Желтый металл

Иванов Валентин Дмитриевич

Часть вторая. ТИХИЕ ОМУТЫ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Чтобы лучше определить, какие новые лица встретятся нам в старинном волжском городе Котлове, надо, оставаясь в том же Котлове, вернуться больше чем на десять лет назад.

В тот день, который нам нужен, с Заволжья дул ледяной ветер. Он дул уже несколько дней не стихая. Несясь из степей, злобная поземка копила сугробы в затишных местах речных берегов, рассыпалась тонким пеплом над городом, и куда бы ни шли и куда бы ни ехали люди, им все время казалось, что вьюга бьет только в лицо, только в лицо.

Очень холодно, мучительно-тревожно на душе. Второе декабря 1941 года…

В комнате, обставленной преднамеренно-безлично, — два человека. Один сидел за письменным столом, другой — перед столом, в профиль, лицом к окну. Окно затянуто светомаскировочной шторой. Синяя бумага скрывает частую решетку.

— Скажите, Флямгольц, кого вы еще вербовали для германской разведки?

— Больше я никого не вербовал, — не торопясь, ответил Флямгольц. Он сидел, положив руки на колени. На лице безразличие. Он уже прошел те испытания следствия, когда преступник еще надеется, борется. Теперь он был изобличен, и ему больше не от чего было отказываться и нечего толковать в свою пользу. Он знал, что его ждет. Ныне следствие подбирало «хвосты». И он разговаривал, быть может, лишь потому, что пока с ним говорили, ему казалось: для него еще движется время, которое вскоре остановится навсегда.

— Больше никого…

— Однако в своих предыдущих показаниях вы упоминали, что Бродкин, Брелихман, Абдулин, Сулейко, Гаминский, Ганутдинов, Клоткин и Ступин были людьми, которых вы намечали завербовать для германской разведки, но не успели. Верно ли это? — спросил следователь.

— Да. Совершенно верно. Предполагал, но не завербовал.

— А откуда эти люди вам известны? И почему вы наметили именно их для вербовки?

— Я их знаю давно. — Флямгольц говорил без выражения, без интонаций. Таким голосом иные диктуют текст скучного делового письма. — Они не только настроены против советской власти, они валютчики. Они скупают золото, бриллианты и всякую контрабанду.

Следователь спросил:

— Откуда контрабанда?

— Контрабанда? От кажаров, фамилии которых остались мне неизвестными.

— Уточните, что значит кажар?

— В Баку так иногда называют персов, иранцев.

— Хорошо. Итак, вы хотите сказать, что намеченные вами для вербовки люди — жулики, проходимцы, морально и общественно разложившиеся субъекты? Так вас можно понять?

— По-вашему это так.

— А по-вашему?

Флямгольц не ответил, будто не слышал вопроса.

— Хорошо, — согласился следователь, — можете не отвечать. Теперь, Флямгольц, расскажите о каждом из них.

Тусклый голос принялся низать слово за словом:

— Бродкин Владимир. Ему лет за тридцать. Работает в артели «Точмех», около универмага на улице Баумана. Сам живет на улице Островского. Я знаю его с тридцать девятого года. Он занимается скупкой золота и драгоценностей. Лично при мне он брал у разных лиц, особенно у прибывших тогда с Западной Украины, золотые часы, золотые вещи, бриллианты, носильное платье. Сулейко и Клоткин говорили мне о нем то же самое. Бродкин настроен антисоветски. Он накопил большие средства.

— Дальше.

— По валюте и золоту Бродкин поддерживал связь с каким-то стариком по имени Фроим, который живет, кажется, где-то около главного базара. В прошлом этот старик был очень богатым человеком. Сейчас занимается золотом, бриллиантами и валютой.

— Дальше.

— Абдулин Измаил. У него парикмахерская на Кооперативной улице. Я знаю его как скупщика и продавца валюты, золотых вещей и контрабанды. Я сам торговал у него в марте сорокового года валюту и взял сорок пять американских долларов. Еще он предлагал мне купить заграничные отрезы на пальто и костюмы. В свою очередь, я предложил ему австрийские золотые шиллинги, но мы не сошлись, помнится, в цене. В разговоре со мной он так часто и так много проклинал советскую власть, что я, право же, не могу всего припомнить.

— Продолжайте.

— Сулейко Тарас. Он тоже живет где-то на улице Островского. Ему лет под сорок. Говорят, когда-то его судили за валюту. Он энергичный маклер по валюте, золоту, камням. У него обширные связи. Мне известно: у него была большая партия американских долларов. Я хотел взять ее, но мы не сторговались.

— Когда это было?

— Это? Позвольте… В конце тридцать девятого года. У Сулейко есть связь с каким-то кажаром-контрабандистом. Я не видел этого кажара. Он снабжал Сулейко дамскими часами. Сулейко не скрывал от меня своих антисоветских взглядов.

— Дальше!

Золото… Агенты золота — англичане, американцы, немцы, французы, евреи, русские, украинцы, татары — не были представителями национальностей. Люди без нации, они одинаково опасны каждому народу и всему человечеству.

Следователь был свободен от предрассудков. Как у каждого советского человека, у него выбор друзей не зависел от национальности. С каждым он разделит и последний кусок хлеба и последнюю пулю.

2

…Следователь спросил:

— Итак, вы считали, точнее: вы были уверены, что все перечисленные вами лица согласились бы работать на нацистскую разведку, сделай вы им прямое предложение?

Флямгольц взглянул на следователя. Из его взгляда следователь понял, что шпион усмотрел в вопросе особый смысл.

Так или иначе, но, по мнению Флямгольца, этот вопрос был так же бесполезен, как требование моральной характеристики людей, намеченных им для вербовки. На мертвом лице агента гестапо появилось выражение вроде брюзгливого недоумения. Он ответил вопросом на вопрос:

— Почему бы им не согласиться?

Из лежавшей на столе коробки Флямгольц, не спрашивая разрешения, взял папиросу и курил, следя за рукой следователя, составлявшего протокол. Вопросы и ответы, выраженные казенно-официальным языком, очищенные от шелухи лишних слов, сухие, точные, не допускающие двойного толкования…

— Да, Флямгольц, вы не назвали фамилию приятеля Бродкина, старика по имени Фроим?

— Старый папа Фроим? Фамилия? Минуту, быть может, я вспомню… Брелихман, который его хорошо знает, говорил, что Фроим очень почтенный, богомольный человек. Кажется, одно время он даже был попечителем местной синагоги. Позвольте… Да, да, Трузенгельд. Фроим Трузенгельд.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

У Петра Алексеевича не одна борода, есть и лицо. Сбрить бороду — и Зимороев вполне пригодится для натуры художнику, замыслившему создать нечто на историческую тему и ищущему типаж для картины из уральской старины. Натянуть на зимороевскую голову пудреный екатерининский парик с кудрями до плеч, облачить сильный торс в красный камзол с золотым шитьем, бросить орденскую ленту через плечо, приколоть звезду — и получится не кто попало, а именно Прокопий Демидов или знаменитый откупщик Яковлев. Надеть крахмальное белье, сюртук, цилиндр, в лице дать оттенок «цивилизации» — Рябушинский, Второв, Хлудов конца XIX — начала XX века. Дело, конечно, не в точности портретов, а в выражении — семья одна.

Можно было бы, меняя освещение, тон, аксессуары, использовать типичные черты лица Зимороева и для иного — германского, британского или американского — деятеля в области банковской, торговой, промышленной. Словом, в облике Зимороева национального, причем, в сущности, декоративно-национального, было одно — борода.

В первом этаже собственного зимороевского дома проживал сын хозяина Николай, мужчина лет под пятьдесят, бритый, тощий, с запавшей грудью, но крепкого здоровья. Чертами лица, глазами навыкате, цветом волос Николай был похож на отца, но в ослабленном виде. Николай, будто посторонний постоялец, платил отцу за квартиру, однако во всех делах служил помощником: от него отец ни в чем не таился, но держал сына в руках. Отец оплачивал сыну услуги и помощь, как наемнику. Работая после войны агентом в системе «Заготживсырье», в делах отца Николай имел не пай, а приработок. Приходилось ему терпеть неумолчные окрики, тычки и поучения горше всяких тычков. Он все сносил с непобедимым терпением наследника, у которого ничем не отнимешь ценнейшего преимущества: быть на двадцать с лишним лет моложе отца-наследодателя. При всей исполинской крепости не вечен же старик Зимороев! Николай казался типом, давно затасканным, но живым для отношений, где все решают деньги, типом сына, покорного из соображений выгоды.

Алексей Зимороев, младший сын, получивший имя по деду как бы для «продолжения рода», — отрезанный от семьи ломоть. Он работал на одном предприятии военного назначения. Столяр высокого разряда, он был забронирован за производством, в армии не служил и все же воевал, посильно участвуя в создании той техники, которая способствовала победе. Он имел от завода квартирку: комната, кухня, чуланчик, коридорчик, передняя, — не слишком-то удобную, тесную для разрастающейся семьи, зато жил «у себя». Обставлено жилье было немудрящей мебелью собственной работы. Почему для личных нужд русские мастера, да и не одни русские, работают кое-как, пусть сами объяснят.

«Лицо» у Алексея было совсем иным, чем у отца. Кадровый рабочий-специалист, человек в коллективе уважаемый, Алексей Зимороев мог бы вступить и в партию, но воздерживался по причине малой как будто, но весьма серьезной. Когда-то в своей первой анкете он, по указке отца, написал: сын крестьянина-бедняка. Так и шло из анкеты в анкету. Его дети были детьми рабочего, а он чей сын? Ну, ладно, когда-то солгал. За это не судят. Вновь лгать, вступая в партию, Алексей опасался. Признаваться же было неловко.

Были годы, когда Алексей навещал отца, особенно в праздники, которые Петром Алексеевичем строго соблюдались по старообрядческому календарю. Позднее взбунтовались подросшие дети Алексея: у дедушки пахло старым режимом. Дети этого режима никогда не нюхали, — следовательно, заслуга такого определения принадлежала не им, а среде.

Посещения свелись к двум-трем в год и вскоре совсем прекратились. Семья Алексея жила по-своему. От зимороевского корня деревцо отросло в сторону, и яблоки от него упали на расстояние, равное по величине исторической эпохе.

