики убийц утонули в общем вопле ужаса и отчаяния.
Над сознанием людей веками работала сентиментальная легенда о рыцаре-воине, который, пренебрегая слабым противником, ищет себе равного силой, оружьем, уменьем. Прочный лак покрывает и македонцев Александра, и старую гвардию Наполеона. Однако каждая война велась с единственной целью грабежа. Не было армии, которая отказалась бы избивать безоружных; победитель всегда выворачивал карманы побежденного; на рыцарских турнирах выигравший шуточную, казалось бы, схватку, получал оружие и лошадь проигравшего; а сила всегда доказывала только силу, но не справедливость.
Ипасписты наслаждались мягкостью тел и казались сами себе волками-оборотнями с зубами-мечами, когтями-кинжалами. От дыхания, от горячих тел, от крови, обильно лившейся из широких ран, в холодном воздухе над ареной сгущалось подобие тумана.
Старый автор, чье имя забыто, оставил несколько строк своей правды о живом лице древнего Бога Войны:
Мунд приказал пробить стену Палатия, избрав место южнее портиков Маркиана, шагах в ста от берега моря. Отсюда до короткой стены ипподрома было рукой подать. Кто-то бежал, кто-то кричал, ненужно и бесполезно пытаясь предупредить о появлении войска. По ужасающим воплям, которые сменили пчелиное гудение ипподрома, Мунд понял, что Велизарий сумел ворваться и начать дело.
Готы и герулы вышли к воротам Некра. По общей небрежности ворота были распахнуты, проход не охранялся.
– Ловушка, – сказал Филемут, напоминая об отступлении охлоса с площади Августеи и забыв, что он тогда слишком поздно догадался о своей ошибке.
– Кого хочет погубить, лишает разума, – ответил римской поговоркой Мунд.
Пока готы и герулы пробирались к ипподрому, демос, в какой-то мере защищенный своей собственной массой, попытался оказать сопротивление ипаспистам. Около входа венетов на самой арене и на нижних ступенях трибун образовалось нечто вроде пояса сражения. Жертвуя собой, кое-как вооруженные демоты попробовали, действуя сверху вниз, остановить ипаспистов Велизария. Вторжение Мунда и Филемута сломало волю к сопротивлению.
Герулы ворвались на верхнюю галерею, которая командовала над всем ипподромом с высоты почти сорока локтей. Оказавшиеся там мятежники были перебиты, многие сброшены или сами упали наружу с отвесной стены, ломая себе кости.
На этот раз Филемут не забыл выдоить арсенал Палатия. Кроме двух колчанов с шестью десятками стрел, кроме запасных тетив и лука, каждый герул получил еще сотню стрел, связанных, как ржаной сноп.
Захватив галерею, стрелки занялись хладнокровным истреблением мишеней.
Ни Велизарий, ни Мунд не осмелились вторгнуться на ипподром через Главные ворота, со стороны площади Августеи. Полководцы боялись утонуть, быть смятыми человеческим множеством. Но теперь было уместно заткнуть путь спасения охлоса. Филемут приказал стрелять по воротам. Приседая, подпрыгивая, комес-патрикий с лицом вепря торопил своих. Для управления годились только жесты, никто не слышал и своего голоса. И все же герульские стрелки выкрикивали два ромейских слова, которые знал каждый наемник:
– Рыжее мясо! Рыжее мясо!
Внизу, на арене, готы подали руку ипаспистам Велизария. Сам Велизарий при всей жадности к самоличному участию в бою внезапно остыл. Он устал. Как ни велика будет его заслуга, он заранее очернил ее сомнениями. Его самолюбие корчилось – всего час тому назад, нет. еще меньше, он, глупец, уговаривал Юстиниана покинуть Палатий, нет, бежать, как назвала Феодора бессмысленную осторожность робких советчиков. А-а-а!.. Он испугался баранов! Он стонал, благо никто не мог слышать горестного мычания прославленного храбреца.
С военной непосредственностью Велизарий запамятовал собственные ощущения, как забывает солдат тревогу перед боем в блаженный час взвешивания добычи. Но с той же солдатской простотой Велизарий понимал, что пусть Мунд и не справился бы без его почина, завистники припишут лавры победы не Велизарию. Полководец клялся себе впредь слушаться Божественного без рассуждений.
По малочисленности славянской схолы Рикила Павел не имел веса. Известие о появлении соперника базилевса комес воспринял с трепетом жадности: открываются двойственные возможности, намечаются соблазнительные сложности. Собрание мятежников на ипподроме Рикила оценивал правильнее Велизария: охлос в ловушке. Звезда Юстинианова соперника не взойдет, суметь бы отличиться службой теперешнему Божественному. С удачно избранного места он наблюдал бегство мятежников, вырывавшихся из Главных ворот. Рикила решил помедлить среди развалин Халке. Отсюда был путь в Палатий из города, Палатий сейчас обнажен. Если они метнутся к Палатию… Рикила мнил себя спасителем Божественного, заранее сочиняя героические подробности боя в развалинах. Увы, «рыжее мясо» устремлялось на запад. Затем исход прекратился. Неудавшийся спаситель, опасаясь упреков в бездействии, повел свою схолу по следам Велизария.
Под портиком венетов, как на бойне, застоялся запах крови и вывернутых внутренностей. Ипподром замолкал. Сделалось слышно истерическое ржание лошадей, дикий рев хищников, вопли зверья, запертого в обширных помещениях под трибунами. Во многих местах ипподрома разбившиеся на группы ипасписты и готы еще убивали. Еще тявкали тетивы герульских луков.
Если и считают, что жить не так уж обязательно, если иные люди с удивительной для других легкостью прекращают чужую жизнь, то все же каждая жизнь есть своего рода вселенная. Нужно затратить многие годы, дабы в каком-то приближении к правде изобразить истребление десятков тысяч, хотя их общий переход в небытие занял всего один час.
В Индульфе, в Голубе, в других славянских наемниках не изгладилось воспоминание о гибели византийского плебса. Славяне еще оставались вольными людьми. Они ушли из дому, подчиняясь стремлению видеть мир, испытать сказочную жизнь Теплых морей, набрать золотых монет. Несведущие и в своей простоте недоступные соблазнам измены, они сами могли быть обмануты начальниками, но не способны к предательству по собственному почину. Комес объяснил им, какая опасность угрожает базилевсу. Они пошли защищать того, кому обещались служить.
У них не было опыта бойни. Им подарили зрелище смерти в самом отвратительном виде. С дельфийского жертвенника свисали трупы. Бесформенные груды тел сползали с трибун. Торчали мертвые руки, как странные вехи. Мрамор статуй залился темным пурпуром крови. Даже на бронзовой квадриге, над Главными воротами, мятежников настигли герульские стрелы. Внизу громадный завал тел заткнул ворота. Груда высотой в несколько человеческих ростов еще шевелилась – колоссальный муравейник, разворошенный и густо утыканный стрелами с белым оперением, ярким и чистым, как хлопья первого снега.
Ипасписты возвращались с одичалыми лицами, расслабленные, увядшие. Погнутые, иззубренные мечи не входили в ножны, забрызганные кровью; кубелисы-секиры были выщерблены; на латах виднелись вмятины; висели полуоторванные бляхи наборных панцирей, шлемы были сбиты на сторону или на затылок не то чьим-то ударом, не то собственной рукой. Кому-то изменило железо, но он не бросил рукоятку дорогой работы и шел, размахивая рукой, глядя глазами, способными проткнуть стену. Другой, всласть насладившись убийством, кривляясь, как мим, декламировал Гомера:
– Вот они, вот лжебазилевсы! – воскликнул Рикила Павел.
Где, где? Славянские солдаты успели заметить только Велизария. Герой дня выделялся среди своих унылым выражением красивого, гладко выбритого лица. Всем была известна его страсть самому принимать участие в схватках. Он был так же забрызган грязью бойни, как другие. Шел он вяло, едва волоча ноги в латной чешуе. Он не ответил Рикиле, который выкрикнул:
– Честь победителю! Слава спасителю империи!
Потом началась иная процессия. Ипасписты выносили своих, не более трех сотен убитых и раненых, дешевая плата за спасенье империи Юстиниана.
Так кончилось все. И – надолго. Ипподром закрылся на несколько лет. В дальнейшем мятежи возобновлялись, но никогда в таких размерах, как мятеж Ника.
В течение нескольких дней мятежа было убито в уличных схватках и погибло во время пожаров четыре или пять мириадов жителей Второго Рима. На ипподроме наемники Юстиниана перебили пять мириадов. Общий итог жертв мятежа – около ста тысяч человек.
Причины отчаяния, в которое империя погружала своих подданных, продолжали существовать. По-прежнему находились люди, которые спешили напасть на Власть и опаздывали отступить.
До самой бойни на ипподроме большинство собравшихся там уверились в бегстве Юстиниана. Этим объяснялась общая беспечность. Правда, сведения о бегстве базилевса были противоречивы. Очевидцы утверждали, что корабли Юстиниана, покинув порт Буколеон, направились к югу, в Абидос. Другие видели флот, уходивший в Босфор. При общем возбуждении дело доходило до озлобленных драк между «очевидцами». Люди, считавшие себя разумными, смиряли свои сомнения простыми доводами: Юстиниан бежал, а куда – не так уж существенно. Желаемое принималось за свершившееся. Но разве не было сомнений в самом Палатии! Дважды предлагая Юстиниану бегство, Велизарий был искренен в своей преданности пошатнувшемуся базилевсу.
Имперский закон гласил: «Кто составит заговор против базилевса, подлежит смерти, его имущество – конфискации. Дети его, в которых, естественно, может подозреваться врожденная преступность, должны бы разделить участь отцов, но им даруется жизнь. Однако же они не имеют права наследовать отцам и матерям, ни родственникам, ни даже чужестранцам. Пусть они в бедности несут позор, им нет доступа ни к службе империи, ни к какой другой».
Пылко выслуживаясь, шпионы были неистощимы на имена замешанных в гнусной измене.
Пытаемые оговаривали Византию, провинции. Пользуясь пыточными речами, Юстинианово правосудие истребляло остатки древних патрикианских родов заодно с богатыми купцами-плебеями. Имущество всегда конфисковалось.
Не находила пощады и мелкая рыбешка. Помилованным сохраняли жизнь, но отмечали таких бывших мятежников ослеплением, отсечением носа, ушей, правой руки, дабы наказать члены тела, которыми подданные дурно воспользовались.
Восстановленный в высокой должности префекта Священного Палатия, Иоанн Носорог неутомимо повторял слова, которые, как стало известно, принадлежали самому Божественному:
– Великодушно щадить виновных, ибо таково есть свойство человеческой природы. Понимаешь, человеческой! Но не щадить невиновных – вот истинное богоподобие. Понял? Богоподобие! Не понял? Ты глуп. Разъясню тебе: не все ли равно, на кого падают удары! Нужно, чтобы все боялись. Понял? Чтобы тряслись все! И все.
Власть выжимала из мятежа новую выгоду – устрашение подданных. Отныне и навек никто не должен чувствовать себя в безопасности под плащом так называемой невиновности – ни в чем.
Примеры обдуманно подчеркиваемого бесчеловечия способствовали дальнейшему одичанию нравов. До этого Власти не было никакого дела.
Не было препятствий одичанию в самой имперской религии. Предания Иудеи, вошедшие в святую книгу христиан под названием Ветхого завета, внушали исполнителям воли Власти веру в благо неограниченного насилия во имя высшей цели. Воля бога проявляла себя земной Властью в лице базилевса. Враг Власти был врагом бога и лишался права даже дышать. С него совлекалось все человеческое, он опускался ниже животного. Наивные и неграмотные подданные искали в исповедуемой ими религии способ спасения души от адских мук и повторяли слова о том, что бог есть любовь. Ученые церковники и правители, вычитывая совсем иное, умели делать далеко идущие выводы.
Было время, когда бог сказал: «Истреблю с лица Земли людей, которых я сотворил, и гадов, и птиц небесных, ибо я раскаялся, что сотворил их…»
Сохранив одного Ноя, бог счел нужным разделить потомство праведника, опасаясь силы размножившегося человечества. Смешав людскую речь так, что один перестал понимать другого, бог дал одному народу, особо им избранному, право истреблять все остальные. В этой борьбе бог нарочно ожесточал сердца обреченных, чтобы те сами дали повод избранным для войны и захвата. А потом бог открыто хвалился, как предательски он использовал свое всемогущество…
Разве христианская империя, этот образ царства божьего на Земле, не имела тех же прав, что бог, воплощением которого она являлась! Церковь, слитно с Властью, неутомимо укрепляла строителей новой, христианской империи бесчисленными примерами дел, еще более кровавых, бесчеловечных, но божественных. Цель непреложно оправдывала любые средства. Язычники не имели такого страшного арсенала!
За восемьдесят один год до мятежа Ника разноплеменные армии Аттилы и империи встретились на Каталаунских полях. Сражение длилось весь день. Из полумиллиона сражавшихся пала треть.
По упорству, по числу участников и убитых это сражение долгими веками помнилось как самое страшное в истории Запада. Случайная победа угасающей Западной империи была воспета как торжество культуры. Коль это так, то ту же цену имеет и успех Юстиниана в мятеже Ника.
Нет. И там и здесь старая опытная машина угнетения оказалась сильнее; и там и здесь память о побежденных была оболгана, затоптана в грязь победителями: на горе потомкам и тех и других.
4
В триста восемьдесят первом году отцы второго вселенского собора христианской церкви, съехавшись в Византии, в своих решениях утвердили так называемое третье правило: византийский патриарх да имеет преимущество чести сразу после римского епископа, ибо Византия есть Второй Рим.
Византийский патриарх Мена относился к базилиссе Феодоре с неугасающей подозрительностью, но молчал, молчал. Свирепый аскет Мена ненавидел Женщину. Бог проклял Еву обязанностью рождения детей, упорная плодовитость женщины не благо, а грех. Прекратись деторождение, и мир земных бед, земных мучений безгрешно закончит свое существование. Впрочем, да будет воля божия!.. Он начертал Судьбу каждого человека и всего мира.
Мена забыл страсти, владевшие его юностью; постыдное совершалось будто бы не им, а лишь кем-то похожим на него в отдаленные годы плотских безумств. Память старца извлекла поучение из грехов молодости, и теперь он, недоступный соблазнам, холодным умом понимал разорительное для духа могущество Женщины. Да и не об этом ли ужасающем могуществе свидетельствуют многие повести святого писания? Пора бы, давно пора во избежание соблазна запретить чтение книги мирянам.
Базилисса Феодора была воистину Ева, изменчивая, лживая, но постоянная в ненависти, настойчивая в защите своих. Вначале Мена с отвращением ощущал в базилиссе нечто знакомое, и отвращение мешало понять. Наблюдая, Мена открыл: базилисса бесстрастна к плотскому греху. Поэтому, принимая лживые слова лживого рта, выдаваемые базилиссой за исповедь, и в ответ на ничтожные признания в гневе, несдержанности, Мена, давая отпущение, внушал:
– Благословенно твое служение Несравненному мужу. Облегчай же ему и впредь бремя Величественной Власти.
Духовнику приходилось внимать признаниям зрелых матрон, сохранивших чувства, о которых многогрешный для Мены Соломон пел в Песне Песен: «На ложе моем ночью я искала того, которого любит душа моя…» Презренье не мешало Мене понимать, что стареющие матроны сберегли силу молодости ценой стыдливой сдержанности. Он думал – утомление распутством приносит холод пресыщения: бог отнимает у грешника орудие греха. Мене случилось напутствовать перед смертью старого безумца Гекебола; бывший префект Пентаполиса Ливийского до последнего вздоха сохранял злобу к опустошившей его Феодоре.
Святейший патриарх напутствовал Ипатия с Помпеем, но не в жизнь вечную. Поэтому Мена счел необходимым в звании высшего сановника империи присутствовать в ряду других светлейших, когда в залу Буколеона ввели патрикиев-лжебазилевсов.
Золотая цепь, которой византийский демос венчал Ипатия, была украдена кем-то из победителей, сохранилась лишь пурпурная хламида как свидетельство преступного замысла.
Братья упали на колени перед креслом-престолом. Оба были взволнованы, но не чрезмерно, как с удовлетворением заметил Мена.
– Твоя воля исполнилась, Несравненный, – довольно уверенно сказал Ипатий. – Твое Величество знает, что собранные нами на ипподроме мятежники уничтожены твоими воинами, как хищные звери в загоне.
Юстиниан дал сигнал светлейшим легким движением бровей, и взрыв яростного возмущения обрушился на Ипатия. В злобе светлейшие, воздевая руки, проклинали преступников. Пусть им бросят этих самозванцев, с ними расправятся здесь же, без помощи палачей.
Ипатий припал к полу, как животное под ударами. Помпей схватился за голову. Юстиниан сказал, подчеркивая насмешнику:
– Это очень хорошо, благороднейший Ипатий, это очень похвально, любезнейший Помпей. Поступив как верноподданные, вы заслужили награду. Вы воспользовались своей властью над охлосом. Ибо действительно первым встречным не удалось бы столь ослепить гнусно-безбожных мятежников. Правильно ты, Ипатий, уподобил ловушке мой ипподром, на котором ты осквернил кафизму. Христос Пантократор помог Нам победить охлос. Но почему же вы оба, владея такой властью, не вмешались сразу? Почему вы соизволили дождаться, пока охлос не сжег Наш город?
Благодарственное богослужение происходило в церкви святого Стефана, составляющего целое с дворцом Дафне. В галерее дворца стояла мраморная статуя Дафне, стыдливой нимфы, превращенной Аполлоном в лавровое дерево в наказание за строптивость.
В Палатии был и храм Христа. Церковь святого Стефана была избрана потому, что находилась неподалеку от ипподрома.
Для необычайного богослужения Мена нашел много подходящих мест из святого писания:
«Злодей уничтожен перед ним, а он прославляет боящихся творца-вседержителя! На коней твоих он воссядет, и будет езда его спасением!»
В кадилах-фимиамницах на хорошо отожженных углях тлел чистый аравийский ладан.
Окутанный благовонным дымом, Юстиниан незаметно покинул церковь. В сопровождении героев дня – Мунда, Филемута и Велизария – Божественный, запросто взойдя на кафизму, обозревал ипподром.
Среднего роста, довольно плотный, но отнюдь не толстый, Юстиниан обладал прекрасным здоровьем благодаря воздержанности в пище и трезвости. Подражая неписаному правилу – традиции Первого Рима, монетный двор Византии сохранял штампы бритого лица базилевса. Впоследствии, чтобы скрыть седину, Юстиниан действительно брился. Но лет до пятидесяти седина не была заметна в русых волосах базилевса, и он носил небольшие усы. Из подражания базилевсу такие уже носили сановники и полководцы, кроме немногих, как Велизарий.
Несколько сот рабов под надзором надсмотрщиков и под охраной солдат пять суток очищали ипподром. Тела вывозили к морю через Мертвые ворота. Сейчас работа едва начиналась, и можно было без труда воссоздать шествие Победы.
Император-язычник Вителлий удачно обмолвился, что труп врага хорошо пахнет, особенно если это соотечественник.
Император-христианин Юстиниан двенадцать истекших дней нес удесятеренное бремя диадемы, не позволяя проявиться во внешности и мельчайшим признакам страха. Теперь он вновь на башне кафизмы. Отсюда базилевсы обязаны по ряби голов ощутить рождение ветра в непостоянном море народа. «Немного времени прошло от оскорбления Власти, и вот Мы здесь, а охлос превращен в падаль. Что же вы замолчали?» – хотел крикнуть Юстиниан и крикнул бы, будь он один. Власть – ты высшее наслаждение, но ты и железные путы! Если бы богу было угодно на мгновение вдохнуть жизнь в трупы, дабы они поняли!..
Но что случилось внизу? Рабы отскочили. Базилевс увидел человека, поднявшегося над грудой мертвых тел. Юстиниану показалось, что он узнает дикого монаха-оскорбителя. Несколько солдат вскарабкались на трупы. Крик гнева. Взмах меча, удар копьем…
Ни к кому не обращаясь, базилевс приказал:
– Строго наблюсти, дабы не ускользали… Тщательно обыскать все склады, жилища служащих… Везде…
А в храме святого Стефана продолжалось богослужение.
– …И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, а нечестивые как прах, взметаемый ветром с земли. Ибо знает господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет. Я помазал владыку над Сионом. Ты поразишь их железом железным, сокрушишь их, как горшечный сосуд. Ибо ты бог, не любящий беззакония, у тебя не водворится злой… – восхвалял Мена небесную власть.
Юстиниан вернулся с ипподрома, и патриарх вещал:
– Вот нечестивые были чреваты злобой, рыли ров и упали в яму, которую себе приготовили, злоба обратилась на их головы, и злодейства упали на их темя. У врага совсем не стало оружия, и погибла память их с нами.
Пусть. Но свою память владыка не оставит праздной, он не должен забывать…
– Остры стрелы твои, они в сердце врагов, и народы падут перед тобой. Убьет грешника зло, и ненавидящие праведного погибнут!
Верно, верно. Сами противящиеся Власти губят себя, нет Власти не от бога. Как бы читая мысли Божественного, Мена отвечал:
– Престол твой утвержден искони. Ты – от века! Нечестивый увидит это, заскрежещет зубами – и истает. Желание нечестивых погибнет!
Хор подхватил: «Погибнет!» – и долго басы тянули мрачное слово, затухая, усиливаясь, опять затухая.
Патриарх благословил хоры, где базилисса слушала богослужение, и возгласил:
– Стала владычица рядом с тобой! Слышь, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое! И возжелает владыка красоты твоей, ибо он повелитель твой, и ты поклонись ему. Посему народы будут славить тебя во веки веков.
Хор ответил:
– Осанна, осанна, осанна!
Никто не заметил угодливое искажение строф сорок четвертого псалма.
Юстиниан, вдохновленный торжественной службой, думал: «Нет потери в гибели базилики Софии». Он выстроит новый прекраснейший храм. Рим отдаст колонны из капища Солнца, в Эфесе есть колонны зеленого мрамора, многое найдется еще в Афинах, Кизикии, Троаде. Скорее послать мастеров на мраморные ломки в Евбее, Карни, Фригии, Проконнезе и в Шемте Нумидийской. Фессалия и Лаконика дадут зеленые мраморы с крапчатым рисунком, Египет – порфиры. Золото, серебро, драгоценные камни, слоновая кость будут использованы без ограничения. Завтра же послать приказы Исидору Милетскому и Анфимию из Траллеса. «Пусть забудут сон эти подданные, пока не сотворится новая Софья, моя!»
Подобно архангелу на облачном ложе, Юстиниан отдыхал, грезя о будущем величии храма Софьи Премудрости, земном воплощении небывалого Могущества Власти.
Такого же небывалого, как величие его собственных трудов, за которые его справедливо называют Единственным.
Подобно титану Антею из древних сказаний, он собой держит бремя Величественной Власти.
Он. Один он.
Единственно он руками державной воли истребил мятежников, когда все ослабели.
И вот Святая Империя укреплена изнутри.
Укреплена вовремя. Меч упадет на готов, похитителей Италии. Готы разделены изнутри, и нет у них союзников. Готы исчезнут из вселенной, как исчезли вандалы, братья готов по греху похищения имперской земли, по арианской схизме.
Он, один он.
Он призван богом создать вселенную империю. Да падут все стены, исчезнут все границы!
Границы… Как птица, уставшая в полете, дух Юстиниана опустился на землю. Единственный увидел Дунай, на берегах которого он побывал, еще не будучи призванным к служению базилевса. Великая река, временная граница империи, за которой живут славяне, еще не подданные.
Невежды по-прежнему называют их скифами. Издавна, до готов и до Аттилы, и позже, после готов и Аттилы, славяне приходят в империю. Когда-то они проникли даже в Малую Азию. Они осели во Фракии. Они живут в Эпире, в Македонии, в Фессалии. Платят налоги, служат в войске. Одни совсем потеряли свою речь и обычаи. Другие еще сохранили. Империя нуждается в подданных, империя, как и бог, терпелива.
Лазутчики наблюдают за славянами-неподданными. Эти, коснея в языческом многобожии, слабы внутренним разделением. При базилевсе Анастасии вольные славяне участили набеги. Потому что они плодятся с излишней скоростью, не как подданные, которые плохо размножаются вопреки наказаниям за безбрачие.
Комес Хилвуд, командуя пограничным войском, научился укрощать задор тиверцев, везунтичей, уголичей и других задунайских славян, готовя их к подданству.
Успех портит подданного. Такой, даже не злоумышляя, делается опасным. Так и этот полководец. Возомнив себя непобедимым, Хилвуд в походе за Дунаем погубил войско базилевса и сам был убит.
Подготовка войны против италийских готов помешала послать за Дунай новое войско. Юстиниан обратился к хазарам. Прибыв в хазарский город Саркел, послы рассказали Хакану о богатстве и о беззащитной беспечности задунайских славян. Хазары приняли подарки.
Карикинтийский префект донес: по варварской лености хазарское войско не пошло далеко. Хазары напали на днепровских антов, с которыми империя ведет торг с незапамятных времен. И днепровские пахари избили хазарское войско до последнего человека.
Хазары ослаблены. Пока нет других, чтобы наказать задунайских варваров. Будет продолжено строительство крепостей.
Ибо мудрость и в постройках. Строение есть зримое воплощение Силы. Недальновидно-скупой Анастасий не решился бы сразу приступить к созиданию новой Софии. Про себя глупцы удивятся. Власти нужен не ум, а послушание подданных.
Великолепие новой Софии будет подобно сильному войску. Перед храмом Юстиниана преклонятся народы. Самый дальний варвар, услыхав о Софии, поколеблется в своей косности.
София Юстиниана! Краеугольный камень Империи Вселенской!
5
– Рождаются, страдают, умирают… К чему? Люди-тени шепчутся, как призраки, о надежде, о любви. Жизнь зажигается и рассыпается пеплом. Пустыня, беременная зимним холодом, северо-восточный ветер, шум крыльев невидимых птиц… Мириады убитых на рассвете и днем, и удушенных ночью, и стены тюрем, и смрад падали, в которую бог превращает своих детей. К чему? Ужели для того, чтобы кто-либо один из сотен мириадов постиг высокое? Чтобы мужественнее умереть?
В темноте подземных нумеров под дворцом Буколеон человеческий голос задавал эти вопросы не спеша, очень спокойно, как бы предлагая обсудить существенные дела, не более.
Из мрака плотного, как нечто осязаемо-твердое, ответил второй голос:
– А совершенное спасителем, брат мой Тацит? Земная жизнь коротка. Своими страданьями человек заслуживает венец блаженства. Я давно покончил бы с жизнью, если бы не уверенность в существовании загробной справедливости. Иначе нельзя принять очевидно-временные несправедливости бытия. Я знаю, никто не захочет жить без веры.
Нашелся и третий голос:
– В тебе говорит слабость, добрый Манассиос. К чему нам, уже неживым, топтаться на камне, отшлифованном самоутешающимися слепцами? Прошла тысяча лет с тех пор, как Аристофан вложил своему Сократу умные слова: если Зевс действительно поражает клятвопреступников, почему его молнии не попали в Симона, Клеонима, Феора? Вместо негодяев Зевс бьет высокие деревья и собственные храмы. Чем они ему повредили?
– Ах, Ориген, Ориген, – простонал Манассиос.
– Прости, – с неожиданной нежностью сказал Ориген. – Не тебя я хотел обидеть. Верь, если тебе так легче. Я не хочу оскорбить ни тебя, ни Христа. Клянусь, Христос был лучшим из людей.
– Увы, ты остался язычником, – мягко упрекнул Манассиос.
– Нет, Ориген не язычник, – вмешался Тацит, – просто он умеет думать.
Воцарилось молчанье. В тишине слышно было падение капель воды, шелест дыхания. В тесном нумере изломанные пытками Ориген, Тацит и Манассиос почти касались друг друга. В соседнем нумере кто-то застонал.
– Моя жизнь была ошибкой, – снова сказал Тацит. – Я думал, что в империи можно сохранить честность, непоколебимость убеждений. Я не заметил, как сделался робким. Я жил трусом. Вместе с другими ничтожествами я был крупицей безответного демоса. Я спокойно наслаждался нравственной жизнью. Никто в империи, проклятой бесчестием и угнетением, не может не изувечиться, не задохнуться. Я не жалею о своей гибели.
– Время течет, – пожаловался Манассиос, – и нет чуда искупления. Пророчества и видения ныне прекратились. Воля божья невидима. И нет более пророков.
– Брат в смерти, – твердо возразил Ориген, – а разве те, кто умер на ипподроме, не пророки?
Снова молчание и темнота, настоящая темнота пещер или подземелий.
– Тацит! – позвал Манассиос. – Ты жестоко осудил себя. Однако ты ведь жил чем-то?
– Я пытался подражать предку. Я обсуждал наедине с папирусом. Я пережил республику и отверг ее.
– Почему? – спросил Ориген.
– В то ложно прославленное время римляне умели грабить все, что другие наживали веками. Я ужаснулся, считая, сколько они отняли в самой Италии, у Карфагена, в Африке, в Сицилии и Тиранте, в Эпире, Македонии, Элладе, Испании, Азии. Чудовищно много они захватили у фараонов, в Пергаме, Сирии, на Кипре, в Иудее. Начальствующие даже в дни мира умели извлечь все золото и серебро провинций. Истощенные народы вымирали. Республика кормила сотни тысяч граждан, ею же приученных к тунеядству, и каждый римлянин был соучастником грабежа. Из-за этого и погибло многоголовое чудовище волчьего племени – римская республика. Она изжила себя. Остатки награбленного исчезли в гражданских войнах, которые предшествовали империи. И в начале империи…
– Мне нравится жестокость твоей правды, но, прошу тебя, подожди, – прервал Ориген.
Тацит слышал тяжелое дыхание сенатора, Ориген делал какие-то усилия, вот он затаил дыханье. Звучно капала вода. Еще мгновение, и Ориген прошептал:
– Свершилось. Сердце Манассиоса больше не бьется…
– Да будет ему легкой земля, – сказал Тацит.
Прошли века или минуты – в нумерах нет времени. Ориген напомнил Тациту:
– Ты говорил об империи…
– Да, – и, стараясь победить страдания тела, Тацит продолжал: – Уделяя много внимания войнам и императорам, историки не заметили главнейшего – нарастания налогов. Первый каталогос людей был составлен при Октавии Августе. Я описал, как все время увеличивалась подать с земли, скота, торговли и с людской головы. Что сказать об империи… Не видя разницы между Диоклетианом и Юстинианом, я уважаю Христа-моралиста и презираю его последователей. Гонимые ныне монофизиты, манихеи, несториане, ариане возбуждают мое сочувствие своими страданиями… Но каковы они станут, овладев властью? Такими же гонителями.
Тацит застонал, но победил боль:
– Я пускаюсь в предсказания, зная несовершенство человеческого предвиденья. Базилевс умело и ловко пользуется христианством. Церковь его опора во всем худшем. Мне казалось прекрасным зерно христианства. Нежный росток дал ядовитые всходы. В одном из списков Историй Геродота я нашел рассказ о деревьях смерти, близости которых не выдерживает ни одно растение, не говоря о живых существах…
Глубокий и мелодичный гул прозвучал в подземельях: открылась дверь в нумеры. Послышались голоса, топот ног. Шли мимо. В кратком явлении света, проникшего через щелистую дверь, Тацит увидел тело Манассиоса. Бывший демарх прасинов лежал на спине, со скрещенными на груди руками. К чему было знать, сам ли он так отошел или о нем позаботился Ориген из уважения к усопшему. Шаги вернулись. Чье-то тело проволокли мимо нумера.
Когда снова все стихло, Ориген возобновил беседу – единственное утешение умирающих:
– Знаешь ли, Тацит, затаившись зверем в норе, я пережевывал мысли, как бык жвачку. Империя воспитала рабский склад ума, люди не осознают событий. Слышащий дурное о базилевсе полагает, что жалобщик был лично обижен. Он же не доверяет и похвалам, так как вестник мог быть задарен. Я хотел бы загробной жизни, лишь чтобы встретиться там с Юстинианом! Отомстить ему за мое рабство. Я знал, против кого иду. А за что? Не знаю. Рабство выжгло мне душу. К несчастному Ипатию меня привлекала его доброта, мягкость. Но был бы он лучше?
– Оставим базилевсов тлению, – ответил Тацит. В его голосе зазвучал гнев.
– Но я не могу не думать о будущем, что мне остается? – с жесткой иронией отозвался Ориген. – О будущем не империи, которую я навеки покидаю, но хоть о людях. Всегда ли и во всем им предстоит унижение?
– Что наша гибель! – сказал Тацит. – Людское семя неистребимо упорно. Я наблюдал свободных и рабов, белых, черных, желтых. Я считаю равными разум и чувства людей. Нет низших и высших по праву рождения, хочу я сказать. Мне хотелось бы возродиться по поверию индов. Вернуться в дни, когда…
Тацит умолк, и Ориген подсказал:
– Воскреснуть, когда по Апокалипсису Иоанна не будет более времени?
– Нет, проще, – ответил Тацит, – когда люди перестанут питаться людьми. – Приподнявшись на руках, он попробовал удобнее переложить сломанные ноги. Но боль вспыхнула еще сильнее. Тацит сказал дрогнувшим голосом: – Раскаянье тщетно… но я раскаиваюсь в зле, вольно или невольно причиненном низшим мною и моими…
Темнота молчала долго-долго. Времени не было, ни дня, ни ночи. Тем более не было утра.
Ориген забылся. Вдруг, очнувшись, он испугался, что Тацит уже ушел вслед за Манассиосом. Опять послышался топот ног. Ориген спросил темноту:
– Ты здесь?
Услышав свой голос, Ориген понял, что не хочет ответа. Пусть Тацит уже освободился. Но друг последнего часа ответил:
– Да, идут. Пусть мы погаснем. Не знаю, был ли хоть в чем прав распятый галилеянин, но он умел верить в лучшее и умер хорошо. Придет час для людей… Все – благо…
Желтый луч воткнулся в пол нумера. В замке поворачивался ключ. Тацит сказал:
– За нами. Теперь могу признаться тебе, Ориген, я трусливо опасался, что злоба базилевса забудет нас в пищу червям.
Эти слова были сказаны так же спокойно, как оба они рассуждали о судьбах империи и людей.
Дверь отошла бесшумно. Заботливый смотритель нумеров Алфей берег железо петель жирной смазкой.
Тацит, заставляя себя не жмуриться в ослепительном свете, сказал:
– Привет тебе, Ориген, и прощай.
– Прощай.
6
Патриарху Мене не нравилась страсть Юстиниана к богословию. Державный теолог называл себя Внешним Епископом Церкви. Он любил жечь схизматиков. Как-то на руке базилевса Мена заметил след старого ожога. Сам познав боль от огня, Юстиниан считал казнь в пламени наиболее мучительной.
Базилевс присвоил себе удивительное право предавать анафеме давно усопших вероучителей. На это не могли решиться даже вселенские соборы пастырей Церкви, ибо умершие не могут дать объяснений. Юстиниан повелел анафемствовать умершего триста лет тому назад экзегета Оригена за слишком вольные аллегории, извлеченные из Библии. Анафема пала и на отцов Халкедонского собора Федора, Ива и Феодорита, защищавших восемьдесят лет тому назад догму Нестория. Мирянин Юстиниан хотел стоять выше соборов, папы, патриархов.
Однако же Мена не отказывался именовать Юстиниана Верховным Учителем веры. Малый, преходящий соблазн, не угрожающий Церкви Высокой, Церкви Властительной…
По иным причинам Церковь находится в непрестанной опасности. Истина, брошенная на площади, превращается в смертельный яд. Уподобляя невежественных людей свиньям, евангелие завещало апостолам Логоса остерегаться излишеств в откровении перед народами: «Дабы они, не поняв, не обратились против вас же!»
Недаром, не случайно страсти кипят только вокруг богочеловека Христа: как понимать его существо? Задолго до учения христиан подобие евангельского учения проповедовалось в Палестине безвестными учителями: христианство готовилось произрасти в душах людей, как лес из малых зерен многих посевов. Об этом непреложно свидетельствовали древние записи. Разоблачение, смутив души, сокрушит молодое здание Церкви. Сам Мена некогда едва не впал в соблазн. Мена содержал особых послов в Иерусалиме, Вифлееме, Тивериаде, Дамаске, Баальбеке. Облеченные верховными полномочиями, послы разыскивали в монастырях, архивах префектур, храмовых хранилищах и у подданных пергаменты, папирусы, ситовники, уничтожая все сколько-нибудь древнее без выбора, без исследования, чтобы не впадать в грех искушения свободомыслием. Не эллинские идолы, не схизмы по-настоящему угрожают вере! Поистине бог ослепил врага Церкви Юлиана Отступника, скрыв от него уязвимое место!
Предыдущее правление было опасным для Высокой Церкви. Базилевс Анастасий не умел бороться со схизматиками. Сам он был настолько подозрителен в склонности к монофизитству, что патриарх Евфимий потребовал и получил от Молчаливого письменное исповедание кафолической догмы. Теперь кафоличность подданного подтверждается в сомнительных случаях поручительством трех заведомых кафоликов с их клятвой на евангелии. Обратившийся из ереси в кафоличество подвергается наблюдению – не хитрит ли он? Обманщик предается смертной казни. Это благочестиво.
Старый Юстин славился как ревностный кафолик. Поэтому Высокая Церковь сразу призвала верующих признать нового базилевса. Пусть острый меч кафолизма зовется Внешним Епископом. Этот базилевс постиг единство судеб Церкви и Власти…
Но чего, чего сейчас хочет Юстиниан от патриарха?! Мена был взволнован, испуган. Верные подданные, истинные кафолики Ипатий и Помпей с достойной искренностью и с успехом выполнили порученное. Почему же базилевс зовет Мену для суждения об их жизни?
Конечно, для величия Власти базилевс должен был жестко по внешности обойтись с Ипатием и Помпеем. К тому же нельзя посвящать в тайну ипподрома излишних людей. Вероятно, оба ложных мятежника теперь сами поняли, что не сразу будут приближены к особе Юстиниана, как им обещано. Пусть вначале всем покажется, что смерть повисла над их головами. Потом базилевс простит с неизреченным милосердием, и в дальнейшем каждому, кто вздумает заговорить о жестокости Юстиниана, бросят в лицо: а Ипатий с Помпеем? Они раскаялись и ныне в чести.
Но почему базилевс прислал письмо патриарху? Небывалое дело. Все имеет значение: и содержание письма, и посланный, и время, и место, куда зовут. Думай же, тебе дано время размыслить… Принес евнух из покоев базилиссы, Юстиниан зовет в ее покои, и слова как бы предрешают судьбу обоих патрикиев.
А не имел ли кто-либо из братьев несчастье воспользоваться милостями базилиссы в прошлые годы? Тогда они в смертельной опасности, и базилевс зовет Мену на помощь как свидетеля договора и поручителя обеих сторон. Когда вмешивался этот Змий в образе Евы, Мена терял присутствие духа. Он вспомнил исповедь Гекебола. Нехорошо, если базилисса знает, что сам он, Мена, исполнял роль духовника у человека, который был владыкой Феодоры и тяжко ее оскорбил. «Почему же Гекебол властью префекта не утопил блудницу?» – мелькнуло в сознании, и Мена задушил дурную мысль в момент ее рождения.
В трубках часов песок опускался с излишней быстротой. Феодора вмешалась, вмешалась. Хорошего не жди. По уставу Церкви священнослужитель, нарушив клятву, лишается права служения. Мена поклялся Ипатию и Помпею. Мена своей апостольской властью разрешил сомнения их совести. Он уподобил обоих красавице Юдифи, которая хитростью отсекла голову врагу – Олоферну и Давиду, поразившему Голиафа. Чтобы внушить патрикиям сознание подвига, на который они призваны, Мена говорил о каре, наложенной богом на Саула. Бог приказал Саулу истребить без пощады амалекитян, всех – от мужа до жены, от отрока до грудного младенца – и весь их скот от вола до овцы, от верблюда до осла. Саул не послушался, и бог отказался от строптивца. Зато велик был подвиг благочестивого владыки Израиля, благословенного богом Ииуя. Он объявил себя предавшимся Ваалу, святым обманом своим собрал идолопоклонников и перебил их до единого. Богу угодна ложь с благой целью. Не надо бояться кровопролития. По молитве иудейского владыки Езекии бог сам убил в ассирийском стане в одну ночь сто восемьдесят пять тысяч человек. Взяв город Каспин, Иуда Маккавей, побил в нем столько врагов, что кровью наполнилось озеро, имевшее две стадии в ширину, ибо по воле бога врагов побивают со зверской яростью, как сказано во Второй книге Маккавеев.
Так был укреплен дух патрикиев. Патриарх принял их клятву на Гвоздях Креста. Святыня, не менее великая, чем Древо, хранилась в Палатийском храме Христа Пантократора. Масло от Лампад при Гвоздях своей силой равнялось Маслу от Гроба в Иерусалиме. Им соборовали умирающих базилевсов, им же патриарх Константин совершил первое помазание на престол империи. Это Масло было как бы собственностью базилевсов, никто не смел помыслить о нем для себя, равно как о диадеме.
Пробус лишился сознания, и патриарх открыл святыню только для старших братьев. Ларец стоял на куске гладкого мрамора, стены и купол были выложены красным порфиром, так отшлифованным, что тысячекратно отраженные огни не позволяли судить о размерах святитилища; оно казалось беспредельно обширным. Пять лампад на цепях висели крестом. Ни одного украшения, ни одной иконы здесь не было – творения человеческого художества недостойны соседствовать с Гвоздями. Лампады имели форму страусового яйца, цепи выкованы из круглых колец, так как круг знаменует вечность.
Патриарх, проникая в святыню, читал сто пятидесятый псалом: «Хвалите бога во святыне его… хвалите по могуществу его».
Не прекращая чтения, Мена медленно открывал ларец.
– Все дышащее да хвалит господа… аллилуя, аллилуя…
Прикасаясь к ларцу, Мена всегда ощущал, как старую кожу его старого тела охватывал озноб. Кружилась голова.
Черные, ржавые от крови богочеловека Гвозди были неравной длины. Самый большой – в четверть, самый малый – немногим длиннее среднего пальца. С грубыми шляпками, затупленные, ужасающие… Мена видел сияние, которое дрожало синеватой дымкой.
– Хвалите бога по могуществу его, хвалите его по множеству величия его…
Своими руками Мена поднес к ларцу руки клянущихся. Все трое тряслись, ощущая святыню.
Мена ни на миг не усомнился в Ипатии, Мена был убежден в помощи божьей и принял успех как должное. Но почему базилевс задумал совещаться об участи людей, повторивших к славе божьей великий подвиг Ииуя и Юдифи?
В стеклянной трубке часов порошок уже истощился…
Избрав патриарха Мену своим духовником, Феодора испытывала его обдуманными полупризнаниями. Ей была скучна простая речь, двойственность развлекала, в простоте живет опасная ясность.
Феодора предпочла бы патриарха еще более тупого ума, чем Мена. Монах догадался, что в холоде ее чувств и скрывается тайна женской власти над Юстинианом. Впрочем, другой будет хуже. Святители ловко наносят умную маску тупицы. Пусть этот остается, он труслив.
С Церковью, с настоящей, сокрытой от невежды, базилисса была осторожна. Богослужебный ритуал есть могучее магическое действие. Сразу во множестве храмов толпы людей под управлением священников произносят одинаковые слова, делают одинаковые движения. Объединенные таким способом излучения душ накопляются, укрепляют Тело Церкви, впервые созданное Христом и апостолами. Посвященные в Тайну называют это Тело Существом.
В своем дворце Ормизда базилисса прятала Анфимия, лишенного патриаршего сана. Мудрец посвятил Феодору в тайное учение. Как капли дождя сливаются в реки, так излучения душ способны творить Существо. Оно неуязвимо, бессмертно, но истощается угасанием веры в него, чахнет из-за вырождения ритуала, как плодовое дерево без ухода. Эллин Эсхил, будучи Посвященным, устами Прометея пророчествовал о гибели олимпийцев. Ибо до явления Христа все Существа были временными.
Феодора поняла, что лишившие Анфимия сана были невеждами. Он якобы сочувствовал догме монофизитов. Но каждая вера, даже ересь, может обладать своим Существом. Существа, созданные арианами, манихеями и христианами других догм, ныне угасают. Обессилевшие, они, как былые олимпийцы, перерождаются в ничтожных демонов, прячутся в горах, лесах, пещерах. Но Существо монофизитов сильно, десятки тысяч мучеников придали ему могучую жизненность. Поэтому Анфимий, радея о пользе Церкви и империи, готовил унию кафоликов и монофизитов, дабы слить воедино два Существа.
Отрешенный патриарх дал своей покровительнице золотой ключ к тайнам, скрытым в священном писании, и преподавал посвящаемой науку обращения с Существами.
В Ормизде Феодора дала приют многим монофизитам, позволяла им отправлять богослужение. Так она устанавливала личную связь с Существом монофизитствующих, пользуясь также и его силой.
Базилисса наслаждалась беседами с Анфимием. О, эти Существа, учение о них объясняет все тайны, устраняет противоречия, изгоняет сомнения. Это подлинная пища для ума. Следует помнить: замок на двери истины отпирают, а не взламывают.
Анфимий объяснил базилиссе секрет Диоклетиана. Этот император хотел соединить Существо египтян с эллинским Существом, но удачи не имел, так как опоздал. Тело церкви христиан верой людей и экстазом мучеников успело накопить покоряющую силу.
Повсеместность борьбы увлекала Феодору. Воистину все борется, утверждал Анфимий. Он объяснял тайну свободы воли. Человек наделен свободой воли, и он как бы может быть равен творцу. В писании это сказано уклончиво, дабы не соблазнить слабый ум: сотворил по образу своему и подобию… Анфимий заставлял свою ученицу упорно размышлять о значении этих слов. Его поучения не напоминали ересь, где все происходит из-за спора о внешнем.
Сильным уготовано скрытое от слабых. Взору базилиссы открывались грандиозные просторы. Она обозревала мир с орлиных высот.
В раю Сатана открыл Еве тайну свободной воли. Ева научила Адама неповиновению. По невежеству обоих произошла ошибка. Хитрость Сатаны заключалась в посвящении неподготовленных. Однако даже бог, сотворив людей по собственному подобию, не смог их уничтожить.
Феодоре льстило доверие посвятителя, но посвящение она принимала как должное. Она в своей жизни проделала путь всего человечества от сотворения мира. Рожденная невинной, освобожденная крещением от бремени первородного греха, она познала все падения; не было низости, которой она не подвергалась бы и какой не творила бы сама. Очистив себя до бесстрастия, она силой свободной воли поднялась на высшую ступень. Никто не помогал ей. Без советчиков, без опоры – она поднялась сама. Многие женщины возвышались посредством телесной красоты. Но те были игрушками, делившими ложе. Феодора сделала себя сама, была нужна Юстиниану навечно, она владела не только страстями супруга.
Явные дела Церкви и тайны, открываемые Анфимием, утверждали в сознании Феодоры догму единства жизни в неравенстве людей. Феодора увидела здание вселенной. Христос создал стройность, подобную пирамиде. Феодора встречала великие постройки, скитаясь в Египте. Единство божества, опирающегося на иерархию архангелов, серафимов, херувимов, ангелов и приобщенных к ним святых, лежало на человечестве, своим множеством подобном песку пустыни под пирамидой. То, что находится вверху, подобно тому, что находится внизу. Бог нужен людям, люди нужны богу. Правление земное создается в подобии небесному: бог – базилевс – бог.
Анфимий руководил мыслями Феодоры, осторожно подводя ее к идее Страшного Суда. Когда судьбы мира исполнятся, одни души навеки унаследуют рай, другие – навечно погрузятся в ад. Поэтому между людьми нет и не может быть равенства. Мысль о равенстве есть безумие. Человек, ею одержимый, столь же низок, как животное, в своем ничтожестве не имеющее души.
«Знает ли что Мена о тайных учениях?» – спросила себя Феодора. Патриарх опирался на посох с рукоятью, загнутой крюком. На торжественных выходах Мена пользовался творением из драгоценных металлов и камней, но предпочитал апостольскую клюку пастухов пустыни длиной в рост человека, пригодную, чтобы, зацепив, повалить овцу для стрижки или под нож.
Мена носил черную монашескую скуфью с расширенным вверху плоским дном, черную рясу грубой шерсти, сандалии на босых ногах – несмотря на холодное время года. Даже зимой патриарх издавал запах немытого тела, чего не могло простить тонкое обоняние базилиссы. Свита патриарха удалилась. Владыки империи остались наедине с владыкой Церкви.
Входы охранялись схолариями Рикилы. Невозможно было бы сказать, людей какого племени охраняли славяне.
Юстиниан не интересовался своим происхождением. Он родился во Фракии. Фракийцы? Это слово не имеет этнического значения. Кто они? Даки, македонцы, эллины, славяне? Из всех высказанных предположений ни одного обоснованного. Юстиниан свободно говорил по-эллински с детства. Но это не служит племенным признаком. Столь же свободно Юстиниан владел латинским языком. Он видел империю через Рим. Никогда он не проявлял пристрастия к какому-либо одному племени. В костюме, церемониале, в архитектуре его вкусы выражали азиата, никак не римлянина, не грека. Юстиниан был истинным ромеем – детищем многонационального имперского сплава.
Феодора была в какой-то мере эллинкой. К этому времени Эллада успела подвергнуться стольким нашествиям, переселениям, заменам населения, что кровная преемственность от современников Перикла казалась утерянной.
Патриарх Мена был по рождению греко-римлянином с возможной примесью крови арабов, иудеев, самарян, финикийцев, вавилонян, эламитов, ассирийцев.
Для славянских наемников, свободных от унижающих церемоний, от гнева верноподданничества, сейчас Юстиниан, Феодора и Мена были смешными непонятностью движений фигурками.
До славян долетали звуки слов, не слова. Им было скучно, скука утомляла. Утомили изображения ромейских богов. Приелась клетка Палатия. Бойня безоружных мятежников внушила отвращение. Желания были обмануты.
Здесь не нашлось невозможного, необычайного, к которым стремился Индульф. Золото заслуживало презрения. К чему оно? Купить женщину, вкусную еду, оружие хорошо несколько раз, потом все приедается, даже оружие и женщины. Единственно желанной женщины нет больше…
В своем военном доме славяне с презрением отзывались об ипаспистах Велизария, о готах и герулах Мунда. Их война не труднее мясницкой работы.
Ромеев слишком много, коль базилевс невиданно режет своих. Так и зверя не бьют на облавной охоте, иначе ничего не останется. После ужаса, который вызвало зрелище бойни, славяне поразились глупостью ромеев. Хуже лесного зверя, они сами забрались в ловушку и ждали смерти.
Сейчас Индульф наблюдал за лицами владык только от безделья.
Здесь много говорят, владыки золота питаются словами. Базилисса – как ромейская статуя. У камня нет возраста.
Однажды Индульф спросил Амату, молода ли базилисса и кто она родом. Любимая приложила палец к губам и приказала: «Никогда, нигде, ни с кем не говори о ней. Придет время, я расскажу тебе». Время не пришло. Аматы нет.
Славяне привыкли общаться между собой, не тая голос, как эти трое ромеев. Наверное, базилевс опять узнал, где собрались его ромеи, и совещается, как пустить кровь.
Славяне не сочувствовали восставшим ромеям. Не имея возможности постичь жизнь Византии, славяне мерили своей мерой. Кому плохо – может уйти куда глаза глядят, земля велика, пищу не найдет только глупый. Бессмысленно с дрекольем нападать на вооруженных; сначала найди, чем сражаться.
Скучно здесь… Голуб стоял, опустив голову, с безразличным лицом. Ему и от скуки вслушиваться незачем, он еще плохо знает ромейскую речь. Индульф напряг слух. Нет, они говорят слишком тихо, иначе он понял бы. Теперь Индульф мог объясниться с любым ромеем. Их речь не трудна, очень многие ромейские слова похожи на славянские. Нос челна или корабля называется проорой – плуг орет землю, корабль – воду. Воин – стратиос, встречич, встречающий врага. Вино – меду. Белиерос – хороший, белый. Баня – баланейнон. Иерос – верящий. Кудрявое дерево кедр – кедрос. Делаю край, кончаю – крайно. Вишу – кремо, все одно что кренюсь. От пива жиреют, вот ромеи и зовут пиво – корма. Каменная, кремневая стена – кремнос. У лилий цветок кринкой, ромейская лилия – кринон. Кротос – слабый, кроткий человек. Лаская, ромейская женщина называет мужчину милете, славянка – милый ты. За смелость же бранят кубалесом – кобелем. Логге – могила-лог. Логос – слово-слог. Смертный человек – смердос. Речь – рисес, хлеб-жито – зитос. Стебель – стибос. Трус, который трясется, – трестос. Копье-ратовище – ратос, желтый цвет – зантос. Мешал свист на конце слов; не будь его, язык ромеев был бы для уха куда легче.
Что это свистнуло? Феодора сказала: долос. Это слово было совсем чужое, не похожее на славянские, а смысл у него был гадкий: и ромейская хитрость, и кинжал ромея, тонкое, длинное жало, пригодное для слабой руки евнуха и женщины.
Индульф прислушался, уловил еще одно знакомое слово: каинис – бойня, убийство. «Ромеи не могут насытиться», – решил он.
– Благодать священства получается незримо, так же незримо отнимается при отлучении священника. И верующий не имеет признака, чтобы отличить духовника, действительно имеющего власть отпускать грех, от недостойного, от лишенного благодати, – говорила Феодора, как бы предлагая патриарху ответить на один из многих сомнительных вопросов, касающихся неустройства церкви.
Будучи предупрежден базилевсом, Мена знал, что его позвали не для беседы о церковных порядках. Мена не отвечал, базилисса продолжала:
– Добродетель колеблется под влиянием времени, сатана предлагает человеку коварные умозрения. Иногда неразумный духовник влияет на совесть подданного, не зная, что невольно содействует злу. А если духовник сам чрезмерно разумен? И наделен неповиновением Власти? И искушен самомнением?
Слишком разумный духовник – сам Мена. Но он нечестолюбив, нет, базилисса не права, – внутренне защищался патриарх. Он сидел с невидящим взглядом, зерна остановившихся четок согрелись в руке.
– Сила Церкви вложена в духовника, когда он снимает грех с души подданного. Совершается великое таинство. Затем духовник опять человек с невоздержанным языком.
Эти слова Мена не мог оставить без ответа:
– Нет! Нет, о Величайшая! Тайна исповеди ненарушима!
– Всегда ли? – спросила Феодора.
Мена не ответил. Юстиниан слушал с легкой улыбкой. Феодора наступала, колебля один из краеугольных камней, на которые опирается церковь.
Исповедь, отпущение грехов и причастие – тройственный ритуал, которым церковь общалась с подданными. Нарушение тайны исповеди превратило бы таинство в гнусность, для которой нет имени.
Мена никогда не мог бы воспользоваться откровенностью исповедуемого. «А не мог бы ты повлиять на верующего, чтобы он сам разоблачился в грехе?» – спросил себя Мена.
Сегодня пять смертных знали тайну ипподрома. Завтра Феодора потребует и голову Мены? Старый патриарх не боялся умереть. Тщетно спорить с базилиссой, она права. Тайный еретик-священник может разрешить от клятвы Ипатия и Помпея. Может найтись и кафолик, чья совесть, не просвещенная истинным понятием о благе империи, возмутится. Ипатием и Помпеем воспользовались как острым оружием. Обоюдоострый клинок может перевернуться в руке и ранить хозяина. Его нужно сломать. Его сломают – и патриарх сделается клятвопреступником. Страшное бремя ему придется принести на Страшный Суд.
На лице Феодоры не было ни морщинки. Круглый подбородок, маленький рот, серые глаза, всегда ясные, девически-чистые, – в ней все говорило о мягкости характера, о слабости воли. Мена подумал о непостижимости воли божьей, наделившей черную душу лукавейшей Евы ангельским обличьем. Над ее плотской оболочкой время не властно, душа женщины состарилась, иссохла, как гнилое дерево, а тело цветет. Евтихий, настоятель Софии, принял раскаяние Феодоры, сжалился, не отверг, как другие, заботился о ней. Готы убили Евтихия. Его тело, неопознанное, безыменное, брошено в море на поругание подводным гадам. А ей – ничего, она помнит об Евтихии не более чем помнит нога случайную опору. Еще хуже она поступает с ним, с Меной, она покусилась на вечное спасение души, на единственное, чем он дорожил. Судьба мученика Евтихия стократ лучше. Как спастись от проклятия? Мена наложит на себя власяницу до смерти, до смерти не будет мыть тело, которое и сейчас он моет только два раза в год. Наденет вериги весом в двадцать фунтов…
Наблюдая, Феодора понимала: невидимая сила Существа Церкви, излучающаяся из Гвоздей Христовых, падет на этого старика. Где ему защититься, глупцу? Он слишком прям. Отныне в этом деле Феодора и Юстиниан подобны людям, наблюдающим грозу издали. О мудрый посвятитель Анфимий! Твоя ученица выиграла!
– Так что же решит Святейшество? – спросила Феодора.
– Да поступит Власть на благо святой империи, – ответил Мена голосом тяжко больного. Такими же или похожими словами много раз уже выносились смертные приговоры и будут вынесены еще много раз. Но Феодоре было мало уклончивых слов. Невидимое Существо нуждается в точности выражений.
– О ком говорит Святейшество? – спросила базилисса.
– Об Ипатии и Помпее, – ответил патриарх. Он был готов на все, лишь бы прекратить муку. Скорее припасть к ногам распятого и забыться в молитве.
Для Феодоры было достаточно. Догадливый, но и тупой старик направил на себя – теперь невозможна ошибка – гнев Существа за нарушение клятвы. Глаза Феодоры потемнели, зрачки расширились, и лицо потеряло выражение невинности.
Патриарх поднялся, не разгибая спины; осеняя крестным знамением воплощения Власти, он не мог внутренне произнести священную форму благословения. Его ослепило жгучее воспоминание о Пилате, римском проконсуле Иудеи. Что есть истина?!
Будучи сам Властью, Мена мог понять проконсула, перед которым разъяренные иудеи вопили: пусть лучше погибнет один человек, чем весь народ. Богослов Мена понимал и иудейских старшин; Христос нарушал порядок, призывая иудея общаться с чужим, как со своим. Ломая стену между иудеями и другими народами, Христос отрицал исключительность иудеев и тем самым угрожал их мечте создать свою земную империю. Утонченный римлянин, Пилат видел в споре между иудеями еще одно варварское проявление надоевшего ему фанатизма. Он мог и хотел отпустить Христа. Но когда иудеи пригрозили доносом в Рим, проконсул, помня злобную подозрительность императора Тиберия, умыл руки.
Тяжелый ответ понес Пилат перед богом. Но ведь он был лишь циничный скептик и слепорожденный язычник. А ты? – спросил себя Мена. Вот перед тобой двое невинных. Их существование оказалось опасным для Власти. Дабы не нарушить покоя государства, ты по тяжкой обязанности первосвященника согласился на их гибель. Но истина, истина? А лучше бы умереть сегодня утром! За какие грехи, боже мой, ты начертал мне злую судьбу клятвопреступника… Насколько лучше Ипатию и Помпею! Через краткий миг быстрой муки бог вознаградит их за подвиг, за мученичество.
Индульф следил глазами, как главный жрец ромеев стоял, раскачиваясь, будто пьяный. Его губы чуть шевелились. Он упадет? Нет, вот он побрел неверной походкой, точно истерзанное животное. Как тощи и как грязны руки, которыми он цепляется за клюку.
Базилисса подошла к Индульфу вплотную, и он почувствовал ее запах, особенный, не похожий на запах всех женщин. Наверное, у нее были собственные ароматы, не те снадобья, которыми торговали лавки в Месе.
Базилисса прикоснулась к наконечнику копья. Индульф сдержал дыхание. Железо наточено, как бритва, – коль базилисса хочет порезаться, пусть режется без его помощи. А! Отдернула пальцы… Взгляды Феодоры и Индульфа встретились. У нее глаза, как стекло, с зеленой тенью внутри, чуть-чуть косые. Индульфу захотелось спросить это существо об Амате. Но ведь он не знал имени, которым Любимую называли другие. Как тут спросишь? Он в упор глядел в глаза базилиссы, сверху вниз – она была ростом едва выше Аматы.
Отступив, Феодора толкнула серебряный диск, висевший на стене. Металл издал мелодичный звон, звук его казался голосом самой базилиссы – белым, сухим. Появился служитель и тотчас исчез летучей мышью. Вошли еще восемь товарищей Индульфа. Славянам было приказано следовать за Феодорой. Базилисса торопилась. Сразу потеряв направление, как обычно бывало в переходах палатийских дворцов, славяне тесной колонной спешили вслед владычице. За какой-то дверью они попали в темноту, потом оказались в круглом зале, освещенном сверху. Открылась еще одна дверь. Узкая площадка падала вниз крутыми ступенями. Сильно пахло нафтой, черные жилки копоти плавали в застоявшемся воздухе.
Нити копоти оседали на лицах Ипатия и Помпея. Из дыры в полу тяжко разило аммиаком, до крутого свода можно достать рукой. Но узники не были забыты. Широкое ложе, пригодное для двоих, покрывалось шерстяными одеялами, на низком столе нашлось место для амфор с вином, корзины с хлебцами и сухим печеньем, блюда с жареным мясом, смокв, нанизанных на толстую нитку.
Братья успели победить первое смятенье, вызванное злой издевкой Юстиниана. Так же как и Мена, они поняли необходимость внешнего проявления гнева Божественного, каждый утешил себя, оба успокоили друг друга. Конечно же, Единственный мог найти более подобающее для них место, чем секретная тюрьма базилиссы. Но тут же со свойственным многим желанием истолковать все в хорошую сторону братья согласились, что лучшего тайника не найти. Остерегаясь дионисовых ушей, братья шептались о событиях, которые происходили, быть может, именно в этом нумере.
Вспомнился полководец по имени Буз. Во время болезни Юстиниана он говорил, что новый базилевс не будет избран помимо воли войска. Это было угрозой базилиссе, которая собиралась, как соправительница мужа, править в случае его смерти. После выздоровления Божественного военачальники пустились доносить друг на друга. Феодора пригласила Буза в Ормизду под предлогом совета. Буз вернулся через два года. Живая развалина, полуослепший старик казался воскресшим из мертвых.
– Но мы, конечно, пробудем здесь лишь неделю, пусть дней десять, – убежденно заверял Помпей. Красавец, он пользовался доходами от родового состояния и был любим за веселый, незлобивый нрав. Он охотно вносил налог за безбрачие, только бы не связываться семьей. Когда работорговец Зенобий привозил мавританок из Ливии, кельтиберок из Испании, африканок из-за нильских катарактов, белокожих ибериек с Кавказа, Помпей извещался первым. Он был добрым хозяином и щедрым другом, он заботился передать в хорошие руки женщин, когда те приедались.
Слушая успокоительные речи брата, Ипатий думал о том, что не воспользуется обещаниями базилевса, переданными Меной. К чему обременять себя войной или хлопотливыми должностями? Почет и власть не стоят потери покоя. Он предпочтет мирно-безгрешную жизнь в кругу семьи. Ипатий не откажется от денег, от лишнего поместья, а в остальном проявит скромность. Его беспокоила судьба Пробуса. Где он? Базилевс может вспомнить о третьем брате. Дурно, дурно, что Пробус из-за обморока не прикоснулся к Гвоздям. Могут сказать – опасен рот, не закрытый клятвой.
– Э, бог даст, о Пробусе забудут. Кому сейчас все это нужно! Мы свое совершили. Охлос укрощен. Кому захочется ворошить хлам прошлого! Эллины говорили, что над минувшим даже боги не властны, – беспечно утешался Помпей.
– Да, да. Я спокоен, как никогда. Сегодня я отлично выспался. После всех волнений Христос послал мир моей душе, – согласился Ипатий.
Нарочно повышая голоса, братья изъяснялись в преданности Божественным владыкам. А потом, чтобы развлечься – само место служило острой приправой, – они опять шептались о разных ужасах.
Ведь известно, что у бесплодной Феодоры однажды все же родился ребенок. Когда она еще была… ш-ш-ш! Случайный отец отвез младенца в Аравию, отнял его, потому что мать хотела… ш-ш-ш! Впоследствии отец на смертном одре открыл сыну тайну его рождения. Феодора уже была базилиссой… Словом, осиротевший юноша явился в Палатий. Кто-то из евнухов побежал доложить. Дурак, он наивно вообразил, думать надо, что счастливая мать его наградит. Юноша исчез, исчез и евнух. Где и как они расстались с жизнью? Может быть, именно здесь, в нумерах Ормизды? Не нужно… Это по-настоящему страшно.
Находились другие случаи, обсудить которые было интересно.
Решительные действия Власти не вызывали протеста у верноподданных Ипатия и Помпея. Как многие из многих ромеев, они не были способны отличить силу от насилия. Сам язык, сами слова не рознили эти понятия.
Нужно было бы изощряться в философии. Но сами философы понимали благо как пользу империи.
Церковь грозила отвергающим авторитет Власти вечностью ада – муками смертной казни, продленными в бесконечность.
Ибо Власть даже языческой империи была объявлена самим первоучителем христиан происходящей от бога.
Явление Феодоры в тюрьме показалось узникам сошествием ангела. Базилисса медлила.
– Привет тебе, Иптиос, – наконец сказала она.
Феодора любила игру слов. Ипатиос значит «верховный», «правящий», иптиос – «лежащий на спине», «упавший навзничь». Разница в одной букве.
Большинство религий внушало верующим добродетельность прощения обид. Груз прошлого слишком велик, месть есть наслаждение богов, не людей. Забвение помогает жить. Но как отделаться от пережитого, чтобы оно не влияло на страсти человека, на его влечения, его призвание, на восприятие жизни!
В семье медвежатника и уборщика ипподрома Акакия разговоры о знатных служили наилучшим развлечением. Все живо интересовались патрикиями, богатыми, и наиболее осведомленный сплетник оказывался самым почетным гостем. При всех гадостях, действительных и выдуманных, которые беззастенчиво обсуждались взрослыми, девочке Феодоре знатные мужчины и женщины казались высшими существами. Отец с матерью, копаясь в грязи слухов, завистливо вздыхали: «Ах, почему не мы рождены патрикиями, злая судьба!..» Дочь привыкла завидовать знатным и богатым как высшим.
Впоследствии Феодора разочаровалась. Многие из высших не выдерживали сравнения с наездниками, мимами, солдатами и даже рабами. Для актрис Порная источником дохода являлись богатые. Некоторые оказывались гнусно скупыми, и все были исполнены бесчеловечной наглости.
Куртизанке Феодоре удавалось мстить, играя страстями, ибо среди клиентов Порная встречались слабые сердцем и волей. Потом злоба сменилась презреньем. Базилисса не мстила, а развлекалась: либо издевкой, либо ножом палача.
Познав изнанку жизни, она простила женщину. Соправительница Юстиниана устраивала убежища для павших. Вскоре надоело. Несчастные презренны. Почему эти твари не захотели подняться? Сумела же она. И благочестивые учреждения базилиссы сделались ужасом византиек. Попасть в эти застенки страшнее, чем в настоящую тюрьму.
Ценя только ум, Феодора приблизила к себе Антонину, Индаро, Хрисомалло, тоже побывавших на сцене Порная. Общность прошлого была тут ни при чем.
Базилисса знала свое призвание. Соправительница обязана возмещать упущения излишне прямого мужского ума Соправителя. Так было и сейчас. Супруг собрался исполнить обещания, данные Ипатию. Мужская ограниченность! Базилисса, как всегда ни в чем не споря, настояла на своем решении, нужном для Власти. Оставалось немногое. Исполняя ее, долее волю, Юстиниан назначил этим ничтожествам легкую, быструю смерть. Базилисса избежит явного неповиновения Любимейшему.
Однако же…
Подводя базилиссу к познанию сокровенного из сокровенных, опальный патриарх Анфимий не скрыл от своей ученицы величайшую тайну. Все писаные учения лишь намекают на эту тайну, чтобы не соблазнить слабых духом. Тайна передается изустно: душа человека не обязательно бессмертна. Загробный мир может выпить душу, душа способна раствориться в его легком эфире, как капля влаги растворяется в Мировом океане. Невидимое Существо Церкви поддерживает души, поэтому Христос смог обещать верующим вечную жизнь. Но не все ее обретут. Страдания, повергая душу в смятение, ослабляют ее способности. Душа может оторваться от Существа. Смерть тела опасна, когда человек потрясен отчаянием; его душа, падая в бездны тонкого эфира, может утонуть, подобно человеку, не успевшему научиться плавать.
– Твои дети завтра будут просить милостыню, – жестко сказала Феодора Ипатию, который упал на колени согласно палатийскому церемониалу.
Он ответил с неожиданной твердостью:
– Итак, базилевс нарушает обещание…
– Нет, – возразила Феодора, – воля базилевса есть воля бога, а бог не связывается обещаниями.
Эти слова должны были ударить по вере Ипатия и поколебать его связь с Телом Церкви. Феодора выжидала, чтобы сомнение и отчаяние всосались в Ипатия, как вода в сухой песок.
– Патриарх Мена обманул тебя, глупый иптиос. В ларце лежали не Гвозди Христовы, а простое железо. Простое, ржавое железо.
Это был второй удар по вере, удар сокрушительный. Феодора соединила его со вторым ударом по сердцу:
– Завтра добродетельная Мария, бывшая твоя жена, продаст свое тело за обол. Большего она не стоит.
Ипатий сделался белее палатийской хламиды.
«А, он онемел! – сказала себе Феодора. – Будь его душа тверда, он ответил бы оскорблением. Продолжим».
– Ты понял ли, что твоя клятва была недействительна? Послушайся ты умных советчиков, ты увел бы охлос во Влахерны. И сегодня не мы, а ты был бы базилевсом!
Ипатий, разорвав одежду на груди, вытянул шею. Он видел солдат за порогом нумера и просил смерти. Пытка души хуже пытки тела.
– Куда ты торопишься? – спросила базилисса. – Помни, как только твои глаза откроются в той жизни, ты будешь бессильно созерцать позор и гибель твоих близких. По твоей вине, глупец, по твоей!
Ипатий упал вниз лицом. Помпей сидел с улыбкой идиота. Этот нежный патрикий уже достаточно искалечен. Его можно отпустить для вечной смерти. Но Ипатий должен очнуться. Феодора, наступив на откинутую ладонь Ипатия, надавила. Еще, еще… Ипатий пошевелился, Феодора использовала последнюю стрелу.
– Ипатий, благородный патрикий, – позвала она нежным голосом. Такую певучесть знал только Юстиниан. Ипатий приподнялся, будто на зов ангела.
– Бедный, жалкий, несчастный, обманутый… И ты хочешь умереть? И ты хочешь избавиться от мук? Ты хочешь? – Базилисса изображала сочувствие, как на сцене Порная она играла в невинность, дабы оглушить внезапной переменой. – А разве ты не слышишь, как тебя зовут пять мириадов? – В голосе базилиссы зазвучали трагедийные ноты. – Души пяти мириадов, которые ты обманом затащил на ипподром? Да, да, ты предал их, как бык, который, зная, что его самого минует нож, ведет стадо на бойню! Не правда ли, любезнейший патрикий?! Смотри, – Феодора указала в темный угол нумера, – они здесь! Подумай же, с каким нетерпением загубленные тобою ждут встречи с иудой. Ведь ты иуда, иуда, иуда… Но Христос простил Иуду, не будь Иуды, не было б победы на Голгофе. А ты? А тебя кто простит за гробом?
Феодора почувствовала приятную истому удовлетворения. Пора отдохнуть. Ее ждут нежные, сильные руки слепых массажистов и молочная ванна. Эти двое патрикиев, рожденные в холе, нежившиеся на мягких подушках на лучших местах трибун ипподрома, богачи, чьи объедки когда-то подбирала Феодора, помогая отцу, теперь растоптаны, как глупые крысы, выскочившие на арену под копыта квадриги. Живая падаль, им нельзя ни жить, ни умереть!
Отступив, базилисса приказала солдатам жестом и голосом:
– Убить! Обоих! Бейте!
Она обдуманно выбрала сегодня не своих безупречно надежных, но неуместно-понятливых спафариев. Эти славянские дикари все равно что глухонемые. Не постигнув тайны убийства души, они задавят осужденных, как псы душат зверей.
– Убить!
Никто не двинулся, чтобы исполнить очевидный приказ. Нахмуренные брови, искаженные гадливостью губы. На лицах своих товарищей Индульф читал отвращение. За золото, за корм они поклялись на оружии сражаться за наемщика, охранять его жизнь. Где здесь враг? Эти двое, умершие заживо?
Зная, что Индульф – помощник комеса, базилисса подошла к нему. На мраморе ее лица виднелись черточки прилипшей копоти, зрачки расширились, как у кошки, и она в третий раз повторила приказ. Индульф ответил Феодоре словом, выражающим по-ромейски совершенное отрицание:
– Анаиномай!
…Так души Ипатия и Помпея чуть-чуть задержались в грешных телах, прежде чем безвозвратно упасть в зев вечной смерти.
Быт имперских армий изобиловал примерами неповиновения, несравненно более серьезного и опасного, чем отказ солдат от исполнения палаческих обязанностей.
Не будучи ни гражданами, ни воинами родовых дружин, связанных бытом, укладом и честью с вождем, имперские солдаты даже на полях сражений ссорились и торговались с полководцами, не желая биться, пока не будут удовлетворены те или иные требования.
Военные мятежи, никого не удивляя, не считались позором, к ним относились как к неизбежным неприятностям. Привыкнув иметь дело с наемниками, империя умела терпеть нарушения дисциплины. В этом терпении проявлялись гибкость, способность трезво ценить вещи, но не слабость. Старались не озлоблять мятежников, а разделять их подкупами, смягчать обещаниями, уговорами. И когда восставшие войска добивались своего, они возвращались по Золотому мосту как ни в чем не бывало под хоругви империи.
Палатийские екскубиторы, занявшие изменнически-нейтральную позицию во время мятежа Ника, не были ни распущены, ни наказаны. Сейчас они столь же верны, как до мятежа. К чему поминать прошлое и обижать людей! Комес спафариев Коллоподий, пользуясь своими агентами, подвергал ряды золотой гвардии Палатия осторожной и медленной чистке. Спешить некуда, обескровленная Византия не скоро соберется с силами.
Той же участи подверглись остатки городского легиона. Не следовало выбрасывать опытных солдат, как старую ветошь. Выживших легионеров постепенно рассылали по дальним гарнизонам пограничных крепостей. Одновременно войско столичной охраны пополнялось из среды наемников, федератов-союзников, людей разных племен, для которых у византийцев было одно название – скифы.
В тревожные дни восстания Ника славян берегли, чтобы они наравне со спафариями оказались последним щитом в час рокового испытания, если он наступит. Вообще же предполагалось, что этот небольшой отряд, привыкнув жить в Палатии, сделается таким же надежным, как спафарии. Вернейшие из верных не должны быть многочисленными.
– Редкие камни теряют, когда их слишком много. А от соседства с другими, тоже редкими, они лишь выигрывают, – так говорил Коллоподий, докладывая базилевсу о приезде в Византию Индульфа и его товарищей, ибо тонкий намек, удачное иносказание убедительнее, чем грубое признание: «Я хочу иметь возможность противопоставить и спафариям вторую силу…» Родина этих славян казалась бесконечно удаленной от империи, что увеличивало ценность наемников.
До маленького события в подземной тюрьме дворца базилиссы единственное обстоятельство тревожило Коллоподия: гений имперской разведки еще не обзавелся среди славян ушами и глазами, каких у него было достаточно везде. Сейчас Коллоподий заключил, что варвары слишком быстро освоились с эллинской речью и по дикарскому упрямству нежелательны в непосредственной близости к Священному телу.
Военный дом, занятый славянами, предназначался для новых избранников, навербованных в верховьях Дуная из гуннов. Славян же соблазнили походом в богатейшую страну Теплых морей, в Италию, на славную войну. Там они смогут хорошо отдохнуть от утомительной скуки палатийской службы.
Комес Рикила Павел был уволен совсем. Со свойственной базилевсам проницательностью Юстиниан заметил, что этот человек, будучи, вероятно, эллином по происхождению, недостаточно, кажется, любит своего владыку.
Для Юстиниана дни мятежа упали в прошлое, откуда они будут сиять Его Победой, его «Ника». И он возобновил подготовку великого дела возвращения Италии в лоно империи.
После смерти Феодориха некому было продолжать его дело, и готы тонули во внутренних неурядицах. Корону Италии надела дочь Феодориха Амалазунта. Властная, склонная к насилию, она была близорука. Готы, считая себя опозоренными властью женщины, мирились с временным положением Амалазунты как регентши на годы малолетства Аталариха, ее сына. Аталарих умер. Амалазунта казнила трех вождей, упредив готовящийся переворот, а затем совершила роковую ошибку, вступив в фиктивный брак с Феодатом, последним мужчиной из правящего рода Амалов, своим дальним родственником. По условию власть оставалась за ней.
Агенты Юстиниана давно вносили смуту в Италию. Магистру Петру, полномочному послу Византии, удалось завершить дело. Феодат, любитель греческой философии и страстный стяжатель, ощущал нарастание беды. Ему обещали звание патрикия империи и поместья в Греции в обмен на его земли в Италии. После брака люди Феодата предательски схватили Амалазунту и отвезли в крепость на островке горного озера Больсино. Там родственники недавно казненных вождей осуществили кровную месть, задушив дочь Феодориха в бане горячим паром.
Великий гот Феодорих дал в Италии равноправие всем – даже язычникам и иудеям, как и христианам-еретикам. Он ошибся, возглашая терпимость в века нетерпимости. Терпимость власти сделала италийских кафоликов более нетерпимыми, чем византийские. От их имени папа Сильверий молил Юстиниана спасти Италию от нечестивых ариан-готов, которых ничтожно мало по сравнению с истинными кафоликами.
– Как в засуху колосья жаждут дождя, так италийцы жаждут воссоединения с империей, – напутствовал Юстиниан Мунда, Велизария и многих подчиненных им военачальников. Мунд в сане Главнокомандующего Западом выполнит главное. Он вторгнется в Италию по суше с северо-востока, разобьет главные силы готов и пойдет к Равенне, светской столице страны. Велизарий поплывет в Сицилию, откуда высадится на юге и пойдет к Риму, духовной столице, резиденции папы. Из Рима он направится к северу, очищая землю от готов, как сад от сорняков, и под Равенной встретится с Мундом. По воле базилевса Нарзес составил планы. Война будет легкой, победа обеспечена, понадобится шесть-восемь месяцев. Заботила только Равенна, сильная крепость, осада которой может затянуться. А там казна Феодориха, меньшей части которой хватит на все издержки войны.
И худший знаток душ человеческих, чем Юстиниан, мог уловить огорчение Велизария. Конечно, он считал личной обидой назначение Мунда. Конечно, он был уверен, что более Мунда подходит для решения главной задачи войны. Велизарий забыл свои ошибки и сомнения в дни мятежа.
Феодора через Антонину дала понять Велизарию, что Божественный не удовлетворен его поведением во время мятежа. Но о своей истинной заботе Юстиниан не сказал даже Феодоре: почему Велизарий во время нападения мятежников на Халке вывел в бой только четверть своих ипаспистов? Для каких целей он оставил в Палатии полторы тысячи своих людей? Умный, но чрезмерно тонкий и подозрительный, базилевс не мог понять, что Велизарий руководствовался лишь самонадеянным презрением к охлосу. Для Юстиниана неясность, которую Феодора, не зная того, разрешила, опять поручившись за Велизария. Иначе он не получил бы и второстепенного командования.
– Я дарю тебе моих храбрых славян, – улыбнулся базилевс Велизарию. – Они хорошие воины, так же, как готы, не хотят подчиняться женщинам, – и Юстиниан улыбнулся Феодоре.
Это была маленькая месть державной супруге за Ипатия и Помпея, допустимая между любящими.
Может ли воля одного человека изменить жребий мириадов? В первой молодости Юстиниан задавал себе этот роковой для правящих вопрос. Первые опыты власти, когда он подсказывал решенья своему стареющему дяде Юстину, наталкивали на положительный ответ. В дальнейшем Юстиниан укрепился: да, может! И в дополнение, решая, приказывая, требуя, владыка обязан освободиться от тех понятий о добре и зле, которые обязательны для подданных. У него другое добро – благо империи, и другое зло – ущерб империи. Пусть умрут мириады, это их жертва, их вклад в дело империи. Цель освящает все. Для правителя нет дурных поступков, есть только ошибки. Так называемые злые средства добродетельны для правителя, коль они служат цели. И правитель обязан воздвигнуть в своей душе тайное зерцало для преображения видимого подданными в его истину. Магистр Петр описал смерть Амалазунты в горячем пару. Отвратительные и жалкие подробности обратились радостью в душе Юстиниана. Эта женщина не умерла бы, не будь его воли, но грех пал на готов. У него же – заслуга. Погибла еретица и дочь похитителя Италии Феодориха. Для воссоединения Италии эта смерть равна выигранному сражению, она стоит армии!
В мыслях явилась помеха, что-то просило вспомнить о себе. Что? А, Ипатий и Помпей… Он обещал им и, как думают эти простаки, обманул. Они, подобные живой наживке на крючке рыболова, умерли для блага империи. Позже он вернет их семьям конфискованное имущество. Пусть охлос славит его доброту. А сейчас пора к Феодоре.
Он поднялся, ощущая приятное напряжение тела. Она всегда желанна, Единственная Женщина…
Глава двенадцатая
Чужие знамена
1
Подданные империи читали манифест Юстиниана. Среди звучных фраз о божьей воле, справедливости, чистоте намерений, общем благе на земле и спасении душ на небе базилевс заявил: «Захватив Италию силой, готы не только не вернули ее империи, но прибавляли нестерпимые обиды. Поэтому мы вынуждены пойти на них войной».
Часть готов, вытесненная в пределы империи страхом перед гуннами, по наущению Византии завоевала Италию. Другая часть готов, сделавшись союзниками империи, была натравлена на завоевателей Италии. Империя хотела избавиться от слишком сильных и опасных друзей и вернуть себе Италию. Первое удалось, во втором – империя потерпела неудачу: союзные готы завоевали Италию для себя. Усевшись сословием господ, готы с удивительной быстротой потеряли племенную сплоченность и боеспособность. Византия же, пользуясь отвращением коренных италийцев-кафоликов к готам-арианам, успешно подкупала, разделяла, соблазняла.
Юстиниан поклялся восстановить империю в прежних пределах. На глазах как будто ослепших готов византийская армия вернула империи Западную Африку, одним ударом уничтожив не только государство вандалов, но и сам народ, от которого не осталось даже могил.
Одолев пять морей, армия под командой Велизария высадилась в Сицилии, с восторгом отдавшейся в руки базилевса-кафолика. Из Сицилии рукой подать до Италии.
