Желтый металл

Иванов Валентин Дмитриевич

Часть четвертая. ПУТИ-ДОРОЖЕНЬКИ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

На Комсомольской площади Владимир Борисович Бродкин уселся в такси так, как это делают привычные москвичи, которые не спрашивают водителя, свободен ли он, не пытаются по-провинциальному сначала узнать, сколько будет стоить проезд, чтобы взвесить свои скромные ресурсы на фоне столичных удобств. Бродкин запросто открыл дверцу, втиснулся неловким пухло-жирным телом на сиденье рядом с водителем и распорядился:

— К Цэдэса.

Бродкину спешить было некуда. Он отлично мог бы добраться до места сначала на четвертом троллейбусе, потом из центра на тринадцатом. Мог бы он, обойдя вокзал, по кольцевой линии метро доехать до Новослободской и там сесть на восемнадцатый автобус. Пусть эти маршруты потребовали бы лишних десять-пятнадцать минут, зато в кармане останется рублей двенадцать. Бродкин не был охотником бросать деньги на ветер. Но сейчас ему хотелось лишь одного: поскорее принять лекарство и лечь, во что бы то ни стало лечь!.. Печень разыгралась не на шутку. Приступ. Болезни вызывают досадные дополнительные расходы.

У Бродкина с собой были небольшой пузатый чемоданчик и круглая плетеная корзиночка из лозняка, зашитая сверху холстинкой. С такими корзиночками ходят по грибы, по ягоды. С трудом повернувшись, Бродкин поставил корзиночку на свободное заднее сиденье, а чемоданчик, хотя его это и стесняло, оставил у себя на коленях.

Вверх и направо мимо высотного здания, черти бы его побрали вместе с проклятой печенью, — скорее бы! Толчея машин. Зеленые ящики грузовиков, лягушачьи задки «Побед», горбатые спинки «Москвичей» с колесом на горбу, черные «ЗИМы» и «ЗИСы». Над их толпой высокие спины троллейбусов со щупальцами-ножками. Зисовский автобус пялил на Бродкина пустые глазницы в очках, а у Бродкина перед глазами все шло кругом. Чортов шофер не так поехал, ведь у Орликова всегда затор!

И на Колхозной затор. Опять, опять жди… Наконец-то вниз, к Самотечной! Тут легко повернуть вправо вдоль бульвара. Вот и площадь; на левой руке пятиконечный театр в колоннах.

— Дальше… Я скажу где, — проскрипел Бродюин сквозь стиснутые зубы. Стрелка на циферблате автомобильных часов показывала, что прошло всего четырнадцать минут. Хорошо, что он взял такси! Цэдэса уже позади.

— Остановитесь здесь. Нет, на том углу. У тротуара.

Мелкие бумажки были приготовлены: ведь у водителя может не найтись сдачи. Бродкин расплатился и вылез. Неудобные дверцы у этих машин…

— Вы забыли! — крикнул водитель.

Эта чортова корзинка, она доведет до ярости! Ворча и охая, Бродкин перешел очень узкую улицу. Арка в фасаде, за ней знакомый запущенный двор. Нужный Бродкину дом, трехэтажный, старый, кирпичный, стоял в глубине. Ну, еще несколько усилий! Бродкин прошел вдоль забора. Теперь на третий этаж. Экая паршивая лестница, с крутыми ступенями, чтоб ей провалиться! Наконец-то и дверь, обитая холстом. Бродкин постучал ногой, так как обе руки были заняты.

Каждый раз, когда перед ним отворялась эта дверь, Бродкина посещала одна и та же мысль; и сейчас, несмотря на острые приступы боли, он подумал: «И это они называют «отдельная квартира»! Тоже мне люди!..»

Конечно, не каждому дано иметь собственный особнячок с двором, садом, огородом, погребом и прочими надворными постройками, находящийся хотя и не в Москве, но все же в городе крупном и культурном, ставшем университетским еще задолго до революции.

Отдельная московская квартира старшей сестры Владимира Борисовича Бродкина вытянулась в одну линию без помощи коридора. От входа крохотная кухонька с загородкой-чуланчиком для ванны, три шага — и первая комната, еще четыре — вторая, и все тут. Когда бывали открыты дверь из кухни в первую комнату, а из первой — во вторую, то квартира просматривалась с порога вся.