Алексей не вспоминал об отце, а отец помнил сына. В сорок первом году Котлов, доотказа забитый эвакуированными, замирая, живя одним общим дыханием в часы передачи сводок Совинформбюро, отнюдь не обходился без панических слухов, один из источников которых, кстати сказать, «усматривается из первой главы этой части»…

Петр Алексеевич Зимороев злорадствовал:

— Висеть на осине с другими и Алешке-стервецу!

Что ж, старопечатная библия, которую для души почитывал Петр Алексеевич, давала примеры богоугодной расправы благочестивых отцов с сыновьями. А не угодно богу, так он руку отца остановит во-время. Поэтому в пожеланиях старика Зимороева в адрес сына ничего дурного, неположенного как будто и не было.

2

Совершив сделку с Василием Лугановым, Петр Алексеевич «обмывал» барыши, пировал. Пир был особый, по-зимороевски.

— Акилина, собери на стол чего знаешь!

Щеголяя начитанностью из священного писания, Зимороев звал жену «крещеным» именем: ведь Акулина есть искаженное Акилина, как не Матрена, а Матрона, не Авдотья, а Евдокия.

Акулина Гурьевна вытирала стол, бережно обходя мужа, который сидел истуканом в жестком кресле, распоряжаясь глазами и выкриками:

— Подтяни скатерть-то! Не так! Левый угол, кому говорят!

Акулина Гурьевна расстелила цветастую камчатную скатерть с густой бахромой, поставила на стол объемистый графин богемского стекла с водкой, настоенной на горьких травах: полыни и мяте. Зимороев был любителем и коньячка, но покупать его жадничал: будь хоть градусы с водкой разные, а то одинаковые. К графину явилась глубокая хрустальная рюмка. Прибор покоился на серебряном подносе, доведенном рачительной хозяйкой до небесного сияния.

Убранство стола дополнила фарфоровая миска с чищенным на дольки чесноком, черный хлеб и солонка.

— Позови. Соседа и Кольку.

Сын появился, ступая тихими шагами, и встал у двери. Сосед Иван Григорьевич Москвичев, по годам ровесник Петру Алексеевичу, сторож на хлебозаводе, вступил в комнату, соблюдая обряд. Долго молился на образную в углу, крестясь двумя перстами по-старообрядчески, а затем поклонился в пояс молвив:

— Мил дому сему.

Москвичев был тонкоголос, не выговаривал «эр» и сильно «окал». О себе он говорил: «Я столовел», — вместо «старовер».

— Здравствуй, Иоанн, — ответил хозяин. — Садись, что ли, будем угощать вас.

Москвичев и Николай Зимороев присели у пустого края стола — угощение стояло перед хозяином.

— Выпьем, — пригласил Зимороев. — Акилина, наполни.

Через палец — не попали бы в рюмку травки — Акулина Гурьевна налила мужу. Зимороев сказал:

— С господом-богом! — и опрокинул настойку под усы.

— Здоловьечка желаю вам, также успехов во исполнении ваших дел, — облизнувшись, сунулся вперед бороденкой Москвичев.

За ним слово в слово произнес приветствие и Николай. Петр Алексеевич с хрустом сжевал дольку чесноку, плавными движениями расправил бороду — сначала обеими руками вверх, потом пятернями на обе стороны, — и попрекнул сына:

— А тебе трудно стало пожелать отцу?

— Я, тятенька, сказал, — возразил Николай.

— Сказал… — презрительно передразнил отец. — Иоанн, тот сказал, ты ж — повторил. Эх, Николай, Николай!.. Учим мы тебя, учим… Акилина! Плесни Иоанну. Да чего ты, глупая, палец суешь? Эка ему-то беда, коль травинка попадет! Поперек глотки не встанет.

— Не встанет, Петл Алексеич, не может она встать. Плоглочу! — подхихикнул Москвичев. — Пью единственно за всех ваших дел удачу, блогополучное вам начало со свелшением.

— Ладно тебе, — довольно раздуваясь, сказал хозяин. — Акилина, не спи! Плесни-ка еще пискуну! Да Коле-Николаю дай уж…

Акулина Гурьевна угощала гостей из простых граненых стаканов, которые были приготовлены на подоконнике, а не на столе. Стол — для хозяина. Для гостей же были приготовлены черный хлеб с солью. Сам закусывал одним чесноком: выпьет — и дольку в рот.

Так Петр Алексеевич Зимороев «гулял». Гуляя, болтал. Для болтовни требуются слушатели, для веселья — подхалимы-развлекатели. Обе эти роли выполнял Москвичев, распутный старичишка, «Ваня лыба-в-лот» по уличной кличке, которая пошла от любимой поговорки Москвичева: «Это те не рыба в рот!»

— Веселись, Иоанн лыба-в-лот, — командовал Зимороев. — Веселись! Видишь, гуляем. Мы большие дела делаем. Мы, брат, с золотом. Ты знаешь, кто мы?!

И Москвичев извивался, превознося ум, уменье, богатство Зимороева. А тот раздувался все сильнее и хвастал, хвастал…

Москвичев ходил в шутах при Зимороеве за даровые выпивки. Петр Алексеевич давал ему пить, сколько влезет, не препятствовал Акулине Гурьевне, доброй душе, подкармливать на кухне жалкого старичишку, но денег — рубля не показывал. Зато сулил:

— Мы тебя похороним за наш счет по полному уставу. Так что можешь быть убежден: мы тебя не оставим. Как отцы-деды, будешь иметь погребение в дубовой колоде.

Будучи уверен в Москвичеве, Зимороев не таился перед ним, хвастал вволю, опуская лишь имена и факты. И в своем доверии не ошибался. Москвичеву не было никакого расчета выдавать своего благодетеля, хотя он знал и больше, чем болтал хозяин на гулянках. Примечая посещения разных людей, Москвичев понимал, зачем они ходят. Ведь «простых» знакомых у Зимороева не водилось. Единственным «простым» Москвичев считал самого себя.

Первым сморило Николая. С усилием поднявшись со стула, Зимороев-младший, тупо переставляя ватные ноги, зацепился за дверь вялыми руками.

— Проводь-ка нашего сынка, Акилина, — распорядился отец. — Не то, голова садовая, он обратно горшки в сенях поколотит, как в запрошлый раз.

Старики все пили. Зимороев багровел, Москвичев бледнел, но держался. Первым сдался Зимороев.

— Ну, баста! — и он скверно выругался по-татарски. — Ванька лыба-в-лот, лоб крести, у хозяина прощения проси и вываливайся!

А сам протянул ноги жене. Опустившись на колени, Акулина Гурьевна разула мужа. Встав на босые ноги, Зимороев дал раздеть себя до белья. Завалившись на кровать, он злым голосом прикрикнул на жену:

— Брось ковыряться! Разбирайся и свет гаси. Не то засну!

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

«Иметь хороших курочек — занятие выгодное. Именно выгодное, приятным его назвать нельзя: кур следует держать изолированно, иначе они попортят огород; надо кормить птицу, чистить курятник».

«Иметь хороший огород тоже выгодное занятие, но приятным это занятие, как и содержание кур, не является: много возни с удобрением, прополкой, разделкой, поливкой, уборкой».

«А вот сад — это не занятие. В котловских условиях сад лишь удовольствие. Здесь вам не Сочи и не Сухуми: выгоды сад не приносит, а из-за отсутствия выгоды не дает и настоящего удовлетворения. Приятно, конечно, а в общем — пустое. Зря пропадает земля. Роскошь! Даже не вложение денег».

«Итак, вывод: удовольствие есть то, что приносит выгоду?.. А связанные с этим труд, хлопоты?

Э, чем больше выгод при наименьшем труде, тем удовольствие ближе к наслаждению. Устраиваться так, чтобы в карманах было побольше денег, есть обязанность, да, обязанность человека! Умного, конечно… Да, да! И — любой ценой».

«А вы понимаете, что значат такие слова?

Отлично понимаю. Все! Остальное — для дураков».

Из этого отвлеченного и будто бы безличного диалога явствует, что при коммунальных квартирах таких удобств, как курочки, огороды и прочие доходы, нет. И деловой человек, желая получить удовольствие, покупает себе хороший дом. Не простой, а именно хороший. Им он украшает свою жизнь. Так иногда размышлял один из «деятелей, умных людей», с которым читателю предстоит познакомиться через одну страницу.

Иван Иванович Тигренков, бывший служащий коммунального хозяйства, ныне инвалид труда, избрал себе занятие, в котором не находил ничего зазорного: посредничество по обмену жилой площади и по купле-продаже недвижимого имущества.

Правда, за маклерство наказаний не предусмотрено и у нас в законах посредничать между двумя частными лицами в интересах обоих будто бы не запрещено. Для людей занятых довольно затруднительно ходить по объявлениям в справочниках или на витринах, разыскивать адреса, не заставать дома, приходить вновь, расспрашивать, осматривать, сравнивать. И очень удобно, если кто-то, человек понимающий, имеющий опыт, проделает всю подготовительную работу. Вы, например, объясняете, чего хотите, он узнает, чем вы располагаете, и может предложить вам два или три реальных «варианта». Естественно, что, добившись с его помощью желаемого, вы вознаграждаете такого человека. Ведь он же для вас трудился!

Так рассуждал Иван Иванович Тигренков и, занимаясь маклерством, отнюдь не считал себя плохим человеком. И другие не считали. Иван Иванович никого не подводил, имел солидную репутацию. В его записных книжках накопилась тьма-тьмущая постоянно подновляемых «вариантов», а ноги еще ходили.

Не один месяц — какое — месяц, больше года! — Брелихманы и Бродкины состояли клиентами Тигренкова. Больше года не мог Тигренков на них заработать ни копейки, если не считать рублей двадцати пяти — тридцати, полученных по мелочам. Проездился Тигренков немало, но совестился тянуть деньги, ничего не сделав, и трудился себе в убыток.

Брелихманам и Бродкиным нужен дом. Вернее, дом нужен Бродкиным, а Брелихманы принимают такое горячее участие в покупке потому, что их дочь — жена Бродкина и сейчас живет у Брелихманов со своей семьей. Живет, жила, а ныне стало тесно. Старик Брелихман говорил Тигренкову, что это он дает своей дочери на покупку дома бо?льшую часть денег.