Над стеной Неаполя взвился темный ком. Уже замер сухой стук рычага катапульты, а брошенный камень продолжал подниматься по крутой кривой. Вот он взобрался на вершину воздушной горы и начал спуск, увеличиваясь, подобно дикому гусю, который летит прямо на охотника. И каждому казалось, что многопудовый камень нацелен прямо в него.
Угадывая место, которое поразит неаполитанская катапульта, Индульф увлек товарищей подальше от опасности. Забросив щиты за спины, они побежали, оглядываясь. В Неаполе были и баллисты для метания толстых стрел с длинным острием.
Глыба грянула о выступ скалы, которая высовывалась из тощей земли, как кость, продравшая старую шкуру. Брызнули осколки камней, звякнула медь чьего-то шлема.
Славяне отошли под защиту акведука. Древний акведук шагал к городу высокими арками с северо-востока, от нижних террас Везувия, и врезался в городскую стену на высоте трех человеческих ростов.
Славяне бездельничали, как и вся армия. Индульф любил подниматься на спину колосса. Это была забава для славян, подобно рыси забиравшихся в своих лесах на самые высокие деревья. Немного терпения, чтобы зацепились крючья ременной лестницы, – и наверх.
С высоты акведука морской залив казался пастью. Длинный и короткий мысы – челюстями, которые защелкнутся сегодня-завтра, может быть – никогда. Вдали торчала зелено-синяя гора. Ближе ее на воде лежал маленький остров. В Теплых морях острова были подобны стаду удивительных зверей, созданных волей древних богов, изгнанных новым. Здесь все воюют – и боги и люди.
Даже со спины колосса Индульф видел только стаи крыш – острых, тупых, разноцветных; стены Неаполя закрывали город. Нельзя было догадаться, где улицы, площади. Местами поднимались кресты церквей, такие же, как в Византии. Бог не мешал своим драться.
Налево, в порту, теснился плавучий город. Корабли византийского флота были связаны канатами, соединены помостами, лесенками. У ворот порта распластались низкие галеры, как будто готовые двинуться по первому приказу, – Велизарий велел бдительно следить за морем. Матросы смеялись над приказом. Кому же неизвестно, что у готов нет боевых кораблей!
Последнюю ногу последней арки акведук ставил шагах в десяти от стены. Толстый хобот уходил в камень. Свисали, как обрывки шкуры, клочья засохшего мха. Днище висячей галереи было пробито в первые дни осады. Говорили, впрочем, что в самом Неаполе много запасных цистерн и колодцев с хорошей водой.
Как стволы гигантских деревьев, вросших в камень, из стен выпячивались башни. Велизарий дважды посылал солдат на штурм. Известь и кипящее масло выедали глаза. Тот, кому жгучий подарок заливался под доспех, бежал как безумный, срывая броню в попытке сбросить отравленную тунику Несса. От второго штурма солдаты отказались. Ипасписты Велизария, подавая другим дурной пример, вяло остановились, как только стрелы баллист и камни катапульт упали в опасной близости к строю.
Готский гарнизон Неаполя имел не более восьмисот воинов. Горожане, считавшиеся природными ромеями, помогали готам. Неудача озлобила армию Велизария. Кто-то потерял друга или родственника в день неудачного штурма, но все разъярились на богатый, недоступный город. Лагерь возненавидел неаполитанцев, которые убивали своих освободителей и не давали ограбить себя. Ночью солдаты подходили к стенам и состязались с осажденными в ругани и угрозах. Самой горькой обидой для армии были хлебы, мясо, сушеные фрукты, которые неаполитанцы бросали сверху, доказывая, что город не боится осады.
Лагерь ворчал. Плохая война. С начала похода войско не получило ни одного города. Вся Сицилия отдалась без сопротивления.
Войско успело окрестить эту войну смешной. В ответ на увещевания начальников и приказы не обижать подданных базилевса, возвращаемых в лоно империи, солдаты отвечали свистом и руганью.
Лагерь Велизария был укреплен. Старые полководцы Первого Рима сочли бы ров мелким, вал – невысоким и слабой – защиту гребня одним рядом кольев, торчащих на насыпи, как редкая щетина на хребте опаршивевшей свиньи.
Не только разноплеменные отряды наемников, но и легионы Византии не обладали послушанием былых римских солдат. Каждый увиливал от кирки и лопаты. К тому же всем было известно, что на юге Италии нет готской силы. В день высадки в Региуме на виду войска знатный гот Эбримут, которому нынешний рекс Феодат доверил охрану юга, явился с поклоном к Велизарию. Знали, что Юстиниан уже пожаловал перебежчику звание патрикия империи. Ему завидовали – умный человек, хоть и гот.
За лагерной оградой отряды, объединенные не племенными отличиями, но общностью диалектов, располагались отдельными группами.
Каждый устраивался как привык. Черные шатры, завезенные из Месопотамии, длинные, двускатные, растягивались веревками из верблюжьей шерсти. Объемистые, как дома, они укрывали прежде род араба-сарацина, а сейчас служили целой центурии.
Исавры довольствовались четырьмя шестами с длинной перекладиной, их палатки поражали необычайной пестротой. Горцы любили яркие цвета и смело соединяли синие, зеленые, желтые, красные полосы, треугольники, многогранники с условными изображениями зверей и птиц.
Сирийцы раскинули круглые палатки из желтоватой шерсти киликийского козла. Герулы, гепиды, безразличные к красоте, удовлетворялись четырехскатными палатками из грязной холстины. Гунны, хазары, массагеты, даки и другие солдаты из-за Дуная зачастую обходились совсем без палаток. Завернувшись в просаленные кожи, они спали, как в гнезде, устроенном из седла, переметных сум и сакв. Свое место в лагере они обтягивали волосяными арканами и веревками из овечьей шерсти, как в пустыне для охраны от змей и ядовитых насекомых. Здесь такая изгородь-символ была достаточной, чтобы никто чужой не забредал в расположение недавних кочевников.
Лагерная стоянка каждого служила не столько местом для отдыха, сколько для сохранения солдатской собственности. Добыча была еще притягательнее жалованья, за которое служил солдат. Добыча возбуждала доблесть в нападении и стойкость в защите. Армия империи носила с собой изустную историю, составленную из рассказов о замечательных случаях. Ничье сознание не вмещало хронологию, давно прошедшее казалось вчерашним, ничего не изменилось: ни оружие, ни цели войн. В лагерях войск всегда хранилась добыча, всегда к кольям привязывались взятые с боя рабы, всегда солдаты таскали с собой пленниц.
За войском следовали отряды торгашей; никогда никто из полководцев этому не препятствовал. Начальствующие имели свою прибыль от торгашей и вступали с ними в тайные компании. Торгашам давали место на кораблях, в обозах, в лагере под общей защитой. По-своему они были и полезны. С яростью крыс, запертых без выхода в подвале, торгаши старались отбивать атаки мародеров на лагерь, остававшийся пустым во время битвы.
Но не из одной личной выгоды и не для дополнительной охраны полководцы голубили торгашей. Только торгаш мог придать подвижность войскам империи. Что может сделать полководец, когда его армия переобременится добычей! Он прикован к месту, как узник на цепи.
У пехотинца есть мешок, у всадника – вьюк на седле. Много ли туда войдет? Несколько фунтов, и то ощутимых как обременительное дополнение к оружию, припасам, снаряжению. Некуда девать утварь, кожи, одежду, меха, сукна, зерно, ткани, масло и все прочее, тяжелое, громоздкое, взятое в добыче. А невольники? Мужчины, женщины, дети, особенно дети. Живые деньги, которые так легко пропадают от усталости, холода, жары и просто случайно. Дохлый раб хуже дохлого осла, с того хоть возьмешь шкуру. И при всем том рабы еще разбегаются, их нужно сторожить, будь они прокляты! По закону рабы есть собственность первого солдата, наложившего на них руку. Прикованные к добыче солдаты поднимут на копья обезумевшего полководца, вздумавшего отогнать их от завоеванного богатства.
Как посланник богов или как ангел с неба появляется летучий торгаш. Святой, поистине святой покровитель солдата, попечитель армий, спаситель полководцев. Ну как его не беречь! Торгаш покупает сразу и все. Носильщик добычи и погонщик рабов, который боялся на шаг отлучиться от своего имущества, вновь стал солдатом, вновь слышит трубу, играющую сбор.
Торгаш покупал за серебряные и золотые монеты. Солиды и статеры империи! Неровно обрезанная монета катилась лучше самого ровного колеса от сухих, как солнечный луч, закаспийских пустынь до болот нижнего Рейна, где, как говорили, от постоянной сырости у людей вырастали перепонки между пальцами, точно у тритонов.
Когда не хватало монеты, торгаши расплачивались кусками металла. Не жалко было плющить посуду, статуэтки, браслеты. Недаром Архимеду предложили узнать примеси к золоту в изготовленной чаше. Покупая изделия, платили за вес, труд шел в придачу.
За лагерным валом, близ места, отведенного торгашам, стояла высокая виселица. На длинной перекладине болталось с десяток голых трупов. Неизбежные вороны сновали в воздухе.
Недавно у Велизария побывал управитель поместий одного из сенаторов. Знатный римлянин ждал в Риме прихода армии-освободительницы. Во время размещения готов в Италии у отца сенатора была изьята третья доля имения. До недавних дней ею владел Эбримут. Сенатор узнал, что этот гот ныне хорошо принят самим базилевсом. Однако же схваченное варварами должно вернуться к истинному владельцу.
Признав законность рассуждений управителя, Велизарий захотел узнать, чего же он хочет от полководца имперской армии.
Справедливости! Часть убежавших рабов Эбримута укрылась в лагере армии Юстиниана. Закон позволяет владельцу взять беглую вещь, не делая исключений для времени и места.
В лагере отыскались двадцать беглых рабов, и солдаты выдали чужое имущество. Половину рабов Велизарий приказал повесить высоко и коротко.
Юстиниан Божественный послал войско в Италию, дабы восстановить попранные варварами права римлян. И не для того, чтобы лагеря достойных всяческого почтения солдат благословенной богом империи превращались в притоны беглых рабов… – так гласила надпись на доске, прибитой к виселице.
Управитель сенатора удалился, призывая благословение Христа и троицы пресвятой на оружие поистине божественно щедрого полководца. Велизарий приказал уплатить за каждого повешенного по три солида! Хорошая цена, особенно же в дни войны.
Индульфу запомнилось странное спокойствие казнимых. Они не протестовали, не отбивались. Защита не могла спасти жизнь, но ведь в схватке легче умирать. Сначала славяне сочли рабов трусами. Потом подумали, что есть, вероятно, разные виды храбрости.
Сбежавшись на зрелище, солдаты стеснились у виселицы. Подтягивая веревку до самого верха, палачи внезапно ослабляли ее, и тело падало почти до земли. От резкого толчка руки казнимого отпускали петлю, за которую тщетно цеплялись. Многие солдаты рукоплескали, развлекаясь, как в театре.
Запомнилось и это…
2
Индульф с товарищами шел к месту, которое звалось городком торгашей. Из уместной осторожности славяне держались кучкой. Лагерь томился скукой, забияки искали повода для любой потехи, а славяне привлекали внимание блестящим вооружением, которое им позволили увезти из Палатия. Подраться можно, но здесь били и в спину.
Единственное развлечение солдаты находили у торгашей, предлагавших и женщин, рабынь, наемниц, – солдату все равно. Но этот сухой плод, быстро приедавшийся, привлекал не всех. Торговля дешевой любовью была подобна водопою, затоптанному скотом.
– Вина! Пива! Меда! – кричало сразу несколько голосов.
Маленькие стулья с лубяными сиденьями были заняты. Многие солдаты сидели на земле как придется. Северяне ложились на бок, подпираясь локтем. Южане умели скрещивать ноги. Степняки опускались на корточки и ловко садились на пятки.
– Пива! Меда! Вина!
В вине явственно ощущался привкус воды, мед был подозрительно жидок. Плохо перебродившее пиво отдавало мукой. Но ничего другого не было. Солдатское жалованье легко тратится в ожидании добычи. Проигравшиеся в кости пили за счет счастливчиков или в долг, под поручительство товарищей. За убитого заплатит уцелевший.
Скверные напитки, тощая закуска. Копченая рыба была тверда, как поручень щита. Вяленое мясо резали тончайшими ломтиками, чтобы сберечь зубы. Торгаши приберегали лучшие припасы к дням успеха.
Длинноногий исавр при виде славян звучно щелкнул языком. Изображая жесты стрелка, он издавал странные звуки:
– Чтцк! Ттть-су!
Это походило на стук тетивы о рукавичку и на свист стрелы.
Кажется, исавр хотел напомнить славянам о взятии Панорма – единственного города в Сицилии, оказавшего сопротивление. Заметив, как низки стены Панорма около порта, Велизарий приказал подтянуть лодки на корабельные мачты. Сверху стрелки подавили сопротивление готского гарнизона.
– А под Неаполем Велизарий ничего не умеет придумать!.. – горланили солдаты.
Смуглое лицо исавра в рамке курчавой бороды сияло улыбкой. На низеньком стуле, с высоко задранными коленями, он мог показаться исполинским кузнечиком в образе человека. Он приглашал:
– О-о! Друзья! Золотые шлемы! Меткий глаз! Вина! Вина!
Все эти слова, произносимые на наречии эллинов, были понятны славянам.
– Еще вина! – кричал исавр. – Всем вина! Зенон угощает!
Он поднялся. Необычно длинные по сравнению с туловищем ноги делали его странно высоким. Прислужник торгаша, крупный, тяжелый, ловко направил в оловянную чашу струю вина из меха. Зенон коснулся руки прислужника, толстой как бревно, и отдернул пальцы, будто ожегшись.
– Таран! Таран! Сильнейший воин! Пойдем же, пойдем! Ты один свалишь стену!
Прислужник сохранял бесстрастие, как глухонемой. Он не дурак, чтобы воевать. По договору с хозяином он владеет долей в доходах. Зенон обнял Индульфа. Щекоча жесткой бородой его щеку, исавр шептал:
– Я видел тебя на акведуке. Я знаю, чего ты хочешь. Слушай, пойдем вместе ночью. Я помогу тебе.
Индульф не понял. О чем болтает этот исавр? Славяне залезали на акведук от скуки.
Отпустив Индульфа, Зенон прижал палец к губам:
– Молчи, молчи. Пусть никто не знает, нас опередят.
Кто опередит? В чем?
Зенон пытался что-то обяснить, но его прервали внезапно поднявшийся шум и крики. Случилось нечто необычайное, лагерь пришел в движение. Зенон вцепился в руку Индульфа:
– Пойдем посмотрим. Я не хочу разлучаться с тобой.
Исавр увлек было нового товарища, но его самого сзади схватили чьи-то руки.
– Сначала заплати, потом уйдешь, господин!
Вырвавшись, Зенон ударил в грудь прислужника:
– Козел! Исавры берут, но не крадут!
Кривой нож зловещего вида будто бы сам прыгнул из ножен в руку Зенона. Индульф помешал удару. Исавр яростно повернулся к славянину. Индульф поразился цвету лица Зенона. Вся кровь отхлынула, оставив на коже грязноватый загар. Страшно не было. Индульф приготовился выбить нож и свалить с ног безумца. Но тот опомнился и бросил прислужнику серебряную монету:
– Возьми, вонючий!
Как бы стирая гнев, Зенон провел рукой по лицу. Он уже смеялся, будто ничего не случилось. Его глаза напомнили бобра, не черные бусинки на морде умного зверя, а цвет рыжей шкурки. Подбросив нож, Зенон поймал клинок ножнами с завидной ловкостью.
Послы Неаполя возвращались к себе после очередных переговоров с Велизарием, солдаты устроили им проводы по своему вкусу. Это была настоящая травля. Солдаты свистели, улюлюкали, изощрялись в ругательствах.
Никто не мешал проявлениям неприязни. Охрана из ипаспистов полководца оберегала тела, но не уши послов.
Если бы Неаполь согласился на сдачу, лагерь знал бы это. Опять неаполитанцы послали своих для праздной болтовни.
Неудача и раздражала и радовала. В инстинктах солдат боролись неостывшая надежда на грабеж и страх перед неприступными стенами.
Декурион Стефан будто и не слышал оскорблений, которыми его осыпали. Безразличие Стефана не было позой опытного магистрата, привыкшего сохранять выраженье бесстрастного безразличия. Стефан нес неаполитанцам последнее предложение о сдаче.
Пожилой человек, он жил в течение мирного периода, необычайно долгого, единственного в бурной истории Италии. Больше сорока лет мира. Стефан не мог не видеть, как процвела Италия. Готы казались надежной охраной. Однако же Стефан, как почти все, считавшие себя римлянами, презирал варваров. Их власть оскорбляла самолюбие. Кроме того, они были схизматики-ариане. Кафолическая церковь внушала греховность подчинения еретикам, куда худшим, чем язычники. Те не знали слова божия – эти его исказили. Смертный грех, неискупимый…
Италия забыла бедствия прежней империи и помнила только великие события, вольно и невольно раздутые литературой и преданием. Современник видит редкие колосья на иссохшем поле и скорбит о пустыне своих дней. Потомки же, собрав одно целое наследство столетий, восхищаются богатством прошлого.
После смерти Феодориха ощутилась зыбкость порядка вещей. Стефан желал переворота и – не желал. Сделалось страшно.
Когда бог захочет потрясти землю, совы умеют заранее выведать волю всевышнего. Перед землетрясением на карнизах горных пещер появляются странные фигуры. Они недостижимы и неподвижны. Совы узнали, что своды вечных пещер сделались ненадежными и ждут, ослепленные солнцем, но в безопасности. Они никогда не ошибаются. Бог подал знак, имеющий уши да слышит.
Разве не знак – усиленный обмен послами с Византией, начавшийся после смерти Феодориха? А истребление вандалов и манифесты Юстиниана? Весть о мученической смерти дочери Феодориха Амалазунты прозвучала военной трубой. Как искушение, пришла мысль: не лучше ли готы, чем война? Что можно сделать…
Старый-престарый Новый город – Неаполь – никогда не был еще взят штурмом.
По легенде, сами боги указали людям на пояс скал у залива, где и поставлен был город Новый: старый, первый, был заложен в небольшом удалении от моря.
Стены древнего уже Неаполя легли на скалы, недоступные для подкопа. Известь, скрепившая кладку, от времени сделалась прочнее камня. Несколько готских вождей усилили неаполитанский гарнизон, а большинство направилось на север. Новый рекс Феодат, как передавали, хотел склонить Юстиниана к миру обещаниями и уступками.
Ожидание хуже смерти. Приходили вести из Западной Африки. Вместе с вандалами и после погибла большая часть населения. Логофеты Юстиниана так тщательно изымали налоги, что, как недавно рассказывал Стефану прибывший из Карфагена купец, можно скакать на лошади от Карфагена на восход солнца восемь дней, не встречая ничего, кроме развалин, сухих цистерн, полей, занесенных песком, и вырубленных садов.
Моряки, побывавшие в Неаполе незадолго до осады, рассказали о второй византийской армии, целившейся на венетскую низменность, голубое устье Адриатики. Там – грабеж. Города и селения уничтожаются дотла. Как всегда, война кормила войну, о чем италийцы успели забыть. В северной армии много варваров. Командующий ею зовется Мунд. Для римлянина это не имя – кличка. У Велизария тоже много варваров.
Тем временем в Неаполе – тревожный признак! – падали цены на товары и возрастали на зерно, сушеные фрукты, на съестное, что легко хранить. Кораблевладельцы спешили, продавая все. Однажды Стефан как-то вдруг заметил, что порт уже пуст. Это было страшно. Все корабли исчезли, подобно перелетным птицам. Кто-то на запад – в Сардинию, в Корсику. Другие на север – к устьям Арно и Тибра. Многие, Стефан знал, уплыли в Сицилию, где был Велизарий, в Византию, а также к берегам Далмации. Как вороны, эти будут питаться войной.
Пустая гладь порта с грязным парусом рыбачьего челна. Первая гримаса Войны…
Вскоре после того как последние корабли покинули порт, в город вернулся дальний разъезд готов. Потянулись подгородные жители из тех, кто прежде чванился римским происхождением. Они вспомнили, что солдаты не спрашивают имен. Потом под стенами Неаполя появилась армия Велизария.
Стефану вспомнились конные со знаком вызова на переговоры – белым знаменем и парой скрещенных копьев. Казалось, чего бы еще! Великий Рим воскресал! Но старому декуриону хотелось уйти в никуда, порвав старые связи. «Боже, укроти мою мысль, – молился Стефан, – ибо не воля тебе угодна, а смирение христианина». Но как, забыв преходящее, найти вечное? Тогда, в первый раз, как и сегодня, готы не разрешили отворить ворота. Стефана опустили на веревке, перекинутой через рычаг катапульты.
Перед Велизарием Стефан говорил, не глядя на папирус с подготовленной речью.
– Великий полководец, мы полны преданности Юстиниану и желаем свержения беззаконной власти варваров. Но почему ты пошел войной на нас, не совершавших преступлений против империи? – спрашивал Стефан, ибо лучше обвинять, чем дожидаться упреков. – Гарнизон варваров силен. Их семьи оставлены в руках единоплеменников, поэтому им невозможно изменить своему рексу. Итак, великий, не к своему ли ущербу ты пришел под наши стены?
«Боже, что это?» – думал Стефан, чувствуя, как его слова отскакивают от души Велизария, подобно песку от стены. Декурион продолжал, уже читая по папирусу:
– Иди прямо на Рим, великий. Там тебя ждут. Ты войдешь в Рим триумфатором, и тогда Неаполь сам упадет в твои руки. К чему тебе наш город, если ты не в Риме? Задержавшись здесь, ты потеряешь часть солдат, потратишь время. А готы в Риме усиливаются…
На папирусе оставалось много сильных доказательств, но Велизарий поднял большую руку. Розовая ладонь, желтые ногти, окрашенные хной по-персидски. Сейчас слова Стефана разлетятся, как пух под ударами хлыста.
Стефан глядел на ритора Прокопия. Прокопий неутомимо писал и писал. «Что ему!» – с завистью подумал Стефан.
Велизарий делал резкие жесты, но голос его звучал мягко:
– Не твое дело, Стефан, указывать воинам базилевса Величайшего. Вы, жители Неаполя, по рождению римляне, вопреки рождению – подданные варваров. Завись бы от меня, и ваш город… Но я подчиняюсь милосердию Величайшего, Всемилостивейшего. Даю время на размышление. Примите римское войско. Оно пришло освободить италийцев, воссоединяя их в лоне единой кафолической империи Христа, бога нашего.
Полководец почти коснулся лица Стефана пальцем с острым ногтем:
– Не выбирайте для себя ужасного. Вдвойне успевает воюющий для освобождения родины от варваров. Славен он победой и достигнутой свободой. Вы же, вступая в войну, хотите усилить свое угнетение, вы хотите помочь варварам.
Приглашенные в палатку военачальники лязгали оружием. Кто-то непринужденно взглянул в лицо Стефана, чтобы увидеть, насколько испугали угрозы этого неаполитанца.
Велизарий закончил:
– Передай мои слова. И готам скажи, я даю выбор: или приму на службу повелителя вселенной, или без вреда отпущу. Но если они, как и неаполитанцы, поднимут оружие, с помощью Христа Пантократора обещаю смерть многим и рабство всем.
Затем шатер опустел. В присутствии одного Прокопия Велизарий обещал Стефану звание префекта, обещал ему поместье. В награду за быструю сдачу города…
А Прокопий жестом хозяина взял из рук Стефана папирус с речью, из которой было оглашено лишь начало:
– Она мне нужна более чем тебе, милейший префект…
Так закончилась первая встреча.
Тоска, тоска… Стефан вспомнил библейскую угрозу: «И проклянет тебя бог твой, и когда настанет утро, ты скажешь: „О, если бы был уже вечер!“ Когда же придет вечер, ты будешь молить, чтобы пришло утро…» Начнись жизнь вновь, и Стефан предпочел бы ее искушениям отшельничество в пустыне. Почему он не сделался монахом? Страшно жить, страшно. Семья, общество, именье, деньги. И всюду страдания слабого сердца, все тянет к себе, всего жалко. Каждый в этом несчастном мире висит на волоске над бездной.
Напрасно Велизарий покупал совесть Стефана. Декурион верил в обреченность готской власти. Зрелый красавец показал себя плохим политиком. Под пышностью его речей, как тело куртизанки под легкой тканью, просвечивала постыдная мысль. Он боялся идти к Риму, имея в тылу сильную крепость. Море ненадежно, корабли легко ломаются. Завоевателю Италии нужны дороги по твердой земле.
Тогда, после первой встречи с Велизарием, Стефан искренне склонял город открыть ворота перед войском империи. В этом не было ничего необычайного. Никакой измены. Постоянно бывало так, что города добровольно подчинялись сильнейшему. Восемьсот готов не могли бы защищать стены без помощи неаполитанцев. Тем более готам трудно будет держаться, имея сзади врага-горожанина. Готы ждали общего решения.
Перед зданием городского сената форум вздулся народом, как мех забродившим вином. В тот день решило влияние двух человек, риторов городской Академии. Недавно Юстиниан закрыл на Востоке последнюю Академию. Может быть, и правда, думал Стефан, что верноподданные христиане не должны соблазняться рассуждениями. Базилевс Востока признавал только школы легистов, дабы обладать толкователями и исполнителями законов. Стефан пожалел о деньгах, израсходованных Неаполем на Академию.
Ритор Асклепиодот говорил легко, как бы беседуя с человеком, равным себе. Обращаясь к разуму людей, ритор умел задеть и чувство.
– Велизарий обещает нам горы благ и под любой клятвой, конечно. Но будущее скрыто в туче войны. Кто поручится за исход судьбы? А если готы победят, что они сделают с нами? Мы впустим Велизария не по необходимости, сегодня наши стены крепки, защитники смелы. Поистине готы поступят с нами, как с изменниками. О несчастный Неаполь!.. О горе!.. – Асклепиодот закрыл лицо плащом.
Место оратора занял его товарищ – Пастор.
– Обсудим значение измены! – предложил второй ритор. – И Велизарий, и великий базилевс будут смотреть на нас как на рабов-перебежчиков. Имеющий общение с предателем рад ему в силу необходимости. Но впоследствии у него возникает подозрение против изменника. Победивший с помощью предателя начинает бояться такого помощника. Если мы ныне будем благородно противиться опасности, готы-победители окажут нам все хорошее. Если же Судьба будет матерью Велизария, он будет снисходителен к нам, ибо преданность никем не наказуема! Чего же вы боитесь, сограждане!
Снова заговорил Асклепиодот:
– Войско Велизария состоит из жадных наемников. Разве вел бы Велизарий переговоры, будь у него надежда взять город силой и насытить алчность солдат? Почему он пришел к стенам города? Почему не ищет встречи с готами в поле? Потому что он заранее тщится укрепить свою силу нашей изменой. А теперь выслушайте этих людей. Они скажут вам, есть ли в Неаполе запасы, чтобы противиться самой тесной осаде!
«Это заговор, это настоящий заговор», – думал Стефан, убедившись, что красноречивые риторы сумели договориться со старшинами иудейской общины. И Стефан еще раз пожалел, что всегда, в согласии со своими сочленами по городскому самоуправлению, давал деньги на содержание Академии.
Стефану пришлось слушать убедительные, хорошо подготовленные речи старшин городской иудейской общины. Им удалось доказать неаполитанцам, что запасов только на иудейских торговых складах хватит на целый год, что никому не придется голодать. Даже фураж для лошадей и скота найдется в изобилии у запасливых купцов.
Старая привычка неаполитанских граждан решать голосованием общие дела оживилась со времени правления рекса Феодориха. Но никогда столь важное дело не подвергалось общему суждению собрания, которое состояло из домовладельцев, вольных ремесленников, купцов, духовенства.
Никогда еще Неаполь не был взят силой. Выждать бы, отсидеться бы в неприступной крепости. Таково было невысказанное желание даже тех, кто, подобно Стефану, ненавидел готскую власть, власть варваров и еретиков, оскорбительную для римлянина.
Готы еще сильны.
Армия Велизария слаба численностью.
Велизарий боится идти на Рим.
По своей слабости ромейская армия нуждается в Неаполе.
Эти мысли и вытекавшие из них доводы замкнули круг. Еще раз ими сыграли, как искусные жонглеры играют шарами, Асклепиодот и Пастор. И на колеблющуюся чашу весов легла торжественная клятва старшины иудейской общины Иссахара:
– Именем бога, которое втайне произносит первосвященник! И да будет свидетелем Иисус Назареянин! Мы обещаем, удостоверяем, утверждаем! Мы будем продавать каждому по старой цене. Мы будем продавать неимущему под заемное письмо. Кто повысит цену хоть на медный обол, кто откажет неимущему, будет исторгнут нами, отдан вашему суду как изменник.
Вспоминая все, что происходило на форуме, и свое сегодняшнее свидание с Велизарием, неудачливый посол был подавлен видением губительных дней. В своей совести он ощущал клубок противоречий, сомнений, страха. Четвертое свидание. Велизарий запугивал Стефана видениями городов, взятых штурмом. Воины перебиты, женщины обесчещены, город разрушен, пережившие проданы в рабство. Велизарий так поступал в войнах с персами.
Велизарий грозно шутил:
– Ты, любезный Стефан, хотел мне помочь. Тебе я дам отпускную. Но за твоих близких не поручусь…
Сиденье на спущенной декуриону со стены веревке было похоже на виселичную петлю.
«Однако же Велизарий не может взять город штурмом…» – думал Стефан.
3
Проводив неаполитанского посла до хорошо известной границы действия баллист и катапульт, солдаты медленно расходились. Спешить некуда. Продовольствие раздавали с первым светом дня. Тогда же происходила смена караулов. На фуражировку почти не ходили.
Считалось, что войско находится не во вражеской стране. Смешная война. Велизарий грозил грабителям казнями. Будто бы солдат бывает грабителем! Но жалованье выдавалось в срок, запасов, привезенных на кораблях, хватало. Приказы полководца еще выполнялись.
Длинноногий Зенон, как бы забыв о первом разговоре, развлекал славян рассказами о горах и набегах. Исавры, как всем известно, великие воины – Зенон гордился своим соотечественником и тезкой, достигшим престола базилевса полтора поколения тому назад. Наемник похвалялся действительным или воображаемым родством с тезкой базилевсом. Наконец Зенон опять стал многозначительным.
– Мне нужно трех товарищей, трех! – Он показал три пальца для убедительности. – Хорошее дело будет, хорошее дело. Добыча, награда…
Зенон успел убедиться, что напрасно заподозрил славян в особом интересе к акведуку.
– Пойдем! – Он приглашал Индульфа, Голуба и Фара.
– Куда? – недоверчиво спросил Голуб. Черный ромей, похожий на колоссальное насекомое, надоел и не внушал доверия. – Бери своих и иди на хорошее дело. Чего нас тянуть! – Голуб сделал жест отрицания.
Зенон вспыхнул от гнева. Славянин невольно попал в слабое место. Свои не сумели бы так легко залезть на акведук. Но главное – свой мог перехватить мысль и опередить. Зенон выбрал новичков, не изощренных в интриге, которая переплетала жизнь войска империи, подобно колючим лианам. Так же легко, как утром, он усмирил вспышку. Не нужно давать славянам время размыслить и нельзя с ними ссориться.
Зенон склонился к Индульфу:
– Твой друг не понимает! Я знаю, где путь в город… – Зенон жарко шептал: – Нужны помощники. Опасности нет. Пойдем посмотрим. Соглашайся, мы совершим невозможное… Пойдем же, пойдем! Или ты боишься?
Исавр выбирал слова наугад, как тянут жребий из мешка. Случайно он нашел нужные.
– Я пойду, – сказал Индульф. Голуб не возражал, признавая превосходство Индульфа.
Солнце еще освещало западные склоны Везувия, темные от зелени, со светлыми пятнами скал. Сужавшиеся вверху скаты горы должны были бы закончиться, как шлем, острием. Но верхушка тревожила рваной раной. Там бездна, сообщающаяся с подземным пожаром. Дурное место, пещера не то дьяволов, не то злых духов, которых боятся ромеи. На небе белый месяц, узкий, как лист камыша, цеплялся за тучку.
Ременная лестница висела там, где Индульф и его товарищи беспечно бросили ее днем.
Славяне привыкли к акведукам. Саму Византию акведук делил на две неравные части. На пути в Италию славяне с палуб кораблей не раз видели арки, похожие на цепи ворот, открытых из одной пустоты в другую. Опоры, своды и каменная кишка наверху – даже издали все казалось невыносимо тяжелым. У ромеев плохо с водой, они достают ее издалека.
Индульф попробовал, хорошо ли держится лестница. Зенон торопился. Выступы грубо околотых камней помогали подниматься. По темени крыши, сложенной из мелких кирпичей с широкими швами раствора, тянулось подобие узкой тропинки. Зенон опустился на четвереньки. Нужно было привыкнуть к пустоте, которая притягивала с обеих сторон. Новые друзья ползли в сторону от Неаполя, к лагерю. Вскоре всем надоели предосторожности, и Зенон первым беспечно встал на ноги. Сумерки сгущались. Балансируя руками, солдаты почти бежали. Вот и пролом. Они присели.
С противоположной стороны пролома с шумом падала подведенная с гор толстая струя воды. Внизу образовался пенный котел, ночью белый, как сугроб. Летучие мыши, которые успели устроиться в осушенной трубе, чертили воздух, едва не задевая людей. Повиснув на руках, Индульф первым спрыгнул на узкий карниз, в который превратился разрушенный пол водяной галереи.
Внутри великолепное сооружение было таким высоким, что даже Зенону не пришлось гнуться. Дно черного жерла было покрыто коркой тонкого ила, смешанного с мельчайшим песком. Поднялась пыль. Продвигаясь, солдаты упирались руками в стены. Сверху в узкие щели иногда проглядывали звездочки, бессильные осветить мрак.
Освоившись, солдаты повысили голоса, пустое брюхо колоссальной трубы отзывалось жестко и гулко. Боясь обратить на себя внимание, они опять перешли на шепот. Порой за лицо задевало нечто странное – со свода спускался корешок. Прикосновение невольно пугало.
Где они сейчас? Солдаты условились считать шаги, но от непривычки сбивались. Счет Зенона и Голуба разошелся на полтораста шагов. Как же узнать, когда пещера войдет в город или хотя бы пересечет стену? Они раздраженно шептались. Голуб ворчливо проклял крысью войну, затеянную Зеноном. И почему этот знаменитый воин не подумал обо всем заранее, если он сделал великое открытие! Растерявшись, Зенон оправдывался с неожиданной мягкостью.
Исавр, считая себя прирожденным воином, умел обращаться с оружием, и только. Руки его знали праздность, он ничего не умел делать. Ромеи воевали особенным образом. Славяне успели подметить, как много беспорядка и случайного было в том, что вначале поражало своей стройностью. Пока Зенон собирался с мыслями, славяне обменялись своими. Стоит ли продолжать? Почему сами ромеи не додумались сразу исследовать акведук, может быть, через него не проникнешь в город? Лазал ли раньше Зенон внутри акведуков? Исавр признался в своей неопытности. Но ведь вода где-то выходила из трубы, можно упасть в цистерну, оказаться в ловушке.
По звездам было видно, что идет уже вторая четверть ночи. В сущности, еще ничего не было сделано. Индульф предложил связать два аркана и спуститься вниз. Пользуясь темнотой, все четверо добрались под акведуком до крепостной стены и отмерили расстояние от центра одной опоры до другой. Теперь, забравшись в трубу, разведчики шли не вслепую. Когда, по их счету, они должны были приблизиться к стене, Зенон больно ударился головой и присел, проклиная дьяволов мрака.
Однако же потолок галереи не опустился – повысился пол. На нем наросла толща песка, гораздо более плотная, чем вначале. Через несколько шагов пришлось согнуться всем. Пол круто поднялся, и Индульф, шедший впереди, наткнулся на стену! Он чуть слышно свистнул, втягивая воздух. Скала? Пальцы не находили швов кладки. Индульф лег, ощупывая преграду. Трубу пересекла перемычка, прорезанная от стены к стене длинной щелью. Порог щели, останавливая воду, накопил перед собой целую отмель. Без одежды Индульф сумел бы проскользнуть, в доспехах и с оружием преграда была непреодолимой для самого тщедушного человека.
Рука, просунутая до плеча, ощущала пустоту. Но преграда стояла, как верный караул на страже акведука.
Большая добыча и хорошая награда… Не будь скалы! Зенон собирался направиться обратно, не прощаясь. Он задержался, сообразив, что ему одному будет труднее спускаться.
Голуб, сберегая лезвие, ударил по скале обухом ножа. Откололся кусочек величиной с палец. Однако же скалу можно пробить, если иметь подходящее орудие. Зенон воспрянул духом. Откуда-то сверху доносился звук человеческого голоса. Наверное, на башне крепости…
Под акведуком разведчики оказались уже засветло. Зенон решил отделаться от помощников – теперь это были соперники.
– Разойдемся, – предложил исавр. – К котлам. Потом опять встретимся.
– Где? – спросил Голуб.
– Где хочешь.
– Нет, – решил Индульф. – У нас куют железо, пока оно горячо.
Зенон подчинился без протеста, хотя получалось не так, как он хотел. Этот исавр был настоящим ромеем. Жизнь казалась ему беспорядочным стечением случайностей, из которых подмывало выхватить для себя нечто попавшее под руку. Не как рыболов, который обдуманно готовит снасть и выбирает место лова, не как охотник, а как нетерпеливый мальчишка – Зенон тянул руку наудачу: удалось, не удалось…
Четверка направилась к Велизарию.
Шатер Велизария был окружен палатками ипаспистов, и солдаты не сумели пройти к полководцу. Зенон добился, чтобы вызвали одного из приближенных Велизария, Навкариса, тоже исавра. Говоря на своем языке, Зенон легче мог объясниться. Их разговор был быстр, как схватка всадников.
– Я знаю, как взять Неаполь, – заявил Зенон.
– Скажи! – приказал Павкарис.
– Скажу Велизарию, – ответил Зенон.
– Мне скажи, и тут же! – ударил Павкарис.
– Тут же, но только Велизарию, – отбил Зенон.
Найдя достойного противника, Павкарис предложил сделку:
– Ты скажешь мне, и я поведу тебя к Велизарию.
– Нет! – упорствовал Зенон.
– Да! – настаивал Павкарис.
Зенон плюнул на землю, проклял Павкариса и сделал вид, что хочет уйти. Опасаясь неприятностей, Павкарис сдался.
Однако же пришлось ждать. Велизарий был занят. К его шатру никого не подпускали. Во избежание подслушивания сами часовые стояли не у шатра, а по краям чисто выметенной площадки.
Усевшись на землю, славяне задремали под ворчание Зенона, который считал, что тайными делами полководец мог бы заняться и ночью.
Этим утром письма были доставлены сразу из Византии, из Сиракуз и из Тергесте, портового города, находящегося в верхнем углу Адриатического моря.
Пергаменты из Священного Палатия были написаны Нарзесом.
– Он все более лезет в мужские дела, проклятый евнух! – грубо сказала Антонина. Не было надобности подогревать недоброжелательность Велизария к Нарзесу. Жена полководца и не преследовала такую цель. Она говорила то, что думала.
Они сидели втроем – муж, жена и ритор Прокопий, свой человек, которого Велизарий и Антонина давно уже ни в чем не стеснялись. Больше десяти лет тому назад Юстиниан назначил советником Велизария ученого ритора Прокопия. Необходимый человек для тайной переписки, у которого к тому же можно получить нужную ссылку на закон, на пример из истории. Следуя за Велизарием повсюду, Прокопий описал войну с персами, с вандалами, льстя самолюбию Велизария и Антонины. Он делался известным как историк. Его ласкали, ему доверяли.
Антонина тоже сопутствовала Велизарию в походах. Церковники указывали на Велизария как на истинного христианина-семьянина. Прокопий знал, что Антонина была волей и разумом своего мужа, когда не спускала с него глаз.
Эта женщина недаром была подругой базилиссы Феодоры. Их роднили холодный ум и уменье владеть инстинктами мужчины. С педантизмом ученого Прокопий отметил не более четырех или пяти нарушений Велизарием супружеской верности. Короткие насилия, которые осуществляет победитель в захваченном городе. Прокопий был уверен, что бывшая куртизанка не придавала значения таким мелким случаям в быте супруга. Но чья-либо попытка повлиять на решения Велизария могла вызвать гнев его жены. Прокопий слишком много знал, чтобы не понимать опасности своего положения. Он умел поддакивать, не слишком унижая себя.
– Нарзес… – презрительно сказал Велизарий. – Каплун, воображающий себя Каем Цезарем или Константином.
Евнух-армянин не имел опыта вождения войска, однако все знали, что Юстиниан внимал советам казначея в делах войны. Нарзес смело высказывался, мог изобразить чертежами перестроения армий, нарисовать план укреплений. Хранитель Священной Казны умел не только считать деньги даже в чужих карманах – он обладал разносторонними знаниями. Божественный базилевс отличал таких людей.
Велизарий же не пошел дальше умения подписать свое имя и прочесть текст по-эллински, если слова были изображены крупными буквами.
Нарзес писал скорописью.
– «Божественному кажется медленным продвижение твоих войск. Действительно, не ошибаешься ли ты, давая врагу время усилиться? Величайший считает уместным скорейшее твое продвижение к Риму. Но что говорю я! Не продвижение – изгнание варваров из города, второго в империи! Но почему лишь изгнание? Уничтожение нечестивцев-ариан – вот о чем хочет услышать Единственнейший…»
Прокопий читал с некоторой торжественностью, незаметно для себя подражая манере базилевса произносить слова. Нет сомнения, Нарзес писал под диктовку. Цветистое многословие Юстиниана было знакомо. Соприкасавшиеся с Палатием знали и нелюбовь Юстиниана связывать себя. Часто он предпочитал приказать кому-либо распорядиться.
– «Могу сообщить тебе о событиях в Дальмации, – продолжал читать Прокопий. – Мунд не оправдал Высочайшего доверия, поступил самым недостойным образом. Под Салоной его молодой сын Маврикий, командуя малым отрядом, встретился с готами. Вступив в сражение с легкомыслием молодости, Маврикий был убит вместе со своими. Мунд же вместо подготовки войны для пользы Благословенного предался неразумному гневу отца и беспорядочно двинулся на готов. Войско имело успех, но сам Мунд, увлекаясь нечестивым чувством мести, самолично преследовал готов и был убит. Вместе с ним погибло и много наших других начальствующих, увлеченных столь дурным примером и столь плохо руководимых. Оставшись без управления, наше войско отошло в беспорядке. Равенна сделалась для нас недоступной. Такой неблагодарностью ответил Мунд на все милости к нему Несравненного…»
– А! – воскликнул Велизарий. – Великолепнейшее известие! С него бы Нарзесу следовало начать, клянусь святой троицей!
– Нарзесу? – переспросила Антонина, снисходительно улыбаясь. – Ты слушал слова базилевса. Подумай об их истинном значении…
Антонина не привыкла щадить самолюбие мужа. Благодаря маске свежести, созданной искусством массажа и секретных притираний, она казалась младшей сестрой Велизария и старшей своего двадцатилетнего сына Фотия, рожденного до встречи с полководцем.
Новость же была действительно радостной. Мунд в звании Главнокомандующего Запада двигался на Северную Италию с большими силами, чем те, которыми располагал Велизарий. Воображение Антонины и Велизария рисовало победы Мунда, захват Равенны, захват Милана. Сила готов стояла на севере. Казалось, там, а не в Риме должна решиться судьба италийской войны.
Туда послали Мунда, а не Велизария, победителя вандалов. Юстиниан не забыл Велизарию его колебаний в дни мятежа, не забыл выкриков охлоса во время триумфа полководца после победы над вандалами.
Ныне же Мунда нет, его войско рассеяно. Никто не угрожает покончить италийскую войну быстрым походом. Судьба за Велизария, его звезда затмила звезду Мунда.
Но Антонина и Прокопий поняли, что базилевс, обличая Мунда, преподавал суровый урок самому Велизарию. Его неудача будет сочтена едва ли не изменой.
Прокопий огласил конец письма: советы, изъявления дружбы Нарзеса, пожелания успехов, упоминание о благоволении базилевса, о торжественных богослужениях за армию, за уничтожение варваров-схизматиков. Наконец-то Нарзес поручил своего друга и благочестивое войско заботам Христа Пантократора и всех небесных сил.
Сделав пометку о дне прочтения письма, Прокопий тщательно вложил пергамент между двумя деревянными крышками.
Велизарий показал кулак в сторону Неаполя.
– Я сомну их! Я обращу их в пыль! Утоплю в нечистотах!
Он наконец сообразил, что получил пощечину. Но что делать? Велизарий послал войско на безнадежный штурм городских стен лишь для того, чтобы оправдаться перед Юстинианом. Он понимал солдат, не захотевших лезть на стены вторично. Но уйти нельзя, оставив сильную крепость. Тем более после неудачи. Дурная примета, дух войска падет, враг осмелеет. «Кто виноват? – бесновался Велизарий. – Почему мне дали мало войска! Пятнадцать тысяч! Я даже не могу оставить заслон под Неаполем!»
Зная, кто виноват, Велизарий не смел назвать Юстиниана даже перед лицом своих людей – жены и верного спутника.
– Что я, Иисус Навин, что ли, чтобы остановить солнце! – жаловался полководец.
Папа Сильверий и сенат несколько раз присылали к Велизарию тайных послов с приглашением прибыть в Рим. Город апостола Петра ждал освободителей. Итак, готы более не связаны на севере… Сейчас, остыв от первого восторга, Велизарий был готов чуть ли не пожалеть о неуспехе Мунда. Ах, проклятый Неаполь! Что доброго, готы придут на выручку города.
Отбросив тяжелое полотнище, заменявшее дверь, Велизарий вышел.
С тактом благовоспитанного человека Прокопий постарался развлечь Антонину. «Что нужно такой женщине? – думал ученый. – Сплетня, но умная…»
– Я напоминаю, благородная повелительница, – начал Прокопий, – что в списках предсказаний Кумской Сивиллы, найденных мною в Тарсе, значилось среди многого другого, что после покорения Африки вселенная погибнет с потомством. Бессмыслица, казалось бы. К тому же вселенная не имеет потомства. Оказывается, следует читать с большой буквы – Мунд. Действительно, ныне вандальская Африка завоевана империей, и, насколько я знаю, у Мунда был единственный сын Маврикий.
Антонина рассмеялась. Да, конечно, Сивилла имела в виду только законных детей, ублюдков и ей не счесть. А каковы все же последние вести из Рима?
– Рекс Феодат при всей преданности Платону-философу подверг себя полнейшему расстройству любовью к гаданьям.
– Но что он делает для войны?
– Ничего. И вот почему. Он нашел знаменитого предсказателя-иудея. Они вместе отобрали три десятка совершенно одинаковых поросят, нарекли десятки италийцами, готами, войском базилевса и заперли в одинаковые хлева. В назначенный день рекс и пророк открыли дверь: из готского десятка выжили лишь двое, из войска нашего – умер только один…
– А италийцы? – спросила заинтересованная Антонина.
– В живых осталась половина, но выжившие облысели, щетинка вылезла вся.
– Для нас отличное предсказание! – воскликнула Антонина. – Готы будут перебиты, как вандалы. Италийская щетинка достанется нам. Следует наградить иудея.
– Так, по словам лазутчика, Феодат и понял пророчество. Против судьбы он бессилен. Поэтому мечтает о бегстве прямо в Священный Палатий. Нас он опасается. И все же он сорвал свой страх на пророке. Награждать некого.
– В последнем Феодат прав, – заметила Антонина. – Опасны люди, умеющие заглядывать в будущее. Всем известно, к счастью, что собственное будущее для них закрыто. Поэтому предсказатели заслуживают презрения как люди, помогающие всем, кроме себя.
Соглашаясь, Прокопий вежливо склонил голову. Антонина играла веером из серо-белых страусовых перьев. Оправленный золотом, укрепленный пластинками из слоновой кости, почти прозрачными, с многоцветными камнями на ручке, этот веер когда-то принадлежал Амалафриде, дочери Феодориха и жене рекса вандалов Тразимунда. Амалафрида, как и ее сестра Амалазунта, погибла насильственной смертью. Велизарий захватил наследство Амалафриды в Карфагене. «Наследство Амалазунты ждет своей очереди», – думал Прокопий.
Часть шатра, занимаемая Антониной, была полна напоминаний о походах. Кровать из особенной древесины, не имевшей названия на эллинском наречии, с багровыми и черными волокнами, перевитыми, как фитиль, с ложем из упругой кожи, выделанной каким-то удивительным способом. Легкие тюфяки, раздутые будто воздухом. Покрывала из странной ткани с вытканными орлами, аистами и красными фламинго. Все это плыло из Карфагена в Византию, потом в Италию. Сундуки, обитые бугорчатой кожей крокодилов, и сумки из пятнистой шкуры змей – добыча Востока. Столики восьмиугольной формы, кресла с резьбой, повторяющей символ шестиконечной звезды… И сосуды, служившие некогда культу богов, а ныне употребляемые распутной женщиной для хранения ароматов, порошков, жирных притираний…
Ткани, расписанные изображениями фантастических животных и небывалых цветов… Прокопий думал о неизменности бытия. Таковы же были палатки куртизанок, которых таскали с собой какой-нибудь Лукулл, Красс или почтенный Фабий, уважаемый Сципион и даже высоконравственный Павел Эмилий. Прокопий не верил прославленным добродетелям. Он знал, как пишется история. Уж если таковы кафолические полководцы!..
Никто не меняется. Время течет рекой среди человеческого бытия, неподвижного, как камни. Христианский солдат так же насилует и грабит, как его далекий предшественник. Войны, какие бы пышные слова ни звенели, всегда затевались для грабежа. Стоило ли пролить столько крови, налгать выше гор о совести, общем благе, душе, боге, вечном блаженстве, чтобы сменить легионного орла на знак креста!..
Единственным утешением для мыслящего человека, вновь уверял себя Прокопий, служит вера в Фатум, как в непостижимый закон, определяющий судьбу людей. Судьба – это равновесие, человек – песчинка на ее весах.
– Займемся делом, – сказала Антонина, – и подготовим ответ Нарзесу. Я думаю, мы начнем… – она задумалась.
Прокопий склонил ухо к владычице. Антонина умна, знает Палатий, пользуется доверием Феодоры. Прокопий привык работать с Антониной. С ней легче, она разумнее Велизария. Великий полководец подпишет заготовленное, так он приучен.
– Ах, не забудем! – прервала свое раздумье Антонина. – В моем, – она подчеркнула голосом значение этого слова, – в моем письме для Высочайшей Премудрейшей высказать мысль: предсказание Сивиллы и грядущее падение арианства. Ведь Мунд был арианствующий. Ему не было дано освободить Италию. Перст божий! Божественная любит наблюдать за тайными движениями воли божьей. И о гадании Феодата… Ты, как всегда, найдешь нужные слова…
Землю застилали львиные шкуры. Босые ноги Антонины опирались на громадную голову льва редкой масти, почти черной. В пустых глазницах сидели красные камни, такие же по цвету, как крашеные ногти женских ног.
Какой образ! В Прокопии заговорил художник. Нога Антонины свежа, как нога молодой женщины. Жена полководца и Феодора отлиты из одного металла, не просто умные, бездушные, лживые и красивые. Они – глубокий символ! Просилось и ускользало великое обобщение. Церковь, империя, народы… Прокопий еще найдет объяснение. Оно необходимо. Иначе, сколько ни утешителен Фатум, нельзя ничего увидеть, ничего ощутить, кроме бессмысленного топота народов по кругу… По кругу, по кругу, слепо, без цели, подобно чудовищному животному, прикованному к жернову величиной с Землю и перемалывающему собственные кости. И эти великие будто бы люди… Грязная пена на темных волнах.
Глаза Прокопия случайно остановились на листке недавно доставленного папируса: буквы сложились в слова, облеченные смыслом.
– Еще одно известие! – воскликнул Прокопий. – Рекс Феодат действительно бежал, чтобы отплыть в Византию. Его догнали. Один из готов свалил последнего Амала на землю и зарезал. Он вскрыл его тело способом, установленным обычаем варваров для принесения кровавой жертвы!
– Итак, среди готов рознь, итак, они еще более ослаблены, – быстро сделала вывод Антонина. И она повторила слова своего мужа: – Проклятый Неаполь!
«Действительно, нужно торопиться в Рим», – подумал Прокопий.
…Голоса, раздавшиеся за зыбкой преградой сукна, помешали обсудить известие. Оба вслушались.
4
Индульф первым заметил Велизария. Полководец был в хитоне из красного сукна, подпоясанном тонким шнуром. Несмотря на холодное время, его руки были голы по локоть, а ноги – выше колен. Он напоминал борца толстыми мускулами под гладкой кожей, тщательно очищенной от волос. Не хватало лишь блеска масла, которым атлеты натираются перед состязанием.
Для Велизария не прошли даром годы командования многоплеменными войсками империи. Теми самыми, которые некто назвал сборищем многоязычных разбойников, ромейских мимов и фигляров, фокусников и проходимцев. Велизарий умел приказывать и ругаться на тридцати наречьях. Но исаврийской речью он владел лишь в мере, чтобы развлечься высоким искусством взаимных оскорблений, которое проявляли Павкарис и Зенон. Причина перебранки ускользала.
Индульф наблюдал за Велизарием с любопытством, не более. И во время плавания, и в Сицилии, и в походе Индульфу не пришлось близко видеть полководца. Велизарий запомнился в день избиения на ипподроме, с усталым лицом, с пустыми глазами.
Полтора года службы в Палатии и путешествие в Италию… Наблюдения и впечатления укладывались без порядка. Еще не нашелся ключ для двери нового мира. Необычайное встречалось на каждом шагу. О каком необычайном говорил Индульф Ратибору на днепровском островке? Тогда ему грезилось иное. С самого начала своей службы империи он совершал поступки, значения которых не постигал. Индульф не подчинился базилиссе. А что ему красивая и злая женщина, которая потребовала от него службу палача! Так же просто Индульф глядел на большое лицо Велизария, на мускулистые руки с золотыми браслетами. Сильный мужчина, хотя и отяжелевший.
Исавры, увлеченные состязанием в ругани, не заметили полководца. На родине Индульфа люди не позволяли себе кричать в присутствии старших. Ромеи дики… Сказать им? Нет…
Сразу потеряв интерес, Велизарий повернулся к Неаполю. Его губы сжались, широкие брови изогнулись. Подвитые концы длинных волос закрывали уши и шею. На лбу волосы были ровно подстрижены на палец над бровями, и лицо казалось квадратным. Под круглым подбородком уже наметился второй, но плотный. Старость еще пряталась, подобно кошке, которая терпеливо ждет добычу.
При первом слове Павкариса Велизарий легко ударил его по губам, приказывая молчать. В шатре полководец не скрыл своего возбуждения.
– Ты был там? Сам? Нет? Тогда ни слова! – приказал Велизарий Павкарису, который попытался опередить своего соотечественника.
– А вы? Вы трое лазали туда? – обратился Велизарий к славянским солдатам. Выслушивая ответы, он расстегнул на своей руке браслет, другой; не глядя, откинул крышку ларца, обитого железными полосами.
Браслеты достались Зенону, который тут же нацепил их, по пригоршне статеров получил каждый славянин. Не был забыт и Павкарис.
С чрезвычайной жадностью хватая добычу, Велизарий не скупился в дележе. Через его руки прошли сотни тысяч фунтов золота. Сегодня что ему в этом ничтожном металле! Впервые он мог вздохнуть. Он безнадежно застрял под Неаполем – теперь ему указали средство.
«Итак, хорошее не приходит одно, – думал Велизарий. – После добрых вестей о гибели Мунда мне предлагают Неаполь!»
Все полководцы знали, что следует разрушить водопроводы осажденных городов, и никто не слышал о нападении через темные трубы акведуков. При осадах полагалось подкапываться под стены. Стены Неаполя опирались на скалы, о которые ломалось железо, и были слишком высоки, чтобы попытка придвинуть к ним гелеполи обещала успех. К тому же у Велизария не было мастеров для осадных машин, тем более для таких сложных, как передвижные штурмовые башни.
В дальнейшем создалась привычка преувеличивать гений известных полководцев. Тому пример – репутация Велизария. На самом деле следует удивляться их косности. Победы достигались большей стойкостью и большей жадностью к добыче одного из состязавшихся войск.
«Нужно расширить проход, раздолбить эту благословенную щель, – продолжал размышлять Велизарий. – Но тайна».
– Никому ни слова, – приказал он. – Все пятеро должны остаться здесь!
Полководец вышел, и тут же в стене из тяжелой ткани раздвинулись складки.
Улыбка Антонины… Женщина, казалось, улыбалась и солдатам, и открытому ларцу с золотом, и латам Велизария, которые были распяты на деревянной опоре.
Глаза Индульфа и Антонины встретились. Славянский солдат нашел, что жена полководца красива. От нее приятно пахло жасмином, розой и еще чем-то странным, но знакомым. А! Это запах базилиссы, памятный по черному подземелью дворца Ормизды. Память подсказала ему и другое – как-то и в Палатии Антонина улыбнулась ему.
Вернулся Велизарий.
– Я приказал позвать Магна, Иннокентия, Геродиана, Константина и Енна.
Антонина ответила, указывая на солдат:
– А этих я возьму к себе и позабочусь.
Конечно, она позаботится о сохранении тайны. «Но сохранит ли секрет сам Велизарий? – подумала Антонина. – Он слишком возбужден, он уже в Неаполе».
– Побойся болтливости начальствующих, особенно Фракийца, – сказала она. Эти слова служили лишним колечком в цепи, которую ковала Антонина: она ненавидела Константина, прозванного Фракийцем по месту рождения.
Как весьма многие, Константин Фракиец считал недопустимым для других то, что охотно разрешал себе, – распущенность. Кроме того, ему претило вмешательство жены полководца в военные дела. Константин любил посплетничать о похождениях Антонины, хотя его старый товарищ по оружию смеялся над попытками разоблачений. Так же, как многие и многие, Велизарий не хотел лишаться иллюзий.
Константин Фракиец был предан ему, но Велизарий, как хороший муж, успокоил жену:
– Я отдам только общие распоряжения о подготовке.
Издали, с акведука, красный шатер полководца казался цветком мака. Вблизи он был велик, как дом. Внутри же оказался дворцом. Именно о Палатии Индульфу напомнило собственное отражение в длинном зеркале, мелькнувшее перед ним в покое с полом из львиных шкур. Индульф успел заметить роскошную кровать против зеркала, а Антонина уже увлекала солдат дальше. Складки сукна скользнули по шлемам. Новый покой, и опять расступаются мягкие стены.
Низкий стол. Низкие скамьи, заплетенные ремнями, с брошенными подушками могли служить и ложами и сиденьями. Это была трапезная. Солдаты удостоились чести попасть сюда, чтобы Антонина могла не спускать глаз с хранителей тайны Неаполя.
– Как твое имя? – опрашивала она Индульфа. – А! Индульф! Тот самый, кто своим неповиновением разгневал Божественную? Но почему тебя зовут, как гота или как вандала? Ведь ты речью и обличьем славянин. Так ты обменялся именем с человеком другого рода! А как тебя зовут? – обратилась Антонина к Голубу. – Откуда ты? С Илмена?
Чувствуя себя особенно свободным, Индульф поправил:
– Он с Ильменя, Ильмень.
Какая-то женщина предложила Индульфу чашу с теплой водой для мытья рук.
– Я тебе скажу потом, почему мне знакомо слово Ильмень, хотя я неправильно его произнесла, – говорила Антонина, легко опустив руку на плечо Индульфа. – Ты знаешь, Ильмень похоже на эллинское иле – толпа, на илло – кручу, на иллас – плетеная веревка, на иллюс – тина, грязь.
Прислужница подала полотенце.
– Ешьте все, утолите голод, – приглашала Антонина. – Ешь, – обратилась она опять только к Индульфу. – Тебе, человеку, носящему имя друга иной крови, предстоит еще много дела. Нет, вина много не пей. Оно сначала дает силу, а потом приносит упадок. Пей лучше это.
Индульфу понравился грудной голос женщины. Она умела произносить слова медленно и певуче. Индульф запил жареное мясо теплым отваром, который вкусно пах сельдереем, лавром и перцем.
– Теперь немного подожди, – дружески, как равная с равным, говорила Антонина. – Отдохни. Нужно уметь длить любое удовольствие. Ты понимаешь? Вина! – приказала она прислужнице. – Красного! А сейчас, Индульф, сделай один глоток и расскажи, где Ильмень.
– О, далеко, далеко, – ответил Индульф. – Там, на севере, – он указал рукой. – Десятки дней пути от Византии, Думаю, больше ста дней от Босфора. А отсюда – не знаю…
Индульф тщательно подбирал слова. У женщины была высокая грудь. Он чувствовал теплоту ее бедра – она села рядом, не стесняясь.
– Расскажи мне, какой Ильмень.
– Озеро, большое озеро… Как море… В него впадают сто рек с ручьями. Толпа рек и речек. А вытекает одна.
– Видишь, Индульф, как просто, – говорила Антонина, и глаза ее смеялись. – Ведь озеро есть земной глаз – иллос. Бог из толпы рек, как веревку – иллас, свил Ильмень с дном из тины – иллюса. Правда, как просто, правда?
Индульфу показалось, что и многое другое могло здесь быть так же просто, как созвучно имя Ильменя словам эллинской речи.
Игра слов, игра голоса. Смелость знатной женщины была для Индульфа красивой, вольной. Что ему, что она жена полководца? Он видел белые зубы, лоб гладкий, как у ребенка, тень темных ресниц, руки, как у мраморных статуй. Как много будто бы общего со злобной базилиссой. Но совсем, совсем другое.
Антонина рассказывала:
– Мы называем предание зеркалом истины. Ах, кто знает, где сказка, где правда! Когда-то, много десятков поколений сменилось с тех пор, и в Ахайе, и в Италии, и в Вифинии жили люди твоего племени, морские люди поющих морей. От них осталось имя – пелаги, или пеласги. Произносят по-разному. И море ведь зовется пелагос. Потом пришли с востока эллинь по дороге, указанной Фебом – Солнцем. Может быть, мы родственники, Индульф? И что было первым – ил элладийских рек или Ильмень? Знаешь ли ты, где я все это слышала? У Божественной! Она мудра, она знает науки. Напрасно ты обидел ее, красивый воин. Ты умен. Ты недавно покинул север, гиперборейские леса, и уже понимаешь эллинскую речь. Ах, я укрощала гнев Божественной. Нет, я дерзка. Я смиренно смягчала Августейшую. Не просила ли я за родственника, родившегося от любви белокожей женщины с косами, сплетенными, как иллас, где-то за илистым Ильменем?.. Илл, илл… – Антонина длила звучание. Было в этом и в глазах женщины нечто от тайного условия – обещание, призыв. – Ах, все люди, Индульф, братья и сестры. Нет ничего невозможного сильному, смелому, вольному. Невозможное выдумали рабы и трусы, у которых бог отнял половину души… Индульф… Я видела тебя в Палатии…
Кажется, она сказала – «мой Индульф»?..
5
Лампады, наполненные горючей нафтой, удалось повесить на кинжалах, воткнутых в швы каменной кладки акведука.
Древние строители старались возводить навечно свои акведуки. Ни италийцы, ни другие не привыкли чинить сооружения, полученные по наследству. Впрочем, вода заполняла трубу не более чем на треть ее высоты. Днище же было прочно заделано мелкими частицами песка, слепленными илом.
Найдись на башне Неаполя внимательный защитник, он мог бы заметить клинок, высунувшийся на добрую ладонь из спины акведука. Но осажденные были столь же беспечны, как осаждающие. Над всеми Судьба простирала свои нежные, свои спасительные крылья, позволяя сладко спать до минуты, известной лишь Ей.
Троих славян – Индульфа, Голуба и Фара – и исавра Зенона, с помощью которых Велизарий надеялся овладеть Неаполем, снаряжал Константин Фракиец. Вопреки послушно будто бы принятому совету жены Велизарий смог положиться лишь на ее ненавистника. Другие еще менее, чем Фракиец, способны были и сохранить тайну, и найти орудия, пригодные для долбления камня. Очевидец, самый образованный человек в лагере и один из самых образованных людей в империи, Прокопий сумел записать лишь, что «…не секирами и топорами, чтобы шумом не дать знать врагу, а какими-то острыми железными орудиями они непрерывно скоблили скалу…»
Будто скалы вообще тешут топорами, как дерево. Ни начальники, ни солдаты, ни образованные люди в империи никогда не работали, они даже не видели, как это делают. Свободные люди не испытали оскорбления своего тела и разума физическим трудом.
Константин Фракиец, когда-то моряк, догадался собрать на кораблях несколько десятков долот и стамесок вместе с деревянными молотками, которыми пользуются судовые плотники.
Зенон первыми же ударами разбил левую руку и проклял скалу. Его дело сражаться, а не долбить, как дятел или купленный раб.
Исавру поручили следить за освещением, и он, ворча, обсасывал кровоточащие пальцы. Дело легло на плечи трех славян. Сначала славяне принялись окалывать верх скалы на всю ширину. Мягкий стук деревянных болванок не вызывал отзвука в каменной трубе, зато острия железа быстро гасились о жесткий камень. Стамески тупились от нескольких ударов, острия долот выкрашивались. Пришлось ограничиться проходом шириной с человека в панцире, со щитом, с оружием. Тоже большая работа. Скалу следовало пробить до наступления ночи, иначе свет лампад сделается виден через щели.
Когда солнце начало склоняться к закату, осталось немного работы. Слой камня будто сделался мягче, легче крошился. Несколько ударов, и Голуб подхватил руками большой камень, отрезанный сверху. Индульф, чуть согнув голову, переступил через порог.
– Все сделано, – сказал он. – Здесь придется встать кому-либо из начальствующих, чтобы предупреждать о пороге.
– И чтобы ромеи не побежали назад, – усмехнулся Голуб. – Ты отдохнул, – обратился он к Зенону. – Теперь пойди туда. Погляди-ка. Вдруг там яма, пропасть? Понимаешь? Тогда мы напрасно старались. Все упадут в дыру, и Велизарий отнимет у тебя браслеты.
Индульф, посмеиваясь, переводил слова друга.
– Он не приказывал ходить туда, – быстро ответил Зенон. – Мы подарили ему проход, за это он дал нам золото.
Зенон не заметил, что, как только сделалось возможным пролезть в щель, Фар успел этим воспользоваться. Он разведал трубу на пятьсот шагов.
– Вот-вот, правильно ты судишь, умный человек, – издевательски соглашался с Зеноном Голуб.
Он насмехался над всеми ромеями сразу, особенно же над Велизарием. Полководец не догадался сказать, чтобы проверили, что делается дальше в этой крысиной норе. Ведь могло быть там и второе препятствие, вторая скала.
– А все же пойди, – подталкивал Голуб исавра. – Ты же догадался первым, первым и ступай. Тебе дадут еще два браслета.
– Нет, – решительно отрекся Зенон от нового подвига. Мысль об акведуке пришла ему случайно, он подогрел себя мечтой о хорошей награде. Но теперь, после хождений, после стука! Зенон не собирался глотать в темноте железо готских сарисс. Он начал злиться. Из ложного положения исавра выручил приход Константина и Павкариса.
Всех начальствующих, кроме Константина, Велизарий отпустил с приказом:
– Изготовить как можно больше лестниц. Я решаюсь на некое особенное предприятие этой же ночью и не хочу, чтобы Неаполь насторожился. Пусть работают над лестницами незаметно и закончат ко второй четверти ночи.
Видя, как омрачились лица, Велизарий обещал:
– Не сомневайтесь. Я придумал новое. Хотя это отнюдь не штурм, но для успеха нужно иметь много лестниц. И – тайна, тайна, тайна! Я боюсь даже этих стен, – он указал на сукно собственного шатра.
Хотя Велизарий был облечен званием и всеми правами главнокомандования, начальники, обязанные ему повиноваться, назначались базилевсом, без воли которого от них было трудно избавиться.
Базилевс Юстиниан сделал много великих открытий, и все в одной области: как держаться за Власть и как ее укреплять. Кончилась увлекательная игра, длившаяся в империи столетиями, игра, в которой для полководцев и армий шарами служили императорские головы. Поэтому Велизарий не столько приказывал, сколько убеждал и уговаривал собственных подчиненных. Опасное для Власти единство войска было разумно разрушено. Уже никого не удивлял полководец, обещавший солдатам перед боем малые потери и большую добычу. В трудные минуты шесты, увешанные драгоценностями, заменяли знамена. Солдаты, сближаясь с противником, озирались на блестящие выставки, которые полководец показывал, как игрок, от которого требуют выложить на стол объявленную ставку. Нисколько не задумываясь, так же естественно, как в другое время другой полководец приказал бы, Велизарий старался поставить своих подчиненных перед необходимостью действовать и начал с умолчания. Не открывая плана, он лишал себя сознательных помощников, но зато избавился от долгих споров и сомнений, которые могли сорвать дело.
До сих пор тайну знал лишь Павкарис. Отпустив всех начальников, Велизарий оставил одного – Константина Фракийца, открылся ему, дал поручения. И тут же послал за любимым Юстинианом полководцем Бессом. Велизарий особенно остерегался этого пожилого варвара, с головы которого имперский шлем стер последний волос.
Бесс носил как личное имя название маленького кочевого племени, некогда осевшего в болотах излучины Дуная. Оно так пристало к нему, что документы христианской империи не сохранили имени святого, полученного Бессом при крещении. Юстиниан неоднократно доверял Бессу отдельное командование, и Велизарий не знал, какие указания и какие обещания получил от базилевса хитрый варвар перед походом в Италию. Бесс, считая Неаполь неприступным, яро возражал против первого штурма. Достаточно ему увидеть лестницы, чтобы опять поднялась буря. Всю вторую половину дня Бесса удерживали в шатре Велизария под лестным предлогом, что только он может составить с помощью Прокопия доклад Божественному с обоснованными расчетами потребности в дополнительных войсках, деньгах, оружии.
Появление Константина Фракийца и Павкариса было сочтено славянами за разрешение покинуть акведук. Работа окончена, через щели в кладке уже не проникал свет – наступила ночь.
Когда Индульф, Голуб и Фар добрались до своих, их встретили как восставших из мертвых. Никто не спал. Был получен приказ чего-то ждать, и вернувшиеся объяснили своим его смысл, ибо никто не обязал их молчать.
Лагерь гудел голосами. Неаполь, отделенный двадцатью стадиями темноты, казалось, не существовал. Ни огонька на неодолимых стенах, на несокрушимых башнях.
Начальник конницы Магн по приказу Велизария отобрал три сотни солдат для неизвестного ему дела. Енн, начальник исавров, приготовил сотню своих. Конники поворотливее, решительнее пехотинцев, и вооружение их, особенно круглые щиты, лучше подходило для задуманного Велизарием. Об исаврах ходатайствовал Павкарис, радея соплеменникам.
В конце первой четверти ночи Велизарий привел солдат к разлому акведука. Доставили две крепкие лестницы. Четыреста солдат, взволнованных неизвестностью, дышали во мраке, как кит, переминались, как стадо коров. Скрипели ремни, звякало железо. Велизарий открыл тайну всем, начальникам и солдатам:
– Проход через акведук свободен и не охраняется готами. Даю вам двух трубачей. В городе вы подадите знак трубами. Вы напугаете готов, вы нападете на них сзади. А я поднимусь на стены. Итак, вы первыми входите в Неаполь. Вам награды и слава. Неаполь с древнейших лет копил сокровища и никогда не видел врага внутри своих стен. Неужели у вас не хватит мужества захватить богатейший город! Солдаты, будьте храбры и решительны! Судьба смотрит на вас, улыбаясь!
Енн полез первым. Свежее дерево новеньких лестниц закрылось темными силуэтами солдат. Зев акведука глотками втягивал войско. Кто-то, нечаянно уколовшись о конец меча, торчавший из потрепанных ножен, закричал от боли и испуга, неожиданно тонко, как евнух. И тут же взорвалась многоголосая ругань досады и нетерпения. Скорее, скорее! Фигура, последней задержавшись наверху, сказала голосом Магна:
– И тебе удачи, великий полководец!
Велизарий рассылал ипаспистов торопить подачу лестниц для взятия городских стен, другим приказывал расположиться цепью и наблюдать, чтобы лестницы подносили не ближе чем на пять стадий от стен.
До слуха Велизария доходил все увеличивающийся гул голосов его лагеря. Там и сям вспыхивали огни, появлялись языки факелов, хотя всем начальствующим приказывалось соблюдать тишину. Ипасписты бежали на шум, тушили факелы. Огни опять появлялись, шум усиливался. Все было, как обычно.
Велизарий привык к своей роли полководца. Собрать солдат, толкать, толкать, толкать… Остальное не зависело от его воли. Велизарий умел мириться с беспорядком, неурядицей, неповиновением. Иначе быть не могло. В этом отношении к делу и крылась сила Велизария как полководца.
В молодости, когда сам Велизарий служил ипаспистом у будущего базилевса Юстина, он мечтал о стройных движениях послушных колонн, о геометрии боя. Потом Велизарий личным опытом убедился в лживости рассказчиков, в выдумках книг, которые ему читали. Инстинктом солдата он понял, что описывающие сражения излагали события так, как им следовало бы совершаться. Но в жизни полководцу необходимо отказаться от подражаний невозможному. Если же иные книги и правдивы, то времена Александра и Цезаря давно миновали.
Все это не мешало Велизарию вдаваться в ученые рассуждения со ссылками на кучи примеров, которые хранила отличная, как у иных неграмотных, память. Ему даже казалось, что он умеет действовать по прославленным образцам. Все известные полководцы многозначительно избегали ввязываться в ночные бои, и Велизарий не считал, что сейчас он нарушил правила. Ведь он замыслил не сражение, но внезапное нападение, успеху каких было много примеров! Сам того не сознавая, он готовил в уме донесение базилевсу на случай неудачи.
Бесс, сопутствуя Велизарию, молчал. С ним не советовались по поводу ночного штурма, нечего и рассуждать. Однако же взятие города будет настоящим сражением. Ипасписты Бесса вооружили своего начальника. Бесс сохранил в зрелости атлетическую силу молодого бойца. В броне с короткой юбкой из пластин, раздавшийся вширь варвар с острым черепом казался черепахой, вставшей на дыбы.
Звезды близились к полуночи. В лагере установилось подобие тишины. Поступили донесения – лестницы поднесены, остается короткий бросок.
Неаполь хранил спокойствие.
В каменной трубе акведука происходила невообразимая давка. Только общее сознание опасности сдерживало окрики и обычную перебранку.
Несколько сот ног растолкли ил в мельчайший порошок. Солдаты чихали, кашляли, терли глаза. Особенно распаленные жадностью пытались протиснуться вперед. Кто-то падал, другие валились на него. Общее движение прерывалось толчками, толчками восстанавливалось. Даже в походе под открытым небом задним рядам приходится тяжелее. Внутри акведука только первый десяток сохранял подобие свободы действий.
Добравшись до щели, Енн споткнулся о порог. Он догадался оставить несколько солдат у прохода, с тем, чтобы они, прижавшись к стенке, предупреждали других. Сотня исавров благополучно миновала препятствие, но с конниками Магна получилось хуже. Енн не подумал назначить на пост тех из своих, кто мог объясниться по-ромейски. В щели началась давка, превосходившая все вообразимое. Тем временем исавры успели уйти довольно далеко. Они были, несомненно, глубоко в городе, но каменной трубе не находилось конца. Никаких примет! Боковых отводов нет, или Енн их не заметил. Ощупывая темноту обнаженным мечом, Енн терял самообладание. Ему казалось, что он блуждает в лабиринте без выхода. Енн остановился. Исавры подтянулись в затылок своему начальству. И вдруг по живой нитке проскочили слова, передаваемые шепотом и от этого особенно тревожные:
– Сзади никого нет. Все остальные, кажется, вернулись.
Кто сказал? Приказ ли это? Не случилось ли что-либо непредвиденное? Вопросы Енна не получали ответа, а сам он не мог протиснуться назад. Где же остальные? Постепенно, путем передачи вопросов и ответов по цепочке солдат, выяснилось, что сзади исавров стоят десятка два конников Магна, остальные, кажется, покинули акведук…
Отряд Магна только еще начинал просачиваться через щель, когда какой-то солдат, оставшийся неизвестным, затеял драку. В темноте латные рукавицы тупо били по чему попало, били лишь потому, что кто-то ударил и нужно вернуть удар. Задние напирали. Оставленных Енном исавров свалили, барахтающиеся тела закрыли проход.
Сделалось душно, как летом под накаленной крышей. Пыль забивала глотки. Это была драка слепых, загнанных в каменный мешок.
Готский караул на башне, около которой акведук пронзал стену, спал блаженным сном вместе с добровольцами из горожан. Иссахар держал слово. Склады иудейского квартала снабжали защитников обильной пищей. После сытного ужина, политого хорошими винами, защитники города погружались в блаженные сны.
Учуяв под собой чужих, густо залаяли собаки на башне. Им ответили псы на других башнях. Это были охотничьи молоссы, верные спутники готов.
Дворняжка способна часами исходить испуганным лаем. Готские собаки умолкли быстро, считая ниже своего достоинства поднимать шум, на который хозяин не обращает внимания.
Пока Енн пытался понять, что ему делать, конники Магна, услышав лай, решили, что замысел провалился. Всей массой солдаты надавили назад к выходу из ловушки, опасаясь, что их сейчас передушат, как щенят. Магн затерялся в потоке разгоряченных тел. Обливаясь потом, начальник конницы скатился по лестнице к ногам Велизария и Бесса. Лестницы трещали. Многие падали, не успевая схватиться за перекладины.
Бесс откашлялся и ядовито засмеялся. Для наблюдателя, да еще злорадствующего, зрелище было забавным. Все было спокойно. На башнях – ни огонька, собаки утихли, никаких оснований для тревоги. И вдруг пустая труба акведука, подобно кишке сказочного зверя, извергла ораву перепуганных солдат.
Бесс, верховный начальник всей конницы войска, через голову которого Велизарий отдал распоряжение Магну, спросил неудачливого:
– Эо, Магн, паччиму ты не конем ехал, паччиму лошадь паккинул?
Велизарию было не до смеха, рушилась единственная надежда взять город. Полководец был уверен во вздорности паники, даже Бесс, отдав дань злорадству, начал ругать солдат. Вслед за ним неистовой бранью разразился Велизарий.
– Трусы, трусы! Шакалы! Бабы! Евнухи! Иудеи! – полководец выбирал самые обидные оскорбления. – Крысиные щенки, персидские наложницы, я голыми выгоню вас из войска!
Оскорбления, опасные в иное время, сейчас были возможны, даже невероятная угроза изгнать из войска звучала веско.
Византийскому полководцу не могла прийти в голову мысль, естественная в иные времена: он сам нес ответственность, посылая солдат для необычайного предприятия и ничего не подготовив, даже не назначив побольше начальствующих. К счастью, Неаполь безмятежно спал. Судьба осеняла спасительными крыльями полководцев империи!
После вспышки гнева Велизарий вспомнил о Енне и исаврах. Где они? Блуждают в акведуке? Ждут? Полководец приказал ипаспистам заменить трусов и идти вместе с Магном. Но беглецы успели осмелеть. Столпившись у лестниц, они не пускали других. Велизарий охотно отозвал ипаспистов. В опасном предприятии предпочтительней рисковать солдатами базилевса, чем своими. Теперь эти трусы пойдут лучше других.
Времени было потеряно много. Велизарию не терпелось, он не знал, куда себя девать. В тревоге он вспомнил о шуме, которым могут выдать себя солдаты. Вместе с Бессом Велизарий поспешил к крепостной башне, командовавшей над акведуком. Сейчас это место его испугало. Случайная мысль, которую суеверные люди принимают за предчувствие или за указание свыше.
Бесс, имея опыт командования готскими наемниками, владел и готской речью. Сначала его оклики вызвали лай собак. Затем чей-то голос спросил, в чем нуждается пьяный дурак, чешущий шелудивую шкуру о стены Неаполя. Бесс принялся болтать. Подталкиваемый Велизарием, он старался кричать погромче. В акведуке последний солдат уже стукнулся лбом о скалу, потихоньку проклиная того, кто долбил нору, а Велизарию все еще слышался топот ног в пустой трубе.
Бесс предлагал готам сдаться, обещая каждому по сто золотых монет, и землю, и рабынь, расхваливая женщин в выражениях, даже в ту эпоху избегавшихся писателями.
В ответ готы осыпали бранью Юстиниана и Велизария, близости которого они и не подозревали. Они тоже не стеснялись самых откровенных слов по адресу жен базилевса и его полководцев. Бесс лихо перекрикивал готов в солдатском состязании.
Восток начинал алеть, в небе проступала черная голова Везувия.
Сигнала труб все не было слышно.
6
Вернувшиеся конники Магна надавили на остановившихся исавров, вынуждая их двинуться вперед. Толчок докатился до Енна вместе с хорошей новостью, а исаврам, успевшим остыть за время вынужденного ожидания, ничего не оставалось, кроме движения вперед.
Латные черви – так чувствовали себя солдаты, смирившиеся с духотой, мраком и пылью.
Только необычайная мощность и тяжесть старого сооружения могла поглотить и погасить дробный топот четырехсот пар ног, лязг и голоса, которые раздавались все с большей непринужденностью.
Висящая на арках каменная кишка дракона казалась бесконечной и замкнутой. Темнота вызывала ощущение круга, в котором вращались, как в колесе. Иногда нога встречала какое-то отверстие, таинственную нору. Вероятный отвод в цистерну, в фонтан на площади или в дом богача, куда хорошо бы попасть поскорее. Но ход был узок, пригоден для пса, не для воина.
Если вся вода только так разбиралась в этом проклятом городе, то блуждание закончится тупиком. Никто не знал, что будет дальше. От страха злоба на неаполитанцев кружила солдатские головы кровавым хмелем. Только добраться до наглых горожан. При мысли о горожанах, которые сейчас нежились в кроватях, совсем близко, рукой подать, не будь камня, ярость сплеталась с похотью и выливалась в грязных словах.
Внезапно Енн увидел над собой звезды. Свежий воздух тек из пролома, более живительный, чем вода в пустыне. Напор унес командующего исаврами дальше. Он сопротивлялся, боясь повысить голос. С трудом удалось Енну добиться общей остановки и протолкаться назад. Здесь крыша акведука была разрушена, но до края зияющего отверстия не доставала рука. Как многое другое, такой выход из акведука никому и не снился. Не нашлось ни шеста, ни лесенки, ни даже веревки.
На спинах и на руках подняли первого попавшегося Енну солдата. Положительно, Судьба служила Велизарию. Старое масличное дерево изгибало толстый ствол рядом с проломом. Исавр соорудил из гибких веток подобие веревки. Ухватившись за них, Енн прыгнул в окно второго этажа какого-то дома, выходящее почти на крышу акведука. В углу комнаты горела лампадка перед иконой. Жалкая старуха, онемев от страха, стояла на коленях. Енн пригрозил мечом, и она зарылась в тряпье убогой постели. Вслед за Енном, прыгая в комнату старухи, солдаты гуськом потянулись вниз по лестнице с выщербленными ступенями. Дом стоял в запустении, с единственной жилицей – уличной нищенкой.