— У нас анфилада, как в старых царских дворцах, — шутил племянник Бродкина.

Странная планировка квартирки вовсе не была результатом подражания дворцам. Какие там дворцы! Просто-напросто в некую дальнюю эпоху, до появления сестры Бродкина на этой улице, кто-то сумел сделать из одной квартиры две, выкроив с помощью так называемого «черного» хода эту самую анфиладу.

Кажется, приступ болей кончался сам собой. Как это бывало обычно, Бродкин почувствовал облегчение сразу. Поздоровавшись с сестрой, которая была старше его лет на восемь, Бродкин дал ей корзиночку:

— Тебе от Маши.

В корзиночке прибыли знаменитые яйца от бродкинских кур, тщательно переложенные сеном.

— Как Лева? — осведомился Бродкин о племяннике.

— На курорте.

— А Фаня?

— Фаня тоже.

— Это хорошо, — согласился заботливый дядя.

Но хорошо в его смысле. Бродкин не выносил своего остроумного племянника, не лучше относился и к племяннице. Всегда критически настроенные к каждому оттенку речи Бродкина, молодые люди не умели скрывать свое недоброжелательство. Они держались в рамках вежливости в обращении со старшим родственником, но Бродкин был способен отлично различать все тонкости отношений. Его вовсе не приходилось тыкать носом.

Эта ненавистная Бродкину молодежь пошла в отца а худое дерево не приносит добрых плодов. Анна Бродкина в Котлове никогда не бывала. Летом 1930 года она вышла замуж за приехавшего на каникулы к родителям в западный городок В. студента-медика. Брак по любви. Сама Анна той же осенью окончила местные зубоврачебные курсы. В разраставшемся и индустриализировавшемся В. хирург Исаак Осипович Кацман и прожил с женой довольно счастливо до страшного лета сорок первого года.

Врач Кацман был мобилизован на третий день войны и, получив предписание, куда-то выбыл. Он успел поручить семью вниманию товарищей, работников того завода, в поликлинике которого работал последние девять лет.

Друзья в последнюю минуту не забыли и о семье врача. Анна Борисовна Кацман с двумя малолетними детьми проделала скорбный путь на железнодорожных платформах с эвакуированными вглубь Средней Азии, побывала в Ташкенте, в Самарканде. Она сумела сохранить жизнь детей и, что было, пожалуй, потруднее, выжила сама. Работала, даже совершенствовалась, превратилась в стоматолога.

А Исаак Осипович исчез навсегда. О нем ничего, ничего!.. С дороги, в какую-то тоже последнюю минуту, он посильно помог своим, сумев прислать еще в В. аттестат части на военного врача Кацмана И. О. Аттестат, вырванный где-то в дороге, в суматохе первых организационных дней, сделался последней вестью. Больше совсем ничего: ни письма, ни слухов. Ничего!.. Попал в окружение. Другие попадали и выходили все же, а Кацман исчез.

Он появился в конце сорок четвертого года. Он воскрес в Указе о присвоении звания Героя. Посмертно…

Семье рассказали. В сущности, Кацман Исаак Осипович был одним из многих. Врач сформированного из «окруженцев» партизанского отряда, Кацман после разгрома отряда уцелел и оказался в одном из временно оккупированных украинских городов. Законспирированный, под чужим именем, сумев выдать себя за фольксдейче, он почти полтора года обманывал гитлеровцев, работал в больнице, держал в своих руках связи, под носом гитлеровцев устраивал в больнице раненых партизан. Он почти полтора года, как акробат, танцевал на тонкой проволоке, под которой не было предохранительной сетки. Семнадцать месяцев! С его мужеством и выдержкой он мог бы продержаться до освобождения Украины. Погиб, случайно опознанный предателем, человеком из В., знавшим его в лицо. Умер трудно, истерзанный гитлеровцами, озлобленными вдвойне и на советского партизана, и на фальшивого фольксдейче, на еврея, осмелившегося выдать себя за представителя высшей нордической расы.