Тигренков предлагал Бродкиным-Брелихманам больше десятка домов, и в каждом женщины находили кучу недостатков. Сам Владимир Борисович Бродкин тоже не торопился. За свои деньги он хотел иметь хороший дом.

— Когда человек честно трудился, он может выбирать. Это будет мой первый и последний дом.

Владимиру Борисовичу немного за сорок, но он уже на пенсии. Вид у него нездоровый: болезнь печени.

До перехода на пенсию Бродкин был часовщиком. Он рассказывал Тигренкову:

— У меня стаж почти тридцать пять лет. Подтвержденный документами! С девяти лет я работал. Как работал! — И Владимир Борисович поднимал глаза к небу, а правой рукой прижимал печень: болит от работы.

— Да, — продолжал он, — с утра до вечера, и по четырнадцати часов в сутки я ковырялся в часах, чтобы кормить семью и себя. Я советский труженик, десятки тысяч людей мне благодарны за свои часы. Смотрите, Иван Иванович, у меня мозоль от лупы кругом правого глаза. Пощупайте, не стесняйтесь.

И Тигренкову казалось, что он видит эту мозоль.

— А это? — Бродкин хлопал себя по затылку. — Такая сутуловатость бывает лишь у стариков мастеров к семидесяти годам, а мне еще только будет сорок пять. — И Бродкин пускался в интереснейшие истории о часах.

Тигренков верил, что не было в мире таких часов, которые не побывали бы в руках этого отставного часовщика.

— Я по?том, кровью, жизнью заработал деньги, — подтверждал Бродкин. — Покупать дом так дом! Я не крал мои рубли.

Наконец-то он нашелся, дом! Тигренков наткнулся на него случайно, по разговорам, а не по объявлению, и сразу понял: вот что нужно Бродкиным, вот против чего не будут возражать Брелихманы!

Хорошая усадьба, сад, большой двор, огород. Дом двухэтажный, но не чрезмерно большой, жилой площади семьдесят четыре метра, новый, ремонта никакого, стоит в глубине, отступив метров на пятнадцать от красной линии. Владельцы не спешили с продажей, поэтому и не публиковались. Они ждали солидного покупателя. Цена — сто пятьдесят тысяч.

Сумма, конечно, крупная; такой дорогой дом встречался в практике Тигренкова впервые. Но и такую обстановку, как в доме Брелихманов, где Тигренков бывал довольно частым гостем по делу, посредник тоже видел впервые. У этих деньги есть!

Тигренков свел клиентов и отступил: торговаться не дело посредника.

Впоследствии маклер Тигренков слыхал, что Бродкин оформлял у нотариуса купчую на шестьдесят тысяч, и не удивился. Дело не его, но больше десяти тысяч Бродкин не выторговал, это уж извините! Тигренков знал, что в нотариальных сделках порой указываются заниженные суммы. Во-первых, клиенты вроде Бродкина не любят, стесняются показывать деньги; во-вторых, стараются занизить купчую, чтобы платить меньше страховых сборов. И это и все, с чем ему приходилось сталкиваться в его маклерских занятиях, казалось Тигренкову в порядке вещей. Да-а!

Старый работник коммунхоза, советский гражданин?

2

Мария Яковлевна Бродкина родилась в двенадцатом году, перед первой мировой войной, и после второй была (о вкусах не спорят) еще достаточно свежей женщиной, хотя те из знакомых, например Мейлинсоны и Гаминские, которые называли Марью Яковлевну обаятельной, мягко выражаясь, «преувеличивали ее прелести». Марья Яковлевна располнела если не совсем до неприличия, то во всяком случае, вне всяких канонов даже рубенсовской красоты. И лицо огрубело, и голос звучал не теми нотками, которые пели в восемнадцать лет, когда Маня Брелихман окончила счетные курсы. Но бухгалтером девушка работала недолго. Отец, в прошлом богатый ювелир-часовщик, обучил дочь своему ремеслу. А в двадцать лет Маня оказалась женой часовщика же, Володи Бродкина. Ее энергичный муж, которому отец Мани помог из своих запасов, через неделю после свадьбы открыл хоть и маленькое, но «свое» дело.

Брак дочери Брелихманов с Бродкиным был, как говорили некоторые старые знакомые, мезальянсом. Такого мнения держались Гаминские, Мейлинсоны, Шедты и другие старые котловцы. Они, как и Брелихманы, обосновались в Котлове задолго до революции и в прошлом были людьми весьма состоятельными: купцами, владельцами аптек, крупных фотографий, парикмахерских, первоклассных кинематографов (дело новое, многообещающее) и так далее. Это была заметная прослойка в пухлом теле котловской буржуазии.

Такие люди с пренебрежением смотрели на каких-нибудь сапожников или портных Бродкиных, которые, получив после революции в каком-то местечке под Оршей надел земли, единственное, что в жизни порядочного сделали, так это бросили землю, догадавшись, что не дело превращаться в мужиков.

Но Володя Бродкин, нынешний Владимир Борисович, тогда красивый молодой человек (Маню можно понять), быстро создал благополучие для семьи, — быстрее, чем иные сыновья более почтенных семейств. А многие вообще ничего не умели создать. Этим Бродкин заслужил полное признание даже со стороны таких светских людей, как Рубины, Клоткины и Каменники.

Володя Бродкин преуспел, не имея никакого образования. Впрочем, этот недостаток проявлялся лишь в тех случаях, когда Бродкину приходилось писать. Но Мане в любви он объяснялся устно, а в остальном деловые люди обязаны уметь не писать, а думать, говорить, творить дела.

С хорошим мужем Мане не пришлось губить свои карие глазки над бухгалтерскими книгами или над часовыми механизмами. Став домашней хозяйкой, Мария Яковлевна не портила ручки кастрюлями: у Володи хватало.

Перед войной дела шли особенно блестяще. И вдруг в сорок первом году, под самый новый сорок второй год, — взрыв! Владимир Борисович был арестован, как и некоторые общие знакомые Бродкиных. Был взят и тесть Бродкина, старый Брелихман. Друзья арестованных пустили в ход все, что могли, добрались если не до самого Берии, то, во всяком случае, побывали где-то около него, и… улик против Бродкина и других не оказалось, как значилось в бумаге под заголовком «Постановление о прекращении дела».

Словом, семья Бродкиных заслуживала своего дома и, наконец-то, получила его.

Сад давал тень, огород — овощи на продажу, а двадцать пять породистых кур неуклонно неслись и летом приносили чистого дохода до девятисот рублей в месяц: хорошие яйца всегда в цене. Может быть, эти девятьсот рублей были не так и нужны семье Бродкина, который сейчас, по состоянию здоровья, получал двести с чем-то рублей пенсии. Так или иначе, Марья Яковлевна увлекалась хозяйством до того, что сама сбывала яйца на базаре, гордо говоря:

— Я никогда не отказывалась от труда!

Соседка за небольшую мзду могла бы торговать на базаре знаменитыми яйцами бродкинских кур, но Марья Яковлевна вздыхала с друзьями: — Ах, моя дорогая! В наше несчастное время все эти пролетарий стали такими жуликами, такими хамами…

Для иллюстрации Марья Яковлевна захлебывалась рассказом об очередном случае с очередной домработницей, затравленной ее подозрениями.

Мадам Бродкина всегда страдала, когда какая-либо случайность заставляла ее прибегать к чужой помощи в ее личных торговых операциях.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Крупная овчарка зарычала было, но тут же, узнав посетителя, подавилась и пошла к нему, развратно виляя длинным телом и сворачивая набок морду. Сморщенные губы обнажали здоровенные клыки и резцы в подобии усмешки; подобии настолько двусмысленном, что невольно думалось: «А не укусит ли все же и старого знакомого эта злая и хитрая гадина, притворившись, что произошла досадная опечатка?»

В интересах Бродкиных овчарка ходила на цепи, цепь ходила по медной проволоке, а проволока была протянута во дворе против ворот с калиткой — единственного входа в прочно огражденную усадьбу. Днем калитку не закрывали: Бетти не пустит чужих.

Михаил Федорович Трузенгельд заметно ковылял на ходу: его правая нога была короче левой на три сантиметра с лишним. От рождения… Следовательно, виноваты были родители, в частности мать, так как ни у нее, ни у папы Фроима не было физических недостатков.

Неосторожность во время беременности. До такого обвинения Миша Трузенгельд додумался лет в четырнадцать. Поводом для размышлений и обвинительного акта было пробуждение интереса к девочкам. Миша, носивший в школе прозвище Утка из-за своей переваливающейся походки, страдал (юность глупа!), ненавидел своих «нормальных» товарищей и готов был возненавидеть родителей. Впрочем, страдания легкомысленного юноши были не слишком глубоки. И еще до достижения призывного возраста мальчик узнал от старших, что короткая нога не недостаток, а ценное преимущество.

— Да, мой мальчик, — поучал отец. — Тебя не возьмут в эту паршивую Красную Армию, и воевать за тебя будут другие. Э, многие-многие заплатили бы тебе кругленькую сумму за такую ногу! Но я не посоветую нашему Мыше соглашаться. Такая сделка была бы еще глупее той, которую безголовый Исав заключил с мудрым Иаковом, уступив младшему брату права первородства.

Старик говорил только по-русски, жаргона почти не понимал и коверкал русский язык, произнося «Мыша» в насмешку над «пархатыми голодранцами», которые появились в Котлове и прочих приволжских городах во время войны четырнадцатого года и после революции, прибывая из Западного края.

И первая медкомиссия и все последующие устанавливали факт укорочения ноги на четыре сантиметра. К прохождению военной службы негоден. В сущности-то, нормальным оказался Михаил Трузенгельд, который будет жить для себя, без риска, как он говорил, сделаться «пушечным мясом», подобно равноногим парням. По его мнению, — это хорошая месть за кличку Утка.

Михаил Трузенгельд проковылял на своей высокоценной ноге мимо загадочной усмешки Бетти с неприятной мыслью о близости собачьих зубов к новым брюкам. Но все обошлось благополучно.