Небо уже бледнело в рассвете, когда переулок наполнился солдатами. Услышав тяжелый топот, слишком чуткий неаполитанец затыкал уши, чтобы смена караулов хоть во сне не напоминала ему об осаде.
Магн и Енн повели свои отряды наудачу. Никто после адской кишки не знал, где находится, где стены, где гавань. После нескольких поворотов Магн с величайшим облегчением заметил зубцы башни, торчавшие над крышами. Все равно, где это, какая часть города, только бы залезть на так долго не дававшиеся стены.
В лагере или в окрестностях Неаполя нашлись бы люди, знакомые с расположением городских улиц, но ни Велизарий, ни Константин Фракиец не подумали раздобыть проводников. И все же судьба благоволила ромеям…
Крепостные стены изнутри устраивались везде одинаково, с лестницами и подъемами, не изменявшимися тысячу лет. Когда солдаты забрались наверх, на стене властвовала сонная пустота. Готы и добровольцы горожане спали в башнях. Даже молоссы, привыкшие к виду и поступи воинов, слишком поздно опознали чужих.
В двух башнях ромеи перебили сонных защитников, прежде чем те успели опомниться. Солдаты кололи и резали безоружных с веселой яростью, вымещая тяготы путешествия в каменной трубе, свои страхи, свою трусость. Магн вспомнил о трубачах. Где они? Эге! Трубы! Громче! Громче!
Трубным звукам со стены ответили трубы из лагеря, трубы снизу, из-под стен.
Более не к чему было таиться. Утренние сумерки разорвались бурей окликов, приказов, призывов. Лестницы, подхваченные десятками солдат, надвигались на город, подобно исполинским сколопендрам.
Вскоре проклятия и ругань опоясали стены. Ни одна из лестниц не доставала до верха! Все они были изготовлены на глазок, без попытки точных измерений, по вдохновению начальников, привыкших давать меру шагам.
Пришлось связать лестницы по две и чем попало – ремнями, запасными тетивами луков, перевязями мечей, кое-как. Сделавшись слишком тяжелыми, лестницы прогибались, у некоторых рвались непрочные соединения.
Хотя Енн и Магн овладели двумя башнями, у готского гарнизона и у горожан нашлось бы достаточно времени, чтобы прийти в себя от неожиданности и организовать отпор. Чужие трубы на городских стенах прозвучали на рассвете. Но когда, наконец, византийские солдаты, обремененные доспехами, щитами, оружием, начали тяжело переваливаться на стены с неудобных лестниц, стоял полный день.
Готов и неаполитанцев охватила паника. Слишком большая уверенность сменилась пассивным упадком одних, отчаянием других. Ни одна из баллист, ни одна из катапульт не была приведена в действие отрядами горожан, которые распоряжались метательными орудиями – давней собственностью города. Прислуга немой артиллерии разбежалась, бросив пирамиды камней – грубо отесанных шаров, колоссальных кубов и яиц.
Гарнизон башни, соседствующей со взятой отрядом Енна, вышел на дорогу, прикрытую со стороны поля зубцами. Несколько десятков тяжело вооруженных готов столкнулись с исаврами. Боевой ход по верху стены ограничивал фронт шестью бойцами. Железный еж длинных копий отбросил исавров, имевших только мечи. Потеряв несколько человек, исавры отскочили в ранее взятую ими башню, успев закрыть окованную дверь. Тут же на готов посыпались сверху стрелы, а солдаты Магна, пользуясь тем, что готы оставили свою башню, напали на защитников города с тыла. Растерявшись, готы подняли копья вверх и опустили щиты в знак сдачи.
Следующую башню заспавшиеся готы сдали без сопротивления. При всех ошибках, промедлениях, просчетах Велизарий пожинал плоды внезапности нападения. Он как бы подрезал защите сухожилия.
Десятки лет мирной жизни расслабили готов. Владельцы трети италийской земли, привыкнув проводить время в праздности, сохранили от своих отцов страсть к охоте. Но и эта деятельная и мужественная забава изменилась. Настоящий труд охотника был перенесен на загонщиков – колонов и рабов, а господа приучались ждать зверя, сидя с удобством в засаде.
Готы никогда не славились как хорошие стрелки из лука. Ныне же это искусство у них совсем упало, ибо требовало утомительно-скучных и многолетних упражнений.
Византийские полководцы встречали большие затруднения в общей недисциплинированности, в капризах федератов, в своеволии наемников, в завистливом стремлении к самостоятельности, не угасавшей в сердцах подчиненных. Однако же византийские армии имели так или иначе признаваемое единство управления, имели хотя бы внешнюю организацию, которой подчинялись и самые непокорные по мере возрастания опасности.
Готы, следуя племенным традициям, признавали родовых вождей, как все народы, обитавшие к северу от Альп. Впоследствии из этих традиций выросла столь ненадежная в боевом значении аристократически-феодальная система, когда держатели феодов кое-как сражались под знаменами своих сюзеренов, но их воины подчинялись только им.
Неаполитанский гарнизон находился в руках нескольких родовых вождей, им управляло подобие военного совета из равноправных господ. После отражения первого штурма все свелось к ожиданию следующего. Каждый гот и каждый дружинник из горожан знал свое место на стене. Но никому не было известно, куда отступить, вокруг чего или кого собраться в случае неожиданного. Поэтому оборона рухнула сразу из-за отсутствия центра.
Нападать на восточные ворота Неаполя приказали отряду массагетов, федератов Византии, и славянам. Ни тем, ни другим не досталось лестниц. Сам Велизарий руководил штурмом с севера, лестниц было мало, их расхватали с боя – лагерем овладела внезапная вера в успех.
Восточные стены города казались пустыми. После общей тревоги гарнизоны башен у ворот покинули свои места. Несколько воинов безнаказанно подошли к воротам и попробовали постучать в тяжелые створки, защищенные шляпками гвоздей величиной с кулак. С такими воротами мог справиться только таран.
В лагере для первого штурма было изготовлено несколько таранов, но не нашлось охотников искать их и тащить на себе тяжелые бревна. Кто-то надумал поджечь деревянные створки.
Вопреки приказу большая часть массагетов явилась верхом. Теперь кони пригодились для доставки топлива. Пламя поднялось до верха беззащитных ворот. Ветер оттягивал дым на город.
Беспорядочным набатом дребезжали бронзовые доски церковных звонниц, но у святого Иоанна, соборного храма Неаполя, и у Марии-Марфы звонили торжественно. Как на пасхальной службе, гулко перекликались главные голоса, серьезные и глубокие. Радостно пели мелкие доски-подголоски: «Слава в вышних богу и на земли мир…»
Повинуясь воле епископа Неаполя, другие храмы прекратили набат и, присоединившись к старшим, встречали благовестом освободителей от гнета схизматиков-ариан.
Разрозненные отряды готов сдавались без боя армии Юстиниана, которая вливалась в город сразу через несколько ворот, открытых изнутри. Велизарий и другие начальники озаботились безопасностью этих пленников. Около восьмисот готов, едва ли не половина которых оказалась без доспехов и оружия, были выведены из города в лагерь. Там Бесс, не теряя времени, предложил им выбор: или они поступают на службу Божественному, или их ждет печальная участь. Словоохотливый, как базарная торговка, и столь же убедительный, Бесс напомнил готам об Эбримуте, зяте самого рекса Феодата, человеке благородном. Он передался со всеми своими под руку Непобедимого, говорил Бесс. Отныне и до века Италия принадлежит базилевсу. Кто это не понимает, заслуживает, чтобы его обрили и одели в женское платье, как недостойного быть мужчиной. Многие готы служат базилевсу, недавно они расправились с охлосом в самой Византии. И взяли великолепную добычу! И были осыпаны милостями!
Горластый начальник торопился убедить пленных, чтобы поскорее избавиться от навязанного ему дела. А придет же минута, когда он тоже сумеет поддать Велизарию коленом! Неаполь отдан войску, а ему, Бессу, приходится тратить здесь время на уговоры! Не ожидая согласия, Бесс крикнул:
– Имеющий уши слышать да слышит! Вы – что? В рабы собрались, отродье носорогов!
Ипасписты подняли Бесса в седло, и железная черепаха помчалась в город, сопровождаемая свитой. Скорей! Опоздали!!!
До осады Неаполя солдатам грозили наказаниями за насилие над италийцами: италийцы не враги базилевса, но его подданные, которые-де сами хотят вернуться в лоно империи. За упорство Велизарий объявил неаполитанцев изменниками. Все понимали, что только помощь горожан помогает держаться слабому гарнизону готов. Теперь было разрешено отомстить неаполитанцам за то, что они отвечали ударом на удар.
Не существовало начальников, исчезли признаки подчинения. Не было вступления в город. Было вторжение. Не стало ни армии, ни солдат. Явились группы и группки, связанные общностью наречия и товарищества. Пришел день свободы действий, день ничем не ограниченной власти над имуществом и телом побежденных, тот самый день, который обещали вербовщики в армии Византии по примеру вербовщиков старого Рима.
Издавна иноязычные и малоизвестные племена, обозначаемые ромеями безличным словом «варвары», завидовали богатству южных земель. О заманчивых плодах, о волшебном соке винограда слыхали и в лачугах рейнских болот, и в глуши Черных Лесов, и в устьях северных рек, никогда не виденных римлянами. Что же касается грабежа, ловли невольников, права на беспредельное насилие, этому так называемые варвары учились от римлян. И возвращали своим учителям.
Те из солдат, кто был жаден до крови, убивали каждого попавшегося под руку. Иные умерщвляли в буйном порыве как в хмелю. Другие, более утонченные, изобретали развлечения. Разыгрывались сценки, исполненные особого «юмора», заимствованного на театральных зрелищах.
– Как тебя зовут? Павел? Покойной ночи, Павел, кланяйся твоему отцу в аду!
– Ты хочешь жить? А, ты любишь жизнь! Я исполнен уважения к тебе. Увы, сегодня я видел тебя во сне.
– Ты можешь перепрыгнуть через эту стену? Нет? Сожалею. Я клялся на Евангелии щадить сегодня только отличных прыгунов!
– Не бойся ничего! Я дал обет прикончить десять неаполитанцев. За моего друга, которого вы убили. Поздравляю тебя, ты… десятый. Получай!
Все дома лишились дверей. Более опытные солдаты спешили найти жилища богатых. Улицы переполнились задыхающимися от бега солдатами. Каждый старался опередить каждого.
Ворвавшись в дом, кричали: «Все поровну!» Кто-либо, остановившись у входа с мечом и щитом, предупреждал новых пришельцев:
– Здесь уже занято! Нас много!
Найдя настоящего или предполагаемого хозяина, солдаты срывали с него одежду и растягивали его на полу, на земле сада – где пришлось.
– Где зарыто твое золото? Где ты спрятал богатство?
На беззащитное тело обрушивался град рассчитанно-яростных ударов. Сразу несколько солдат били палками, ножнами, ремнями, сломанными наспех сучьями. Потом краткий перерыв, быстрый вопрос: «Говори где?» – и опять ливень побоев.
Это называлось батоннадой. Нужно было спешить; всем казалось, что в богатом Неаполе больше домов, чем солдат.
Вскрикивали и умолкали женщины, подвергнутые насилию. Из опустошенных жилищ выгоняли рабов, вчера бывших свободными, детей, женщин, мужчин, нагруженных добром, которое вчера было их собственностью, сегодня же стало солдатской добычей по Праву войны. Судьба настоящих рабов оказывалась более благоприятной. Они лишь меняли хозяев, иногда – к лучшему.
Не успевая запомнить своих рабов, не будучи в состоянии куда-либо их засадить, не уверенные в возможности уследить за двуногой добычей, солдаты пускали в ход веревки с мертвыми петлями. Они вязали пленных за шеи, как грозди, метили груди, лица и руки краской, смолой или сажей из очагов.
7
Наконец-то прогорели восточные ворота. Наездники массагеты, подхватив на крупы коней пеших единоплеменников, прорвались через догоравший костер.
Конница мчалась к храму святого Иоанна, звонница которого еще славила армию Юстиниана. Не слезая с седел, массагеты ворвались в храм. Почти две тысячи неаполитанцев искали здесь приют. Они рассчитывали, что кафолическая армия соблюдет право убежища. Массагеты сделали их своими пленниками. Солдаты ограбили храм, схватили церковную утварь, ободрали ризы с икон, сняли все, к чему могли дотянуться. Набив переметные сумы и сетки для сена, массагеты наполнили длинные мешки одеждой пленников, которых раздели догола.
Чтобы закрепить за собой живую добычу, слишком многочисленную, и воспрепятствовать побегам, победители принялись ловко и быстро надрезать каждому левое ухо, метя, как овцу или норову. Испорченное ухо могло снизить цену рабыни, поэтому для молодых женщин делали исключение, отхватывая клок волос на лбу. Такой же налет массагеты успели совершить на храм Богородицы.
По знакомой дороге, через восточные ворота, массагеты погнали в лагерь двуногий табун. Никто не успел сосчитать добычу по головам, но шествие растянулось на пять стадий.
В жадности к невольникам обнаруживался инстинкт кожевника, которого больше блестящих предметов соблазняют стада и особенно двуногие вещи, способные работать и развлекать. Венец благополучия, счастья, славы.
Во взятом Неаполе нашлось единственное место, где сопротивление не было сломано внезапностью вторжения: у юго-западных ворот, через которые город сообщался с портом.
Отряд гуннов и моряков, бросивших флот, чтобы грабить город, собирались сжечь деревянные створки, как сделали с восточными воротами массагеты и славяне. Это обычный прием, когда крепостные ворота не защищаются. Внезапно сверху посыпались каменные ядра. Из боевых отверстий башен брызнула жгучая известь. Справедливо сочтя, что нет необходимости рисковать костями и кожей, коль город взят, нападающие отправились поискать безопасных дорог к добыче.
Охрана юго-западных ворот была поручена ополченцам иудейской колонии. Их стойкость среди общей паники не была случайна.
– Что может быть с нами? – спрашивали друг друга неаполитанские иудеи после высадки ромейской армии в Сицилии.
– Что будет с нами теперь? – обсуждали они, когда Велизарий переправлял армию через Мессинский пролив.
Тогда многие италийцы-кафолики ждали армию Юстиниана, ждали эту освободительницу от власти варварских еретиков-готов. Тогда многие в Италии еще верили фанатикам, духовным и светским, которых разжигали агенты империи.
А иудеи? Они были осуждены заранее и как враги церкви, и как единоверцы участников последних палестинских мятежей, поставленных в империи вне закона.
Разумнее потерять даже все достояние, но сохранить жизнь. Корыстолюбие полководцев было общеизвестно. Уполномоченным общины удалось предложить сделку самой Антонине, всесильной жене послушного мужа. Но кто мог быть поручителем в лагере армии, которая изготовилась в поход на Рим через Неаполь! На словах уполномоченные добились успеха. В действительности же поняли: их обманут. Ибо зачем что-то давать, когда все можно взять даром.
Нужно бежать из Неаполя, пока город еще не осажден. Куда? В Рим, где папа ждет не дождется ромеев, где многие мечтают о приходе юстиниановской армии, чтобы расправиться с еретиками? Или скитаться в горах с детьми, женщинами, стариками, умирать от голода и стать добычей первой же шайки грабителей, которых скоро породит война?
Армия Велизария подвигалась к Неаполю, а в городе шла невидимая подготовка к защите. Не нужно было тратить время, чтобы понять, что в риторах неаполитанской Академии иудеи находят надежных союзников. Иудеи искали других из числа тех, кто не хотел бы видеть солдат в своем городе. Решимость таких подкрепляли разумным словом и убедительными делами, предлагая займы без лихвы, иногда – без отдачи. Таким же способом убеждались колеблющиеся, робкие.
В тяжелые дни никто не сравнится в щедрости с тем, кто знает цену денег. Сходка граждан, которая решила судьбу Неаполя, была подготовлена еще лучше, чем подумалось декуриону Стефану.
После падения Карфагена вандальского на всем протяжении берегов Теплых морей только Италия и Испания оставались безопасными для христиан всех догм, для соблюдающих закон Моисея и даже для придерживающихся старинного эллинского многобожия.
Иные кафолики люто осуждали готского рекса Феодориха: он-де провозгласил терпимость в делах религий с лукавой целью погубить высокую Правящую Церковь вольным соперничеством с прочими, лживыми вероучениями.
Иные политики подозревали, что равенство перед лицом гражданских законов всех исповеданий христианства и других религий задумано Великим Готом из желания возвысить готское государство над империей: давая приют гонимым, Италия усилится числом подданных.
Что бы ни говорили злобствующие, о чем бы ни рассуждали хитроумные, но терпимость готского правления существовала не на словах лишь, что вообще-то часто случалось, но на деле.
Феодорих действительно прекратил в Италии усобицы между христианами разных догм. Больше никто не осмеливался силой мешать своему ближнему молиться так, как он хотел. Что же касается численно малозаметных иудеев, то покушения на свободу их совести были пресечены весьма решительно. В Равенне, столице государства, фанатичные кафолики разрушили молитвенный дом иудеев. По приказу Феодориха кафолическая община восстановила молитвенный дом своими средствами, и ей же было оставлено решить, на каких ее буйных сочленов должны пасть издержки.
Великий Гот десять лет пробыл заложником в Византии. Его привезли мальчиком, он был воспитан в Священном Палатии, перед ним развернулось великолепие империи и Правящей Церкви. Он получал лишь «хорошие» примеры. И – вынес из них отвращение.
Готы были вдвойне чужды коренным италийцам. Они – завоеватели-варвары, они – ариане-схизматики. Действия рекса Италии были, с точки зрения византийских политиков, весьма близоруки. Веротерпимость готов сохранила Рим, как столицу Церкви Правящей, ибо престол первосановника Церкви, Папы, наместника Петра-апостола, был в Риме и был он крепостью ортодоксального кафолицизма. Власть готов могла бы десятикратно упрочиться, пойди Феодорих на союз с папским престолом. Византия лишилась бы возможности подготовлять крушение готов изнутри Италии.
Но другое мечталось Великому Готу, высокое с точки зрения непреходящей морали, которая хочет мира среди людей всех убеждений, ибо все они – люди.
С затаенной мыслью о деле Феодориха Прокопий решился написать в своей «Истории войн» нечто для имперского подданного поразительно смелое:
«Не берусь я судить о высоких вещах. Сумасбродным я считаю исследование божьей природы, какова она есть. Трудно нам с какой-либо точностью понять человеческое, к чему же рассуждать о божественном. Ни в чем не противореча установленному, думаю, лучше молчать о том, что предназначено лишь для благоговейного почитания».
На самом деле кафоликов, ариан, монофизитов и христиан иных многочисленных толков разделяло для них непримиримое, ничтожное на взгляд позднейших поколений разногласие в догме. Всего три-четыре слова в определении таинственной сущности Иисуса, например: был ли он богочеловеком или человекобогом? Поглотило ли в нем божественное все человеческое, или оба начала сосуществовали раздельно?
И в те годы, и потом в течение многих и долгих столетий взаимные истребления враждующих христиан носили характер уничтожения опаснейших, ядовитейших животных, чье убийство ставится в заслугу. И такой же мерой империя Юстиниана мерила иудеев: в преследования не вносилось ничего расового, племенного. Всемирно-космополитическая империя, всемирно-космополитическая Церковь задавали каждому подданному один вопрос: как веруешь? И стремились убить инакомыслящего, и не интересовались «кровью» новокрещенного.
Иудейская община лучше других италийцев знала дела империи, недавно вздрогнувшей от неслыханной силы восстания Ника. Находясь среди иноверцев, добывая средства для жизни посредничеством в торговом обмене и путями того же обмена сосуществуя с иноверцами, иудеи располагали надежными, постоянно обновляемыми сведениями.
Религия веками приучала верующих иудеев видеть в кровопролитии благодетельно-неизбежную волю бога, который действовал в интересах избранного им народа, носителя истины. Но избиения Юстинианом собственных подданных иудеи могли оценить по достоинству. Их чувствам не мешал туман религиозного фанатизма, который окутывал Библию.
Иудеи ужасались. Оплакивая своих малоазийских единоверцев, чудовищно истребленных после восстаний, иудеи умели человечно сочувствовать всем другим гонимым.
Вот и под стенами Неаполя остановилась армия Юстиниана, который видел в иудеях не только еретиков, но и опасных противников империи.
Да, они были противниками империи. Да, они следили за делами империи. И трепетали перед мрачным гением Юстиниана. От зорких глаз смелых иудеев, прячущихся в самой пасти зверя – в Византии, – не скрылась тайна Ипатия, будто бы лжебазилевса, на самом деле – куклы в руке Юстиниана, сыграв которой базилевс одним ударом спас себя.
Иудеи оценивали конфискации, которыми сопровождались религиозные гонения, подсчитывали доходы империи от налогов. Разгадывали секреты соляной, шелковой монополий. Копались в тайных доходах, запрятанных в цены мяса, вина, масла, рыбы.
У человека, пусть по природе недоброго, но здравого умом, вызывает гнев бессмысленная жестокость. Иудеи с отвращением вдумывались в имперские операции с хлебом. Зерно, выбитое из провинций по налогу «синона», гноилось по небрежению, а потом насильственно продавалось тем же, кто бесплатно сдавал свой урожай на склады базилевса. Прибыльное дело. Но это не торговля, а дикарское истязание! Зачем?!
Зло держится злом же – так понимали иудеи вымогательство взяток сановниками Юстиниана, так говорили между собой о неслыханной с сотворения мира торговле законами, которой занимался Трибониан, квестор империи, блюститель закона!
В Неаполь попадали вещественные доказательства разложения империи. Сама казна выпускала фальшивые деньги. Золотые монеты – солиды или статеры – тайно и корыстно портились добавкой в сплав излишнего серебра (бывшего в двенадцать раз дешевле золота), меди, даже свинца. Опытный глаз угадывал подделку издали, по цвету. Встречались монеты, нагло и ловко обрезанные ножницами логофетов. Все это для пытливого ума иудея было подобно пятнам, которые выступают на больном теле. Могла ли такая империя длиться? Нет, нет. Еще год, еще два. Нужно держаться и выжить.
А что сказать о постоянном напоре персов? О солдатских мятежах? О вторжениях варваров, которые не встречают должного отпора? Еще бы! Против минувших лет правления базилевса Анастасия имперское войско уменьшено в три раза.
Воинственный манифест Юстиниана взволновал иудеев больше, чем готов. Рассудив, они успокоили себя надеждой, что италийская война не под силу Юстиниану. Готы ослабели, готы не те, что были при Феодорихе. Но они еще могут вывести в поле двести или сто пятьдесят тысяч бойцов.
Когда Велизарий высадился в Сицилии всего лишь с пятнадцатью тысячами солдат, тайные и явные сторонники империи в Италии были огорчены слабостью кафолического войска. Иудеи же воспрянули духом. Страстное желание неудачи ромеев поддерживали разумные расчеты. Тем более легко было уверить себя в близкой гибели имперской армии.
Бог уже наказал Юстиниана страшной карой бесплодия. Базилевс-Дьявол осужден.
Незадолго до своего падения Неаполь был утешен слухом о лазутчике, который будто бы принес готскому гарнизону важные вести. Многочисленная армия, собранная рексом Феодатом, находится в Террачине и Формии, готовясь к переправе через реку Гарильяно. Скоро Велизарий с его слабым войском будет прогнан, разбит, сброшен в море.
Священные предания были богаты рассказами о случаях, когда бог Авраама, Исаака, Иакова спасал избранный им народ из-под уже занесенной секиры.
Отогнав одних ромеев, которые пытались поджечь ворота, иудейский отряд заметил других. По верху стены шла полусотня солдат под командой Перана, знатного ибера, который передался империи в последнюю персидскую войну.
Увидев на башнях юго-западных ворот хорошо вооруженных латников, Перан счел их за готов и собирался принять капитуляцию последней горсти гарнизона. Ни сам он, ни его солдаты не ожидали, что во взятом Неаполе еще придется сражаться.
Сражаться же пришлось по-настоящему. В те времена любой купец со своими приказчиками и работниками умел владеть оружием, по необходимости защищаться на суше от разбойников, на море – от пиратов. К тому же неаполитанская колония принимала в свое лоно единоверцев, беглецов из Палестины. Эти живые осколки отчаянных восстаний отчаявшихся людей приносили навыки боя в строю.
Повинуясь одному из таких бывалых бойцов, иудеи подпустили ромеев поближе.
В жестокой сшибке Перана сбросили со стены. Крыша какого-то дома и твердые доспехи спасли ибера от увечий. Солдаты растерялись и, понеся больший урон, чем иудеи, поспешно отступили.
Опытный вожак удержал своих от бесполезного преследования. Поняв, что нет больше смысла охранять стену и ворота, иудеи ушли в свой квартал.
В. то же самое время на Иудейскую улицу ворвались гунны, проникшие в город через брошенные охраной и кем-то открытые западные ворота.
Бой с таким противником в открытом поле окончился бы для иудеев быстрым и полным разгромом. В тесноте улицы и пешком гунны лишились своей боевой силы – маневра всадников. Да и собрались они за добычей, а не воевать. Гунны бежали после короткой, но кровопролитной для обеих сторон схватки.
Подобное случалось и в других городах, отданных грабежу. В одном из кварталов взятой персами Антиохии не гарнизон, а несколько сотен зеленой молодежи, кое-как вооруженной, успешно часами отбивали и избивали шайки грабителей, на которые распалась победившая армия. Для подавления кучки героев потребовалось вмешательство самого Хосроя, владыки персов, который лично командовал армией.
Окрыленные удачей, иудеи изготовились к защите обоих входов в улицу.
Иудейский квартал был совершенно особенным сборищем строений, отлично приспособленным для защиты от воров, грабителей и всяких случайностей.
Сооружения, слившись стенами, казались единым массивом, плотным, как улей, со спрятанными внутри двориками и террасами, складами, фонтанами, сейчас сухими, и несколькими колодцами, в которых хватало воды. Дома, тылом упираясь в городскую стену, открывались на улицы дюжиной выходов. Это были подобия пещер, достаточно широкие, чтобы мог въехать воз, запряженный парой быков. На высоте двух человеческих ростов выходы перекрывались полом второго этажа. Двери были и узкие, как щели, и широкие, чтобы пропустить человека с объемистой ношей. Подобные входы встречаются в некоторых муравейниках.
С улицы и с боков окна начинались на уровне третьего этажа.
Так строился иудейский квартал. Без общего плана дома лепились к домам, недостаток места заставлял лезть вверх. Здесь жили, плодились. Отсюда несли бегом на кладбище тело усопшего, завернутое в кусок новой ткани. Здесь нашлись места для товаров, похоронки для ценностей, закутки для детских игр, уютные уголки, где могли сойтись женщины, чтобы на свободе, вдали от мужчин, поговорить о своих радостях, болезнях, детях, мужьях и соседях.
Подобные кварталы были ужасом для архитектора. Но чувство личной и общей безопасности заменяло потребность в красоте форм. Безобразно, зато надежно. Тесно, но тепло.
Группы солдат, которые искали добычи, не раз замечали иудеев. Принимая этих латников за своих, солдаты отправлялись искать другие, незанятые места.
Две небольшие шайки, не то дорвавшиеся, не то пропущенные до середины Иудейской улицы, были перебиты, но жизнь свою продали дорого. Валялись трупы, кровь забрызгала стены улицы-ущелья.
К полудню слухи об иудеях, которые засели в городе близ порта, дошли до Велизария. Перан, оправившийся от падения и уже сытый добычей, вспомнил о полученном им отпоре. Кто мог подумать: в целиком плененном и ограбленном Неаполе еще нашлись не тронутые грабежом местечки и силы, которые противились!
Под рукой Велизария не было солдат. Исчезновение войска после победы. Никакой власти. Под Карфагеном Велизарий был покинут даже ипаспистами и почти в полном одиночестве пережил много тяжелых часов в ожидании, что бежавшие вандалы опомнятся и вернутся. Как легко победа могла превратиться в поражение! В Неаполе, по крайней мере, можно было спокойно ждать, пока солдаты не устанут от грабежа и не пресытятся насилием.
Велизарий поручил Перану взять с собой одних ипаспистов. Иудейский квартал сулил великолепную добычу.
Сейчас там находились только свои, рабы-иноверцы были предусмотрительно изгнаны. Не потому, что кормящий раба кормит врага. Израиль умел держать железной рукой все взятое силой иль купленное. Другое здесь крылось – не смешать с чужой свою кровь на земле и пути душ, освобожденных от тела.
Помня урок, полученный на стене, Перан остерегся хватать голой рукой каленое железо. Ипасписты наступали на Иудейскую улицу железными черепахами с двух концов. Стены щитов с бивнями тяжелых сарисс. И ливень дротиков из-за стен.
Не желая рисковать, ипасписты давили без спешки. Иудеи погибали вопреки свирепому мужеству людей, самоотреченно защищающих свой очаг, своих и себя.
Умирающие молитвенными возгласами торопили бога. Пора ему прийти на помощь своему народу! Пора! Все меньше оставалось тех, кто ждал пришествия истинного Мессии.
Сломив сопротивление на улице, ромеи не вошли внутрь улья. Над въездами-пещерами открылись люки, полилось кипящее масло.
Отброшенные с улицы, иудеи не хотели терять надежду. Она билась мотыльком на огне.
Прискакал Бесс, пенясь злобой и жадностью. Выкурить ос дымом? Нет, можно спалить соты! Привезли тараны.
Обрушилась первая стена. Надежда еще держалась. Но не нашлось ни Самсона, ни Давида. Архангел потерял огненный меч. Бог Авраама, Исаака и Иакова забыл свой народ. Не сотворил он чуда из тех, которыми наполнена история иудеев, наполнена для того, чтобы вдохновить последний вздох умирающего.
8
Перебравшись через костер, растоптанный ногами массагетских лошадей, славянский отряд оказался в числе опоздавших. Еще не накопился истинно-воинский опыт поспешать на грабеж. Вблизи ворот улица была застроена домами, бедный вид которых не возбуждал корысть завоевателя. Здесь было гнездо беднейших горожан, промышлявших мелкими ремеслами, работой в порту, на верфях. Двери распахнуты, внутри ни души. Тут не наловишь и рабов. Массагеты не зря бросились в глубь города.
Дальше славяне попали в более заманчивые с виду кварталы, но уже вывернутые, как карманы у трупа на поле боя. Кое-где валялись тела убитых неаполитанцев. Славяне разбрелись. Увлекаемые любопытством, они входили в дома, перелезали через стены, настораживаясь при каждом шорохе. Это напоминало охоту. Не в лесу, но с возможностью неожиданностей, которые делают охоту заманчивее повседневности более прибыльного труда.
Сеть, заброшенная и вторично, не остается совсем без улова. Попадались люди, сумевшие затаиться в темном углу, а потом неосторожно высунуть голову. И те, кто, потеряв всех своих, перестал дорожить собой.
Находилось кое-что в пропущенных в солдатской спешке погребах и подвалах. Голуб открыл нетронутый склад вина – целый клад амфор с печатями на ручках и горлышках, больших, одному не поднять, и малых, содержимого которых не хватит и для жажды одного человека.
Удачливый искатель созвал своих. В атриуме разгромленного дома славяне устроились среди безразличных статуй у иссохшего фонтана. Бывший хозяин или валялся поблизости, не выдержав батоннады, или превратился в безыменного раба.
Обломки мебели, обрывки одежды, черепки. И зловещие пятна на стенах, на плитах двора, на статуях. И стаи мух на сладких лужах.
В малых амфорах оказалось какое-то особенное вино. Оно придавало силы и возбуждало.
Индульфа влекло дальше, дальше. Озираясь, он бродил по опустошенным владениям. Все приняло необычайный вид. Было бы интереснее войти сюда, когда город еще жил, увидеть лица людей…
Случайно Индульф что-то заметил между стеной и дверью, сбитой с петель. Меч! Не обычной формы, не прямой, а слегка изогнутый, с крепким клинком, расширенным внизу. Индульф видел подобные у некоторых ипаспистов. Персидский акинак. Давно хотелось взять его в руки. Тяжелый конец придает особенную силу удару. Индульф попробовал железо. Находка оставила зазубрину на палатийском мече. Индульф заметил красные камни на рукоятке. Дорогие украшения не помещают на плохом оружии.
Пустые дома надоели, на них противно стало глядеть. Индульф вспомнил о жене полководца. Где она, эта женщина? Сейчас все казалось простым и возможным.
На агоре – главной площади – теснились солдаты, добыча, пленники. Портики самой агоры сильно пострадали еще при императоре Константине, который без зазрения совести обирал имперские города для украшения Византии. Тогда неаполитанский сенат нарочно не удалил постаменты от «добровольно пожертвованных» статуй. Позднее их увенчали вазами посредственной работы.
Индульфу пришлось посторониться перед телегами. Большерогие волы мягко пятнали мостовую клешнями копыт. Белая рука поднималась вверх, виднелись опрокинутые чаши груди. Мраморные кудри вдавились в подстилку из тряпья, в которую успела превратиться содранная с пленных одежда.
Телеги тащились к порту. По праву победителя Велизарий забирал себе забытое императором Константином. Добыча полководца, неподъемная для солдата.
Древность мнилась ромеям полной талантов, ныне угасших. Жаловались на отсутствие скульпторов, на упадок благородного ремесла ваятелей. Произведения старых скульпторов росли и росли в цене. Пыл сокрушителей языческих идолов угас безвозвратно. Теперь давали золото, золото, золото за красивые фигуры богов, людей (кто их разберет), которые в первый век торжествующего христианства случайно увернулись от дубин святых отшельников и камней фанатичной толпы.
Тогда Индульф еще не знал, что в отличие от солдат полководцы умеют готовиться к удачным штурмам. Как бы ни были опытны солдаты, как бы ни спешили, они соревновались между собой. Полководцы находились в лучших условиях.
Велизарий не подумал или попросту не сообразил дать проводников Енну и Магну. Но и чем и где можно поживиться в Неаполе, Велизарий разузнал заранее.
– Как ты сумел найти меня, Индульф?
– Но знаю…
– Но ты думал, что я могу быть здесь?
Исполнение желания казалось Индульфу чем-то вроде чуда, в которое верили ромеи. Встретить Антонину в только что захваченном городе, в лабиринте улиц и площадей!
Несколько ступеней, на которые ноги взлетели, как крылья. Под портиком обломки мрамора. Неловкие уронили статую, вместо того чтобы осторожно снять, и жена полководца вышла на грохот.
За толстыми стенами сената Индульфа встретила свежая прохлада. Здесь еще жило утро победы.
Отнюдь не счастливая случайность привела Антонину в неаполитанский сенат. Большой зал, открывшийся за портиком, нуждался в сотне телег, чтобы быть разгруженным.
Склад победителя, горы тюков и ящиков, содержимое которых было известно жене полководца куда лучше, чем мужу. Сейчас Велизарий отправился к иудейскому кварталу пополнить добычу. Сопротивление иудеев сломлено.
В здании сената распоряжалась опытная спутница полководца, как было в Месопотамии, в Персии, в Ливии, в Карфагене.
Война не только питала войну. В первую очередь война обогащала полководцев.
Добыча, взятая на побежденных, казна покоренных властителей, общественное имущество, земля, дома, корабли – все это принадлежало базилевсу. Как будто… Не существовало ни одного писаного закона, утверждающего обратное.
Как ни один полководец не мог запретить солдатам грабить – иначе он лишался армии, так ни один базилевс не запрещал полководцам обогащаться войной. Сам полководец должен был определить меру своей жадности.
Велизарий на свой счет содержал несколько тысяч ипаспистов, ипасписты сражались за империю. Уже из этого одного возникало молчаливое соглашение между базилевсами и полководцами. «Кесарево – кесарю, а нечто – и мне», – мог бы сказать Велизарий, его предшественники, его преемники.
Базилевсы могли контролировать полководцев. В войсках базилевсы содержали соглядатаев; богатство владык и городов, против которых воевали, не таилось, его можно было сосчитать заранее. В Карфагене вандальском Велизарий схватил в свою пользу в металле и ценностях до ста тысяч фунтов золота – сумма по тому времени умопомрачительная. Базилевс Анастасий, прославленный бережливостью, оставил своим преемникам всего в три раза больше. Его триста тысяч вспоминались как богатство имперской казны, впоследствии не достигнутое ни одним из базилевсов.
С хваткой ловкой, бывалой хозяйки Антонина распоряжалась в Неаполе, командуя старыми ипаспистами, которые повиновались ей с не меньшей охотой, чем самому Велизарию.
В пользу Велизария уже были освобождены от имущества десятки богатых владельцев Неаполя и захвачено городское казнохранилище. Во двор сената и в соседние дворы, соединенные в одно целое проломами в стенах, загнали без разбора несколько тысяч неаполитанцев, объявленных рабами полководца.
– Каллигон! Каллигон! – позвала Антонина.
Человек, которого Индульф сразу не заметил, отозвался:
– Э-гое, владычица!
Каллигон диктовал писцу опись тюков и ящиков. Писец, присев, держал на колене лист папируса. Несколько человек из личной прислуги жены полководца краской наносили на тюки эллинские буквы-номера.
Почтительно, но вместе с тем и вольно Каллигон поднял руку с обращенной к владычице ладонью. Жест, обозначавший просьбу чуть повременить. Почти сейчас же, бросая на ходу последние указания, Каллигон подошел к Антонине.
На Индульфа взглянуло безбородое лицо. Вялая кожа с мягкими углами опущенного рта, поджатые губы, морщины на подбородке, не нуждавшемся в бритве, и темные живые быстрые глаза человека, привыкшего к действию, производили странное впечатление.
– Проводи меня, Каллигон, – значительно приказала Антонина.
За дверью было темно, совсем темно, как ночью.
– Сюда! – позвала Индульфа Антонина. Голос ее сделался низким, напряженным. – Сюда, сюда, – прозвучало торопливое повторение. Антонина тянула Индульфа за руку. Коленом он почувствовал край мягкого ложа. Наверное, то самое, которое он видел в шатре полководца.
– Я заметила тебя еще в Палатии, но ты поспешил наделать глупостей…
Руки Антонины легли на плечи Индульфа.
– Прочь твой меч. Брось акинак!.. Вот так!.. Скинь шлем. Ты как кентавр! Обними меня… Нет, ты сделал мне больно твоими латами…
Антонина успела переселиться в Неаполь, успела отдать приказание поскорее исправить водопровод, дабы пользоваться банями.
Охраняя опочивальню повелительницы, Каллигон, человек быстрой мысли, успел выслать передовые посты для безопасности доверенной ему тайны. Две черные рабыни скользнули вправо, эллинка и армянка – налево. А сам он остался под дверью. Уж он-то сумеет задержать и Велизария.
Собственный дом Антонины был ей предан безраздельно. Недавно преданность была дополнительно укреплена.
Перед ливийским походом Велизарий сделался крестным отцом молодого ипасписта-фракийца, возвращенного в лоно кафолической церкви из нечестивой секты евномиан. Следуя христианским правилам, Антонина приблизила к себе молодого человека, как сына. А затем сошлась с ним еще теснее. Рабы и рабыни были, естественно, посвящены в тайну.
В одном из подземных казнохранилищ завоеванного Карфагена Велизарий почти застал любовников. Благодаря быстрому уму и алмазной выдержке Антонина отвела глаза Велизария, уверив, что Феодосий помогает ей скрыть от базилевса часть вандальской казны. Действительно, крестник Велизария сумел, пользуясь милостью Антонины, которая распоряжалась грабежом, захватить в свою личную пользу несколько кентинариев золота.
Антонина уверенно опиралась на Каллигона. Евнух холодным умом лучше, чем кто-либо, понимал нужды супругов. Пусть властительница развлекается. Надоевший муж получит часть жара, оставшегося от любовника.
В Сицилии едва не произошла катастрофа. Рабыня-эллинка Македония, жестоко высеченная за какую-то провинность, намекнула Велизарию на некую тайну. Но перед разоблачением потребовала гарантии личной безопасности. Взволнованный полководец поклялся на распятии и Евангелии, что закладывает Македонии вечное блаженство своей души. Рабыня пригласила себе на помощь двух рабов. Велизарий узнал достаточно, чтобы просить своего друга Константина Фракийца убить Феодосия.
Константин отказался. По его словам, в таких случаях если кого и следует убивать, то лишь женщину. По мнению Каллигона, столь правильное заключение было достойно свободного разума евнуха, а не отягченного низостями ума мужчины. В каждом грехе повинно, прежде всего, так называемое слабое создание. Еще Геродот говорил: «Никакая женщина не бывает похищена, если сама того не захочет».
Что же касается Антонины и Велизария, то Каллигон был уверен в ничтожестве второго. Именно ему, Каллигону, ревнивый глупец – было что ревновать! – поручил истребить Феодосия после отказа Константина. Каллигон сумел так настроить крестника полководца, что тот немедленно сел на корабль и отплыл из Сиракуз неизвестно куда.
А-а! Кроме безумной Македонии, весь дом Антонины – свидетельствовал за нее. Не успели примирившиеся супруги покинуть Сиракузы, как муж выдал оскорбленной жене Македонию и двух других безумцев.
Кто-то идет! Каллигон пропустил нескольких ипаспистов, конвоировавших носильщиков с добычей.
Да, безумцев… Ведь у Антонины в жилах не кровь, а смесь вина и желчи. Такие особенно искусно-пылки в любви. Велизарий не мог обойтись без Антонины. После разоблачений Македонии Каллигон подсовывал Велизарию особые снадобья, зажигающие кровь. Но такие женщины, как Антонина, пылки и в мести. У Македонии и обоих рабов в присутствии Антонины вырезали лживые, по мнению Каллигона, глупые языки, а самих разрубили на мелкие куски и побросали в залив Августа. Красивое место там на берегу…
Э, все это ничтожества, рабы блуда, глупцы. Теперь Антонина нашла новую игрушку. А сколько их было до Феодосия! Эта игрушка хороша, слов нет, для того, кто осужден жить в ярме страстей. Воистину Христос не воли требовал от людей, а лишь смирения. Пусть так будет…
Но как долго эти голубки воркуют в сумраке гнездышка. Каллигон-то знал, почему Антонина искала темноты. Евнуху была известна каждая складка хорошо пожившего тела. Тело не лицо, на которое опытные руки умеют надеть маску притираний. Глупо быть мужчиной…
9
Медные голоса длинных труб, которые помогают начальникам конницы управлять строем, звучали над Неаполем.
Чередование протяжно-длинных и коротких, частых звуков призывало к общему сбору. Бывалые кони раньше людей ловили призыв, пробивавшийся сквозь гомон разоренного города. Послушные приказу, они настораживали уши и подводили под круп задние ноги в ожидании воли всадника.
Грабеж закончился. В опустошенных владеньях, по обломкам непригодной солдатам походя изломанной мебели, по черепкам перебитой посуды и утвари, по кускам мрамора в залах, атриумах и портиках никому не нужных домов, оскверненных и загаженных, – в этих трупах убитых жилищ еще топтались, еще копались отставшие или особенно жадные одиночки.
Повсюду уже завязывался торг на ходу, как попало. Солдаты обменивались добычей. Ветеран старался поддеть новичка, прельщая его видом медной, но позолоченной чаши, кубка, статуэтки, предлагая красивые, но слишком узкие сапоги.
Кто-то, натянув поверх доспехов дюжины две хитонов, перекинув через плечо женские платья, тоги с широкой каймой, свидетельствующей о сенаторском звании бывшего их владельца, двигался живой кипой товаров. Над лицом, залитым потом, торчал шлем, и охрипший голос предлагал всем желающим обзавестись несравненной одеждой за дешевую цену.
Лагерные торгаши успели побывать в городе, чтобы бросить взгляд на открывшиеся для них возможности. Смелые дельцы – неотъемлемая часть ромейского войска – спешили вкупе сообразить будущие барыши. Члены своеобразной ассоциации пользовались свободным часом для сговора. Взятая добыча велика. Торгаши клялись друг другу святой троицей и спасением души соблюдать договоренные цены – пять оболов за новый хитон, двенадцать – за две новые тоги… Солдаты задыхаются от добычи, и торг пойдет лишь на медные деньги.
Стоя под портиком сената, Велизарий держал речь к начальникам и солдатам:
– Христос Монократор дал нам победу! Сколь великую славу в веках даровал нам господь. До сего времени во вселенной все до самых даже пределов ее считали неприступным италийский Неаполь. Такое дело совершилось благоволением бога к делам Единственного базилевса Юстиниана. И никоим иным способом или действием, постижимым для ума!
Освободившийся Каллигон выглядывал из дверей сената с некоторым нетерпением. Больше половины добычи уже отвезено в порт и погружено на корабли. Груза оставалось еще на две триремы. Приходится ждать, телеги не могут пробиться через толпу.
У Велизария сильный голос, зычный голос полководца в горле мужчины. Каллигон смотрел на так хорошо знакомый ему затылок в кудрях. Маковка начала просвечивать. Брадобрей говорил, что снадобья плохо помогают. Мазь из толченых ослиных копыт, медвежий жир и растирание щетками задерживают рост лысины, но, увы, волосы уходят, уходят. «Уходят», – усмехнулся Каллигон. Он сам ровесник Велизария, но уже давно лыс. Меньше хлопот. Недаром старые римляне, как и египтяне, брили головы. А плечи у Велизария как у молодого. Надежные устои для сильных рук. С мечом Велизарий собьет любого, он жаден к железу.
И – он кое-чему научился! Знает, что каждое его слово передадут базилевсу. Все – от бога, ничего – о себе. Победили Христос вместе с Юстинианом. Разумно. Недаром Антонина учит его уму-разуму с помощью Прокопия.
– Это – бог! – оказал! – нам! – честь! – выкрикивал Велизарий. – Так будем же милостивы, как христиане, к побежденным. Победитель не продолжает ненависти к врагу за пределами оконченной войны. Убивая неаполитанцев и порабощая их, вы наносите вред себе, ибо отныне эти люди вернулись в материнское лоно империи и суть подданные нашего Величайшего Юстиниана!
Краем глаза Каллигон заметил Антонину. Искусно поднятые волосы образовывали подобие шлема, отливавшего бронзой от золотого порошка, которым были напудрены. Гладкое лицо было мраморно-бело, но с нежным оттенком розового, будто статуя ожила.
Слушает, как муж читает урок. «А где прекрасный кентавр?» – подумал Каллигон. Он слышал слова Антонины. Еще больше скосив глаза, евнух заметил и молодого славянина. Итак, она не отпустила его, как случалось с некоторыми другими. Будут продолжения. С философским спокойствием Каллигон подумал о предстоящих ему ухищрениях. В лагерях было труднее устраивать дела Антонины, чем в городах.
– …поэтому более не делайте зла подданным, – донеслись до слуха Каллигона слова Велизария. – За вашу храбрость да будет вам наградой все их имущество, а их самих отпустите, не делая разницы между мужчиной, женщиной, ребенком…
Рядом с Велизарием стоял ритор Прокопий. Его сухощавая фигура была столь же обычна Каллигону, как облик Велизария. К этому верному спутнику полководца Каллигон питал нежную слабость, нечто вроде любви. Редкое свойство – Прокопий мыслил, чтобы мыслить, чтобы познавать не только интриги, не только дела, клонящиеся к личному благополучию, но находящиеся выше жизни одного человека. Каллигон возил с собой десятка полтора книг, излюбленное свое достояние, а с Прокопием следовало и более сотни. Только с Прокопием Каллигон мог насладиться обсуждением строфы Еврипида, намеком Софокла или рассуждением Плутарха. Каллигон чувствовал, что из всего войска лишь они двое могли вспомнить, глядя на стены Неаполя, что почти пять столетий тому назад здесь родился, здесь жил Веллей Патеркул, автор краткой «Истории Рима». Кому теперь нужен Патеркул, кроме двух настоящих людей? Друг Каллигона родился в Кесарее. Каллигон верил, что когда-либо этот азиатский город будет прославлен как колыбель Прокопия. Да. Среди двух историков и дюжины книжников…
Но что Велизарий? Он набрал толпы пленных. Сейчас он их выпустит, дабы показать пример.
Конечно, вот этот могучий, как бык, мужчина с толстым затылком, багровым от натуги, воняя потом, приказывает гулким голосом:
– Освободите всех подданных империи!
Тотчас ритор Прокопий изящно взмахнул сухими ладонями – подал знак, и агора огласилась треском рукоплесканий.
Декуриону Стефану улыбнулась Судьба. Его богатый дом был дочиста ограблен ипаспистами, но сам он с семьей и рабами попал в плен к Велизарию, не потерпев особого физического ущерба. Загнанный во двор сената в такую тесноту, что лишившиеся чувств продолжали стоять, как бы плавая, Стефан дожидался освобождения. Он не терял надежды. Воспоминания о длительных беседах с Велизарием утешали Стефана, вбитого в толпу, как клин в пень.
Получив свободу передвижения, Стефан пробился к полководцу, и тот сразу узнал декуриона. Люди нужны, Стефан подходил для Византии, и Велизарий немедля возложил на знатного неаполитанца звание субправителя города в помощь полководцу Геродиану, который оставался в Неаполе и префектом, и начальником гарнизона.
Несколько уцелевших членов совета старейшин осмелились приблизиться к ступеням сената, и Стефан, указывая на одного из них, закричал:
– А! И ты здесь, Асклепиодот! Ты бессовестно являешься перед лицом благороднейшего Велизария. Мы спасены лишь им. А ты дерзко смотришь на него, будто бы это не ты совершал ужасное против него и неаполитанцев. Ты отдал за благоволение готов спасение своих сограждан. Ты получил бы немалую награду от варваров, окажись успех на их стороне. И каждого из нас, дававших советы отдать город базилевсу, ты тогда обвинил бы в измене!
Прокопий видел, что человек, осыпаемый опасными обвинениями, оставался спокойным. Рваная тога, растрепанные волосы не могли лишить его чувства собственного достоинства. В любой одежде он не остался бы незамеченным. Таков, значит, ритор Асклепиодот, на которого горько жаловался Стефан в шатре Велизария.
Дав Стефану задохнуться, Асклепиодот пригласил к вниманию красивым жестом рук. Неаполитанский ритор говорил с улыбкой, от которой его голос звучал особенно легко и ясно:
– Любезный друг Стефан! Не замечая, ты сейчас воздал мне хвалу в тех самых словах, которыми упрекаешь меня и подобных мне в расположении к готам. Только обладающий твердостью характера может быть расположен к повелителю, попавшему в трудное положение. Именно поэтому базилевс найдет во мне столь же твердого стража своей империи, какого имел во мне противника. Тот, кто в силу своей природы имеет чувство верности, не так легко меняется с изменениями Судьбы.
Велизарий и другие начальствующие слушали Асклепиодота без нетерпения. Прислушивались и солдаты. Логика неаполитанского ритора находила отзвук. В войске наиболее опасен тот, кто без размышлений изменяет своему знамени.
– А ты, Стефан, – перешел ритор к нападению, – ты, если бы дела пошли не столь удачно, ты был легко склонен принять любые условия и первых встречных. Да, любезный Стефан, мы все знаем таких людей. Неустойчивость убеждений ведет к страху, и такие люди не проявляют верности ни своим друзьям, ни своим знаменам.
Велизарий, очарованный ритором, ничуть не стесняясь, кивал головой. Он – победитель. Свалилась тяжкая ноша сомнений. Глубокие переживания не были свойственны его грубым нервам. Два-три дня, чтобы привести войско в порядок, и он пойдет на Рим, оставив в тылу надежную крепость. Неаполитанцы стали ему безразличны. Вчерашний противник обещает быть другом. Тем лучше. Полководец приветливо махнул рукой Асклепиодоту в знак, что не гневается на его прошлую деятельность.
Ритор с достоинством поклонился и отступил. Главное – невозмутимость и покой, как учил Платон. Асклепиодот примирился с происшедшим.
В Стефане клокотала злоба. Так же измученный, так же потерявший имущество, как другие неаполитанцы, декурион нашел козлище, на которого, по слову священного писания, можно было возложить грехи всего народа. Он злобно погнался за Асклепиодотом. Прокопий слышал яростные выкрики нового субправителя Неаполя:
– Вот он, вот он! Все из-за него! Безбожник, элладик, сатана-соблазнитель! Христиане, бейте его! Насмерть, насмерть!
Голова Асклепиодота нырнула в толпе отпущенников Велизария. На этом месте все сгустилось, будто бы образовалась воронка водоворота. Звериное рычание убийц и – ни одного стона. Асклепиодот умер, как стоик.
Прокопию вспомнилась женщина-философ Гипатия, убитая три поколения тому назад в Александрии Нильской по наущению епископа Кирилла.
Говорили, что ее терзали долго. Судьба оказалась более милостивой к неаполитанскому философу: в Неаполе в руках толпы не нашлось острых раковин, которыми добрые александрийцы-кафолики истово содрали живое мясо с костей ученой красавицы.
Радушно, с широкими жестами покровителя и вождя, Велизарий встретил Индульфа, которого подвела к нему Антонина. Храбрый славянин должен войти в дружину телохранителей полководца, в число его ипаспистов. А где друзья Индульфа? Где они, с чьей помощью Индульф прокладывал дорогу в Неаполь? Пусть новый ипаспист Велизария найдет их. Мы любим смелых. Не их удел прозябать в рядах безвестных солдат. Где же Каллигон? Выдать этому воину десять солидов. Столько же дать каждому из его друзей. Включить их в списки ипаспистов. Отныне они члены военной семьи Велизария и, бог даст, навеки.
Каллигон в знак повиновения приложил руку к груди. Велизарий удалился в покой Антонины. Он заслужил отдых. Жена, положив руку на крутое плечо мужа, шла рядом. В ее походке с легким раскачиванием бедер, по моде красавиц Палатия, читалось обещание награды покорителю Неаполя. Каллигон вспомнил строфу из Лукреция:
Наглядевшись на быт Палатия и жизнь византийских патрикиев, Каллигон научился ценить сухой берег, на котором его оставил расчет работорговца.
Вечером в одной из укромных комнат неаполитанского сената Прокопий, по привычке не остужать память, записывал события истекшего дня. На льняных фитилях двух масляных ламп держались неподвижные языки пламени, желтого, как воск.
Волоски копоти, попадая на сероватый папирус, прилипали и привычно превращались в тончайшие штрихи, такие же черные, как сок каракатицы-сепии, которой писал историк.
Чем же завершился многотрудный день Неаполя и войска? После взрыва недовольства солдаты уступили уговорам и приказам начальников, настояниям ипаспистов. До драк не дошло.
Неаполитанцы возвращались в свой город голыми, без одной тряпки на теле, как полагается рабам, выставленным на рынок. С грубым остроумием солдаты объяснили пленникам, что Велизарий отдал войску имущество мятежных неаполитанцев. Поэтому победители берут и одежду, щедро оставляя помилованным их собственную шкуру.
Прокопий хотел бы описать никогда не виданное, невероятное зрелище толп нагих мужчин, женщин, детей, мгновенно потерявших в общем несчастье скромность и стыд. Но о таких вещах полагается умалчивать – они понятны без слов. Какое слабое, какое зыбкое существо человек, как легко можно у него все отнять. И как быстро он мирится с несчастьем!
Э, может быть, людской род только и силен своей небрезгливой цепкостью, своим умением липнуть к жизни, как репей к шерсти овцы? А что думает Каллигон?
В походах Прокопий привык жить вместе с домоправителем и доверенным Антонины. Евнух заботился о риторе не меньше, чем о своей госпоже. Это значило немало. Прокопий всегда имел место для работы. Не было случая, чтобы затерялся его багаж из рукописей и книг.
В ответ на вопрос Каллигон вздернул одно плечо: что ему за дело до человеческой плесени! Он то счастлив, он, евнух, уйдет в смерть без следа. Он смотрел на руку историка, которая превращала гадкую действительность в ее приемлемое подобие.
«Велизарий отдал неаполитанцам женщин и детей и помирил войско с новыми подданными Юстиниана».
Хорошо, умно сказано! Кстати, лагерные торгаши сейчас бродят по темному городу и продают голым жителям за золотые солиды и серебряные миллиарезии одежду, сбытую солдатами за медные оболы.
Да, и это не забудется… Прокопий писал:
«Так довелось неаполитанцам в течение одного дня сделаться рабами и вернуть себе свободу. И так как их враги не знали их тайных местечек, они, вернувшись в свои дома, вновь приобрели самое ценное из своего имущества, золото, серебро и другое наиболее дорогое, что они, как все осажденные, давно зарыли в землю».
Острый ноготь Каллигона подчеркнул написанное ранее слово «женщины». Склонив голову набок в знак понимания и согласия, историк изобразил над словом крючок, а на поле приписал: «не претерпевших никакого насилия».
Посмотрев один на другого, друзья безмолвно насладились юмором вставки. Между ними такое называлось – кадить дуракам прямо в глаза.
Лицо евнуха сделалось жестким.
– Не забудь написать о судьбе благородных риторов! – сказал он.
Разорвав Асклепиодота, неаполитанцы бросились к дому Пастора. Но старый ритор, узнав о падении города, умер сразу от горя. Завладев бездыханным телом, новые подданные великой империи посадили его на кол.
«Вот так и бывает, – думал Каллигон, зная, что его мысли совпадают с мыслями друга. – Следует ли поддаваться жалости к несчастным? Лишь изменится их участь, и они делаются не хуже ли своих вчерашних угнетателей!» Следя за рукой Прокопия, Каллигон утешался тем, что имена и дела двух благородных неаполитанцев сохраняются в истории.
Отдыхая, Прокопий откинулся, и друзья начали беседу почти без слов.
– Тацит, – назвал Каллигон имя историка, беспощадного обличителя императоров, и сжал тонкие, как у кошки, губы. В его глазах Прокопий прочел вопрос: «Когда же ты соберешься рассказать правду о Власти?»
С улыбкой, чуть тронувшей углы рта и глаз, Прокопий твердо постучал пальцами по доске столика. Это обозначало:
«Когда-нибудь, когда-нибудь. Но я это сделаю, сделаю, сделаю…»
Друзей тешила взаимная понятливость, они любили немые беседы, полные значительных мыслей.
Нет власти, происходящей не от бога, сказал Христос. Есть нечто сатанинское даже в скрытом недовольстве установленной властью.
Свободнорожденный ромей Прокопий и вольноотпущенник Каллигон, человек безвестный, за малолетством не запомнивший рода-племени, получали одинаково острое удовольствие от запретного плода. Но вкушали осторожно. Раб решается зачерпнуть из полного чана лишь столько вина, сколько не отразится на уровне манящей жидкости, и не пьет допьяна.
Во времена империи человек без больших усилий обучался обрекать себя на молчание. В том мире бродили своеобразные узники, гордые своим одиночным заключением. Ни друзьям, ни братьям, ни женам они не доверяли. Не столько даже из страха за самих себя. Они полагали, что благородно тащить опасный гнет вольнодумия только на собственных плечах.
Прокопий беседовал с новым ипаспистом. Этот славянин свободно изъяснялся по-эллински. Прокопий любил выспрашивать варваров. Не доверяя людям, оберегая честь ученого, историк хотел вносить в свои книги лишь то, что перепроверялось многими свидетельствами. Сейчас он с радостью еще раз убедился, что правильным было записанное им о славянах, что живут они в демократии. Он верно понял, что многие названия славянских племен не мешают их кровному единству, что анты и славяне суть люди одной крови, одних обычаев.
Индульф ушел, будто бы внятно ответив на все вопросы. Но нечто осталось в самом воздухе, какая-то призрачная тень среди тонких-тонких нитей масляной копоти. Быть может, такие ощущения человеком человека можно сравнить с тем, как животные тонкого обоняния запоминают волнующий в своей неизвестности новый запах.
– Что-то… – начал Прокопий и не закончил. Что-то или нечто жило в этом славянине. Определение не удавалось.
Прокопий и Каллигон вышли в зал, спустились на агору мимо молчаливых часовых. Прогулка перед сном.
– Он говорит, там, у них, и звезды другие, – напомнил Каллигон.
– И жизнь сурова, – добавил Прокопий, – там зимой холодно, как на высоких горах. Снег. Лед держится несколько месяцев. Жизнь их кажется мне трудной и скудной. Люди же там – могучи…
– Да, там женщины рождают сильных мужчин, – согласился Каллигон. – И красивых, – евнух усмехнулся. Ему вспомнилось – прекрасный кентавр.
– Очень далеко, – продолжал Прокопий. – Мне не удалось найти меру даже в днях пути, тем более – в милях.
– Поэтому у них все по-иному.
– Да. Все так сообщают. А! Ведь и они тоже люди, такие же, – с неожиданным, противоречивым для самого себя скептицизмом возразил Прокопий. – Они… – но его изощренный ум оставался бесплодным.
Слов опять не нашлось, а Вдохновенье не приходило.
Мешал страх. Древний, всеобъемлющий римский страх. Через страх воспринималась жизнь. Поэтому именно Платон, столь боящийся перемен и движения, сделался дорог для лучших умов империи. Неподвижность и покой казались единственным, истинным благом для тех, кто боялся прошлого и будущего, богатых и бедных, рабов и свободных у себя дома, варваров – на всех границах и Судьбы – при каждом движении.
Какая-то тень появилась на площади. Приглушенные рыдания приблизились, смолкли. Тень удалялась. Опять послышались всхлипывания. Жертвы Судьбы.
– Не первый раз я слышу, более того, я знаю, – сказал Прокопий, – славяне не признают власти Судьбы.
– Значит, они умеют без нее обходиться, – согласился Каллигон. – У них слишком холодно. Может быть, Фатум любит только тепло наших морей? Любит только нас? – и Каллигон опять, но по-иному усмехнулся. Он не ждал ответа.
Глава тринадцатая
Вторжение
1
Вдали, за самой широкой рекой из всех, встреченных на пути от Роси, берег громоздился скалистыми кручами. Кустарники, цепляясь за дикие обрывы, казались издали пятнистыми лохмотьями одежды, прорванной жесткими костями старой земли.
На кручах – стены. Их длинные ступени, отходя в заречье, смыкаются в многоугольник. Даже отсюда видно – высоки они. Над стенами пучатся башни, будто исполинские ладони с обрубленными пальцами.
Так вот какова Дунай-река, кон-граница прославленной империи. Вот каковы ромейские крепости, охрана границы.
Велика река, велика. Ветерок тянет, но жарко. Ратибор сдвинул на затылок кожаную шапку.
Донесся звук, далекий и знакомый. Бьет колокол, как на кораблях ромейских купцов. Нет на реке кораблей. Колокол звонил в крепости, на том берегу.
Бывалый конь сам себе выбирал дорогу в пойме реки. Дымом взлетали потревоженные комары. Кусты с громким шелестом струились по ногам всадника. Берег отлого опускался.
Чуть захрапев, конь остановился. Ратибор увидел: из черных, изъеденных ржавчиной поножей торчали желто-серые кости голеней. В проломанном шлеме остался отвалившийся череп. Через ребра скелета проросли лозы. Черви источили древки копий, с которых наконечники отпали, подобно гнилым плодам. Щит покрылся опухолями мха. В кусках трухлявого железа с трудом угадывалось, что из него ковали.
Много, много останков встретилось россичам на пути к ромейской границе. Что кости! Находились бывшие грады, былые станы, окопанные расползшимися рвами, завалившиеся колодцы, черные камни очагов, гряды пепла и углей, окаменевших от дождей и солнечного жара.
В начале пути росское войско двигалось границей лесов. На восьмой день переправлялись через Буг. За Бугом землю прорезали долины, вздыбили холмы. Чернолесные пущи с колючим подлеском были проходимы только для кабанов и волков.
Потом одолели Днестр. Отсюда потянулись еще более изрезанные земли, выше сделались холмы и пригорья, а солнце заметно быстрее западало за горами, и поспешнее, чем на Роси, таяли светлые сумерки.
Шли на юг да на юг. Сберегая коней, не торопились ничуть, и всего-то за одну луну проделали весь поход от дома до ромейской границы.
Помнил Ратибор, как два десятка лет тому назад степи за Росью обманчиво мнились ему беспредельностью. Однако же ромеи живут близко. Для того земля велика, кто векует жизнь сиднем под своим градом.
Ратибор потрепал коня по шее, и тот пустился дальше на запах речной воды. Внимание всадника привлекли низкие сваи, трухлявые, как осенний гриб, и истлевший челн. Видно, здесь была в старину переправа.
За ивняком серый налет ила покрывала сетка трещин с застывшими отпечатками птичьих и звериных лап. Тощая осока и лопушистая мать-и-мачеха сказали о бесплодии песчаной отмели, спрятанной под тонкой рубашкой наносного ила. На речном урезе течения не было. Чуя копытом надежную опору, конь, привычный к водопою, смело пошел в воду.
Пологий, пойменный берег мелок, под крутым у ромеев, должно быть, глубоко. Конь медленно сосал через зубы. Ратибор не хотел пить. Он умел на походе, напившись с утра, не ощущать жажды до вечернего привала. Однако и он, нагнувшись, захватил горсть мутной, тепловатой водицы. Первый россич на ромейском кону и первый росский конь вместе пригубили дунайской воды.
Капли падали с мягких конских губ. Капли скатились по жестким усам Ратибора. Пришел час прежде немыслимо-невозможный. Будь все это раньше, и забыл бы себя Ратибор. Теперь он, походный князь росского войска, обязан иметь холодную голову и сердце держать в узде. Ему вспомнился молодой северянин, Индульф-Лютобор, томимый желанием найти невозможное на берегах Теплых морей. Нашел ли свое, или уже давно истлели погребенные под ржавым железом кости, и над ними тоскует птица-душа, не очищенная пламенем костра?
Велик Дунай, велик. И летом он таков, каким бывает на исходе весны Днепр под молодым Княжгородом, поставленным князем Всеславом на высоком берегу устья Роси, чтоб было удобнее россичам владеть Днепром.
Ветер будто бы свежел. Опять послышался не то забытый Ратибором, не то на время прервавшийся звон крепостного колокола. И справа и слева от Ратибора к тихому Дунаю выезжали всадники и поили коней. Совсем рядом зашлепали копыта.
– Эй, князь! Хороша ли твоему вкусу такая вода? – спросил уголический старшой Владан.
– Мутна очень, – ответил Ратибор.
– Кто ж не мутил ее, – ухмыльнулся Владан. – Давно ли мы отучали ромеев лазать в наши угодья!
Поясняя размашистыми жестами, уголич рассказывал. Речь его, хотя и понятная, во многом отличалась от росской. Уголич говорил быстро, как сыпал зерно. Ратибору приходилось ловить смысл. Понял он, что стоял на том берегу ромейский воевода Хилбуд или Хилвуд, который делал много зла славянам, живущим на север от Дуная. И сколько-то лет тому назад войско Хилвуда было охвачено уголичами, тиверцами и другими людьми славянского языка, бито и добито до последнего воина вместе с самим воеводой на том самом месте, куда Владан привел россичей для переправы.
– С тех лет более нет хода ромеям через Дунай, – с гордостью утверждал Владан.
Хотел Ратибор спросить, почему же уголичи побросали зря много оружия на телах битых ромеев? Не спросил, чтобы не выставиться непониманием. Союзники, а слова лишнего бросать не положено.
На высоких гривах, по пригоркам и на горах, по ущельям и в долинах, вдоль глубоких русел речек и ручьев, да и в сухих раздолах обильны леса, рощи, рощицы.
Не хуже засек охраняла себя изрезанная, рассеченная горбатая земля Приднестровья, прикрытая дубами, серокожими грабами, жесткими буками, остролистыми кленами, серебряными липами, черными вязами, крепким ясенем. В зелень черневых лесов темными отрядами спускался с вершин сосняк. Снизу же плотным подлеском наступали шиповники, розы, орешник. Опушки отгораживались от полян стенами колючего терна.
Вверх да вниз, вниз да вверх… Все-то яры, изволоки, увалы, змеистые тропы. Не пройти, не проехать, не пролезть, не продраться.
Однако же кто поищет, тот найдет в Приднестровье и низкие перевалы, и долины с редколесьем, с длинными пролысинами, где могут пройти и конные, где можно прогнать стада, которые степные люди влекут с собой для мяса, где прокатятся большеколесные телеги.
Особенная здесь земля. Не степь. Не лес. Горы – но и не горы. Приднестровье. Здешние жители, люди славянского языка, зовут свое место Углом.
Степная дорога, подходя к Рось-реке удобным шляхом, на Роси и кончается. После Роси нет таких путей, чтобы можно было кому-либо вольно ходить через землю. Угол же просечен дорогами.
А все же есть и для уголичей скрытые места. В стороне от перевалов и невдали от опасных дорог уголичи знают убежища по ущельям и на высотах, куда конному степняку трудно пробраться. В таких-то углах они и спасались в годы, когда степь была способна залить своей силой весь мир. Потому-то обладатели Приднестровья, может быть, и назвали свою землю Углом, а себя уголичами, или угличами.
После хазарского побоища за два десятка лет Поросье объединилось до самой Припяти. К югу росские владения перевалили через Рось. Из припятских лесов, с земель кислых, тощих, люди тянулись на степной чернозем. Теперь пашут на Турьем урочище, где прежде таился дозор от слабой росской слободки. Ныне дальний дозор перебрался на гору-могилу, откуда молодой Ратибор вместе с орлами караулил хазар.
Уголичи жили по-старому. Слобод не держали, но воины были хорошие и пешком и на конях. Их старшие назывались не князьями, а жупанами.
Когда на уголичей нападали, они, бросая пашни и жилища, прятались по своим углам и в этих узких местах, где малой сплои можно многое совершить, оборонялись. Пашня привязывала уголичей к долинам, доступным для нашествия. Потому-то они не строили себе хороших домов и градов, а обитали в плохих хижинах, которые не жаль было покидать на разорение.
Спрятав детей, женщин, стариков бессильных, уголичи умели хорошо дослеживать, били исподтишка нападавших на Угол, заманивали в засады. Иной раз удавалось им брать добычи больше, чем они теряли на потравленных полях и в сожженных хижинах.
Между собой рода ссорились из укоренившейся привычки похищать девушек в жены и угонять из молодечества скотину. От врагов прятались порознь. Поэтому уголичи, как понял Ратибор, и жили раздробленно.
О гуннах, с которыми у россичей были только кровавые встречи, уголичи хранили добрую память – они были союзниками. Владан поминал гуннов как людей справедливых, не утеснявших друзей. Немало коренных ромеев, бежавших из империи, жило среди гуннов. Ныне беглые ромеи ищут убежища и у уголичей. Владан показывал Ратибору красивые серебряные пряжки работы беглых ромейских умельцев. Дед Владана с другими воинами ходил под рукой Аттилы Батюшки на закат солнца в страну Галлию и вернулся с хорошей добычей.
Своим настоящим врагом уголичи считали ромейскую империю. С незапамятных времен ромейское войско грабило славян, ловило для рабства, и редко кому удавалось вырваться из ромейской неволи. Бывало, будто успокоятся ромеи. Нет, опять начинают. А воевода Хилвуд задумал совсем извести славянский род. Много раз он налетал на дрогувичей, верзутичей, веунтичей, чьи земли на полуночь от Дуная. Хилвуд дотла выжигал поля, селения, леса, захватывал скот, многих людей убил и еще больше угнал рабами за Дунай. Даже в Угол ходил злобный Хилвуд и сухим летом пускал пал по горам, чтобы выкурить уголичей из убежищ. Поняв, что нет иного спасения от ромейской беды, многие колена соединились. Общим ополчением они разбили ромейское войско. С той поры ромеи не решаются ходить за Дунай, а уголичи научились от ромеев объединять войско и шарить по чужой земле.
Не бродягами и не чужаками россичи пришли в Угол. Князь Всеслав, готовя поход, засылал в Угол посыльных с дарами. Уголичи ждали россичей и сами снарядились войском, избрав походным князем-жупаном опытного в набегах Владана.
Двенадцать конных сотен привел Ратибор на Дунай. Двадцать пять сотен осталось со Всеславом для сбережения кона росской земли.
Сбылось предсказание Вещего князя: большому войску – дело большое.
На пустом стрежне выше крепости показались челны. Считал, считал их Ратибор и сбился. Не к чему считать. Уголичи переправятся сами, помогут переправиться и россичам. Уголические гребцы гнали порожние долбленки в помощь войску. Здесь, у крепости, берега удобны для переправы. Челны, однако же, замечал Ратибор, уголичи держат в ином месте. Стало быть, хотя ромеи и не лазают на левый берег, но уголичи их опасаются.
Свою помощь союзники предложили не даром. Запрашивали, торговались, почем за всадника возьмут. Сговорились – за каждых пятерых всадников по ромейской золотой монете, считая сюда же и обратную переправу. Ратибор мог располагать лишь будущей добычей, с россичами не было не только золотой порошинки, но и каких-либо товаров на мену.
Уголичи уверяли, что ромеев в крепости мало и они не осмелятся противодействовать сильному войску: к двенадцати сотням росских воинов прибавились восемнадцать сотен сборного войска уголичей, тиверцев, верзутичей, дрогувичей. Однако же Владан не помешал Ратибору послать десять челнов со стрелками, чтобы прикрыть переправу.
Муравьями забрались на крутой берег передовые россичи и дали дымом условленный сигнал: нет нигде ромейской засады.
Челны, груженные седлами, оружием и одеждой, шли ниткой, не торопясь. Голые всадники плыли с конями, держась по течению выше челнов.
Оставив на левом берегу в начальниках старого Крука, Ратибор плыл впереди, как положено князю.
Слабое течение едва заметно сносило. Умный конь и опытный всадник держали наискось, чтобы пристать точно к намеченному месту. Версты на три хватал в месте переправы Дунай. Потому-то течение здесь слабое, потому-то переправа здесь. Разумно поставили ромеи на своем берегу крепость. Опустившись в воду, Ратибор перестал видеть каменные стены. Думалось ему, как он сам сумел бы выждать, сумел бы не дать вылезти из воды голым, безоружным.
Ратибор приподнимался, оглядываясь на своих. Вся река уже рябила лошадиными и человеческими головами. Днестр – река куда более узкая, раза в три меньше плыть. Однако же пришлось потруднее. Течение там сильное, и челнов не было. Потопили десятка четыре лошадей. Сорок всадников остались об одном коне, пока не добудут себе подставы. Недосчитались и троих людей. Никто не заметил, как они пошли кормить рыб да раков. Молодые. Горды, упрямы. Такой сам будет себя спасать, на помощь же не позовет ни за что. Дескать, скажут потом: ты не смог… Зато здесь Ратибор строго приказал гребцам, чтобы глядели.
Вот и стержень. Течение усилилось, круче вправо взяли и конь и пловец. Однако же далеко быстроте Дуная не только до Днестра, но и до днепровских вод. Говорят, море здесь недалеко. В сотне верст ниже по течению Дунай поворачивает коленом на север, течет вдоль Понта. В низких землях реки медленны.
Надвинулся ромейский берег. Ратибор, различая остатки старых свай, таких же, как и на левом берегу, подумал: «Ужели мост здесь был брошен через реку в три версты шириной?..»
Достав дно копытом, гнедой согнул шею лебедем. Длинная отмель гостеприимно вела на сухое.
На горке дымил сигнальный костерок. Холодная встреча, нет хозяев. Колокол в крепости смолк.
Весело, шумно выплывали россичи. Шумно отфыркивались лошади. Десятки мощных рук выхватывали из реки груженые челны. Непривычные к наготе, россичи спешили одеться.
Ратибор же все ждал чего-то особенного. Чего? Все было обычное – воздух, земля и вода. Близился вечер.
2
Утром следующего дня на башне крепости подняли два скрещенных копья и белое знамя. Это был вызов на переговоры. Владан ответил тем же, и вскоре на лысой высотке показались три чужих всадника.
Среди россичей еще крепко жил воинский обычай, властвовали слободская строгость и безмолвное подчинение старшим. Хоть и тянулись россичи, как к чуду, поглядеть на первых воинов-ромеев, но в молчании дали им широкую улицу. Глазами их щупали цепко, не хуже пальцев. Оценивали лошадей, тяжелых, толстошеих и большеголовых, с длинной шерстью на бабках. Одетые в боевые доспехи, ромеи сидели глубоко и прочно, длинно опустив стремянные путлища. Оружия с собой ромеи не взяли.
Удивляясь себе, Малх искал под шлемами черты знакомых лиц. Все трое ромейских посланников были людьми немолодыми. Не служил ли Малх с кем-либо из них в легионах империи? Праздная мысль, праздное чувство человека, вернувшегося почти через два десятка лет.
Не будь встреч с купцами на Торжке-острове, Малх забыл бы и ромейскую речь. Недаром столько раз осыпались листья с росских лесов. Кому расти, кому стариться. Малх выкунел, как зимний заяц. Голова Малха бела, зато разросшиеся брови черны, и усы, отпущенные по-росски, не совсем побелели.
Много досады Малх доставил ромейским купцам. Прижившись среди россичей, бывший подданный империи вмешивался в торги, объясняя россичам истинные цены на соль и другие товары ромеев. Купцы грозились более не подниматься по Днепру, а кончали неизбежным примирением с упрямством славян.
Ромейский начальник не узнал в Малхе беглого подданного. Заброшенный на край империи, комес начальствовал над четырьмя сотнями пехоты и тремя сотнями конников. В их разноплеменном составе были подданные, навербованные среди нищего населения горных местностей империи, откуда при всем усилии сборщиков не поступали налоги. Были италийские военнопленные и доживали свой век несколько десятков готов, взятых в Неаполе, были персы. Эти тоже предпочли служить базилевсу с мечом в руке, а не в ошейнике пешенного серва. На всех них империя могла рассчитывать, ибо им некуда было деваться. Солдаты третьего разбора. По численности их едва хватало, чтобы занять стены величественной крепости.
Еще вчера, сосчитав переправлявшихся варваров, комес отправил гонцов. О вторжении узнает Асбад, который стоит с шестью тысячами конницы в крепости Тзуруле, защищая фракийскую низменность. Будет предупрежден и патрикий Кирилл в Юстинианополе, где помещается префектура Фракии.
Письменные указания, которыми были надежно обеспечены крепости империи, предусматривали все случаи. Силы варваров превышали силы гарнизона. Комес был обязан сохранить крепость и завязать переговоры, дабы выиграть время и склонить варваров к примирению.
Сам комес успел одичать на границе. Когда-то жизнь улыбалась Рикиле Павлу. Однако же положение, сочтенное комесом только началом карьеры, оказалось венцом успехов. Уволенный от палатийской службы, Рикила был впоследствии «осчастливлен» могущественным Иоанном Каппадокийцем. Восстановленный в званиях и должностях, Носорог посодействовал назначению Рикилы на край вселенной.
– Ты же изучил славян, мой любезнейший дурак, – грубо шутил светлейший, – пусть твой опыт будет полезен Божественному. Отныне ты страж империи. Хорошая крепость Скифиас тебе подходит, как Юстиниану диадема. Ты увидишь там, поблизости, твоих старых знакомцев.
Но и это было благодеянием для человека, заподозренного в недостаточной любви к базилевсу, и кем? Самим Единственнейшим. Рикиле оставалось либо просить милостыню, либо наняться в солдаты. Что еще он умел делать, кроме службы в войске?
Носорог изрядно ощипывал бывшего начальника славянской схолы. Ежегодно Рикила посылал префекту донатии – подарки.
Жалованье и припасы прибывали с опозданием, зачастую в меньших суммах и количествах, чем полагалось. Солдаты отказывались повиноваться, лентяйничали. Ржавчина покрывала оружие. Окрестности были безлюдны, не было возможного, как в иных местах, дохода: хоть что-то да выжать из населения. Единственным подспорьем служила рыбная ловля. Охота была опасна, задунайские славяне, переправляясь малыми партиями, превращали охотников в дичь.
– Зачем вы пришли? – бодрясь, грозно восклицал комес. – Вы нарушили священную границу империи. На вас падет меч возмездия.
– Он грозит нам без смысла, – переводил Малх. – У него нет войска, чтобы напасть на нас. Он бессилен.
Ратибор глядел в тусклые глаза Рикилы. Выкрики комеса звучали напряженно, искусственно.
Сокращая численность войска, Юстиниан говорил:
– Нам выгоднее откупиться от варваров, выгоднее золотом вносить рознь среди них, чем содержать армии, отрывая подданных от уплаты налогов.
Следуя палатийским указаниям, Рикила перешел к соблазнам:
– Вернитесь к себе, откуда вы пришли. Тогда вы получите подарок. Располагайтесь здесь как друзья. Через десять дней прибудут люди, уполномоченные вас одарить. Десять дней, – для убедительности Рикила руками обозначил десятикратный восход и заход солнца.
– А что он нам подарит? – спросил Ратибор.
В длинной речи комес славил империю, втолковывая варварам достоинства мирных с ней отношений. Славяне – хорошие воины, они могут поступить на службу в войске, сражаться под начальством своих вождей и собрать большую добычу, к тому же получая жалованье золотом. Рикила соглашался, что славянам ныне удастся проникнуть в глубь империи на несколько переходов. Но потом, увещевал он, на них нападет непобедимое войско базилевса и все они погибнут.
– Гляди-ка, – тихо сказал Ратибору Крук, – глаза у ромея какие. Пустые, будто птичьи. Душа-то у него есть ли?
– Подождите только десять дней, – продолжал убеждать Рикила. – Я могу обещать вам задаток, по золотой монете на десять человек.
– Мы больше должны платить за переправу, – сказал Ратибор.
– Он торгуется, – заметил Малх, которому надоело переводить пустые речи Рикилы. – Ему сыпать слова, что ветру носить полову.
Заметив, что толмач славян больше не обращает внимания на его слова, комес отправился в свою крепость. Там он составит акт о переговорах с варварами, которые в количестве трех тысяч, все конные, нарушили границу. Ситовник подпишут свидетели – провожатые комеса, а нотарий подтвердит истину и заверит кресты, которые поставят неграмотные солдаты. С подобным свидетельством об исполнении обязанностей Рикила будет более спокоен. Сидя в каменном мешке, как на острове, Рикила отвык думать о войне. Стены были так высоки и так прочны, что крепость не боялась штурма. Опасностью грозила бы осада измором. До сих пор задунайские славяне не обнаруживали склонности подвергать имперские крепости обложению. В первые годы, когда мысль комеса еще бодрствовала, он сумел найти спасительное решение: не следовало раздражать варваров, мешая их переправам, когда их было много, и не нужно стараться догонять мелкие шайки.
Этим летом Рикила был поглощен особой заботой. С весенним транспортом продовольствия в крепость Скифиас пришли несколько ипаспистов префекта Палатия Иоанна Каппадокийца. Звезда всесильного Носорога закатилась навеки, его ближних телохранителей разослали солдатами в пограничные крепости.