2

— Ты прости, Владимир, сегодня я принимаю в поликлинике с двенадцати, — извинилась Анна Борисовна. — Если захочешь отдохнуть, я приготовила тебе постель Левы. Хочешь поесть — посмотри на плите и в холодильнике. Уйдешь — вот ключи. До вечера!

Оставшись наедине, Бродкин принял свои капли, разделся и прилег. Он подремал полчаса, спать не хотелось. Он отдыхал после приступа. Почувствовав себя вполне хорошо, встал и прошелся по комнаткам в одном белье — так прохладнее. Хорошо, что нет молодежи.

В крайней комнате, бо?льшей, где помещались Анна и дочь, висел большой портрет Исаака Осиповича. Бродкин не встречался с Кацманом при жизни.

— Да, лучше живому псу, чем мертвому льву, — глядя на портрет зятя, вслух произнес Бродкин сомнительное изречение, плод не мудрости, а упадка духа, тоски, сомнения и страха, — слова, бывшие данью дней скорби древнего жизнелюбивого поэта. Но Бродкин, как и ему подобные, принимал всерьез это малодушное восклицание.

Среди наспех захваченных в эвакуацию вещей нашлись две карточки мужа Анны Борисовны. С одной удалось получить хорошее увеличение. На этой фотографии Кацману было лет двадцать пять — двадцать шесть: он фотографировался вскоре после получения диплома врача. Волнистые и длинные волосы, зачесанные назад, казались темными. На самом деле Исаак Осипович был, как говорили, русый, даже светлорусый. Это и помогло ему разыгрывать фольксдейче. Он именовался у гитлеровцев Апфельбаумом — из немецких колонистов.

С портрета смотрело серьезное лицо, глаза имели какое-то мечтательное выражение.

«И с такой внешностью заморочить головы немцам! — думал Бродкин. — Да, тип…» — Уж он-то, Бродкин, узнал бы его за версту!

Для Бродкина внешность Исаака Осиповича была действительно типичной для интеллигента из евреев. Сюда Бродкин вкладывал всю свою злость к тем, кто, в нарушение здравого смысла, вместо денег старался в старое время делать революцию, вместо дел — сидел в тюрьмах и на каторге, кто погибал во имя «идей» — другое презренное слово. А ныне, когда революцию уже не нужно делать, появляется такой Кацман со своими коммунистическими кацманятами. Для блага человечества… Фа! Конечно он, Бродкин, малограмотный человек, на которого даже родная сестра, ставшая слишком умной, смотрит свысока, на самом деле умнее их всех, вместе взятых, в сто раз!

В изголовье кровати сестры, зацепленные браслетом за верхнюю перекладину, висели женские ручные часы. Забыла надеть… Бродкин взял часы и с профессиональным интересом часовщика приложил к уху. Ход есть, годятся, чтобы узнавать время. Простенькие, в металлическом корпусе. В этой квартире нет вообще ни одной «порядочной» вещи. Тоже мне, семья Героя!..

— Эге, — вдруг громко сказал Бродкин, — они-таки сумели поставить телефон!

Отлично, это избавит его от необходимости итти к автомату в комиссионный магазин за воротами или к соседям по площадке лестницы, как делали раньше сами Кацманы.

Бродкин набрал номер клиники и, узнав, что нужного ему профессора нет, позвонил в институт. После четвертой попытки он нашел профессора, договорился с ним о приеме. Бродкин был «интересным» больным: интересным в смысле формы заболевания и его течения. Бродкин уверял, что это привлекало к нему внимание специалистов: «На мне же можно заработать степень!»

Покончив с делом, нужным и как больному и для оправдания поездки, Бродкин позвонил по телефону, номер которого дал ему Миша Мейлинсон.

— Рика Моисеевна есть? — опросил он.

— А кто это говорит? — ответили вопросом на вопрос.

— Я ей привез поклон из Котлова.

— Из Котлова? От Миши? — живо заинтересовались с другого конца провода.

Вслед за тем Бродкин услышал отзвуки переговоров, и другой женский голос, знакомый, спросил:

— А кто это приехал из Котлова?

Бродкин назвал себя, отметил, что, здороваясь, Рика Моисеевна не назвала его по имени, и перешел к делу:

— Хотел бы сегодня же вас повидать.