2

Трузенгельд нашел Владимира Бродкина в кабинете — небольшой, метров на четырнадцать, квадратной комнате, уютной, в первом этаже, с двумя окнами в сад. Бродкин окончательно переселился сюда года полтора тому назад, когда его здоровье заметно ухудшилось. Он отдал жене в полное распоряжение супружескую спальню с двумя составленными кроватями орехового дерева, тумбочками, зеркальным шифоньером, трюмо, мягкими пуфами, трельяжем, расписной фарфоровой люстрой и всеми прочими приспособлениями; приспособлениями, так хорошо создающими семейное счастье если не по Льву Николаевичу Толстому, то уж наверняка по Вербицкой. Кстати сказать, несколько томиков этой забытой писательницы — любимое чтение Марии Яковлевны, — в том числе некогда скандально-знаменитые «Ключи счастья», хранились под замком не честно изношенные, как настоящая книга, а позорно замызганные, засаленные, как ветхий подол юбки, истасканной по толкучим рынкам.

Бродкин книг не читал никогда, а ныне, как он выражался, и «в спальню своей супруги не навещал». Он был действительно болен и получал пенсию отнюдь не по снисходительности соцстраха.

Владимир Борисович сидел в халате на диване и о чем-то размышлял. Заболев, он стал как-то особенно часто и глубоко задумываться.

— Добрый день, Мыша, — сказал он, вяло протянув руку Трузенгельду и не отвечая на пожатие. — Как пригаешь?

Обычное приветствие Бродкина, в котором вовсе не крылся намек на короткую ногу Трузенгельда, было для того все же неприятно.

Михаил Трузенгельд унаследовал от отца аристократическое презрение к «этим выходцам из Западного края». В самом деле, нужно быть ослом, чтобы за тридцать лет не научиться правильно говорить и до сих пор путать звуки «ы» и «и».

Но Бродкин отнюдь не был ослом, иначе Трузенгельд не имел бы с ним дел. Деловитость, ум, расчет Бродкина признавались всеми, также и покойным Фроимом Трузенгельдом, который в последние годы своей жизни был для Бродкина, в сущности, посредником. Маклером Бродкина и скончался старый Трузенгельд в сорок втором году.

На вежливый вопрос Трузенгельда о здоровье Бродкин ответил длиннейшим, многосложным ругательством. Это совершенно русское ругательство было адресовано профессорам-медикам, которые «жрут» деньги и время. Времени у него, у Бродкина, — чтоб ему, этому времени! — хватает, но кидаться деньгами он не собирается. Чтоб этим профессорам чорт загнул ноги на загривок, чтоб они подавились бродкинскими деньгами и треснули!

Бродкинские деньги!.. Чем больше развивалась болезнь Бродкина, тем больше, тем серьезнее Миша Трузенгельд размышлял об этих деньгах. Капитал…

Революция пустила прахом капитал семьи Трузенгельдов. Исчезли (для Трузенгельдов, конечно) вальцовая мельница в Саратове и рыбные тони в Астрахани, пропали средства, вложенные в обороты хлебом и скотом для выгоднейших поставок на старую царскую армию.

Фроим не без увлечения встретил Февральскую революцию. Не потому, что пали национальные ограничения для него и для его соплеменников. Для Трузенгельдов эти ограничения не существовали, нет: наконец-то и в отсталой России на широкую арену вылезал его величество Капитал с большой буквы! Вот почему богач Фроим Трузенгельд с такой охотой, с воодушевлением даже, сам — никто его не просил — укрепил шелковый красный бант над сердцем. Коммерсант не чувствовал, чем кончатся его увлечения «свободой». Он не собирался останавливать дела, раздутые войной. Работа «на оборону» обещала сделать его настоящим миллионером. Как можно извлечь капитал из дел, которые после августа четырнадцатого года начали приносить «настоящие» проценты?!

В поисках путей и после Октябрьской революции Фроим Трузенгельд, надеясь на лучшее будущее, поддерживал Самарское правительство, Комуч, жертвовал деньги, принимая участие в сборах, организованных в среде волжских коммерсантов.

В этом-то семнадцатом году, чреватом большими несчастьями для людей «больших дел», и был произведен на свет Миша Трузенгельд с драгоценной короткой ножкой. В двадцать третьем году его родители после ряда мытарств оказались в Котлове. Котловское «общество», растрепанное революцией, приняло Трузенгельдов как равных: помимо воспоминаний о деловых связях, были связи родственные, например известные Мейлинсоны.

Но что в сочувствии? Увы, это не кредит. Да и дел-то не могло быть. Словом, Фроим Трузенгельд и маклерил, и маклачил, и служил, кормя жену и сына «чужим» хлебом. «Своего» не было, настоящих денег не было тоже. Не то, что у Бродкина, на которого оба Трузенгельда поработали немало в последние предвоенные годы, на которого Миша работал и сейчас. Михаил Трузенгельд уже кое-что имел. Имел деньги — не капитал. Да… Капитал Бродкина. А каков он?.. Сколько?..

3

Неоспоримым преимуществом Бродкина над Трузенгельдами, Мейлинсонами, Брелихманами и другими было то, что пока те повторяли зады, Бродкин создал себе состояние сам.

Потомок теснившихся в местечках нищих поколений мельчайших торговцев, рабочих, батраков, ремесленников, факторов, извозчиков, забитых «своими» капиталистами куда больше, чем национальными стеснениями, установленными законами империи, Владимир Бродкин, будь он пограмотнее, мог бы сказать о себе словами тоже не слишком-то блиставших грамотностью баронов, герцогов и князей Наполеона Первого: «Я сам свой предок!»

Для Бродкина старое время не мерцало в далекой дымке, как для Трузенгельдов, Брелихманов и других, собственными мельницами, пароходами, стадами скота, поземельными владениями, хотя бы и купленными на чужое имя.

Старое время рода Бродкиных высовывало чахлое лицо в рамке нищеты, привычного, на грани дистрофии, хронического недоедания и личной безопасности на грани погрома, никогда не грозившего Трузенгельдам. Итак, все и всякие Трузенгельды в «старое» время действовали в благоприятной для частного обогащения обстановке капитализма. А Владимир Борисович Бродкин пустился по пути личного стяжания вопреки обществу, вопреки всем установкам Советского государства.

Телом Бродкин был брюзгло-жирен, от плохого обмена. Прежде незаурядно-красивые черты лица, — старики говорили, что молодой Володя Бродкин походил на известного «мессию» сионизма конца прошлого столетия, — пухло раздулись, рот с опущенными углами хранил застывше-недовольное выражение.

— Что слышно? — продолжал разговор Бродкин.

— Все по-старому. Опять, Володя, есть металл. Брать будешь? — предложил Трузенгельд.

— Сколько есть?

— Четыре килограмма.

— Гм… Четыре… килограмма? — переспросил Бродкин. — Об этом золоте я уже слыхал. Там, гм, было больше…

Чорт же его разберет, этого Бродкина! Каждый раз, каждый раз, когда Трузенгельд являлся с предложением сделки на золото, Бродкин подносил что-либо подобное: он всегда уже был «в курсе», этот коммерсант.

«Там было больше», — дьявольски-хитрые слова! Как решить, действительно Бродкин знал или нарочно притворялся всезнающим, чтобы легче разговаривать с Трузенгельдом? Трузенгельд хорошо помнил, как на самое первое предложение — это было довольно давно — Бродкин хладнокровно ответил: «Я уже слышал об этом деле».

Откуда и как мог Трузенгельд знать, сколько «там» металла на самом деле? Он не мог проверить Бродкина. Но Бродкин брал золото. Зачем бы он допускал маклера, если бы имел возможность договариваться с поставщиками непосредственно? Из осторожности? Беспокойный ум Трузенгельда не находил ответа.

— Больше — не больше, Володя, я предлагаю тебе четыре кило — и по двадцать восемь.

Опершись обеими руками на диван, Бродкин приподнялся и переменил положение. Теперь он привалился в углу, удобно вытянув ноги. Татарский халат разошелся на пухлой, почти женской груди, по-медвежьи обросшей густой шерстью. Не глядя на Трузенгельда, Бродкин рассуждал:

— В сущности, Миша, — он умел правильно выговаривать слова, когда хотел, — ты несправедлив к людям. Ты только носишь металл туда-сюда. По настоящей честности, тебе хватило бы полтинника (подразумевалось пятьдесят копеек с грамма). — А сколько хочешь ты заработать? Скажи, Миша, честно скажи, как старому другу? Скажьи?

Слово «скажи» Бродкин произнес очень мягко, и опять Трузенгельду послышалась насмешка.

— Что тебе за дело, Володья? — Трузенгельд невольно передразнил Бродкина. — Я имею дело с людьми, я договариваюсь, я рискую.

— Рискуешь? Э!.. Рискует тот, кто вкладывает капитал! Тот рискует по-настоящему, а маклер? Ф-фа! — И Бродкин дунул на ладонь, с которой вспорхнула воображаемая пушинка. — Раз — и маклер считает свои комиссионные. Он больше ни о чем не думает. Маклер собирает там, где не сеял, — изложил Бродкин одно из положений своей самодельной политэкономии.

— Я работаю на собственном капитале, — возразил Трузенгельд. — И этот металл мною куплен.

— Покажи! — Бродкин протянул руку с длинными мохнатыми пальцами.

— Что? Я буду носить, с собой в кармане? — парировал Трузенгельд.

— М-мм?.. — недоверчиво и вопросительно проворчал Бродкин и предложил: — Двадцать… — он косил глаза на Трузенгельда, — шесть!

— Ты хотел бы лишить меня и полтинника? — спросил Трузенгельд.

— Зачем, Миша!. Бери свой полтинник, иди с богом, не теряй времени.

— Двадцать семь и девяносто пять, — сбросил Трузенгельд пятачок.

Сторговались они через пылких полчаса, наговорив один другому немало колкостей и совершив десятки покушений на остроумие. А после соглашения о цене возникла проблема расчетов: Бродкин требовал кредита на неделю, Трузенгельд — расчета наличными.

— Ага, Миша, — торжествовал разгоряченный Бродкин, — я же тебе всегда говорю: ты только маклер, у тебя нет своего капитала, ты торгуешь воздухом, ты имеешь на моем капитале!