Пользуясь наивностью единственной дочери Иоанна, рассказывали ссыльные, жена Велизария Антонина нашептала девушке о намерении обиженного полководца сбросить базилевса. Ему нужна помощь префекта, к которому не рискуют обратиться прямо. Иоанн отправился ночью для тайного свидания с Антониной на пригородную виллу. Там он увлекся, наговорил лишнего, не подозревая, что Антонина спрятала за живой изгородью уши Палатия, самого Великого Спафария Коллоподия и Маркела, комеса екскубиторов. Они попытались тут же схватить Иоанна, но телохранители отбили своего хозяина.
Ссыльные уверяли Рикилу, что Носорог сумел бы объясниться и получить прощение, сразу бросившись к ногам базилевса. Но он предпочел убежище в храме Богоматери Влахернской. Юстиниан, как видно, не захотел зла Носорогу. Ему сохранили жизнь и постригли в монахи. При пострижении на него случайно надели ризу священника по имени Август. Так чудесно исполнилась воля Судьбы, известное всем пророчество о мантии империи, которая ожидала Иоанна. Все громадные богатства Носорога схватила Палатийская казна. Его дочь скитается без пристанища на улицах Византии…
Рикила, некогда достаточно сведущий в хитросплетениях и нравах Палатия, понял тайные силы, ускользнувшие от разума грубых солдат. Носорог совмещал подлинную преданность и любовь к Юстиниану с верой в уготованный для него, Иоанна, пурпур базилевсов. Юстиниан это знал, но не боялся Носорога. Детей у Юстиниана не было, преемника он не указывал и – как ощущал Рикила – считал себя почти бессмертным. Юстин, дядя Юстиниана, был в свое время таким же префектом Палатия, как Носорог. Юстин сумел схватить диадему после смерти бездетного Анастасия. Последовав такому примеру, Носорог не изменил бы даже памяти Юстиниана.
Тут другое, говорил себе Рикила. Антонина, подружка базилиссы… Феодора не любила Каппадокийца из ревности к его влиянию на Юстиниана. Каппадокиец платил ей тем же. Говорили, что Феодора нашла какого-то племянника, ввела его в Палатий. И конечно, после смерти базилевса его вдова и соправительница встретила бы в Каппадокийце сильного противника в споре за диадему.
Не будь пророчества, Феодоре не удалось бы поманить Иоанна кончиком пурпура. А так, она знала, сытый тигр все же не откажется понюхать приманку, хоть и не будет хватать ее.
Почему же Иоанн, не бросившись к базилевсу, сам захлопнул западню? Глупцы легко судят после развязки. Каппадокиец знал бессилие слов, обращенных к Юстиниану, и спрятался, уповая на время. На него легла тень, как на Велизария в Италии, когда полководец, искренне отказавшись от предложенной ему готами короны, все же лишился доверия Юстиниана. Базилевс не поверил в измену Каппадокийца, иначе приказал бы его убить. Но и держать при себе более не хотел. Чтобы выполнить волю Судьбы, на Носорога надели рясу священника именем Августа. А чтобы ее надеть, бывшего префекта постригли в монахи. Предсказание сбылось, и теперь об Иоанне могли забыть все.
Лишившись единственного покровителя, Рикила понимал, что в Палатии найдется покупатель должности пограничного комеса. Ведь и Рикила ехал сюда с некоторыми надеждами, не зная, что здесь просто тюрьма в пустыне. Ни одной женщины. Содержатели воинских лупанаров привозят старух и лишь однажды в год… Нет даже настоящей бани! Будь она, что толку. Крепость постоянно страдает от недостатка дров: лес далек и рубка опасна.
«Скоро мне придется счесть себя счастливым, – думал Рикила, – если новый комес даст мне центурию или хотя бы оставит солдатом. Иначе придется, не дай того, праведный бог, просить милостыню, как дочери Носорога. Вот награда за службу империи. Будь проклята жизнь!..»
Жизнь была прекрасна даже моросью, которой встречали славян первые горы имперской земли. Дорога забрасывала петлю за петлей, все круче и круче вбирая в себя подъем.
Кто постарался обить скальные выступы, чтобы врезать в горбатую землю удобную тропу? Когда над нею трудились?
Колючая ежевика выбрасывалась на дорогу зелеными плетями. В выбоинах пытались утвердиться молодые деревца. Вместо старых, обрубленных ветвей деревья успели вытянуть на просеку новые, и всадник, гордясь ловкостью, ссекал преграду метким ударом.
Вот пенек, размочаленный колесом… Но нигде не встречался конский навоз, без остатка унесенный дождями: редко пользовались этой дорогой. Зато в изобилии видны следы кабанов и оленей. Тропы диких зверей, вырываясь из чащи, свободно следовали по людской тропе.
Первый город нашелся в равнине. Издали он казался рощей, потом славянские воины увидели жалкую картину разрушения. Стена иззубрилась проломами, и осыпавшиеся камни завалили заболоченный ров. Правильные линии зарослей на пустырях подсказывали места бывших построек. Кое-где сохранились дома, перекрытые каменными сводами. В зияющие окна влетали птицы. На пороге одной из развалин грелась черная гадюка.
Около сухой цистерны Ратибора смело встретили несколько мужчин и женщин. Своим видом они напомнили князю захудалых припятичей, впервые вылезших на Рось из своих болот при слухе об избиении степняков. Нет, свои были хоть и нищего обличья, но крепче телом и вольнее видом.
Славянские костры подманили оскуделых хозяев бывшего города надеждой на подаяние. Жалкие побирушки нанесли первый удар по сказаниям о богатстве ромеев и подтвердили слова уголичей, что надобно за добычей ходить далеко в имперскую землю.
Малх узнал историю города. Здесь шестнадцать поколений тому назад были посажены на землю легионеры Траяна. Новый Город, названный Неаполем Мизийским, быстро разбогател, оброс пригородами. Трижды переносили городскую стену. Передовые отряды гуннов ограбили жителей. Войдя в гуннские владения, город быстро оправился. Потомки вспоминали о временах Баламира, Ругилы и Аттилы как о золотом веке. Потом империя вновь овладела Мизией. Город грабили варвары, грабили свои войска, ходившие по имперской дороге. Жители разбегались. Иные оставались в неразумной надежде воспользоваться брошенным имуществом. На них накидывались сборщики налогов, требуя уплаты и за себя, и за ушедших, умерших, уведенных варварами.
Селению, в которое превратился город, последний удар нанес нынешний базилевс. Для работы на строительстве крепостей людей ловили, как зверей. Оставшимся жителям объявили: сегодня базилевс требует от подданных самопожертвования, за что они будут вознаграждены вечной безопасностью своего бытия. Крепости построены. Варвары нападают пуще прежнего. Население исчезло совсем.
Стройная девушка просила Малха, чтобы ее взяли с собой. Она будет хорошей служанкой, она сильна. Все, все – лишь бы не оставаться в проклятой богом пустыне. О чем-то далеком и забытом говорили Ратибору смуглая кожа и черные глаза в длинных ресницах. Князь не мог вспомнить. Тень легла на миг и исчезла.
Слушая рассказ друга о горькой доле ромейских последышей, Ратибор пожалел девушку:
– Пусть ждет, когда мы вернемся, – и, щедрый, позволил: – а других, кто с ней, нам тоже дурно будет отогнать.
Схватившись за стремя, девушка потянулась к Ратибору. Малх перевел князю слова страстной благодарности: молодая она, рождена через три лета после того, как базилевс избил в столице народ за восстание. Честная она, и мужа нет у нее. И обещается тебя ждать хоть до самой смерти.
Шли крепко, шли осторожно. Верст на восемь, на десять уходила передовая сотня, выпуская от себя дозоры – глаза и уши войска. Сзади главная сила охраняла себя подвижной заставой. Связь вперед и назад держали цепочки, чтобы знать нужное, чтобы главная сила не надавила на передовую заставу, чтобы тыльная не наваливалась на хвост главных сил.
На козьих плащах, вывернутых шерстью вверх, дождевая пыль копилась крупными каплями. Передовой отряд приближался к перевалу. Тучи порвались гнилой пестрядью, выглянуло солнце, и передовая сотня наткнулась на преграду.
Горы замыкали седло перевала лесистыми мохнатыми хребтами. Между ними две крепости встали на страже прохода. Одна большая, другая малая и между ними – долинка шириной не более убойного полета стрелы. Разумные умельцы замкнули перевал с хорошим знанием воинского дела.
Жупан Владан удивился:
– Когда я здесь ходил, не было стен.
По сравнению с замшелой громадой на дунайском берегу эти крепости были совсем свежи. Видно, камень брали на месте – горные склоны темнели выемками недавних ломок. На горах зияли лысины вырубок, от которых вниз уходили просеки для скатывания бревен.
Здесь не пройдешь. Крепость, рожденная горами, давила росскую вольность. Ратибор вспомнил ненависть степняков к укреплениям, разделил их злое чувство, но испытал и уважение к создателям крепости.
Ни души около обеих твердынь. Близился заход солнца, и ромеи втянулись за стены, как улитка.
Короткой ночью россичи и уголичи шарили около крепости. Рва здесь не было, скалы выходили наружу, едва прикрытые осыпями и тощей почвой. Между обеими крепостями не пройти и ночью. Ромеи запалили сильные факелы.
Ромейская волчишня тревожилась. Слышались голоса, топот на стенах. С башен кидали факелы, но они быстро гасли в лужах, оставленных дождем. Перед рассветом в большей крепости ясно и спокойно зазвучала бронзовая доска.
Комес Гераклед жарко молился, припадая лбом к шероховатой плите пола. Не было времени гладко обтесать камень.
Истовый кафолик, Гераклед выдвинулся на службе в войсках, подчиненных антиохийскому патриарху Ефрему. Святитель Ефрем искоренял в Сирии ересь монофизитствующих. Более двух мириадов монахов-схизматиков, изгнанных и бежавших из разоренных кафоликами монастырей, собралось в Теллском монастыре. Когда легион под командованием брата патриарха приблизился к необозримым рядам черноризцев, солдаты отступили, приняв смертных за исполинов. Один Гераклед, повторяя догмат истинной веры как боевой клич, бросился на монахов и убивал еретиков до изнеможения. Его пример не увлек оробевший легион. Однако полководец отличил храброго борца за истину христианского вероисповедания
Гераклед получил командование. Города и городки Сирии узнали имя благочестивого комеса. Ведомый истинным богом, Гераклед опустошил окрестности Теллы, разыскивал схизматиков в горах и в недоступных, как прежде считалось, убежищах по Евфрату.
Исполняя волю святителя Ефрема, Гераклед погнал еретиков от города Апамеи к границам сарацинов. Стада нечестивцев падалью устлали дороги, но все же Гераклед продал сарацинам три мириада мужчин, полтора мириада женщин, сколько-то детей. Их не удосужились посчитать. Еретик несравненно хуже язычника. Идолопоклонники находятся вне церкви, еретики же хотят разрушить христианскую общность изнутри. Они – проказа. Быть рабом язычника еще слишком хорошая участь для схизматика.
Божественный Юстиниан узнал имя Геракледа. Воин во имя Христа был послан на северную границу империи для укрощения варваров. В дальнейшем Геракледу было обещано командование войсками всей Фракии.
Гераклед, задержав посыльных Рикилы Павла, погнал в Тзуруле и Юстинианополь собственных гонцов. Предупреждая о вторжении трех тысяч славян, Гераклед обвинял Рикилу в изменническом пропуске варваров через священную границу.
Бог привел славян в руки Геракледа, который уничтожит их, как Самсон филистимлян.
3
Поцеловав крест, поцеловав и руку священника – человека грешного, но наделенного благодатью при посвящении в сан, комес Гераклед первым вышел из храма.
Ранняя утреня закончилась с восходом солнца. Благовестил колокол. Было тепло и влажно. Белые хлопья тумана цеплялись за горы. Луч солнца лежал на золоченом кресте, поднятом на высоком шесте над узким прямоугольником храма. Храм возводился ранее крепостных стен. Божественный базилевс хотел слышать о благочинии богослужения и в далеких крепостях.
В неподвижном воздухе висели густые, привычно зловонные испарения людей и животных. Под ногами хлюпала грязь – мостовую не успели сделать. Было тесно. Зодчий предлагал строиться более широко, увеличив протяжение стен на полторы стадии. Бог вразумил своего раба – согласись Гераклед, и скифы застали бы крепость недостроенной. «А не был ли зодчий предателем?» – мелькнуло в голове Геракледа, озабоченного вторжением.
Двери военных домов, широкие, как ворота конюшен, были распахнуты. Во дворе из-под котлов, вмазанных в очаги, поднимался густой дым. Несколько босых рабов, единственной одеждой которых служила набедренная повязка, таскали дрова. Брякали ножные цепи.
На высоком пороге двухэтажного лупанара одна женщина искала в волосах другой. На обеих были хитоны одинакового покроя и одинаково грязные. Заметив комеса, женщины замерли, как мыши, которым некуда бежать. Утром, не натертые мелом и тальком, без сажи на бровях и краски на щеках, они казались тем, кем были, – старухами.
В другое время Гераклед приказал бы содержателю солдатского лупанара наказать женщин плетью. Комес не хотел, чтобы блудницы показывались в часы богослужения.
Торговец рабынями Ейриний обладал купленной в Палатии монополией на содержание лупанаров в крепостях империи.
Тога сенатора или золототканый сапожок базилиссы проделывают длинный путь, пока их обрывки превратятся в ветошь, от которой откажется нищий. Каждая лестница ведет вниз. На каждой ступеньке кто-то извлекает выгоду. Какая-нибудь нежная красавица иберийка, предложенная Ейринием утонченному патрикию Помпею через два дня после того, как корабль привез ее с берегов Лазики, где отец, брат или просто людокрад выменял девушку на крепкий меч византийской работы, через двадцать пять лет оказывалась в лупанаре пограничной крепости, продолжая приносить доход хозяину и империи.
Гераклед грешил плотью, как остальные. Главное, главнейшее – чистосердечная исповедь и отпущение грехов. Не грешить есть дьявольское искушение; человек, считающий себя безгрешным, впадает в смертный грех гордости, он подвергает осуждению ближних, рассуждает о делах империи и веры. Так рождаются ереси и действия, опасные для империи. Бог требует не воли, но послушания.
Среди солдат порученных Геракледу манипул были и язычники, что свидетельствовало о небрежении начальствующих. Их надлежит обратить ко Христу. После победы над варварами…
Бог обещал победу. Тревожной ночью Гераклед забылся лишь кратким сном, но имел видение. Белый агнец шел по лугу, обагренному кровавой росой. Знамение победы Креста. Подобное же видение являлось Геракледу в Сирии, или ему так только казалось, он не мог бы уверять, положив руку на Евангелие. Сегодняшнее же было явственно, как день.
Теснота крепостного двора не позволяла построить все манипулы сразу. Медленно, по четыре в ряд, солдаты вытягивались из-под сводчатой арки единственных ворот. Многие передергивали плечами под кирассой, стараясь утишить зуд от блошиных укусов. В пыли земляных полов насекомые кишели. Э, крепость еще устроится!
Шли бодро. Гераклед был любим солдатами. Он не мучил манипулы военной муштровкой, кормил досыта кашей из дробленого зерна, мясом, хлебом. Влажный воздух крепостного двора наполнился тяжелым запахом чеснока и лука. Все солдаты получали по четыре луковицы и по две головки чеснока в день. Давали и вино.
Имперская армия обладала умением воспитывать ромеев. Это простое чудо случалось одинаково и с подданными и с военнопленными. Отбор происходил естественно и довольно быстро. Кто не мог свыкнуться с воинской неволей или с разлукой, тот бежал, погибая в бегстве, либо в казарме угасал от тоски. В рядах оставались люди, наделенные силой жизни, подобной силе ползучих растений, – умевшие гнуться, извиваться, приспосабливаться.
Перс или воин иного племени из многих, входящих в империю Хосроя, был в прошлом земледельцем, ремесленником или мелким торговцем. Насильственно завербованный, он едва умел держать оружие и становился легкой добычей ромеев при первой неудаче персидской армии. Ромеи, обучая, делали из него солдата.
Сарацин учился в имперских легионах не только ходить пешком. Привыкнув довольствоваться горстью фиников, куском вяленой верблюжатины, не брезгуя и ослиным мясом, сарацин учился есть.
Ему бы набить брюхо, ему бы женщину – ромеи давали солдату и то и другое.
Солдат получал свободу от выбора и сомнений, над ним не тяготела необходимость нечто решать, он не был обязан трудиться, содержать семью и думать о завтрашнем дне. Исполняя несложные обязанности, солдат был защищен от произвола. Тогда как на воле он был горстью пыли в руке начальника, в руке сборщика налогов.
Солдаты Геракледа охотно отправлялись бить варваров. Они чувствовали себя сильными и были не прочь обобрать тела убитых и захватить лагерь.
Гераклед залез на лошадь с высокого камня. Только атлет или варвар мог подняться в седло со стремени под грузом полного вооружения. Манипулы вытекли из ворот, как ручей из болота.
Все пятьдесят обитательниц лупанара провожали солдат. Женщины тоже выстроились, уже набеленные, успев намазать брови смесью сажи и жира, с щеками, накрашенными толченым кирпичом, спрятав седые волосы под яркими повязками. Чудовищные, похожие на Лампий, на Фурий, но желанные благодаря своему искусству, они обменивались с солдатами своеобразными приветствиями:
– Поймай мне скифа!
– Не хочешь ли козла?
– Петушок, не давай себя ощипать!
– Если ты, гусыня, накликаешь беду, я тебя…
– Береги свой клюв, журавль. Не чихай!
– Уж я тебя проклюну, когда вернусь, – огрызался длинноносый солдат.
В нише над аркой ворот стояла икона Христа Пантократора. Солдаты-христиане крестились. Язычники приветствовали небесного покровителя империи по-ромейски, взбрасывая правую руку.
Конным варварам негде развернуться, чтобы обхватить манипулы. Они спешатся, и Гераклед раздавит их силой строя. В узости горной дороги варвары не сумеют воспользоваться численностью. По своей нетерпеливости они могут подставить себя под удар. Если же этого не случится – Гераклед просто вытеснит варваров из окрестностей крепости, не дав им возможности проникнуть через перевал. Так или иначе, комес сделает свое.
Небо совсем очистилось. Горный лес крепко пахнул землей, прелым листом, сладостью цветущего боярышника. Перекликались невидимые вороны.
Ряды первой манипулы не помешали Геракледу увидеть скифов. Они ехали шагом, будто бы составляя передовой отряд ромеев. Один из них, повернувшись, помахал рукой.
С Геракледом было три десятка конных – его личная охрана. Комес удержался от желания бросить их на варваров.
Через двадцать стадий Гераклед устроил малый привал. Варвары тоже остановились. Кусок дороги, видимый до поворота, был забит скифской конницей. Организованная сила империи вытесняла орду, как поршень – воду.
Ловко управляя низкорослым конем, старый центурион пробрался лесом к комесу. Гераклед терпел бывалого воина Анфимия, но презирал в нем неудачника. Старик не сумел отличиться в дни восстания Ника и с тех лет прозябает в пограничных войсках. В списках около его имени есть пометка, исключающая возможность повышения.
Комес должен проникнуть в души подчиненных. За кубком вина Гераклед пытался вызвать Анфимия на откровенность.
– Я всегда исполнял долг верноподданного-кафолика, – утверждал центурион.
И ничего другого. Одиннадцатый легион покрыл себя тенью измены. Оставленных из милости на службе империи разбросали по дальним углам.
Недельная щетинка не могла скрыть шрам, превративший верхнюю губу центуриона в подобие заячьей. Центурион говорил со странным свистом, обнажая черные остатки зубов:
– Благороднейший комес, скифы конны, нам их не догнать. Они хитры. Они заманивают нас подальше от крепости. Берегись неожиданного, великолепный.
Старик предлагает вернуться? Отступить перед варварами? Засесть в крепости, как презренный Рикила? Не для этого Геракледу дали больше тысячи солдат. Для удержания крепости хватит трех сотен. Если старый центурион и был солдатом, то он износился. Наверное, и во время восстания Анфимий больше думал о сохранности собственной кожи, чем о защите Божественного от буйства охлоса.
– Вернись. И более не покидай свое место, – приказал комес. Он поручил охрану тыла колонны Анфимию, как самому опытному из подчиненных. Пора выгнать совсем старого труса.
– Я исполню, светлейший, я понял, я напрасно хотел советовать твоей мудрости, больше это не повторится, я укрощу свою глупость, – Анфимий почти уткнулся носом в холку лошади, пытаясь смягчить комеса лестью и смиреньем.
Привычная маска перед высшими. Настолько привычная, что Анфимий не замечал своего уничижения.
Пробираясь между деревьями – вся дорога была забита отдыхающими солдатами, – Анфимий прислушивался к вороньему карканью, почти заглушенному гамом солдатских голосов. Как бы хорошо варвары ни подражали черным птицам, им не обмануть старого солдата.
Анфимий хотел сказать комесу, что славяне кругом, быть может, уже устроили засаду и сзади. Может быть, и сейчас уже нелегко будет пробиться обратно. Помешало смирение: коль начальник недоволен, следует покрепче сжать гортань.
Судьба. Подчиняться дурачку-святоше. Другие были немногим лучше, но все же Рикила из дунайской крепости Скифиас разумнее Геракледа. Жизнь надоедала Анфимию. Он еще носил кожаный пояс с четырьмя десятками статеров. Все, что осталось от былых трех с лишним сотен желтеньких монет с профилями Анастасия, Юстина и Юстиниана, растаяло, как жизнь. Сберечь себя, как некогда сказал Анфимий бывшему центуриону Георгию во время встречи перед боем около Халке, в дни мятежа Ника.
Ныне Анфимий побаивался смерти – придется держать ответ за грехи. Священники обещают рай в награду за искреннее раскаяние. Анфимий исповедовался, получил отпущение грехов и приобщался.
Прежде, когда кровь была горяча, Анфимий не боялся осуждать Власть и позволял себе презирать Божественного базилевса. Это смертный грех. Теперь Анфимий больше думал о возвышенном, об опасности попасть в ад за неисполнение заповедей божьих. Осмотрительность старости мешала Анфимию открыться на исповеди. Священник может отказать в отпущении этого греха. Увы, Анфимий покается в неуважении к земному базилевсу перед престолом небесного. Все остальные грехи очищены святой церковью. Женщины больше не нужны старому центуриону. Чревоугодием он не грешит – здесь нет сочной и сладкой пищи. Он много убивал по приказу святой империи, у него большие заслуги.
Очистив душу немой исповедью, центурион добрался до своего места, когда колонна уже двинулась. Анфимий приказал полусотне солдат, шедших в тылу, примкнуть к колонне. Он нарушил правило, оно сейчас ни к чему. Лучше поберечь солдат.
Никто не звал Анфимия Зайцем. Старая и необидная кличка умерла вместе с одиннадцатым легионом. С неба все видно. Анфимий чувствовал, как сверху с сожалением глядят на него старые товарищи. Э, Судьба!..
– Отче наш, ты сущий на небесах, – шепотом молился Анфимий, – да святится имя твое, да будет воля твоя… – А думал о том, что голова колонны уже выходит на широкую поляну, где недавно косили сено для крепости.
Сзади славяне каркали целой стаей ворон. Командуй он варварами, пользуясь извилинами дороги и зарослями, он разрезал б колонну на части. Гераклед совершил тяжелую ошибку, вытянув манипулы. Считая удобные места, считая пропущенные славянами возможности, Анфимий ободрялся, А сейчас комес, без сомнения, назначит большой привал.
Жарко. Под солдатскими доспехами текут ручьи. Анфимию было легче, чем пешим, и все же пот сочился из-под каски. Хотелось снять панцирь и вволю почесать себе спину. С годами обоняние тупеет, но Анфимий слышал, как смердела манипула. Ах, настоящую бы баню, в какой центурион не бывал несколько лет. Мрамор нагрет снизу, ловкий банщик так трет, так выворачивает суставы, что с плеч слетают годы и опять хочется… Грех… Да будет воля твоя, господи!
Солдаты увеличили шаг. Дорога описала последнюю петлю. С края на поляне пучились темно-зеленые стожки сена, которое не успели вывезти. Дорога рассекала покос на почти равные части. Солдаты садились и лежали тесно, как шли. Жужжали мухи, которые стаями провожали колонну от крепости. На солнцепеке для привала место не слишком удобное. Гераклед не решился отвести солдат в тень леса. И он, наверное, понял смысл вороньей переклички.
Анфимий строго прикрикнул на солдата, собиравшегося снять панцирь. Не ожидая разрешения, солдаты Анфимия ложились на стерню. Кто-то чесал спину товарища палочкой, засунув ее под доспех. Некоторые доставали припасенные куски серого хлеба. Но и эти, жадные – Анфимий знал своих, – жевали неохотно.
Переход занял менее четверти дня. Сюда от крепости считалось сорок три стадии по двести сорок четыре воинских шага. Это почти половина дневного перехода. Анфимий надеялся, что комес пойдет назад после привала. Солдаты шли налегке, без походных запасов продовольствия, без лагерного имущества. Можно назначить дневной переход сто двадцать стадий. К чему? Скифов не догнать, если они этого не хотят. Тысяча легионеров, обозреваемых сразу, даже на отдыхе, – внушительное зрелище.
Тревога Анфимия смягчилась. Он слез с лошади, солдат-коновод принял повод и отпустил подпругу.
– Подтяни сейчас же, – приказал Анфимий шепотом, чтобы не тревожить солдатское воображение.
Нет хуже часов ожидания. Обратно манипула Анфимия пойдет в голове. Тут-то и начнется то, что старые солдаты называли пляской.
Анфимий взял солдатский щит, положенный коноводом, и приставил свой. Получился домик, детский домик. Засунув голову в тень, центурион, умея пользоваться каждым мигом для отдыха, сразу задремал.
Ему показалось – он проснулся тут же, от удара. Выла труба.
– К мечу, к мечу! – закричал Анфимий. Он щурился, ослепленный солнцем. Спина разогнулась с трудом. Стрела со шмелиным гудением так близко прошла у правого уха, что Анфимий дернул головой. Сзади кто-то хрипло крикнул, будто откашливаясь.
Всадники были везде: и на опушке, и на дороге к крепости.
– Тесный строй! Щиты сбей! – командовал Анфимий, приказывая солдатам встать плечо к плечу и сделать стену щитов без разрыва. – Пер-рвая центурия! В поле! Втор-рая! Кр-р-ру-гом! Крайние – пол-оборот!
Манипула построила узкий прямоугольник, изготовившись встретить конницу со всех сторон. Теперь, когда определится направление удара, останется только сдвоить ряды в обеих шеренгах и повернуть кругом одну из центурий. Тогда конницу встретят глубокий строй и четыре залпа дротиков.
До той и до другой опушки будет стадии по три. Бросок конницы преодолеет это расстояние за время, в которое человек успеет сделать почти сто шагов. Время, достаточное для любого перестроения. Анфимий отметил ошибку славян – они не сумели броситься сразу на отдыхающие манипулы. И сейчас они чего-то ждут, давая время пехоте освоиться с их видом, успокоиться, прийти в себя. Все это ошибки. День, который казался Анфимию полным угрозы, может кончиться удачей Геракледа.
«Та-ах! У-ах-уах!» – труба играла сбор на середину. Между предыдущей манипулой и замыкающей манипулой Анфимия сохранялся походный разрыв – половина стадии, или сто двадцать шагов. Комес собирал манипулы в кулак. Он правильно поступает.
Коновод не подал лошадь. Оглянувшись, Анфимий заметил, что его лошадь лежит на боку. На месте отдыха манипулы осталось и несколько солдат. Славяне стреляли метко. Их конные стрелки наскочили, когда Анфимий еще не опомнился ото сна.
Едва манипула тронулась вслед предыдущей, как Анфимий уловил движение среди славян. Отделившись от обеих опушек, они пошли наискось, сближаясь с дорогой. Остановиться и сбить щиты, чтобы встретить удар? Старый центурион не успел принять решение, как с обеих сторон полетели стрелы. Железные наконечники резко ударяли о доспехи, каски, щиты. Анфимий слышал вскрики раненых. Нет, нужно стараться влить манипулу в общий строй.
– Тесней! Тесней щит! Жми щит! Не разрывай! Сомкни! – покрикивал Анфимий. Он шел между рядами обеих центурий, прикрытый своими. – Ускорь! Чаще! Шире шагать! Шире!
Конные стрелки, конные стрелки. Хуже этого ничего не могло быть. Воинство сатаны. Все победы Велизария, Нарзеса и других полководцев империи в Италии были победами конных стрелков-федератов, то есть гуннов, гепидов, герулов, славян. Что пехота! Тяжелая, панцирная конница готов не могла выстоять против стреляющих всадников.
Славяне ехали на расстоянии трех сотен шагов. Зачем им приближаться? Манипула теряла людей, раненных в лицо, ноги. Скорее, скорее! Манипула передвигалась самым широким шагом: чтобы сравняться с таким, лошадь переходит в рысь. «Хороший был у меня мерин, – помянул своего конька Анфимий. – Да будет воля твоя, Христос, бог мой!»
Старый Заяц хотел одного – вызволить этих дураков, деревенщину, ничтожества, которых он превратил в солдат. Его связывал с манипулой высокий долг начальника. Втащить их в общий строй. Под святую хоругвь.
Оно было близко – широкое полотнище пурпурного цвета с золотым ликом Христа Пантократора, с монограммой «INRI», со святым крестом, заменившим римского орла.
Упал солдат, прикрывавший центуриона слева. В строю образовалась брешь. Тяжелая стрела вонзилась Анфимию в скулу под обводом каски. Удар был так силен, что центурион упал. Опираясь на руки, он хотел подняться. Мелькали быстрые ноги в начищенном железе. Почему он не истратил раньше сорок статеров, натерших ему бедра до боли! Анфимий подвел под себя колено, чтобы вскочить. Встал, не понимая, почему так темно. А! Ночной бой! Нет даже звезд. Манипула! Дротики! Слушай! Они видят, как кошки… Первая центурия! Он воевал…
Он опомнился, лежа ничком. Проклятый пояс, проклятое золото неотступно лезло на ум. Цена всей жизни. Цена всей крови. Да святится имя твое…
Собрав растрепанные манипулы, Гераклед ответил стрелами на стрелы.
В каждой манипуле числилось от тридцати до сорока лучников, обученных из числа тех, кому давалось это труднейшее искусство и кто обладал более верным глазом.
Тщетно солдаты состязались со славянами, солдатские стрелы едва летели на триста шагов, славяне же, не сближаясь, участили стрельбу. Сотни стрел били тесный строй ромеев. Железные острия находили лица и шеи, вонзались в колени над наголенниками, в ступни ног. Так не могло длиться.
Гераклед двинул черепаху щитов не к крепости, сделавшейся бесконечно далекой, а к лесу, чтобы, живой силой пробив конницу, найти укрытие за деревьями.
Семь сотен шагов до леса. Десять тысяч стрел. Не остерегаясь ромейских лучников, которые не умели стрелять на ходу, славяне приблизились спереди, сзади. Щелканье тетив, треск, свист стрел. Удары, удары, удары…
Солдаты остановились без команды. Невредимые, так же как и раненые, бросались на землю, прекращая сопротивление. Только бы дышать. Лег и комес Гераклед, ожидая воли победителя.
Узнанный по роскоши доспехов, Гераклед предпочел цепь на руках веревке на шее. По его приказу ночью ворота крепости открылись для россичей и уголичей, наряженных в ромейские доспехи.
Разрушать легко. На следующий день пленники разметали свежие стены большой и малой крепостей и все внутренние постройки. Дерево сожгли. Камни сбросили в ямы, раскидали подальше.
К вечеру горный проход открылся всем ветрам. Крепость Новеюстиниана прекратила свое недолгое существование.
4
Войско спускалось с южных угорьев Планин. Лето цвело полной силой деревьев и трав. Лошадям хватало сочных пастбищ, обильных ручьев. Вода в чужой земле была сладка. Чистые ключи выбивались из-под планинских отрогов и, радуясь освобождению от каменного гнета, шипели, искрились встречей с солнцем.
Южный ветер приносил запахи, не слыханные людьми и лошадьми. И время, таинственно устремляясь в лицо всаднику, как ветер, волновало сердца.
Россичи шли теперь одни, союзное войско двигалось смежной дорогой. Тесно вместе трем тысячам всадников и в пути, и у водопоев, и на ночных выпасах. Но и без того пора пришла союзникам разделить войска.
Не росский порядок жил в отрядах уголичей, тиверцев и других североднепровских славян, составивших общее войско под управой Владана. Союзники казались россичам буйными, распущенными, как плохо выезженные лошади. На пути между Дунаем и Планинами случались ссоры. У россичей недосчитались нескольких коней: не уследили за ними по доверчивому незнанию. Уголические старшие руками разводили: дескать, сами лошади отбились. Князь-жупан Владан просил Ратибора не гневаться на малую обиду: так-де у нас и между родами случается.
После взятия крепости Новеюстиниана, не дожидаясь общего дележа по справедливости, союзники хватали себе все, на что успевали первыми наложить руку. Не будь у росских воинов крепкого послушания Ратибору и сотникам, мог бы получиться кровопролитный раздор.
Чтобы россичи по незнанию земли не забрели в тупые долины, Владан дал Ратибору проводников из опытных воинов и постарше возрастом. На них жаловаться не приходилось. А о других что сказать! Уклад слабый у здешних славян, еще плохо люди уделаны. В старое время и на Роси не было порядка, как старшие рассказывали младшим.
Поистине же удивляла империя. Далеко выброшены жадные лапы с железными когтями крепостей, каменные пальцы вцепились в Дунай. Наше все, наше! А где же ромеи, такие люди, каких россичи привыкли встречать на Торжке-острове? Нет их.
За Планинами жили люди славянского языка, общего с уголичами, тиверцами, с речью, понятной и для россичей. Их, как родных, задунайские славяне не разоряли.
Эти поселенцы насчитывали и пять, и шесть, и девять поколений своей оседлости на имперской земле. Одни сами пришли, силой устроились. Другие же – по договору с ромеями. Привлекала земля своим плодородием. Ромейские славяне жили в плохих избах, в скудости, как уголичи. Может быть, они тоже, как уголичи, умели скрывать свое достояние от чужих глаз. Глядя на чужую жизнь с седла, узнаешь лишь то, что тебе люди сами скажут.
Для уголичей ромейские славяне были полезны. Через них шла мена-торговля. От них за Дунаем много знали о случившемся по всей империи. С их слов Владан рассказал Ратибору, где и какие войска стоят во Фракии.
Здесь сеяли полбу, пшеницу, ячмень, овес, разводили большие сады, скот был мелкий, но крепкий. По осени приходили сборщики и собирали дань. Фракийские славяне за золото служили в имперских войсках.
Двуликие люди, будто и своего языка, будто бы и чужие, не вызывали у россичей ни добрых чувств, ни вражды. Чем-то дурным, унизительным казалось подчинение ромеям, плата подати за землю. Пашня принадлежит тому роду, тому племени, которое ее подняло и с нее кормится. Как же можно кому-то чужому отдавать свой кусок?
У реки, звавшейся Гебром, по мысли князь-жупана Владана, союзники поделили между собой Фракию. Россичам выпало идти на восток, в коренные владения ромеев. Уголичи со своими друзьями пойдут на запад, к большому городу Филиппополю. И тем и другим придется повстречаться с имперскими войсками.
Первая победа дала россичам уверенность в своем превосходстве над ромеями, которые даже из лука не умели стрелять. Россичи чувствовали себя вольными наездниками, перед которыми открыто свободное поле. Империя перед ними отступала, сжимаясь, втягиваясь в раковину, как улитка от уголька, поднесенного к глазкам-щупальцам.
Ко времени выхода славян на Гебр об их вторжении было известно уже в Палатии. Знали силы вторгнувшихся, знали и о россичах. Донесения обозначали их как неких варваров, до сего времени еще не нарушавших границы империи. Среди имперских славян сидели лазутчики-соглядатаи, которые умели заслужить плату.
Готовился к действиям западный центр Фракии, старый город Филиппополь. На востоке, доставшемся россичам, в пяти днях пути от Византии, находился главный город Фракии, древнейший Ускудам-Орестия, шестнадцать поколений тому назад получивший новое название по императору Адриану и недавно нареченный Юстинианополем для сохранения в веках имени правящего базилевса.
Префект Фракии, светлейший патрикий Кирилл, собирал к Юстинианополю гарнизоны ближайших крепостей. В крепостях оставляли солдат только для защиты стен. Лазутчики принесли весть о падении Новеюстинианы и гибели «меча веры» Геракледа, в котором Кирилл без обиды видел своего преемника.
В те годы древняя Фракия, разоренная налогами и двумя столетиями нашествий, для удобства управления была поделена на несколько провинций. Земля между Понтом Евксинским и нижним течением Дуная именовалась Скифией. На юг от Скифии до Планинского хребта простиралась Мизия Вторая, ограниченная на западе рекой Оскос-Искир. Еще южнее, между хребтами Планинским и Родопским, находилась провинция Эммонт.
Патрикий Кирилл в дни мятежа Ника был назначен префектом Византии вместо Евдемония. Когда прежние сановники вернулись на свои места, Кирилл получил назначение в Скифию; это была почетная ссылка в страну дикую, покрытую болотами, камышовыми топями, в страну туманов, с тяжелым, нездоровым климатом. Впоследствии Юстиниан пожаловал Кирилла переводом в Мизию Вторую, еще более безлюдную, чем Скифия, тоже нищую. Зато в Мизии было меньше комаров, не мучили влажная мгла и гнилая вода. Затем Кириллу досталась Дакия, самая западная из фракийских провинций. За назначение в Юстинианополь Кирилл поднес казне базилевса донатий в сто двадцать фунтов золота. Столица Фракии была преддверием Византии.
Кирилл состарился среди славян. Они населили Скифию, оседали в Мизии Второй и в Дакии, переливались через Планины в Эммонт. Они проникли в Верхнюю Мизию, Паннонию, Иллирию, Превали. Постепенно славяне оказывались в Дардании, Эпире, Македонии, просачивались в Фессалию, растворяя в себе остатки других племен.
Префект Фракии с насмешкой относился к некоторым риторам, которые декламировали стихи древних поэтов: «О римляне, о эллины!» Где эти эллины и римляне? Где? Сколько их?
Империи нет дела до племени подданного. Славяне возделывают земли, которые без них пустовали. Они по справедливости платят меньше налогов, чем старые подданные: иначе они либо уйдут, либо нападут на империю. Кирилл знал, что задунайские славяне при вторжениях не задевают людей своего языка. Тем лучше для империи.
Выйдя на Гебр, вторгнувшиеся варвары прервали связь между западной и восточной Фракией. И, не получая больше донесений, префект Фракии понимал, что варвары должны целиться на богатые провинции – Европу и Родоп. Горы оставляли конным славянам единственный путь – по имперской дороге на Юстинианополь.
Вызванные Кириллом войска из ближайших крепостей подходили к городу. Слухи о нашествии вызвали бегство состоятельных жителей из окрестностей в город, под защиту стен.
Кирилл собрал достаточные силы, чтобы выйти в поле.
Россичам казалось, что, вступив на имперскую дорогу вниз по Гебру, они вступили также и в сонную пустыню. Но по той же дороге им навстречу шли два неполных легиона – около шести тысяч мечей.
Патрикий Кирилл не спешил. Конные варвары сумеют уйти от пехоты. Присутствие легионов должно связать славян. Для любого войска, даже такого подвижного, каковы варвары, единственной дорогой служит правый берег Гебра. Вскоре, после того как Гебр примет приток Харманли и направится к Юстинианополю, его стеснят горы. Даже если славяне, будучи сейчас налегке, сумеют прорваться мимо легионов, они не посмеют идти дальше: их возвращение станет невозможным.
В четырех переходах к северу от Юстинианополя, на берегу речки Тунджи, стояла сильная крепость Тзуруле. Холмистые луга с отличными пастбищами и сенокосами сделали это место естественной стоянкой фракийской конницы. Тзуруле командовал комес Асбад – военачальник храбрый и опытный, покровительствуемый самим базилевсом.
Чтобы получить лишние деньги и лишнее довольствие, все полководцы и все вожди федератов всегда показывали большее число мечей и коней, чем на самом деле. Кирилл поступал, как другие, ибо нельзя быть белой овцой в стаде черных.
Логофеты оспаривали списки, торговались: так всегда велось в войске империи. Низшие начальники подражали высшим, и даже сам Асбад не мог бы со всей точностью сказать, сколько у него всадников. Не семь тысяч сто двенадцать копий, как стояло в последнем списке. Тысяч шесть, должно быть. В самом худшем случае и при всей ловкости Асбада – пять с половиной тысяч.
«Уже сейчас конница из Тзуруле находится к северо-востоку от варваров. Скоро, по мере передвижения их к Юстинианополю, она окажется в тылу славян, отрежет им путь к отступлению и потеснит к узости Гебра, на мои легионы», – думал патрикий Кирилл.
Более осторожный, чем Гераклед, старый патрикий, дабы не искушать Судьбу преждевременной похвальбой, воздержался сообщить в Палатий о ловушке, расставленной славянам.
Кирилл просил префекта Дакии, имевшего резиденцию в Сардике, выслать войско к Филиппополю, дабы оно совместно с городским гарнизоном ударило на восток вдоль Гебра.
Так славянское вторжение обхватывалось с запада, востока и севера. Юг был заперт Родопским хребтом. В двух местах, доступных для конницы, стояли крепости. Да напомнит Божественному труба Победы имя верноподданного патрикия. Кирилл мечтал дожить в Византии остаток своих дней.
Как все военачальники, много общавшиеся с варварами, Кирилл, противно освященной веками римской традиции, научился не обременять солдата на походе переноской тяжести. Вместо семнадцатидневного запаса муки, масла, соли, вина и груза лагерного инструмента легионер нес на себе лишь двухдневный запас хлеба и сыра. Продовольствие, колья для палаток, палатки, лопаты, кирки, топоры, пилы, варочные котлы, таганы – все сопровождало манипулы на телегах, упряженных быками. Солдат, идущий против конных варваров, должен быть свежим для боя.
Выступив утром, Кирилл назначил ночной привал в ста десяти стадиях от Юстинианополя. Легионы достигли места в третью четверть дня. Почти одновременно прибыл обоз: скорость шага латной пехоты немногим превосходила ленивую походку быков. Пища была сварена до сумерек.
Кирилл в красной тунике полководца поверх панциря обходил лагерь. Солдаты докучали высшему начальнику назойливыми жалобами. Это было знакомо, неизбежно, необходимо. Небрежение начальников имело следствием низкую дисциплину. В походе, сознавая свою необходимость, солдаты спешили воспользоваться быстротекущим часом.
Недоплаты. Невыдача замены изношенной одежды. Опять недоплаты. Писцы записывали имена недовольных, содержание жалоб, имена свидетелей. Кирилл обещал исправить несправедливости.
В первой когорте второго легиона Кириллу показали дротики с такими мягкими наконечниками, что острия тупились о дерево щита, вместо того чтобы вонзаться. С грубыми ругательствами солдаты обвиняли начальников в сделке с поставщиками. Кирилл обещал расследовать и отставить легата, командующего когортой. Легионеры не отпустили патрикия, пока он не назначил легатом названного ими центуриона.
В другой когорте патрикию пришлось осматривать сапоги и убедиться в негодности кожи.
Полководец обещал, обещал… Легионеры кричали, проклинали, требовали, торговались.
Тихой и теплой ночью начальник и солдаты спали под звездой. Сон стариков легок. Проверяя караулы перед рассветом, Кирилл убедился, что многие спали на посту. И не только опираясь на копья, что было старой, как война, уловкой солдата, но и лежа.
На угрозы штрафом солдаты отвечали с ворчливым хвастовством: они живьем съедят варваров.
Первые сто шестьдесят стадий от Юстинианополя на запад имперская дорога была проложена левым берегом Гебра.
Дневной привал второго дня похода пришелся у моста через Гебр – дорога переходила на правый берег реки. Здесь речная долина, упираясь в лесистые стены гор, своей шириной не превышала пятидесяти стадий.
Перед мостом стоял, слегка покосившись, массивный столб. Фракийская земля настойчиво засасывала тяжелый камень. Но еще различались римские цифры, высеченные два с половиной столетия назад, в правление базилевса Константина: МСССССХХХIV.
Тысяча пятьсот тридцать четыре стадии от византийского Милия, который стоит на площади Августеи перед зданием сената.
Дорожная застава, устроенная в виде предмостного укрепления, со стенами и с двумя башнями, соединенными аркой, перекинутой через дорогу, была пуста. Селение в двадцать или двадцать пять домов, расположенное недалеко от моста, тоже было брошено.
Центурион, обязанный проверять всех, кто пользуется дорогой, отошел в Юстинианополь при первом известии о варварах. Жители убежали в Юстинианополь или спрятались, где смогли и сумели.
Солдаты увлеклись поисками спрятанного имущества в домах, во дворах, в погребах. Когда буксины призвали к продолжению похода, многие легионеры опоздали встать в ряды. Бежать в латах доступно лишь опытному атлету. Отставшие присоединились к обозу, устраивались на телегах. Начальники закрыли глаза. Легионы шли шумно, весело.
Война есть солдатское счастье.
На расстоянии полуперехода латной пехоты к западу от моста через Гебр и к югу от имперской дороги долина реки была всгорблена невысокой, но крутой горкой, одетой серыми грабами.
С дороги горка эта не была очень заметна. По сравнению с вздыбленным сзади Родопским хребтом, который наваливался дикими кручами и казался совсем близким, возвышение терялось для глаз. Его давила гора, известная под названием Козьей.
Зато с вершинки внучки Родопов как на ладони были и долина Гебра, и вся дорога, и мост с малой крепостцой. В широком ущелье бежала маленькая, но буйно-пенистая речушка. Здесь росское войско нашло себе удобное укрытие и от солнца, и от глаз ромеев.
Далеко перед собой походный князь Ратибор выпустил разъезды. Всадники парами крались по опушкам, прячась в тени, зоркие – свои, ненаемные. Еще до перехода легионами моста росские подвижные заставы обнаружили сначала ромейские дозоры, опередившие легионы на версту, заметили и легионы. Сами же остались невидимы.
Привал на вторую ночь, заранее намеченный Кириллом на карте, пришелся верстах в четырех к северо-востоку от грабовой горки.
Пусто было перед ромеями. Конница Владана в своем движении к Филиппополю и россичи, направляясь на восток, опустили завесу, непроницаемую даже для имперских лазутчиков-соглядатаев.
Двадцативерстный переход в летнюю жару нелегок для панцирной пехоты. Устало и без особого порядка манипулы разбирались на ночлег, а Ратибор и росские сотники считали легионеров с такой же точностью, с какой Рикила считал их самих на дунайской переправе.
Пехота старого Рима не ложилась спать, пока не бывал отрыт ров кругом лагеря, пока земляная насыпь не ершилась рогатками из острых кольев, пока лагерь-крепость не закрывался тремя воротами. Потом, привыкнув играть императорами, солдатская вольница освободила себя от тяжело-нудной каждодневной работы. Хотя отощавшие духом юстиниановские легионы и отучились распоряжаться престолом империи, но завоеванное ранее сохранилось, и в походах солдат можно было заставить окопаться лишь при очевидной опасности.
Подходил обоз на быках, манипулы разбирали припасы. Потянули дымки из-под котлов. Солнце клонилось к Родопам. Медленно, медленно поползли маленькие отряды – ночной караул, остановками обозначая границу лагеря.
В тихом воздухе лагерный дым не покидал место стоянки. Скоро дым вместе с ночным туманом от Гебра утопит ромеев в бледном озере покоя и сна.
Походный князь Ратибор, и старый Крук, покинувший для нападения на империю и князь-старшинство в бывшем роду изменника Плавика, и все другие старшие, на ком лежал ответ перед Росью за целость войска, не с легким сердцем переступили имперскую границу. У себя россичи успели отдохнуть от каждолетнего страха перед Степью. Ромейская империя по-прежнему мнилась каменной громадой, в которой на золоте и сам в золоте сидел базилевс Теплых морей, охраняемый непобедимым войском-легионом.
Десять лет князь Всеслав размышлял о походе на империю, десять лет засылались лазутчики к уголичам, к тиверцам и возвращались к князю с невесомой добычей рассказов о ромеях.
Хорошо в бою старому, опытному всаднику, когда под ним молодая лошадь. Он и удержит ее пыл, и направит по своей воле. Ратибор вел сотни молодых россичей, полных силы, задора, удали. Победа под Новеюстинианой убедила войско в превосходстве над ромеями. Тут-то и нужно крепче взять в руки поводья.
С осторожностью, в которой жил страх перед неизвестным, Ратибор вступил в битву с легионом Геракледа. Он зорко следил за ромеями, когда они шли к смертной для них поляне.
Мощно они шли. В твердых доспехах, в твердом строю. Храбро стояли под стрелами. Храбро хотели напасть, верен был их порыв. И вдруг они сразу сломались, как гнилой сук. И своих потом предали. Правду говорил Малх: у ромея сердце подточено, как червивое яблоко. Империя – золотой плод, твердый только снаружи.
Шесть тысяч имперских солдат легли спать в открытом лагере. Место удобное, открытое место.
Когда засветились звезды, Ратибор пошел с сотниками, с полусотенными старшими разведывать подходы к ромеям.
Были с походным князем старые товарищи Мстиша, Мужко. Был седоусый Дубок, давнишний воевода былых илвичей, ныне неотделимых от россичей.
Из молодых сотников Ратибор выделял Мала. Кощей-нянька князь-старшины Велимудра вырос в ладного воина.
Ощупывая землю, примечая пенек, кустик, деревце, росские старшие так близко подходили к ромейским сторожевым, что могли бы живьем заарканить.
Россичи умели красться мышью, умели скрадывать настоящую дичь. На том росли.
С тех времен, когда человек стал селиться в равнинах, волк научился по ночам подходить к жилью. Издавна собака знала, что человек в темноте для нее плохой защитник. Чуя ночью сильного и умного врага, собака отступала.
Перед рассветом волки уходили. Собаки смелели, но еще не решались покинуть ограды жилищ.
В этот час – между волком и собакой – росские сотни, ведя коней в поводу, копились на опушках к югу от имперского лагеря.
Заботой префектов провинций в обе стороны от имперских дорог от кустов и деревьев очищались полосы в несколько стадий. Путешественники лишались тени, зато вырубка леса мешала злоумышленным подданным устраивать засады на подданных законопослушных. Горы служили убежищем разбойников-скамаров, которые иногда нападали даже на караваны, следовавшие под охраной солдат.
Патрикий Кирилл отвел легионам лагерь вдоль Гебра, за чертой имперской дороги, которая послужила границей для ночных караулов.
Летняя ночь коротка. Солдаты спали под охраной дремлющих постов.
Светает. Уже различаются пальцы рук. Видны сторожко поставленные уши лошади. Глаз коня темен как ночь. Рука ложится на конский храп, готовясь сжать ноздри, чтобы лошадь не выдала ржанием.
За дорогой зажегся первый огонек. Ромейскому повару не спится, он раздувает угольки, спрятанные с вечера под золой.
Шепотом передается слово приказа. Медленно поднимается нога. Носок нашел стремя. Толчок – всадник в седле. Лошади переступают волнуясь. И поджимают задние ноги, готовятся.
Вот и княжой свист, от которого сейчас посыплются листья с ромейских деревьев.
Вздрогнули караульные. И страшные, причудливые сны мгновенно явились перед закрытыми глазами вольно дремлющих легионеров.
Над рекой лежал туман, туман закрывал фракийскую низменность, и лагерь казался берегом Теплого моря.
Земля рванулась под копытами. Упруго-послушная, она, как тетива, метнула всадников.
Прыжок, прыжок, прыжок! Кони, истомившись в докучливом бдении, состязаются между собой в огне пылкой страсти.
– Рось! Рось! – и еще и отовсюду: – Рось, Рось, Рось, Рось!
Мгновение ока. И вот развернувшиеся сотни уже пронзили будто бы широкое и такое ничтожное для конных поле между опушкой горного леса и дорогой.
Пронзили, прострелили собой и пошли, пошли лагерем. По ромеям, над ромеями, сквозь ромеев.
Страшен вид скачущей конницы. Всадник громаден. Его напор неотвратим. Пешего побеждает чувство собственной беспомощности.
Ромейская пехота умела встречать конницу, меча дротики из тесного строя, первый ряд которого принимал коней на острия тяжелых копий. Легионы Кирилла не получили времени.
Ночная стража была раздавлена, как молотом на наковальне. Бывалые солдаты, сжавшись в комок, бросались на землю. Лошадь, как смерти, боится упасть и, пока не обезумеет в битве, не наступит на мягкое тело человека. Растерявшиеся бежали в бессмысленной надежде уйти от конных.
Спина, толстая от панциря. Торчат боковые застежки, как пальцы. Растопыренные руки пашут воздух. Часто, часто, но будто на одном месте топчут ноги. Темная полоса кожи под светлой каской над вырезом панциря. Удар. Труп.
Гонимые ветром войны, росские сотни взяли лагерь и с дороги и вдоль реки.
В сражении под Новеюстинианой россичи показали уголичам несравненное искусство стрельбы. Не было сейчас уголичей, чтобы было кому полюбоваться наездниками.
Россичи получили от ромеев первый урок – имперский солдат не умеет стрелять и не устоит перед луком. Ныне усваивали второй – легионы не умеют отдыхать лагерем.
С мечами в обеих руках Ратибор легкими будто бы ударами сбил трех или четырех ромеев, пытавшихся заносчиво помешать своей Судьбе.
Мало кто в лагере успел просунуть руки в панцирь. Немногие взялись за оружие. Вездесущие всадники были бесчисленны, как войско архангелов, павшее с неба в отмщение за грехи христиан.
У страха быстрые ноги. Много ромеев догадалось искать спасение в Гебре. Горная река не была полноводна сухими днями лета, но быстра. Кто-то тонул, то ли по неумению плавать, то ли бросившись в воду с оружием.
Со свистом, с гиканьем, как гонят непослушный табун, россичи плетями гнали вон из лагеря толпы пленных, чтобы те не успели, опомнившись, взяться за оружие, которое было разбросано повсюду, подобно щепе и веткам на лесосеке. В лагере остались тела неразумных или медленных умом.
– Куда полон девать? – спросил Крук походного князя. – Их раза в четыре более чем нас. Не упасешь такое стадо. Уголичей нет, чтобы им продать. Нам они ни к чему. Кормить их, что ль! А не побить ли их, лишнего времени не тратя?
– Один ты их не посечешь, Старый, – ответил Ратибор. – А он, – князь указал на Мала, – будет ли тебе помогать? Спроси его.
Мал отвернулся. Шрам на лице подтягивал верхнюю губу, топорща ус; никто не сказал бы, то ли смеется молодой сотник, то ли просто слушает.
Махнув плетью, Мал ответил с презрением:
– Этих-то бить! Будь они хазары…
5
На высокой лошади под седлом с крутой лукой, в доспехах, травленных ореховой краской, Малх ничем не отличался от россичей, не будь у него черных бровей, не будь черных усов, хоть и битых проседью.
Как все, Малх брил щеки и подбородок. За два десятка лет усы отросли косами, пушистые концы которых доставали до груди. Малх обучился росской езде, искусству более легкому, чем стрельба из лука, конь под ним шел, слушаясь мысли наездника.
Всадник прочесывал толпы пленных в поисках начальников. Перед ним шарахались, как бараны, в стадной судороге страха. Раненые перевязывались обрывками туник и хитонов. Другие бессмысленно глядели на кровь, сочащуюся из пореза острым клинком. Всклокоченные волосы, искаженные лица с разинутыми ртами. Очень много было полуголых. Рубцы от плетей багрово вспухали на лохматой груди, волосатой спине.
Привыкнув быть жестокими и получать жестокость взамен, внезапно разбуженные и брошенные сразу на край существования между смертью и рабством, солдаты сделались слабее, пугливее детей.
– Где комесы? Легаты? Центурионы? – спрашивал Малх. Его не понимали.
Кто-то плакал, стонал. Иные лежали или сидели, охватив голову руками, переживая час неведомого ранее ужаса. Происшедшее еще не осознанно, надежда уже потеряна. Беде как бы не доверяют, как не сразу мирится со случившимся тот, кто потерял близкого.
Легионы были естественным зеркалом империи: бесправие, разрыв связей, себялюбие, одиночество перед Властью, одиночество перед богом, смирение вместо воли.
Легионы были способны в руках умелых начальников к смелому натиску: в бою солдат хочет или не хочет, но защищает свою жизнь в стремлении убить противника. Так же были способны легионы терять самообладание, бежать, отдавая себя истреблению, и переходить на сторону противника. Легионы империи нуждались в поступательном движении. Они достаточно стойко оборонялись в крепостях и плохо – в поле. Отступать не умели. Охват войска даже малыми силами превращал строй в стадо.
Малх услышал призывы страстной молитвы:
– Бог величайший, взгляни на грешника! Бог предвечный, смилуйся! Прости меня, всемогущий! Храм, храм обещаю тебе! Храм! Храм! Помоги же мне, владыка неба и земли! Верую, верую, верую!
Верования россичей дали душе Малха ясность, которой он раньше не знал. Боги днепровских лесов не походили на полнокровных, страстных, капризных обитателей эллинского Олимпа, боявшихся высшей власти Судьбы. Ничего не было в росских богах и от непостижимо-троичного бога христиан, пасшего беспомощных людей с безжалостностью эллинского Рока и карающего за поступки, совершенные по его же воле.
Жизнь среди россичей освободила Малха от праздного гнета размышлений о сущности божеств. Верить? Не верить? Никому не нужен ответ. Следовало жить по велению совести. Потом погребальный костер поможет душе покинуть бремя мертвого мяса и костей.
Кто это здесь молится богу, предлагая ему взятку по христианскому обычаю, как базилевсу или сановнику?
Молящийся замолчал при виде Малха. Широкая кайма на его тунике свидетельствовала о высоком положении владельца. Рядом с ним на камне сидел старик в красной одежде. Метким ударом кончика плети Малх заставил его поднять опущенную голову. Вглядываясь в окружающих, Малх заметил еще нескольких, лицами или одеждой выделявшихся из солдатской массы. Позвав товарищей, Малх выгнал за оцепление десятка два пленных.
Сановник снова забормотал молитвы, стараясь держаться поближе к Малху.
– Ты думаешь, меня бог послал к тебе на помощь? – спросил Малх ромея, отталкивая его ногой. Малху нужен был старик в красной тунике.
– Кто ты?
– Я Кирилл, патрикий империи, – гордо ответил старик. Его бритое лицо в крупных морщинах сохраняло выражение достоинства.
– Кем ты был в войске?
– Я командовал двумя легионами.
– Куда ты их вел?
– Я хотел встретить славянских варваров, чтобы изгнать их из Фракии.
– Ты уже встретил их, – в Малхе проснулась ирония.
Кирилл не опустил глаз. В юности он испытал влияние стоической философии, не противоречащее, по его мнению, основам христианской религии. Патрикий был стар, он стремился к покою, но сумел принять поражение, не теряя сердца.
– Я не встретил вас, – возразил патрикий. – Я был застигнут вами. Наши судьбы могли бы сложиться иначе.
Участь пленников зависит от воли победителя, а воля победителя – от обстоятельств, что Кирилл хорошо понимал.
Не так давно главнокомандующий Запада Нарзес через несколько дней после сражения приказал зарезать шесть или семь тысяч пленных. Большинство из них были перебежчики из имперских войск, но кто, особенно в Италии, считался с прежними кампаниями солдат? В действительности же Нарзес не мог обременять свое войско охраной живой добычи, а поблизости не нашлось портов для вывоза из Италии побежденных. А будь порт – не хватало кораблей. Никто и не подумал упрекнуть главнокомандующего за устроенную им бойню.
Сейчас Кирилл предполагал, что уже избег общей участи, которую он был готов принять. Варвар, беседующий с ним, не откажется от выкупа. Какова будет судьба солдат? Она могла оказаться самой жестокой, что не лишит Кирилла внутреннего покоя и уважения к себе.
Между солдатами, ходившими под знаменем империи, и полководцами, которые служили ей, не было духовной связи. Вожди варваров, глядя на новое для них через узкую щель собственного миропонимания, могли постичь или усвоить империю лишь после долгого общения с ней.
Кирилл не собирался кланяться варварам, которые были для него столь же низкими, как имперский охлос. Предстояли дни лишений, придется терпеть.
Малх не захотел праздного словесного состязания с гордым патрикием.
– Кто этот? – спросил он Кирилла, указав плетью на доброго христианина.
– Светлейший Александр, логофет, – ответил патрикий.
– Хорошая добыча! После щуки – жирный осетр. – Росская плеть просекла кожу на щеке Александра. Сборщики налогов – пиявки, логофет – спрут.
Сановник вцепился в стремя славянина.
– Не торопись, подожди, светлейший, – льстил логофет варвару, владевшему эллинской речью. – Выкуп, выкуп! Я бессильный старик, старик. Не убивай. Я заплачу тебе цену десяти молодых рабов!
Малх думал, что вечность прошла с дней, когда он был не человеком, а подданным. Непослушное сердце, почему в тебе очнулась старая злоба?
Схватив логофета за ухо, Малх обещал:
– Может быть, я и отпущу тебя, и даже с целыми ушами, носом и пальцами. Если ты будешь послушен, как агнец, червяк!
За умение закругленными ножницами обрезать золотую монету так, чтобы она не потеряла форму, византийцы прозвали логофета Александра Псалидионом – Ножницами.
Недавно он был послан во Фракию, дабы еще раз доказать, что розга сборщика налогов полезнее меча полководца. Вторжение варваров застало логофета в Юстинианополе. Префект Фракии оставил город на одну когорту, и логофет счел палатку полководца, защищенную двумя легионами, более надежной, чем городские стены.
Час шел ранний, но солнце пекло. Ратибор приказал подогнать пленных к реке. Пусть пьют. У россичей не было зла к ромеям. Умея судить о других только по себе, россичи видели в имперских солдатах защитников родной для тех земли.
Малх удобно расположился на скамье из щитов. Перед ним стояли пленные начальники. Ратибор, разминая ноги, пришел пешим. Гнедой жеребец, раздраженный запахом и видом чужих, шел за князем, злобно прижав уши, готовый зубами и копытами наказать прикосновение незнакомой руки.
– Что делать с пленными? – спросил князь Малха.
– Продать.
– Кому?
– Их же начальникам.
Малх успел обещать логофету обычную участь неплательщика налогов: пытку каленым железом, розги.
– А потом, светлейший, ты будешь посажен на толстый кол.
Со слезами, с призывами бога в помощь Александр обещал заплатить выкуп в тысячу золотых статеров, несколько более двенадцати литров-фунтов. Забыв меры имперской жизни, Малх брал дешевую плату.
Патрикию Кириллу Малх сказал:
– Ты отдашь за каждого солдата по два статера. По сто статеров за каждого начальника. За себя – двести. И за город – две тысячи. Иначе мы сожжем твой Юстинианополь.
– Но уйдешь ли ты из империи, получив деньги? – спросил Кирилл. В старом полководце было нечто внушавшее Малху симпатию. Патрикий нравился и Ратибору, который, не понимая слов, следил за выражением лица человека в красной одежде. Дело слаживалось, выход нашелся. Бойня безоружных претила Ратибору. Выпустить же пленных просто так казалось бессмысленным.
Человек в белом что-то быстро сказал Кириллу.
– О чем он? – спросил Ратибор Малха.
– Этот остроголовый – главный хозяин золота. Он сердится на главного военачальника, что тот с нами не торгуется.
– Купец, – сказал Ратибор.
Малх обратился к Кириллу:
– Побежденный не спрашивает победителя. И ты не задаешь вопросы твоему базилевсу. Плати.
– Я заплачу, – так же спокойно согласился Кирилл.
Сделка совершилась, и спины побежденных начальников выпрямились. Осмелев, логофет Александр подошел к Малху.
– Я обнищаю после выкупа, – шепнул ромей. – Скинь мне половину. И я сообщу тебе нечто более ценное, чем все золото, которое ты хочешь получить.
– Я сейчас узнаю даром, – пригрозил Малх, положив руку на нож. Но логофет успел обдумать возможные последствия своего предложения.
– Я не буду спорить с тобой, я не святой мученик. Подумай. Терзая мое грешное тело, ты потеряешь время, и ты не узнаешь подлинную цену слов, вырванных железом. Замучив меня, ты еще и лишишься золота.
– Ты прав, – согласился Малх.
– Ты обещаешь? – настаивал Александр, смелея от жадности и надежды.
– Если твои слова стоят того.
– Считай же сам, – тихо исповедовался сановник. – В Тзуруле стоят шесть тысяч конных. Они считаются лучшими наездниками империи. Они уже рыщут в поле, чтобы вас раздавить. Вас же мало.
– Да, твоя новость стоит денег! – Малх встал я обратился к пленным начальникам: – Светлейший Александр говорит: шесть тысяч конных вышли из Тзуруле, чтобы напасть на нас. Правда ли это?
Логофет замотал головой, защищаясь жестами от обвинения в предательстве: нет, нет, это не он, не он!.. Ромеи молчали. Малх угрозами вынудил первое признание одного из центурионов. Остальные подтверждали.
– А ты, патрикий? – спросил Малх последним Кирилла.
– Это правда. И я не вижу здесь тайны. Шесть тысяч конных – не змея в камышах, ты скоро узнал бы о них и сам, – говорил патрикий, спасая честь свою и других. – К сожалению, я приказал Асбаду отрезать вам дорогу отхода. Вызови я конницу к себе – и ты сейчас уподобился бы зеленому желудю, прочно висящему на дубе, – с горечью продолжал Кирилл. – Таков промысел бога, наказавшего нас за грехи наши. Не вы, люди, победили нас, но бог всеведущий и всемогущий, который от века определил Судьбу каждого, даже скота бездушного, – утешался Кирилл, как бы предлагая своим подчиненным, спрятав голову под крыло, закрыться словами от несчастья.
Домик… Пусть из жердочек, пусть со стенками из соломы, но все же под крышей. На Малха потянуло знакомым запахом. И он ведь когда-то строил себе подобные хижинки, склеивая былки мертвой травы липкой паутинкой рассуждений философов и засыпая щели песком, почерпнутым из христианских учений. Когда-то и Малх гордо глядел на других, которые тоже тщились доказывать, что все есть ничто, а ничто – все.
Тленный яд хитрых слов. Но так легче, проще жить в несчастье – это и вспомнилось Малху.
Не давая ромеям возгордиться и опомниться, Малх продолжал допрос. В самой Византии находятся только палатийские войска. И стража городского префекта. Не одиннадцатый легион, как прежде, а отряды, навербованные среди варваров-федератов. Слова пленных подтверждали известное от купцов и сообщенное Владаном.
Арсенал в Юстинианополе пуст. Запасы доспехов и оружия были использованы при снаряжении разбитых сегодня легионов.
Закончив, Малх посмеялся над логофетом Александром:
– Патрикий Кирилл сбил твою цену. Я награжу тебя тридцатью серебряными миллиарезиями.
Сто шестьдесят фунтов золотой монеты с ликом базилевса Юстиниана попали в росский плен. Четыре пуда, вьюк одной лошади, и богатство, и великая сила, спрятанная в кожаных мешках. До сих пор редко и по одному желтые статеры попадали на Рось, чтобы сразу вернуться к ромейским купцам.
Под надзором всадников пленные ромеи собирали урожай с поля своего разгрома. В кучи, как в копны, копились каски, панцири, поручни, поножи, пояса, ножи, кинжалы, мечи, дротики, копья. Сердце радовалось богатству большему, чем взяли на хазарском побоище.
Кое-что не подошло. Луки, будучи растянуты на всю силу, ломались в росских руках. Не понравились и щиты, длинные, в виде мелкого корыта. Чтобы ничего не оставить побежденным, щиты и луки сожгли.
Узнав, что им не грозит ни смерть, ни рабство, легионеры ободрились и осмелели столь же легко, как впали в отчаяние. Среди солдат были знавшие славянский язык, нашлись и ромейские славяне. Россичи с живого голоса узнавали жизнь имперского войска.
Солдаты служили не для защиты земли, но за деньги и корм. Оружие было чужое, данное им для службы, вот почему солдаты без горя с ним расставались. Солдатам – все равно. На вопрос о роде, о семье они смеялись, делая странные жесты.
Иные предлагали победителям свою службу, осведомляясь о плате. Поняв, россич сторонился от такого, пригрозив плетью.
Беззаботность пленников, вначале будто забавная, быстро стала претить непристойностью. Любопытство, удовлетворившись, превратилось в брезгливость, брезгливость сменилась недоброжелательностью.
Нелюдь нечистая, их и сравнить не с чем, у россичей нет таких.
Все припасы с телег россичи взяли себе, пленным же для котла дали несколько быков и указали взять убитых и раненых лошадей.
Жестоко забивают скотину ромеи, жадно хватают куски. Гляди, там подрались из-за мяса! Начальник их разнимает? Побили и его… Одного дня без еды потерпеть не могут. К таким в руки не попадайся. На Роси псы лучше. «Зря мы этих щадили, бить бы их сразу горячей рукой», – говорили иные россичи.
Под вечер пленных согнали, сбили в тесную кучу и того, кто не скоро послушался и отстал либо вздумал тянуть с ленцой на указанное место, с охоткой подбодрили плетями. Утром не пустили к реке, чтобы напиться. Пленных опять обуял страх. Верующие, подражая древним христианам, исповедовались друг другу.
К полудню следующего дня прибыл выкуп. Пленных гнали до моста через Гебр, гнали бегом, понуждали плетями, чтобы скорее избавиться.
Навсегда запомнились легионерам и их начальникам славянские всадники, чем-то разгневанные, запомнились суровые лица с длинными усами и общность с конем, напоминавшая сказочных кентавров. Таких во Фракии еще не видали.
…Россичи поднимались по речке за горкой, которая закрывала их от ромеев перед нападением на лагерь. В широком русле спешила тощая струя. Лес подступал вплотную с обеих сторон. Нависшие скалы грозили людям, непривычным к горам.
В белых, обкатанных камнях речка то исчезала, то опять выходила на свет дня. Там, где мягкая земля сползала в русло длинными языками, копыта кабанов и оленей протолкли дорожки.
Послышался шум падения воды. Русло уперлось прямо в гору, как в стену исполинской крепости. Сверху в каменный котел слетал пенный ручей.
Здесь Крук с молодцами из своей сотни нашел удобную похоронку для добычи. В отвесной стене на высоте полутора десятка локтей зияли черные пасти трех пещер. Крук заготовил лестницы.
Летучие мыши, разбуженные факелами, метались под сводом. Пол и стены пещеры были выбелены, как известью, пометом нечистых – не птиц, не зверей.
Чуть не доверху набив большую пещеру, россичи раскачали камни над входом. Обвал заткнул дыру, оставив сверху малый продух.
Походный князь избавился от тяготы добычи тысячи в две пудов. Не время таскаться с ней. Где-то рыщет пятикратно сильнейшая конница ромеев. Этих врасплох не захватишь. Биться с ними будет куда труднее, чем с пешими.
Перепуганный варварами, в отчаянии от потери пусть малой, но дорогой, как палец, части имущества, логофет Александр Псалидион уехал в Византию. Перед лицом Божественного Александр верноподданнически уличал префекта Фракии Кирилла в позорном поражении и в обогащении варваров. Растерявшись, патрикий лишился ума, мужества, пресмыкался перед варварами, выдал им тайны империи и, разорив казну, даже не добился, чтобы варвары обещали уйти из империи.
Кирилл, не будучи в состоянии покинуть провинцию, доносил Божественному в письмах о предательской выдаче логофетом военной тайны. Базилевс размышлял, на долгое время повесив над головами жалобщиков меч неизвестности.
Наконец обоим было сказано, что Священная Казна ждет внесения донатия – добровольного приношения.
Люди слабы и грешны. Божественный Юстиниан, свыше постигнув природу человека, был милостив к грязи, из которой он мудро лепил Власть и свою, и будущих базилевсов.
Глава четырнадцатая
Позолота осыпается
1
Непролазная чаща деревьев, венчавшая Козью гору, давила узкий разрыв в скалах, откуда срывался водопад.
Шорох и шелест, шипение и бульканье – в самые сухие дни не прекращалось громкозвучное падение воды в каменную чашу под отвесной кручей.
Во время зимних ливней и летних гроз небо падало на землю морем, прорвавшим плотины берегов. Тогда водопад ревел дурными голосами дьяволов.
Но и в солнечные дни в водяной пыли шевелилось многорукое, многоногое тело. Оно хотело высунуться и пряталось опять в страхе перед знамением креста. Вот, вот, гляди – плечо, грудь, прозрачные, соблазнительные.
Прочь! Не смотри! Неблагочестиво искушать себя излишним вниманием. Сатана умеет пользоваться взорами людей, чтобы облечься плотью.
Сам Сатана и его воинство суть падшие ангелы. Здесь, в водопаде, нашли себе убежище и бывшие боги эллинов. Их природа иная. Они были созданы Сатаной в его стремлении подражать богу. Может быть, кроме них, прячутся тут и древние боги Фракии, которых изгнали эллинские боги. Все они, сплотившись в борьбе против Христа, больше не враждуют одни с другими.
Бог един в трех лицах, дьяволы – неисчислимы. Они нападают на церковь, порождая схизмы-трещины в теле ее. Божественный Юстиниан жжет еретиков.
Подданные-фракийцы утверждали, что каменный котел под водопадом не имел дна. Кто измерял его глубину?
Кто-то. Никто. Людям здесь нечего делать. Проезжая или проходя по имперской дороге мимо Козьей горы, люди показывали друг другу на устье ущелья. Внутри его, под самой горой, находится нечистое место с дырой, которая сообщается с адом через пещеры, тянущиеся под землей на тысячу триста стадий. «Может ли быть?» – спрашивал новичок, чувствуя холод на спине и мурашки по всему телу. «Конечно. Разве ты не знаешь, где ад? Под землей. Не провались в вечный огонь».
Этих мест боялись. Но не все. Устроившись на ветках корявого дубка, над водопадом висел длиннобородый и длинноволосый человек. Вначале его сковало любопытство. Потом сознание небывалой удачи дало силы не шевелиться долго, судя по солнцу, более четверти дня.
Шершень сел на волосатую руку с кожей фиолетового оттенка. Злое насекомое прилаживалось, вонзить или не вонзить жало. Рука зудела от щекотки лапок, вооруженных острыми коготками. Преследуя лошадей, стая оводов вторглась в ущелье. Из его прохладных теней серые мухи-палачи взвились к солнцу. Одна из них походя и небрежно просекла щеку человека. Капли крови застыли в бороде. Человек не дрогнул. Он стойко вынес бы и настоящую боль.
По птичьему полету от него до пещер было шагов шестьсот. Из них по крайней мере четыреста приходилось на высоту. Никакой лучник не добросил бы стрелу, ни один ползун по скалам не одолел бы подъем.
Георгий, блеснувший в Византии короткой известностью под кличкой Красильщика, боялся спугнуть варваров. Он опасался знакомого всем коварства Судьбы, которая любит сразу и дать и отнять, как случилось в дни восстания Ника, как было в другие дни, как произойдет во многие дни, которые родятся из Вечности.
Давным-давно улетел шершень. Кровь на щеке запеклась. Уходит последний скиф, бережно ведя по камням верховую лошадь, освобожденную от вьюка. Тонкая струя водопада шипела на скале. Хватая крепкими пальцами босых ног корни и выступы камней, Георгий карабкался на гору, уверенный в себе, как лесной зверь.
Вершина хребта поднималась на полторы тысячи локтей. Издали Родопы действительно были похожи на острую спину громадного животного. Люди находили себе место на позвонках, между остриями остистых отростков.
Вершина Козьей горы была длинной и почти плоской поляной, плотно, без малейшего просвета окаймленной лесом. Крепость. Север отрезан недоступным обрывом. С юга – такие же, если не еще более дикие кручи, которыми граниты и гнейсы, построившие хребет, обрываются в долину реки Арды. На Западе, всего стадиях в шестидесяти от края поляны, хребет рассекла трещина-схизма, такая же глубокая, как между Христом и Сатаной. По дну ее люди пробили дорожку от долины Гебра к долине Арды. Только к востоку и только для того, кто знал, можно было спуститься отсюда к нижнему течению Арды, которая впадает в Гебр недалеко от Юстинианополя.
Олени в поисках сладких трав, кабаны, которые осенью и зимой ищут опавшие желуди, волки, преследующие оленей и кабанов, кое-как одолевали Козью гору с востока.
Старики не лгут: им кажется. Старики верят невероятному – не следует оскорблять старость возражениями. У старика Васса в молодости был лук, посылавший стрелу на семь стадий. Васс убил медведя ножом, и туша зверя раздавила бы удальца, не стащи ее собака. Васс быками вытянул на берег сома длиной в тридцать шагов, пойманного в Гебре, и священник приказал похоронить добычу, в брюхе которой нашлись скелеты людей…
Летописей не было, не было и грамотных. Люди давно обосновались здесь. Яблони и груши успели одряхлеть. Орех разросся в три охвата на высоте человеческой груди.
Местные жители не считали себя какими-либо особыми людьми. Для империи же беглые подданные, не платящие налогов, именовались скамарами-разбойниками.
Старый Васс рассказывал: это он забрался сюда первым со своим луком, с женой, имя которой он забыл; Васс втащил на веревках осла и ослицу, бычка и телку. Как Ной в ковчег. И, как Адам, Васс, раскорчевав на поляне первый югер, посеял первую пшеницу. Однако одному грушевому дереву явно исполнилось не меньше ста лет, орехи же казались и еще старше.
Не на одной Козьей горе свивались убежища скамаров, и не только на ней скамары сидели столетиями. Убежища в горах были, как и все остальное, видимое и невидимое, созданы богом, конечно, который сотворил дьяволов и человека, палача и жертву для него, гадюку, корову, маслину, цикуту, пшеницу, префекта, скамара… И все прочее, что только может прийти на ум и произнести язык, было вылеплено богом в его щедрости, которую священники называют непостижимой и неизреченной.
А вот находить пищу, одежду, кров человек обязан сам. Скамары Козьей горы, умея трудиться в поте лица, как указано богом, не могли вырастить все им нужное. Например, железо. В отличие хотя бы от волка, от крота, от птицы бог создал человека голым, с мягкими ногтями и тупыми, короткими зубами. Это несправедливо. Из-за этого один человек, вооружившись, может угнетать сто других. У волков так не бывает.
Труднее всего для скамара было достать оружие. Строгость империи, разоружившей подданных, оборачивалась против подданных, но вредила и скамарам.
Закон не видел случая, когда даже кожаный доспех был бы нужен подданному. Тем более – меч. Нож с клинком длиннее семи пальцев и заточенный с обеих сторон, как кинжал, свидетельствовал об умысле на безопасность империи. Короткий клинок, обладание которым было разрешено подданным, не доставал до сердца свиньи или быка, поэтому подданные империи привыкли забивать скотину с жестокостью, непонятной варварам.
Подданные были беззащитны не только против варваров, но и против разбойников-скамаров. Богатые землевладельцы из страха перед людокрадами переселялись в города.
Зато самодельное оружие скамаров не позволяло устоять против войска. Десять против одного – даже такое соотношение сил не обеспечивало скамарам успеха. Мягкие мечи гнулись, и копья тупились от первого удара по доспеху или щиту легионера.
Зимой, когда горная почва размокала или покрывалась ледяной коркой, на Козью гору даже скамар мог забраться только с опасностью для жизни. Так же бывало и в дни летних дождей.
Сколько лет он прожил здесь – пятнадцать, двадцать? Георгию не к чему было считать годы, да и кто их считал. Индикты империи не распространялись на Козью гору. Червячок страха все еще просыпался в ясные дни. Вероятно, так было и со всеми. Никто не отказывался от скучной обязанности сторожа. Вчера мальчик, выросший на горе, рассказал о конниках, замеченных внизу, у водопада. Маленький дикарь знал мало слов, но имел хорошую память. По его описанию, люди с лошадьми не были похожи на имперских солдат. Георгий захотел сам осмотреть оставленные ими следы. Случай поднес ему подарок. Георгий был счастлив удачей.
Слабым естественно жаться друг к другу. Так и построились скамары около своего поля, разросшегося из первого югера, вспаханного старым Вассом или кем-то еще.
Первый сложил четыре стены из обломков камня. Следующему пришлось воздвигнуть только три, так как он встал спина спиной со старожилом. Улей, в котором первый дом сделался первой ячейкой.
Появились женщины, разрасталось хозяйство. Первый загон для скота, первый хлев. Скамары развели кур. Свиньи жили в лесу на участке, за палисадом, опиравшимся на деревья, как на столбы.
Ямы, заросшие ежевикой, напоминали Георгию начало его жизни скамара. Он вздумал вырыть ров и окружить поселок стеной. В его душе было слишком много страха. Под тонкой почвой лежала скала, непосильно было ломать камень. Тогда Георгий и его товарищ Гололобый были несчастны.
Георгий, согнувшись, вошел в длинную хижину. Толстые стены, на которые пошел выломанный камень из ненужного рва, несли крышу из хвороста, надежно смазанную глиной.
Здесь прохладно. Десятка полтора мужчин и женщин сидели и лежали, как придется, на скамьях, сколоченных из расколотых клиньями бревен. Раздражающе пахло свининой, сваренной на горьких и пряных травках. Вчера были загнаны два кабана, неразумно соблазнившиеся спеющим полем.
Журчал и журчал голос рассказчика. Тихо подобравшись к котлу, Георгий длинной вилкой, похожей на рыбачью острогу, вытащил кусок кабанины, еще теплой, сбросил на деревянное блюдо и пустил в дело длинный нож. Лезвие затупилось, подточить бы его на камне. Но рассказ был интересен, и Георгий не решился мешать.
После торжественного провозглашения Ипатия базилевсом Георгий не захотел пойти вместе с народом на ипподром.
– Ты хочешь ликовать? – спросил он Гололобого. – Ты хочешь кричать «Осанна!», пока более достойные будут лизать руки нового базилевса и отпихивать один другого? Оставь! Каждому свое, как говорил центурион, наказывая солдата. Я найду нам обоим лучшее занятие.
Георгий увлек товарища и еще человек двадцать мятежников разумным предложением: попользоваться чем придется в брошенном Юстинианом Палатии, пока новый базилевс не установит старый порядок. Первым человеку никогда не удается быть, постараемся быть не последними!
В саду Халке Георгий заметил охрану, и в его сердце закралось сомнение. Правда, здесь стояла палатийская прислуга, разношерстное, случайное войско. Внезапное нападение – главное, больше крика – разгонит поваров, подметал, конюхов, наряженных солдатами.
Не то ангел-хранитель, не то здравый смысл бывалого солдата подсказал Георгию забраться на крышу сената. Оттуда, как с горы, бывший центурион и сегодняшний бунтарь Красильщик увидел порт Буколеон, полный кораблей, заметил блестящие солнцем шлемы спафариев. Видел он, как ипасписты Велизария плотной, будто сыр, массой вдавливались в восточные ворота ипподрома. По страшным воплям, которые помнились Георгию много лет, по начавшемуся было и прерванному бегству через Главные Ворота он сообразил, что там не обходится и без готов с герулами.