— А как это устроить? — спросила Рика Мейлинсон.

— Как хотите. Могу приехать к вам. Называйте время.

— Нет, — возразила Рика, — давайте встретимся в садике перед Большим. Я выйду туда через десять-пятнадцать минут.

— Я далеко. Хотите, через полчасика?

Мейлинсон согласилась.

3

В садике перед Большим театром Бродкина уже ждали. Полная невысокая женщина лет сорока, с узким длинным носом, который в сочетании с круглыми выпуклыми глазами придавал ее лицу что-то сорочье (может и клюнуть и спорхнуть, судя по обстоятельствам), что-то беспокойное и вместе с тем дерзкое, Рика Моисеевна Мейлинсон прогуливалась по дорожке между скамьями, заполненными главным образом отдыхающими приезжими.

Днем садик перед Большим театром оказывается на перекрестке между двумя известнейшими центрами торговли: ГУМом и так называемым Большим Мосторгом, или ЦУМом.

Почему Рика Моисеевна выбрала это место? Бродкин без труда сообразил, давно, еще при первом свидании, что какие-то знакомые Мейлинсон, скорее друзья, жили поблизости, на Петровке или на Пушкинской, — словом, очень недалеко. Чтобы женщина смогла оказаться на месте уже через десять минут, ей нужно пройти шагов триста. Ведь у самой деловой из десяти минут семь уйдут на зеркало, пудру и губную помаду. Женщина — это вам не солдат!

Столь близкими к Большому театру знакомыми Рики Моисеевны Бродкин никогда не позволял себе интересоваться, а номер телефона он спросил у Миши Мейлинсона на всякий случай — не изменилось ли что? Телефон этот ему известен, не первая встреча.

При той встрече, первой, Рика Моисеевна подошла к Бродкину со словами:

— А я вас помню по Котлову.

Сегодня Бродкин сам узнал Мейлинсон, хотя когда котловский богач вступил на посыпанную чем-то красным дорожку, женщина прогуливалась к нему спиной. Он пошел за ней, дожидаясь поворота.

— Здравствуйте, Володя.

— Привет, привет, Рикочка.

— Вы видали Мишу? Как он?

Материнское внимание… Нужен ему этот сопляк!

Рика Моисеевна Мейлинсон по-своему нравилась Бродкину. Нравилось именно это беспокойно-сорочье выражение лица, нравились порывисто-резкие жесты, нравилась готовность стремительно действовать, сказывавшаяся в быстрой игре глаз, губ, бровей. Деловая баба, не то что законная жена, толстая дура Марья Яковлевна, урожденная Брелихман.

— Слушайте, собирается ваш Миша сделать вас бабушкой, или не собирается, мне-то что! — ответил Бродкин Рике. — Вы что, думаете, я приехал рассказывать вам его шуры-муры?

Хорошо поняв и шутку и намек, Рика ответила улыбаясь:

— Нет, не думаю.

Бродкин взял ее под руку, и они медленно пошли в сторону метро «Площадь Революции».

— Как там? — спросил Бродкин, упирая на слово «там».

— Нормально.

«С ней хорошо, всегда в двух словах», — подумал Бродкин и произнес вслух:

— У меня есть.

— Сколько?

— Четыре.

Они переходили Охотный ряд. Это требовало внимания. «В Москве становится невозможно много машин», — думал Бродкин. Разговор продолжился уже на другой стороне, когда они шли мимо Стереокино.

— По сорок, — сказал Бродкин.

Рика Моисеевна смолчала.

«Эге!.. — подумал Бродкин. — Неужели будет торговаться?»

Но Рика проронила:

— Согласна.

— Сегодня я не могу, — сказал Бродкин. — Буду у своего профессора.

Не поинтересовавшись здоровьем собеседника, Рика заметила:

— Сегодня и я не смогу.

Бродкин ожидал этого. Сегодня она истратит время на другое: теперь она знает, сколько нужно денег, и должна ими запастись где-то. Деловая штучка! Бродкин спросил:

— Когда же?

— Завтра утром.

— Хорошо.

— Приезжайте ко мне. Вы у меня еще не были, запомните адрес.

— Не надо. Я узнал от Миши.