— Мои деньги сейчас в другом деле, — неудачно возразил Трузенгельд, защищаясь от тяжкого обвинения, а Бродкин вовсю пользовался ошибкой продавца:

— Та-та-та-та! Значит, один оборот ты делаешь на свои деньги, а другой на мои? Ах, ты!.. — Бродкин обратился к своей привычке ругаться сквернейшими словами. — Ты еще и не видел того металла, который мне предлагаешь, вот что! Что? Ты хочешь, чтобы я тебе выписал чек на Госбанк? Получай! — И Бродкин состроил Трузенгельду кукиш.

Трузенгельд вернул ругательства с процентами и предложил Бродкину два кукиша, но торг вернулся опять к цене.

Изощряясь в доказательствах, волнуясь, споря, будто бы дело шло о жизни и смерти, они разошлись вовсю и «жили» полностью. Бродкин забыл о больной печени, жестикулировал, бегал из угла в угол, выгнав комнатную овчарку Лорда, чтобы собака не путалась под ногами. Трузенгельд ковылял на месте, переваливаясь с длинной ноги на короткую и становясь то выше, то ниже.

Хватая друг друга за грудь, они одновременно хрипели, шипели, свистели, сипели, брызгали слюной.

И когда, наконец, сделка совершилась, Бродкин вместо крыльев обмахивал себя полами халата, а Трузенгельд вытирался салфеткой, сорванной в пылу схватки со столика.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Марья Яковлевна предложила мужчинам позавтракать. Бродкин ворчливо отказался выйти в столовую:

— Вели этой, как ее, подать мне сюда.

Домашние работницы менялись часто, и Бродкин подчеркнуто делал вид, что не может запомнить имени новой: шпилька жене, которая не умеет «обращаться с прислугой». Новая работница жила в доме лишь несколько дней. Перед расставанием с предыдущей между мужем и женой состоялось крупное объяснение. Не в первый раз Бродкин безуспешно внушал жене, что умные люди обязаны создавать себе в «прислуге» не врагов, а друзей, что «в наше время» особенно глупо не понимать такой очевидной вещи: выживать работниц каждые три месяца просто опасно! Но и прежде трудновато было бороться с проявлениями характера Марьи Яковлевны, теперь же, после переезда мужа в кабинет, и совсем невозможно: Бродкин, по его словам, «сдыхал от бабьего визга».

Смягчая крикливые нотки своего голоса, Марья Яковлевна угощала Мишу яйцами всмятку «от своих кур», макаронами с тертым сыром, селедочкой и сухим «Цинандали». Отдыхая после торга, Трузенгельд не спешил. День был будничный, но Миша располагал временем.

Трузенгельд состоял в одной артели главным механиком и одновременно начальником штамповочного цеха. Техник-машиностроитель, Трузенгельд был знающим, дельным специалистом, ценимым артелью, пользовался положительной репутацией в правлении и в городских организациях. Артель, выпуская ширпотреб, план перевыполняла, а себестоимость была ниже плановой. В успешной работе крылась заслуга и главного механика, который по обеим должностям и с премиальными законно зарабатывал свыше двух тысяч в месяц — ставку кандидата наук, что совсем не плохо для техника.

Первую половину дня Трузенгельд провел на своем рабочем месте, а сейчас никому и в голову не пришло бы проверять, куда ушел главмех: в городской или районный Совет, в правление или к кому-либо из смежников. Разве случится авария…

Как это выяснилось в дальнейшем, Михаил Федорович действительно к своим служебным обязанностям относился добросовестно.

Мужчина крепкий, телосложения нормального, если не думать о короткой ноге (впрочем, Марья Яковлевна и не собиралась танцевать с Трузенгельдом), Миша в последние годы привлек благожелательное внимание Мани. И это внимание росло по мере ухудшения здоровья мужа. Миша был моложе мадам Бродкиной на пять лет, но в ее глазах это не было недостатком, наоборот. Она чувствовала себя совсем молоденькой, хотя прошло двадцать лет со времени ее первого, жгучего увлечения красавчиком Володей Бродкиным. Теперь Володи не было, — был желчно-раздражительный, больной Владимир Борисович. Не было и Манечки Брелихман — вот этого-то она и не знала и не чувствовала.

«На что дурище зеркала?» — такой саркастический вопрос Бродкин иногда задавал, но лишь себе самому. Он следовал завету: «Посоветуйся с женой и поступи наоборот» в расширенном виде — не только не советовался, но и не дразнил ее.

После завтрака Марья Яковлевна поднялась к себе наверх, — ей было необходимо «посоветоваться» с Мишей, — и заперлась с ним в спальне, чтобы беседе не помешали.

Мягкие пуфы, тумбочки, зеркала, обои из Ленинграда, составленные кровати из ореха, несколько настоящих картин, подписанных художниками не знаменитых, но известных имен. Спущенные занавески создавали приятную полутьму.

Деньги Бродкина… О них думал — не думал, но и не забывал Мишенька Трузенгельд. Не будь бродкинских денег, не было бы и Миши в этой спальне. Такова точная, деловая формулировка отношения Трузенгельда к бывшей Манечке Брелихман.

Раздобревшая, краснолицая, крикливая, грубо-чувственная Бродкина считала себя обаятельной. Не один Миша — льстили ей и Мейлинсоны и Гаминские. Но те просто говорили любезности богатой женщине, а Миша исходил из коммерческого расчета. Если не дни, то наверняка недолгие годы Бродкина были сочтены. Его жена была скорой наследницей большого капитала. Бродкинские деньги… Но сколько их и где они, кроме стоимости дома, обстановки и ценностей «на виду»?..

Могла ли ответить Манечка? Но таких опасных вопросов Миша не задавал. Боже упаси! Ни намека. Любовь, самая пылкая любовь. Муж жил и жил, могли явиться конкуренты.

— Я слышал, молодой Мейлинсон приехал к старикам из Москвы, — сказал Миша. — Этот оболтус опять будет шляться сюда?

— Дурачок, — басисто ворковала Маня. — Ты что? Собираешься меня ревновать к ребенку? Ему едва восемнадцать. Школьник. И ведь я-то тебя не ревную.

Миша сказал подходящий к случаю комплимент фигуре Мани, и Маня засмеялась довольным смешком. Возлюбленный ее удовлетворял во всех отношениях, и смерти мужа она не ждала. Муж ее ничуть не стеснял.

— У меня, глупенький, — женщине всегда приятно когда ее «красиво» ревнуют, — к тебе дело. У Бетти скоро щенки. У меня просили двоих, а у нее меньше пяти не бывает. Я хочу поскорее распродать щенят, а то на собак так много уходит…

Миша обещал, и он исполнит. Трузенгельд цветов своей возлюбленной не подносил, но щенков сбывал. Наравне с другими услугами…

2

Бродкинские деньги… Их хозяин поглощал в кабинете одинокий диэтический завтрак: макароны, но без сыра и масла, кусок вареной рыбы без соли, немного сухого, тоже без масла, картофеля, жидкий чай со специальным печеньем. Достаточно, чтобы жить и быть сытым, но довольно противно на вкус. Больной тщательно соблюдал диэту.

Он знал, о чем «советуется» жена в своей спальне с Мишей. Зная Марью Яковлевну, он мог представить себе «совещание» во всех подробностях и относился к подобным вещам с полнейшим безразличием.

Трузенгельд — это было даже неплохо. Свой человек, голова на плечах есть, с характером, неглупый, право же, совсем неглупый, дельный, язык подвешен. Ах — всех им чертей в спины! — он забыл намекнуть Трузенгельду, чтобы тот повлиял на эту бабу в отношении домработниц. Сейчас толстая дура прислушалась бы…

Переменись обстоятельства — и Бродкин мог себя представить в роли Трузенгельда. Деньги нужно уметь брать всюду. Случись с ним что-либо, и эта идиотка пропадет, как овца, именно из-за денег. Мишка поднимет бродкинских детей и не обидит Маню. А что он будет наставлять «бочке» рога — это естественно: он моложе, а она через пяток лет станет совсем старухой. У умных людей все шито-крыто, больше ничего не требуется.

Завтра вечером — с золотом в Москву. Заодно он покажется своим профессорам.

Бродкин знал свою болезнь. Превозмогая малограмотность, он даже почитывал кое-что медицинское. Болезнь редко излечимая, состояние тяжелое, но нужно тянуть. Свыкшись, он позволял себе размышлять о возможной смерти как делец: деньги обязывают думать обо всем. Но по-настоящему он не верил в свою смерть. Медицина делала колоссальные успехи. Говорили об излечениях, невозможных еще лет десять тому назад, а ныне обычных, о поразительных операциях. Нужно тянуть. Главное, — тянуть время, жить, дождаться дня, когда наука доберется и до его, Бродкина, болезни.

И еще дождаться времени, когда состояние можно будет пустить в дело. Бродкин считал, что он не делал и не сделает ошибок, которые допустили все эти бывшие Брелихманы, Гаминские, Мейлинсоны, Каменники и прочие. Они с их приемами — хлам такой же, как их хваленое «старое время».

У часовщика заняты пальцы, в какой-то мере — внимание, а мысль свободна. Всю свою сознательную жизнь, что бы он ни делал (а Бродкин много и молчаливо отсидел над часовыми механизмами), он глубоко, настойчиво и с увлечением размышлял о движении денег и о способах их «размножения». Своим умом он додумался до главной ошибки бывших богатых людей: по его мнению, их капиталы были малоликвидны, омертвлены. Мельницы, заводы, земля, товарные обороты создают для владельцев престиж богатства, но в нужную минуту оттуда не вытащишь капитал. Поэтому все эти богачи, за ничтожными исключениями, оказались нищими сразу же после прихода большевиков к власти. «Национализированные люди», как их презрительно называл Бродкин. Нет, по его мнению, капитал должен быть в быстром обороте: продал — купил, купил — продал, и капитал вертится, как колесо автомобиля.

Бродкин мечтал… «Первые годы, какое это будет роскошное время! У кого будут возможности после уничтожения советской власти? У обладателей наличных. Их найдется немного, таких людей. Польется американский, европейский капитал. Но в двухсотмиллионной стране всем хватит места в «золотой период» возрождения частной собственности, всем, кто обладает наличными.

И в руках людей, знающих местные условия, капитал будет удесятеряться, расти, как шампиньоны, — любимые грибы Бродкина. Он сам собирал их во дворе, за погребом. Грибы росли над тем местом, где был надежно захоронен «основной капитал» Бродкина, запаянный (часовщики умеют паять) в цинковые банки.