Торопиться грабить брошенный Палатии, как видно, не приходилось. Георгий без обиняков объяснил своим, что нужно разойтись и спрятаться куда кто сумеет.
Сам он с Гололобым отправился в гостеприимную таверну. Хозяин снабдил их овечьими плащами и сапогами из конской кожи. Слишком яркую примету носил Георгий, чтобы думать спрятаться в городе, хотя нет лучше больших городов для людей, превратившихся в крыс. Гололобый же просто стремился подальше уйти от хозяина – инстинкт оленя, который бежит, пока хватит дыхания.
Весть об избиении охлоса на ипподроме поднялась, как девятый вал в море. К счастью для беглецов, волна перекатилась через их головы у ворот Харисия. Самочинная охрана, которая ловила беглых прихвостней Юстиниана, разбегалась, открыв всем, кто мог и хотел, простор полей.
Не великое счастье ждало и за стеной. Передвигающиеся по дорогам империи были обязаны иметь свидетельства от префектов городов и мандаторов провинций. Из страха перед разбойниками составлялись караваны. Рабы могли ступить на дорогу, только сопровождая хозяина. Свободные, имея надобность отправиться куда-либо, старались пристать к купцам или к именитым людям, ожидая случая в городах или на выходах из селений. Но и караваны, следуя закону, не брали случайных спутников без рекомендации известных людей, и каждый был обязан иметь при себе справку от нотария, цехового старосты и какую-либо еще. Будь иначе – слишком легко бежали бы колоны с земли, приписные и сервы – с пашен, недоимщики – от сборщиков, рабы – от хозяев. Такими оставались дорожки зверей через горы, ущелья, лесные дебри… И судьба зверя, так как подданный, уклонявшийся от обязанностей перед империей, переставал быть человеком. Враг империи. Каждый имел право взять жизнь отверженного.
Дороги были перекрыты заставами. Зимний лес плохо прячет. Георгию и Гололобому пришлось забраться на самый хребет Истанджу, который идет вдоль Понта и вдоль полуострова.
Желто-зеленые листья на дубах гремели железом. Желуди сильно родились, стада диких свиней паслись в дубравах. У беглецов не было копий и луков для охоты. Они собирали желуди, жарили на кострах и ели горячими. Пока хватало вяленого мяса и хлеба, данного тавернщиком, они не голодали. К счастью, не было мороза. Холод, который оденет горы ледяной корой, убьет беглецов так же верно, как имперский палач.
На запад, на запад! Ненастной ночью им удалось проскользнуть мимо какого-то города. Георгий забыл название, а Гололобый тогда мало что знал. Украв челнок, они переправились через Гебр. Арда дико вздулась от зимних дождей, и самодельный плотик едва не погубил их. После Арды, терзаемые жестоким голодом – здесь не нашлось и желудей, – они влезли на хребет и попали в руки скамаров. Горные разбойники возвращались после налета на какую-то виллу под Юстинианополем.
Тридцать пять мужчин. Двадцать две женщины. Десятка полтора детей и подростков. Они жили в нигде.
Однако у них было кладбище. Был и священник, совершавший таинства претворения вина и хлеба в кровь и плоть Христовы. Родившиеся в нигде не понимали силы религии, но и они боялись ада.
Тихий молчальник Еввадий никогда не говорил о себе. По его случайному слову Георгий понял, что священник бежал от костра. За что и где? Кому какое дело. Вероятно, Еввадий был еретиком. Скамары не разбирались в догматах. Необходимо иметь кого-то, облаченного благодатью для очищения от грехов. Варвары не могли понять власть ромейского страха перед вечностью адских мучений.
В своей горной берлоге скамары хотели оставаться вольными людьми. Бывший центурион сделался вожаком на время вылазок, когда необходимость общего действия заставляет всех слушаться одного. Сейчас Георгий не спешил поделиться с другим своим открытием. Клад оружия требует осторожного прикосновения. Таких скифов Георгий не видал. Неизвестное страшит. Оружия же было столько, что можно вооружить по крайней мере полный легион. Следовательно, варвары нанесли поражение провинциальным войскам Фракии.
2
Третий день комес Асбад, командующий имперскими всадниками, не уставал преследовать скифов – славян, варваров, пришедших издалека. Третий день пошел, как россичи уходили от ромеев.
Молодым воином, впервые вкусив начальствование над несколькими другими, Ратибор состязался с хазарами в увертках на просторах степной дороги. В то же лето стоял он против степняков, будучи княжьим подручным. В другие лета приходилось Ратибору сражаться и самому, начальствуя войском в коротких походах. То все было у себя, близко и служило на защиту земли.
Теперь Ратибор впервые водил войско далеко от Роси. Сюда и ворон днепровский костей не заносил. Все – чужое. Нет простора для взгляда, куда ни посмотришь – везде горы как стены. Ромеи защищают свое, россичи же, подобно хазарам, пришли за добычей.
Ромеи обороняются плохо, они неумелы, беспечны, не могут стоять лагерем, оградив себя от нападения. Пешие ромеи слабы, хотя искони славились силой пехоты.
Каковы же они в конном деле? Два дня они гнались за россичами тяжелым, неутомимым скоком. Конные полки состязаются не как отдельные всадники быстротой скачки, но умным расчетом движения. Ромейские воеводы вели стройные ряды всадников на тяжелых лошадях без спешки, чтобы сохранить свежесть конской прыти к часу схватки.
По Фракийской низменности, к северу от реки Гебра, земля кажется ровной человеку, привыкшему к горам. Всхолмления гладки, закруглены. Стерты курганы, которыми засыпаны костяные пальцы гор, протянутые Планинами к Гебру.
Пряно, крепко пахнет войско лошадиным потом, войлоком, сыромятью, дубленой кожей, горячим телом всадника. На виду одни у других ходят россичи и ромеи, конницей пропахла Фракийская равнина, и нет на ней ничего, кроме конницы.
Разделенные пятью-шестью росскими верстами, оба войска останавливались на отдых для сбереженья коней и видели огни костерков и вместе наутро поднимались в седло.
Ромеи у себя. Зная равнину, они умели прикрыть свой привал речкой, болотом.
Так хозяева и будут ходить настойчиво, умно, пока не подгонят чужих к удобному для себя месту. Тогда, пользуясь силой числа, сдавят – и росским некуда будет податься.
Однако же старая дорога, одна лишь известная россичам, была будто бы еще свободна. Еще можно отступить по знакомому пути.
На третий день утро открыло широкие поля, удобные для скачки. Не будь далеких гор, которые заслоняли землю на севере, юге и западе, оставляя свободным только восток, россичи сказали бы – здесь степи. Речка в твердых берегах несла чистую воду. За ней, выпоив коней, в полдень остановились россичи. Верстах в четырех ромеи копились темным стадом.
Чего ждут они? Э! Гляди, князь, глядите, сотники, глядите, воины!
Подобно птице, лениво вытягивающей одно крыло, ромеи выталкивали часть своих, остро удлиняясь вправо. И уже не по-птичьему крыло оторвалось и потекло многими сотнями конских ног. А влево, в точности повторяя движение первого крыла, тоже пошла конница после перестроений, которые остались невидимыми по дальности. Ромеи разбились на три отряда. И стало возможным точнее, чем ранее, счесть ромейских всадников. Логофет Александр не солгал, не обманул и патрикий Кирилл. Пять с лишним тысяч всадников, вся сила ромейской конницы из крепости Тзуруле охотилась за россичами с главной заботой: чтобы варвары не ушли безнаказанно.
Ядро ромеев приближалось едва заметно. Крылья же перемещались быстро и наискось, чтобы, как двумя руками, охватить россичей.
Из темных ромейские ряды сделались светлыми. На солнце засверкали начищенные до сияния железо и медь. Ромеи сняли со шлемов и лат чехлы из просмоленной холстины и сбросили с наконечников копий кожаные ножны.
Бог, стоящий над вселенной, сотворил все своей волей, своим произволом создав судьбу всего живущего. Исполняй волю творца, который заранее все решил без тебя, – так верили ромеи.
Своей волей жил россич, а на небе находил твердую опору для новой жизни после неизбежности смерти.
Пора, пора! Играть так играть нам в широкой равнине империи Теплых морей, скакать против ветра, тягаясь в силе, в умении с ромеем в прочных латах, усевшимся на тяжелую лошадь.
Одинаково быстрыми отлетят и полные и пустые годы. Не заметишь, как грузная старость растворит силу, окаменит суставы. Забудутся лица, рассыплются имена, потухнет страсть, но то, боевое, не изгладится. И кто испытал – никогда не забудет сильной силы всадника, спешащего к боевой схватке.
Покинув заводных коней, россичи пустились навстречу левому полку ромеев, который шел для охвата уже полным махом растянувшихся в скачке коней.
Наблюдая за движениями противника, комес Асбад, который оставался в центре главных сил, ликуя от ожидаемого успеха, послал двух своих ипаспистов на быстрых аравийских жеребцах к правому полку с приказом, чтобы тот еще более отклонился, зашел бы в глубокий тыл скифов ловить тех, кто будет спасаться на запад.
Левый же полк так спешил, что уже расстраивал ряды. Это не порок в конном ударе, а неизбежность. Заражаясь стремлением пылких коней и горячих всадников, разгорячаются холодные и, соревнуясь, участвуют в скачке всем духом и телом.
Потому-то начальники с древнейших времен и до самых недавних искали себе сильнейших и смелейших коней.
И прытко и зло скакал навстречу скифам комес левого полка ромеев Геронтий, в прошлом, как и Асбад, ипаспист самого Юстиниана Божественного. В золоченом железе, с лицом под забралом, он спешил далеко впереди своих, но чувствовал даром вождя, как тянет он своим порывом всех за собой, будто к каждому всаднику из полутора тысяч прицеплена нить от плеча полководца. Нить укорачивается, укорачивается – свои поспешают, стремятся догнать, ни один не оставит вождя одиноким, все верны! Геронтий, ощущая, как трясется земля от насилия массы конных, поднял руку с длинным мечом:
– Ника! Ника! Бей, побеждай!
Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре! Стадии отлетали каплями ливня. Геронтий оглянулся. Полторы тысячи всадников лучшей конницы империи мчались за ним решительно, сильно. В нем, в вожде, вся их мощь!
А скифы? Что? Они как будто медлят? Их строй разделился, вытянулся в глубину! А, трусы затягивают повод, чтобы подставить под удар смелых!..
Навстречу Геронтию в мгновенья, когда мысль перестает воплощаться в медленные слова, летел скиф. Слагались два стремленья – воли и мускулов, превращая ощущения в полет. Коричневый варвар раздувался, разрастался, как исполин.
Прошло время, когда подобное еще вызывало в Геронтии невольную дрожь сомнения в себе. Зрелый воин умел не помнить страха перед миражем схватки. Он всем телом знал, что и сам он в молниях доспеха и оружия, тяжелый, но легкий в движениях, на высоком коне, – и сам он кажется врагу еще более быстрым, еще более страшным.
Прямо, прямо! Только бы этот не сумел увернуться!
Изготовив кривой меч для удара навстречу и снизу вверх, Геронтий легким нажимом ноги послал коня чуть-чуть влево, на один волос, на тонкий волосок, чтобы, съезжаясь с варваром правым плечом, дать больше шири размаху.
А! Скиф испугался! Как тот гот под римской стеной… Он взял влево, но опоздал, затянулся, ему не уйти! Геронтий умел рубить и налево. Опершись на левое стремя, комес выгнулся с расчетом не разума, а послушного тела: так! Последняя четверть клинка захватит левую щеку варвара. Описывая полукруг снизу вверх, клинок просечет челюсть, скулу и, чтобы уйти через расколотый лоб, высоко взбросит сорванный шлем.
– Ника! Ника! Побеждай, убивай! – И Геронтий выдохнул, как ему показалось, прямо в лицо скифу воинский крик-оскорбленье победителя побежденному: – Труп, труп!
Небо пошло вниз, земля сделалась небом, по которому спешили-спешили в частом переборе конские ноги с нависшими с конских животов длинными ступнями людей. И ремень подпруги на лошадином брюхе. И развевающиеся хвосты, как камыш на фракийских болотах под Тзуруле в осеннюю бурю. И все летели, и все бежали, все более перекашиваясь, все более кривясь, катясь вбок, ложась на бок, как колеса, оторвавшиеся на полном ходу. И катились, кренясь и кренясь, лошади, копыта, колеса и лица с прядями длинных усов. Гремел гром, тысячи свечей блистали, как крестный ход округ Софии Премудрости, и свечи трещали так, что раздирались кости, и молния ударила в череп. Тишина, тишина. Покой.
Отбив одной рукой руку ромея, другой Ратибор скосил блестящего, как жар-птица, смелого всадника и, еще крепче обжав ногами гнедого, послал его левее, уходя с дороги стремительно навалившегося строя тзурульской конницы.
Добрые воины, скачут хорошо, строй умеют держать! Ратибор не ощущал к ромеям ни гнева, ни злобы. Для него они были чужие, он пришел воевать, и ему, обоерукому воину, хотелось бы сгоряча врезаться в ромеев, как коса в сочную траву, посечь живые колосья, смешать, разогнать. Так сокол, ударивший в стаю гусей, сбивает их, возгордившихся прочностью живого клина. Бремя власти заставило походного князя отказаться от бранной забавы.
Сегодня не будет схваток грудь с грудью. Ратибор вынесся на холм и будто забыл ромейский полк, который катился уже сзади него плотный, как обвал, взъерошенный копьями и мечами. Где другие?
Второе крыло ромейского войска в своем движении на запад приближалось к завершению цели. За свою удачу ромеи заплатили длинным пробегом. Взяв от лошадей буйной вначале скачкой свежесть сил, сейчас обходный полк шел шагом, растягиваясь с очевидным намерением перехвата бегущих россичей, когда их разбросает левое крыло и отбросят главные силы.
Ядро ромеев ожидало, но не праздно. В конной массе появились просветы. Живая стена строила себя в готовности и стянуться и еще расшириться.
Главная сила ромеев давала россичам время дышать, как не спешат на бойне обрушить удар молота на череп быка, за которым замкнули ворота.
Ратибор оглянулся на своих. Сегодня строго велено было никому не увлекаться игрою меча, палицы, чекана и сабли.
Походный князь постиг замысел ромейского воеводы. Крыло, пробив россичей, построит за ними, на юге, вдоль течения Гебра, еще одну конную стену. Оставленные в середине поля с закрытыми из него выходами, россичи сделаются, как зайцы в тенетах.
Росские сотни дали себя пробить. Будто бы!.. Расступившись перед ромеями, россичи взялись за луки. Все одинаково обученные, росские лучники били без промедления, но с прицелом и не спеша. Имперская конница не умела стрелять, как не умели стрелять и готские конники, которых в Италии побивали стрелами варвары – федераты ромеев.
Не для чего было россичам без всякой надобности на широкой равнине, где хватит места для скачки, сцепляться грудью с грудью, ломать строем строй. Россичи пришли в империю погулять, а не класть свои головы.
Имперская конница могла бы уподобиться всаднику, с размаху вломившемуся в камышовую заросль. Тростники хлещут, кровавя лицо и руки, а лошадиные копыта уходят во влажную топь. И вот уже вместо скачки лошадь останавливается, бьется на месте, забрызганная грязью, задыхаясь, высоко поднимая сразу подтянувшиеся бока. Всадник понимает, как бы и ему не пришлось оставить кости в гибельной топи.
Ромеев хлестали не тростник, а стрелы с жестким железом, с пером дикого гуся на расщепе. Не топь была под лошадиными копытами, а хрящеватая почва Фракии. Однако же кони запинались, падали десятками, сотнями, будто под ними расступалась земля.
Фракийская низменность легла от Понта до верховьев реки Тунджи и далее к западу вдоль среднего течения реки Гебра. Ее протяжение с востока на запад составляет верст триста. С севера низменность прикрыта хребтом Планин, с юга – Родопами. Сближаясь между собой на западе, оба хребта замыкают там низменность.
Вторгаясь в империю, варвары не могли миновать фракийскую низменность, их конные отряды, преодолев Планины, тут обретали подвижность. Необходимость заставляла империю содержать конницу именно здесь. Всячески сокращая армию, настойчиво и последовательно заменяя живую силу крепостями, базилевс Юстиниан но счел возможным уничтожить базу конницы в Тзуруле.
Расчетливо используя военнопленных, империя заботилась удалять их подальше от родины. Пленные персы, армяне, сарацины, мавры назначались на запад, в Италию, в Испанию, на север. Пленные италийцы, кельтиберы, франки, галлы, германцы, готы посылались на восток.
Конник живее пехотинца, в его руках больше возможностей увернуться от бдительности начальника, ему легче бежать или, по крайней мере, побег его легче соблазняет.
Империя формировала из пленных пехоту. Перевод в конницу знаменовал повышение, которого следовало добиться. Фракийская конница по праву пользовалась в империи славой отличных всадников, и не их была вина, что они не учились с юности тянуть тетиву, определять на глаз расстояние, принимать во внимание ветер, собственное движение и перемещение цели.
Ромейский полк прошел по телу своего комеса Геронтия, не ломая рядов, чтобы тараном разбить скифов.
Одними из первых, кто пал от росских стрел, стали начальники, находившиеся на флангах конной колонны, где им и полагается быть, чтобы управлять боем. Стрелы сбивали всадников, поражали лошадей.
Солдаты, вольно или невольно, брали либо правый, либо левый повод, чтобы, уйдя в глубь строя, укрыться за товарищами. В тесноте лошади, не видя, спотыкались об убитых коней и падали, калеча всадников и ломая себе ноги.
Первые сотни россичей, пропустив ромеев, повернули, пошли с ними рядом, щедро тратя стрелы. Задние же две сотни, подпустив уцелевших еще всадников, встретили их таким плотным частоколом стрел, что порыв последних ромеев захлебнулся на валу бьющихся на земле лошадей.
Еще расстреливали разрозненных ромеев, еще гонялись за убегающими. Кто-то, как бывает всегда, все же прорвался мимо стрелков и, избивая лошадь, уносился куда глаза глядят, чтобы, опомнившись, благословить свою судьбу.
3
Осуществив с большим искусством почти круговой охват варваров, ни сам комес Асбад, ни начальник второго крыла Геввадий не могли видеть подробностей происшедшего с левым крылом. Мешали дальность расстояния и складки равнины. Столкновение произошло, Геронтию удалось ударить на скифов. Но как сложился, как разрешился быстротекущий бой конных? Об этом судило не слабое зрение, а желание и уверенность в своей силе.
Уцелевшие всадники полка Геронтия, как шары, ударившиеся о препятствие, уносились на юг и на юго-восток, а не обратно к своим. Прорвавшиеся не могли повернуть, а если и поворачивали, то опять подставляли себя под стрелы. Вобрав головы в плечи, завесив спину круглым щитом конника, беглецы скакали к Гебру, мелькая на вершинках всхолмлений.
Коноводы заводных лошадей россичей издали казались станом. Повинуясь приказам сотников, россичи устремились к коноводам, чтобы сменить утомленных лошадей на свежих. Ловля коней и переседловка происходили в неизбежном беспорядке.
Асбаду представилось, что мелькающие вдали отдельные всадники и есть скифы, бежавшие поодиночке от разгрома. Геронтий же занят добиванием варваров в их лагере и захватом добычи. Большое расстояние, солнце задернулось облаками; сейчас светлые латы имперских солдат нельзя было отличить от темных доспехов варваров.
Россичи были бедны, хотя бедности своей не знали, считая себя ничуть не хуже других. Изготовляя для себя все или почти все своими руками, они были привязаны к своему, любили свое, и сейчас многие с болью в сердце, а иные и с гневом вспоминали разбросанные по полю стрелы, такие дорогие воину, прямые, уравновешенные, с пером, привязанным тонкой жилкой, с твердым наконечником из твердого уклад-железа. Эх, горе, горе! Некогда собрать, не дают времени ни мига…
Россичи пополняли колчаны из запаса, возимого на вьюках, и, покидая попечению коноводов утомленных лошадей, разбирались по сотням. Коноводы скакали, отхлопывая плетями и сбивая в табун взволнованных лошадей.
Асбад же уверился в победе! Уверились и его солдаты, которые начали выражать понятное недовольство. Геронтий захватил всю добычу! Много ли везут с собой скифы? Разбить их – не город взять. Полк Геронтия подберет лучшее, остальным достанутся объедки. Солдаты кричали своему комесу:
– Общий дележ!
– Мы не хуже их!
– Почему ты оставил нас на месте?
– На жеребья, на жеребья!
Из-под низких козырей касок глядели расширенные злостью глаза, рты хищно скалились.
– Проклятая служба! Никакой добычи!
– Мы сгнили на корню, как дерево в болоте!
Обреченные гоняться за варварами, получая больше ран, чем наград, фракийские конники изнывали от зависти при слухах и победах в Италии, ненавидели палатийские войска за роскошь жизни, троекратно преувеличенную воображением. Уж им-то, настоящим воинам, не суждено злой судьбой пожить в великолепной Византии.
Что им давала империя? Кормежку пусть досыта, но грубую, однообразную. Жалованье, которого едва хватало на несколько посещений лупанара по дешевой цене, когда надсмотрщик тут же стучит в дверь с криком, что песок истекает. Нищее население, из которого едва выбьешь несколько оболов, если начальники соизволят закрыть глаза. Вино? И того не напьешься вволю, приходится наливаться белым пивом, мутным от муки, как свиное пойло.
Кто-то показал Асбаду кулак. Несколько ловкачей в задних рядах встали на седлах. Балансируя руками, эти завистливые забияки призывали к нападению на удачливых товарищей, чтобы собственной рукой исправить несправедливость распутной девки Фортуны.
Общее возбуждение не было исключительным. Пришел час победы, когда начальникам не следует становиться между солдатами и плодами битвы.
В рядах начали бить рукоятками мечей в щиты. Глухие удары о дерево с подзвоном железной оковки и блях, – этот голос солдатского недовольства был подхвачен всеми. Две тысячи всадников долбили щиты, создавая трескучий грохот, от которого волосы становились дыбом.
Победители возвращались, и обиженные еще более ярились. Распалившаяся жадность, жгучая досада – они тоже не поделились бы – ослепили солдат. Комес Асбад и его помощники жестами и выкриками пытались усмирить солдат, опасаясь схватки между своими же.
Однако полк Геронтия подходил не тесными колоннами, разделенными правильными промежутками, как было принято в имперской коннице, а стайками всадников, будто собиравшихся охватить товарищей.
Осталось несколько стадий, когда пелена упала сглаз Асбада. Это не его люди! Облака перестали заслонять солнце, и его лучи позволили поразиться необычным видом всадников и узнать в них варваров.
С быстротой конника, умеющего решать не обдумывая, Асбад приказал трубачам:
– Сбор! Играть сбор! Играть тревогу!
Асбад выбросил коня из толпы, в которую превратились его солдаты, показал длинным мечом на скифов и поскакал со своими ипаспистами вдоль строя, чтобы выровнять ряды.
Солдаты поняли с опозданием на несколько мгновений, что подарило россичам еще одну стадию. Легаты и центурионы в ярости на бунтовщиков командовали:
– К мечу, к мечу, ублюдки! Сомкни строй, уличные девки!
– Сомкнись, сомкнись, свиные выродки, псы, шакалий помет!
Солдаты дергали поводья, осаживая лошадей, или толкали их, выравнивая ряды, усмиренные опасностью, немые под жалящим дождем неистовой ругани испуганных начальников.
Нужно время, нужно свободное пространство, чтобы бросить конницу. Опоздали! Асбад с язвительной горечью ощущал потерю удара с размаху, необходимого для успеха конного боя, удара тяжестью коня и всадника, подобного удару молота. Не старый человек, но старый конник, комес знал, что настоящая конница встречает нападение только нападением.
Асбад понимал, что его строй будет прорван варварами не в одном месте. Но это еще не поражение, нет.
Застигнутый вблизи левого края войска, Асбад успел построить четыре десятка своих ипаспистов острием к варварам. Здесь он сумеет не поддаться, сюда он соберет свой расстроенный полк после прорыва варваров. Строй, только строй! Рим всегда побеждал, противопоставляя слепой Фурии варвара жало хладнокровной Паллады.
Далекое было то лето, когда воевода малого племени россичей сам-друг с князь-старшиной Колотом провожал будто в змеиную пасть дальний дозор слобожан. Горсточку посылал Всеслав в пустую, чужую и страшную степь, откуда всегда валило на Рось горе-злосчастье.
В родах никто не знал о затее воеводы. На юг уходило семь конников, семь! Меньше, чем пальцев на руках человека, меньше, чем когтей на звериных лапах. Истинную цель дозора Всеслав на ухо доверил одному Ратибору.
В начале же этого лета в подсохшую степь тысячи россичей, ни от кого не таясь, провожали своих, посланных от большого войска, чтобы впервые пощупать империю, чудесную силой, славой, богатством.
Привычка почитать старших гнула перед ними шеи и спины воинов, а те, приглашая своих слушаться во всем воевод, как добрый пес – хозяина, не сочли нужным, щадя свою гордость и достоинство младших, хоть полусловом напоминать им о воинской чести.
Три дня сам князь Всеслав провожал войско. Три дня старые слобожане, прославленные в боях за Рось, ревниво присматривались, каковы молодые в походе. Из молодых же каждый трепетал всей душой: ну, как скажут, что тяжело он ведет коня и конь под ним устает до времени, что не так он бросает стрелу на скаку… Заметят, прикажут вернуться на Рось. Иных отсылали, давая замену.
По сравнению с ромеями россичи были, как ключевая вода рядом с дунайской. Между собой росские воины общались с бесхитростной простотой. Боевая хватка, воспитанная тяжелой наукой воина, укреплялась старательностью простой души, отдающейся делу с бескорыстным увлечением.
В дунайской крепости ромеи сидели, как мыши, трусливо наблюдая за переправой. Тогда не было россича, который, примеряя к себе, не нашел на правом крутом берегу место, откуда он ударил бы, будь он ромеем.
Россичи понимали хазаров: эти умели, и биться, и отбиваться, и жизнь покидать по-воински, не теряя лица. Суника-хан вел себя не как ромейский воевода Кирилл. Суника-хан умер вместе со своими воинами, и никто не просил пощады.
О большой войне с хазарами россичи хранили предания, песни пели и в песнях доброе место отвели Сунике и храбрым хазарам, ибо слава победителей возрастает от правдивого рассказа о доблести побежденных.
Закрывшись щитами, наставив копья и мечи, опершись на стремя, ромеи ждали удара варваров. Сзади легаты и центурионы еще орали, наводя порядок.
Неожиданно и странно варвары запнулись, оставив между собой и строем полка Асбада стадии две или меньше.
Но Асбад не получил передышки. Не раскрывая ртов для боевого клича, онемевшие варвары все сразу выбросили тучу стрел. Округ Асбада закричали раненые, особенно хорошо слышные из-за молчания скифов. Сам Асбад получил тяжелый удар по лбу каски, от которого железный колпак дернулся на голове, рванув нижнюю челюсть чешуйчатым ремнем. Аравийская кобыла Нимфа, которая стоила комесу пятьдесят статеров, согнула ноги в запястьях и ткнулась ноздрями в землю. Асбад отскочил, повинуясь инстинкту бывалого наездника. Несчастная Нимфа легла на бок. Комес упал: его сбил с ног судорожный удар копытом другой умирающей лошади. Прочность хорошо откованных лат спасла Асбада от увечья.
Поднявшись, комес увидел себя среди бьющихся лошадей, сброшенных наземь всадников. Запомнился ипаспист, державший руками в блестящих наручнях стрелу, а конец стрелы скрывался в щеке.
Завеса отдернулась: скифы казались особенно большими, высокими. Взмахи рук лучников. Конский храп. Стоны людей. Безобразное щелканье. Гнетя воздух, стрелы затмевали денной свет.
Асбад подобрал щит, свой или чужой – кому нужно знать? Стрела промчалась над щитом, рванув левое ухо. Отвратительное ощущение глухоты и боль под черепом. Асбад упал на колени, прячась за горячим трупом Нимфы. Под рукой оказалась не земля, а шелк священной хоругви тзурульской конницы, брошенной знаменосцем.
Раздались выкрики варваров – к комесу вернулся слух. Зная сотню славянских слов, он понял: начальники скифов отзывают своих назад. Внезапно голоса варваров подавил свой воинский клик:
– Ника! Ника! Бей, убивай, побеждай!
Спасение! Асбада подбросило, как ожогом плети. Геввадий, начальник правого крыла, успел вернуться, чтобы поразить варваров с бока. Да. Все кончилось. Железный ливень скифских стрел прекратился.
Выпрямившись, Асбад видел стремление конницы Геввадия. Плотная колонна всадников, сверкающая желтой медью и серебром начищенного железа! Они, спасители. Какая сила! Испуганные варвары разлетелись, как стая голубей, застигнутая охотниками на просяном поле.
Солдаты на взмыленных конях скакали в двух сотнях шагов, сметая варваров. Комес видел пену на удилах, распяленные рты всадников. Во имя Пантократора! Асбад воздел хоругвь, которая распустилась над ним, как порфира базилевса.
Коня! Комес прыгнул к лошади, оставшейся без хозяина, схватил поводья. Концы их вплелись в пальцы человека, лежавшего под копытами. Асбад узнал старшего своих ипаспистов. Стрела торчала из его груди. Асбад дернул поводья раз, другой. И ногой помог себе вырвать ремень из упрямой руки.
К Асбаду вернулось потерянное самообладание. Он поднял хоругвь и, увлекая за собой уцелевших и удержавшихся от бегства, поскакал вслед за полком Геввадия.
Широка, вольна для скачки фракийская равнина. Горячий воздух гулял из груди в грудь. Пот, кровь. Кровь, пот. Сплетались невидимые струи острых запахов тела ромея и тела россича. Солнце ли светило, или вновь его спрятали облака? Дул ли ветер, или был неподвижен зной лета? Кажется, заблудившаяся тучка успела пролить несколько сразу высохших капель…
Геввадию не было дано прикоснуться к варварам. Не смог и он заставить скифов принять бой, чтобы сломить их копьями и мечами. Асбад видел: будто, бежав от Геввадия, варвары в действительности не собирались покинуть поле, такое удобное для конницы, так старательно выбранное Асбадом.
Отступив перед напором Геввадия – лучше сказать отскочив, – варвары разделились на несколько отрядов, предложив состязание в ловкости. Как бы играя в увертки, скифы уклонялись и стреляли, стреляли. Асбад видел, как варвары, управляя лошадью только ногами, спускали тетивы на полном скаку, одинаково метко и сильно посылая стрелы перед собой, влево и назад.
Лошади под уцелевшими всадниками Асбада были еще способны к скачке Геввадий, торопясь соединиться со своими, шел полным махом больше сорока стадий и теперь расплачивался за усилие. Лошади против воли всадников переходили в шаг.
Шагом ли, полным ли махом, тзурульская конница таяла под стрелами варваров вопреки своему мужеству. Солнце еще высоко стояло над Родопами, когда уцелевшие Асбад и Геввадий поняли тщетность попыток заставить скифов сражаться по-ромейски, принудив их к правильному бою.
Хотя бы лес, где можно укрыться от стрел! И лес, и горы застыли в недосягаемой дали. Из всей тзурульской конницы осталось пять или шесть сотен всадников. Был избран невысокий холм, чтобы на нем продержаться до темноты, когда угомонятся сатанинские луки скифов. Солдаты спешились, чтобы укрыться за лошадьми.
С холма Асбад увидел, что разгром его конницы происходил на небольшом пространстве. Варвары кружили, водя за собой ромеев. Повсюду густо набросаны трупы лошадей и людей. А был ли убит хоть один скиф? Асбад не знал.
Тени удлинялись. Солдаты громко молились, призывая всевышнего обещаниями богатых жертв, суля богу за спасение золото и серебро. Были и богохульствующие: бог бросил их, не поможет ли Сатана?
Откуда у этих скифов столько стрел и уменье стрелять! Они били с такого удаления и так метко, как ни одни союзники-федераты империи: гунны, бессы, герулы, мавры, нумидийцы. Страшная чума свалилась на империю из неизвестной земли.
Асбад понял, что напрасно его увлек холм, как спасительное место. Следовало бы остаться на ровном месте, укрываясь за трупами лошадей.
Уже перебиты все кони, многие всадники убиты и почти все ранены. Отчаявшись, Асбад не захотел совершить грех самоубийства, как Геввадий, который закололся, страдая от раны в лицо.
Асбад один побежал на скифов. Кто-то выскочил ему навстречу. Быть может, этот примет единоборство? Асбад остановился, облизывая сухим языком запекшиеся губы. Весь день без воды! Комес почувствовал смрад собственного дыханья.
Варвар налетал косокрылым коршуном. Асбад приготовился размахнуться мечом. Варвар издали махнул рукой. Петля упала Асбаду на плечи. Комес уцепился за жесткую веревку, и непреодолимая сила потащила его тело, как мешок, в темноту, в ночь.
Остыв, солнце свалилось за Родопы. В сумраке раненые кричали, как всегда кричат на полях битвы, от боли и от отчаяния.
4
Поздно, трудно выкатившись над берегом окровавленной Фракии, луна повисла багровым плодом за черными листьями тростников. В тростниках побежденные ползли к Гебру, чтобы утолить неистовую жажду, чтобы сделать попытку добраться до родопских лесов, где – дал бы бог переплыть реку! – можно спрятаться от скифов, от славян, от варваров – обладателей невероятного искусства боя.
Для берегов Теплых морей с древнейших лет Судьба была повелительницей людей и богов. Всеобъемлемость власти Судьбы определена была в отточенных рассуждениях ученых и в поговорках простого люда. Наиболее хитрые из правителей умно внушали людям, что не их, правителей, несовершенный ум, но покровительство Рока дает земным владыкам успех, внушали не из скромности, а чтобы укрепить свою власть. Сделавшись христианскими, берега Теплых морей не смогли расстаться с Судьбой, осталось и понятие, и само слово, как выражение непреодолимой воли бога. Казуисты-богословы говорили о свободе человеческой воли, пытаясь в словах разрешить невозможное: совместное существование воли ничтожного человека и воли всемогущего. Темные, опасные размышления, попытка пройти над пропастью ересей по лезвию ножа. Вера в Судьбу плотной завесой закрывала действительность.
Полководец делал свое, зная, что успех решает Судьба. После боя, облекшись в зримые формы, воля Судьбы становилась понятной.
Побежденный видел, что его противник оказывался многочисленнее, чем казалось. Или же к победителю в последний час прибывали подкрепления, а надежды побежденного на дополнительные силы оказывались обманутыми. Обнаруживались засады, счастливо для противника сохранившие запасную силу внезапного удара. После боя и солдату была видна воля Судьбы.
Для недобитых и спешенных тзурульских всадников сегодня Судьба явила нечто совсем новое. Они встретились с летучим воинством самого Сатаны. Поймать таких – ловить рыбу голой рукой.
Эти варвары обладали особенным оружием. Их стрелы протыкали панцири, пробивали щиты. Найдя запястье под наручнем, стрела пришивала руку к груди.
Не всем раненым удалось вырвать стрелу. Торчали куски дерева, сломанного в горячке. Наконечник засел глубоко, будь проклято все и да смилуется Иисус, сын божий, который обрек на гибель христианское войско.
– Пресвятая Дева Мария, не дай погибнуть! Кто надел однажды каску солдата, тот и умрет в ней. Солдат ничего не умеет, кроме своего ремесла, смилуйся, бог, над убийцей, насильником, грабителем, вором, я делал то, что другие.
– Будь мне свидетелем сам Сатана, если бог пронесет меня живым, отныне я буду сражаться против скифов только из-за стен крепости. Ведь я останусь солдатом, ибо куда мне деваться? Взять суму нищего, чтобы меня схватил префект или сделал рабом первый же владелец, изловивший на своей земле бродягу?
Солнце мертвых – луна осветила беглецам дорогу к спасению. Они пытались ловить лошадей, тоже привлеченных рекой. Кто-то, напав на своего, как на врага, кинжалом сбрасывал с седла удачника. От страха дрались между собой.
Другие искали товарищей, сжившись с ними в казарме и в строю. Находились смельчаки, возвращавшиеся в поле. Они звали, оплакивали друга, с кем умели делить чашу вина, кусок хлеба, женщину. Отчаянный призыв будил тишину в трех стадиях от костров скифов. А в двадцати стадиях в камышах перешептывались трусы и плыли через Гебр, стараясь не плеснуть водой.
Плакали покинутые раненые. Не слышно было начальствующих. Все ли они перебиты, или выжившие прячутся – солдатам не было дела.
Скромником сидел Мал в кругу старших, хоть и сам был старший, вел в дальний поход сотню такую же, как у старого слобожанина Крука. Не притворялся Мал. Он и на самом деле был молчальником, каких россичи уважали, считая праздное слово пороком.
Сотник. Подумать надо: сто воинов, сто мечей, сто копий. Сто луков – сто трупов сразу лягут.
Было время, сам князь Всеслав в росской слободе владел одной сотней. «Недавно, думаешь?» – спрашивал себя Мал. Ан, давно, ибо годы считают делами, а не опавшими листьями.
Через ненужные, обветшалые засеки, годные ныне одному зверю на норы, повсюду горные дороги. Что они знали, былые люди! Дальше своего кона глаза не глядели. Понаслышке – и то не видали широкого мира.
Мал сказал свое слово: роздых дать назавтра, а там – дальше идти.
Что еще говорить нужно! Роздых – стрелы собрать, коней уходить, себя осмотреть, тело вымыть в сладкой воде. Все в своей руке, все в своей воле. Хорошо, пленных нет. Свободно. Малу не нужны пленники.
Крепко запомнился Малу разоренный хазарами погост и поруганное тело злобного нравом, но любимого пращура Велимудра. Старик зол был не душой, а страхом перед Степью. «Нет, теперь мы на Роси иначе живем. Сверху Велимудру видать, как тряхнули империю, будто щенка!»
Молодым слобожанином Мал самовольно ушел одвуконь на юг по степной дороге. После двух лун вернулся; кроме сбереженных коней, пригнал пару чужих. На вьюках – добыча.
Крепка власть старших. Четыре луны Мал в наказание полол траву на погосте. Молчал и будто бы усмехался – ему щеку посекли, и рубец подтянул верхнюю губу в первом пуху. Он, переправившись через Ингул, шарил по правому берегу Днепра. В низовьях поймал трех всадников. Какого племени? Кто знает.
Еще через четыре лета Мал исчез уже не один, а с тремя товарищами. Труднее стало выбираться с Поросья. Прежде – шагнул через Рось, миновал Турье урочище – и стерегись только чужих. Теперь же пахали поляны на три, на четыре дня южнее Роси, в верховьях Ингула и Ингульца садились жадные до чернозема припятичи. У Орлиной горы стояли росские дозоры. Не пройдешь. Ужом проскользнули молодые слобожане: не по нужде, но чтобы похвастаться ловкостью.
Знакомыми путями Мал провел товарищей ниже Хортицы. Через Днепр переправлялись по-хазарски, подвязав козьи мехи. Пошли на восток, переправились через беловодный Танаис-Дон и уткнулись в Итиль-реку, ранее никем из россичей не виданную. Там молодые разведали хазарские гнезда, сумев себя не обнаружить лихостью.
Вернулись на Рось зимой, тоже с добычей, даже с горсточкой редкостных на Роси золотых монет. На обратном пути у левого берега Днепра встретились наездникам какие-то люди, возвращавшиеся с осеннего торга на Хортице. Не удержались россичи, хотя лазали в хазарскую глотку за другой добычей.
На тонкой коже, выделанной по ромейскому образцу, Мал привез рисунки, черченные свинцовой палочкой. Ручьи, реки, курганы, луга, леса-рощи, мертвые пески, сладкие озера – все нужное, если случится идти бить хазаров. Трудный это путь. На этот раз Малу был почет от россичей. Он уходил глядеть хазаров по княжескому приказу.
Лошади паслись в ленивой дреме, чтобы свежими очнуться под утро.
Россичи спали, положив головы на седла. Стан открыт всем ветрам. Тихи и теплы ромейские ночи, хороша здесь земля.
Сладка ночь, спокойна. Отлетели стаи душ убитых ромеев. Ночной зверь, каких нет на Роси, жалко и гадко воет вдали. В поле луна бросила длинные тени раненых лошадей. Лошади умирают молча и стоя. Где-то зовет человек. То ромей жалуется на свою долю.
Волчьи стаи подходят и отступают. Чуя запах человека, щетинят на хребтах шерсть. Сторожевые, оцепив стан, не спеша разъезжают взад-вперед, молча встречаются, овеянные прозрачной дремой, которая не мешает им ни слышать, ни видеть.
Руки и ноги Асбада скованы цепями. Цепи взяты из вьюков ромеев. Такая снасть есть в каждом вьюке. Солдаты из Тзуруле захватили припас, готовясь захватить и варваров.
Пальцы Асбада замерли на шариках четок. Палатийская привычка. Старея, Юстиниан Божественный сделался еще благочестивее.
Пленный комес получил кусок хлеба, испеченного в золе, кусок лошадиного мяса, обугленного в костре, и воду. Он будет жить, дав за себя выкуп. Выкуп особый – словами.
Асбад знает все о силах империи. Нарзес оставил в Италии свою армию. Иначе поднимутся новые рексы италийцев, новые Тотилы и Тейи. Иначе вторгнутся франки. Иначе вторгнутся лангобарды. На востоке, на Кавказе граница империи постоянно кровоточит. Патрикий Кирилл ведет против вторгнувшихся варваров два легиона. Это все, что осталось во Фракии.
Охваченный ужасом, с волей, сломленной долгими часами безысходности, Асбад, не думая, не понимая, выдал скифам на допросе и патрикия Кирилла; Асбад не знал, что префект уже побежден. Сейчас Асбад утешал себя. С тзурульской конницей пала одна из стен империи. Но империя непобедима. Варвары появляются, варвары исчезают, а империя плывет и плывет, как непотопимый корабль. Стены воздвигаются вновь, варвары утомляются ломать их. Империя вечна. Нужно уметь сохранить себя. Будет еще и власть, будут и радости жизни. Асбад не может спать. Вспоминая день боя, он вновь видит смерть, смерть. Сколько раз она касалась тела. Тогда ему не было страшно. Теперь он содрогается от воспоминаний, трет лоб, чтобы отогнать призрак, и цепь звенит, ударяет по лицу. Страшно. Но его хранит Судьба, Судьба.
Судьба за него. Этим поистине можно гордиться.
5
Лошадь, боясь каменной осыпи, осторожно переступала, испытывая чутким копытом надежность опоры. Тревожил запах других лошадей. Хотелось движения. Чуя волю всадника, гнедой успокоился: ждать, нужно ждать.
Гладкое море поднималось сине-алой стеной, вровень с горами, чудесно обманывая глаз.
Исполнилась мечта, исполнились сны, легко уносившие Ратибора из темноты зимних ночей, из слободской избы на берега Теплых морей. И вот он здесь не в легком полете души, но в яви телесного образа.
Пропуская войско, походный князь глядел не на море, а на лица россичей. Равняясь с Ратибором, всадники умолкали. Каждый думал – а как прилажен колчан, ладно ли лежит седло, плотен ли вьюк и ровны ли переметные сумы. Строг походный князь, все видит. Сотни стекали правым берегом Гебра, по имперской дороге, к морю.
Ратибор не искал неисправностей в оружии или седловке, он хотел найти себя в молодых. Его же время ушло, не тот он, его не влечет больше мечта о чудесном. Он несет собой войско.
Его мир больше мечты, с которой некогда поплыл в империю случайный друг Индульф-Лютобор, прусс с Волчьего моря.
Лазоревая степь понижалась. Под копытами росских коней уже перекатывается обточенная волнами галька. Уже легло под ними послушное море, оно глаже, чем самая гладкая степь. Ходить бы по спине таких вод, будь вправду у человека такая сила, о какой некогда лгал на Торжке-острове черный ромей.
Вот и море. Оно край земной тверди. Не чудеса теплых вод увлекают Ратибора. И он думает не об этом малом войске, с которым ныне пришел на берег Теплого моря. Его забота – большое войско, большой простор.
На полуночь от Роси густы леса, узки реки-дороги. С Днепра есть две речные тропы: на Ильмень и Двиной на Волчье холодное море. В лесных дебрях, в глубоких снегах и в топях болот тонет стылая безлюдная полуночь. На полудень же конному россичу свободно идти. Степи открыты, горы доступны. Полудень близок, в нем нет беспредельности полуночной тверди. Нужна сила войска.
Думалось Ратибору и о том, что имперская Византия стоит далеко от границы, а любимый Всеславом Княжгород на краю росской земли. Хорош Княжгород, как крепость против Степи. Так и ставился он, после победы. Сила войска – от силы земли. Сидеть бы поглубже росскому князю там, где лучше слышен голос земли.
Дальний край моря, потемнев, отрезался от небосвода. Ветер бежит, нарушая безлюдный покой чужой соленой воды. Ратибор слышит ропот голосов, слышит конскую поступь. Послушно и стройно идет молодое войско. Прожитыми годами походный князь вдвое старше почти каждого воина. Но его тело сильнее, чем в лето первой схватки, когда у Сладкого ручья били налетных хазар. Чудесно шевельнулось забытое, и князь не стал себя обманывать: смуглая девушка, которая его ждет на развалинах Мизийского Неаполя, это хазаринка.
Как ветер пыль, так слух о росской силе уносил ромеев с дороги, будто бог до срока брал их к себе на небо.
Были пусты селенья из камня за каменными же стенками. Однако поля, вползавшие на откосы предгорий, желтели созревающим хлебом. Сады были полны обилием плодов. Повсюду ограды или завалы устроены из колючего тегенька – кустарника, который ромеи называют акулеатосом – держи-деревом.
Россичи научились отличать только что покинутое жилье от давно заброшенного, где через обвалившиеся крыши проросли деревья, стены закрылись мхами.
Из Юстинианополя навстречу войскам выезжал патрикий Кирилл, неудачливый полководец. Он прибыл как друг, с дарами сладкой пищи, вина, украшений. От имени базилевса-автократора, повелителя империи, префект Фракии предложил Ратибору союз. Будет навечно забыта обида, причиненная славянами великой империи. Пусть славяне останутся во Фракии. Фракия славится плодородием земли и радостями жизни. Славяне получат уже возделанные земли, дома, обзаведение. Им привезут красивых женщин. За все славяне обяжутся службой в войске. Они, как союзники, будут воевать за базилевса, и добыча, которую они возьмут, станет их собственностью.
Старая имперская практика: смягчить варваров, осадить их на землю, задарить. Сначала – союзники, потом и подданные. Предшественники Кирилла иной раз преуспевали в подобных делах. Знал о таком и Малх. Поэтому он, переводя ответ Ратибора, своей волей перевернул язык и оставил патрикию надежду: «Князь будет думать, князь здраво обсудит твое предложение».
На лугах, на брошенных полях в избытке хватало корма для лошадей. Всадники для себя ловили скотину, забытую ромеями в бегстве. Здесь было хуже, чем в степи, где походя брали облавами туров, тарпанов, косуль. Волки опережали россичей и резали беззащитных коров, быков, коз, овец.
Ромейские яблоки, груши, сливы были крупнее росских. Хлеба же – заметно тоще, короче колосом, мельче зерном. Поэтому ромейские купцы так старались на торгу брать росский хлеб, думали россичи.
Река Нестос защищала город Топер с трех сторон. Крутые берега, еще более поднятые крепостной стеной, не давали подойти к Топеру от реки. С севера город укрывала стена в шесть человеческих ростов, усиленная рвом. Спешенные сотни Крука и Мала осаждали Топер, втянувшийся в стены, закрывший ворота, изготовившийся защищаться до последней капли крови, капли воды и куска хлеба.
Мимо Топера пролегла имперская дорога, соединявшая Византию с Македонией, Эпиром, Элладой. Государственная почта, гонцы которой пользовались подставами и одолевали путь от столицы до Топера за три дня, а от Юстинианополя – за один, давно известила префекта Акинфия о вторжении варваров. Более двадцати дней тому назад пришло сообщение о разрушении варварами крепости Новеюстинианы.
В течение жизни трех или четырех поколений никакие варвары не появлялись вблизи Топера, поэтому здесь никого не волновало обычное вторжение во Фракию. Страх за себя возник после разгрома легиона, обнажившего дорогу через Юстинианополь. Положились на тзурульскую конницу. Погибла и она. Надеялись, что варвары пойдут к Византии. Почта перестала работать, Топер ничего не знал до появления первых беглецов: варвары уже приближались к устью Гебра.
На серой, пыльной стене было многолюдно. Под котлами, большими, глубокими, но еще холодными, были разложены костры. Заготовили и камни. Иногда вниз валились полено или обломок камня весом в два десятка фунтов, сброшенные в давке.
Такая сила против кучки варваров. А может быть, снизу грозят и не варвары, но обнаглевшие скамары?
Топер жаловался на осаду голосами тысяч и тысяч животных. Ржали лошади, блеяли овцы. Гневный рев быка не мог заглушить горестное мычание коров. Как сговорившись, все сразу, задыхаясь и спеша, вопили ослы. Не город – загон для скота.
Не только для скота, загон и для людей, как каждый город империи, подданные которой привыкли сбиваться за стены. Страх перед варварами загнал в Топер тех, кто не смог или побоялся уйти в горы. В городе можно было найти и фракийца с устья Гебра, и македонца, прибежавшего навстречу варварам из-за Нестоса, древней границы между Македонией и Фракией. Беглецы стояли лагерем на всех улицах, всех площадях. Домовладельцы сдавали в прибыльную аренду каждый локоть двора и сада, брали за право черпать воду из колодца, разводить огонь, пользоваться нечистыми местами – латринами.
Сколько подданных сейчас в Топере? В первый день префект Акинфий велел страже у ворот считать прибывающих. Легионеры сбились, префект не настаивал.
Безоружность подданных делала их легкой жертвой скамаров-людокрадов, похищавших сколько-нибудь состоятельных для выкупа. Уже давно города-крепости вобрали окружных землевладельцев. В селениях распоряжались наемные управители, доходы падали: хозяина не заменишь.
Спасая себя, управители бежали в Топер. Отвечая по договорам найма, составленным нотариями, своим телом и его свободой за доверенное их распоряжению хозяйское имущество, управители старались спасти запасы, пригнали скот, рабов. В город вдавливались груженые телеги, шумные стада и молчаливые толпы двуногих животных, без которых земельная собственность не имела цены. Явились рабы империи – колоны со своими рабами, сбегались даже сервы и приписные к земле: варвары не разбираются между подданными.
Еще никто не видел вторгнувшихся скифов. Утверждали, что они обладают исполинским ростом, зубами людоедов и бесчисленны, как зимние волки. Ворота закрылись. Опоздавшие умоляли впустить их. Стража пользовалась случаем, приоткрывая створки за деньги.
Наконец явились и варвары. Издали, с высоты стен и башен, они казались обыкновенными людьми, даже мельче. Их сосчитали. Их оказалось немного. Не мириады, как передавали раньше, но сотен двенадцать или меньше. Пробыв под городом не более половины дня, скифы ушли. Префект не решился сразу открыть ворота: появились пешие варвары. Остерегаясь известного коварства славянских скифов, Акинфий решил выждать.
Шел четвертый день осады. Кучка пеших варваров на немом языке жестов выражала осажденным свое презрение.
Несколько городских куртизанок, исправных налогоплательщиц, с общего одобрения издевались над скифами, показывая им со стены части тела, обычно скрываемые от глаз. Несомненно, оскорбление достигло цели, и дикие варвары были жестоко унижены.
Затем префект приказал водрузить на стене виселицу. За неимением в Топере пленных из числа ныне вторгнувшихся варваров вздернули девятерых преступников из числа заключенных в городской тюрьме злостных неплательщиков налогов. Логофет Топера Гордий, человек образованный, произнес двустишие из Гомера:
Варвары же были испуганы, они метались, размахивали оружием и нечто кричали, постигая силу империи.
Затем городские коластесы-палачи на виду у варваров принялись рубить ноги, руки и головы у других, обреченных быть казнимыми для общей пользы. Обрубки сбрасывались вниз. Стену залило кровью.
Казни вызвали у осажденных необычайный подъем духа, а варвары были охвачены ужасом. Они, жалкая кучка пеших разбойников, отставшая от своих по варварской глупости, отступали и отступали по широкой дороге, которая, уходя от города на северо-восток, вела вдоль предгорий Родопов, к устью Гебра. По ней они пришли, по ней думали исчезнуть безнаказанно.
Мал первым заметил, что на стене не оставалось более солдат-латников, к виду доспехов которых россичи успели привыкнуть. Спешенные сотни Крука и Мала ускорили шаг. Они были уже в версте от Тонера, но ликующие крики ромеев еще были слышны.
Полторы или две сотни всадников выскочили из темной арки городских ворот, а вслед за ними – пешие солдаты. Город, которому надоела осада, вытолкнул их, как стаю гончих собак.
Конные были добровольцы из подданных; каждый получил доспехи и оружие из тощего арсенала префектуры взамен письменного обязательства вернуть имперское имущество в целости, возместив возможную порчу.
Акинфий не хотел больше ждать. В переполненном городе не хватало воды. Летом уровень воды в колодцах понижался. Чтобы удовлетворить кое-как дополнительную потребность, префект поставил стражу у колодцев, которая выдавала воду. Не хватало дров и угля для приготовления пищи. Даже свободные и не из малоимущих питались зерном, мучной болтушкой и сырым мясом, натертым солью.
Цены на хлеб поднялись в пять раз, на дрова – в десять. Овощи продавались втайне. Единственно дешевым было мясо – скот издыхал от дурного содержания.
В Топер согнали двадцать тысяч, может быть, больше, сельских рабов, диких, как обезьяны, которых изредка привозили из-за нильских катарактов для потехи на византийском ипподроме. Многие из рабов были навечно закованы. Городские эргастулы – тюрьмы для рабов – были так набиты, что несчастные погибали от недостатка воздуха. Потери приводили владельцев в ярость.
Четвероногую и двуногую «падаль» зарывали, где придется, во дворах, в садах. Навоз и нечистоты некуда было вывозить. Завалы навоза породили мириады мириадов сине-зеленых мух. Топер смердел, как нечищеный свинарник.
Некоторые уже умерли от острых болей в животе. Боялись язвы-чумы, которая, как известно, зарождается от тесноты и нечистот.
Гарнизон Топера, вобравшего пятнадцать застав с имперской дороги, достигал двух когорт полного состава, по триста шестьдесят мечей в каждой.
Семнадцать дней город был осажден страхом, один день – конными варварами и четыре – шайкой пеших. Топер истекал не кровью, а гноем. Пора кончать.
Добровольные конники храбро выскочили из ворот, мужественно одолели две первые стадии, смело – две следующие. На пятой они начали подбирать поводья и на шестой остановились, чтобы подождать пехоту. Неразумная лихость ведет к поражению даже солдат.
Солдаты поспешали широким шагом. Легат, командовавший обеими когортами, знал округу Топера, как собственный щит.
После нескольких извилин между холмами дорога подходила к горам и в сорока стадиях от Топера охватывала петлей берега щели. Через щель была тропа, доступная пешим. Путь сокращался в несколько раз.
Легат не надеялся догнать варваров, а к добровольной коннице он относился с презрением человека, прожившего в строю двадцать лет.
Он решил отрезать варварам путь к отступлению, воспользовавшись тропой через ущелье. Тогда и соломенная конница окажется силой.
Загаженный Топер отравлял не одних рабов в гнойниках эргастулов. Ядовитые испарения, как мухи, проникали всюду. В последние дни гнусная зараза вторглась в казармы. Обе когорты уже потеряли одними умершими сорок мечей. Пора очистить округу.
Преследуемых и преследователей разделяли три стадии. Расстояние не сокращалось и не уменьшалось, будто врагов связывала веревка.
Топер исчез за лесистыми холмами. Здесь начало петли. Легат видел – варвары миновали тропу. Исполнившись надежды на успех, легат послал свою вторую когорту, ослабленную, вслед коннице. А сам во главе первой свалился вниз, в обход.
Быстрей! Быстрей! Хватаясь за грабы, дубы, орешник, ольху, которыми густо зарос влажный овраг, солдаты сбегали с кручи.
Торопись, торопись!
Взбираться было труднее.
Каска, панцирь, поножи, поручень… Щит – солдатское спасение и солдатское проклятье вместе. Меч, кинжал, дротик. Иные священники, давая солдату отпущение, говорили, что грех пьянства, сквернословия и обжорства бог прощает защитникам христианства и без покаяния за тяжесть доспехов, и оружия.
Увлекая своим примером, легат первым выбрался на дорогу, неровную, но широкую, вымытую дождями, перепадавшими в дни осады. На ней не было свежих следов. Легат опередил варваров. Вот и они. Легат отступил за стену деревьев. Хорошее место для засады. С одной стороны бок горы, с другой – щель.
Варвары в клещах, они погибли.
6
Легат видел – славяне почему-то остановились, не дойдя двух стадий до засады. Изгиб дороги и деревья, подступившие вплотную к ней, закрывали топерскую конницу и вторую когорту. Что-то происходит… Нет, они опять двинулись.
Со всех сторон раздалось воронье карканье. Со всех сторон скифы, гунны, анты, славяне – кто же по-настоящему различал варваров! – набросились на легионеров.
Россич учился красться, не шевеля былку. Умел волком ползти, а волку, чтобы укрыться, довольно травы вполколена человека. Россич мог будто утонуть за камнем в земле, как в воде, и прятался в кустарнике, где заяц едва найдет место.
После коротенькой схватки легионеры были сброшены в щель и там добиты. Несколько особенно прытких солдат успели, выскочив на дорогу, бросить каски, оружие и забраться на гору, в лес.
Мал и Крук, которым здесь нечего было делать, повернули против своих преследователей. Добровольцы-конники, спасаясь, смяли легионеров второй когорты в надежде прорваться к городу. Но дорога в тылу была перехвачена.
Как и впереди, где неудачливый легат устроил засаду в пасти росской западни, и здесь столкновение рассыпалось на состязания в силе и ловкости.
Легионеры старого Рима, для своего времени владевшие несравненным искусством боя в строю, несли чрезмерные потери, когда их застигали в движении или в неудобных для единства битвы местах, в лесах, в болотах.
Византийский солдат был слабее римского и в строю. Пехота базилевса в одиночной схватке была беспомощна. Но не победой телесной силы россича совершилось быстрое уничтожение гарнизона Топера, а превосходством воинского умения взять врага, как чайка-буревестник берет рыбу из разбушевавшегося моря.
Ни один конник, ни один легионер не вернулся в город. Россичи впервые были зрителями публичной казни и без сговора между собой сегодня не брали пленных.
Акинфий почувствовал, что недавние дни и часы, тревожные, мучительные даже, были лучшими в жизни, невозвратно прекрасными. Только что, казалось, когорты ушли бить варваров. Акинфий едва успел пообедать, едва успел вернуться на стену. К городу опять подступали варвары. У Акинфия осталось десятка два легионеров личной охраны: вся армия Топера!..
Префект опомнился. Чтобы полакомиться устрицей, нужно вытащить мясо из раковины. С трех сторон город неприступен, с четвертой – стена поднялась на восемнадцать локтей, к которым сухой ров дополняет еще шесть. Ворота недавно обновлены. Никому не разжать створки Топера.
Пусть родится чума, пусть начнется голод, скифам не вторгнуться в город!
Рядом, стадиях в двух от рва, варвары отесывали тонкие бревна и с удивительной быстротой – префект видел каждое движение – врезали ступени. Лестницы рождались на глазах осажденных. Вот готова одна, вторая…
Они хотят забраться на стену крепости, как кровельщик на крышу дома, тупые варвары, пришедшие неизвестно откуда.
Масло щедро кропило дрова и угли, загорелись костры. Огонь раздували кузнечными мехами. Смола плавилась.
К грудам камней были приставлены сильные мужчины. Свободные. Молодые землевладельцы, с мускулами, развитыми упражнениями. Ремесленники. Рабам здесь не место. Имеющий раба имеет врага.
Стена широка, как дорога. Было так многолюдно, так шумно, что варвары казались немыми, а их топоры – беззвучно вонзающимися в дерево.
Варвары подняли готовые лестницы. Приближаются. Горожане выкрикивали оскорбления, соревнуясь, кто крепче обругает скифов.
Священники благословляли защитников. Святая вода дождем слетала с кропил, сделанных из лошадиных хвостов. Запах ладана заглушался чадом дров под котлами.
Помолимся, помолимся! Слава в вышних богу! Слава! Слава! Сейчас варвары скорчатся под стеной, опаленные кипящей смолой, с выжженными глазами, с переломленным хребтом. Осанна, осанна!
Движение лестниц замедлилось. Остановка. Варвары испугались. Теперь им придется подумать. От них до стены осталось шагов двести. Теснота на стене мешала тому, кто умел метнуть камень из пращи.
Десять лестниц или одиннадцать? Акинфий никак не мог сосчитать и упрекнул себя: «Ты волнуешься, как женщина». Когда гарнизон вышел из города, префект обещал дочери пленника-скифа.
Выродки. Тускло-коричневые доспехи, темные, грязные лица, усы, как куньи хвосты. Дикие люди, не познавшие прелести красоты.
Топер был самым значительным и самым богатым городом на фракийском побережье. За свое назначение префект Акинфий возблагодарил империю взносом в Священную Казну Палатия донатиума в тысячу статеров. И четыреста статеров каждый год.
Префекту нужны деньги сверх обычных налогов.
Узнав о вторжении славян, префект через глашатаев и объявлениями на листах ситовника известил подданных, дабы они не ждали хорошего.
– Эти варвары, – объявили глашатаи, – убивают христиан не обычными способами, как-то: мечом, ножом или копьем, но мучительски, по-язычески. Вкапывая в землю заостренные колья, варвары насаживают на них подданных, как следует поступать лишь с преступниками. Или же, растянув на земле, варвары убивают христиан палками, камнями, что приличествует делать только с собаками, змеями или дикими зверями в наказание за причиненный ими ущерб садам и полям…
Все постоянные жители Топера и все получившие в нем временное убежище обязывались немедленно внести особый налог для защиты города.
Утомленные собственными злодействами, варвары запирают христиан в домах вместе со скотом и поджигают с дьявольским умыслом, чтобы люди сгорали, изувеченные копытами обезумевших от пожара животных.
Известия о зверском характере скифов встречались с доверием. Привыкнув к зрелищам еще более изощренных пыток и мучительнейших казней, подданные воспринимали такие же действия варваров как естественные и сами собой разумеющиеся. Особый налог на оборону Топера внесли все и без спора – строптивым обещали немедленное выселение за стены.
Безоружные горожане сумеют отстоять Топер смолой, камнями, дубинами, кирками.
Подданных душил угар от углей и дым от дров, разило смолой. От чрезмерного усердия неопытных рук в двух или трех котлах загорелось адское варево. Развевались толстые струи багрового пламени с чадными хвостами жирного дыма.
Подпалило хоругвь, принесенную на стену причтом соборного храма святой Феодоры, ангела-хранительницы базилиссы.
Железные лапы тагана под ближайшим к префекту котлом, разогревшись докрасна, прогнулись. Котел накренился, и горящая смола полилась по стене. Защитники, обожженные брызгами, отпрянули, забыв, где находятся. Несколько человек сорвалось вниз. Кто-то повис, зацепившись руками, призывая на помощь. «Туда и дорога», – подумал Акинфий. Он отвлекся. Да и что он мог еще сделать. Варвары будут отбиты!
Ощутив удар по руке, префект гневно вскинулся: кто осмелился? Наваждение! Толстая стрела прошла через ладонь до самого оперения. Ощущалось оскорбление, а не боль.
Внизу славяне держали на весу лестницы, задрав вверх усатые лица. А дальше, шагах в четырехстах от стены, варвары, раскинувшись веером, били из луков прямо в префекта.
Одежды сановников подобны облакам, шапки – венцам. Из-за жаркого времени Акинфий облачился в легкий хитон и увенчал голову златошитой повязкой.
Охрана префекта, поняв опасность раньше других, сдвинула щиты. Солдат закричал:
– На колени, светлейший!
На колени? Дерзость! Солдаты согнулись за щитами, Акинфий присел. Кто-то схватил его руку, сломал стрелу, рванул древко. Кровь брызнула, как из стенки фонтана. Префект ослабел, его затошнило.
Варвары били в каждого, кто только был на стене: так ответили бы все, будь у кого время задавать вопросы. Стрелы стелились по стене с плотностью ливня, подхваченного бурей.
На каждые двести шагов стены приходился один спуск внутрь города со ступенями, длиной в десять шагов. Защитники города бросились к лестницам, толкая один другого со стены, падая в костры. Кто выжил, тот не сбегал, а катился по крутым ступеням.
Десять или одиннадцать лестниц славяне приставят к стене? Акинфий, которому стянули руку его же головной повязкой, пытался понять, что еще может сделать префект Топера.
Задыхаясь, все сразу закричали тысячи ослов, собранных в Топере, полдень – их час. Разбойно мучил слух набат городских храмов.
Пылающая смола из опрокинутых котлов, разлившись по стене, отрезала путь спасения от варваров всем, кроме Сатаны.
Варвары уже на стене. Они овладели и внутренними лестницами в город, в богатый Топер, славную столицу фракийского побережья, за выгодное управление которой Акинфий внес Священной Казне донатиум в тысячу статеров…
Легионеры, вместе с Акинфием застрявшие на стене, спрятали префекта внутри черепахи из прямоугольных щитов. Высунув голову, как гусь над забором, Акинфий увидел рослого варвара. Вскочив на стену снаружи, варвар хотел броситься в город, но заметил щиты. Ручей горячей смолы не позволил ему напасть на сжавшихся легионеров. Выгибаясь, как титан в старой битве с богами эллинов, варвар обеими руками поднял восьмидесятифунтовый камень, размахнулся, метнул. Ты же сам, Акинфий, прозорливо извещал всех, что скифы побивают христиан камнями, как диких зверей.
Малху все мнилось навязчиво и тревожно, что он уже побывал когда-то в этом доме богатого человека, красиво поставленном над морем. Когда же? В годы скитаний с мимами? Нет, нет! Быть может, душа, блуждая во снах, пролетала здесь.
– Ты, ромей, ты был чист, был христианин, – говорил Малху Асбад. – Почему же ты не захотел удержать этих дальних славян от вторжения в империю? Увы, ты, как эллин, захотел мстить, наверное.
В первый день плена Асбад, цепляясь за жизнь, как кошка, повисшая на карнизе, не скрываясь, рассказал Малху все нужное об империи. В обмен комес получил жизнь и обещание быть отпущенным из неволи еще на имперской земле. Свыкнувшись с временным пленом, Асбад забыл первые страхи.
– Нас никто не приводил, нас никто не мог удержать, – возразил Малх. – Нападая на всех, империя щедро рассеяла зерна ненависти к ней. Посев взошел. Все ходят к вам за добычей. Мы пришли как охотники, а не завоеватели.
– Но почему ты отождествляешь себя с варварами? – спросил Асбад.
– По праву усыновления ими. Ты, считающий себя ромеем, кто ты сам по крови? Ты этого не знаешь, – ответил Малх.
– Нет ни эллина, ни иудея, – сказал старческий голос, принадлежавший пресвитеру Топера.
Соборный храм Топера только на вид поражал богатством внутреннего убранства. Провинции не имели денег. Россичи по невежеству прельстились обманным блеском камней. На самом деле алмазы, изумруды, рубины, сапфиры изготовлялись из прозрачного и цветного стекла, подложенного для искристой игры тонко плющенным серебром, медью, пластинками перламутра. Подложенные – подложные драгоценности. Пресвитера Малх нашел в алтаре и соблазнился благообразным лицом топерского святителя. Малх хотел беседы. Не нашлось ритора – пригодится священник. Малх привел пресвитера в дом над морем.
– А кто ты по племени? – спросил Малх пресвитера.
– Никто, – ответил священник, изощренный в диалектике. – Христианин не различается по цвету кожи. Церковь едина, как империя. Напрасно ты уподобляешь империю добыче охотника. Варвары появляются, исчезают, империя живет. Варваров осияет истина в день, назначенный богом. Я молюсь и о тебе, отступник.
– Молись, – разрешил Малх с иронией. – Молитва вредна лишь верующим. Вы называете нас дикими. Но угнетение людей – у вас. Наглое войско, которое грабит своих и не умеет защитить их, – у вас. У нас же один не попирает другого и все дела – общие, ибо мы живем в народоправстве. Наши князья едят общую пищу, носят общую одежду. Мы их слушаемся как более сведущих.
– Не верю, – возразил Асбад. – Ты говоришь о Золотом веке. Так было. Так не может быть более. И я не хочу такой жизни. Бессмысленно уравнивать патрикия и плебея, комеса и солдата, землепашца и владетеля…
– Подожди! – резко и сильно перебил Асбада пресвитер. И, обращаясь к Малху, сказал: – В твоих словах есть правда: земной мир обманывает нас видимостями совершенства. Сатана расставляет сети, он великий ловец. Остерегись, победитель. Истина только в Христе. Бойся бога и ада в вечности мучений.
– У нас, россичей, нет ада, – ответил Малх. – Наши боги скромны. Пусть они носят разные имена – они одинаковы. А у тебя два разных бога. Слушай же! Твой Христос учил милости и любви, общался с людьми, не возносясь над ними. Второй бог, которого вы называете Отцом, злобен и капризен, как пресыщенный базилевс. Твоему Христу нужно было отбросить старого бога. Он не смог. В этом его ошибка.
– Кощунство, схизма! – воскликнул Асбад.
– Бог да простит тебя, – сказал пресвитер, издали благословив Малха. – Живя с варварами, ты, погружаясь в мирское, забыл главное. Земная жизнь коротка. Для своей пользы человек обязан думать лишь о спасении души. Жизнь подобна сновидению. Смерть тела – вот истинное пробуждение.
– Неправда!
Малх, пытаясь заглянуть в себя, удивлялся собственному спокойствию. Сейчас он нарочно повысил голос, чтобы раздражить собеседников.
– Неправда, ты лжешь, жрец! Душа человека пробуждается с рождением тела. Но рассудим о другом. Вы оба хотите навечно попасть в рай. Мудрецы говорили: цена всего существующего познается по сравнению. Пока вы будете петь хвалы небесному базилевсу, другие жарятся в вечном огне. Смрад паленого мяса претворится в аромат райских роз. Что за цена раю, коль там все люди! Пока же, на земле, вы запугиваете адом других, дабы превратить их в данников.
– Ты оскорбляешь пленников! – воскликнул Асбад.
И опять пресвитер остановил неразумного комеса. Топерский святитель хотел поселить колючку сомненья в душе Малха.
– Да, многие, именуя себя христианами, поступают хуже язычников, – сказал пресвитер. – Но не принимай частное за целое. Раскаяние даже в последний миг спасет твою душу.
– Мне не в чем каяться, – возразил Малх. – Я не лгу, не развратничаю, не краду. А вот этот комес, как все полководцы империи, ложно увеличивал число своих всадников, чтобы попользоваться жалованьем мертвых. Посмей отрицать, Асбад! Совершая переходы по империи, ты грабил твоих братьев-христиан и позволял солдатам совершать то же самое. Ты терзал, ты подвергал мучительной казни твоих рабов за малейшее упущение, по подозрению. Ты покупал для разврата женщин. Ты разбрасывал детей, не думая о последствиях блуда. Нужно ли еще уличать тебя?
Асбад не ответил. Малх обратился к пресвитеру:
– Нужно ли, чтобы я вывернул и твою душу, как старый мешок? Так, чтобы тебе захотелось отказаться от сана?
– Как хочешь, как хочешь, – смиренно согласился тот. – Я заблуждаюсь, как человек, каюсь, оплакивая грехи. Никто не свят. В стаде же ничего не меняется, грешен ли пастырь или нет, – защищал свой сан святитель. – В истинном вероисповедании есть крепость церкви. Спасает вера, а грехи святителей не лишают их права отпускать грехи других христиан.
Участник многих прений о догматах церкви пресвитер продолжал, убежденный в своей правоте:
– Не прав ты в мыслях о равенстве в жизни земной. Люди равны в бессмертии душ, равны в праве на спасение. Ибо раб может быть принят в обители блаженных, сановник же – отвергнут. На земле бог, в своих непонятных для человека целях, дает одному богатство, другому – нищету. Горе нарушающему порядок. Мед земли есть худший из ядов. У меня нет зла к тебе, бывший христианин. Теперь же отпусти меня.
– Не торопись, – сказал Малх. – Не за тобой последнее слово. Асбад еще не ответил мне.
Чувствуя опору в пресвитере, комес вспомнил рассуждения палатийских богословов:
– Душе нужно смирение, а не воля. Все совершается по воле бога. Греша, я каюсь. Истинная Церковь прощает меня, допускает к причастию. И я обновляюсь. Человек подвержен соблазнам.
Говорить с ними – метать стрелы в камень. Малх сказал с усталой насмешкой:
– Действительно, этот комес мог бы надеть твою рясу, святитель. Я не противник милосердия: да будет прощен искренне кающийся. Но не способствует ли ваше каждодневно-легкое отпущение любых грехов их неустанному повторению?
Пресвитер молчал. Малх продолжил:
– У нас не прячутся за спину богов. Поэтому мы отличаем доброе от злого. Мы побеждаем вас не одной нашей силой, но и вашей слабостью.
– Меня вы победили стрелами, – возразил Асбад.
– Не оружие придает силу воину, а воин – оружию, – Малх воспользовался мыслью какого-то древнего писателя, имя которого давно забылось. – До победы над тобой мы взяли крепость Новеюстиниана.
Асбад, зная о падении крепости, неосторожно возразил:
– Комес Гераклед был ханжа, никчемный полководец. Он учился в Сирии на безоружных еретиках.
– И ты тоже ханжа, – согласился Малх. – А два легиона префекта Кирилла?
По незнанию речи славян Асбад был узником в одиночном заключении. Как бывает с неудачниками, для своего поражения он успел найти достаточно оправданий. Услышав о поражении и Кирилла, Асбад схватил за руку святителя:
– Это правда?
– Увы, – ответил пресвитер и вторично попросил Малха: – Позволь мне покинуть тебя.
Малх вглядывался в пресвитера. Что-то вспоминалось. А! Ведь этот ворон встречался ему. Но где, когда?
– Подожди! – приказал Малх пресвитеру. – Мне кажется… Будто бы я видел тебя? Назови свое имя!
Деметрий давно узнал Малха. Уверяясь, что бог отводит глаза беглому еретику, пресвитер спорил с ним из чувства внутреннего долга.
Лет десять тому назад Деметрий, оставив неблагодарную Карикинтию, ожидал в Византии места нового служения. Ему довелось присутствовать при кончине его святейшества Мены. Второй в церковной иерархии, первый во власти владыка Церкви уходил из земной жизни тропой последнего грешника. Мена каялся: невольно, но он обманул Ипатия и Помпея. Ложь есть смерть. Солгавший епископ лишается дара невидимой благодати и обязан снять сан. Жалкий Мена, оставшись патриархом, слабодушно пытался обмануть бога, и дверь освобождения от плоти разверзлась перед святотатцем пастью ада. Уверившись в вечности мучений за гробом, Мена требовал магов, продляющих жизнь напитком из мандрагоры, надеялся на помощь манихейских волхвов. Чудовищно страшной была смерть поздней жертвы мятежа Ника.
Вместе с двумя монахами, славившимися, как и он, святостью, Деметрий не отлучался из кельи патриарха, никого не допуская, дабы разглашение позора не пошло во вред Церкви. Все трое поклялись отвечать на вопросы о кончине Мены кратко и одинаково: его душа в руках бога. В этом не было лжи, ибо ад есть такое же творение бога, как рай.
Отрекаясь от имени, полученного при святом крещении, Деметрий лишался рая.
– Меня зовут Деметрием, – сказал пресвитер и, видя, что узнан, продолжал: – Я был пресвитером Карикинтии! – Теперь ему ничто не было страшно. Увлекаясь жаждой мученичества, Деметрий бросил вызов: – Будь победа за нами, ты был бы в руках палача, еретик!
– Когда-то, давно, я хотел встречи с тобой. Ныне ты мне как волку – сухая кость, – ответил Малх. – Прочь! Мне нет до тебя дела, я россич.
7
Пресвитер ушел не оглядываясь. Десять, двенадцать шагов по плитам атриума. Черная фигура вписалась между двумя высокими урнами для цветов, обрамлявшими вход. Что будет с Деметрием? Малху было безразлично: ненужная вещь.
Солнце катилось за Родопы. Малх развязал торбу с едой и поделился с Асбадом.
Из причудливой головы тритона струя свежей воды падала в каменную чашу. Знакомый звук. Опять Малху мнилось, что он когда-то бывал здесь. Он заснул, положив голову на торбу.
Дневной бриз затих. Густой запах роз тек в атриум.
Росские лошади паслись в саду на свободе – они не уйдут. Издали донесся волчий вой. Конь Малха вошел в атриум. Осторожно перешагнув через спящего хозяина, конь опустил голову в чашу фонтана. Напившись, постоял, будто дремля, и, недоверчиво ступая по скользким плитам, исчез, как виденье, не будь легкого стука копыт.
Асбаду вспомнился другой розарий. Юстиниан предпочитал нежность белых роз. Желтоватые допускались за тонкость запаха. Но красные были изгнаны, как недостойные святости Палатия своей окраской, низменно-грубой, как кровь.
Единственнейший осчастливил Асбада разрешением сопутствовать ему в прогулке по палатийским садам.
– Взгляни, Асбад, бог, защищая нежность мечами шипов, сотворил розы для чистого наслаждения чистой красотой.
Величайшая милость была оказана Асбаду по назначении его в Тзуруле. Базилевс шествовал, опираясь на плечо нового начальника фракийской конницы. Всадники империи – как шипы розы. Восторг сжал Асбаду горло.
Его ожидало светлое, великое, может быть, будущее. Его не ссылали, как Рикилу Павла. Базилевс доверялся ему. Похвалив усердие префекта Фракии Кирилла, Юстиниан заметил:
– Более всего ценя в военачальниках преданность мне, среди них более других отмечаю любящих меня. Велика есть тайная сила Любви, добродетели христиан. Вызывая лучшие чувства, Любовь пробуждает дремлющие способности, рождает новые способности для совершения службы. Ты же, Асбад, наблюдай за самомнением Кирилла. Патрикий склонен ослепляться своей добродетелью.
В сорок лет, в полной силе Асбад увидел гибель надежды. Но побежден не он один. Поражение других спасет его.
Божья воля привела в империю непреодолимую силу славян. Варварам попустительствовала измена.
На берегу моря, в трех стадиях от дома, лежат две лодки. Асбаду хватит одной. Он видел себя перед Юстинианом, он шептал, как молитву:
– Единственнейший, Непогрешимый, еретик-изменник привел этих далеких от границы империи славян, изменники указали им дорогу, изменник Кирилл разделил силы империи, подставив под удары варваров раздельно легионы и конницу…
Базилевс поймет. Измена объясняет всегда и все. Только измены остерегается Божественный. Кирилл же был подозреваем самим базилевсом!.. Асбад схватился за спасительное воспоминание.
«Бог наш на небесах, да святится имя твое», – молился Асбад. За него заступится Коллоподий, еще более влиятельный после падения Иоанна Носорога.
«Да будет воля твоя!» – Асбад сообщал Коллоподию о словах, даже о мыслях, читаемых на лицах людей, за которыми незримо крался Великий Спафарий.
«Да настанет царство твое!» – шептал Асбад, Бог поможет ему бежать.
Шла первая четверть ночи. До Византии двенадцать дней пути пешехода. Сушу захватили варвары. Ущербная луна поднимется не скоро. Темными ночами корабли отстаиваются на якорях. На рассвете Асбада подберут в море, и через три дня он появится в Палатии.
«Дай бог, дай!» Асбад обещал пожертвовать дарохранительницу из серебра, кедровое паникадило, отделанное бронзой, и двадцать фунтов свечей отбеленного воска.
«Я даю, даю, бог мой, ты дай, дай!.. – Асбад ненавидел изменника Малха, осквернявшего его душу кощунствами и сомнениями. – Он твой враг, бог, твой враг. Бог мой, взгляни на меня и отвратись от него. Он сын Сатаны, он сам Дьявол, отец лжи и неверия. Он – Змей».
Сатана, воплотившись в Змея, соблазнил Еву. Нужно сломать змеиный хребет. Мужество пресвитера Деметрия вдохновляло Асбада.
Малх спал. Двое его спутников дышали ровно, редко. Асбад успел приглядеться к привычкам славян. Они умели спать спокойнее и глубже других людей.
Одно из колец на ручных цепях, которые мешали движениям Асбада, легко разгибалось.
По воле бога сами варвары дали Асбаду короткий нож, чтобы пленник помогал себе при еде.
Персы говорили, что ножичек длиной в палец может совершить дело, с которым не справятся десять тысяч латников.
Топер погибал. Из улиц, заваленных навозом, россичи выгоняли скот. Россичи запрятали животных во все повозки, которыми был загроможден город.
Годилось каждое колесо, каждая лошадь, каждый бык, корова, осел. Кого нельзя запрячь, тот понесет свое мясо, пока оно не понадобится.
Россичи не имели опыта и ловкости солдат империи, изощрившихся в грабеже городов, не обладали их проницательным взглядом и стремительной хваткой. Россичи спешили взять побольше, чтобы привезти домой общую добычу. На людей они почти не обращали внимания.
Нравились ткани, бронзовая, медная, серебряная посуда. В городе нашлось много железа. Россичи сбрасывали с телег амфоры с вином и маслом, тюки сушеных фруктов, красивые скамьи и кровати, чтобы найти место для дорогого металла, без которого не проживешь. Купцы на Торжке-острове клялись, что железо становится редким, как серебро, а в Топере его нашлось на пять сотен телег.
Из городских ворот россичи пользовались главными, северными. Остальные Ратибор приказал забить снаружи, чтобы ромеи не выгоняли скотину и не увозили свое имущество.
Кто-то догадался бежать налегке, спускаясь со стен на веревках. Таким не препятствовали, таких и не замечали, так как не было сил и цели, чтобы оцепить город.
Обыскивая дома, подвалы, подземелья, россичи во многих местах наткнулись на эргастулы для содержания рабов. Особенно обширные эргастулы были обнаружены в толще городских стен.
Не понимая, кого это ромеи держат взаперти под замками, под железными засовами, россичи выпускали затворников из отравленных нор. Справедливо видя в них не ромеев, иные из россичей, забыв свое дело, помогали освобожденным сбивать цепи.
Сейчас же среди истощенных, опаршивевших, смердящих рабов нашлись военнопленные из уголичей, тиверцев и других племен славянского языка. Озлобленные, но и охмелевшие от счастья, они спешили добавить свою долю к растущей в россичах недоброжелательности к ромеям.
Загаженный, обезумевший Топер внушал отвращение. Горы добычи подавляли воображение. Все казалось нужным, ни от чего не хотелось отказаться. Ратибор приказал торопиться. Сотники подгоняли.