Сорочье лицо не повернулось, а дернулось к Бродкину: сейчас тюкнет в самый глаз! Но Рика не клюнула, а спросила:

— Зачем вы его расспрашивали?

— Ш-ш-ш!.. — оборонился Бродкин. — Не ссорьтесь! Пришлось к слову. Он сам рассказывал о вашей покупке.

С этим они и расстались самым простейшим способом: кивок — и каждый пошел в свою сторону. Бродкин — в известную ему диэтическую столовую, где можно получить мясо, варенное на пару, любую кашку, бобы, диэтический хлеб, сухарики, овощи; Рика Моисеевна — куда-то «туда». Куда, Бродкин не знал. Знал бы, пошел сам. Посредники — это чума для настоящей торговли.

Бродкин размышлял: «Хитрейшая юбка! Дельна, что сам чорт! И все-таки баба. Видали, как вскинулась около своего щенка? Кошка!»

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Сегодня Анна Борисовна Кацман принимала в поликлинике с девяти часов утра и ушла из дому, когда Бродкин еще нежился в довольно удобной, хотя и не стильной кровати племянника.

Владимир Борисович позавтракал яйцами от собственных кур. Вчера сестра, как кажется, совершенно не оценила родственного подарка. «Школа Кацмана», — думал Бродкин. И Анна и кацманята были довольно равнодушны к еде. Это непростительно для людей, не вынужденных сидеть на диэте и не слишком-то стесненных в деньгах. По расчету Бродкина, заработка врача-стоматолога вместе с хорошими, думал он, стипендиями, которые получают дети Героя, должно бы хватать людям с такими потребностями. А уж путевки-то на курорты паршивые кацманята наверняка получают если не совсем даром, то с такой скидкой, что можно сказать — даром. При мысли о даровых путевках Бродкин ощутил совершенно определенную зависть: таковы были, есть и будут характеры богачей, если это не пустые кутилы, унаследовавшие деньги от родителей, а дельцы, сами созидающие свое состояние.

В этот приезд Бродкин все время ловил себя на мыслях о детях геройски погибшего Исаака Осиповича. Молодые люди отсутствовали. И, несмотря на отсутствие, они будто бы лезли из всех углов, они были еще неприятнее вдали, чем вблизи. Какое-то наваждение! А все же хорошо, что Бродкин один в квартире: можно действовать без маскировок.

В чуланчике-ванной Бродкин опустился на колени, точно хотел помолиться какому-то банному богу. Извернувшись, касаясь пола щекой, Бродкин победил сопротивление толстого живота и вытащил из-под ванны пакет, завязанный в кусок желтоватой подкладной клеенки.

Здесь было одно удивительно укромное местечко. Туда добирались, может быть, лишь в дни генеральных уборок, да и то вряд ли. Когда Бродкин приезжал в Москву с золотом, то здесь, под ванной, в семи метрах от портрета Исаака Осиповича, находился московский сейф Владимира Борисовича.

Здесь он хранил как бы символ общности душ — своей, Флямгольца, гестаповцев, хозяев Флямгольца и некоторых других, более современных последователей расизма, фашизма и гитлеризма, — невзирая на различные цвета волос, цвета глаз, цвета кожи и прочие расовые признаки.

Подобные мысли, но в иных формулировках, пробежали в сознании Бродкина, пока он, отдуваясь после усилий по извлечению сокровища, стоял на коленях у ванны, опираясь на ее край локтем.

— У-ах! Это что за чертовщина!

Бродкин уставился на пол. Где-то там, под ванной, торчал невидимый гвоздь, будь он четырежды проклят! Край свертка разорвался, и оттуда вытекал золотой песок.

Ругая последними словами ванну, сестру и справедливо не забывая самого себя, миллионер, лежа на брюхе, столовым ножом ликвидировал потерю. Крайнее неудобство места делало его старания форменной пыткой. Все, что можно было рассмотреть с помощью окаянных спичек, которые жгли пальцы, Бродкин высосал из-под ванны.

Глупая, неприятная история, из которой могло получиться совсем чорт знает что, не будь он один в квартире. Но пора одеваться и ехать к Рике.