Стоимость дома, всего «видимого имущества» Бродкина, и оборотные средства, находящиеся под рукой, в целом относились к подшампиньонному «капиталу», как, например, нормальные банковские проценты за два года относятся к среднему остатку текущего счета — десятая или пятнадцатая часть.

3

Владимиру Борисовичу Бродкину не приходилось слышать о пушкинском «Скупом рыцаре». Но если бы кто взял на себя труд растолковать ему этот художественный образ (труд невеликий — Бродкин был понятлив), то Владимир Борисович воспринял бы «Скупого» единственно как маньяка, мечтателя-идиотика. Сидеть на горах денег и лишь грезить о своих возможностях, как вынужденно грезит он, Бродкин! Сумасшедший «Скупой», разве кто или что мешало ему пустить в полный оборот властное золото! Еще один тип дураков этого самого «прошлого времени», чтоб ему холера! Нет, отнесите ваши сказки, знаете куда?!. Он человек практичный.

Возможно, сиденье на золоте уродовало психику богача, но, конечно, не так, как у «Скупого рыцаря». Представьте себе самочувствие, скажем, свиньи, супоросость которой длится сверх всяких сроков, — годами. Брюхо растет, и нет никакой возможности, никакого средства отделаться от мертвой тяжести драгоценного брюха. Более того: нет ничего дороже этого брюха, и все делается лишь для него.

Вы скажете — прогрессирующая опухоль сознания человека, не в свой час родившегося: Бродкин опоздал лет на сто или, вернее, родился не в той части света?

Не совсем так. Бродкин жил своим временем и, как умел, следил за временем. Никогда больше он не вмажется в ту политику, которая, в лице окаянной памяти Флямгольца, чуть было не задела его в сорок первом году. Тогда он был молод и глуп. Он воображал, что неплохо будет наладить дружбу с Гитлером. Пусть Гитлер душит всех этих разноплеменных интеллигентов, всю революционную шваль, беспокойную, живущую «идеями», — тех, кто так много способствовал совершению русской революции еще задолго до явления на свет Владимира Борисовича Бродкина.

Ошибка… Политика? Заниматься политикой?! Э, политика для дураков, для старых шляп вроде ветхого Фроима, нежного папаши Мишки Трузенгельда. Не-ет, явись к нему сегодня агент любой разведки, и Бродкин сдаст его «куда нужно» со всеми потрохами.

Рассматривая свои длинные, сужающиеся к концам пальцы в пучках черных волос, Бродкин размышлял о некоторых, по его мнению, намечающихся тенденциях советской жизни. Разрешается собственность… Бродкин, конечно, хорошо понимал разницу между собственностью личной, которая допущена, и собственностью частной. Можно иметь дом и дачу и даже вторую дачу, скажем, в Сочи, Сухуми, купить автомобиль, нанять шофера. Это не частная собственность, она не дает дохода, хотя не возбраняется продавать свои фрукты, овощи, те же куриные яйца. Но, быть может, советская власть сделает еще маленький шажок и разрешит чуть-чуть и частную собственность? Бродкин допускал, что власть вдруг да и «образумится».

И так, и так, и так — жить стоило для будущего, а не для прошлого — в смысле его невозможного возвращения. Ах, проклятая печень!..

4

Действительно, Миша Мейлинсон зашел вечерком с визитом и передать привет от мамы — «длинноносой Рики», как ее звали у Бродкиных.

«Подрастает славный мальчик», — подумала Марья Яковлевна. После нынешнего свидания с Трузенгельдом у нее появились насчет Миши Мейлинсона так называемые игривые мысли. Говорят, что небезопасно, глупо указывать женщине на своего возможного соперника.

Желторотый молодой человек, уже напускавший на себя воображаемую «взрослость», никак не подозревал, что эта «толстенная бабища», как он и его приятели непочтительно именовали мадам Бродкину, могла бы иметь на его счет кое-какие намерения.

Тем временем Марья Яковлевна кокетливо щурила глазки, шутила со свежим мальчишкой, интересовалась его «сердечными делами». Про себя же она как бы примеривала Мишу Мейлинсона, примеривала на роль, подозревать о которой неопытный юнец никак не мог. Кончилось тем, что Бродкина отказалась от мальчика по совокупности ряда соображений, в числе которых был и риск огласки. Марья Яковлевна никак не желала разрыва с Трузенгельдом. Боясь обидеть своего возлюбленного, Бродкина была ослеплена самомнением, что свойственно многим, а ей особенно. Иначе говоря, выражаясь коммерческими терминами, она завышала цену своей пленительности и забывала о значении капитала своего мужа.

К вечеру Владимир Борисович почувствовал себя лучше и вышел к семье в столовую. Не показывая вида, он поразвлекался «выкручиваниями» своей жены перед желторотым Мейлинсоном, приходившимся каким-то троюродным братом Михаилу Трузенгельду. А потом пришла пора для дела. Бродкин отвел юношу к себе в кабинет и стал расспрашивать о московской жизни:

— Как дела с ученьем? Учись, я учился мало: работал. А у тебя есть возможность. А как жизнь вообще? За девочками бегаешь? Правильно, не теряй времени. Я с шестнадцати лет никому проходу не давал. Слышно, Рика Моисеевна купила-таки квартиру?

— Да, мы купили у владельцев хорошую комнату. За Рижским вокзалом, пятнадцать метров, с отдельным ходом, кладовой. В общем треть владения, — деловито объяснил Миша Мейлинсон. — И три минуты ходьбы от троллейбуса.

— За сколько?

— За десять.

— Мгм… — согласился Бродкин. «Десять тысяч? Расскажите моей бабушке!» Но мальчишка не должен быть в курсе таких дел, и Бродкин не собирался смеяться вслух.

Мишина мать, дочь старого Мейлинсона, была замужем за своим двоюродным братом, тоже Мейлинсоном. Перед войной они жили на западе, в Гомеле. Муж Рики был убит на фронте в сорок втором году. «Тогда Мише было восемь лет, теперь ему восемнадцать» — подсчитал Бродкин и продолжал расспрашивать:

— А ничего нет оттуда?

Молодой человек понял вопрос. Он привык к тому, что словами «оттуда» и «там» обозначали ветвь Мейлинсонов, эмигрировавшую в 1920 году и ныне преуспевающую в одной южноамериканской республике. Несмотря на давность, связь с родственниками не прерывалась.

Южноамериканский Мейлинсон приходился младшим братом старому котловскому Мейлинсону. Следовательно, его дети были двоюродными братьями и сестрами Рики Мейлинсон, а Миша — его внучатным племянником.

Преуспевающий Мейлинсон-младший! Умный человек успел ликвидировать дела, не считаясь с убытками от быстрой ликвидации, не то что старший, и вложил капитал в доллары, а не в дурацкие «займы Свободы». В Южную Америку Давид Мейлинсон проехал через Харбин и вскоре, прибыв с деньгами, «заимел» свое дело.

— Оттуда? — переспросил Миша Мейлинсон, понизив голос.

— Говори, не шепоти, — ободрил его Бродкин. — Ты, благодарение богу, не в коммунальной квартире.

— Не знаю, — рассказывал Миша. — Вы знаете, мама в последние годы боится переписываться. Недавно она куда-то ходила и рассказывала, что оттуда было письмо. Но домой его не приносила. Там все здоровы, дела идут хорошо. И Гриша (это был внук Мейлинсона-младшего и троюродный брат Миши) уже женился на американке. Он старше меня на два года. Он, — Миша Мейлинсон завистливо вздохнул, — американский гражданин!

— А когда это было, письмо? — спросил Бродкин.

Юноша подумал соображая:

— Незадолго до того, как мы оформили нашу комнату.

Бродкин, узнав все, что мог узнать, перестал задавать вопросы и заговорил о другом:

— Если будет время, я через пару-тройку дней повидаю твою маму. Я завтра еду в Москву. Напиши мне ваш новый адрес и телефон, на всякий случай.

— А как ваше здоровье? — еще раз спросил вежливый Миша, хотя он уже и осведомлялся, войдя в дом.

— Все то же. В Москву еду показаться моим профессорам, как всегда.

Передавая листок с адресом и телефоном, Миша объяснил:

— Этот телефон не в нашей квартире. У нас еще нет телефона; мама хлопочет, ей обещали. А около этого телефона мама часто бывает.

— Этот телефон я знаю, — заметил Бродкин.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Знакомство — вернее, деловая связь — между Николаем Зимороевым и Михаилом Трузенгельдом установилось с сорокового года и длилось уже, по выражению Миши, добрую дюжину лет. Николай Зимороев после освобождения из заключения в начале лета того года, по поручению отца, вертелся на толкучем рынке. Среди случайных продавцов поношенного платья и прочих малоценных вещей можно было встретить и внутренно настороженного, внешне безразлично-спокойного валютчика и скупщика драгоценностей. Мелькал на толчке и юный еще Миша Трузенгельд с немудреным золотым браслетиком. Какая-то золотая вещица пряталась и в ладони Николая Зимороева. Предметы эти были, в сущности, не продажными.

…В годы интервенции, в первые годы революции по многим районам война прокатывалась не раз и не два. Там оседало много оружия. Разбегавшиеся с фронтов империалистической войны солдаты тоже уходили не с пустыми руками. Шла торговля оружием. Но как?

На рынках, в скобяных развалах, среди старых гвоздей, мятых котелков армейского образца, кусков олова для паяния и лужения, ржавых скоб, связок ключей, замков, слесарных и столярных инструментов, побывавших в работе, иной раз валялась позеленевшая латунная гильза от стреляного патрона трехлинейки, нагана, браунинга, парабеллума, обрывок пулеметной ленты. Игрушка? Нет. Своеобразная вывеска: здесь торгуют оружием и патронами.

Следовало присесть, порыться в «товаре», посмотреть одно, другое, прицениться — словом, обнюхаться, развязать язык безразлично-сумрачному хозяину всей этой малоценной дряни. Поговорив о том, о сем, о ценах на муку, на сукно — сколько на царские, на керенки, на советские, — о Деникине, о Колчаке, о том, что весной-то уже наверное что-то стрясется, можно было перевести разговор на дело — сначала обиняками, потом и напрямик.