Нужны пастухи для тысячных стад, которые пойдут с войском. Нужны тысячи погонщиков для телег. Россичи выбирали мужчин, казавшихся посильнее, помоложе, не успевая и не умея разобраться, ромей ли это или раб. Им повиновались – по общей привычке повиноваться силе.
На имперской дороге вытягивался обоз. И уже тронулась головная сотня россичей, уже поднялась пыль. Мычали быки, ржали лошади, кричали люди. Прогреми гром – никто не услышал бы раската телеги Перуна.
Поход окончен. Вернуться домой, не растерявши добычи, казалось куда более трудным, чем налегке бить ромеев.
Сколько живого полона россичи выхватили из Топера? Четыре, пять тысяч голов… Их никто не считал. Сколько бы их ни было, число уведенных было невелико по сравнению с оставшимися.
Топер насчитывал в обычное время тридцать тысяч обитателей. И не меньше тридцати тысяч беглецов из округа набилось за городские стены.
Половина – рабы. Имущество, которое, прежде всего, спасли при вести о появлении варваров, превращалось в страшную угрозу.
Эти люди, считавшиеся говорящими животными, умели отвиливать от работы и трудились только из страха перед мучительным наказанием. На каждый десяток приходилось содержать надсмотрщика, а более рачительные хозяева держали одного погонялу на пять рабов.
Веками, так же естественно, как реки текут в море, слагались отношения между хозяином, рабом, работой.
Под раз навсегда застывшей маской тупоумного безразличия раб портил самые грубые и крепкие лопаты, мотыги, плуги, бороны.
Во время прививки плодовых деревьев раб так подсекал кору, что ветка засыхала, при окапывании – подрубал корни.
Рабочий скот калечили. Гадили на сухие фрукты, гноили овощи. Во время посева зерно разбрасывали неровно. Особо строптивый раб ухитрялся перетирать семена в руках, чтобы испортить.
Так было у всех, к такому на берегах Теплых морей привыкли все. Раба насиловали – раб вредил. Беспощадное давление сверху вниз, тягучее, немое, слепое сопротивление снизу вверх определяли стоимость вещей и качество их. Высокую стоимость. Низкое качество. Дальний днепровский хлеб, на котором наживались купцы, обходился дешевле имперского.
Большинство надсмотрщиков за десятками были рабами, вознесенными над своими. Способность выбирать самых беспощадных считалась более ценным даром сельского хозяина, чем уменье своевременно назначить день сева.
Опасные по нраву и сильные телом рабы носили цепи всю жизнь. Для них было свое название: аллигаты – закованные.
Аллигаты расковались, эргастулы опустели, а в Топере не было ни власти, ни гарнизона.
Оружия не было. Но не только для убийства, даже для битвы достаточно камня, палки, кулака и пальцев, которые хотят вцепиться в горло. Рабы обладали преимуществом грубой силы, а терять им было нечего.
Испуганные рабовладельцы метнулись к воротам. Россичи погнали их прочь. Ромеи мешали телегам.
И лишь когда имущество жителей Топера покинуло стены, нескольким сотням свободных подданных удалось прорваться через ворота. За городом их ожидало зрелище.
Большой костер горел прозрачным в лучах солнца пламенем. На земле лежал связанный человек. Несколько конных варваров наблюдали, а главный коластес-палач Топера обратился к соподданным с коротенькой речью:
– Я вынужден казнить смертью благородного комеса Асбада, бывшего начальником фракийской конницы. Я действую под угрозой убийства от варваров. Будучи пленен ими, комес пытался зарезать кого-то. Что было, конечно, неразумно…
Пустой, несущественной казалась жителям Топера быстрая казнь комеса в сравнении с уже постигшим их бедствием, в сравнении с тем, что их ожидало от злой воли Судьбы.
Имперские армии, захватывая города, умели высасывать сочный плод. Рабы меняли хозяев. Хозяева тоже попадали в рабы. Кого-то убивали, насиловали. Во всем, однако же, сохранялся некий порядок. Появлялся новый начальник города, осуществлялась власть. Славяне же, взяв попавшееся под руку, бросили город на произвол рабов.
И вот они ушли, анты, гунны, скифы, славяне или еще кто-то, посланные в империю богом в наказание за грехи плохих христиан.
Всадники, телеги, телеги, телеги. Всадники, телеги… Телеги, стада. Всадники. И еще телеги. И опять всадники. Это Левиафан. Это зверь из Апокалипсиса, без начала, без конца, с телом неизмеримой длины. Он уходит, поднимая пыль до неба.
Найдя спасение на верху самой высокой башни Топера, в северо-восточном углу стены, солдат, единственный, случайно уцелевший, глядел вдаль. Родопский горец, обладатель от роду острого зрения, он как будто различал голову в далекой петле дороги, на повороте к востоку. Хвост обоза еще лежал под городом. Чудовище ползло медленно, медленно. Что же… Пеший без труда опережает упряжных быков.
Некому было размышлять о варварах. Пятнадцать, или двадцать тысяч, или тридцать тысяч рабов напали на двадцать, двадцать пять или тридцать тысяч свободных, на их жен, детей, на надсмотрщиков, на всех, не отмеченных цепью, бритой головой или ошейником и поэтому ненавистных.
Пока варвары еще распоряжались в Топере, рабы нападали исподтишка, без шума, будто случайно, с трусливой оглядкой. Кто же знает, как поступят победители, заметив буйство раба. Рабство – везде. Против раба ополчается вселенная.
Раб. Жизнь – существование без цели. Темнота мысли, омертвление чувств.
Получить или не получить пищу, лишний кусок, лишний глоток. Быть битым сегодня или завтра. Почему?
Каждый день, всегда, всегда тащить ноги на работу, на ненужную работу. Зачем?
Ничего своего: ни миски, ни ложки даже. Ни женщины, ни детей, ни котенка, которого можно приласкать или хотя бы замучить.
Особое племя, особый вид живых существ, лишенных всего, что имеет человек, и всего, чем пользуется зверь.
Раздавленные, отупелые, ничтожные. Будь иначе – рабы давно взорвали бы империю.
Были среди рабов и особенно опасные, из недавних пленных, из недавних проданных за недоимки. Они-то, недодавленные, еще мыслящие и чувствующие, сделались в Топере зачинщиками, показав другим пример.
Утверждая в подданных стремление к защите Топера – для облегчения сбора осадного налога, – префект Акинфий заранее обвинил варваров в мучительском истреблении подданных империи. Светлейший не выдумывал – он перечислил казни, которым подвергались рабы.
В разоренном Топере рабы вернули хозяевам и нехозяевам – месть слепа – получаемое ранее. Применили и нечто другое, о чем следует умолчать. Не приходится ожидать иного от людей, в которых искалечен образ человека.
Оставив Топер тлению, рабы покинули город.
Славяне пустились вдогонку россичей, людей своего языка. К ним пристали персы, армяне, сарацины, мавры, иберийцы, кельты, готы, франки, германцы – те из них, в ком сохранилось еще нечто человеческое, в ком еще не совсем погасла живая душа.
Эти многого не попросят у победителей. Кое-как, в тени свободных славян, выбраться из империи. Надежда, во имя которой надо выжать все из тела, истощенного рабством.
Большая часть рабов просто разбрелась. Ушли куда-то, шагая, пока можно. Люди с вытравленной волей, они не знали даже, где находятся. Инстинкт тянул их в леса, где можно затаиться от расправы.
Иные умерли от истощения, другие были убиты, как беглые собаки, ромеями, возвращавшимися с гор.
Многие, изголодавшись, скоро вернулись в Топер поискать пищи и опять надеть цепь.
Пусть будет прошедшее – прошлым. Аминь!
Глава пятнадцатая
Закат Италии
1
Ты видишь? На небе, в прелести каждодневного чуда рождения дня, уже сделались видными зубчатые вершины елей. Солнце озаряет поляны, ягоды на зеленых венчиках. Неужели желание не сожмет твое сердце? А помнишь ли ты желтые дюны, где ты, юноша Лютобор, побратался с пленником и, взяв его имя, сделался Индульфом?
Да, но воспоминания бесцветны: бледные тени, пена и легкий след волны на песке. Настоящее, приливая ли, отступая ли в дни бездействия, размыло былое. Душа устает.
Индульф привык помнить солнце Италии костром в черном небе. И его воспоминания были темны, как в сумерках. Но помнил он много и ясно. Вот разрушенный Рим, отвратительный, как опаленная шкура жертвенного животного.
Могила. Бессмысленное скопление домов, дворцов, площадей; толпы изуродованных и безразличных к своим ранам статуй. Все отталкивало сухой пустотой, будто раскрытое кладбище черепов и костей вымерших животных.
На фронтонах, на стенах, на крышах росли деревья. Из щелей выпучивались коричневые мхи. На мостовых болезненная, робкая зелень рисовала прямоугольники и квадраты плит.
Ветер таскал известковую пыль, белую и мягкую, как с тела, пораженного сирийской проказой.
Жизнь ушла змеей, выскользнувшей из старой кожи. Редкие обитатели Рима, занятью мелочными заботами мелочных дней, слишком близко глядели в лицо умершего города, чтобы заметить гримасу великой развалины.
Земная власть, как крыса, очнувшаяся в заброшенной львиной берлоге, уползла в Равенну. Там, среди болот, под звон комариных стай, правители спрятались, только чтобы жить, чтобы избавиться от дурных снов, от воспоминаний, от мечты о невозможном.
Жизнь полна снов. Сны эти были событиями. Они утекли как вода. И все же за человеком тянется невидимая цепь крепче железной.
«Где твое невозможное, твое? – спрашивал тебя Индульф. – Ты хотел найти невозможное. Что ты нашел?»
Италия, твои города как умерший Рим. Зачем нужно возводить громады из камня! Они не умирают, как деревянные дома. Они хуже. За них цепляются, они передают проклятие от одного поколенья другому.
Убитые в сражениях? Таких было немного, счастливцев, удостоенных легкой смерти.
В первые весны италийской войны на полях еще вырастало немного хлеба из зерен, упавших осенью. Но они лежали наверху, и только части от них земля умела сообщить живительную силу. Потом пашни покрылись кустарником. Сейчас там деревья.
Италия жевала кору, траву. Желуди сделались роскошью. Влага покидала людские тела. Кожа, будто приклеенная, держалась прямо на костях. Сначала синие, как от кровоподтеков, лица чернели, будто обожженные смолой. Люди глядели, как безумные.
Они умирали без пищи. Умирали, найдя пищу. Завидев траву, они бросались, чтобы вырвать зелень из земли, падали на костяные руки и коченели.
Никто не хоронил италийцев. Хищные птицы из тех, что питаются падалью, не касались умерших. Их тела уже съедены голодом, и коршуну нечем было попользоваться. Сейчас в Италии пусто.
Это война, война, война! Это война, Индульф, это ее ищут люди, поклоняющиеся славе.
Серые боги войны живут под черным небом Италии. Пусть память бледна. Она обширна, как Теплые моря.
Первый год войны. Ты тогда был еще молод. Индульф. Великий Рим начался в Капуе, куда он вытянул руку дороги. Дорогу построил старый римлянин Аппий, и тридцать шесть поколений не могли ее сгрызть. Камень, жесткий, как жернов, разбивал лошадиные копыта.
Конница шла вдоль дороги мягкими тропами. Армия удалилась от моря. Велизарий боялся понтийских болот, обиталища ползучих гадов и смертельных болезней, порожденных дыханием змей.
Медленно струились конные. Медленно тянулась пехота на телегах, захваченных в Сицилии, в Калабрии, в Неаполе. Тогда в Италии было много людей, быков, лошадей.
Колеса трескуче ныли на толстых осях. Солдаты, утомившись бездельем, весело разминали ноги пробежкой.
Индульф презирал толпу, направившуюся на добычу. Нет, не лги себе. Тогда Индульф был горд успехами. С легкостью молодости он принимал от Велизария отличия и ласки – от его жены.
«Кто прославил молодость? – спрашивал Индульф. – Моя молодость была глупа и жестока. Отдели же настоящее от прошлого, иначе ты потеряешь себя».
Когда-то дороги к Риму еще были дорогами садов. В темной зелени лапчатых листьев висели гроздья, будто высеченные из камня. Мечта Севера. Ягоды вина.
Или же это было в другой год? Десять. Двенадцать. Восемнадцать лет войны. Можно ошибиться. В первый год войны Неаполь был взят через акведук. Зимой. В Италии нет настоящей зимы. Однако же виноградники были голы, когда войско шло через Кампанию. Не все ли равно когда, но так было.
Советник Велизария многоученый Прокопий искал общества Индульфа. На узких тропинках, которые разделяли лозы, ровные, подобно солдатам изготовившейся фаланги, головы всадников плыли над верхушками.
Нескольких кистей было достаточно, чтобы утолить голод и жажду. Лошади тоже хватали виноград, и сладкий сок падал с их губ.
Стаи серых дроздов, пьяных от сока, как люди, тарахтели в зарослях, дерзко глядя на всадников, которые мешали птицам наслаждаться жизнью. Это было, было. Но когда?..
Встречались люди в пеньковых хитонах, с грязными тряпками вместо шапки. Босые все, многие – в цепях. Коротенькими ножами они снимали урожай, бросая кисти в корзины, подвешенные к вьючным седлам на острых спинах ослов. Вялые, безразличные, они едва передвигались. Таких рабов Индульф еще не видал. Он знал империю по Палатию.
Чуть усмехаясь, Прокопий объяснял:
– По мнению умных людей старой империи, каждый заслуживает свое состояние. Низшие люди грубее животных, например лошади. Для них рабство – естественно. Судьба решает, как быть человеку. В нашей христианской империи святая церковь, обещая равно всем спасение души, не вмешивается в установленное от начала веков право одного человека быть рабом другого.
– Право? Право быть рабом? – переспрашивал Индульф, не улавливая двусмысленную тонкость рассуждения. – Я не могу быть рабом. Я убил бы или меня убили бы.
– Потому-то ты и свободен, – с еще более лукавой улыбкой пояснял ученый советник полководца.
Право. Свободен. Не свободен… Было интересно размышлять вместе с Прокопием. Индульф любил общество ученого, но не его самого.
Двигаясь, как отравленные, рабы снимали маслины, угольно-черные в серой листве, короткими серпами – бережливо как будто бы, а на деле кое-как – жали пшеницу, ячмень, копошились в сухих плетях гороха, бобов.
– У нас эти погибли бы сразу, – говорил Индульф Прокопию. – Я один сделаю больше, чем десять таких.
Смотрители вились над рабами, как ястреба над птичьим двором. Другие, смотрители над смотрителями, ездили верхом. У этих орудием служили тройчатый бич с железом на концах и копье с крючком, как у гуннов. Один раб был похож на другого, как овца на овцу в стаде, смотритель на смотрителя – как собаки в своре. Могло ли быть иначе, коль здесь это длилось сотнями поколений?
Смотрители широкими жестами приветствовали освободителей от готов. Упоминая Божественного Юстиниана, они крестились, как при возглашении имени бога.
А когда италийцы перестали креститься при имени базилевса?
Индульф помнил Рим первого года войны. Полупустой, он превосходил Византию, как старый атлет – разряженного палатийца. Но был тот Рим, для Индульфа первый, сразу до отвращения чужим.
Еще один Рим – призрак. Из него ушли все, никто не остался. Рекс Тотила хотел разметать и распахать это проклятье Италии. Послы Велизария умоляли рекса пощадить древнее сердце страны, смущали совесть благородного Тотилы слезами душ тех, кто веками строил Рим, и гневом будущих поколений. Тотила не убил город-убийцу, а Индульф надолго поссорился с предпоследним рексом из-за его слабодушия. Но это случилось позже, позже, позже…
Две круглые башни и одна остроугольная. Желтоватый камень в потеках старой грязи и птичьего помета. Странное название Азинарии – Ослиные ворота.
Дождь кончился. Над стенами еще плыли серые стога облаков. Крепко пахло мокрой лошадью, мокрой кожей и еще чем-то – Римом. Другие города пахли иначе.
Простреливая воздух, пронзительно свистели ласточки. Голуби взлетали из-под копыт. Римляне взбрасывали правые руки с криком:
– Осанна! Осанна! Эвое!
Белые тоги, лавровые венки сенаторов. Расшитые ризы духовенства. Влажные доспехи в каплях святой воды.
– Ты помнишь, старик? – спросил Индульф Голуба.
Ильменец отмахнулся. Что помнить! От всего остались последняя ночь и последняя битва наутро.
Индульф не жалел ничего. Явись к нему ромейский бог, способный, как говорят, сотворить любое чудо, Индульф в своей жизни не изменил бы ни одного часа. Что было – было.
Была великая равнина реки По, империя воды, страна светлых озер с лилиями, белыми как женская грудь. Длинные отмели серых песков в низеньких лопухах, серебристые ивы, чья листва напоминает маслины.
Ромеи рассказывали: здесь прячутся внуки таинственного Протея, старого бога пресных вод Италии. Теперь они дьяволы. Ромеи глупы.
Дятел долбил голое тело сухого платана. В зеленой тени горбатого моста ходили громадные рыбы, совещаясь о жестокой жизни людей. Там Индульф встретил девушку, похожую на Амату. Потом нашел ее тело.
Около По, за пределами смешения сладких и горьких под, море – лилово-голубое. Скалы – цвета фиалок. Кажется, там кто-то сказал Индульфу: «Нет большей глупости, как устраивать собственное счастье». Индульф не помнил лица того человека.
Внизу, в рыжем ущелье, кружились два коршуна. Память изменяет. И мост, и девушка, напомнившая Амату, и тело ее, неизвестно кем лишенное жизни, – все было в горах, а не у берега По.
Индульф владел ромейской речью, как прирожденный эллин, италийской – как римлянин. Он едва не забыл свою речь.
Как кабаны в стае собак, на площади Августа несколько человек ждали Велизария с неподвижностью статуй старых богов и мертвых императоров. Римляне не решались наложить руку на вождя бежавшего гарнизона готов. Старый Левдерий, которому новый рекс Италии, Виттигис, поручил защищать Рим, решил сдаться ромеям. Из стыда за своих, как понял Индульф.
С этого дня началось разрушение Рима и гибель римлян. Солдаты рубили деревья где придется. Велизарий приказал чинить городские стены. Для этого ломали дома. Римляне удивлялись: кто защищается, тот не победит.
Велизарий приказал свозить в Рим хлеб и пригнать из-за стен все стада. В городе, который казался Индульфу целым, половина уже была занята пустырями, на которых косили сено, сеяли хлеб, разводили овощи. Для скота нашлось много места.
Может быть, падение Рима началось с расправы над папой Сильверием, который многое сделал, чтобы устелить коврами путь ромеев в Рим.
Позор папы Индульф видел своими глазами. Что было ему до преемника апостола Петра! Индульф привык у себя чтить стариков. Этого притащили с обнаженной головой, в разорванной рясе, с окровавленным ртом. Его щека раздулась от удара кулаком. Ипасписты Велизария не терпели возражений. Папа вообразил, что солдаты не посмеют прикоснуться к главе церкви. Сильверий был неугоден Феодоре, не отказывавшейся от мысли объединить кафоликов и монофизитов.
Антонина нежилась в кровати, Велизарий сидел у ее ног. Жена полководца с увлечением исполняла волю базилиссы: зазнавшийся первосвященник кафолической Церкви узнает тяжесть руки Власти.
– Старый осел, – сказала папе наперсница Феодоры, – отныне на собственном хребте ты познаешь вечную истину: кто не гнется, того ломают!
Прокопий говорил:
– На чьей стороне Судьба, того неудачные даже действия обращаются в победы.
Удачи, неудачи… Индульфу удавалось все. Велизарий отдал под его команду славян из бывшего отряда Рикилы Павла. Ромейская конница носилась по средней и южной Италии. Готы бежали перед именем Юстиниана – как Велизарий доносил Божественному.
Собрав силы, рекс Виттигис перешел с десятками тысяч готов реку Рубикон, которая впадает в Адриатику близ города Белларии. Это была старая граница собственно римских земель.
Осада готами Рима длилась полтора года. Семьдесят сражений под стенами. Их считал Прокопий. Индульфу не было дела до числа схваток и битв.
Тяжелые, неповоротливые готы. Они не умели биться стрелами. Они нападали плотными рядами латной конницы. Отряды герулов, гуннов, славян расстреливали готов прежде, чем им удавалось взяться за мечи. А когда готы, не щадя себя, наваливались слишком рьяно, конные стрелки уходили за стены города.
Знать бы Индульфу тогда то, что он знает теперь…
Готы истекли кровью, обессилели. Начались переговоры, бесплодные для них и опасные потерей времени. Готы голодали: слишком трудно подвозить сушей продовольствие для большого войска. Виттигис ушел на север. В могилах осталось тридцать тысяч убитых в бою. Умерших от болезней не считали.
Голод и болезни убили в осажденном городе сто тысяч римлян. Изменив готам, римляне думали, что ромеи пришли освободить Италию от варваров. Юстиниан же хотел восстановить Римскую империю. Это – другое…
Римляне потерпели участь изменников, а готская кость сломалась под Римом.
Походы, стычки, сражения во всей Италии. Войско жило – где и жить солдату, как не на войне.
Ромеи ходили по Италии не так, как в первом походе из Региума в Неаполь и от Неаполя в Рим. Тогда армия была хорошо снабжена, а Велизарий и начальники не уставали твердить: «Мы на имперской земле».
Потом брали не разбирая. Все стали чужими. Солдату нужна пища, корм коню и добыча, добыча. Индульф не помнил, когда же впервые он увидел умирающих от голода. Впоследствии их становилось меньше, меньше: Италия таяла как свеча, коптя смрадом падали.
Сердце солдата – каменное сердце.
Виттигис засел в Равенне, осажденной Велизарием. Франки предложили Виттигису помощь в обмен на половину Италии. Гот имел благородство отказаться. Велизарий подкупил перебежчиков. Вернувшись в осажденную Равенну, они подожгли хлебные склады. Окрестности Равенны были вытоптаны, как ток. Рекс Италии сдался; не по силам ему пришлась корона, а готам изменило мужество. В справедливом гневе готские женщины, указывая на тощих солдат ромейского легиона, который вступил в опозоренную Равенну, кричали своим мужьям:
– Кому, кому вы сдавались?
Втайне готы предложили Велизарию корону Италии. Верноподданный полководец поманил их надеждой, добился перемирия, занял Равенну, набрал пленных – и отказался от короны. Он не изменит Божественному Юстиниану.
Думали: война кончена. Думали: Италия – часть империи. Под предлогом персидской угрозы Юстиниан вызвал победителя в Византию. Базилевс перестал доверять Велизарию – Судьба наказала полководца за обманутых готов.
Велизарий привез базилевсу часть казны Феодориха и тысячи готских пленников. Их доля – лечь в битвах с персами. Как до него Гелимер, пленный рекс вандалов, Виттигис получил звание патрикия империи и поместье, свободное от налогов. Велизарий же не получил триумфа.
Индульф уже давно расстался с Антониной. Кто заменил его? Что ему за дело! Однажды в осажденном Риме звук голоса одной из рабынь жены Велизария напомнил ему голос вестницы о смерти Аматы. Не зная подлинного имени Любимой, Индульф не мог спросить о ней.
Есть змеи, укус которых, не будучи опасен, наполняет сердце тоской. Индульф почувствовал себя бесчестным, как будто это он предал маленькую женщину, которая учила его эллинской речи и говорила с ним о невозможном. Его сердце вспомнило. С того дня и начала мерещиться Амата. Он хотел ее. Другие женщины стали чужими.
Велизарий звал Индульфа. Индульф остался в Италии. Ему не нужна Византия, он истратил ее, как разменную монету.
Его знали военачальники. Он не встречал равных себе в одиночном бою. Он командовал отрядом в шесть сотен всадников. Первый состав славянского отряда таял и таял. Меньше сотни оставалось из тех, кто вместе с Индульфом спускался по Днепру за ромейским золотом. Нет. Как и Индульфа, их гнала жажда видеть мир и найти невозможное. Кто был убит. Кто ушел к готам за По, прельстившись красотой женщины.
Славянское ядро обросло людьми других языков. За значком Индульфа шли гунны и готы, малоазийцы, эллины, италийцы. И все они стали ромеями.
Кое-где готы и примкнувшие к ним италийцы еще сидели в отдаленных крепостях, в городках, в горах. Однако Византия пришла в Италию. Рой сборщиков налогов, которыми командовал логофет Александр Псалидион, обрушил на опустошенные войной города, на владельцев земель, на свободных по старому праву колонов лавину налогов, которые Италия разучилась платить при готах. Именно поэтому сборщики высчитали, на сколько же каждый подданный за десятки лет обманул Феодориха, Амалазунту, Феодата и Виттигиса. Да, обманул! И Божественный Юстиниан, законный преемник этих владык Италии, имел право восстановить справедливость. Недоимки сдирались с кожей, мясом, костями плательщиков.
Италийцы оглянулись на годы готской власти, как старик на свою молодость. Коса налога подрезала славословия базилевсу.
Развернув объемистые свертки ситовника, сам логофет доказал Индульфу и его солдатам, что не империя должна им, а они империи. Было записано все: деньги, оружие, довольствие, одежда, обувь, лошади, сбруя, даже сукно для чистки доспехов.
Солдаты были подавлены красноречием сановника и обилием доказательств. Они не согласились, но им нечем было опровергнуть. Они надеялись на великие блага после победы. И – остались в долгу. Злоба точила сердца. Они узнали, что все войско сочло себя обсчитанным. Стало легче. Солдату некуда деваться из строя. Они остались. До времени…
Кафолические подданные нашли на первое время утешение в торжестве истинной догмы: божественное и человеческое в Христе соединены непреложно, вечно, нераздельно и неслиянно!
Община равеннских кафоликов выместила на иудеях обиду, нанесенную еретиком Феодорихом. Синагогу снесли, а место обнесли забором, оставив проезд для тележек с нечистотами.
Иудеев в Италии было мало. Но прочная связь между разбросанными по берегам Теплых морей иудейскими общинами печально прославила равеннских изуверов. Печально и громко. Менее заметными и даже совсем незамеченными прошли избиения десятков и сотен тысяч ариан, манихеев и прочих христиан-некафоликов. Их имущество было схвачено, сами они перебиты или проданы в рабство.
Вскоре после успешных действий сборщиков налогов оказалось, что действительно завоеваны только те города Италии, где стояли гарнизоны ромеев.
Однажды, пользуясь распространенными в речи ромеев выражениями купцов и ростовщиков, Прокопий сказал Индульфу, что готы списаны в расход. Раздавленные, перебитые на четыре пятых, готы зашевелились. Готский вождь Урайя держался в крепости Тициниум (Павия) в верховьях По. Несколько готов предложили ему диадему Италии. Не золотую – терновую, призрачную. Урайя отказался в пользу Ильдибада. Затеплился огонек войны.
Обсчитанные логофетами ромейские полководцы и солдаты италийских гарнизонов не желали ступить шагу. Как боец, оглушенный боевой дубиной и оставленный за мертвого, готское ополчение, опираясь на еще бессильные руки, приподнялось на одно колено.
Тогда главнокомандующий провинции Иллирика Виталий двинулся усмирять мятежников. Конница из варваров-федератов не смогла ни передвигаться по раскисшей от дождя земле, ни воспользоваться луками. Загнанные в болота герулы погибли почти все со своим предводителем Висандром, братом Филемута, одного из укротителей мятежа Ника. Виталий бежал с немногими.
Так готы встали на ноги. К ним приставали перебежчики из ромейской армии. К Индульфу в Анкону пришли двое старых товарищей звать и его к Ильдибаду.
Телохранитель из мести убил Ильдибада. Восставшие за исполинский рост и за решительность речей избрали рексом руга Эрариха. Эрарих завел тайные переговоры с Юстинианом, был разгадан своими и убит. Новый выбор пал на Тотилу, родственника Ильдибада.
Обеспокоившись, Юстиниан прислал в Равенну подкрепление из трех тысяч персов, взятых в плен на Евфрате. Прибыло и письмо, прочтенное всем: базилевс издевался над военачальниками, которые не могли справиться с шайкой беглых мятежников.
Одиннадцать ромейских полководцев нацелили свои объединенные отряды на Тициниум. По дороге следовало взять Верону. Сенатор Маркиан, имевший в Вероне друзей, подкупил сторожей. Ночью Верона распахнула ворота. Имперское войско стояло в шестидесяти стадиях. По общему решению вперед послали комеса Артабаза с сотней солдат, чтобы занять ворота и стену над ними. Само войско не двигалось, так как военачальники заранее перессорились из-за будущей добычи. Следовало раньше договориться, а потом входить в город. Испуганный ночным нападением гарнизон без боя бежал из Вероны. На рассвете ромеи еще торговались друг с другом, а готы, заметив свою ошибку, возвратились в крепость.
Опоздавшее войско уткнулось в запертые ворота, а из отряда Артабаза спасся лишь тот, кто, как сам Артабаз, спрыгнул со стены на мягкую землю. Ромеи вернулись в Равенну.
Теперь Тотила выступил из Тициниума, по пути взял гарнизон Вероны и приблизился к Равенне. Прошло время больших армий. Италия не давала ни людей, ни хлеба. Все, что выжал Тотила из долины По, ограничивалось пятью тысячами бойцов.
Индульф участвовал в спорах двенадцати ромеев, начальников двенадцати тысяч солдат. Не удавалось решить общее дело и доверить командование кому-либо одному. А общего полководца для всей Италии Божественный Юстиниан не хотел назначить, чтобы такой, возомнив о себе, не соблазнился мечтой о диадеме Италии.
Горстка всадников, появившаяся во время боя под Фавенцией в тылу ромейского войска, решила исход дела. Обошли! Каждый из ромейских командующих решил спасать свой отряд. Индульф ушел, не потеряв людей. Другие же в бегстве побросали даже значки и знамена, чего раньше не бывало.
Ждали, что Тотила пойдет на Равенну и разобьет лоб в бесплодной осаде. Новый рекс не захотел ломать зубы о стены сильнейшей крепости Италии. Опустившись к югу, готы осадили Флоренцию: Бесс, Кирпиан, Иоанн и Юстин своим приближением вынудили готов прекратить осаду. Они настигли Тотилу в поле и были разбиты не столько противником, сколько собственным беспорядком.
Разойдясь по укрепленным городам, ромеи больше не решались высовывать головы. Для Индульфа начались дни скуки и безделья в Анконе.
Тотила двигался к югу. Началась особенная война. Новый рекс разрушал стены крепостей, которые мог взять без труда, и обходил другие. Тотила ласкал пленных, а италийцам обещал вольности. Ядро готов, с которыми рекс вышел из Тициниума, растворилось в италийцах. Не только сервам и приписным, прикрепленным к пашне цепью закона, Тотила обещал свободу и нелюдям-рабам. К нему уходили имперские солдаты, обиженные обсчетами.
Однажды из Анконы исчезли двадцать восемь всадников. В оставленном письме они приглашали Индульфа бросить службу Гнуснейшему, как Италия прозвала Юстиниана.
Тотила осадил Неаполь, высосанный ромеями, не имевший запасов. Первый флот, высланный на помощь гарнизону, был разбит. Второй, выброшенный бурей на берег, тоже достался италийцам. Умирающий от голода город сдался на милость рекса.
Вновь Италия заговорила о великодушии Тотилы. В память упорной защиты Неаполя от Велизария, в память Асклепиодота и Пастора и мужества иудеев победители, заботясь о неаполитанцах, постепенно приучали к пище изголодавшихся людей. Ромейский гарнизон был снабжен необходимым и отпущен на свободу.
Один из ипаспистов рекса подверг насилию неаполитанку. Тотила приказал объявить: «Невозможно, чтобы преступник насильник был доблестным воином. Мы не должны подражать гнусным ромеям». Ипаспист был повешен за шею.
Чьи-то руки расклеивали в Риме письмо рекса к сенату: «Быстро забыли вы благодеяния Феодориха и Амалазунты! Хороших гостей пригласили вы, этих ромейских мимов, шутов, лгунов, воров и убийц. Ныне мы одолеваем их не силой нашей доблести, но в отомщение им от Судьбы за совершенные ими несправедливости».
Так питалась война: злобой, жадностью, непримиримостъю. Но и стремлением к лучшему. Но и отвержением зла. Но и надеждой, пусть самой темной.
Какого цвета были тогда твои надежды, Индульф? Для чего ты жил тогда, воин, в поисках невозможного?
2
В рассказе события падают с быстротой водопада. Для Индульфа год за годом длилась медленная война, тягучая как смола. Все старилось, даже деревья, даже война.
Дети перестали рождаться. Равно бесплодны поля и лоно женщин Италии.
В годы успехов Тотилы Велизарий неожиданно появился в Равенне. Он захотел видеть Индульфа. Великий полководец потолстел, облысел. Он много говорил, много и многим угрожал. Он показался Индульфу опустевшим и звонким, как амфора, в которой болтались кислые подонки вина.
Велизарий твердил о верности Божественному, о величии империи, о воле бога, о предначертаниях Судьбы. Повсюду он разослал объявления, приглашая старых товарищей по мечу вернуться под Священные Хоругви, обещая даже изменившим империи величайшие блага. Ни один человек не откликнулся…
Прокопий дружески встретил Индульфа, близость возобновилась. По-прежнему не любя этого холодного человека, Индульф опять искал его общества. Прокопий рассказывал: базилевс больше не верит Велизарию. Было у Велизария прежде семь тысяч ипаспистов – приказано почти со всеми расстаться. Навсегда. Странные отзвуки не то злобы, не то злорадства звучали в речах ученого ромея: да, базилевс не дал денег для войны. Главнокомандующий на собственный счет покупал и нанимал корабли, кормчих, моряков, вербовал солдат. Последнюю войну с персами Велизарий вел тоже почти на свои деньги.
– Мы, – говорил Прокопий, – много имели от победы над вандалами и от первого похода на Италию. Теперь мы близки к сухости. Да, базилевс умеет закрывать глаза, а Нарзес – считать. Не мы первые. И еще счастье, если все кончится лишь разореньем.
…Они сидели втроем – Индульф, Прокопий и евнух Каллигон, друг ученого. Под низким сводом шелестел голос Прокопия:
– Велизарий – главнокомандующий по имени. Другие обязаны повиноваться ему в меру разумного. Базилевс боится, как бы италийцы вновь не предложили Велизарию диадему. Среди нынешних ипаспистов прячутся посланные Коллоподием, чтобы зарезать Велизария при первых признаках измены.
Масло в светильнике давало высокий язык огня. Тень Прокопия раскачивалась. Ученый ромей говорил:
– Война с готами закончена пленением Виттигиса. Ныне империя воюет с италийцами. Их у Тотилы в пять раз больше, чем готов. А у нас в три раза больше варваров, чем ромеев. Это война людей, просто война людей, которых стравили, как зверей на арене ипподрома.
В голосе Прокопия звучала насмешка, в глазах стояли слезы.
– Война кончится, когда людей не будет совсем. Не останется никого. И лучше. Взгляни на могучую жизнь деревьев. В них совершенство, не в нас… Впрочем, я шутил. Для забавы…
Трое безумцев у масляной лампы – евнух и двое мужчин, потерявших надежду.
…Тотила занял город Тибур, отрезал пути сообщения Рима с сушей. С четырьмя тысячами сброда Велизарий не решался выйти в поле. Он попробовал помочь осажденному италийцами Ауксиму. Ромеи были потрепаны и отступили, ничего не добившись.
Прокопий говорил:
– Кому дует ветер счастья, тот может замыслить и неудачное. С ним не случится плохого. Но неудачнику нет счастливых решений. Судьба отнимает у него умение слышать и видеть…
«А кто же ты, кто ты?» – спрашивал себя Индульф.
Велизарий отплыл в Далмацию ждать подкреплений. Индульф предпочел остаться в постылой Анконе – он не хотел Велизария.
Из Далмации Велизарий послал Валентина и Фоку помочь Риму. Италийцы победили войско, оба полководца остались в поле. На севере италийцы взяли сильную крепость Плацентию.
Тотила сжал Рим, в котором командовал старый Бесс, Бесс-черепаха, безжалостное животное неукротимой жадности.
Хлеб был у Бесса. Римляне съели траву, съели кошек, собак, крыс, воробьев, ворон, съели отбросы, ели друг друга. Бесс и его солдаты торговали хлебом, спрятанным в стенах крепости. Последние крохи римского золота, серебра, последние вещи римлян перешли к Бессу.
Велизарий прорвался было на помощь Бессу, но отступил. Индульф понял, что бывшему храбрецу изменило сердце, износившееся в бесконечной войне.
Исавры охраняли Азинарии – Ослиные ворота, те, через которые ромеи вошли в Рим в первом году войны. Они считали, что Бесс слишком наживается и мало делится с ними. Исавры продали Азинарии Тотиле. Бесс бежал. В его логове италийцы нашли горы ценностей, лучше сказать, цену голодной смерти бывших граждан бывшего Великого Города.
В Анконе неизвестный человек спросил Индульфа:
– А когда же тебе наскучит служить ромеям? – И, не получив ответа, ушел, бросив вместо прощальных слов: – Нет большей глупости, как устраивать собственное счастье.
Так говорил человек, которого сегодня вспомнил Индульф. И было это не около лилово-голубой Адриатики, а в каменной клетке Анконы.
Злые слова, а? Индульф не понял их сразу и запомнил как оскорбление. Где тот человек? Утонул в смоле войны, как другие? Черный от голода, умер на обочине дороги, и птицы отказались от окаменевшего остова? Ушел легкой смертью от железа? Не все ли равно!
Слабый звук человеческой речи прочнее кости. Нетленное слово.
О каком счастье он говорил? Для чего византийцы легли на ипподроме холмами тел? Для чего в Италии погибли мириады мириадов?
Индульф помнил плотного телом человека с золотым обручем над белым лицом. Помнил кафизму, залы и храмы Палатия. Вот страшный бог ромеев с лицом ожившего трупа и тощая женщина в куполе храма, которая и сегодня так же безнадежно просит бога о милости, как просила в те дни.
Мог ли один человек, один базилевс убить мириады мириадов людей для своего счастья, как говорил Прокопий? Мог. Это о нем Прокопий сказал в Равенне: «Этот умеет держаться за власть. Если какой-либо маг даст ему выпить напиток бессмертия, он будет вечно править империей».
Люди сражаются на могилах. На улицах опустевших городов колени всадников делаются желтыми от лебеды.
Рим брали. Рим отдавали. Ни у ромеев, ни у италийцев не было достаточно солдат, чтобы оборонять бесконечные стены города. Выбирали какую-то часть, на которой и состязались.
Опытные солдаты выбиты, вымерли. В Италии нечего делать испытанному воину – не стало добычи. Грубые руки войны быстро истирают мягкое золото. Рабы и подданные гаснут от истощения, имущество сгорает, ломается. Многое зарыто, но владельцы бесполезных кладов умерли, и не у кого тянуть жилы, чтобы обогатиться после победы. Из каждых десяти монет две вернулись в Византию, а где потерялись восемь – не скажет даже Нарзес, великий следопыт золота. Торгаши перестали ходить за ромейскими войсками. Доходы плохие, опасностей же – через меру.
Солдат – вот новая разменная монета. Сегодня – к Тотиле, завтра – к ромеям, послезавтра – опять у Тотилы. Иные, проспав ночь, спрашивали у соседа по стану имя начальника. Разве запомнишь, кому служишь?
Тем временем франки захватили всю Галлию. Герулы заняли Дакию. Лангобарды, ранее битые всеми и всегда, смело ограбили Далмацию и Иллирик. Со всеми ними послы Юстиниана вели переговоры, всем сыпали золото в кожаные сумки. Прокопий неосторожно и горько писал в своей «Истории»: так поделили между собой варвары Римскую империю.
Пять лет – весь свой второй поход в Италию – ощипанным вороном Велизарий метался над побережьем. Антонина выпросила у Юстиниана милость: базилевс отозвал полководца. Недаром иные мужья все прощают иным женам.
Индульф хотел бы разрушить постылую Анкону, но не смог предательски напасть на город, который сам охранял. Он ушел со своими на юг, и Тотила принял новых соратников. Италийский рекс готской крови не потерял веру в людей.
В тот год Тотила опять взял Рим. Опять город продали исавры, разъяренные задержкой жалованья. Италийцы вошли ночью через ворота Павла. Среди исавров Индульф нашел старого знакомого, длинноногого Зенона, который когда-то догадался пролезть в Неаполь через сухой акведук. Через этого человека, похожего на исполинского кузнечика, Индульф увидел свою ушедшую молодость.
Одолел трудные годы и неаполитанец Стефан, убийца Асклепиодота. Тотила не мстил за прошлое. Рекс послал старика, изъеденного отчаянием, в Византию. Базилевс не допустил к себе посла италийцев.
Един бог. Едина империя. В одни и те же дни явились два ростка: и церкви Христовой и империи. Церковь и империя включат в свои границы всю вселенную. На меньшем Юстиниан не примирится. Иначе бог отречется от своего базилевса. Не будет мира италийцам.
Последние италийские плотники строили быстроходные галеры, последние италийские рыбаки дали матросов. Тотила послал Индульфа в Адриатическое море.
На берегах Далмации Индульф трижды побил ромеев и в каждом бою видел новое лицо старой войны. Ромейские солдаты, остерегаясь дойти до крайности боя, спешили переходить на сторону противника. Индульф вернулся к Тотиле, приведя вдвое больше солдат, чем получил.
Привыкнув убивать, уничтожать, пропустив богатства Италии через бездонную бочку войны, солдаты научились ценить собственную жизнь. Ныне каждый мог спать, как младенец, положив руку на теплый труп врага, все привыкли к чужому страданью, все стали жестоки, свирепы, все научились не чуять запахи бойни и все слишком легко теряли сердце в минуту опасности.
Нечто сломалось в людях. Силачи вздрагивали от мышиного писка. Известный боец терял сознанье, наткнувшись в темноте на пень.
Жадно ловимые слухи терзали воображение. Солдаты, как старухи, верили в сны, по пустякам взлетали на крыльях надежды; по пустякам впадали в глубочайшее отчаяние.
В Далмации Индульфу сдалась полная когорта пехоты, почти четыреста человек, отлично вооруженных. Они могли бы уйти. Кто-то завопил без всякой причины: «Нас обошли, мы пропали!»
Один перепуганный солдат приобретал силу египетских магов, которые умели создавать толпы, горы, реки, армии на пустом месте.
…Обессиленная Италия привлекала жадных соседей. Десятки тысяч франков вторглись в Лигурию. Франкская пехота умело пользовалась племенным оружием – тяжелыми, обоюдоострыми секирами на коротких рукоятках.
Юстиниан называл рекса франков братом, так как франки исповедовали христианство по догмам Никейского и Халкедонского соборов, что не мешало франкам приносить новому богу человеческие жертвы по обрядам предков.
Франки разгромили и готов и ромеев, встреченных ими у По, заклали пленников в жертву богу, но сами сделались жертвами голода и болезней. Похоронив треть своих, франки ушли с отравленной земли Италии.
Рексу Феодориху еще принадлежали заальпийские области, как наследство западной части империи. Когда Велизарий стеснил Виттигиса, франки захватили себе Галлию. Как в древние времена, Италийский полуостров остался один. Но теперь с Альп к нему отовсюду тянулись сильные руки.
Тотила построил и послал триста галер бить ромеев в портах Эллады и ловить на морях имперские корабли. Был нанесен сокрушительный удар по Сицилии, старинной житнице Италии, ныне опоре ромеев. Ненавидимая за измену, Сицилия была опустошена. Тотила овладел Сардинией, Корсикой. Казалось, возвращаются времена Феодориха.
Во многих крепостях Италии сидели ромейские гарнизоны, осажденные, но опасные, как очаги пожара. Лазутчики сообщали, что Юстиниан хочет назначить Хранителя Священной Казны евнуха Нарзеса Главнокомандующим Запада.
Анкона, так хорошо знакомая Индульфу, оставалась единственной опорой ромеев в Адриатике от Равенны до Дриунта.
Тотила послал Скипуара, Гибала и Индульфа овладеть Анконой. Первые двое начальников носили готские имена по праву побратимства, как Индульф – скандинавское имя. Кроме осадного войска, под Анкону пошли сорок семь галер для охвата с моря. Анкона голодала.
Начальник гарнизона Равенны Валериан и начальник города Салоны в Далмации Иоанн с пятьюдесятью галерами подошли к Сеногаллии, угрожая прорывом обложения Анконы.
Это прошлое стояло перед Индульфом не за пыльным пологом лет, а в ряду не так уж давних событий, совершившихся, никчемных уже, но еще ярких.
Флоты встретились в тихом море, как фаланги пехоты. Стучали ядра пращников, стрелы втыкались в борта и палубы. Галеры сталкивались, и мачты, покачнувшись, переплетались снастями. На корабли падали будто сеть, чтобы под нею враги, как в клетке, не имея выхода, зверями грызлись до смерти. Все носили тяжелые доспехи, и соскользнувший с палубы шел камнем ко дну.
Метали дротики, рубились, кололи копьями. Ромеи оказались не сильнее, не смелее, а умелее. Их кормчие лучше держали строй кораблей. Им удавалось с двух сторон сжать италийский корабль. Они умели таранить острым носом с железным бивнем. Ни к чему не послужила италийская доблесть.
На борту ромейского корабля, уже взятого с боя, Индульф остался один. Он заранее приказал бросить в воду со своих галер канаты с узлами. Прыгнув, Индульф погрузился, но, нащупав спасительную веревку, не утонул, как другие.
Только одиннадцать италийских галер ускользнули от разгрома. Погибло тридцать шесть, ромеи потеряли из своих пятидесяти десять.
Осада Анконы сорвалась. Ромеи снабдили крепость продовольствием и свежим войском.
Так совершился перелом.
И опять и опять Тотила предлагал Юстиниану мир на условиях наибольшего благополучия империи. Базилевс отвергал предложения. Италия догорала в чуме войны. Ромейские гарнизоны, совершая вылазки, опустошали области. Франки прочно осели в Венетской области, в Коттийских Альпах и в большей части Лигурии.
Весь мир страдал. Какие-то особенные болезни убивали африканцев. Германцев раздирали междоусобные войны. Славяне и гунны по очереди вторгались во Фракию, угрожая самой Византии. Их отряды проникали в Македонию.
Старая земля Эллады бесновалась. Трещины от подземных толчков поглощали реки и разъединяли города. Менялось лицо гор. Море бросалось на сушу. Мириады людей были смыты волнами, мириады лишились всего достояния. Италия вздрагивала от эха элладийских землетрясений.
Но хуже всего были известия из Византии: Хранитель Священной Казны Нарзес назначен Главнокомандующим Запада. Базилевс Юстиниан не опасался найти в полководце-евнухе соперника, каким едва не стал мужчина Велизарий. Принимая высокое звание, Нарзес потребовал и получил от базилевса деньги для войны и войска для победы.
Щедростью Нарзес сумел собрать под свое знамя четыре тысячи воинов из рассеявшихся ипаспистов Велизария. В самой Византии Нарзес навербовал шесть тысяч солдат с помощью Коллоподия.
Рекс лангобардов, покоренный роскошью подарков – и под влиянием тайных намерений, выяснившихся значительно позже, – дал Нарзесу пять с половиной тысяч бойцов, из которых две с половиной тысячи составили собственные телохранители рекса.
Один из укротителей византийского охлоса в дни мятежа Ника герул-патрикий Филемут выступил более чем с тремя тысячами стрелков-наездников.
В верховьях Дуная ромеи успешно вербовали гуннов. Персидскими перебежчиками командовал знатнейший перс Кавад, сын Зама и внук персидского владыки Кавада, бежавший в Византию от своего дяди Хосроя. Войска Далмации поступали в распоряжение Нарзеса. За долгие годы долгой войны никогда еще Италии не угрожало такое сильное числом и умением войско.
Нарзес не только умел рисовать на ситовнике движение войск в битвах и составлять планы крепостей. Он умел и командовать. Как добрый птичник рассыпает зерно, так евнух-воин не щадил денег. Его чтили за умную щедрость. Федераты смотрели евнуху в рот, как старые эллины – Богу-Оракулу.
В империи не нашлось флота, чтобы переправить войско в Италию. Нарзес шел сушей. Франки пригрозили Главнокомандующему францисками, если он посмеет вступить в Венетскую область. Проглотив стыд, Нарзес пробирался по ничейной земле, без дорог, береговой полосой. Главнокомандующий Запада собрал легкие корабли, с помощью которых устраивались переправы через устья многочисленных речек и рек, впадающих в Адриатическое море.
Тейя, лучший полководец Тотилы, стоял в Вероне. Нарзес, как и Тотила в его походе на юг, не хотел тратить времени на осады. Да решится в поле судьба Италии.
Тлевшая война вспыхнула ярким огнем, последним огнем. Били, грабили, убивали, душили всех без разбора. Для герулов, гуннов, лангобардов и остальных федератов врагом был каждый италиец, сторонник Юстиниана или Тотилы – безразлично. Убивали – чтобы снять с тела жалкую тряпку; тех, с кого нечего содрать, резали для забавы. Ромеи более не брали в плен. Италийцы отвечали тем же.
Борьба приближалась к развязке. Кому быть?
Не спеша, собирая своих, Тотила вышел из Рима на север. К нему явились посланные Нарзеса. Евнух хотел подрезать подколенную жилу Италии:
– К чему тебе, командующему жалкой кучкой отчаявшихся людей, состязаться со всей мощью империи? Покорись, и ты окончишь дни в роскоши, как Гелимер, как Виттигис.
В этой войне не было ничего обычнее предательств. Тотила не обиделся. Он ответил просто: нет!
…Четыре стадии разделяли италийцев и ромеев. Не доверяя стойкости федератов, Нарзес поставил их в центре, заняв крылья когортами ромеев. Издали Индульф узнал Главнокомандующего. Нарзес объезжал свои плотные фаланги. С них ехали всадники с шестами, перекладины которых были увешаны чем-то блестящим. Щедрый полководец возбуждал солдатскую доблесть видом браслетов, ожерелий, перстней, цепочек, дорогого оружия, золоченых кубков, кошельков с монетами…
Может быть, именно тут же и утром следовало начать бой. Тотила медлил, ожидая прибытия двух тысяч всадников. Перед полуднем италийский рекс отвел свою армию в лагерь. Ромеи остались на поле.
Две тысячи не обманули Тотилу. Но Нарзес, решив довериться федератам, изменил боевой порядок. Теперь он поставил на края восемь тысяч стрелков из лука, изогнув строй наподобие месяца.
Италийская пехота двинулась тихим шагом, а конница поскакала на ромеев. Храбрые были люди, и сильные воины, и на борзых конях. Многих Индульф знал как товарищей. Лучшие из лучших, все были расстреляны, так и не успев нанести удара ромеям.
Не ромеи – варвары выиграли последний бой за Италию. Уже в сумерках регулы, гунны, лангобарды, бессы сломили италийцев, среди которых людей готской крови было не более шестой части.
Ромеи насчитали шесть тысяч трупов на поле. Четыре или пять тысяч италийцев были взяты в плен, и через два дня Нарзес приказал всех перебить до последнего раненого.
Случайная стрела гунна, герула, перса, сарацина или кого-либо еще из ромейских федератов нашла горло Тотилы. Незаметно, чтобы не взволновать своих, рекс отступил, борясь со смертью.
Глаза Тотилы закрылись с началом ночи. Индульф принял последний вздох вождя Италии. Он отвез тело и похоронил его втайне, как думал. Потом ромеи осквернили кем-то проданную могилу, чтобы убедиться в смерти великого врага империи.
Мертвым все равно.
3
Понимая, что ему не уйти от конницы, пехотинец все же ломает строй и бежит на верную смерть. Зная, что, лишь сплотившись с товарищами, солдат выбивается с поля, такой все же подставляет беззащитную спину. Почему? И тебя кто хранил до сих пор, Индульф больше не осуждал людей, отдающих свою душу темному страху. Быть может, так проявляется непреодолимая сила Судьбы, которая властвует на берегах Теплых морей.
Победив Тотилу, Нарзес спешил избавиться от лангобардов, без удержу грабивших Италию. Полководец Валериан повел опасных союзников на север, пытаясь охранить от них жалкие клочки населения Италии.
Казалось, война должна окончиться. Нет. Остатки италийской армии, вырвавшиеся после разгрома, убивали заложников, убивали семьи сенаторов, патрикиев, убивали всех сколько-нибудь заметных людей, подозреваемых в сочувствии к ромеям. Бывшие рабы, бывшие сервы, обнищавшие колоны не просили и не давали пощады.
Победа Нарзеса сделалась сигналом общей резни. Еще раз, в пятый раз, был занят Рим. Федераты резали. Филемут повторил в Первом Риме избиение жителей, устроенное раньше в Риме Втором.
Нарзес закрывал глаза – ничего другого не оставалось Победителю Запада.
Последний вождь италийцев Тейя мог бы, взяв казну, оставленную Тотилой в Тициниуме, уйти к франкам или отдать им Тициниум, получив взамен покровительство, жизнь, благополучие. Но Тейя, как и Тотила, не отказался от терновой диадемы Италии.
Недалеко от Неаполя в крепости Кумах держались италийцы, которыми командовали Геродиан, бывший ромейский военачальник, и Алигер, брат Тейи.
Тейя просил помощи у франков. Жадные хищники хотели выждать. Но когда Валериан, провожая лангобардов, осадил италийский гарнизон в Вероне, к нему пришли посланные франков и дерзко дали ему понюхать франциску. Франки уже считали своей собственностью страну к северу от По, и великая империя отступила.
Собрав тех, кто еще хотел сражаться за свободу Италии, Тейя бросился на юг. Нарзес занял горные проходы. Тейя обманул врага. Стало легко незаметно ходить по Италии пустых городов, одичавших собак и обнаглевших волков.
И теперь ты сидишь, Индульф, и ждешь еще одной битвы. Из всех, кто пришел с тобой на берега Теплых морей, прельщенный поисками невозможного, выжил только ильменец Голуб. Где остальные? Их кости разбросаны по долинам, ущельям, горам и полям Италии, их кости лежат в пучинах Теплых морей. Над ними плавают чужие рыбы, безразличные к оскалу пустых черепов.
Товарищи… Тени. Ты тень прошлого Индульфа. Голуб тоже тень. Тень и второй твой товарищ, Алфен, человек из племени, который долго носил повязки на шее и на запястьях, стыдясь неизгладимых шрамов от рабского ошейника и браслетов цепей.
У Тейи оставалось несколько десятков кораблей. Удалось выручить гарнизон Кум и вывезти казну. В обозе шло сто телег с золотом. Никто не глядел на бесполезные сокровища. В пустой Италии не наймешь солдат и не купишь хлеба.
Везувий мычал. Из кратера выбрасывалась горячая зола, освещенная снизу багровыми лучами подземного огня. Необычайное, невозможное – для глупцов; у горы голос как у быка величиной с гору.
Везувий – окно христианского ада. Души людей наполняют тощими птицами воздух Италии. Индульф не боялся умерших, не страшился чужого ада. Пусть один христианин толкает в пекло другого.
Два месяца стояли вблизи Везувия италийцы и ромеи. Их разделяли, как глубокий ров, отвесные стены берегов реки Дракон. Стрелки, прячась, охотились на людей через реку. Тем, кто не имел опыта Индульфа, казалось, что подобное может длиться вечно. Пока человек дышит, он надеется.
Сила была у Нарзеса. Он строил на своей стороне деревянные башни, готовясь перебросить мосты через пропасть.
Командующий италийскими кораблями продался ромеям. И без изменника флот достался бы Нарзесу, к которому подходили и подходили боевые галеры.
Потеряв море, Тейя лишился продовольствия. Италийцы отошли на Молочную гору. Узкие ущелья, крутые подъемы. Неприступная крепость и – ничего, кроме конского мяса.
Здесь собрались все, кто решил не сдаваться. Обреченные. Бывшие свободные. И бывшие несвободные, о которых говорил благородный Тотила: «Я никогда не приму мира, по которому меня обяжут выдать воинов, носивших прежде ошейник раба».
Последние из живых италийцев, как казалось Индульфу.
Ночью с горы виднелись пятна костров на северо-западе: лагерь Нарзеса. С вечера точки живого огня можно было увидеть и в других местах. В темноте думалось, что Италия еще жива.
День показывал ромейские корабли на море, с двух сторон опоясавшем выступ, и развалины на суше. Ночные огни в округе были только кострами солдатских шаек, которые шакалами бродили везде. С горы Индульф мог насчитать сразу пятнадцать или шестнадцать городов, поселков, убитых войной; разрушенные виллы не стоило считать.
Нигде нет жителей. Везде дворы и сады по нескольку раз перекопаны солдатами-кладоискателями. Сломаны и стены, заподозренные в укрытии имущества хозяевами домов, которые никогда не вернутся.
За сто телег, груженных кумской казной, здесь не купить одной пресной лепешки, печенной в золе.
Быки съедены, пустые телеги пошли в костер.
Верные из верных, честные из честных помогли последнему рексу Италии похоронить последние остатки казны Феодориха Великого.
Где? Индульф забыл. Сухая, как песчаник, жесткая, будто железо, дружба мужчин – высшее чувство души.
Слитки, монеты, жезлы, диадемы утонули. Было сладко смотреть, как умирает проклятое золото. И сделалось горько, когда тусклая груда желтых вещей поднялась над водой. Неужели наполнилась трещина в земле, неужели обманула веревка длиной в сто локтей, не доставшая до дна! И вдруг все провалилось. Бездна глотнула. Некто рванул к себе дар людей, отчаявшихся в силе золота.
Кто-то назвал имя подземного бога. А Тейя плюнул вниз и отвернулся.
На рассвете все италийцы, кроме тяжелораненых, построили фалангу у выхода из ущелья.
Эти никогда не ломали строя, не бежали с полей, бросив оружие. В дни неудач они умели отступить, отвечая ударом на удар. Они не подставляли победителю спину, поэтому уцелели до конца. Они не боялись обхода, их, как руки, прикрывали крутые скаты.
Самоубийственно коннице нападать на фалангу настоящего войска. Ромеи тоже спешились.
Будто зубья пилы, из обеих фаланг высовывались копья – сариссы. Еще можно было уловить, как в глубине фаланг задирались темные и светлые жала. Мгновение – и тяжелые дротики, подобно брошенным ветром острым перьям, взлетели над рядами.
Кто бывает убит первым же ударом, кого напрасно уносит последний удар. Нет до них дела живым.
Двадцать шагов между фалангами. С тяжелой сариссой, которая по его силе легка, как кинжал, Индульф выходит из строя. Шаг. Еще шаг. И еще. В щит втыкается дротик. Рука привычно ощущает толчок затупившегося острия в толстую кожу, которая проложена под щитом между петлями.
Еще один дротик. И еще один шаг. Теперь! Индульф прыгает. Вместе с ним прыгают Голуб и Алфен, прикрывающие товарища с боков. Вместе с ним прыгают другие товарищи, которые закрывают Голуба и Алфена. Италийская фаланга выплескивает клин с быстротой языка хамелеона. Клин касается ромеев.
Из-под щита Индульф выбрасывает сариссу быстрее, чем хамелеон мечет свой меткий язык. Отдергивает. Бьет еще. Бьет. Бьет. Бьет.
Он спокоен. Он холоден. Годы войны. Сколько лет? Пятнадцать? Двадцать? Ему все равно. Он мастер боя. Он бьет выдыхая, успевает вдохнуть, оттягивая сариссу на себя. Он видит сразу, что справа, что слева и что впереди. Выдох. Вдох. Выдох. Вдох.
Эти, которых достало острие сариссы, были… Кем? Византийцы из недобитого охлоса. Персы. Исавры, братья длинноногого Зенона, который сдался в плен после смерти Тотилы и был зарезан вместе с тысячами других пленных. Македонцы, эллины, эпироты, славяне. Киликийцы, сарацины, египтяне. Бессы, дакийцы, готы, гунны, иберы, лазы, герулы. Италийцы – римляне, сенаторы, разоренные войной. Были, их нет более. Остались другие, такие же.
Индульф пятился, готовый ужалить – ударить. Пятились Голуб и Алфен. Пятились все, кто выплеснул себя в общем клине, уколовшем фалангу ромеев. Каждый не отрывает глаз от врага, каждый натянут, как тетива.
В пробитом строю ромеев дыра затягивается, как в воде. Павших вытаскивают, тела отбрасывают, чтобы о них не споткнулись живые. Мертвые сделали свое, пусть уходят.
Мешают дротики, которые торчат из щита, как палки. Индульф отступает за спины своих. Другой щит. Запасного оружия, запасных доспехов хватает. Мертвые дарят живым.
Мужество, слава, честь, подвиг. Слова, слова… Мальчишка, тешившийся золочеными доспехами телохранителя базилевса. Будь он тогда мужчиной, спафарии не помешали бы ему проткнуть Юстиниана, как пузырь.
Храбрость. Храбрец Велизарий носил талисман от железа. За пятьсот фунтов золота египетские маги сделали неуязвимым великого полководца.
…За фалангой ромеев стояла Священная Хоругвь с главой Христа. Рядом с богом Нарзес водрузил те же знамена, что перед последним боем Тотилы, – лес шестов с побрякушками из золота – тела настоящего божества Теплых морей.
Пора. Индульф прошел в первый ряд италийской фаланги. Сариссу вперед, взгляд в щель между наличником шлема и краем щита.
Он узнал противника – герул Филемут! Этому годы нипочем, и он храбр. Единственный из ромейских начальников, который сегодня решился попробовать железа.
– Э-гей! Светлейший! Благородный патрикий! Меч против меча!
Как по приказу, перестали летать дротики. На левом краю фаланги наступило перемирие. Никто никуда не торопился. Можно потешиться зрелищем. Эй, кто ставит на гота? Кто – на ромея?
…Завтра будут не нужны уловки, хитрости, битвы, осады. Завтра всякая доблесть уже опоздает. Для италийцев не было прошлого, им оставались минуты настоящего с проблеском высшей надежды на непознаваемое.
Устали и ромеи. Могила италийцев была могилой ромеев. Из начавших бесконечную войну выжили одиночки. Война в Италии, как никакая другая, вырастила бойцов, безжалостных и к себе. Цель оправдывала все средства, но средства не обеспечили достижение цели. Нельзя было понять, для чего, зачем еще сражаются.
Поссорившись с начальником, ромейские солдаты убивали его и посылали полномочных к самому базилевсу с угрозой: коль не будет прощения, коль не исполнят желания, солдаты переходят к врагу. Юстиниан отечески прощал, даровал просимое. Или просто давал: солдаты не считаются со словами.
…Филемут не мог отказаться от поединка, не потеряв лица перед всем войском. Хуже – сегодня презрение к трусу грозило ударом в спину. В этой битве люди стояли как на вершине ледяной горы, откуда нет ничего, кроме падения в пропасть.
Индульф видел кабанью маску герула так же близко, как после навечно забытого и недавно вспомнившегося побоища на ипподроме. Он крикнул: «Ипподром, Ника, ипподром!» – чтобы оживить память герула-патрикия.
Четырежды Индульф заказывал железокузнецам новые клинки для персидского акинака, который так обрадовал его в Неаполе. Разбивалась и рукоять. А сколько сменилось шлемов, лат!
Филемут прикрывался круглым щитом всадника, удобным для единоборства. Торопишься, Филемут?
Герул ловко принял акинак кованым краем щита. Под черными дырами ноздрей разинулась мохнатая пасть. Зубастая пасть. Говорили, что у Филемута выросли зубы в третий раз. Герул хохотал. Конец длинного меча задел шлем Индульфа.
Филемут подпрыгивал, как на арене. У него лошадиные сухожилия. Он старался повернуться так, чтобы солнце ударило в глаза Индульфа. Индульф отступал. Филемут подходил, не сгибая коленей, готовый принять тяжесть любого удара. Но Индульф только отражал. Бил Филемут. Удар. Удар. У ромеев закричали, как на ипподроме:
– Получил! Получил!
Индульф уклонялся, меч герула скользил, скользил. Клинок не мог зацепиться за шлем, за доспех. Чтобы лишить противника хладнокровия, герул выкрикивал оскорбления. Индульф не слушал.
Удар. Удар. Удар. Ромеи опять закричали:
– Получил, получил, получил!
Может быть, и своим тоже кажется, что Индульфу приходит конец.
Солнце жгло. Индульф чувствовал струйку пота между лопатками. Пора кончать с ромейским наемником.
Ты сам был наемник. В италийской войне без конца продавали и предавали, устраивая собственное счастье. Безумцы. Индульф не для своей выгоды бросил дело империи: единственное утешение для запятнанной чести.
Получай же, патрикий империи, ты никого не предавал, ты честно торговал своей кровью. Пора платить. Индульф повторил вслух:
– Плати, патрикий, пора! – И сам первый раз за долгое состязание вложил в удар силу и умение. Он бил мечом, как косой: справа налево вверх!
Выпрямившись, будто от укуса змеи, герул упал навзничь, а Индульф отскочил, закрываясь щитом.
Тишина. И вдруг ромейский строй залил труп Филемута и ударил на италийцев. Злобная схватка окончилась так же внезапно, как началась.
И опять и те и другие так же тесно, так же твердо стояли на своих местах. Так же в тяжелом воздухе мелькали дротики, выскакивая из фаланг змеиными языками. Трупов не было видно. Полоса земли между врагами была орошена кровью.
Жужжали и жалили мухи.
Главнокомандующий Запада смирно сидел на смирной лошади в двух стадиях от сражающихся. Его лагерь был раскинут в пятнадцати стадиях дальше к западу. Переменись судьба – италийцы сразу овладеют лагерем и сбросят ромеев вместе с Нарзесом в щель Дракона. Победа италийцев невозможна. Это будет чудо. В душе Нарзес не верил в чудеса вопреки учению церкви.
Как в муравейник и из муравейника беспрерывно движутся его деловитые хозяева, так притекали солдаты из лагеря к месту боя, так и отходили. Одни – выбившись из сил, другие – с ранами, но еще держась на ногах. Умирающих и мертвых относили и складывали неподалеку.
Начальники старались поддерживать битву-костер, который сжигал солдат на месте. Не удавалось придумать охват, обход. Молочная гора защищала тыл италийцев лучше крепости. Не приходилось управлять войском, ибо войска не было – стояла стена. Нужно было питать битву, как питают мельничные жернова, подсыпая зерно.
Давняя дружба связывала Нарзеса с герулами – с дней мятежа Ника. Когда перед пленением Виттигиса Нарзес поссорился с Велизарием, герулы Филемута без влияния умного евнуха сами бросили Велизария и ушли за Нарзесом, отозванным в Византию. Нарзес был щедр и заботлив к солдатам, особенно же ласкал федератов, своим практичным умом гораздо лучше Велизария понимая значение варваров в армии империи.
Принесли труп Филемута, и Нарзес заплакал, находя в слезах облегчение томительной тревоги, рожденной небывалой неподвижностью битвы. Сойдя с лошади, Главнокомандующий Запада прикоснулся губами к раздробленной мечом маске вепря, которую носил вместо лица преданный варвар.
Главнокомандующий молился вслух, высоким голосом, громко всхлипывая. Умный, сведущий в сердцах людей человек, Нарзес без размышлений, без игры пользовался гибелью одного, чтобы завоевать дружбу и почитанье других. Он не взывал к мести, чувствуя ненужность призывов. Старый евнух по-отечески обнял герулов, принесших труп своего вождя, благословил живых и мертвого.
И опять с помощью ипаспистов Нарзес едва-едва вскарабкался на подушку седла, будто бы нечто случится, коль Главнокомандующий отвлечется от боя. Отсюда он видел спины своих и – старость дальнозорка – лица италийцев.
…Рекс Тейя сражался перед строем италийцев. Племянник героя Тотилы, один из последних готов на италийской земле, Тейя следовал старому обычаю – честь вождя обязывала стоять в бою первым. Полтора тысячелетия сохранялась традиция. Конники двадцатого века еще видели своих командиров, в минуту атаки одиноко скачущих далеко перед строем не из пустой лихости, но на месте, определенном боевым уставом и честью начальника.
Опаснейший враг империи перс Хосрой сам водил войско, бывало, что и сам управлял штурмом стен под стрелами и камнями осажденных. Ромейские базилевсы научились воевать, сидя в Палатии.
Опытный боец, могучий человек, Тейя бился тяжелой сариссой. Несколько близких, из тех, в ком текли капли родственной крови, защищали рекса с боков.
Пахло потом. Ноги истолкли сухую землю в пыль, как на проезжих дорогах. Серое облако окутало бойцов. Когда дневной бриз относил пыль в сторону, показывались серо-черные руки и лица, как у нумидийцев, африканских пленников, превращенных в ромейских солдат. Сделались одинаковыми белокожие северяне, смуглые персы и сарацины, оливковые мавры. Потускнели доспехи. Губы, будто в черной смоле. Оружие скользило в руках, смазанных смесью пыли, крови и пота.
Ромеи метили в Тейю. К нему проталкивались самые свирепые и самые жадные. В него целили дротики. Убить рекса – выиграть бой, прославиться, быть осыпанным милостями Нарзеса и самого базилевса.
Тейя не отступал. Порой он делал прыжок, нанося удар ненавистному ромею. Свалив одного, другого, третьего, рекс завоевывал шаг, второй. За ним ступали друзья, ступала фаланга.
Никто не решался вызвать Тейю на единоборство в те всегда случающиеся перерывы в бою, когда, не сговариваясь, солдаты устраивают паузы.
Здесь перерывы прекращались ударами Тейи. Здесь густо падали дротики, и каждый ромей заранее кричал:
– В Тейю, в Тейю! Получил!
Рекс опять и опять принимал щитом метко и зло посланный дротик, опять колол сариссой, и ромеи подхватывали тела своих, нетерпеливо отбрасывали назад, прочь, чтобы не мешали живым. Некогда. Можно опоздать. Здесь сам Тейя. Кто же один выйдет попробовать силу, ромеи? Никто…
Щит Тейи тяжелел от воткнувшихся дротиков. И Тейя бил щитом, ощетиненным, как хвост дикобраза, бил ромеев тупыми концами дротиков, сбивал, убивал.
Что же оставалось рексу Италии, изъеденной проказой войны, Италии выжженной, вымершей, с полями, заросшими лесом, с одичавшими садами, с разрушенными городами, городками, селениями? Что еще мог сделать рекс Италии, с отупевшими остатками населения, изнасилованными и опошленными несчастиями восемнадцатилетней войны? Что, что еще совершить рексу воистину нищей духом Италии, воистину бесплотной во имя единства империи и во славу наместника бога, Юстиниана Великого? Что, что!
Тейя не хотел сдаться. Может быть, в этом была его вина, в гордости бойца, не соглашающегося прекратить кровопролитие, прекратить уничтожение людей?
Нет. Обращаясь к жителям Рима, дядя Тейи и его предшественник Тотила напоминал: ромеи успели устроить своим италийским подданным такую жизнь, что ныне им ничто не страшно.
Тейя мог бы сдаться. Мог бы, подобно Виттигису я многим другим, получить из белых, как у женщины, рук базилевса почетное звание, земельное владение с рабами и освобожденное от налогов, иметь деньги, ласкать женщин, жить…
Дальновидно укрепляя престол и престолы, Юстиниан считал излишним показывать подданным соблазнительные зрелища казни владык, пусть враждебных, пусть лишенных власти. Это дурной пример. Однажды венчанные головы да будут неприкосновенны.
Но не всем подходит клетка, даже золотая.
Щит тяжелел от ромейских дротиков, рука Тейи уставала. Выбрав мгновение, щитоносец закрыл вождя новым щитом и подхватывал старый.
Тейя не покидал строя, чтобы отдохнуть, как делали другие по праву пахаря битвы. Сражались с рассвета. Близился полудень. Рекс взял жизни десятков ромеев. Сколько раз менял он щит? Никто не помнил, никому не нужно было помнить.
Увязнув в жестком дереве, дротики раскачивались перед щитом, мешали. Левая рука немела. Тейя звал щитоносцев.
Он мог попятиться, мог скрыться за спинами своих, как за лучшей стеной из всех, которые остались в Италии. Рекс врос в землю, будто бы это он один защищал всех. Убивая правой рукой, Тейя отбивался тяжелым, как свинец, щитом.
Вот и оруженосец с двумя щитами. Одним он прикроет рекса и себя, другой поможет Тейе надеть на руку.
Двадцать дротиков торчало в щите рекса Италии. Из-за их тяжести рука не так быстро выскользнула из поручней.
На миг, краткий, как удар меча, Тейя открылся. И чей-то дротик, случайно, вне воли вслепую метнувшего его из задних рядов ромея, ударил в грудь Тейи чуть ниже горла, в место, всегда плохо защищенное латами, ударил в ложбинку, которую целуют влюбленные, ибо в ней живет дыхание – душа человека.
Непобедимый и непобежденный рекс умер мгновенно. И так же мгновенно ромеи захватили место смерти Тейи. Италийцы отбросили врага, выровняли фалангу, но не сохранили тело рекса.
Византийцы, которые упорно именовались римлянами, дабы возвысить себя, и христианами, так как молились троичному богу, кое-как откромсали голову трупа и воткнули в обрубок острие длинной пики.
Высоко над битвой вознесся мертвый Тейя, чтобы придать своей смертью храбрости воинам империи, как рассказали современники. И, как говорили они же, чтоб привести в отчаяние италийцев, дабы они наконец «прекратили войну».
Может быть, ромейские солдаты действительно осмелели. Вероятно, Главнокомандующий Запада утешился в смерти преданного ему Филемута. Священное писание христиан назначило воздавать зуб за зуб, око за око и смерть за смерть, а голова рекса Италии стоила дороже головы герула-патрикия.
Но ромеи, таскавшие на пике кусок мяса, думая, что это Тейя, ошибались. По-прежнему стояла италийская армия, только удары фаланги сделались еще злее, только многие италийцы, как готы, так и бывшие ромеи всех народов, имевших несчастие входить в состав великой империи, стали еще меньше щадить себя, то есть врагов.
И Нарзес, будучи более не в силах глядеть на однообразие боя, закрыл глаза. Но оставался на месте из суеверного страха что-то изменить своим уходом, чем-то нарушить неведомо кем установленный порядок сражения, подобного битвам, описанным в греческих мифах о богах и героях, подобного схваткам исполинов в ущелье Кавказа, легендам, о которых он внимал ребенком в армянской сакле, прилепившейся к подножию Арарата.
И вечерние стрижи, живущие в норах, выдолбленных в отвесных обрывах, в поисках пищи чертили воздух Молочной горы высоко над сражающимися.
И солнце склонялось к морю далеко за разрушенными стенами Неаполя.
И стада возвращались бы домой, будь в Италии еще стада, и над селениями поднимались бы дымки, будь еще в Италии селения, а в селениях – пища…
Битва же не прекращалась. Ветер упал. Береговой бриз готовился сменить морской. А бойцы также топтали землю, убивая одни других. Наступавшие сумерки сюда пришли раньше, из-за облака пыли.
Не стало видно лиц. Не стало видно тел. Без приказа Главнокомандующего Запада, без зова начальствующих ромеи отступили, уходя в свой лагерь. Тогда италийцы отошли в глубь ущелья.
Тяжело покоились мертвые, каменно вдавившись в землю, как одни они умеют лежать.
Крепко спали живые, как умеют спать сильные, без снов о смерти, которая ждет их назавтра.
Стаи летучих мышей, безмолвных, как мертвые, теснились во мгле вместе с душами убитых, и одни не мешали другим.
Совы перекликались деревянными голосами, гадкими для людей и прекрасными для себя, приглашая друг друга к продолжению рода.
И ни одному, ни одному из многих опытных военачальников ромеев не хватило духа, чтобы предложить ночное нападение на открытый ночлег малочисленных истомленных италийцев.
4
Бывает утро ясное, светлое, утро прекрасного пробуждения души, не только тела, утро света, утро исчезновения темноты и торжества Солнца, чтимого многими религиями и всеми поэтами.
Бывает утро туманное, утро дождливо-холодное; небо затянуто, не отличишь востока от запада; утро без пробуждения, утро молчания птиц. И все же – утро.
Сегодня появление света на небе и на земле напомнило о возможности опять колоть сариссами, рубить мечом и метать дротики, чтобы еще и еще, сократив людской род, уменьшить число подданных империи.
Никто из италийцев не вздумал забраться на Молочную гору, чтобы там прожить лишний день, лишнюю неделю или даже, зарывшись в звериную нору, совсем ускользнуть от ромеев. Не был избран новый рекс. Нашлись бы достойные, но Италия больше не нуждалась ни в своем рексе, ни в свободе. Для боя же не были нужны начальники. Когда боец ни на что не надеется, им не нужно командовать. Сама собой фаланга италийцев построилась на том же месте, что вчера.
Как косцы, которые выходят с рассветом, когда легче работать по росе, но продолжают косьбу до ночи, ибо поле велико, хозяин жесток, а спелый колос теряет зерно, так вновь весь день в знойной пыли сражались италийцы и ромеи.
Вновь с пурпурной хоругви безразлично глядел на битву нечеловеческий и бесчеловечный лик византийского бога.
Вновь, как опора ромейской фаланги, торчали шесты с желтыми побрякушками, чтобы возжигать в сердцах людей ромейскую храбрость.
Военачальники, обходя лагерь, старались выгнать из-под палаток, из-под обозных телег, из-под навесов торгашей, решившихся последовать за армией Нарзеса, ленивых или трусливых солдат. Старый Бесс-черепаха с острой головой, лысой, как у змеи, и проклинал и обещал награды. Но и он, сопровождаемый пятью десятками ипаспистов, не поминал о наказаниях, о штрафах за неповиновенье. Не такой выпал день, чтобы грозить солдатам. Сегодня стало труднее кормить битву, труднее гнать солдат на странную схватку, без скачки, без ловких обходов. Иной солдат отвечал:
– Сам иди против этих безумных. Я уже получил свое, – и показывал грязную тряпку, намотанную на здоровую руку.
Другие же нагло ворчали, что у них нет больше сил.
Железный ветер относил в сторону двуногую полову, оставляя в строю сильнейших сердцем, умелейших, верных.
Герулы, христиане по имени и схизматики для кафоликов, покинув сражение, устроили языческую тризну по Филемуту. Нарзес не решился воспрепятствовать своим любимцам, как он намекнул, хитрословный, полководцу Иоанну.
Гот по крови, ромей по привычкам и, как все ренегаты, особенно беспощадный к готам-италийцам, Иоанн понял Главнокомандующего Западом. Пусть истощаются и гибнут другие, герулы же сохранятся до решительного часа. Победа изменчива и бесстрастна, как куртизанка.
Солдаты поодиночке и кучками подходили к Нарзесу, требуя награды за доблесть. Иные приносили трофей – отрубленную голову, кисть руки, оружие. Трупы лежали кучами. Оружие италийцев не отличалось от оружия ромеев, тела – тоже. Разве можно сказать, где взят трофей? Нарзес платил.
Другие ничего не приносили, чтобы порадовать взор Главнокомандующего. Такие особенно громко восхваляли свои подвиги. Нарзес платил.
Кто-то, получив с шеста уздечку, изукрашенную колечками и бляхами, грубо кинул награду под копыта смирной лошади Главнокомандующего. Солдат ошибся, сочтя позолоченное серебро начищенной медью. Нарзес приказал заменить отвергнутую награду другой, хотя с ним были верные ипасписты, а солдат дик и дерзок.
Раненые требовали возмещения за кровь. Некоторые явно были вымазаны чужой кровью, взятой у раненых. Нарзес делал вид, что обманут, и платил.
Все хотели быть внесенными в списки особо отличившихся. Нарзес никому не отказывал. Писцы заполняли длинные свитки ситовника. Впрочем, чем больше лучших, тем проще. Отличие, данное слишком многим, лишается значения. Уже было записано более сотни имен победителей Тейи, метнувших в рекса смертельный дротик.
Перед ущельем было все то, что было вчера. Сариссы, мечи, дротики, схватки, тела. Тела, схватки, дротики. Пыль.
Пыли сделалось больше. Истолченная ногами полоса земли стала шире. Засохшая кровь пылила вместе с землей.
Италийцы поодиночке отходили для отдыха. Никто не бежал. Никто не отступал.
Италийская фаланга медленно таяла. Таяла и фаланга ромеев. Она таяла быстрее италийской. Ромеев было в двенадцать раз больше, чем италийцев. Они могли менять и трех за одного.
Нарзес приказал доставить поближе к солдатам вино, хлеб, мясо. Телеги подвозили мехи и амфоры со свежей, сладкой водой реки Дракона.
Главнокомандующий, когда пыль относило, видел, что кто-то заботится об италийцах. Там не было прислуги, как в имперском лагере, не было торгашей, которые сегодня по приказу даром поили и кормили солдат, – Нарзес платил за все. У италийцев раненые старались поддержать силы товарищей.
Опять солнце холодело, собираясь спрятаться в море. Охладевала и битва. Ромеи первыми начали отход. Из италийской фаланги вместо дротиков вырывались вызовы, отравленные жестокой и нехитрой солдатской иронией:
– Приходи завтра глотать железо!
– Не забудь застегнуть панцирь!
– Захвати с собой жизнь, я возьму ее!
Так же лежали мертвые, так же летали стрижи, так же сменили их летучие мыши. Кричали совы.
Так же всю ночь черная пасть ущелья, ничем и никем не защищенная, была открыта для ромеев, и ни один из них не подумал помешать сну италийцев.
Под Молочной горой, на узеньких полосках суши под кручей, валялись обломки италийского флота и непогребенные скелеты италийцев, очищенные добела крабами и птицами.
Для человека нет вечности, есть однообразие повторенья.
Утром третьего дня италийцы подняли перед своей фалангой крест, связанный из двух сарисс, – вызов на переговоры.
Нарзес приказал вывесить белое покрывало из своей палатки в знак согласия принять уполномоченных.
Империя победила. Пусть пустые, пусть разрушенные, города Италии получат окладные листы. Каждый еще живой подданный будет обязан платить тридцать разных налогов. Землевладельцев объединят в курии с круговой ответственностью, и каждый владелец получит право распорядиться не более чем четвертой частью своей земли, скота, орудий. Три четверти его достояния империя схватит сразу, как залог. Недоимки же будут преследовать наследников и наследников наследников, делаясь достоянием рода, неким постоянным признаком подданного, подобно шерсти овцы, мясу быка, коровьему вымени.
Последние неподданные приближались, чтобы сдаться империи.
Наместник Божественного, видимая Тень базилевса, Главнокомандующий Запада, многолетний Хранитель Священной Казны, бывший пленник, изловленный имперским солдатом в Армении ребенком и искалеченный работорговцем, Нарзес тщетно пытался найти знакомые черты под шлемами послов последнего войска Италии.
Тщетно вглядывались и ромейские военачальники; маски из грязи и разросшихся бород заменили лица.