Бродкин ходил с палкой, медленно. Он поднялся в вагон трамвая с передней площадки, как полагается инвалиду; кто-то уступил ему место. Бродкин передал деньги за билет и уселся, опираясь обеими руками на изогнутую ручку палки. Да, ничего не скажешь, в Москве уличный транспорт очень удобен.

Полузакрыв глаза, Бродкин посапывал в своем весьма и весьма поношенном сером костюме с мешками на коленях, со снабженными «рамкой» во время ремонта обшлагами рукавов, в мятой кепке. Мешочек был зашпилен в глубоком внутреннем кармане жилета и находился там в полной безопасности: в эти часы в трамваях и троллейбусах свободно. И хотя тяжелый мешочек сильно оттягивал карман, жилет и пиджак были так растянуты, так обвисли и потеряли форму, что Бродкин мог бы спрятать живого кота, не только что золото.

Бродкин размышлял о значении вчерашней встречи с профессором. «Все эти медики, — думал Бродкин, — начиная с фельдшера и кончая академиком, обращаются с больными, как с детьми, и не говорят правды». Как человек свободомыслящий и принимающий жизнь такой, какова она есть, Бродкин в свое время познал эту особенность медиков и не хулил их. Он научился наблюдать за врачами и без неуместных приставаний умел приходить к своим выводам, основываясь на характере задаваемых ему вопросов, на выражении лица, голоса, жеста. Как некоторые хронические больные, Бродкин «врос» в свою болезнь; в его пристрастиях бродкинские деньги и бродкинская печенка занимали чуть ли не равноправное положение.

Вчера Бродкин заметил, что «его» профессор будто бы чему-то удивился. Чему? Какой интересный вопрос! В анализах все было прежнее. Жалобы Бродкина тоже прежние. Если в анализах и нашлось что-то новое, чего Бродкин не понял, то уж свои и чужие слова он помнить умел. Профессор равнодушно выслушал сообщение об утреннем приступе. Может быть, он удивился хорошему состоянию больного? Бродкин помнил хмурое лицо профессора при первой встрече в позапрошлом году. Не идет ли дело на лад?

Профессор упомянул о недавнем съезде хирургов, произнес какие-то странные слова, точно все знают их кухню, — и вот что важно! — дал записку к своему знакомому, сказав просто:

— Покажитесь ему.

Бродкин не спросил профессора ни о чем, хотя первая мысль была: а не изобрели ли эти ученые бездельники наконец-то и для него, Бродкина, ту самую операцию, которую давно следовало им изобрести? Очень интересно! Уже давно Бродкин не чувствовал себя так хорошо, как сегодня.

Поскорее бы попасть на прием к этому хирургу. Член-корреспондент!

Налево вытянулись низкие здания Рижского вокзала. Эге, теперь не проехать бы! Бродкину была нужна пятая остановка после Рижского.

Трамвай взял вправо и вкатился на широчайший асфальтированный мост. И вместе с ним подвижной ум Бродкина пустился в погоню за новыми проблемами, грохоча колесами над станционными путями круговой электрички, — грохотал, конечно, не Бродкин, а трамвай. Бродкин же летал с беззвучной непостижимой скоростью по маршруту: Москва — Южная Америка — Москва. Полеты столь колоссальные, к антиподам и обратно, не помешали Бродкину выйти из трамвая на нужной остановке.

Узкая улочка под прямым углом открывалась на Ярославское шоссе. Сюда или нет? Бродкин не постеснялся расспросить. Москва не Котлов, хотя Котлов и не деревня. В Москве никому нет дела, куда и когда собрался Бродкин. Кто здесь знает его! Ясно, сопляк Мишка Мейлинсон хвастался, говоря о трех минутах хода, — это для его длинных ног. Но и Бродкин с его стариковской походкой на десятой минуте оказался где-то вблизи от цели. Заборы, почерневшие деревянные дома с большими бляхами номеров. На таких улицах легче искать нужный дом, а около новых громад тащишься действительно пять минут, пока рассмотришь номер. Бродкин остановился: вот и владение Рики. Вернее, ее треть владения. Бродкин прищурился: он не считал Рику бедной, но она не Владимир Борисович!

Дом небольшой, не старый — и то хорошо! От хозяйского глаза Бродкина не ускользнула свежая краска крыши, подновленный забор и новая среди старых ступенька на уличном крыльце.