Дело не простое. Если удавалось не спугнуть продавца, то личность покупателя проверялась. Если верить было можно, совершалась сделка, не на базаре, конечно, а где-то в городе, иногда в пригородном селе, порой на довольно отдаленной железнодорожной станции. Таким способом налетчики, банды и кулаки запасались оружием — винтовками, револьверами, пулеметами и патронами к ним. Изредка попадались даже трехдюймовки.

Этот прием «вывески» использовался и используется спекулянтами в разных областях. Так Миша Трузенгельд с помощью своего браслетика совершал сразу несколько действий: нащупывал солидных покупателей, оптовых продавцов и одновременно разыскивал тех, кто по нужде пытался сбыть свои личные вещи. Этих следовало сбить и взять у них вещь по дешевке. Занимаясь тем же, Николай приценился к браслетику, заговорил с продавцом, показал свою вещь. Миша спросил Зимороева:

— А у вас ничего еще нет?

— При себе нету ничего.

— А дома или еще где что есть?

Так завязалось знакомство, и в разговорах между отцом и сыном Зимороевыми появилась кличка, которую они дали новому знакомому, — «еврей Миша». Петр Алексеевич спустил Трузенгельду для начала два царских империала и золотую пятирублевку. А дальше пошло и пошло…

Зимой сорокового — сорок первого года цены на золото и валюту испытывали резкие, мало кому известные колебания. Судороги цен были потрясающе интересны для «деятелей»: спады, подъемы, лихорадка. В общем же обнаруживалась тенденция к повышению.

Бродкин с помощью обоих Трузенгельдов и других маклеров, пыхтя, крутил колесо, которое в меру своих сил с другой стороны толкали Зимороевы. На рынке среди самых различных вещей, валюты и бриллиантов порой вспыхивали, будто гонимые ветром, облачка золотого песка. Это с доверительными записочками от сына Андрея залетали к Петру Алексеевичу Зимороеву торопливые, решительные гости — птички из Восточной Сибири…

2

На следующий день после первого визита Василия Луганова к Петру Алексеевичу и в утро того дня, когда состоялся известный уже торг между Трузенгельдом и Бродкиным, Николай Зимороев спозаранку, задолго до начала работы, поднимался на второй этаж одного деревянного дома. Скрипучая лестница кончилась полутемной площадкой, и Николай Зимороев вошел без стука. В большой коммунальной квартире с густым населением выходная дверь запиралась лишь на ночь, но тогда уж не только на замок и крючок, но и на тяжелый засов.

Жильцы, собираясь на работу, сновали по коридору. На кухне шипели сразу несколько примусов, припахивало чадом и чей-то голос раздраженно взывал:

— Марь Иванна, да Марь Иванна же! У вас опять керосинка коптит!

Детишки, двое или трое, в полутемном коридоре не рассмотришь, с чем-то возились в передней; сразу в двух или трех комнатах говорило радио. Николай Зимороев прошел к Трузенгельду незамеченным.

У Трузенгельда были две комнаты, вернее одна, большая, но разделенная доходящей до потолка перегородкой и с выгороженной крохотной прихожей, подобно «семейным номерам» в старых гостиницах.

Дверь из общего коридора оказалась незапертой. Николай вошел и остановился в темной, хорошо ему знакомой прихожей — каморке площадью метра в три квадратных. Внутрь вели скорее дверцы, чем двери: одна — прямо, другая — налево. На стенах — полки, вешалки для верхнего платья, на полу — калоши, табурет, сундук, загруженный кастрюлями и кухонными принадлежностями.

Николай не успел еще закрыть за собой дверь в коридор, как его окликнул торопливый старушечий голос:

— Кто? Кто?

Зимороев ответил:

— К Мише!

Сейчас же из-за боковой двери — очевидно, там прислушивались — донесся быстрый голос Трузенгельда: «Заходи, заходи!..» — а из первой двери высунулась нечесаная голова старухи, матери Трузенгельда.

Николай вошел. Внутреннее убранство комнаты Трузенгельда не соответствовало убожеству лестницы, коридора и клетушки-передней. Высокий потолок, — дом был хорошей постройки, дорогие свежие обои, обстановка, которую принято называть приличной. Не стоит заниматься ее описанием, несмотря на то, что «приличная» для одних кажется жалкой для других. Здесь не было ни ореховых кроватей, ни пуфов, ни зеркал, ни ковров, ни настоящих «подписных» картин, как в доме Бродкина.

«Не стильно» — такой приговор вынесла бы Марья Яковлевна, знаток культуры и красоты. Так или иначе, но в комнате Трузенгельда было все необходимое для жизненных удобств.

В углу, перед столиком с зеркалом, спиной к двери сидела женщина в одной юбке и причесывала волосы. Сам Трузенгельд встретил Николая босиком и в трусиках.

— Здоров, Миша!

— Здравствуй, здравствуй… — Трузенгельд на ходу сунул Зимороеву руку и приоткрыл дверь в прихожую: — Мама, ты посмотри здесь!

Посмотри… Она-то посмотрит! Мать Трузенгельда, потеснив задом кастрюли, устроилась на самом краешке сундука, наставив уши к двери в коридор — что за ней? — и к комнате сына. Старая женщина с притупившимся слухом вытягивала, как гусыня, голову на тощей шее то в одну, то в другую сторону.

Ей будто слышалось, что в коридоре стоят под самой дверью. Нет, вот сразу протопали двое. Это Петрушины, отец с сыном, ушли на завод. Стук каблучков… Остановка. Это Марья Ивановна поправляет перекрутившийся чулок. У нее всегда и все не в порядке: коптит керосинка, убежавшее молоко разлито по всему кухонному столику… Старуха по звукам могла сказать обо всем, что происходит в квартире.

Пробежали дети: топают, как табун лошадей. Под дверью никто не стоит, иначе дети-то уж не бегали бы…

Она вздохнула и попыталась прислушаться к голосам в комнате сына. Настоящая стена выходила лишь в коридор, а эту сколотили просто из досок и оклеили обоями, когда Мише понадобилось из одной комнаты сделать две. И все же нельзя понять, о чем говорят. Миша умеет говорить тихо, и этот Николай тоже. Но Лиза-то там и все знает. Старуха ревновала. Миша велел посмотреть. И ее внимание снова сосредоточилось на том, что происходит в коридоре.

Все внимание…

3

Дело срочное, обоим нужно во-время выйти на работу, и они старались договориться быстрее, без лишних слов.

Николая отвлекала Лиза, жена Трузенгельда. Женщина продолжала причесываться так непринужденно, будто в комнате никого не было. Зимороев невольно поглядывал через плечо Трузенгельда на голые руки, находившиеся в непрестанном движении, на голую гладкую спину, открытую падавшей с плеч рубашкой. Зимороев-сын не замечал белокурый завиточек на стройной, гладенькой шейке. Такая деталь была, пожалуй, слишком тонка для его восприятий. Ведя деловой разговор, Николай испытывал ощущения, которые можно было бы приближенно и смягченно выразить так: «Сочная баба! Хромой Мишка сумел оторвать себе кусочек…»

Младший Зимороев сейчас не производил впечатления серой скотинки, заеденной жестоким отцом. И характеристика, сложившаяся лишь по наблюдениям тех, кто видел его при Петре Алексеевиче, могла бы получиться односторонней. В разговоре с Трузенгельдом Николай был сух, даже чуть-чуть высокомерен. У него была привычка косить глазами во время разговора. Отец прикрикивал на сына: «Чего глаза прячешь!» — а Трузенгельд, конечно, не мог себе этого позволить.

Николай сидел на стуле прямо, как аршин проглотил. Трузенгельд — напротив него, прикасаясь голыми коленями к коленям Николая. Почти полное отсутствие одежды ничуть не стесняло экспансивного Михаила Федоровича.

Лиза встала, попрежнему не обращая внимания на Зимороева, надела шелковую блузку и повернулась. Как будто не зная до сих пор, что в комнате был посторонний, Лиза улыбнулась Николаю и кивнула головой. Она перекинула через руку жакет, подхватила сумочку. По пути ласково обняла голову мужа.

— До свиданья, милый, я лечу! — и еще раз улыбнулась Николаю.

Лиза Пильщикова, экономист облисполкома, ехала на службу с мыслью о новом костюме. Еще об одном: у нее было немало костюмов. В универмаге продавали новую чехословацкую шерстяную ткань — серо-голубую, двустороннюю. Шить нужно на ту сторону, где гладко. Елочка больше подходит для мужского костюма. Сегодня нужно созвониться с лучшим закройщиком города Марховским, у него шьют все актеры. Завтра, вероятно, уже будет можно получить от Миши деньги на покупку.

Николай Зимороев во-время пришел к Мише: еще несколько дней, и всю красивую ткань разобрали бы, несмотря на высокую цену.

…Разговор дельцов служит скорее сокрытию мыслей, чем выявлению личности. Цель разговора — добиться своей выгоды.

У Зимороевых была своего рода палка, которую они постоянно поднимали над головой Трузенгельда, как только доходило до золота: конкурент, о существовании которого он знал. Всегда опасность: если он, Трузенгельд, не сторгуется, металл возьмет «тот».

Несомненно, «тот», другой, не так выгоден, иначе почему бы Зимороевы делали дела с Трузенгельдом? Однако были известны случаи, когда золото попадало к «тому». Если Трузенгельд оказывался слишком неуступчивым, уплывал барыш. Лучше меньше прибыли, чем никакой!

4

Опасный для Трузенгельда конкурент существовал не как коммерческий прием Зимороева, не как фикция — соперник был реален.

Впрочем, реальность эта была относительной. Как верткий и скользкий угорь: мелькнул в руке — и нет его, и даже в пальцах не осталось ощущения. Или как глубоководная рыба, известная понаслышке, но не виданная не только прибрежными жителями, но и профессиональными рыбаками.

Исмаил Иксанов в Котлове, он же Магомет Иканов в Ташкенте, или Хадим Бердыев для Баку и Сулейман Соканов для Куйбышева, или Харис Агишев и Мадай Коканов для иных мест, или… Впоследствии было установлено более десяти имен, которыми ловко пользовался этот двуногий Протей.