Не только Индульф, которого знали многие, остался неузнанным. Никто не признал Геродиана, бывшего ромея, бывшего ромейского полководца, когда-то начальника пехоты, перешедшего к италийцам. Хотя именно Геродиан ответил на вопрос Нарзеса о старшем:
– У нас нет старшего, мы все уполномочены войском, все мы – старшие.
– Так вы не избрали преемника Тейе? – спросил Нарзес, не желая произнести слова «рекс».
– Нет, не избрали, – ответил другой италиец.
– Вы хотите сдаться империи? – опять задал вопрос Нарзес.
– Нет, мы не сдаемся, – сказал третий италиец.
– Чего же вы тогда хотите от меня? – удивился Главнокомандующий Запада.
– Мы чувствуем, что боремся с богом, – ответил Алигер, брат Тейи. – Судьба против нас. Мы не хотим и не имеем больше сил, чтобы противодействовать Року. Познав эту истину, мы изменили решение сражаться до конца нашего или вашего, ромеи. Но мы не хотим жить под властью базилевсов. Мы навечно уйдем из Италии. Мы закончим дни, данные нам богом, где-либо, где нас примут, где для нас найдутся свободные земли, где о твоей империи, Светлейший, только слышали. Так дай же нам уйти мирно. Ты не победил нас. Поэтому мы увезем на седле деньги, которые каждый из нас отложил для себя во время нашей службы в Италии. Ты слышал наш голос, Светлейший.
– Ты говоришь дерзко, – сказал Нарзес.
– Говорящий правду не бывает дерзок, – возразил Геродиан.
– Но вы побеждены! – настаивал Нарзес.
– Разве кто-либо из нас признал себя побежденным? Ты играешь словами, Светлейший, – сказал Индульф.
Невольно наставив ухо, Нарзес вслушался в голос, показавшийся ему знакомым. Италийцы молчали.
– Я мог бы вернуть тебе твои слова. С большим правом, – сказал Нарзес Индульфу.
Не дождавшись ответа. Главнокомандующий обратился ко всем италийцам:
– Прежде чем размыслить над вашим предложением, я ставлю только одно условие. Если я и соглашусь отпустить готов, которые не были ранее подданными империи, я оставлю пленными всех перебежчиков и всех италийцев. Их судьбу да решит сам Божественный Восстановитель империи.
– Нет, – ответил Алигер. – Они, – и брат Тейи указал на готовую к бою фалангу италийцев, – не согласны. У нас нет более рекса. Но мы чтим память благородных Ильдибада, Тотилы и Тейи. Они никогда не выдавали своих. Мы не оскорбим покой их душ подлостью измены. Я вижу, Светлейший, ты хочешь сражаться. Продолжим!
– Нет большего безумства, как устраивать собственное счастье, – вслух вспомнил Индульф слова незнакомца, который когда-то звал его покинуть дело ромеев.
Эти слова тревожно отозвались в душе Нарзеса, как нечто значительное, но произнесенное или прочитанное на наречии, которым не совсем хорошо владеешь, и потому приобретающее особенную глубину.
Нарзес задумался. Уполномоченные италийцев собирались уйти. Главнокомандующий поднял руку.
– Подождите! – И обратился к Индульфу. – Я узнал тебя.
Как человек, способный властвовать, Нарзес запоминал лица и имена людей, которых встречал хотя бы один раз.
– И я не сразу узнал тебя, – ответил Индульф. – Так только для воспоминаний ты просил нас подождать? Привет тебе. Мы уходим сражаться.
– Нет, нет. Дайте мне время подумать. И я дам ответ всем вам. Подождите. Подожди и ты, воин, когда-то ослушавшийся базилиссы…
Расстелили ковер, чтобы посланные италийского войска могли отдохнуть с честью. Принесли вина, сластей.
В лагере италийцев не было ничего, кроме конского мяса, и уполномоченные отказались от угощенья.
Италийская фаланга стояла на своем месте, запирая вход в ущелье.
Уполномоченные отказались сесть.
Уже не было ни одного солдата, который не слыхал бы об окончании войны. Начальники ушли на совет в палатку Главнокомандующего. Тщетно центурионы и другие командующие пытались построить манипулы и когорты, тщетно вожди федератов пытались собрать своих бойцов. Нечто сломалось в ромейской армии.
Солдаты, сражавшиеся с италийцами, самовольно прекратив бой, пятились и пятились, пока не отошли сотни на три шагов. Здесь их удалось остановить, но не приказами, а убежденьем в очевидной опасности ухода с поля сраженья.
О солдатах думал Иоанн, племянник Виталиана, как его называли в отличие от многих других Иоаннов. Виталиан, знаменитый вождь готов, служивший Византии, потряс империю мятежом в правление Анастасия, потом был ублажен Юстином, заманен в Палатий и зарезан. Его племянника связывала с Нарзесом старая дружба, Нарзес, не желая один решить судьбу последних италийцев, хотел опереться на общее мнение.
Иоанн говорил:
– Эти люди явно, решительно обрекли себя смерти. К чему же, Светлейший, нам, людям со здравым умом, испытывать на себе смелость тех, кто совершенно отчаялся в жизни? Пусть им тяжко. Но такое слишком тяжело будет и для нас, которые вынуждены сражаться со смертниками. Известно ведь: смертник способен на чрезвычайное. Эти ничуть не поколебались, даже смертью Тейи. Мы уже два дня сражались в невиданной битве героев. Я знаю, что вы, как и я, – Иоанн обратился к начальникам, – никогда не слыхали, чтобы много слабейший числом стоял в открытом поле два дня с рассвета до ночи, ни на пядь не подавшись назад. Это дело ужасающее, Светлейший.
Иоанн замолчал, переводя дыхание. В шатре было тихо, Нарзес, перебирая четки, немо шептал сухими губами:
– Поверь же мне, прошу тебя, Светлейший, прошу, – продолжал Иоанн. – Поверь мне! Для разумных людей достаточно одержать победу, а победа в том, что враг уходит. Эти хотят навеки покинуть империю. Отпусти же их, Светлейший, не желай чрезмерного. Такое влечение иной раз кое для кого превращается в бедствие.
После Иоанна никто не захотел говорить. Главнокомандующий не смог встретиться даже взглядом ни с одним полководцем. Все прятали глаза. Чтобы Светлейший, со свойственной ему проницательностью, не прочел в них то главное, о чем не следует говорить: солдаты не хотят более сражаться с безумцами.
Скучным голосом, медленно-медленно Нарзес диктовал писцу пышные фразы, с помощью которых Наместник, недостойная Тень Единственнейшего, извещал Юстиниана Великого об окончании восемнадцатилетней войны.
– Нет! Зачеркни слово «окончании», напиши – «завершении», – поправился Главнокомандующий. Война прекратилась. Теперь он Наместник.
Голос Наместника был тонок и визглив, чего никто не замечал по привычке, как не замечал он сам. Его лицо, которое в опасные дни мятежа Ника имело, что редко бывает у евнухов, черты мужчины, сделалось лицом старой женщины, монахини, источенной постом. Под подбородком комком висела сухая кожа, беззубый рот собрался морщинами, как зев кошелька. Но волосы на голове уцелели. Велизарий уже давно лыс. Нарзес еще не совсем поседел, брови по-прежнему черны. Ныне он – победитель Италии. Вот он и затмил великого полководца, героя империи, самца с ветвистыми рогами.
Он любил писать сам. Сегодня болело плечо, сводило пальцы. В Италии есть горячие источники, которые помогают от болезни костей.
– «Отныне Величайшая Твоя Империя простирается до Мирового Океана… – с усилием подбирал слова Нарзес. Мало слов. Все исчерпаны, нужно придумывать новые, чтобы достойно отметить победу, которую одержал базилевс. – Все славят Твое Имя, Сверхпобедительный, ибо ты Един в Твоей Победе, как бог, и Твое Величайшее Имя у всех на устах…» Не забывай заглавных букв, – напомнил Нарзес писцу.
Казна, хранившаяся в Кумах, погибла вместе с кораблем, на котором Тейя вывез ее из крепости. Нотарии составили акт на основании слов готов. Свидетельствовали Алигер, Индульф и другие.
Вначале Нарзес усомнился. Индульф сказал:
– Считай, победитель, что морская пасть не так жадна, как человечья глотка. Как хочешь. А я утверждаю – золота нет! Твой владыка и ты увидите его только на вашем Страшном Суде.
Это неприятность. О ней Нарзес донесет позже, чтобы сейчас не вносить капельку горечи в чистую радость Божественного.
Нарзес сам наблюдал, как уходили, остатки италийского войска. Копья, прикрученные ремнями, удерживали раненых в седлах. Иных везли на носилках, подвешенных между двумя лошадьми. Пахло гноем старых ран.
Нарзес не думал нарушать условие. Он снабдил италийцев охранной грамотой и провожатыми. Что могли – они увезли на седлах, по обычаю. В брошенном лагере солдаты Нарзеса взяли тощую добычу.
Слова не давались. Писец положил стилос и замер в позе послушного ожидания.
Нарзес устал. Как все. Светлейший глядел на свою руку, как будто видел ее впервые. Перстни не держались на ссохшихся пальцах.
Что сказал этот Индульф о счастье? И почему он не сразу узнал тебя, Нарзес?
Старые друзья уходят, как Филемут. Ты старик, Нарзес, ты скоро уйдешь, вот и Индульф не сразу узнал тебя. А был ли ты счастлив хоть один день?
Жизнь прошла, напрасная.
К чему все это?
Суета сует…
Глава шестнадцатая
Добыча
1
После Топера, набитого людьми, как гнездо пчел, империя казалась россичам особенно безлюдной. Будто здесь настоящая пустыня, а не в степях, не в заросших притоках Днепра. Все-то горы, на горах – леса, над лесами – облака.
В простоте своего бытия россич привык быть разумно бережливым. Неприлично бывало россичу зря бросить недоеденный кусок, изношенную обувку, старую рубаху. Не от скупости: сам добытчик знает цену работы. В вещах россичи любили добротность, в конях искали силу и прыткость, в себе же – уменье да храбрость. Попавшая ныне в руки добыча казалась не только неописуемо богатой, но даже чрезмерной, обременительной.
На узкой дороге, откуда не свернешь ни вправо, ни влево, больше шестидесяти ромейских стадий, больше двенадцати росских верст занял обоз. И то было тесно. И то клещеногие быки запинались, утыкаясь в задок чуть замедлившей ход передней телеги.
По сравнению с росскими фракийские быки оказались мелки и слабы. Видно, ромеи еще не научились примешивать в домашнее стадо вольную кровь диких туров. В здешнее ярмо днепровский бык не втиснет толстую шею, и на три четверти будет короток яремный запор – заноза-притыка.
Да и лошадей ромеи тоже не могут запрягать. Здешний хомут устроен наподобие бычьего ярма и душит коня. Россичам пришлось на ходу перешивать-перестраивать глупую ромейскую упряжь.
Тысячи лошадей и быков нуждались в заботе. Здешние травы тоще, слабее степных и росских лесных. Благо было, что ромейское небо не скупилось на теплые дожди. Обоз шел верст по двенадцать-пятнадцать в день. Выпряженная животина паслась на спелых хлебах, травила виноградники, объедала плодовые сады, масличные рощи.
Наутро пылили вытолченные поля, торчали голые ветки обломанных, обглоданных деревьев.
Горы, леса, кустарники, селенья огородили дорогу от Топера до устья Гебра. Еще теснее, еще извилистей сделался путь вдоль Гебра на север. Не найти поля, где собрать воедино обоз. И нашлось бы – как сбить растянутые на двенадцать верст телеги, когда голову от хвоста отделяет дневной переход!
Старый Крук охранял тыл обоза. На извилистой дороге россичи видели сразу несколько десятков телег и подгоняли хвост. Конники, которым было поручено следить за порядком внутри обоза, торопили телеги, которые оттягивали, замедляли ход.
Каждая упряжка в парном ярме требовала погонщиков, идущих вместе с телегой. Быков и лошадей не пустишь по своей воле. Потянувшись к траве, они ступят в сторону, остановятся, перевернут воз. Было возов больше двух тысяч.
Россичей провожали запасные, заводные лошади для боя. Гнали россичи стада скота – коров, овец, быков, свиней. Без подвижного запаса пищи, без мяса на ногах не доберешься до Роси.
А как быть на привале? Нужно распрячь быков и лошадей, подогнать к водопою, пасти в ночь. Иначе через два-три дня падут все упряжки. Тогда бери на седло, на вьюки пуда два-три груза и уходи, запомнив навеки многие версты дороги, забитые богатой добычей, запомнив тысячи трупов животных, павших от жажды и голода. Было счастье в руках, улетело. Не стоило ходить за тридевять земель. Вернуться, не растеряв добычу, труднее, чем победить в бою.
В любом ромейском городе можно схватить тысячи пленных, пригрозив, чтобы шли в погонщиках, ходили за скотом, запрягали, поили, пасли. Надолго ли хватит приказа, если к каждому пленнику не приставить сторожа? Пока не прошел первый страх – на день, на два. Так ли?
Вдоль имперской дороги леса вырублены, но не везде. Дорогу теснят горы, в которых она вьется червем. Пять шагов ступи в сторону – и исчез, как рыба в воде, в густых зарослях, завешанных ползучкой, заплетенных колючими кустами.
Росский обоз шел и шел, и чем дальше, тем более становилось в нем порядка. Все делалось вовремя. Кем же?
Из схваченных в Топере пленников бежали все, кто хотел. Из свободных к третьему дню остались люди робкие, с душой, ранее сломленной, боящиеся всего. Кто накормит беглеца, кто даст кров, что будет дальше? Варвары не обижали, еды хватало. Отдавшись на волю Судьбы, такие ромеи влеклись россичами, подобно щепкам, уносимым сердитым потоком горной реки.
Были здесь и другие свободные – плебс, охлос, обездоленный люд, задавленный налогами и произволом префектур; свободные по имени только; ремесленники, колоны, сервы, приписные к земле, бессменные, бездомные, вечно голодные. Эти давно слыхали, что жизнь за Дунаем легче и проще, что там люди добрее, чем имперская власть.
К россичам с восторгом пристали рабы по роду из славянских племен. Для них такой плен был освобождением. Нашли в обозе свое место рабы из других племен, еще сохранившие душу.
Современники-византийцы записали, что славяне ушли из империи, угнав многие десятки тысяч пленных.
Городские и сельские курии налогоплательщиков недосчитались многих сочленов этих принудительных объединений. Беспорядок, вызванный вторжением, и безвластие, освободившее от бдительности префектов обширные области, помогли многим десяткам тысяч неоплатных должников империи вне городов и в городах исчезнуть хотя бы на время. Сметая заставы на имперских дорогах, варвары сделали возможным передвижение подданных. Несчастным всегда кажется, что где-то там, в другой провинции, живется легче и лучше. После вторжения варваров оставалось разбросанное имущество, бродил скот, потерявший хозяина. Бери и уходи, кто смеет и умеет.
Обоз россичей опекался теми, кто видел в славянах освободителей. Добровольные пленники старались заслужить внимание. Невелик труд для двух мужчин – гнать пару быков, упряженных в телегу, вечером выбить из ярма запор-занозу, сводить животных к реке. На костре котел с вареным мясом, ешь до отвала. Нет ни сборщика налогов, ни бича надсмотрщика, нет бессмысленной работы на хозяина, нет гнусной похлебки из мяса, тронутого тлением, из бобов и зерна, поточенных мышами. Появилось будущее. С чем оно ни пришло, все прекрасно в сравнении с глухой стеной, в которую был навек уперт лоб раба или подданного – рабочего вола в ярме налогов.
Ратибор заметил у погонщиков пики из жердей с закаленными на огне остриями, шишковатые дубины. У иного торчал за поясом нож, кинжал, украденный на возу с добычей.
– На что тебе?
– Твое добро защищать, жупан-князь, – отвечал уголич, тиверец, – и себя защищать от ромеев я буду…
Погонщик другого языка пробовал жестами выразить то же.
Обоз шел. Дойдет добыча до Роси. Удачен будет поход.
Ратибор не считал полон, у россичей не было страсти к живой добыче. К чему она! И вот – пригодилась. Прав был Малх, прав был Вещий Всеслав, приказавший гнать обоз с помощью пленных.
Сотнику Малу по-иному нужна была живая добыча. Он взял в Топере женщину. Кто она родом, как ее звать? Мал не любил разговора. Чья б ни была, теперь – его. Да и о чем говорить без языка? К пленнице Мал приставил трех уголичей либо тиверцев, сумев сразу выхватить надежных людей из толпы освобожденных рабов. А самой женщине строгий сотник велел ходить за раненым Малхом.
Россичи знали: пока железо не задело жилу жизни, которая кроется в разных местах тела, самые страшные раны на деле ничтожны. Нож Асбада-предателя пробороздил грудь Малха, как лемех поле. Малх ведро крови отдал, слаб, будто голый птенец, но жив и жить будет.
Скрипят колеса, трещат телеги, кричат погонщики, понуждая быков. День пройдет без дождя, и пыль душит. Блеют овцы, злобно взвизгивают свиньи, коровы мычат, ржут лошади. Лают собаки. Бездомные псы, лишившись хозяев, пристали к обозу и прислуживаются к новым владыкам: в жестоком мире одному не прожить по своей воле – волки съедят.
Пленница Анна и без приказа не отошла бы от Малха. В несчастии бог послал ей ветку спасенья – варвара, но вместе и эллина. Девушка цеплялась за раненого, как зверек, выброшенный разливом реки из норы, хватается за пучок травы, для него – корабль помощи.
Кормя и холя – насколько хватало умения – своего раненого покровителя, Анна прислушивалась к удивительного смысла речам, которые едва шептал Малх.
Дочь вдового префекта Топера, по молодости принимая кажущееся за действительность, Анна не испытала унижений, хорошо известных ее отцу. Сановники империи привыкли склоняться перед высшими и сторицей возмещать горечь на низших.
Анна думала: она не такая, как все, она лучше. В этом мире для нее предназначены красота, роскошь, счастье.
Была гордой – гордость сломалась. Лепесток в море без берегов. Прошлое было сорвано, как лист в зимнем лесу.
Она научилась черпать из закопченного походного котла горячую воду, чтобы отмачивать заскорузлые от крови повязки. Научилась кормить и обмывать чужого. И хватала за руки чужого, как близкого, когда появлялся страшный всадник.
На этом лице, изуродованном шрамом, лежало подобие мертвой, зловещей улыбки. Анна боялась варвара, ужасалась его лица. Увидев его во сне, она с криком пробуждалась и, горе, видела себя пленницей, на телеге, рядом со старым эллином, порученным ее заботе.
…В тот недалекий день около дома внезапно раздались крики, вопли ужаса, боли. Пахнуло дымом. Шум поднимался и падал, как прибой, когда Анна зажимала уши. Потом перед ней появилось это лицо, эта улыбка с кривым шрамом через щеку. Светлые глаза, светлые усы, красно-коричневая кожа, как у мавританского раба, черная щетина на подбородке, набитая грязью, гадкий запах пота. Варвар схватил ее за руки, смотрел на нее долго-долго. Потом он позвал кого-то, указал на нее и исчез. Она закричала: «Отец, отец!»
Малх сказал, что о судьбе ее отца, префекта Топора, ничего не известно.
Она привыкла, чтобы ее желания исполнялись. Ей нравился жених, логофет Топера, молодой, стройный, с нежными руками. Отец говорил: «Гордия ждет высокая судьба».
Когда пришла весть еще об одном вторжении варваров, Гордий напомнил слова Плотина-философа. Войны бесконечны, люди непрерывно нападают одни на других, как животные.
Анна видела схватки между дикими зверями на византийском ипподроме. Там их стравливали нарочно.
Все думали, что война далека от Топера. Варвары пришли, и Анна упала, как статуя в час землетрясения.
Единственное, что она умела, – ухаживать за ранеными. Ей приходилось заботиться об отце. Мятежник, отказавшийся что-то внести в казну, ударил префекта ножом. Врач учил девушку делать перевязки; мятежника казнили.
Она читала и писала, играла на цитре. Кому это нужно?.. Около телеги Малха чередовались варвары, они навещали знатного человека, как поняла Анна. Кто-то из них привез цитру.
В телеге был ящик с книгами. Малх велел Анне перебрать их: «Ты будешь читать мне вслух».
Россичи остановились на дневку у пресных озер около устья Гебра. Поборов страх перед змеями, пиявками, илистым дном и камышами, Анна смыла грязь с усталого тела. Сидя около Малха, девушка взяла цитру, пробуя сложить грустную песню-рассказ о своем несчастье. И вдруг она увидела своего врага. Он всегда будто падал с неба. Он появлялся часто, но на один миг. Сейчас он остался, он заговорил, обращаясь к ней. Малх не успел перевести его речь.
Что-то случилось. Конные варвары стаями птиц промчались к голове обоза. Анне послышался далекий зов солдатского буксина. Девушка бросилась в мечту, будто с обрыва. Сейчас отец появится во главе войска, как в рассказах из книг. Варвары разбиты, все кончилось. Исполняя долг христианки, Анна просит отца пощадить Малха, который был добр к его дочери. Отец поступит как должно. Анна молилась.
Вечером со слов других Малх рассказал пленнице о ромеях, которые переправились через Гебр, чтобы закрыть россичам дорогу. Ромеи потеряли сотню солдат. Остальные успели бежать на левый берег.
– А он, а этот? – спросила Анна с надеждой.
– Что может быть с ним! – ответил Малх. – Он сильный воин среди сильных. Мы не лишились ни одного из своих. Ромей только царапает мечом и слабой стрелой.
Анна не стала скрывать слез разочарования и горя.
– О чем ты? Примирись и забудь! – приказал Малх. – Радуйся нашей победе. Отбив тебя, ромеи поступят с тобой хуже, чем мы. Что ты для них? Солдат объявит тебя рабыней, и ты не докажешь свое право на свободу. Так было в империи, и так будет. Я служил в легионах. Я знаю.
Обоз втягивался в долину Гебра. На север, на север. Теперь горы закрывали мир и слева и справа. Позади море поднимало волшебную сине-лазоревую стену.
Поворот погасил видение чуда. Скрипучие колеса отталкивали в небытие все, все…
– Кто надеялся вернуться, пусть потеряет надежду, – говорил Малх.
– Твои слезы, твои жалобы, – увещевал он Анну, – ложь. Очнись. Чем была ты? Холила тело, молилась своему богу. Но почему тебе принадлежало все, какой заслугой? Ты не знаешь свободы.
Отступник, изменник был покровителем Анны. И он, проклятый богом, славил честь варваров.
В этой трудной земле с единственной узкой дорогой на вершинах гор появлялись люди. Западающее солнце или рассвет освещали фигурки, крохотные, как буковки в книге, и такие же четкие. За ними лучи солнца ходили по небу широкими полосами, которые ромеи рисуют на стенах своих храмов как опору богов. Кто были эти люди на горах?
Конечно, ромеи, следившие за войском. Но после стычки близ устья Гебра никто не пытался встать перед россичами.
В обозе делалось все более порядка. Россичи запоминали лица, имена погонщиков и пастухов, среди них находили себе помощников и в других дорожных делах.
К войску привязались волчьи стаи, хватавшие кости на оставленных ночлегах, подбиравшиеся ночами к скотине. Подумав, Ратибор вооружил несколько сотен освобожденных настоящими копьями и мечами из взятых на солдатах, побитых под Топером.
За россичами тянул и другой зверь – сотник Крук не раз и не два замечал конных ромеев. Выбрав место для засады, Крук напал на докучливых спутников. Те, видя, что верхом не уйдешь, под первыми стрелами бросились к лесу и, покинув лошадей, спаслись в колючей чаще, справедливо полагая, что там за ними гнаться не будут.
Крук взял до полусотни подседланных коней, набрал и брошенного оружия. Хоть и некуда девать, да жаль и бросить – как от сердца оторвать.
Переборов болезнь от раны, Малх бодро сидел на телеге. К нему на привалах собирались друзья.
Живя на Роси, Малх осторожно повествовал братьям об укладе имперской жизни. Правда, которая далека от понимания человека, кажется ложью, и не со всеми новый россич был вполне откровенен. Князь Всеслав силой разума одолевал расстояние до мира, который порой и самому Малху начинал казаться Химерой. Ратибор, в котором иные видели преемника Всеслава, хитрый Колот и еще немногие могли слушать Малха без недоверия, без подозрений.
Других же, даже таких, как Крук, хотя бы без похвальбы утверждавших, что видят и под землей на четыре локтя, Малх опасался.
Зато ныне Малх охотно сделался истолкователем событий, для россичей удивительных и непонятных.
– Почему за нами тянут ромейские дружины, да не нападают?
– Боятся. Крепко биты главные. Эти мелкие, они не сунутся.
– Не то… Чего же зря бьют ноги?
– По обязанности. Начальники ромеев кормятся от начальствования. Идут за нами, чтобы потом оправдаться.
– И нас боятся? И своих боятся?.. Всех боятся?
– Своих еще больше, чем нас.
Сощурив глаза, Мал улыбался не шрамом, а настоящей улыбкой. Он понимал. Крук же хмурился, хмурился. Видя собственными глазами, он все же никак не мог постичь ромея. Малх старался для Крука:
– Помнишь же, друг-брат, они на стене людей давили и секли на части. Для страха. Нас испугать хотели.
– То нелюдь, хорьки же, вонючки, – злобился Крук.
Будто бы сводя с империей старый счет гнева, Малх не слова говорил – брызгал желчью:
– Мы сами уходим. Ромеи, топчась на нашем следу, шлют базилевсу гонцов: гоним врага, наша заслуга. Одного отсталого поймают – сотни взяли. Они, Крук, свою выгоду нашли в том, что ты их побил в засаде. Они донесли своему базилевсу: бой был большой, поле осталось за ними.
Злобно выругавшись, Крук прыгал на коня и скакал в тыл, к своей сотне. Никак не верил он Малху, что ромеи ночью не нападают, боясь боя в темноте.
Храбрый, горячий Крук, думая за ромеев, выбирал места, откуда сам он ударил бы ночью. Уж он совершил бы! Дело ему казалось нетрудным. Прямо на дороге, на пятнадцать верст растянувшись, спал росский обоз. Охрана у него с тыла да с головы. Как же не напасть! Разогнать лошадей и быков, перебить, сколько удается, скотины. С малой силой можно остановить обоз. И не спал Крук ночами, всюду рыскал, всем спать мешал, готовясь отразить ромеев.
День догонял день, ночь сменяла ночь, все похожие, как зерна овса. Новый месяц узеньким серпиком вслед солнцу упал за горы. В четверть разросся серп, в две четверти вышел, иначе – луна вполовину. Несчитанный и едва-едва измеренный росский обоз поднялся к северу. Отсюда дорога давала колено на запад. Прошли и теснины перед выходом на широкие поля Фракийской низменности, где били войско Асбада. Нигде нет ромеев. Днем – покой, ночью – покой.
Нет сердца в ромеях. Издеваясь над трусливыми людьми, чьи боги не вкладывают в сердца мужской храбрости, воины Крука пускались на шутки.
Бросят тушу павшей скотины поперек дороги и воткнут в падаль два крестом связанных кола. «Молитесь!..»
Что же это за земля, по которой можно ходить с арканом, как в поле, где пасется скотина, брошенная нерадивым хозяином!
Захваченная добыча, в которой Ратибор видел богатство, добыча ничтожная по меркам империи, удовлетворила походного князя. Сверх меры достаточно уже взятого. Домой пора. Одна забота: чтобы не падали быки и лошади в обозе.
Не будь того, Ратибор пошел бы поглядеть и на пуп империи, на златовратную Византию, и попробовал бы пощупать стрелой и мечом столицу злых Теплых морей.
Что за женщину везет на Рось Мал? И не он один с живой добычей. Ратибор, думая о девушке, похожей на давнюю хазаринку, глядел на полонянку Мала с невольно суровым, тяжелым вниманием.
Встречая взгляд скифского князя, Анна сжималась от страха. О чем он говорит с Малхом, о ней?
– Он велит убить меня, – жаловалась дочь префекта своему покровителю. Сейчас она, будь что будет, не хотела умирать.
– Не бойся, – успокаивал Малх. – Мы убиваем в бою. Князь наш – россич. Не злой он. Ты поймешь потом. Россич – прямой души человек. Как стрела. Видишь эту? Дай палец. Остро жало-то? Не наколись на него коварством и ложью, погибнешь.
Сотник Мал каждый день появлялся около телеги, но ненадолго. Анна знала, что его место впереди, где во многих стадиях перед обозом идет головной отряд.
Победитель не спешил вступать в права владения. Анна вспоминала: древние герои-язычники на войне не касались женщин. Но в дни мира нашлась женщина, которая посадила за прялку самого Геракла.
Девушка прихорашивалась. Она уже не так боялась своего повелителя. И все же, когда Малх попробовал подняться в седло, Анна испугалась. Что с ней будет, с одной!
– Я не оставлю тебя, – обещал Малх.
Для души человека не проходит даром быть покровителем слабого. Малх-россич не был безродным, бездомным Малхом-ромеем. В его доме в Княжгороде осталась дочь, скоро невеста. Малх по-отечески жалел пленную ромейку.
2
Старенький пресвитер-изгнанник Еввадий благословил волю бога, пославшего скамарам оружие. Георгий хвалил Судьбу. Бог или Судьба, без упоминания имен которых немела мысль ромея, даровали отшельникам Козьей горы мужское оружие.
Георгий открыл товарищам тайну, связав их предварительно клятвой послушания. Родопские скамары прикоснулись к скифскому кладу с уловками людей, гонимых и богом и Судьбой. Чтобы не оставить внизу следов, товарищи на веревках спустили добытчиков с кручи.
Бескрылые птицы крысами проползли в дыру, оставшуюся между сводом и глыбой, которой скифы заткнули пещеру. Обитатели Козьей горы сделались владельцами оружия и доспехов, достаточных для сотни человек. Как все люди, скамары умели быть жадными.
Кто-то продолжал посылать удачу. Опустившись с горы, скамары наловили лошадей, принадлежавших всадникам Асбада.
Настали лучшие времена. Будь бы так всегда: ни одного солдата на дорожных заставах. Но нет безоблачного счастья в Подлунной. Усадьбы владельцев обезлюдели. Бежали колоны. Даже лачуги приписных к пашне и пашенных сервов были покинуты их жалкими обитателями.
Фракия служила старым полем для прогулок варваров, и ее население умело прятаться не только в горах и крепостях.
Два десятка скамаров казались настоящими солдатами, появление которых и в мирный день не сулило подданным хорошего. Солдат всегда требует есть, пить, он хочет женщину и грабит все, что попадает под руку.
Даже собака не встретила Георгия и его товарищей, когда они остановились у ограды дома знакомого колона. Кто-то, спешившись, открыл ворота. Вспорхнули испуганные куры. Как настоящие птицы, куры поднялись и долго летели, пока не свалились на поле почти зрелой пшеницы.
Владение колона было одето очень старой и многократно подновленной стеной значительно выше человеческого роста. Ограда была собрана из неоколотных камней, которые изнутри своими выступами образовывали подобие ступеней. Удобно для хозяина, который может, не выдавая себя, посмотреть в любую сторону.
Объедки сена и соломы, навоз, грязь, которую затаскивали снаружи во двор, постепенно повысили уровень внутри ограды, и дом врос в землю. Дом, как и ограда, сложенный из камня, тупо глядел двумя черными дырами узких окон-продухов. Открытая дверь косо висела на ременных петлях.
Брошенные среди сухих лепешек навоза, валялись перевернутая борона с деревянными зубьями и два плуга из затесанных на клин обрубков дерева, окованных ржавым железом. Телега без передка и еще телега без колес, парное ярмо…
В доме ящики для зерна и припасов, служившие кроватями, были открыты и пусты. В очаге – холодная зола.
Георгий проклял небо и землю. Колон Евмен был другом скамаров. Не бескорыстным – взаимная выгода служила единственно прочной основой сердечных союзов. Поле Евмена граничило с лесом, спускавшимся с Козьей горы, и его усадьба была промежуточным складом для добычи скамаров.
Евмен нашелся в тайнике около погреба, необходимого в местах, где возделывают виноград и маслины. Из вонючей норы хозяин выполз вместе с женой, младшим сыном и кошкой. Старшие дети Евмена стерегли скотину, спрятанную в лесном загоне. Евмен был по-своему богат, но не от земли, а щедротами скамаров.
– Да поразят меня боги, – говорил Евмен. – Мы вас заметили. Я думал, дьявол послал мне настоящих солдат.
С предгорной террасы были видны не только Гебр, но и дали Фракийской равнины.
– Беда, – привычно жаловался Евмен. – Звери травят поле. Вепри лезут в хлеб, ничего не боясь. В них вселились души убитых ромеев.
– Ты богохульствуешь, – усмехнулся Георгий.
– А, что ты знаешь! – отмахнулся Евмен.
Фракийцы были крещены поголовно при Константине, более восьми поколений тому назад. Но старые верования держались. Сельские жители, паганосы, для горожан люди низшие, пахли навозом и язычеством. Им не было дела до толкований сущности Христа, раздиравших города. Евмен верил в Христа как главного бога, подобного базилевсу или фракийскому префекту, который управляет откуда-то свыше и не занимается малым людом. Рядом жили боги лесов, воды, земли. Когда-то и от кого-то Евмен слыхал о дьяволах, вселившихся в свиней к большому убытку их владельцев. Издалека Евмен наблюдал, как варвары разгромили ромеев. Для души ромейского солдата свинья самое подходящее место.
– Ты принял нас за ромеев? – спросил Георгий.
– Я и сейчас едва верю глазам. Ты нанялся служить солдатом?
– Нет. Я нашел это оружие.
– А-а… – будто бы безразлично согласился Евмен. – Коль тебе нравится… Но не попадись варварам. Они, знаешь, какие… Ты не успеешь им объяснить, – с иронией добавил человек, верующий и в новых и в старых богов.
Он был хоть и с большого расстояния, но очевидцем гибели тзурульской конницы. Имея малый запас слов, Евмен рассказывал с помощью разнообразных ругательств, интонаций, телодвижений о том, как за Гебром двигались конные полки, как таяли ромеи – их он отличал по блеску касок и лат, – как варвары «догрызали ромеев».
А на следующее утро несколько беглых солдат ограбили Евмена. Колон счел разумным умолчать, что он успел угнать скот в лес и зарыть большую часть имущества.
Он ненавидел горожан, которые являлись к нему скупщиками-торговцами и, он был убежден, обманывали его, когда он продавал бычка, зерно, овощи, вино, чтобы купить соль, кое-что из утвари и одежды. Он обошелся бы без городов и империи. Особенно без империи в лице двух ромеев – сборщика налогов и солдата. Евмен считал себя только фракийцем.
Надвигались дни бедствий. Варвары потравили поля. Многие лишились скота, имущества. Сосед Евмена, сидевший от него в шести стадиях в сторону Гебра, бежал совсем, он сам сжег свой дом. Как все, Евмен знал будущее: подать будет увеличена прибавкой – эпиболой, которая падет на уцелевших. Благодаря скамарам Евмен имел запас. Но платить сразу нельзя: кто легко отдает, с того требуют еще. Евмена бросят в тюрьму, будут пытать за недоимку. Он обязан держаться до конца и уступит под угрозой казни. Тогда сборщик убедится, что этот отдал последнее.
Евмен сказал Георгию: «Я тоже хотел бы бежать». Он не думал бросать усадьбу, но набивал себе цену – хозяин усадьбы был нужен скамарам. И хорошо, что больше нет соседа. Тот будто бы о чем-то догадывался и мог донести. Не нарочно, но, когда из человека выбивают недоимку, он способен на все, чтобы избавиться от страданий. Скамаров когда-нибудь поймают. И Евмена вместе с ними. Не нужно думать об этом.
Предок Евмена, римский легионер-осадник, получил от императора землю и вспомоществование на устройство. Розга сборщика податей разорвала связь между империей и потомком ветерана Траяна.
Около очага в маленьком тайничке (жизнь подданных – тайна) Евмен хранил родовые святыни. Когда скамары уехали прочь, он вытащил их: глиняную высотой в четверть фигурку пузатого человечка со стертыми от времени чертами лица, бронзовую женщину с чрезмерно большой грудью, всадника из дерева и мраморного божка с орлом в ногах.
Расставив богов на очаге и опустившись перед ними на колени, Евмен читал молитву. Жена и сын вторили:
– Ты, добрый Либер-Сильван, который дает человеку сытость от поля и стада… И ты, Юнона-Популония плодородящая… И ты, Всадник-Вождь… И ты, Зевс-Юпитер-Залмокис… – Евмен перевел дух и сказал с силой: – Храните очаг! Меня да скотину! Жену, детей, птицу! И ныне и вовеки! Так вам всем велит Христос Сильный бог, который живет в городе! Вот его знак, смотрите.
Евмен крестился.
– Благодарю вас, кроме Либера-Сильвана. Он не помогает мне беречь поле от свиней. Ты спишь, Либер, спишь, – упрекнул бога Евмен.
– Дай курицу, – строго приказал Евмен жене.
– Это не тебе, ленивый бог, – предупредил Либера-Сильвана хозяин, опрыскивая кровью фигурки.
Совершив жертвоприношение, Евмен отдал жене обескровленную курицу и продолжал беседу с Хранителями:
– Слушайте, запоминайте, действуйте. После равноденствия я дарую вам большую-большую свинью. Да, да. Но сделайте так, чтобы варвары или Судьба утопили, удушили, зарезали сборщика Евлампия и его помощника Марка. Я вам расскажу, какие они видом, чтоб вы не ошиблись…
Прервав, Евмен сурово сказал жене и сыну:
– Уходите, следите за округой, – и, закончив с приметами врагов, поделился с богами предстоящими испытаниями.
Евмену было страшно, заранее больно; он, склоняя сердца богов, разжалобил и себя до слез.
Чаша страданий его не минует. И Евмен молился один, вполголоса, чтобы никто не услышал. Это его дело. Хозяин и мужчина не заставит жену и детей раньше времени плакать о нем.
На холме, стадиях в пятнадцати от имперской дороги, стояла башня. Она была сложена из тесаного камня, и даже без извести кладка могла бы держаться собственным весом. Старая крепость времен Траяна или Адриана была когда-то разрушена варварами. Но цистерна для сбора дождевой воды была пуста лишь наполовину. Здесь нередко дневали ночные птицы – скамары с Козьей горы, которые позаботились забить глиной трещины.
Солдатское обличье способствовало успеху. Скамары возвращались с хорошей добычей не только на вьюках, с ними были две повозки с добром. Георгий узнал новости о варварах. После перевала через Планины варвары разбились на два отряда. Один, ходивший к Филиппополю, ушел обратно. Другой направился к Юстинианополю, и где он, никто не знал.
После вторжения варваров во Фракии осталось много падали. Между башней и дорогой сидели сытые вороны. Другие, голодные или особенно жадные, не успокаивались. Георгию не было дела до воронов, он следил за странной стычкой, которая завязывалась на дороге.
Три человека стояли широким треугольником. Каждый, защищая спину друга, не мешал размаху.
Индульф, Голуб и Алфен давали обидчикам должный отпор.
Быстрый удар. Режущий скрежет твердого железа, рассекшего древко копья. И – длинная пауза.
Восемнадцать солдат были посланы занять брошенную на время дорожную заставу. Старший опрометчиво подумал, что они легко справятся с тремя бродягами.
Набранные из родопских горцев, в селениях, где бесполезно и пытаться взыскивать подать, легионеры были подкормлены, обучены строю, умели поразить мечом соломенное чучело, пробив скрытую в нем доску толщиной в палец, научились колоть копьем и метать дротик. Старший из корысти бросил новичков на бойцов, а не на мишени.
До сих пор удача шла перед воинами, не побежденными в Италии. В Тициниуме, по милости франков, еще сидели готы и италийцы, не желавшие мира с империей, но малочисленные и бессильные. Остаться с ними и ждать. Но чего?.. Верные слову, данному Нарзесу, соратники последнего рекса Италии пошли к северу. Одни оседали у франков. Кто-то остался у гельветов. Иные стремились в германские леса.
Индульф и Голуб решили вернуться домой, Алфену все было равно, кроме империи. Вскоре они оказались среди людей, не испытавших руки владык Теплых морей. Но имя ромея знали все.
Кто нападал на империю, кто нанимался в ее войско, но и тот, кто не выходил дальше охотничьей границы своего рода, расспрашивал о великой италийской войне. Вести о ней вместе с осколками награбленного перелетали через горы.
Трое старых бойцов хотели вернуться на родину! Гостями они переходили с земли одного племени во владения другого. Здесь понимали значение слова «родина», лишенного смысла в империи.
Им некуда было спешить, торопливость не принесла бы добра. Многоязычное войско империи снабдило их небольшим запасом слов многих народов, облегчавшим общение.
Отказ от гостеприимства оскорблял хозяев, которые принимали единственную оплату за пищу и кров – повесть о том, что делалось раньше и что творится теперь в обширном и неведомом мире. Даже гунны, ославленные людоедами, признавали святой обычай гостеприимства. Страшные на службе империи, у себя дома они предлагали лучшее из того, что имели.
Оберегая свою честь, малые и большие племена провожали гостей до своих границ и поручали охране соседей людей, возвращающихся на родину.
Порой путешественникам предлагали право очага, женщин и братство. Мужчин не хватало, и родовичи желали принять воинов, влить в жилы племени сильную кровь испытанных бойцов.
На полуночь от этих земель изгибался берег Холодного моря. Там на острове Рюген стоит белая гора Аркона, окруженная валами славяно-прусской крепости высотой больше римских стен. Святыня Святовита. В шести днях пути к востоку от Рюгена родился Индульф.
Но путников предупредили, что сейчас ни один живой человек не в силах одолеть Великий Лес. Аллеманы, маркоманы, бемы, котины, лесные гунны перессорились между собой. Товарищам пришлось повернуть к границе империи.
Они превратились в беглецов. Выдавая себя за ветеранов, возвращавшихся во Фракию, друзья добрались до Сирмиума. Здесь Голуб, уверенный и ловкий в словах, купил в префектуре пропуск, подтверждавший выдумку.
От Сирмиума до Сардики они шли с караваном купцов. В Сардике караван пристал к мандатору, который вез в Византию налоги, собранные в Иллирике. Двадцать повозок с казной, обшитые кожей и опечатанные, охранялись манипулой пехоты и пятьюдесятью всадниками.
Купцы оплатили покровительство начальника конвоя, а от ветеранов потребовали повторить обещание защищать их в случае нападения скамаров. Караван шел через Юстинианополь, от которого недалеко до Одессоса-Варны – порта, знакомого Индульфу и Голубу по плаванию из Карикинтии. В Одессосе найдется корабль до Карикинтии. После зимовки товарищи поднимутся с купцами до Роси. Дальнейший путь среди своего языка казался совсем простым.
Вскоре после выхода из Сардики были получены известия о набеге задунайских славян. Мандатор решил не рисковать казной, легат – головой.
В шестистах пятидесяти стадиях от Сардики караван спрятался в сильной крепости Крумии, которая прикрывала теснину Гебра перед выходом реки на Фракийскую равнину.
Вскоре из Фракии полились беглецы, как вода из пруда, прорвавшая плотину. Комес принимал людей состоятельных, для других ворота закрылись: нет места, нет хлеба! Пусть ищущие спасения подданные идут в другие крепости или в Сардику.
Еще день или два – и дорога опустела. Прошел слух, что славяне осадили и взяли город Филиппополь.
Крепостные склады продавали продовольствие, зерно и сено по учетверенным против Сардики ценам.
Все, все, до мелких подробностей, схожих между собой, как два истертых обола, напоминало италийскую войну, гиблое время, погибшие годы. Сиденье в крепостях или в акрополях городов, стены которых разрушены. Неизвестность, как полное отречение от мира. Слухи тревожные и противоречивые, источника которых не установят и семь мудрецов.
Вскоре комес Крумии еще увеличил цены на продовольствие. Это тоже было знакомо.
В Италии ромейские начальники спешили наживаться на голоде тех, кого охраняли. Была изобретена маска дальновидной добродетели: дороговизна заставляет людей меньше есть, и крепость сможет продержаться дольше.
– Мы сумеем открыть Крумию варварам, – обещал товарищам Голуб. Ильменец привык не только к речи ромеев, но и к их выражению. Впрочем, варвар значило «неромей», и только.
Варвары не дошли до Крумии. Прибыл первый гонец. Филиппополь был осажден, но сумел откупиться. Варвары разбили много крепостей, разгромили войска и, собрав добычу, отходят. Вскоре стало известно, что варвары удалились за Планины.
Комес объявил дорогу свободной. Ему можно было верить. Он терял доход от торговли.
Мандатор, сопровождавший казну, хотел еще помедлить из страха перед шайками. Товарищи решили не дожидаться конвоя и каравана купцов, рассчитывая на силу коней.
Вскоре лошади пали. Они в себе, как видно, унесли зародыши мора, который начинался в крепости. Обычная беда, возникающая от скученности. В опустевшей стране нельзя было ни купить, ни отнять лошадей. Ветераны пошли пешком.
Сговорившись между собой, опытные бойцы ограничились обороной. Солдаты-новички делали страшные лица – так их учили, – громко ухали, но выбрасывали копье на всю длину рук медленно, неловко, без настоящей силы. Легко отбивая удары, ветераны ловили случаи: незаметный, коротенький будто бы взмах меча, и копье превращалось в обрубок.
– Спокойно, спокойно, Алфен, – приговаривал Голуб, чувствуя, как у того разгорается сердце. И сам Голуб едва уже удерживал желание раскроить одну, другую из глупых голов, которые сами просились под удар.
Неопытные солдаты оказались беспомощными перед старыми. И это было знакомо по италийской войне. Но трупы могли вызвать погоню. Неблагоразумно оставить след крови.
Выбив чей-то меч, Алфен гневно бросил его. Ударившись о камни дороги, железо с визгом взвилось над головами солдат. Солдаты попятились.
Старший не посмел требовать продолжения схватки. Он испугался. За полтора десятка лет службы ему не приходилось встречать таких бойцов. Он думал: бродяги. Ему показалось, они смутились, когда им было приказано остановиться Неудача. Над ним будут смеяться. Ведь они показывали ситовник, объясняя, что это пропуск сирмийской префектуры. Но кто же умеет читать!
На спинах Индульфа, Алфена и Голуба висели тяжелые мешки, которые разожгли жадность старшего. Товарищи перешли в наступление. Солдаты разбежались, освобождая дорогу.
Старший, убежав дальше всех, крикнул: «К сбору!» Издали солдаты глазели на бродяг, которых не удалось раздеть. В казармах они слышали басни о бойцах, способных в одиночку побеждать манипулы. Оказывается, то не были сказки. Старший позвал:
– Эй, сенаторы! Пойдемте с нами. Легат даст каждому тройную плату.
Длиннобородые, темнолицые, тяжелые, пока битва не делала их подвижными, трое товарищей давно не считали себя молодыми.
Голуб помахал рукой в знак отрицания и ответил:
– Куда нам! Мы тянемся к очагу, греть кости и парить мозоли. Прощай!
– Прощай! – повторил легионер, вкладывая в короткое слово все свое презрение. Подумать только, не одну тройную плату – эти ветераны могли бы получить и центурии! – Чтоб тебе пекло вместо очага и камень под голову вместо подушки! А вечером садись на дерево, как ворона, чтобы тебя не согрела волчья пасть…
Над империей, как считали сельские жители, паганосы, тяготели проклятия старых богов, превращенных в демонов, но обретших новую силу. Волки этим пользовались.
Гибкий, смелый зверь. Предание рассказывает не о стаях, об армиях хищников. И были эти звери умнее, храбрее своих потомков, выродившихся от страха перед человеком.
Имперский волк привык к человечине. Индульфу приходилось слышать, что в Италии живет в десять раз больше волков, чем людей. Сколько волков во Фракии?
В Крумии они развлекали Индульфа. Крепость замыкала ворота перед заходом солнца. Вечерние тени подчеркивали глубину колей на дороге. На пять или шесть стадий вокруг крепости были вырублены деревья и кусты. Трава была вытолчена, как на пастбище: днем сюда пускали лошадей и быков.
Волки знали час закрытия ворот и звук колокола, который перед заходом солнца предупреждал о нерушимом правиле: опоздавший заночует под стеной. Едва сжимались тяжелые челюсти ворот, как волки показывались отовсюду.
Здесь они были храбрее, чем на берегу Варяжского моря или в приильменских лесах. Имперские волки льнули к людям с зловещей наглостью. Опасаясь стрелков, звери постепенно сжимали кольцо вокруг Крумии. С темнотой они оказывались во рву. Обследовав все, исчезали.
Старожилы из крумийского гарнизона уверяли: на ночь волки оставляют сторожей. Сторожа сменяются и следят, но упадет ли кто со стены. Как-то от безделья Голуб сделал опыт. Со стены сбросили туго связанный сноп соломы. Факел осветил обманутого зверя, успевшего впиться в приманку.
Солдат был прав, нужен ночлег, решили друзья. Дождавшись, когда солдаты скроются из виду, они направились к башне в развалинах.
В проломе Алфен молча указал на свежий конский навоз. Отступить? Навстречу вышел человек в доспехах ромея. Приветствуя открытой в знак мира ладонью, он сказал:
– Дружба вам, храбрые люди! Здесь вольные люди, честные скамары.
– Я не глуп, – с подкупающей откровенностью продолжал Георгий, – чтобы попытаться вас ограбить. Я видел, как вы играли с солдатами. Да нам и не нужно добычи, мы сыты сегодня, и нам хватит на завтра.
Отправляясь за добычей, скамары прятались днем в известных заранее убежищах, стараясь передвигаться по ночам. До темноты оставалось немного.
– Мы не состязаемся с ромеями в поле, мы скромные люди, – рассказывал о себе Георгий. – Есть у нас местечко, где мы сидим на спине империи, как морской цветок на щите рака. Варвары? Они отходят, они тоже сыты. Их было два войска. Одни ходили под Филиппополь. Другие разбили два легиона и конницу, а потом пошли к морю. Для нас – хорошие дни. Видишь повозки? А эти женщины пошли сами. Вернее сказать, мы их купили у них самих, обещав работу не для подати, а на новых мужей.
Георгий угощал случайных друзей. Вино, от которого он отвык, ударило в голову бывшему центуриону, слова опешили:
– Не считайте меня беглым сервом или колоном. Я командовал центурией, меня знал Велизарий, знал старый Юстин до того, как сделался базилевсом. А потом я попробовал тряхнуть Палатий. Да, я был одним из главных, когда вся Византия рычала одно слово: «Ника!» Теперь я понимаю – с империей нельзя ничего сделать. Что? Сменить одного базилевса на другого, да? Так говорил какой-то умный ритор. Я попробовал эту игру. Пусть теперь ею занимаются другие.
Георгий убеждал:
– Что вы найдете дома после двадцати лет отсутствия? Пустой очаг и глупцов, для которых вы – восставшие из мертвых. Префект, или кто там у вас, вывернет ваши сумки. Только у меня вы обретете свободу. Женщины? Вы их получите. Не слишком изнеженных, но что нужно человеку? Горшок с вкусным варевом, теплую постель и поменьше болтовни около очага.
– Ты тонко свистишь, сладкопевец, – возразил Голуб. – Но почему ты не захотел нам помочь? Ты издали глазел на забаву, как на травлю зверей в цирке?
– Мы ночные волки, – отвечал Георгий. – Не наше дело сражаться с легионерами. Мы нарядились, как мимы на арене. Не сравнивай нас с собой, боец. Ты воин, мы воры. Эти солдаты нас побили бы. А впрочем… Да, я водил в бой манипулу, но не был счастлив. А сам ты бывал счастлив? По нужде мы сразимся, как крысы, загнанные в угол. Слушайте меня все трое! Мы дорожим собой, так как мы счастливы. Идите с нами. Свобода, свобода! Над вами всегда висела воля полководца, над ним – воля базилевса, а над всеми – воля войны. Мы живем для себя. А вы, как глухие, не понимаете. Свобода, говорю я вам.
Из трех товарищей только Алфен увлекался словами Георгия. Все, что бывший раб мог сказать о себе, уписалось бы на его ладони. Почему-то он считал себя этруском, родился от матери-рабыни. Опасно сильный от природы, он всю жизнь носил цепь. Десять лет он служил Тотиле. Он научился владеть оружием, как немногие, что необычно для бывшего раба: гнет ломает силу духа и ловкость тела. Три года Алфен не расставался с Индульфом и Голубом. Он хотел было остаться в Тициниуме, но по дороге нагнал товарищей. Десять лет войны не стерли на его запястьях след кандалов. К ним Алфен прибавил мозоль солдата, огрубевшую от подбородочного ремня полосу кожи на нижней челюсти.
– Много ли скамаров во Фракии? – поинтересовался Алфен.
– Меньше, чем волков, – ответил бывший центурион. – Такие же, как мы, сидят в крепких местах.
– А почему вам не собраться вместе? – спросил Индульф. – Как в Италии, к вам пристанут колоны, сервы, рабы. Вы сможете встряхнуть империю. Ты рассказал нам – варваров было разве что больше тысячи, а они разбили два легиона и несколько тысяч конницы.
– Оставь меня, сатана, не искушай! – со злостью вскрикнул Георгий. – Не сравнивай нас с варварами. Те как камень, мы – глина. У нас нет оружия. Мы трусливы. Мы думаем о смирении и вечной жизни. У нас вода вместо сердца. Слушай! – и Георгий схватил обе руки Индульфа. – Я скажу тебе то, о чем хотел забыть навсегда. Истинное богоподобие в беспощадности к невинным. Ты понял? Нет? Запомни и поймешь потом, как я. Когда человека гнут, гнут и гнут, он ломается навсегда. Базилевсы знают это. Что же… – Георгий синеватыми пальцами смял свою бороду, укусил конец и плюнул.
– К чему все это? Кто однажды заложил собственную голову ставкой на нового базилевса, не повторит игры. Не думайте, будто мы глухи на нашей горе. Чего добился Тотила? Разве все несчастные, все обиженные пошли с ним? Малая горсть. А ведь он давал свободу рабам даже! Нет, все ждали, предпочитая издыхать лежа, без хлопот. Да, я знаю тех, кто всегда предает: свои же! И моя мудрость в том, чтобы жить для себя. А-ха! Последнюю чару!
В сумерках скамары покинули убежище в развалинах. До Козьей горы оставалось два ночных перехода. Георгий дал лошадей трем товарищам, хотя они ничего не обещали вожаку скамаров. Пока им было просто по пути, так как скамары приближались к Юстинианополю.
Ночная Фракия лежала дикой степью, глухой и слепой, без одного огонька.
Чуя волков, лошади всхрапывали, но послушно шли, доверяя великому могуществу человека, его силе, его храбрости.
3
Ночной переход прошел спокойно. До восхода солнца скамары достигли сладкого озерка, завесившегося высоким кустарником. С озера сорвались дикие утки. Стая волков уступила людям удобную дневку у водопоя. Лишь досадливо назойливые кулики все возвращались и возвращались с жалобным писком, обиженные вторжением в их тихую пристань.
Все было обычным для скамаров на знакомом, надежном месте. Отсюда сорок стадий до имперской дороги и половина перехода до усадьбы Евмена. Козья гора – родной дом – ясно выступала на хребте Родопов. Будь место повыше, Георгий мог бы различить вход в ущелье с водопадом, где славяне спрятали клад оружия.
На востоке Георгий заметил пять движущихся точек. Ни одно животное еще не обеспокоилось бы их появлением, и лишь человек мог в них распознать человека.
Вот и еще всадник, и еще.
Георгий забрался на толстую иву, единственное дерево среди кустов. Первые пять всадников уже обошли убежище с запада и рыскали по равнине.
Колеса повозок продавили колею в росистой траве. Стебли не успели подняться. Всадники заметят след, если еще не заметили.
Сейчас Георгий видел одновременно уж не меньше сотни конников. Раскинувшись широким веером, конники охватывали несколько стадий. Не ромейская повадка у них. Федераты. Прикрывают легион, посланный вслед варварам. Георгий опоздал на один день.
Убедившись, что всадники напали на широкие полосы, оставленные колесами, бывший центурион слез с ивы.
Так приходит смерть. Средь белого дня или ночью, непрошеная, неожиданная, но неизбежная. «Как что? – подумал Георгий. – Не все ли равно…» Вчера он так громко хвалился, искушая Судьбу. А Судьба уже дышала ему в лицо.
Солдаты не обременят себя доставкой скамаров в город, чтобы там префект получил удовольствие посадить разбойников на кол для назидательного примера подданным. Солдаты милосердно перебьют скамаров и воспользуются добычей.
Умирают все, рожденные женщиной. По-настоящему люди отличаются один от другого только умением умирать. Георгий живым не дастся никому. А может быть, предложить ромеям добычу без боя?
– У вас есть ситовник с печатью. Вы не скамары, – сказал Георгий Индульфу. – Зачем вам пропадать вместе с нами! Скажи ромейскому начальнику, что мы взяли вас в плен. Он вас отпустит. И наверное, если вы дадите ему донатиум. Предложи ему сделку: мы обменяем нашу добычу на свободу. Помнишь, я говорил о крысах? Но за наши шкуры ему придется хорошо заплатить.
– Не показывай ему всех денег, приготовь пять статеров, этого хватит! – крикнул вслед Индульфу бывший центурион.
Товарищей сразу заметили. Вот кто-то, собрав около себя десяток конных, будто горстью бросил их. Всадники вновь рассыпались, готовя луки.
Гунны или герулы… Рука, поднятая Индульфом, остановила не скачку, а стрелы, уже лежащие на тетивах. Всадники осторожно сближались. Кто-то сменил лук на аркан.
Доспехи, крашенные орехом. Чужие остановились в двадцати шагах.
– Кто вы, люди? – крикнул коричневый всадник.
И Голуб, радуясь не спасенью, а славянскому слову, ответил:
– Свои ж мы, свои! Вашего языка мы люди!
Долго смотрели на страны Теплых морей Индульф с Голубом. Видение чужого изменило душу, которая светит в глазах человека. Ратибор не узнал давних друзей по Торжку-острову. Те же сразу увидели в матером князе россичей старинного соперника по силе и удали. Пришлось напоминать о себе.
Алфен захотел остаться со скамарами. Голуб попрекал товарища:
– Ты же сам решился идти с ними на север. Ломаешь ты дружбу.
– Я хотел уйти навсегда из империи, и я любил вас обоих, – объяснял Алфен. – Я решался забраться далеко и быть глухонемым среди людей чужого языка. Скамары живут вольным законом. Георгий дает мне женщину, которую я захотел. Вы, бывшие всегда свободными, никогда не поймете, что значит для меня иметь женщину, свою, навсегда и по сердцу… А еще – я смогу мстить владельцам рабов.
И стал Алфен уже чужой, уже отрывался и падал в прошлое Алфен вместе со сколькими другими, о которых, живы они или нет, сердце уже говорит, а язык повторяет: они были…
И опадала империя, как пыль с ног.
И, как пыль, застревала в горле.
Пыль душила. Пыль ослепляла. Истолченная земля Фракии сделалась подобной мучному высеву больного зерна, горькому, черному, как ядовитый уголек спорыньи.
Давно минул длинный день. Лето повернуло на осень. Стояла сухая пора. На Роси началась косовица хлебов, и туда летели души россичей.
Зрелые поля Фракии догорали под копытами славянских лошадей.
Шли знакомой дорогой, старой дорогой к подъему на Планины. Посылали дни вдогонку дням, бросая время, как изношенный постол.
Истоптана земля. Нет жизни нигде, нигде. Возвращаясь к себе раньше россичей, уголичи подмели Фракию.
В пыльных остях объеденной скотом травы скалились голочелые остовы лошадей, быков, людей.
Подобно опоздавшей кулиге саранчи, россичи со своим необозримым обозом доедали последнее.
Безжизненно стыли крепости, в которых прятались имперские когорты, ныне бедные духом, а потому и слабые телом.
Россичам, обремененным заботой о сохранении уже взятого, не нужны были каменные клетки. Теперь россичи знали, как вынимать ромеев из стен. Камни не собой сильны – людьми.
Окрепнув, Малх садился на смирную лошадь. Голуб рассказывал о пережитом с ильменской острой издевкой. Индульф – желая проникнуть в смысл событий и не находя его. Для чего была прожита жизнь?
– Все, все, все… Все, кто ушел с нами на Теплые моря искать невозможного, растаяли снегом на солнце. Мы были как семена, разбросанные в диком, темном лесу. Творение, прекрасное в словах, прекрасное для глаз, не таково на деле. Ты помнишь ли, Ратибор, наши речи на острове? Нет того невозможного, о котором я мечтал, нет, нет. Призрак был, туман над озером.
И молчали, и думали, и заканчивал Индульф:
– Однако же изменился наш мир. Нечто совершено руками исчезнувших моих товарищей. И – моей. Что свершено? Я не знаю…
А Ратибор рассказывал о великой войне со Степью:
– С той поры князь Всеслав устроил Рось. Стал широк росский удел. Новая жизнь наша дышит без старого страха перед степными людьми. Сами мы вышли в степь.
– Не помню теперь, чего я хотел, – не мог отвлечься от себя Индульф. – И помню: я грезил о невозможном. Была Византия, Палатий. Там я едва не стал палачом. И там… – но он ни с кем не мог говорить об Амате и продолжал о другом: – Помню Италию, черную страну смерти. Помню себя в битвах без счета. Знаю, но не помню того Индульфа, кто на один миг встал рядом с твоей сильной юностью, Ратибор. Думаю только, что был я тогда чист, бел как рыба. А тебе, Малх, скажу, что будто бы не было того молодого, который отвез тебя в челноке с Хортицы-острова. Я ли был? Я живу. Зачем?
Павшая лошадь лежала плоская, узкогрудая, слабая, с уродливо вздутым брюхом. Дня не прошло, и осталась от борзой красавицы волчья снедь.
Ратибор говорил:
– Много раз, как стрела в воздухе, повисал я со смертью на одном волоске. Побеждал. И думал того только о себе, о своей удаче, о своей силе. Будто все жило и совершалось для меня одного.
Склонив головы, россичи слушали, как если бы не походный их князь, а сами они рассказывали о себе.
– Теперь, достигнув лет, я знаю, – продолжал Ратибор, – я не бессмертен. Не для меня служили удачи мои, победы мои. Их я не возьму на погребальный костер, их не покроет могильный курган. Не передо мною, други-братья, отступала смерть…
Над Днепром, на Ратиборовом дворе, растут два сына и дочь Анея, по бабке. И старший сын уже сильный воин.
– Так, други-братья, – продолжал Ратибор, – ныне я знаю, что живу, дабы служить опорой племени-роду – языку нашему. Мы живем для рожденных от нас и для тех, кто родится от них. Я князь, я граница-защита, я камень в основании очага, как и все вы.
– Твоя правда – моя правда, – подтверждал Малх. – Да живут россичи своей волей, своим разумом. Остережемся же ромеев. У них бог все вершит своим произволом, потому и нет у них закона, но есть лишь зло. Правды нет у них. Будто бы облекшись волей бога, их базилевсы давят ромеев. Ромеи же лобзают медную пяту. Базилевс прав перед ними, бог за него. Таковы ромеи. Они опасны желанием во всей вселенной поставить своего бога и базилевса.
Слушали Малха. Но не хотелось говорить о ромеях, не хотелось более думать об империи, душа стремилась на Рось, к Днепру.
Трупик ребенка притаился за обочиной, ссохшийся, жалкий, страшный. Дороги Фракии пахли тленьем, коршуны, волки и шакалы отказались служить могильщиками.
Скакали гонцы в Юстинианополь, в Византию:
…с именем Юстиниана Божественнейшего преданное войско изгоняет варваров со священной земли святой империи…
В седле Планин горбились развалины крепости Новеюстинианы. Дожди смыли пепел, обнажив черные разводы смолистой копоти.
Перевал опять плакал мелкой изморосью, дождило и на спуске. Печальную встречу, печальный отпуск давала империя злым своим гостям. С поляны, где пало войско комеса Геракледа, звери дочиста убрали кости.
Сотник Мал, навещая ромейку Анну, напевал росскую песенку:
На овечьей шубе, вывернутой мехом вверх, дорогими блестками сияли капли дождя. Повязка на голове пленницы светила морскими жемчужинами. Ромейка не сгибала гордую шею, не поворачивала красивую голову, будто здесь нет и не будет ее повелителя.
Беспокойная мысль точила Малха: «Много яда везем мы… Тебя, прелестница, и красивое оружие, и роскошь ромеев, и память о них. Защитить тебя от Мала, Анна! Его я хотел бы уберечь от тебя. Увы, от самого себя нас никто не спасет».
От сырости мозжила сросшаяся ключица и ныл, тянул рубец, оставленный ножом Асбада.
Дунай-Истр, река-море.
На далеком, как облако, левом берегу низкой муравой стлался матерый кустарник с ивняком.
Нет никого ни на том берегу, ни на этом. Пуста река, пусты берега, ни человека, ни челна. Никто не ждал россичей в условном месте переправы.
Насытившись успехом, уголичи, тиверцы и другие союзники разошлись по своим углам.
Да и что здесь делать лукавому князю-жупану Владану, который сумел послать доверившихся ему россичей на левую руку, на восток вниз по течению Гебра? Знал Владан, что в Юстинианополе и в Тзуруле стоят главные войска ромеев. Щитом послужили россичи для союзников, которые ими заслонили свой налет на западную Фракию.
– Чуют, чуют они, что разгадка их нехитрая хитрость, – между собой говорили россичи. – Ныне прячут глаза. Договорну же за перевоз плату они сами себе заплатили щедро. Ведь увезли и нашу долю добычи с первых битых ромеев. Ладно им, хватит нам своего.
Шесть дней стоял росский обоз на высоком берегу Дуная. Плоты плотили, бревна пришлось возить из дальнего леса.
Поработав топорами, связали надежной врубкой тяжелые бревна, изготовили весла. Еще пришлось ждать три дня, пока не унялся Дунай, сморщенный ветром, как шкура буйного зверя.
Наконец-то стали грузиться. Быков, лошадей, коров, овец затаскивали силой на плоты, путали ноги, валили, вязали.
Не люди устали в походе, а лошади. Они, отощав, выставляли ребра, как бочечные обручи.
Старшие запретили переправлять животных вплавь. Каждая лошадь, каждый бык сделались наибольшей из всех ценностью – на спине не дотащить добычу до Роси.
По простому суждению молодых росских воинов, некорыстно было золото, полученное с ромеев за выкупы, не так-то дорога была серебряная и золотая посуда, шелка и тонкие ткани, взятые в Топере. Любо было другое. На много тысяч воинов захвачено ромейское оружие, которое свои умельцы переладят на росский лад. Много твердого железа взяли в крицах, в воинском облачении, много орудий нашли для кузнечного и других дел, обувь была по душе, хороши выделанные кожи – вот это добро!
За стоянку на Дунае свои мастера переделали станы коротких ромейских телег на длинные, поставив долгие дроги покрепче, чтобы не прогибались под грузом поклажи.
Все заводные лошади войска пошли в упряжку. Служили в бою, послужат в походе. Россичи пойдут старым следом, но путь на Рось будет по времени в два раза длиннее.
С утра десятого дня стояния на Дунае началась переправа. Ткацким челноком пошли сновать плоты от правого берега к левому и от левого – к правому. Три дня бережливо работали, чтобы в спешке ничего не утопить.
Стылым камнем, мертвым местом распласталась на своей высоте византийская крепость. В ней молились, чтобы славяне не вздумали сесть для осады, не полезли бы на стены.
Комес Рикила Павел, окостенев от тоски и безнадежности, дурманил себя коричнево-зеленым снадобьем, сухим соком конопли, привозимым в Византию от персов.
Комки едко дымили на жаровне. Комес вздыхал, кашляя, когда глоток оказывался не под силу. Постепенно небо становилось благожелательным, а вселенная начинала приятно покачиваться.
Рикила на четвереньках карабкался на башню. Божественное снадобье украшало жизнь, но мешало ходить.
Ах, эти варвары никак не могут выбраться из империи, никак! Сейчас Рикила не боялся, но движение варваров казалось бесконечным, а они – бесчисленными, как народы, которых святое писание сравнивало с песком морским.
– Что же ты их не бьешь? Твой меч отупел! Твои архангелы спят! – богохульствовал Рикила, одерзев от персидского снадобья.
Бог молчал. Нет больше знамений на небе и на земле, и нет больше пророков.
– Я бы тебя! – грозил Рикила небу. И пугался. И падал, закрыв голову. Но небо молчало.
С весны, с ранней весны не было связи с империей. Кажется, обоз с продовольствием не приходил в этом году? Может быть, нет уже ни Византии, ни Юстиниана Любимейшего, ни Палатия?..
Да, наверное, империя утонула, и сторож дунайской границы остался один со своей крепостью, как Ной на ковчеге в годы потопа.
Каменный ковчег покачивался. Башня скрипела и кренилась, как мачта. Чтобы не упасть, Рикила садился и полз вниз, цепляясь за ступени.
Дым конопли возбуждал острый голод. Комес разбалтывал муку в холодной воде, жевал сырой горох, бобы. Боясь озверелых солдат, Рикила Павел не решался посвятить кашевара в тайну особого склада.
Солдаты ставили силки на крыс, ворон, воробьев. Персы, иссохшие как мумии, томились безнадежной тоской по мачехе, но все же родине и дрались из-за побегов травы на дворах крепости. Готы спали целыми днями, коротая скучную старость. Солдаты из имперских горцев играли в кости на соображаемые ставки.
Один из солдат Рикилы, вспомнив старый способ кочевников, вскрыл вену лошади, чтобы насытиться кровью. При осторожности так можно проделать несколько раз, не вредя коню. Лошадь осталась жива, но конника зарезали: он использовал собственность товарища – и съели его лошадь, теперь лишенную хозяина.
Толчок плечом – и крепость упала бы, как гнилой шалаш.
Никому не надо.
Отошли последние плоты. Правый берег опустел. Двое людей, вылезших неизвестно откуда, столкнули в реку бревно и, цепляясь за верткую опору, поплыли через Дунай. Они, пленники россичей, спрятались было, но в последний час решили сменить Судьбу, избрав неизвестное будущее…
Войско-город уходило на север. Тысячи колес оставляли широкую дорогу. Не скоро зарастает однажды пробитый путь, не скоро затянутся глубокие колеи, прорезавшие дерн.
Да и затянутся ли?..
– Много взяли, много. Не думал я, ведя войско от Роси, что такое удастся нам взять. Людей же мы сберегли. Ромеи слабы, их слава – пустая слава, – говорил Ратибор. – Мы успели во всем. Радостью встретит нас земля. Хвалу нам воздаст князь наш Всеслав. Но на душе у меня смутно.
– Помнишь ли, князь, – спросил Малх, – что Всеслав сказал Колоту-ведуну после хазарского побоища?
– Помню. Войску большому – дело большое. Вещий наш князь. Дело совершается. В степь мы вышли. Далеко от старого кона летают россичи. От больших дел новый ветер дует в наших старых лесах, на наших старых полянах.
– Не бывало такого, – сказал Крук. – Мы узрели небывалое для росского глаза. В сердцах у нас, в наших душах добыча, не знаю какая. Дня вчерашнего вы не вернете, нет, не вернете, други-братья, как не быть из старости молоду. Людей мы взяли, много людей к нам доброй волей пристало. А вот он, молодой, – Крук указал на Мала, – женщину себе добыл чужую, род от нее поведет. У меня, старого ворона, душа думой шевелится. Новые птицы будут, иной щебет будет у них.
Из любви к Ратибору Крук смолчал, что есть в обозе девушка, которая зовет себя княжьей.
Тот берег, имперский, поднимался над Дунаем скалистыми обрывами. Два ромея, решившиеся на новую жизнь, закончили трудную переправу. Не в силах подняться на ноги, они мертвыми телами отдыхали на самом урезе реки.
– Вон они, – указал на них Малх, – сами тянутся к нам. Как со мной было когда-то. Что в себе несут? Сами не знают.
Молчали, глядели все. Малх размышлял вслух:
– Что в нем, в ушедшем? Идя в поход, я, как дитя, тешился думой о наслаждении спором, беседой. Я хотел нечто сказать ромеям. Кому? Пустое все, как покинутый пчелами сот. Домой хочу, к себе, к семье. Пусть же станет прошедшее прошлым.
Остановив коня, чтобы в последний раз в жизни взглянуть на границу империи, Индульф не заметил, как его оставили. Больше половины жизни прошло.
В Италии его потянуло вернуться домой, на берег Холодного моря. Зачем? Правильно сказал Георгий-скамар: нечего искать сверстников, сделавшихся зрелыми мужами, да слушать рассказы об умерших.
Индульф останется на Роси. Походный князь Ратибор звал его и Голуба. Опытные воины нужны росскому войску. Князь Всеслав назначит им грады для кормления, россичи не откажут новым братьям в женах. Забыл Ратибор, что выполняет старое обещание, которое он давал молодому Индульфу на Торжке-острове. Быть ныне Индульфу с Голубом росскими сотниками.
Индульф не посылал бесполезные проклятия ромейской империи. Не перед ним она виновата, ведь он сам делал, своей волей. Не хотел он ничего изменить в своем прошлом, ибо сожаление недостойно мужчины. Но его память никогда не оставит в покое ни раздавленная Италия, ни великолепная и буйная Византия с ее храмами загадочных и бесчеловечных богов. Не погаснут небесные красоты палатийских дворцов, не умолкнет тихий шепот белоснежных служителей, не отвалится гной войны, и вечно будут светить образы не признавших себя побежденными Тотилы и Тейи.
Остановившись, долго глядели на юг два всадника, налитые силой, тяжелые, как конные статуи на форумах старых городов Теплых морей, застыв в невысказанной угрозе.
Индульф думал о маленькой женщине своей молодости. Амата пришла из неведомого и скрылась скользящей походкой ромеев, шаги которых беззвучно гаснут в неисчислимых жестоких толпах. Будто совсем забытая, с годами Любимая возвращалась чаще и чаще. Индульф любил ее. Позднее знание, юность глупа. Поздно пришло постижение невозможного, настоящего невозможного, достойного мужчины, к чему, Индульф ныне знал, его готовила Амата. Он не был первым для Любимой, не в нем одном она искала, теперь Индульф мог думать об этом без ревнивой горечи. Ее кто-то предал. Все и навсегда останется тайной, которую не купишь за горы злого золота злой империи. Воистину великое прошло мимо, как женщина с закрытым лицом, известившая о смерти Аматы. Вспомнился бог-базилевс Теплых морей. Вот тогда бы!..
– Ааа! – вслух простонал Индульф.
– Пора, друг-брат, старый товарищ мой, пора, – позвал Голуб, едва протолкнув слова через стиснутое горло. И, не думая, повторил не раз уже сегодня сказанное другими: – Изменились мы, изменились, и дней прошедших не вернуть, да и не нужны они. – И добавил свое: – Каждому дню – дело дня. Так будем жить, друг-брат, пока душа дышит в груди.
Товарищи повернули коней и послали их по запустелому уже следу войска.
Были оба они по-воински подобранные, но и встопорщенные, как хищные птицы, готовые выбросить крылья из напруженного тела и ударить острым когтем. Сухие глаза их смотрели хрустально-холодные, как беспощадные соколиные очи.
Индульф и Голуб уходили навсегда. Отныне они братья россичей и никогда не увидят империи. Так они решили. И еще – они хотели отдыха.
Они не знали тогда, что империя их не отпустит. Не поможет время. И желанный отдых не в их власти.
Обманутые, искалеченные, все ярче они будут вспоминать из пережитого все плохое, а хорошее будет для них гаснуть, пока не погаснет совсем.
Как все люди, они забудут, что дались в обман по своему недомыслию, что были они скоры в делах и медлительны в размышлениях. Ведь не себя клянет человек, попав в ловушку трясины-чарусы, которая издали обольстила его солнечной лаской цветущей поляны, такой дивной, когда смотрят на нее с опушки сурового леса, из-под нахмуренных северных елей.
Себя они обелят, оправдают. Иначе нельзя, не выжить иначе.
Но и очистившись, они не обретут покой. Беспокойные, они будут сеять волнение. Мстительные, они возбудят недобрые чувства и злое любопытство к империи, о которой они не устанут рассказывать россичам. Не устанут, ибо многое, может быть главное, они постигнут потом, вспоминая прожитое и находя слова для рассказа.
В урочное лето их тела растают в огне погребального костра. Но их тоскующие души останутся среди россичей, живые в завещании вечной вражды к югу Теплых морей, где для Индульфа и Голуба живет нечистая нелюдь, где под золотыми куполами сидят змеи-аспиды с ядовитыми клыками, хитро спрятанными под сладкоречивыми обещаниями блаженства, где они искали невозможное, нашли его и упустили из рук.
Глава семнадцатая
Ненасытный гаснет день
1
Осень на полуострове между Понтом и Эгейским морем. Сокращаясь с излишней поспешностью, отлетают ясные теплые дни. Лучшее время года для стариков. Зноя уже нет, и скифские степи еще не послали на берега Теплых морей северо-восточный ветер. Доцветают поздние розы.
Утро. На листьях с каймой желтизны блестела роса. Ночная сырость слегка покоробила желтоватый пергамент-таблицу. Под заголовком «Летосчисление» было четыре строки:
«По счету Святой Церкви от сотворения мира истекло лет 6073.
Персы-миды считают от Навуходоносора лет 1312.
По нашему исчислению от Александра Македонского лет 896.
От рождения же Христа, бога Спасителя нашего, год 565».
Заботой евнуха Каллигона эта таблица висела в круглой беседке-ротонде. Тут же, в тишине, в одиночестве, трудился и сам писец.
От ротонды до большого дома, владения Велизария, великого полководца великой империи, было рукой подать: сотня шагов по утрамбованной дорожке. Не широких воинских шагов. И не легких шагов сильного, не обремененного ношей мужчины. Того мужчины, воображаемыми днями пути которого писатель Прокопий из Кесарии, умно следуя народному обычаю, обозначал в своих книгах расстояния до далеких стран, чтоб читатель мог ощутить размеры этого беспокойного мира. Здесь шаги были мелкие, стариковские, неровные.
Сидя в ротонде за мраморным столиком, Каллигон писал сепией, яркой, настоящей сепией, хорошо процеженной, без сажи и толченого угля, подмешиваемых купцами. В продаже теперь стало трудно найти чистую сепию, поэтому черную краску приготовляли на вилле. Пергамент был тоже настоящий, не современная подделка из проклеенного папируса или ситовника, но выделанный из кож мертворожденных телят и ягнят, прочный, отбеленный до молочного цвета.
Каллигон вставал перед рассветом, как раб, но без окриков и понуждения. Он спешил исполнить урок, заданный себе же: шесть страниц в день. Не так мало, если подражать наемным писцам, у которых буквы четки, как выбитые печатью. Даже много для добровольного писца-домоправителя, который распоряжается имениями богача, ведет счет, следит за всем. Все люди изолгались. Все изворовались. Никому нельзя верить. Если сегодня пропустить в расчете ошибку, завтра ее повторят уже сознательно, чтобы ограбить.
Каллигон успел закончить первую страницу дневного урока. Едва он начал вторую, как его позвал знакомый голос. Без нетерпения, без досады Каллигон посыпал свежую строку толченым песком, встряхнул лист, свернул его в трубку вместе с подлинником и страницей, написанной ранее. Не следует разбрасывать записи.
Велизарий, хозяин, звал и звал. Великий воин превратился в ребенка.
– Иду, иду, спешу, светлейший! – отвечал Каллигон голоском старухи.
От дряхлости на голом черепе евнуха вырос бесцветный пух, и голова Каллигона напоминала о птице, ощипанной поваром.
– Бегу, бегу! – Тонкого голоса евнуха боялись несравненно больше, чем грозных окриков Велизария.
– Где же ты, окаянный! – сердился Велизарий.
С помощью двух сильных слуг он тащился к ротонде. Мечу империи исполнилось шестьдесят лет. Может быть, и больше, но ненамного. Живая руина, отвратительная для всех, не была противна Каллигону. Засохший евнух, особенно маленький рядом с Велизарием, служил единственной опорой бывшего полководца.
Погладив костистую лапу Велизария своей тощенькой ручкой в пятнах от сепии, Каллигон спросил:
– Что с тобой, величайший? Скажи, и я утешу тебя.
Колени Велизария подогнулись. Повисая на плечах слуг, он вытягивал тощую шею с набухшими жилами, серую, сморщенную, будто тело долго пробыло в воде, и жаловался:
– Все против меня одного, все. Гляди, гляди… Он подкуплен. Он хотел зарезать меня. Он, он… – Велизарий заплакал от жалости к самому себе.
– Успокойся, светлейший, успокойся, – утешал Каллигон, вытирая платком глаза Велизария. – Твоя драгоценная жизнь цветет в тебе, ты жив и силен. Покажи мне рану, я вылечу ее.
– Вот, вот! – Велизарий, гримасничая, натягивал кожу. На подбородке подсыхала царапинка, которую может оставить бритва в дрогнувшей руке.
– Не бойся, владыка. Твое здоровье вне опасности. Виновный будет наказан.
– Накажи, накажи его, – со злобой бормотал старик. – Может быть, он хотел покуситься…
Виновный ждал в нескольких шагах за спиной Велизария. Каллигон приказал:
– Розги! Сечь его без пощады.
Брадобрей скрылся за деревьями. Раздались вопли, мольбы о милости. Велизарий прислушивался. Он плохо видел, но сохранил слух и узнавал людей по голосам.
Наказание длилось. Устав стоять, несмотря на помощь слуг, Велизарий распорядился:
– Довольно.
Его брили раз в четыре-пять дней. Он забывался, бритва царапала, и каждое бритье кончалось жалобами на покушения.
Каллигон считал достаточным наказывать за настоящие провинности. За мнимые – полагалась мнимая же кара. Из брадобрея Велизария мог получиться хороший мим.
Светлейшего усадили в ротонде, и Каллигон развернул пергамент.
Велизарий не видел, что пишет его домоправитель, не только от плохого зрения, но и по неграмотности.
– Что ты делаешь?
– Свожу счеты, считаю твои деньги, светлейший.
Велизарий уронил голову на грудь. Слуги слегка поддерживали господина, внимательные, напряженные. Каллигон беспощадно наказывал за действительные упущения.
– Что ты делаешь? – повторил вопрос Велизарий.
– Считаю, свожу счеты, величайший, – терпеливо ответил Каллигон.
По утрам сознание Велизария ненадолго просветлялось. Солнце поднялось высоко. Каллигон знал, что хозяин скоро потеряет память. Сегодня Велизарий боролся.
– Счеты, счеты, счеты, – ворчливо затвердил он. – А! Ты не умеешь иного. Почему не пишет… Я забыл. Этот. Каппадокиец. Нет. Кесариец. – Велизарий вздрогнул, и слуги подхватили клонящееся со скамьи тело. – Да! – воскликнул Велизарий. – Почему не пишет Кесариец о моих подвигах? Почему?
– Он пишет, светлейший, пишет, – утешил Каллигон. – Он скоро прочтет тебе новую книгу.