Крыльцо не Рики, к ней — со двора. Дворовые постройки дрянные: пара кое-как слепленных сараюшек. А это, конечно, ход к Рике. Шесть ступенек — Бродкин считал, поднимаясь на тяжелых ногах к площадке под навесом. На двери синий почтовый ящик с налепленной бумажкой: «Кв. № 2 Р. М. Мейлинсон».

Изнутри «треть владения» представляла собой длинную комнату с двумя окнами по длинной стене. Вход через тамбур, чтобы помещение не так охлаждалось зимой. Все это Бродкин отметил по деловой привычке.

Рика Моисеевна усадила гостя у стола, помещенного в простенке: места в комнате было маловато. Завязалась беседа.

У подобных «деятелей» соблюдается какой-то предварительный ритуал, прямого отношения к делу не имеющий, но обязательный для приличия. Разговоры между дельцами на общие темы, быть может, удовлетворяют какие-то инстинкты порядочности.

Нельзя же всегда и сразу кричать: «Почем? Набавьте! Не могу! Даю! Беру! Деньги на кон!»

Рика, как хозяйка, устроила чай.

Вчера они торопились, и место для разговоров было не подходящее. Рика расспрашивала о семье Бродкина, об общих знакомых — «наши милые котловцы». Кое-кто ее действительно интересовал, в частности девушки из знакомых семей.

— Миша — ребенок, но именно в его возрасте бывают бурные увлечения, а ему нужно учиться еще так долго. Увлечения мешают.

Бродкин вспомнил, что сама Рика выскочила за убитого на войне Мейлинсона шестнадцати с чем-то лет от роду. Девчонке не терпелось… И Владимир Борисович, ухмыляясь, поддакнул:

— Ясно, девчонки опасны: как клопы впиваются. Чорт их дави, какая-нибудь может повеситься мальчишке на шею, что жернов.

Забыв собственную историю, Рика продолжала:

— Ах, Миша растет, являются запросы! Я, как мать, не возражала бы, появись у него дама. Девушки опасны, еще женит на себе…

Вспомнив «выкрутасы» своей жены в присутствии юного Мейлинсона, Бродкин засмеялся:

— Во-во! Оставьте его в Котлове, если юбок у вас в Москве не хватает. Получит и воспитание и практику на общую пользу. И… — Тут он впал в столь непринужденный цинизм, что Рика остановила гостя:

— Довольно, довольно! Вы дойдете бог знает до чего. Уж эти мужчины!

— Ладно, — согласился Бродкин. — Расскажите, что делается «там».

Для Рики Моисеевны Бродкин был «своим», то-есть человеком, от которого «там» не скрывалось. Мать Миши Мейлинсона пустилась рассказывать о новой даче, которую в известном курортном месте на берегу океана построил себе великий Мейлинсон-младший.

— Понимаете, там глубокая бухта, вода тихая, а за акулами во время купального сезона следят с вышек на берегу.

— Чорт с ним, с купаньем, а вдруг за акулами не уследят? — перебил Бродкин. Но о том, что в купальный павильон американских Мейлинсонов проведен водопровод, он выслушал с интересом:

— Океанская вода так солена, что после купанья приходится принимать пресный душ, — объяснила Рика.

— Душ — это еще туда-сюда. Без акул…

Рика упивалась возможностью рассказать о прелести и величии жизни своих южноамериканских родственников. Лучи славы заморского дядюшки согревали племянницу. Ей хотелось показать себя перед темным котловским богачом, расплывшимся перед ней грудой нездорового жира, в старом, грязном костюме, от которого откажется и скупщик старья. Небритый, в грубых пыльных ботинках — такого «типа» Мейлинсоны не пустят даже на порог своих южноамериканских владений. Получай, Бродкин!

Сорочье лицо Рики сделалось еще пронзительнее. Она повествовала с такими подробностями, будто сама побывала «там».

«Чтоб ее дьявол помял во сне! — думал Бродкин. — Либо она выдумывает, начитавшись книжек, либо… Распустила хвост! Ни один дурак не будет писать всей этой брехни в письмах, для этого нужно строчить целый день».