Он имел и знания и звание муллы. В двадцатых годах он окончил курс одного из бухарских духовных училищ — медресе. Он предпочел бурное движение подпольного дельца застойной жизни захудалого служителя культа. На его вооружении состояли знание русского, татарского, узбекского, казахского, киргизского, туркменского и таджикского языков, изобретательный ум, холодный расчет и кипучая энергия в соединении с совершеннейшим себялюбием.

В Котлове Исмаил Иксанов имел базу в доме своего дальнего, по отцу, родственника Абулаева. У Абулаева проживала жена Иксанова. Котловская жена. Он имел жен больше, чем имен.

Зимороевы имели дела лишь с Абулаевым. Иксанов от них хранился под семью печатями. Зимороевы звали Абулаева «щербатая харя». На лице этого человека, по народному присловью, «чорт горох молотил». По причине фанатичного невежества весьма состоятельных родителей, укрывших сына от богопротивного фельдшерского ножичка-пера, Абулаева в детстве побила оспа, безжалостная даже к верующим.

В абулаевском доме, в комнате, роскошно сверху донизу убранной отличными азиатскими коврами, происходили торговые состязания между Николаем Зимороевым и хозяином. Но торговаться с Абулаевым было куда более тяжко, чем с Мишей Трузенгельдом.

Из решета темных сморщенных дырок глубоких оспин смотрели совсем ничего не выражающие глаза цвета неопределенного, кажется серого. Вся жизнь не лица, а уродливой маски сводилась к редкому движению века, вдруг закрывающего зрачок — как коротенькое мелькание диафрагмы фотоаппарата.

Абулаев говорил вполголоса. Синеватые губы едва шевелились, полушопот тонул в коврах, как гвоздь в моховом болоте. Чувствовалось, что Абулаев глушит голос не из боязни ненужных ушей, а просто так, чтобы не напрягаться, что ли.

Маневрируя между двумя своими возможными покупателями, Зимороевы остерегались сразу показать Трузенгельду или Абулаеву все золото, которое оказывалось у них. И предпочитали Трузенгельда, как более легкого человека: «Еврей Миша» парень живой, а со «щербатой харей» связаться — легче повеситься».

Абулаев мог без движения — только мигало механическое веко — слушать час, два и повторить свое: ту же цену, какую назвал сначала. Прибавки не жди, хоть ты весь выворотись наизнанку! Торговаться же приходилось для порядка: из страха, что легкое согласие собьет и старую цену.

Но в делах с Абулаевым это была тщетная предосторожность Зимороевых. Цены на золото по-хозяйски назначал Иксанов во время своих посещений, Абулаев же действовал без обмана хозяина, как честнейший исполнитель грязных дел. Иксанов посещал Котлов не реже четырех раз в год, гостил неподолгу. Подвижной делец проводил полжизни на колесах: так ему нравилось и так требовали его дела.

Темная механика, плетение длиннейших веревочек в глубинах тишайших омутов, не так уж понятна самим этим механикам; для них самоисследование есть никчемно-пустое занятие.

А ведь на самом-то деле весьма интересно и поучительно знать, что Иксанов плел свои веревки-удавочки из нитей старых тканей, из жилочек хотя и старинных, но не лишенных влияния понятий. Еще молодым человеком он смог, используя родственные отношения, перехватить дореволюционные связи некоторых душителей татарского народа, матерых котловских буржуазных националистов.

Тех, кто вел выгодный торг со Средней Азией обувью, одеждой и прочими изделиями рук «правоверных» татарских рабочих, изделиями, которыми, не опасаясь оскверниться, могли пользоваться бухарские и прочие ханжи-начетчики и дурачимый ими азиатский земледелец. Тех, кто своим капиталом соучаствовал в уголовных делах азиатских ростовщиков, ссужавших за невиданные в Котлове проценты деньги под ожидаемые урожаи винограда-кишмиша, абрикосов, пшеницы, хлопка. И тех, кто премудро сплетал дела торговые с делами религии. И прочих…

Отмечая довольно интенсивную пропаганду панисламизма и пантюркизма в приволжских губерниях, дореволюционные ученые заметили новое явление и ограничились констатацией факта. Но на самом деле, почему кто-то захотел укрепить ветхое здание исламизма? Зачем внушались идеи международной якобы исключительности мусульман, кто учил кивать на турецкого султана как на вождя-калифа всех людей, исповедующих коран? С какой целью российскому крестьянину татарской национальности набивали голову никчемной чепухой?

С классовой. Ислам утверждает отныне и навеки социальное неравенство: богатство одних и нищета других есть установление не людей, а бога.

Испуганная революцией, татарская буржуазия тратила золото на религиозную пропаганду. Одновременно укреплялись связи с реакционными кругами Средней Азии, укреплялся авторитет котловских купцов, ширились коммерческие связи. Котловские купцы способствовали хищениям золота на восточносибирских приисках, посредничали, — и желтый металл стекал в подвалы эмира бухарского.

Последыш буржуазно-националистических дельцов, Иксанов выродился в уголовника, но категории специфической. Он мог дать идею, подсказать путь, помочь своими довольно обширными связями, посредничал для расхитителей государственного имущества не только по части золотого песка…

Существуя под разными именами, много перемещаясь, Иксанов был малоприметен. Каждый сообщник знал его лишь под одним именем. Он обдуманно пользовался техникой дореволюционного политического подполья. И когда Иксанов вновь, никогда не предупреждая, появлялся у того же Абулаева, это значило, что он успел проверить, не «сгорел» ли данный агент.

5

Накануне Николай Зимороев ходил к Абулаеву, но принят не был. Худенькая красивая брюнетка чуть ломаным языком застенчиво объяснила посетителю, что хозяин ненадолго уехал, а хозяйка хворает.

Сегодня Трузенгельд оказался в выгодной позиции. Зимороевская «палка» отсутствовала. Николай предложил Мише:

— Уж коль ты нынче такой упрямый, сам пойди к отцу. Знаешь ведь, я человек подневольный.

Не-ет, спасибо вашей бабушке!.. Такая перспектива не улыбалась Трузенгельду. Сильный старик, плотный, как булыжник, преспокойно говорящий о себе «мы», как царствующая особа, способный часами красоваться перед собеседником примерами «из жизни» и притчами из библии, подавлял живого и нервного Трузенгельда, доводил его до истерики. И Трузенгельд покончил с Николаем на условиях: наличными он дает пятьдесят процентов, остальное — через две недели.

Бродкин был не совсем прав в своих обвинениях: Трузенгельд не только маклерил, в деле «ходил» и его капитал. В этом Трузенгельд не хотел признаваться, инстинктивно прибедняясь.

Мать выпустила Николая в коридор, когда там никого не было. За ним вышел Миша. Он торопился: сегодня начинают плановый ремонт цехов и первым идет штамповочный, в котором Трузенгельд был заинтересован и как главный механик и как начцеха. Во второй половине дня нужно выкроить время и забежать к Бродкину.

Трузенгельд втиснулся в автобус: «Виноват, извиняюсь…» — с улыбкой и подобающим тоном голоса.

Протискиваясь к выходу, он нежно обнимал мешавших ему людей. Он был человек весьма обходительный, мягкий. Когда приходилось ходатайствовать о ком-либо из рабочих, Михаил Федорович пускал в ход свой аргументы:

— Этого следовало бы удовлетворить, он парень скандальный, не оберешься шума и жалоб. А вот по этому делу нам можно и повременить — человек смирный.

Николай Зимороев уселся в трамвае у окна, расставил ноги и занял три четверти двойного места. Когда рядом сел кто-то, он не посторонился. Николай не сидел — он обладал, он захватил местечко и пользовался им, так сказать, по естественному праву.

Трузенгельд расставлял рабочих, давал указания, сам лично помогал демонтировать главный пресс, показывал, как чистить прессформы. Знающий механик, он владел ремеслом слесаря и не делал ничего лишнего, хотя его голова была занята другим. Не предстоящим торгом с Бродкиным. Он был озабочен отношениями с двумя женщинами. Маня в подметки не годилась Лизе, но у нее был крупный капитал. Лиза всем хороша, но без денег. Она даже стоила ему немало денег, которые, впрочем, Трузенгельд давал без сожаления. Две женщины! Вот и попробуйте примирить собственное так называемое сердце с головой и прочими чувствительными органами. Добавьте бешеный характер Лизы и сатанинский — Бродкиной. Ничего себе суп?.. Нелегко захватить в одну горсть разные и далеко отстоящие одна от другой вещи!

Миша Трузенгельд хотел жить и жил: то-есть покупал все, что ему нравилось, если оно продавалось. У него был свой донжуанский список. Как практик, Трузенгельд ценил фактическую сторону дела и считал, что покупать и обольщать совершенно одно и то же.

Такой взгляд основывался отнюдь не на безграмотности. Миша владел немецким языком довольно хорошо. Не хватало практики, но попади он в Германию — месяца через два болтал бы, как немец. В детстве Миша обучался и французскому, и хоть владел им куда хуже, чем немецким, но читал свободно и французскую литературу любил.

В сущности, в книгах люди находят то, что им хочется найти, особенно когда эти книги дают такую энциклопедию жизни, нравов, как, например, романы Бальзака. Миша считал, что не так уж глупы, не так неумелы в науке жизненных наслаждений те герои Бальзака, которые тратят свои состояния на содержанок и чувствуют себя, покупая любовь, отличнейшим образом.

Что касается денег, то Трузенгельд не был скуп. Он следовал лозунгу: «После меня хоть потоп!» Кульминационным пунктом года был отпуск, который Миша всегда проводил на побережье Черного моря. Расходы за месяц составляли и шестьдесят и семьдесят тысяч рублей. В прошлом году он был на море с Лизой. Мелькнув в Сочи, эта пара за три дня истратила пятнадцать тысяч рублей. Как? Надо уметь, и они сумели.

Для предстоящего «бархатного сезона» Трузенгельд наметил себе новую — как это сказать? — подругу, что ли. Он не собирался терять ни Лизу, ни Маню Бродкину. По его мнению, такое разнообразие страстей даже полезно двум законным обладательницам его сердца. Существенное заключалось в том, чтобы провести и ту и другую. В счастливые времена царя Соломона и даже в позднейшие многоженство было нормой. Ныне Мише приходилось шевелить мозгами… «Вращать себе голову», — по терминологии Бродкина.