– Пусть Прокопий пишет побольше, – приказал Велизарий. Он пытался расправить плечи и выпятить грудь. Что-то боролось в угасшей душе. Велизарий прислушался к чему-то, сказал:
– Пусть он не забудет описать подвиги Божественного, – и опять обмяк.
Семь лет тому назад гунны и задунайские славяне вторглись во Фракию, перелились через Длинные стены, никем не защищаемые, и вплотную подступили к Византии.
Как всегда, Юстиниан держал в Палатии достаточно войска, чтобы защитить себя от охлоса, но не столицу от варваров. Через Босфор спешили вывезти казну и драгоценности храмов, пытаясь уберечь сокровища от неминуемого грабежа.
По приказу базилевса Велизарий призвал население спасти Византию. Забывчивый охлос вышел на стены города, и варвары, не рискнув напасть, удовлетворились выкупом.
Византийцы объявили Велизария спасителем отечества и осыпали его знаками преданности. В душе Юстиниана с новой силой пробудились угасшие было подозрения.
Долгие, мучительные четыре года Велизарий наблюдал, как над его головой собирались тучи. Внезапно его заточили. Его имущество было схвачено, слуги и остатки ипаспистов разбежались. Каллигон залез в щель, как мышь, – у него были готовы убежища.
Антонина еще раз отвела беду, и базилевс приказал освободить полководца. Сановники успели много разграбить, но часть своего состояния Велизарий получил обратно.
После этого что-то сломалось в душе полководца. За несколько дней воздух подземных нумеров успел отравить его сердце. Вскоре кто-то сообщил Велизарию о новых, страшных замыслах базилевса. Был ли верен слух? Или кто-то сумел под маской друга злорадно налить яд в открытую рану?
Велизарий заболел сразу. Много дней он лежал без сознания и очнулся ветхим старцем, потерявшим память. Будучи на двадцать лет моложе Юстиниана, которому недавно исполнилось восемьдесят два года, Велизарий годился базилевсу в отцы.
Каллигон думал: «Страх тем сильнее владеет людьми, чем большее число людей они сами лишили жизни».
Прокопий же умер. Умер. Погребен. Истлел. Никогда ничего не напишет. Велизарий забыл о смерти Прокопия, как о многом другом. Каллигон солгал Велизарию. При нем нельзя было говорить о чьей-либо смерти – с ним делались припадки.
Прокопий скончался на руках Каллигона. Не сопротивляясь болезни, он ушел без страха перед неизбежным. Послушно приняв причастие, Прокопий прошептал слова, приписанные затемнению ума:
– Мой рот полон горечи.
2
Велизарий дремал, его челюсть отвалилась. Каллигон писал, не стесняясь присутствия слуг. На вилле евнух был единственным грамотным. Слуги, обязанные отчетом, умели делать зарубки на палочках, завязывать узелки, перекладывать цветные камешки, листья. Прочие не владели и этим.
Не так уж много людей, обладавших искусством письма, встречалось в молодые годы Каллигона. Ныне число грамотных уменьшилось.
Юстиниан не только запретил последние академии на Востоке. Нечестивые учреждения были уничтожены и на возвращенном империи Западе. Кое-как подучивались желавшие занять должности в префектурах. Школы легистов, поощряемые базилевсом, давали ученикам некоторые познания в латинском и эллинском письме. В монастырях монахи учились друг от друга. Старались понять смысл букв те, кто готовился принять сан священника.
В самой Византии нашелся бы один грамотный на тысячу, в провинциях же – один на два мириада. Но и они, по мнению Каллигона, владели не более чем кухонным письмом. Таковы люди, такова письменность. Крохотная горстка грамотных дико и грубо выражала свои мысли. Запас слов был ничтожен и ограничен потребностями дела.
Сорок лет власти Юстиниана смирили мысль. Каждому – свое. Писцы префектур пользовались обязательными оборотами языка Власти, тяжелыми, надуманными, двусмысленными от своей тяжести. Легисты копировали формулы законов, и тот среди них, кому был доступен комментарий, считался чудом просвещения. Почти все священники, заучив богослужение с голоса, переворачивали листы книг для виду. Переписчики совершали ошибки, искажавшие смысл до неузнаваемости. Слово вырождалось.
Сам Каллигон считал, что мыслит и пишет чистым эллинским языком, которым пользовался Прокопий. Но с людьми, чтобы быть понятым, евнуху приходилось объясняться какой-то другой речью.
Каллигон посмотрел на Велизария и приказал слуге утереть слюну, точившуюся из черной ямы беззубого рта. Жизнь человека не может сравниться с могучей жизнью деревьев, прекрасных даже в смерти.
В широком входе ротонды появился человек в железной кирасе, перепоясанный длинным мечом. Чтобы дать отдохнуть шее, он снял каску и держал ее перед собой, как виночерпий чашу.
– Мудрейший! Антонина великолепная желает тебе здоровья, благополучия и успеха в делах собирания статеров! – Посланный дружески подмигнул евнуху.
Не вставая, Каллигон кивнул Иераку, бывшему ипасписту Велизария, ныне начальнику отряда воинов, которых Антонина содержала, как все знатные люди, для своей личной охраны.
Старый наемник нарочито не глядел на спящего Велизария. Что ему этот труп, трусливо цепляющийся за жизнь!
До четырнадцати лет Иерак жил в горах Кавказа – к югу от Лазики. Когда в его племени старик или старуха делались в тягость себе и другим, они сами, как сноп, бросали дряхлое тело в пропасть, дна которой никто не видел, если и было это дно. Так всегда велось. Каждый знал свою могилу. Единокровным Иерака не приходилось напоминать, что жизнь может сделаться постыдным бременем.
Антонина не считала нужным навещать дальнюю виллу. Властная женщина умела оставаться первой доминой империи. Юстиниан не закрыл двери Палатия перед Антониной и после смерти базилиссы. Антонина льстила, умело разносила сплетни, угадывала капризы престарелого владыки империи. Она казалась высшим нужной и великой – низшим.
Памяти базилиссы Феодоры уже семнадцатый год воздавались посмертные почести. Юстиниан не обременил себя новым браком. В год смерти Феодоры ему исполнилось шестьдесят пять лет.
Священное писание рассказывало о мужах, сохранивших силу юности и до более преклонного возраста.
Для бесстрастных наблюдателей – палатийских евнухов – не было тайных изгибов сердец и тел. Каллигон дружил с евнухом Схоластиком, человеком столь большого ума, что однажды базилевс послал его против вторгшихся во Фракию задунайских славян. Скифы так разгромили армию Схоластика, что был потерян даже Священный Лабарум – знамя Константина. Схоластик же не потерял милости Юстиниана: там, где он потерпел неудачу, не мог бы выиграть никто. Как-то Схоластик открыл Каллигону тайну Палатия: вовремя, вовремя скончалась Священная Владычица. Ибо душа Божественного по причине увядания тела уже закрывалась для соблазнов Евы.
Каллигон размышлял об Антонине. Египетские и персидские маги секретными снадобьями и тайными обрядами поддерживали молодость ее чувств. Когда Каллигон виделся с владычицей год тому назад, при ней состоял молодой эллин, красотой напоминавший юного Беллерофонта. Он казался утомленным. Глаза Антонины сверкали, зрачки были расширены, как у женщин, пользующихся атропой. Для сохранения свежести чувств и тела она принимала ванны не из молока, как Феодора, а из крови, и спала, обложенная парным мясом. В Антонине жила неукротимая сила похотливой, бесплодной плоти.
– Не спрашивая тебя, Иерак, я заключаю о твоей цели, – сказал Каллигон.
– Для этого, мудрейший, не нужно много мудрости, – с иронией ответил Иерак. – Ты всегда, впрочем, прав. Со мной тридцать бойцов в броне. Дороги опасны.
Двести стадий пути от Длинных стен до ворот Византии! Даже здесь нельзя возить деньги без хорошей охраны. Дороги империи!
Каллигон пестовал Велизария под прикрытием северного конца Длинных стен и под защитой крепости. В дни нашествия гуннов и славян вилла избежала разгрома.
Дом стоял на самом берегу. Летом высокий берег отбрасывал на море тень. Каллигон любил сидеть на бережку у самой воды. Зализанные ветром кусты на круче казались волосами. Скалы проступали, как лбы исполинов и чудовищ. Северо-восточный ветер зимой портил жизнь. Но зиму, как и старость, нужно перетерпеть. Безопасность искупала зимние неудобства, смерть искупит старость.
Юстиниан щедрой рукой расставлял крепости всюду. Войск же мало, солдаты слабодушны, военачальники жадны.
Шайки скамаров грабят у самых Золотых Ворот. Недавно они напали на подгородную виллу. Хозяева бежали к воротам. Ночная стража не осмеливалась ни пустить несчастных в город, ни выйти им на помощь. Скамары увели людей на глазах у солдат, чтобы взять выкуп.
Префекты знали имена скамаров, но не способы их истребления. В Родопах поблизости от Юстинианополя сидели какой-то Георгий, или Горгий, Алфен, Гололобый. Эти порой осмеливались громить дорожные заставы между Византией и Филиппополем.
Империя разорена. Казна постоянно должна солдатам, и солдаты грабят подданных. Служащие годами не получают жалованья и тоже отыгрываются за счет подданных. Палатий же пышен более прежнего, храмы украшаются, строятся крепости. Как человек, через руки которого прошли многие десятки тысяч фунтов золота, Каллигон понимал, что и в обнищавшей империи всегда найдутся деньги на роскошь. Кляча в позолоченной сбруе.
Старуха Антонина могла покупать молодых красавцев, заставляя их клясться в любви потому, что уцелевшие от конфискации виллы Велизария были свободны от налогов. И еще Каллигон сумел припрятать нечто в годы, когда счастье служило великому полководцу.
3
Вот и закончена еще одна книга, копия. Каллигон мог бы писать наизусть, но все же сверялся с подлинником, как раб-переписчик под ферулой господина. У Каллигона нет господина, он боится нечаянно изменить что-либо.
Прокопий умер, в оставленном им ничего нельзя упустить или исправить.
Каллигон любил перечитывать книги Прокопия о войнах. Над многими страницами витала душа друга. Приближаясь к ним, Каллигон готовился к встрече, к ощущению присутствия Прокопия, всегда одинаковому и явственному, как движение воздуха.
В книге «О постройках» не было Прокопия. Он писал эту льстивую книгу из страха перед Юстинианом и во искупление страниц в «Войнах», которыми был недоволен базилевс. Шепнули – нужен панегирик, чтобы спасти жизнь.
В тайной книге, которую переписывал и переписывал Каллигон, было тоже много страха. Прокопий торопился. Над страницами горьких разоблачений металась испуганная душа. Много раз Прокопий бросал работу, спеша скрыть написанное. Трижды, поддаваясь приступу ужаса, друг сжигал книгу, которую он позволял себе писать только рядом с очагом.
Увы, ложные тревоги сокращали дни Прокопия и ухудшали книгу. Иногда забывалось главное, случайно вытесненное второстепенным. Мнения темного охлоса были переданы без оговорки, будто бы Прокопий мог сам верить, что Юстиниан бродил по Палатию без головы и был воплощением дьявола. И многое другое такое же. Не выполнены обещания, данные в книге, рассказать о делах церкви. Изложение нестройно, книга не закончена. И все же – это правда. Правда должна жить.
Оставшись в одиночестве, Каллигон пробовал писать, желая создать дополнение к книге Правды, объяснить недосказанное, исправить спорное.
Каллигону не однажды удавалось в дружеском общении оживлять мысль друга, напоминать, советовать. После смерти Прокопия евнух постиг печальное бесплодие своего ума. Да, мысли роились. А на папирус падали крохи слов, подобно трухе дерева, источенного червем. У Каллигона не было чудного дара Прокопия. Пришлось примириться с этим, как со всем остальным, чего евнуха лишила Судьба.
Что есть истина? Любимец Каллигона и Прокопия Плутарх писал:
«Невозможно встретить жизнь безупречно чистую. Поэтому создался для нас некий закон избирать только хорошие черты для выражения истинного сходства с образцом. Страсти или государственная необходимость врезают в дела людей ошибки, пятна. В них следует видеть скорее отступление от добродетели, чем следствие пороков. Вместо того чтобы глубоко запечатлевать в истории дурное, нужно действовать с умеренностью к человеческой природе, которая не производит совершенных красот и характеров, могущих служить безупречными образцами добродетелей».
– Что же есть истина? – спрашивал Каллигон Прокопия. – Кому нужно будет верить, когда вам, историкам, прошлое послужит для сочинения образцов никогда не существовавших добродетелей? Значит, превыше всех стоят сочинители житий христианских святых, однообразных сказок?
– Вы оба искушаете меня, как Сатана искушал Еву, – возражал Прокопий и Плутарху и Каллигону.
Нет, гнусный Насильник да будет распят навеки на железном кресте истории. Каллигон будет переписывать. Да останется Слово обличающее, Слово разящее.
В Палатии упорно благоденствовал тучный старец, самоупоенно рассуждавший о догмах веры, делах империи и делах церкви. Он держался за власть молодыми руками. Каллигон считал по пальцам способы Юстиниана: уничтожать умных и сильных, лишать войско силы и сознания своей доблести, погасить чувства чести у сановников, у полководцев, у всех подданных, всех перессорить, стравить. И что-то еще…
Каллигон чувствовал, что ему не дается познание тайны истории. Самое важное ускользает. Прокопий тоже не знал. Каким должен быть настоящий правитель, какой должна быть настоящая империя людей, а не подданных? Вероятно, главное в этом знании. Им не обладал никто.
Очнувшись, Велизарий захныкал. Его жалоба и тень садового гномона напомнили о часе обеда.
Искусный повар готовил обоим старикам блюда роскошного вида, разные на вкус. На самом деле изменялись приправы, а основа неизменно состояла из мелко изрубленного разваренного мяса и овощей. У Велизария почти не осталось зубов, Каллигон был не многим богаче.
Бывший полководец ел жадно, требовал вина. Его обманывали виноградным соком, и старик хмелел.
Слуги знали, что евнух, даже не глядя, видит каждое движение, и нежно ухаживали за Велизарием. Он был беззащитен как ягненок. У стариков была общая спальня. За дверью укладывались несколько слуг. Для ухода за грузным и рослым стариком нужна сила.
Верили: евнух умеет читать мысли. Он никогда не наказывал по-пустому. Ему редко приходилось наказывать: чтеца мысли остерегаются обманывать. Каллигон мог не бояться ни наемных, ни рабов.
Тихо жилось в углу Длинных стен на берегу бурного Черного Понта. Даже Коллоподий, поставщик тюрем и плахи, неутомимая ищейка базилевса, не засовывал сюда свои длинные щупальца. Здесь нет ничего и никого; Велизарий умер заживо.
4
В спальной комнате стало свежо. Скоро придется вносить жаровни. Издали и снизу доносился слабый шум, правильная смена шипенья и шороха. Море начало беспокоиться.
Каллигон прислушивался к морю, прислушивался к своему телу. Тощей рукой, похожей на куриную лапу, евнух нашел под своей старушечьей грудью болезненное место. Что там? Смертельная болезнь базилиссы Феодоры началась болями в боку. Каллигон хотел жить.
Он хотел пережить Юстиниана. Эти иллирийцы живучи как змеи. Юстин дожил чуть не до ста лет. Его племянник кажется еще свежим в восемьдесят два года.
– А в тебе чья кровь? – спросил себя Каллигон. Он не знал. Ребенком он пошел по рукам работорговцев, юношей попал в дом Велизария. Все евнухи похожи один на другого, кроме родившихся на Кавказе, как Нарзес. Племя – тлен, родина – выдумка, до которой никому нет дела в империи. Напрасно, напрасно Прокопий тщился быть римлянином старой крови. Из-за этого в его книгах появлялись суждения, бывшие ниже его разума. И – противоречия… Римляне, неримляне! Мертвецы держат живых за ноги. Мертвых нужно бояться, не варваров. Старый Аттила был праведником по сравнению с Юстинианом, Феодорих готский – ангелом. Сам Прокопий считал Тотилу благороднейшим из правителей, а Тейю – великим героем, превзошедшим Леонида-спартанца.
Длинный, как острие копья, огонь лампады стоял перед иконой Христа с лицом базилевса Юстиниана. Лампада и икона были драгоценными подарками базилиссы Феодоры своей любимой наперснице. Умерла базилисса, и честь сделалась ненужной. Сейчас старая Антонина тешится оргиями в палате, украшенной постыдными картинами и статуэтками, которые привозят с Востока и делают в Александрии. Ночь без сна – клубок змей…
Рядом с Тейей сражался славянин Индульф, хорошо знакомый Прокопию и Каллигону. Индульф ушел из империи. Славяне живут в народовластии, без базилевсов. Что будет с ними? Империя заражает варваров, как старая куртизанка неопытных юношей.
Пламя лампады качнулось от струи холодного воздуха. Не зря шумел Понт. Море не ошибается. Близится буря, буря, буря…
Поздно. Сна нет. Мысли и мысли, вы черные птицы ночи. А кто это рассказывал, что даже вороны улетели из Италии?
Может быть… Оспаривая окладные листы, присланные из Византии, наместник Италии Нарзес утверждал, что на завоеванном полуострове осталась едва пятая часть подданных от населения, исчисленного при Феодорихе. Победа…
Прокопий насчитал, что Юстиниан уничтожил во вселенной пять миллионов людей. Книга об этом была сожжена Прокопием в одном из припадков страха. Ныне всеми битые, всеми гонимые лангобарды, едва не истребленные гепидами лет пятьдесят тому назад, и не столь давние данники герулов, собираются в Италию. У империи нет сил, чтобы противиться им. После львов – волки, после волков – шакалы… А кто после шакалов? Опять львы?
В Италию нужно послать десять копий книги Правды. Там знают Юстиниана. Базилевс обращается с наместниками Петра, как с распутниками, пойманными в блуде. Италия прочтет и сохранит. Жить, пережить Юстиниана…
5
Сегодня исполнялась годовщина смерти Прокопия. Северо-восточный ветер бросил Понт на приступ Европы. Завладев бережком, на котором летом любил сидеть Каллигон, море било в кручу. Соленый туман, сорванный бурей с гребней волн, кропил сад. И там, где он оседал, листья вечнозеленых дубов чернели, как от оспы.
Из кадильниц летели искры, выбрасывало ладан и угли. Над могильной плитой священники пели и молились об успокоении души раба божьего патрикия Прокопия, ветер бил их по губам и рвал слова.
Прокопий не носил высокого звания патрикия империи. Церковь по-светски льстила покойнику. При жизни ему никто не льстил, нет. Нужны его душе молебны или не нужны, они ничему не мешают. Морская пыль замерзала на лету. Еще одна зима.
Укутанный в меха, в плаще из киликийской шерсти, в теплых сапожках – нужно беречь себя, – Каллигон немо беседовал с усопшим: «У тебя не хватало храбрости, сын империи, ты изворачивался, лгал, льстил, как все. Благословен ты и в слабостях, добрый друг. Будь ты смелее – не осталось бы и праха ни от твоего дела, ни от тебя. Ты мыслил, чтоб познавать высшее, чем личная жизнь одного человека. Сгорая от ужаса, ты светил. Без тебя глухие годы остались бы глухи навечно, как камень. Ты был слабым человеком, но не безгласным зверем, как все мы. Ты живешь, будешь жить. А помнишь ли?..
К чему мне тревожить твою отошедшую душу? Коль есть зерно справедливости за гробом, ты пребываешь в покое…»
Возвращались в благопристойном молчании, ожидая обильного угощенья. Духовные торжественно шествовали впереди, оставляя старенькому евнуху почетное место епископа.
Священники отслужили панихиду над могилой какого-то ритора, состоявшего прежде на службе у Велизария, как многие и многие. Что делал, кем был он? А! Кому нужны покойники…
От жаровен струилось благодетельное тепло. Красноглазые угли через узкие прорези в черном железе смотрели на вкушающих поминальный обед.
В трапезную вошел управитель городского дома Велизария. Человек был грязен, с его одежды сочилась вода, он только соскочил с лошади. Подставив морщинистое ухо, Каллигон прислушался к шепоту управителя. В душе евнуха зазвучали слова молитвы Симона: «Ныне ты отпускаешь меня, боже…»
Нет, долой слабость! Пришла пора дела. Книгу Правды нужно также послать в Египет, в разоренную Сирию. И переписывать еще. Но тайно, тайно. Новый базилевс не допустит осуждения старого, дабы не поколебать Власть. Чтоб укрепить себя, Юстин Второй потребует уважения к памяти Юстиниана Первого.
Упираясь в подлокотники, Каллигон напрягся, воскликнул:
– Сегодня, подданные, в боге отошел от плоти наш благочестивый повелитель Юстиниан Величайший!
Приличествует ли писклявому голосу евнуха извещать не о смерти – о кончине базилевса!
Дьякон громогласно начал:
– Ве-е-ечная память…
Хор согласно подхватил установленные Церковью слова. Сегодня эти пресвитеры, дьяконы, служки второй раз просили бога и людей не забывать имена умерших и дела их.
«Неужели только мечта об освобождении от Юстиниана давала тебе силы? – спрашивал себя Каллигон. – Раб ленивый, разве пережить это порождение зла было единственной целью твоей? Почему же ты устал?»
Варвары, разделив империю, отравляются ядом Власти. Их рексы перенимают худшее и подражают базилевсам.
Нужно предупредить всех об опасности. Если бы люди умели читать!
Каллигон вспомнил, что он нужен и несчастному Велизарию, которого без его заботы съедят черви. Нужен Каллигон и многим сотням колонов, сервов, приписных, рабов и наемников, принадлежащих виллам Велизария. Ведь они, хоть и свойственна им животная тупость, кое-как понимают: пока Каллигон управляет остатками богатства бывшего полководца, им дышится без лишних страданий.
Старому евнуху нужно жить. Не для себя. Для тех, кто живет с ним, для тех, кто родится.
Стены дома и сам полуостров содрогались под ударами бури, бившей с севера, из земель варваров.
Не забывай ничего.
Эпилог
Одинаковые курганы покрыли погребальные костры росских родов, погибших в хазарскую войну. Курган Всеславова рода зовется в Поросье Княжьим.
Ныне на Руси меньше считаются родами. Затаптываются племенные коны – внутренние границы между людьми славянского языка.
Молодые каничи, молодые илвичи считают себя старыми россичами. На имя россича отзываются россавичи, живущие на полуночь от каничей между рекой Россавой и Днепром.
И ростовичи с бердичами, делящие между собой владение землями по реке Ростовице, согласились старь заедино с россичами.
И славичи, чье место на верховье реки Роси, и даже дальние прежде триполичи, обладатели лесных полян, с трех сторон омываемых рекой Ирпенью и Днепром, после внутренних свар и споров вошли в союз с россичами, поставили под Всеславову руку свои слободы и дают князю воинов.
Повсюду к россичам первыми тянулись вольные пахари-изверги, которым родовое разделенье совсем ни к чему.
Россичами, или руссичами – кому как выговаривается, – называют себя семьи припятичей и выходцы от других дальних племен и родов, которые с охотой вылезли и продолжают лезть из своих топей и дебрей на тучный чернозем Заросья, на бывшую степную дорогу.
Не потому так случилось, что забывчивы люди славянского языка, а потому, что памятливы они и сметливостью ума не обижены. Под охраной росского войска славянский пахарь отвыкает задумываться по веснам, сам ли он или налетный степняк пожнет урожай на полянах.
Княжой курган цветет ласковой зеленью летних трав. Здесь Всеслав ищет уединения не для молитвенных воспоминаний об умерших. Сам судья, князь знал, в чем виноват перед отцом, женой, родом, и в совести своей решил спор без лукавства тяжбы. Прошлое жило в нем, и князь не страшился его.
Поход на ромеев обогатил княжью казну, обогатилось Поросье. Для того и посылал Всеслав войско в империю. Теперь можно ступить с миром к северу, чтобы богатством и славой взять в россичи хвастичей, ирпичей, ужичей и других славян, в ненужной разноплеменной разрозненности обитающих до реки Припяти. За ними не пора ли придет вятичам, жильцам приречий Супоя, Трубежа, Остра и Десны идти под сильную росскую руку?
Медленно должно быть великое делание, дабы не испортить его нетерпением скорого насилия. Как совершать? Как возводить великое творение не из покорного топору дерева, не из послушного силе камня, но живыми людьми из живых людей? Нет такой науки, чтобы узнать. Сам себя учи, князь, княжьей мудрости.
Много лет ушло, Всеслав знает, что хазары оправились и не будет от них покоя. Чтобы отбиться, нужно взять хазар в гнезде их, в задонских степях, где град их великий Саркел. Когда же слать войско, чтобы под корень подрезать Степь? Что раньше вершить, что потом? Сам решай, князь. Примерь разумом, проверь сердцем, в душе испытай и взвесь чистой совестью.
Вот и сумерки, на закате видна вечерняя звезда. От Княжого кургана недолог путь до княжого двора над устьем Роси. Не пора ли переносить Княжгород? Ныне он остался на окраине, а место ему – в сердце земли. Будет для Княжгорода удобна гора в бывшей земле триполичей, при слиянии Днепра с Десной, над берегом, где искони стоит большой торг? Или не будет? Думай, князь.
С тех лет, как повсюду через обветшавшие засеки пробились прямые дороги, а над ручьями брошены мосты, и тесно и узко стало Поросье. Давно ли оно казалось большим, когда ходили окольными тропами и тайными лазами в лесных завалах? Ныне – накроешь ладонью.
Князь не прельстился роскошными одеждами, добытыми в ромейском походе. Он одет грубой пестрядью росского дела, по-слобожански. Ему не нужны ярмо кровавого пурпура и закатная желтизна золота. Некого ему обманывать. Он россич.
Себялюбие не иссушило душу Всеслава, не пришлось ему отдаться сладости самоудовлетворения, сказав себе: «Вот совершил я великое и сам стал велик».
Таковы россичи. Они не обольют презреньем другие народы, возомнив себя превыше всех. У них не привьются учения злобных пророков.
Россича всегда жалит сомненье. Как бы ни занесся он, наедине с собой он знает: нет в тебе совершенства, нет, нет!
И, не умея восхититься собой, россич ищет высокого вне себя и свое счастье находит в общем. Таков россич, человек большой любви.
Он захочет словом, резцом или кистью выразить больше, чем сил у него, больше, чем позволяет материал. Сколько бы ни познал россич – ему мало. Ведь и тот россич, который будто бы всласть тешится славой, в душе не умеет солгать себе. Он знает, не закончено его творенье и нельзя оставить его.
Потому-то, раскрыв свое сердце, россич становился понятен всем другим. И другие народы говорили: «Глядите, он близок нам, напрасно мы прежде боялись его».
Россич всегда хотел невозможного. Вечно голодный душой, он жил стремленьем. Не жил еще на свете счастливый россич, ибо для себя самого он всегда оставался ниже своей мечты. Потому-то и добивался он многого.
Отстав от своих, затерявшись в толпе себялюбцев, россич казался жалким и глупым. В нем нет уменья состязаться в уловках с людьми, убежденными в своем праве попирать других, жить чужим соком. Взявшись не за свое дело мелкой, личной наживы, россич всегда бывал и обманут и предан. Таков уж россич, на самого себя он работает плохо, ему скучна такая работа.
Но как только, поняв ошибку, россич сбрасывал чужое обличье, откуда только брались у него и уменье и сила! Он забылся, его не терзают сомнения. Тут все сторонись, как бы случаем не задела ступня исполина.
Таков уж россич от рожденья, совершившегося на берегу малой реки, которая течет с Запада на Восток и впадает в Днепр с правой руки.
На бывшей границе между Лесом и Степью…
На Руси не такие места, чтобы надолго сохранялись свидетельства прошлого. Нет сухих песков, способных тысячами лет беречь и железный клинок, и маленький гвоздик, и колечко кольчуги наравне с куском выделанной кожи, деревянным бруском и лоскутом одежды. Нет гор, пригодных для каменных крепостей, вечных подземелий и нестираемых надписей.
Не было здесь и богов, которые требовали льстивых похвал в пышности крепких храмов. Не было и владык, подражавших богам. Простые в обхождении, хранители небесной тверди руссичей не нуждались в особом служенье, в алтарях, соперничающих с небом. Скромные символы славянской общности, русские божества любили стоять на полянах-погостах, в стенах зеленых лесов, под крышей из вольного воздуха.
Живая русская почва в своем влажном плодородии за одно поколение человеческой жизни без следа растворяла железное изделие. Шашель, черви-древоточцы, плесень, пожары сожрали русские грады. Стерлись могильники. Остатки поселений смыты настоящими потопами – подумайте, сколько дождя и снега бросило щедрое небо на русскую землю только за тысячу лет!
Истлели пергаменты, береста, доски, дощечки и палочки, на которых писали старые руссичи. Ничего не осталось, ничего.
Неправда! Под стертыми временем и плугом курганами и сегодня хранится пепел погребальных костров, кости и вещи, сделанные россичами. Под дерном нашлись остатки погостов, градов, усадеб извергов, выселявшихся на волю из-под родового гнета. Все это жило. И живет.
Нет записей, сделанных россичами, или они еще не найдены. Зато есть рассказы других очевидцев-современников, недвусмысленно ясные, прекрасные в своей точности.
Кто захочет, тот найдет много непреложных свидетельств. Нужно только чуть-чуть потрудиться, постараться понять, оценить и – сравнить, помня все время, что не бывает чудес, из ничего ничто не рождается, нет ничего непонятного, ничего сотворенного просто случаем или судьбой.
Но празден был бы труд и сказкой показалось бы рассказанное, коль рядом со всеми нами не стоял бы живой исполин, наш главнейший свидетель – Дело России.
Комментарии
Исторические справки общего значения
1
О летосчислении. Называя эпоху событий романа VI веком, датируя некоторые эпизоды годами современного счета, автор сознательно допускал неологизмы. Такой счет ничего не говорил подавляющему числу людей, даже из числа исповедующих христианскую религию.
Империя вела счет по индиктам – пятнадцатилетним периодам переписи населения и связанным с переписью росписям податей. На вопрос о годе индикта иной подданный мог еще ответить, но далеко не каждый и не сразу. Сознание народных масс ориентировалось по памятным датам, по войнам, массовым бедствиям. Легко определить год империи не смог бы и книжник. Документы того времени, как и писатели, пренебрегали хронологией; впоследствии историческая наука много потрудилась над установлением дат, и все же некоторые остались спорными.
Счет нашей эры был установлен лишь в Х веке. 532 году соответствуют следующие годы счислений, которыми тогда пользовались:
по счету византийскому, принятому в Восточной империи, – 863 год от Александра Македонского;
по римскому счету – 1285 год от основания Рима; римский счет совпадал с эллинским, который вели от первой олимпиады;
по иудейскому счету, принятому христианской церковью, – 6040 год от сотворения мира;
в Месопотамии – 1279 год от правления Навуходоносора;
в Индии, для буддистов, последнее воплощение Будды произошло за 1095 лет до 532 года.
В Китае – Конфуций родился на 12 лет раньше Будды, а Великой Китайской стене к 532 году нашей эры исполнилось уже 745 лет. Это грандиозное оборонительное сооружение в наибольшей своей части не только не было занято войсками, но не находилось даже под наблюдением патрулей. Однако кочевники, устрашенные каменным валом, до времени ходили за добычей охотнее на запад, защищенный лишь пустынями и горами.
Не только в областях, оказавшихся под влиянием эллино-римской культуры, но и в удаленных от нее восприятие времени, историческая перспектива были иными, чем у нас. Прошлое населялось образами, тесно наслаивающимися, как бы одновременными, ибо не было свойственного нам ощущения поступательного движения человечества, его развития, перемен.
Талантливый писатель Плутарх смело издал «сопоставительные» биографии: он брал римского деятеля и эллина, отнюдь не смущаясь, что герои избранной пары разделены несколькими столетиями. С нашей точки зрения, время динамично. Плутарх же относился к эпохам, в которые жили его герои, так же, как человек нашего дня к периоду, скажем, преобладания ящеров на Земле и к периоду их вымирания. Для Плутарха, для его современников, как и для живших позднее, Солнце всходило и заходило, раскачиваясь над извечно неподвижной Землей, подобно маятнику на постоянной оси: вперед-назад, вперед-назад. Видимое глазами человека убеждало его в неподвижности времени.
Даже сейчас в бассейне Средиземного моря сохранилось много памятников древних культур. Качество их – техника сооружения, совершенство форм и прочее – не только не было ниже уровня VI века, но порой и превосходило его. Подобные наблюдения без формулировок, зримо , доказывали людям VI века, что движения времени будто бы и нет. О том же говорили письменные и устные предания, большая часть которых нам неизвестна. А известные как библия, убеждают читателя в необходимости ждать , чтобы вернуться к исходному месту – в рай с его очевидной неподвижностью законченного совершенства.
Особенно ярким свидетельством стабильности жизни служили египетские памятники, которых тогда было больше, чем теперь, и находились они в лучшем состоянии. Поступательное движение времени отвергалось и священным писанием христиан, и философией Платона. Что касается государственности, то такие ее «извечные» формы, как египетская, угасли совсем недавно. Было известно, что Египет многие века обладал всепроникающей административной системой, о какой Юстиниан мог лишь мечтать. Ведь за одиннадцать веков до Юстиниана фараон Амазис-Аагамес уже мог предписать каждому подданному под страхом смертной казни сообщить властям, на какие доходы он живет.
Христиане помнили обещания о Страшном суде, который, прекратив земную жизнь, сделает ненужной «видимую» вселенную. Иудеи уповали на Мессию, скорое пришествие которого тоже завершится покоем.
Род человеческий не чувствовал себя молодым. В Западной Европе было распространено мнение, что все ухудшается. И очень многие, наблюдая существующее, видели день вчерашний лучшим, чем текущий. Для одних в прошлом был рай, из которого само человечество изгнало себя легкомысленно-детским непослушанием богу. Для других – сиял Золотой век. Подготовлявшееся как бы планомерно убеждение в близости конца вселенной достигло кульминации в конце Х века, выразившись в Западной Европе в массовом религиозном психозе: завтра Страшный суд! Причины стойкости идеологической надстройки объясняются закоснелой неподвижностью базиса: изменялись слова, божества, но производство было по-прежнему омертвлено рабовладением. В Восточной же Европе производство находилось в руках свободных людей.
В наше время чрезмерно преувеличивается трудность былых сухопутных сообщений. Однако и в VI и в XIX веках для передвижения служили те же лошади, те же повозки. Не леса, не горы, не реки, а разница в базисах предопределяла «раздел» Европы.
Свободный труд облегчал восточным славянам и тяготевшим к ним племенам воспринимать события как материальный результат усилий человеческой воли. Отсюда следуют и такие частности, как отсутствие понятия предопределения, фатальности, и ощущение движения, переменчивости времени.
2
Кафизма на ипподроме. Базилевсы были постоянными посетителями ипподрома, позволяя тем самым всем верноподданным каждодневно давить свое сознание созерцанием земного бога, Отца империи.
Кафизма входила в число зримых атрибутов величия власти. Наряду с торжественными церемониями, роскошью, обрядами кафизма давила на сознание подданных империи – вещественная и достаточно действенная пропаганда.
Изощренное титулотворчество, наука лести и преклонения перед автократором, этикет, разработку которого начал Диоклетиан, а продолжили Константин и его преемники, – все это получало в кафизме как бы архитектурное выражение. Базилевсы привыкали глядеть на подданных с высоты, другого общения не было.
Конечно, кого-то из владык, вероятно не одного, такое и стесняло, и утомляло: не так уж весело, изображая собой разукрашенную статую, постоянно взирать сверху вниз с высоты чуть ли не птичьего полета.
Тем временем базилевсу, по установленному обряду, целовали ноги. Обряд сам по себе выдыхается быстро. Но базилевсу твердили, часто убедительно и умно, о высоте его разума, о совершенстве его внутренних качеств – такое редко приедается, наоборот, развивается аппетит, чем пользуются приближенные. Мужчины и женщины уверяли базилевса в божественности его рук, ног, тела, лица, взгляда, угадывали, и не без меткости, мысли владыки, его капризы, и все раздували, кричали, трубили и полным голосом, и еще более действенным шепотом. Церковь же если не освящала все дела, то терпела их.
Докладчики старались сообщать приятное базилевсу и умели смягчать неприятное – чтоб не огорчить, но также и потому, что огорчение владыки могло больно отозваться на судьбе докладчика: бытовавшее будто бы в древности некоторых народов правило казнить гонца, приносящего дурные вести, уже давно стало басней, но поучительной. Итак, недостаток, например, денег в казне никак не мог связываться с намеком на непредусмотрительность самого базилевса, ранее приказавшего произвести бесполезные или малополезные траты; нет, такое должно было быть следствием злой воли, скаредности, себялюбия подданных, происходить из-за воровства, лености, неспособности тех или иных государственных служащих. В докладах умно и к месту приводились примеры из прошлого, свидетельствующие о том, что бывали небрежные служащие, увиливающие от своих обязанностей подданные, сановники-изменники, полководцы-предатели. Так, неудачи всякого рода вполне правдоподобно объяснялись совершенно частными субъективными причинами и легко связывались с именами тех или иных подчиненных, но никак не зависели от промахов самого базилевса или сановника-докладчика. Юстиниан, базилевс выдающийся, понимал, что поле его обозрения сужается необходимостью видеть глазами докладчиков-сановников, и тяготился этим. Понимал он и то, что в его непосредственном окружении обязательно находились и льстецы, и хитрые, своекорыстные обманщики. Иные же, будучи какое-то время полезными, искренними, потом развращались властью, начинали слишком много мнить о себе и могли стать опасными. Много сил и времени отнимала перепроверка. За полустолетие властвования Юстиниан доказал свою бдительность своевременной сменой сановников, из которых никто не успел причинить ему вред, если и хотел.
В такой обстановке в Палатии всегда ощущались нервность, тревога за будущее. Дворцовые перевороты, предшествовавшие и сопутствующие им интриги, заговоры создавали в дворцовой среде неуверенность каждого в завтрашнем дне – в целом же все чувствовали зыбкость бытия, неизбежность всеобщего крушения. На самом деле, уже простая отставка, не осложненная личным преследованием и конфискацией имущества, сбрасывала сановника в ряды простых смертных, прекращала его доходы и была для него тем, чем является революция для правящего класса.
Землей правят время и смерть. Время быстротечно, смерть неизбежна. Такое было очевидно для участников Палатийских игр за власть. Даже историку, удаленному многими столетиями от Юстиниановского Палатия, но вникающему в игру, кажется, что все это должно было бы завтра же рухнуть, рассыпаться, исчезнуть. Однако Восточная империя, битая, сжимаемая, разрываемая, приподнималась, срасталась. Она продержалась после Юстиниана еще почти тысячу лет как государственный организм и была, наконец, убита турками, то есть пала жертвой насильственной смерти. Замечу, что одной из причин живучести империи был ее разветвленный умелый аппарат управления.
Палатийские катаклизмы не разрушали систему общеимперского управления. Канцелярии могли действовать самостоятельно в силу вековой инерции, созданной еще Римской империей, которая вырабатывала способы объединения и нивелировки сотен племен, влитых в имперские границы. Чиновничий опыт передавался от поколения к поколению, смена готовилась в самих канцеляриях. Как столица, так и все провинции получали достаточное количество служащих всех рангов и специальностей, понимающих друг друга, обученных в одинаковых традициях, достаточно способных. Медленность связи – лошадь на суше, каботажное плавание по морям, – с неизбежными и по сезонам длительными задержками из-за погоды, развила у служащих инициативу, решимость действовать под свою личную ответственность, не ожидая указаний свыше.
Восточная империя унаследовала от Римской систему тайного наблюдения за подданными. Есть прямые указания на то, что уже при Константине Первом органы столичного управления пользовались услугами десяти тысяч секретных осведомителей. Если сохранить то же количество их для времени Юстиниана Первого, то окажется, что более трех процентов всех взрослых мужчин, или один процент всего столичного населения, считая вместе свободных и несвободных, вовлекался в работу тайного сыска. Возможно ли такое и была ли в этом нужда?
Византия, как и все столицы больших государств во все исторические эпохи, естественно, привлекала подвижных, деятельных, неспокойных людей и мнилась убежищем для любого преступника, которому легче утонуть в пестрой толпе громадного города, чем затаиться в малом. В столицах же совершается, относительно к провинциям, наибольшее число правонарушений. Уголовный розыск нуждался в тайной агентуре. Без такой же агентуры не могли обойтись налоговые управления, государственные монополии, таможни, наблюдение за тайными еретиками, поиск беглых – начиная с неоплатных должников казны и кончая рабами частных лиц.
Опасность иноземных разведок предусмотрена тем же императором Константином Первым, который издал правила приема иностранных послов. Кроме послов, были чужеземные купцы, они постоянно приезжали в Византию, жили в ней и тоже могли заниматься разведкой. Так, можно уверенно полагать, что морской набег на Византию Аскольда и Дира в 860 году был отнюдь не случайно приурочен именно к тем дням, когда базилевс Михаил Третий увел флот и войско в Малую Азию на войну с арабами. Старательно выписанные в торговых договорах империи с русскими князьями правила поведения русских купцов, прибывающих для торговли в Византию, выражают настойчивое стремление изолировать чужих, воспрепятствовать их частному общению с подданными. Заметим, что здесь видно недоверие к обеим сторонам…
Тайные службы липли и к сановникам, к полководцам, ко всем по возможности чем-то выдающимся лицам. Исторический опыт говорил о потенциальной опасности таких людей для базилевсов и делает понятным стремление имперских властей «освещать» их намерения посредством проникновения наблюдателей в их окружение, в их личную жизнь.
Кроме специализировавшихся штатных агентов, тайный сыск имел возможность достаточно надежно использовать людей, в той или иной степени зависящих от усмотрения и произвола властей: содержателей харчевен, мелких торговцев, ремесленников, содержателей игр и развлечений, публичных женщин. Расчеты с такой нештатной, но постоянной агентурой производились мелкими разовыми подачками, поблажками.
В связи со всем сказанным названная выше цифра – десять тысяч агентов тайного сыска – никак не кажется чрезмерной.
Соком и цветом разветвленного древа византийской секретной службы являлся политический сыск. Но он по своим целям существенно отличался от позднейших полиций. Последние боролись с лицами, с организациями, которые хотели заменить существующий политический режим другим режимом, для чего старались распространить в народных массах свои идеи. Такого в Византии не наблюдалось.
Конечно, среди книжников-интеллектуалов, малочисленных и далеких от народных толп в силу именно своего интеллектуализма, всегда находились недовольные, любившие поговорить о демократии по древним образцам, мечтающие о переустройстве сего несправедливого, несмысленного, жестокого мира. Тацит описал справедливый общественный уклад и высокие нравы германцев, живших за пределами Римского Мира, и вдохновил в дальнейшем Георга Вильгельма Фридриха Гегеля в мечте о Мире Германском. Но иные мыслящие сограждане Тацита с наслаждением вычитывали в тацитовской «Германии» критику, более, сатиру на Римскую империю, от чего империя ничуть не пострадала: писаное слово, пусть правдивое, не столь уж действенно, даже выходя из-под стилоса самого Тацита. Глаз современника находил острые намеки в книгах Прокопия Кесарийского, который жил в тени Юстиниана Первого. Позволяли себе вольности и другие византийские писатели. Нужно было немалое мужество, чтобы в те годы написать, например, что «базилевсы вообще не любят людей красивых, умных, красноречивых, базилевсы опасаются таких людей». Подобное давало интеллектуальное наслаждение и, может быть, способствовало узенькому ручейку интеллектуализма не совсем иссыхать в дебрях веков, но угрозы самой системе, самому политическому режиму в этих выпадах не было. Римские императоры и византийские базилевсы иногда уничтожали писателей, что бывало результатом личного раздражения, но не страха.
Политической системе угрожали некоторые религиозные секты, такие, как донатисты, враги частной собственности, но в их действиях не было тайны, их империя подавляла вооруженной силой.
Византийский политический сыск охранял личность и власть правящего базилевса, в этом была его особенность. После свержения или смены базилевса другим способом, политический сыск, так же как все остальные части имперского аппарата, безразлично подчинялся новому базилевсу и служил ему точно так же, как предыдущему, теми же приемами стараясь нащупать врагов, желающих его свергнуть, чтоб заменить другим.
При всех усилиях властей, византийцы бунтовали часто и с яростью. Сыску приходилось освещать настроение национально и социально пестрой массы столичных жителей. Взрывы мятежей зачастую происходили стихийно, то есть не были результатом заговоров, предварительной подготовки, организации. Власть старалась упростить положение, находила «зачинщиков», связывая причины бедствия с действиями злонамеренных лиц. Так было и с мятежом «Ника». Но не обязательно власть хотела обмануть самое себя. Через некоторое время после казни Ипатия и Помпея Юстиниан вернул их семьям конфискованное имущество. Это был акт своеобразной реабилитации, ибо по действовавшему в империи закону семьи государственных преступников лишались достояния и гражданских прав.
Но то был конкретный случай, когда обстоятельства дела были известны самому базилевсу. В целом же имперские власти обманывались, не зная того. На самом деле, в областях таможенной, налоговой, уголовной, даже в более сложной – уличая иноземного лазутчика, – тайный сыск имел дело с конкретными лицами и деяниями, и донос по необходимости проверялся в ходе следственного разбирательства. Иначе бывало с освещением намерений, мнений, убеждений. Материальные улики и свидетели отсутствовали, и профессиональному агенту каждоминутно угрожала опасность сделаться, с позволенья сказать, невинной жертвой своей профессии. Ведь именно профессия заставляла агента весьма нацеленно отбирать из всего им услышанного отдельные высказывания, именно профессия вынуждала агента выискивать, подчеркивать интересное, опуская рядовое, бесцветное. Конечно, что-то может дать и случай, но нужно подталкивать случай. Вознаграждение, денежное регулярное или разовое, или в форме поблажек, вынуждало агента не праздничать – нужно обеспечивать заказчика. Подслушивал ли агент, вел ли он сам разговор, – с его стороны вызывающий, – он произвольно, бесконтрольно, зато с естественной личной заинтересованностью, вводил в последующее сообщение отдельные, вырванные из контекста фразы, чем уже искажался общий смысл. Сверх того, агент мог кое-что переиначить, домыслить за собеседника. Разумеется, и в числе встречаемых агентом людей подавляющее большинство относилось к власти пассивно, думая лишь о собственных делах. О таких не упоминалось, ибо тайный сыск не общественный опрос. Сыску нужны были враги империи, то есть базилевса, и он умел их находить.
Стекаясь в канцелярии, донесения низовых агентов превращались в сырье для обработки. Результатом являлась изложенная в той или иной форме оценка, пользуясь современной фразеологией, политико-морального состояния столицы, армии, империи, наконец. А так как воплощением империи был базилевс, зримо утверждающий этот факт с высоты кафизмы, то помянутая выше оценка давала меру отношения подданных к данному базилевсу.
Естественно, более того, фатально оценки кренились в худшую сторону. Столица мнилась готовой к восстанию, заговорщики кишели, о диадеме базилевса мечтали многие, в среде сановников велись опасно двусмысленные беседы и так далее.
Конечно, во главе секретных служб и на ее решающих звеньях оказывались порой люди опытные, уравновешенные, ценящие донос по достоинству. Такие умели вносить в неизбежно мрачную картину трезвые поправки. Но и тогда сильная, хорошо организованная система тайного наблюдения способствовала поддержке в Палатии атмосферы нервозности, страха; психология островитян, чье убежище готовятся смыть волны бури, которая уже бушует за горизонтом.
3
Ипподром. Арена староримского цирка была свободна. Середину овальной арены византийского ипподрома, где главным развлечением были бега, естественно заняло длинное возвышение, которое огибали соревнующиеся… Хребет арены – великолепное выражение того времени – был украшен статуями и редкостями. Среди них наиболее замечателен жертвенник, взятый из храма Оракула – Аполлона Дельфийского.
Ровно за 1001 год до мятежа ополчение союза эллинских городов, сражаясь под командой стратегов Аристида и Павзания, разбило под Платеей вторгшихся в Элладу персов. В память о победе на деньги тридцати шести городов-республик был поднесен подарок Оракулу – золотой жертвенник на опоре из бронзовых змей. Через двести лет в Элладу ворвались галлы. Дельфы под Парнасом были захвачены, но ни храм Оракула, ни жертвенник, ни прочие ценности Аполлона не пострадали. Интересное и значительное обстоятельство: «варвары» сочли ниже своего достоинства грабить святыни врага.
До последнего времени в Стамбуле из земли, похоронившей хребет арены, торчала безголовая бронзовая спираль. Судьба самого жертвенника неизвестна.
4
Войско и рабство. Вопреки разнице в анатомическом строении эллины и римляне перенесли ярмо, почти его не изменяя, с плеч и подгрудка быка на шею лошади. Неподходящая упряжь душила коня. Поэтому появились парные и четверные упряжки-квадриги. Даже в стеснительной упряжи лошади могли быстро везти легкую повозку с возницей и хозяином по отлично гладким имперским дорогам. Но тяжелые грузы перемещались на волах. Скоропортящиеся продукты, например морскую рыбу из Остии в Рим, доставляли рабы-носильщики.
В походе легионер тащил на себе свыше 40 килограммов оружия, продовольствия, снаряжения, лагерного оборудования. Для своих солдат у римлян было дружески-насмешливое прозвище: мулы или варикозусы, то есть страдающие расширением вен. Армейский транспорт ограничивался одним, много двумя четвероногими мулами на центурию. Суточный переход пехоты ограничивался 16 километрами. Если эта норма превышалась в течение нескольких дней, говорили: «Летят, как на крыльях».
Война на суше, война на море – быт прошлого. Но ничто не изменялось в военной технике: ни качество металла, ни способы изготовления оружия, ни само оружие. Более того, наблюдался регресс. Еще в VI веке жители Рима хранили древний деревянный корабль, считая его принадлежавшим Энею-троянцу. Современник, человек опытный в мореплавании и в военном деле, описывает корабль Энея как чудо: «Все части цельные, из одного материала. Может быть, природа сама согнула эти деревья, или выпуклость балок была приведена к нужной форме искусством людей, или – другим способом (!)». Дело в том, что в те времена средиземноморские кораблестроители разучились распаривать и выгибать части для шпангоута. Византийцы строили корабли размером больше Колумбовых, но шпангоуты собирались из косяков, сколоченных гвоздями, поэтому непрочные корпуса судов легко ломались.
И упряжке лошадей, и кораблестроению, и многому другому империя могла бы поучиться у варваров. Но с косностью, о причинах которой чуть ниже, и эллины, и римляне, и византийцы умели невидеть технику . Это продолжалось веками. Построенные математиком-философом Архимедом особые машины сделали неприступным сицилийский город Сиракузы, павший по оплошности осажденных. Солдаты и полководцы первоклассной римской армии, ничего не позаимствовав, уничтожили машины, как обиженные мальчишки.
За тысячелетие было сделано только два капитальных военных открытия. В IV веке до н. э. в Македонии было создано боевое подразделение – фаланга-паук. Тогда же Рим усовершенствовал свой легион. Это было результатом развития плоскостной геометрии, примененной в военном деле. Отныне стратег был обязан принудить противника к бою на относительно гладком поле, где, осуществляя единство удара во всех направлениях, фаланга или легион сломают любое войско. Так, солдаты Александра Македонского неизменно успешно встречались с войсками, превосходящими их численно во много раз. Это не помешало большинству из тридцати пяти тысяч молодых людей, отправившихся с Александром на завоевание Индии, дожить до старости в строю фаланги.
То были победы воинского порядка над ополченческим беспорядком, но не бойца над бойцом, торжество выучки каждого солдата и общей организации военного строя, но не личной доблести или физической силы бойцов. Под Герговией галлы внезапно бросились на один из легионов Юлия Цезаря, не успевший построиться. В коротенькой схватке пало только убитыми 46 командующих и 700 легионеров – потери весьма тяжкие по тому времени. Через пятьдесят лет полководец Вар погубил целиком три легиона (целую армию!), легкомысленно подставив их под удар херусков на марше по узким тропам Тевтобургского леса, где было невозможно боевое построение.
Здесь не место искать эпоху, когда в империи военное искусство прошло свою кульминацию. Во всяком случае, к VI веку оно заметно упало. Не полагаясь на собственное войско, обученное по старым нормам, империя все шире прибегает к найму варваров. Из них составляются и отдельные подразделения, целиком укомплектованные наемниками-профессионалами. Они привлекаются и как отряды «союзников», под командой племенных вождей. В бою они пользуются самобытными приемами. Имперские начальники лишь координируют их действия в составе армии, не вмешиваясь ни в боевую подготовку, ни во внутреннее управление.
В чем причина не только застоя, но и упадка военного дела? Аристотель, определив человека как существо мыслящее, замкнул творчество в размышлениях-словах. Платон относился с презрением к любому физическому труду, а в рабе видел низшее существо. Отнюдь не благословив труд – наказание за первородный грех, христианская церковь обещала как награду избранным освобождение от бремени труда в раю; а рабство церковь признала естественным состоянием для тех, кого светская власть лишила свободы. Принудительный труд разлучил мозг человека с его агентом – рукой. Организаторы труда – надсмотрщики были не мастерами-десятниками наших лет, но консервативными, невежественными погонялами-истязателями. Так душилась сама возможность развития какой-либо техники, в том числе и военной.
В свое время македонская фаланга и римский легион формировались из свободных людей, умевших также и работать , способных с охотой отдаваться тяжелому, сложному многогодичному обучению. При своем рождении совершенная боевая машина была одухотворена содержанием. Впоследствии в Риме не только разрастается рабство как результат тех же побед, но и вообще тают гражданские свободы. Нет более свободного римского земледельца-квирита, и от легиона остается хрупкая внешность.
5
Как таяла свобода. Начиная с XV-XVI веков европейцы привыкают отмечать высокую культуру Греции и Рима в области скульптуры, архитектуры, слова, философии. Однако же народные массы взаимодействуют с государством не через искусство и сочинения философов.
Легко уличить и языческую и христианскую империю в одинаковой тщательности истребления непокорных, всяких явных и тайных мятежников. Пусть многое и осталось до сих пор мало отмеченным, все же исторические картины ярки и образы впечатляющи: смерть в схватках, на баррикадах, на плахе даже, эффектнее медленного угасания от дистрофии.
Более действенная, куда более истребительная война империи с подданными происходила без свидетелей, в густом тумане законов, временных указаний, разъяснений, дополнений, тысячу раз измеренных, тысячу раз преломленных через произвол, личную выгоду, личные свойства законодателей и исполнителей. Эта война была полна недозволенных приемов и развращала обе стороны расхождением между словом и делом, растлевающей ложью хроник, клятвопреступлением, бесстыдством манифестов и всеми видами обманов, которые можно назвать профессиональными. В итоге расширялось рабство .
Результатом бесправия было и другое зловещее явление – падение числа подданных, замеченное еще при первом императоре, Октавиане Августе. Изобретались «решительные мероприятия», но подданные все более стремились к безбрачию – не к воздержанию. «Убыль» подданных продолжалась и в христианской империи. Государство же, стараясь сохранить свои доходы, еще туже затягивало петлю податей. Так называемый «свободный» подданный, земледелец, ремесленник, лично заинтересованный в увеличении выпуска своей продукции, но опутанный сетями налоговых обязательств, обремененный недоимками и связанными с ними ограничениями в правах, все менее отличался от раба и все более работал по-рабски. Подданные не годились ни в легионеры, ни в работники. Снижалась производительность труда, падало качество. В годы правления Юстиниана явления регресса имперской экономики проявились во всей яркости.
6
О слове «варвар». Приобретя гораздо позднее оскорбительное значение, вначале оно обозначало «неэллин, неримлянин». Принято считать, что «варвар» буквально: «бородатый». Однако в эпоху Перикла, когда складывался греческий язык, эллины сами носили бороды, и борода не могла служить отличительным признаком иностранца. Высказывают предположение, что «варвар» значит «подбритый», лингвистически: от «брадобрей», а не от «борода». Поиск истинного корня не имел бы интереса, если бы современная археология не разрушила ранее бытовавшего мнения о низком уровне материальной культуры Северо-Восточной Европы. Ее обитатели владели хорошей сталью и могли бриться. Во времена Гомера Северо-Восточная Европа называлась Великой Фракией. Фракийцам-неэллинам посвящена строка в «Илиаде» Гомера: «Фракийцы с чубом на голове наставили длинные копья».
7
Готы. По данным византийских источников, готы во II веке н. э. обитали в степной и лесостепной полосе к северу от Черного моря. Историки делили готов на восточных (остготов) и западных (вестготов), последние были ближе к Дунаю. В середине II века вестготы нанесли поражение имперским войскам. В середине следующего, IV столетия, гунны начали двигаться с востока на запад. Какое-то количество восточных готов, вероятно, пристало к гуннам. Остальные отходили к Дунаю, куда уже жались вестготы. Базилевс соглашался принять вестготов на правах федератов (союзников), но переговоры затянулись. Империю тревожила численность готов, около миллиона, в том числе тысяч двести боеспособных мужчин. Отдельные роды, входившие в племенное объединение, пытались самочинно переправляться через Дунай. Их отбросили после кровавых стычек.
По заключении договора обиды могли бы и забыться. Но имперские сановники наживались на продовольствии, назначенном для новых союзников как вспоможение на устройство. Доведенные до отчаяния, готы нападали на склады, на старожилов. Для усмирения пришлось снять часть пограничных войск. Остготы, не включенные в договор, воспользовались ослаблением охраны на Дунае и тоже переправились в империю. Вождей готов заманили якобы для переговоров и перебили, дабы «обезглавить» варваров. Готы все же организовались. В 378 году под Адрианополем они разбивают имперскую армию. Базилевс Валент пал в битве.
Указанная выше численность вестготов – около одного миллиона, в том числе двести тысяч боеспособных мужчин, – принята историками и входит в труды большей части ученых на основании показаний византийских источников. Существует и критика источников, довольно убедительно снижающая данные в них цифры в несколько раз. Так, например, по описаниям современников император Валент увидел под Адрианополем лагерь готов, замкнутый укреплением из тесно составленных телег. Критика источников указывает, что десятки тысяч телег, составляющие обоз стотысячного войска, не могут быть расставлены в виде круговой стены, ибо для такого громадного укрепления попросту нет удобного места. Должно было быть или несколько лагерей, устроенных из телег, или один – но тогда и войска, и телег не могло быть так много. Так же и движение походной колонны в сто тысяч готов со своевременным сбором под Адрианополем совершенно не вяжется с возможностями времени и места. Для организации такого марша нужны опытные генштабисты и интенданты, хорошо оснащенные средствами связи, управления и транспорта. Император Валент располагал в лучшем для него случае тридцатью тысячами войск. С запада на помощь Валенту шел с армией его племянник Гонорий. Валент мог бы дождаться Гонория. Критика считает невероятным, чтобы Валент развязал сражение в условиях трех-четырехкратного численного превосходства готов, и находит, что армия Валента скорее превосходила числом силы готов.
Автор не нашел удобным вносить в роман критику. Автор стремился отразить дух эпохи, то есть ощущение жителей империи во время нашествия варваров: через границы переливались бурные волны, и если воображение преувеличивало высоту волн, то не следует винить современников – и сам факт наводнения, и его бедственные последствия остаются реальностью.
В пользу критики, снижающей принятую большинством историков численность готов, говорит их поведение после разгрома армии империи под Адрианополем и гибели императора Валента. Тут со всей очевидностью выяснилось, что готы не задавались целью завоевания империи, они защищали справедливость так, как они ее понимали. Поэтому преемник Валента Феодосий договорился с готами о мире на первоначальных условиях. Готы получали вспоможение и мирно усаживались на отводимых им землях.
8
Готы в империи. Очень быстро готы оказались и в армии, и на государственной службе. Гот Гаина получил высшее воинское звание главнокомандующего Востока, гот Аларих – главнокомандующего провинции Иллирик, гот Стилихон – главнокомандующего Италии.
Готское сделалось модным. Византийские щеголи персидской хной красили волосы в огненно-рыжий цвет, носили, чтобы походить на готов, штаны и хитоны «готского покроя».
Империя содержала около 70 мириадов – 700 тысяч войск. Старые подданные составляли не более 15 мириадов в рядах армии. Остальные же были либо наемниками из числа варваров, либо союзниками – племенными отрядами федератов под командой родовых вождей. На время Византия пополнила недостаток населения. Во имя этого можно забыть язычество одних готов и арианский схизматизм других.
Современники называли готов не германцами, но скифами. Римляне старого закала били в набат. Сохранилось интересное воззвание Синезия, епископа Птолемаиды:
«Есть страшные предвестники. От зловредных примесей империя больна. Прежде нанятия скифов на военную службу следует набрать своих, кто занимается земледелием, извлечь философа от книг, ремесленника из мастерской, торговца с рынка и тех из праздного демоса, кто предпочли всему зрелища театров. Мы отдаем чужеземцам дела, свойственные мужчинам. По-моему, и выиграй они битву, нам будет стыдно пользоваться плодами. По малейшей причине они сделаются нашими владыками, ибо мы, не имея искусства военного дела, не сумеем сражаться с чужеродным войском. Нужно, не медля временем, очистить дворцы и сенат от диких скифов. Они же повсюду. В каждом доме мы видим скифа-раба, ибо они самой судьбой обречены быть подножием римлян. Но каждый раб есть враг своего господина. Сегодня, на наше несчастье, нашлись и полководцы и легионы, единокровные нашим рабам. Стоит им пожелать, и к ним пристанут рабы. Тогда они все вместе вволю потешатся над римлянами. Итак, должно уничтожить эту опасную для римлян защиту, устранить эту болезнь прежде, чем раскроется нарыв…»
Преосвященный Синезий был чрезмерно тонким наблюдателем. Готы не собирались захватывать империю. Но «по малейшей причине», пользуясь языком Синезия, могла произойти и катастрофа. О применении силы не приходилось и думать. Наиболее агрессивны были вестготы. Византийская дипломатия добилась их перемещения в Элладу. Восточная империя безжалостно пожертвовала этой провинцией по двум причинам: ее малодоходности и ее удаленности от столицы. Кроме того, Эллада была нелюбима – по подозрению в скрытой приверженности к язычеству. Рекс готов Аларих подверг Элладу разграблению и увел оттуда такие толпы пленников, что многие историки в дальнейшем сочли, будто в те годы Эллада потеряла все коренное население. Затем Алариха назначили дуком – правителем провинции Иллирик, сопредельной с Западной империей. Иначе говоря, византийская дипломатия вела вестготов в Италию.
Наполеон I, прибыв в армию в 1796 году, воодушевил оборванных и голодных солдат видениями «богатства и славы, которые ждут в плодороднейших долинах Италии». Таковы были аргументы и византийских дипломатов в последние годы IV века; приблизительно столько же переходов было до «плодороднейших» долин в от альпийских перевалов и от Иллирика.
В 400 году рекс Аларих, присоединив к своим вестготам родственные племена, осевшие в соседней с Иллириком Паннонии, вторгся в Италию. Но в этом году Восточной империи не довелось избавиться от вестготов. Италийская армия под командой Стилихона заставила Алариха отступить. В следующем году Аларих терпит вторую неудачу. Еще через год панновские готы самостоятельно входят в Италию и подвергаются разгрому. С Аларихом же Стилихон заключает мир ценой обещания ежегодного «подарка» – сорока одного кентинария золотых монет – несколько больше ста пудов.
Не удается византийским дипломатам избавиться от вестготов. Интрига перебрасывается в Италию. Договор с Аларихом представлен как позорный для Западной империи. Нашептывают об измене Стилихона. Слабый умом и волей император Гонорий прибегает к приему, обычному для ничтожеств. Стилихона предательски убивают, Алариху посылают «гордый отказ».
Аларих вторгается в Италию, проходит мимо неприступной столицы Равенны, где сидит император. Зимой 408 года Аларих подступает к Риму и берет громадный выкуп. От равеннского императора Аларих требует узаконения завоевания: для себя освобожденные Стилихоном титул и власть главнокомандующего, для своих готов – земельные участки по праву завоевания. Переговоры затянулись. Раздраженный Аларих в 410 году берет Рим, грабит Вечный Город. Отойдя в Кампанию, Аларах умирает от болезни тридцати четырех лет от роду. Первый варвар, который доказал химеричность Западной империи, был погребен на дне какой-то реки. Отведенную на время воду опять пустили, и тайна могилы Алариха не раскрыта и поныне.
9
Гунны. Еще не входя в непосредственное соприкосновение с Восточной и Западной частями империи, гунны уже были причиной описанных выше событий. Кем были гунны, откуда они пришли? Высказывалось много интересных предположений. Но неизвестно, на каком языке говорили гунны, как они сами себя называли. Очевидно, гунны были ядром, которое легко обрастало другими племенами в силу общности жизненного уклада. Эта подвижная, многоплеменная, исторически «случайная» организация была чужда какой-либо религиозной, тем более расовой нетерпимости. Источники, принадлежа перу подданных империи, склонны чернить гуннов до нелепости. Например, гунны «носят одежду из крысиных шкур». На самом деле «крысы» были кротами или сурками, чей мех ценится и ныне. Вопреки пристрастию иные авторы-современники сообщают о справедливости гуннских судей, о неподкупности правящих, о легкости налогов. Отдав долг обязательной агитации, такие авторы с завистью глядели на гуннские порядки.
Слухи о гуннах опередили их появление почти на столетие. В 441 году конные разведывательные отряды гуннов прорываются в Месопотамию, Армению, Сирию, появляются во Фракии, Македонии и Иллирике. И вновь Византия не оказалась целью новых пришельцев. Византия покупает мир с гуннами ценой ежегодной дани в двадцать один кентинарий золота. В 451 году вождь гуннов Аттила после неудачи на Каталаунских полях возвращается в свою столицу на реке Тиссе, близ нынешнего Токая (Венгрия) и вскоре умирает.
Случайная империя гуннов рассыпается, племя исчезает в тумане изменчивых названий и самоназваний. Остались странные созвучия между некоторыми военными терминами современного французского языка и корнями монгольских слов. Так, французское armee (армия, войско) схоже с монгольским «урма», «урмас» (сила, храбрость). Слово brigade (бригада) напоминает «бриге» (соединение). Soldat (солдат) кажется сложенным из двух монгольских корней – «сульде» (значок военачальника) и «атык» (воин). В глаголе guerroyer (воевать) звучит «киараху» (убивать, проливать кровь).
10
Вестготы в Италии. Преемники Алариха сохранили в Италии видимость империи. Случайные ставленники вестготов носили эфемерную корону. Последний «император», сын римлянина Ореста, бывшего секретаря Аттилы, как бы в насмешку носил двойное имя Ромул-Августул. Он жил в заточении, получая содержание от рекса Италии Одоакра.
Часть вестготов овладела Испанией. Оставшиеся в Италии получили по праву завоевания земельные угодья – третью долю участков, инвентаря, рабов коренных владельцев. От этого пострадали собственники, от патрикия до колона. Однако потеря части капитала как бы возмещалась исчезновением принудительных поставок и общим облегчением налогов. Отпали взятки, вымогательства и произвол имперской системы.
За годы вынужденных кочевок готы утратили племенную традицию лично-общественной обработки земли. В Италии новые хозяева ничего не хотели и не умели изменить. Они превратили свои трети в ренту. Для завоевателей началась райская жизнь, они не сеяли, не жали. Подобно птицам небесным, они только развлекались. Тот из них, кто тщеславился зваться римлянином, был прав. Византийская интрига навязала готам завоевание Италии. Вестготы, как в веками не чищенном стойле, отравлялись сепсисом внутреннего распада.
Изъятием третьей доли земельных владений ограничилось вмешательство вестготов во внутренние дела Италии. Ограбленный Рим возродился. Он был духовной столицей, как резиденция папы.
11
Остготы в Восточной империи. Византия рассталась с вестготами, но остготы в ней остались. Вопреки ярой нетерпимости в делах вероисповедных империя остерегалась задевать совесть своих «арианствующих» федератов. В столице остготы содержали собственное духовенство, храмы, кладбища. В 450 году могущественная готская семья Аспаров поставила базилевсом Маркиана, а сами Аспары стали наследственными главнокомандующими Востока, то есть первыми маршалами, верховными генералиссимусами Восточной империи. Из рук Аспаров вышел и преемник Маркиана – Лев Первый. Лев выдал дочь за Зенона Исаврянина, и зять базилевса привлек в Византию своих соотечественников, воинственных горцев малоазийского Тавра. В 471 году Лев и Зенон устроили в Византии ночную бойню готов, одну из предшественниц сицилийских вечерен, варфоломеевских и прочих ночей. К базилевсу Льву прочно прилипло не слишком приятное прозвище Мясника: византийский демос, видимо, иначе относился к погибшим готам, чем Палатий. Так или иначе, влияние готов было обезглавлено. Как бы исполняя заветы Синезия, Лев Мясник пополнял армию подданными, в сенате не стало готов.
Но в Восточной империи они оставались, сильные, организованные. Они признавали главенство правящего рода Амалов, получавших жалованные деньги и зерно на кормление дружин. Долины Паннонии, выбитые войнами, как хлебный ток, опостылели колонистам.
Византия оглядывалась с опаской на сильных, беспокойных федератов. В 461 году базилевс Лев взял в заложники молодого Амала Феодориха. Вскоре после избиения Аспаров Феодорих был отпущен к своим.
Феодорих получил образование и за 10 лет жизни в Палатии лично не был чем-либо обижен. Его даже не обратили в кафоличество – он остался арианином. Через Феодориха Византия хотела внести разлад в среду остготов. Были даны обещания и получены уверения. Политики старались бороться с действительностью хитросплетением вымыслов и звоном клятв.
Ничто не могло удержать палатийского выученика в безнадежно нищей Паннонии. Остготы самовольно передвинулись в Македонию. Новое соглашение – Византия признала за Феодорихом право на Македонию, впрочем тоже высосанную войнами. Феодориху подарили высшее воинское звание – отныне он главнокомандующий Востока. Мятеж Василиска был укрощен Феодорихом, и Зенон усыновил вождя готов. Это не было актом сердечной благодарности. Базилевс Зенон разумно хотел привязать к себе и к империи незаурядного вождя опасных союзников.
Не просто складывались отношения духовных отца и сына. В год 486-й, и так обремененный для империи войной с персами, Феодорих подступил к стенам Второго Рима. Готы у ворот! Как быть? От Алариха избавились, натравив его на западную сестру Восточной империи. Так пусть же теперь туда отправляется и Феодорих со своими готами. Пусть одни варвары истребляют других. Чем будет хуже им, тем лучше. Византия успеет выступить в роли сильнейшего. Феодориху, любимому в духе сыну базилевса Зенона, поручено восстановить единство империи.
12
Остготы завоевывают Италию. Медленно, медленно народ-войско переливался через нынешнюю Болгарию к Сирмиуму-Стрему. На авангард напали гепиды, их разбили, их лагерь был захвачен, была взята добыча. Об этом сражении задние узнали через много дней. Готы перемещались долиной Савы – реки необходимы для водопоев – через Сисак, Загреб, Любляны. Вверх, вверх, через горные перевалы на юг, на юго-запад, на запад по торной дороге в Аквилею, Город Орлов, разрушенный во времена Аттилы и никогда не воскресший.
Неторопливое движение, со многими дневками, со многими неделями, потерянными из-за плохой погоды. Жизнь людей летела, события ползли. Боевая встреча с Одоакром произошла только в конце августа следующего года. После двух сокрушительных поражений – вестготы расплатились за римскую негу монетой собственной крови – Одоакр заперся в Равенне. Терпения осажденных и осаждающих хватило на три года. Сдавшийся на слово Одоакр был убит.
За время осады Равенны вся Италия признала власть Феодориха.
Зенон же окончил свои дни, не дождавшись объединения империи. Его преемник Анастасий медлил в поисках решения. Кем быть Феодориху? Правителем Италии в ранге главнокомандующего Запада? Или в ранге наместника? Лучше бы и Феодориху и готам совсем не быть! К сожалению, один зверь, перегрызя глотку другому, сам остался цел.
Пока Византия размышляла, готы объявили Феодориха королем-рексом Италии. Сорвалось задуманное Зеноном объединение империи в пределах Августа Октавиана.
13
Италия под властью готов. Трезво примирившись с действительностью, базилевс Анастасий прислал Феодориху императорские облачения и регалии. Это было и дружественным жестом и признанием. В ответ рекс Феодорих заявил, что готы ограничатся охраной Италии от внешних врагов. Римлянин Кассиодор, образованный человек, сенатор, стал первым министром. Восстанавливались дороги, мосты, городские стены. Остготы унаследовали наделы тех вестготов, которые ушли из Италии или погибли. Завоеватели кормились со своих участков и были обязаны военной службой. Положение италийцев, облегчившееся при вестготах, продолжало улучшаться. Благосостояние Италии поднималось.
Рекс-арианин, наглядевшись на губительные результаты византийских споров о вере, оказывал терпимость всем вероисповеданиям. Особым эдиктом Феодорих указал: «Я не могу приказывать в делах веры. Насилием нельзя принудить верить так или иначе».
Центром жизни Италии оставался Рим, папский престол – оплот кафоличества и первый город по числу обитателей. Италийцы-кафолики за терпимость платили арианам-готам возрастающей нетерпимостью.
Готы разместились преимущественно в Северной и Средней Италии, сохранив столицу в Равенне. По многим данным, среди готов было двести тысяч мужчин, способных носить оружие. По другим данным – тысяч пятьдесят. Но даже и в последнем случае это количество весьма внушительно для своего времени, если вспомнить, что в годы правления императора Диоклетиана вся Италия могла дать не более пятидесяти тысяч легионеров.
Осев в Италии, остготы, так же как их предшественники вестготы, с опасной для себя быстротой претворялись в класс господ. Однако только сохранение силы могло бы позволить готам дождаться слияния с коренным населением и образовать национальное единство, как позже это удалось нормандцам-французам, завоевавшим нынешнюю Великобританию, населенную англосаксами.
14
Юстиниан начинает восстановление империи в былых границах. В начале V века вандалы завоевали бывшие имперские владения в Северо-Западной Африке и основали свое государство со столицей в Карфагене. Базилевс Юстиниан послал против вандалов армию под командой Велизария. Феодорих сумел бы насторожиться, когда византийский флот в составе пятисот тяжелых кораблей под охраной девяноста двух галер подошел к Сицилии. Но Феодорих умер в 526 году. С ним угас политический гений готов.
Регентша Италии Амалазунта, дочь Феодориха, щедро снабдила флот своего друга Юстиниана продовольствием и лошадьми для конницы.
Ничто не разбудило сонный покой Карфагена вандальского. Никто не заметил византийский флот на длинном пути через пять морей, во время долгой стоянки в Сицилии. Ромеи пали на берег Африки как туча саранчи, принесенная ураганом. Вандалы были побеждены не только силой оружия, из-за растерянности они сами теряли возможности победы. Обнаружилось, что один из самых деятельных народов-воинов уже превращен в ничтожество негой среди роскоши.
Юстиниан отметил свой успех манифестом:
«Бог наградил меня милостью, дав мне возвратить империи одну из староримских провинций и уничтожить народ вандалов, чтобы установить единство религии».
Вандалы утонули, как пепел в океане. Ни одного памятника, ни одной могилы. Ни намека на язык, которым они пользовались. Собственно, к какому племени они принадлежали? Это тайна мертвого тела, брошенного без погребения.
В Карфагене и в других вандальских городах Византии досталась грандиозная добыча золотом, камнями, серебром. Это была кочующая казна, собранная многими, кто всегда сох по золоту.
Вандалы, в дни своей силы грабя Италию, Рим, Элладу, хватали у тех, кто прежде грабил сам. Теперь византийцы взяли вещи, побывавшие в Риме, награбленные Титом в Иерусалиме, остатки драгоценностей Митридата, владетелей Пергама, Пальмиры; нечто и более древнее, как сокровища перса Дария и владык долины Инда, завоеванные фалангой Александра, а потом захваченные римлянами в хранилищах последнего владыки Македонии Персея.
Многое было расхватано войском. Велизарий после вандальского похода сделался самым богатым человеком на берегах Теплых морей.
Так ли, иначе ли, но золото продолжало свой путь. Оно мягко, монеты истираются в кошельках и ладонях, драгоценности – прикосновением тела. Все же и сегодня доля древнего золота еще таится в какой-нибудь брошке, в колечке, в браслете. Оно побывало у тирских и сидонских купцов, в сумке ассирийского воина с завитой бородой, обрабатывалось тощим египетским ювелиром и бородатым эллинским златокузнецом, современником Перикла, Ликурга. Оно побывало на лодыжке танцовщицы индийского храма. Или, еще дальше, в темной глубине времени, оно украшало уши или запястья пелазга, строившего стены из едва отесанных камней на берегах будущей Эллады задолго до появления эллинов, которые пришли к Теплым морям неизвестно откуда.
Изредка что-то из древнейших драгоценностей неожиданно появляется на поверхности наших дней, в XX веке. Во время второй мировой войны Хайле Селласие, император захваченной войсками Муссолини Эфиопии, находился в Англии, которая дала ему политическое убежище. Однажды, нуждаясь в деньгах, император хотел получить ссуду, предложив в залог одну из драгоценностей эфиопской короны – массивное блюдо из Иерусалимского храма. Но обнаружилось, что этот предмет был изготовлен из свинца, обложенного золотом.
Нет достоверных сведений о путях, которыми некоторые храмовые священные сосуды попали в Эфиопию, но о первых шагах можно судить с достаточным правдоподобием. Святилище древней иудейской религии знаменитый храм Соломона в Иерусалиме на холме Мориа был после первого разрушения восстановлен евреями в пятисотых годах до нашей эры. В шестидесятых годах нашей эры в Иудее, входившей в состав Римской империи, началось восстание. Оно не имело ни малейших военных или политических шансов на успех, но, в силу ожесточеннейшего религиозного фанатизма восставших, потребовало для своего подавления заметных усилий империи. В семидесятом году, после почти шестимесячной осады, был взят Иерусалим. Он был разрушен тщательно, до основания в точном смысле этого слова. (Интересно заметить, что и сейчас в Палестине дома, принадлежащие «мятежникам», тоже разрушаются властями до основания, с той разницей, что лом и кирка заменены зарядами тола.) После взятия Иерусалима храмовые сокровища попали в Рим, если не все, то часть золотой храмовой утвари могла попасть в добычу вандалов во время их набега на Рим.
15
Юстиниан продолжает восстанавливать империю. И по сравнению с предыдущими годами, и тем более по сравнению с дальнейшим годы правления Феодориха были для Италии эпохой процветания. Но Великий гот не оставил достойных наследников; впрочем, традиции управления и устойчивые формы государственности, способные обеспечить преемственность внутренней и внешней политики, подобно классу служилых землевладельцев старой Руси, создаются не искусственно, но исторической эволюцией. Готы не успели сложиться в ведущий класс, они пользовались его преимуществами, не понимая обязанностей. Среди готов еще существовало родовое деление, а право надплеменного руководства признавалось за родом Амалов. Политически зрелой Византии было легко и подкупом, облеченным в подарки, и интригой увеличивать смуту и смятение в готских кругах после смерти Феодориха. Правящий род Амалов почти вымер; его былой ореол парадоксально определил способ убийства дочери Феодориха Амалазунты, задушенной горячим паром. Боязнь крови, вопиющей к Небу, не раз вызывала подобное лицемерие, подобный «технический прием». Так, захватив Багдад, монголы, дабы не проливать кровь Магомета, зашили калифа ислама и нескольких других потомков пророка в кожаные мешки и забили дубинами. Иван Грозный иногда, как бы опомнившись, топил свои жертвы в мешках…
Смерть Амалазунты не только увеличила смуту в Италии. Приложивший к ней руку Юстиниан получил козырного туза пропаганды: были нарушены и божеские, и человеческие законы! Юстиниан понимал силу агитации и моральное преимущество обиженной стороны. На упрек персов в нарушении перемирия он блестяще ответил: «Не тот виновен в войне, кто первым послал войско. Настоящий нападающий тот, кто, тайно готовя войну, вынуждает упредить его».
Вторжение в Италию было тоже объявлено вынужденным, война обещала быть быстрой, успешной. После почти двадцатилетней борьбы Юстиниану досталась опустошенная, на четыре пятых обезлюдевшая Италия. Средства разрушили цель, хребет Италии был сломан. Вскоре всеми обиженные, всеми битые лангобарды захватывают большую часть ее не своей силой, а немощью несчастного, но заманчивого полуострова. За лангобардами и с суши, и с моря ломятся другие. Византийцам суждено кое-как цепляться за отдельные куски побережья. Но переход солнца Италии на вторую половину дня обнаружился при императоре Октавиане Августе: вдруг заметили, что страна уже не в силах давать былые контингенты для пополнения легионов молодой империи. С Юстинианом же на Италию опускается сумеречный период, названный впоследствии средневековьем.
А в Восточной Европе – утро. К концу первого тысячелетия Киевская Русь – самое культурное и сильное государство Европы. Монголы появились в годы перестройки, перераспределения русских сил между югом и северо-востоком. На сто лет раньше или на сто лет позже военное состязание с ними разрешилось бы по-иному. Но и до монголов, и при них сельское хозяйство и ремесло находились в руках свободных производителей, тогда как в Западной Европе преобладало рабство под дырявым плащом феодального серважа и колоната. Для Руси не был типичен человек, чья личность была погашена принудительным трудом, и массовое народное ополчение, собранное Дмитрием Донским, невероятно ни в одной из современных Донскому европейских стран. Здесь одна из приметностей исторического характера Руси. Потому-то и подорвался у нас монгольский порыв, а Русь, вопреки двум с лишним векам монгольского ига, выжила и воссоздала себя.
16
Христианство и Русь. В VI веке христианство, подавляя остатки древних религий, в Европе главенствовало. Надо помнить, что то была религиозная эпоха, людей неверующих, атеистов не было. Источники не дают и подобия ответа на вопрос, почему славяне, веками общавшиеся с Византией, оставались вне христианства? Работа автора над «Русью изначальной» убедила его, что как раз эта близость и была препятствием. Русь могли и должны были отталкивать фанатизм вероисповедных споров, жестокости преследования инаковерующих; могли и должны были казаться бессмыслицей догматические, словесные тонкости, из-за которых совершались отвратительные насилия; расхождение между словами и делами могло вызвать и вызывало отвращение. Позднее Русь, доказав свое государственное и военное преимущество, взяла христианство не из грозных рук империи, но из рук просящих, убеждающих. И освоила свое христианство самобытно.
Тема обширнейшая. Ограничусь указанием на сохранявшуюся в России веротерпимость, на отсутствие демонизма со связанной с ним больной и зловещей эротикой, на отсутствие борьбы сект. Раскол старообрядчества, возникший в XVII веке и для нас мучительный, есть поистине ничтожнейшая мелочь перед западноевропейскими религиозными войнами, муками Реформации. Все жертвы религиозных преследований за все тысячелетие русского православия – едва половина парижской Варфоломеевской ночи, одни сутки альбигойской войны, или один месяц драгоннад Людовика XIV. А все русские костры за тысячу лет – это три-четыре аутодафе Мадрида…