Рике Моисеевне было известно не об одной даче. Она рассказывала об «интересах» Мейлинсона-младшего в оловянных рудниках и в добыче удобрений для сельского хозяйства. Тут уж ничего не скажешь, для Бродкина все было увлекательно. Рассказ Рики превращался в нечто подобное окну, заглянув в которое Бродкин видел иной, соблазнительнейший мир, где текла жизнь именно та, до которой он мечтал дожить вопреки проклятой печени и проклинаемой власти. Владимир Борисович не испытывал к Давиду Мейлинсону зависти, которой, вероятно, была полна Рика. Бродкин завидовал обстоятельствам. Когда исполнятся желания, Бродкин шагнет дальше южноамериканского богача.

Тут Бродкин дал себе ответ на неоднократно задававшийся вопрос, и ответ был таков: и это золото и то, что он раньше сбывал Рике, каким-то образом относится к Мейлинсону-младшему. Оно перебирается за границу каким-то сравнительно безопасным способом. Такие подозрения были у Бродкина и раньше. Он не зря спросил Мишу Мейлинсона, нет ли вестей «оттуда». И поскольку вести были, Бродкин повез золото в Москву, не опасаясь отказа Рики.

Вдруг Бродкина кольнуло: «А хорошо ли, что так получается?» Ему вспомнилась смертельная опасность, пережитая из-за встреч с Флямгольцем. И Рика, быть может?.. Покачивая головой, Бродкин потерял нить Рикиной болтовни.

Есть у нее связь, есть!.. Что же, теперь ничего не поделаешь, связь есть, но он не должен знать о ней. А она не должна думать, что он догадался. И Владимир Борисович спросил:

— А скоро замуж, Рикочка?

И на уклончивый ответ заявил:

— Та-та-та-та! Чтоб такая женщина жила бы себе монахом? Об этом расскажите моей бабушке! А мне расскажите, кто этот счастливец?

В этом интересном месте их прервал стук в окно. Рика Моисеевна вышла и тут же вернулась со словами:

— Вот некстати! Пришел страховой агент и с ним кто-то из РЖУ. Меня зовут мои совладельцы.

2

Оставшись в одиночестве, Бродкин включил радио. Передавали чей-то доклад. Неинтересно. Бродкин, по его выражению, «заткнул им рот». На этажерке нашлась газета. Читать — не то, что писать: в пять минут Владимир Борисович проглядел четыре страницы. Тоже неинтересно. Сессия Совета мира, по его мнению, для дураков. Высказывания президента США. Разве президент будет говорить, что думает? Если он умен, то, конечно, нет. А дурака не выберут. Бродкин попытался найти скрытый смысл в информации о выступлении президента и не нашел. Рика все не возвращалась.

Под газетой на этажерке — альбом. Бродкин занялся фотографиями. Много Рик с сыном, без сына, с какими-то мужчинами. Да-а!.. Котловские Мейлинсоны, опять Рика на берегу моря, в платьях, в купальных костюмах. Фотографии незнакомых, и вдруг Михаил Трузенгельд! Ну да, ведь они какие-то троюродные. Перелистав альбом до конца, Бродкин вернулся к Трузенгельду. Миша, повернутый фотографом в классические три четверти, смотрел в сторону: взгляните сюда, говорил фотограф, показывая пальцем на стенку, и хорошо упитанный Миша Трузенгельд смотрел на невидимый палец.

«Чтоб его взяли черти! — соображал Бродкин. — Но тогда почему бы ему бегать ко мне за рублями, когда у Рики его ждет настоящий заработок? Хм, непонятно!»

С профессиональной ловкостью часовщика Бродкин вытащил открытку из прорезов альбомной страницы. Что на обороте? Трузенгельд писал неразборчиво, но достаточно вольно. «Ишь ты, и здесь успел побывать, дамский поклонник? Бойкий коротконожка!»

Бродкин вставил карточку на место и прикрыл альбом газетой, как было. Нет ничего предосудительного в том, что он посмотрел карточки, но Владимир Борисович открыл секрет и инстинктивно заметал след. Он думал: хотя карточка и есть в альбоме, но они расстались. Кто-то кому-то натянул нос. Между ними, судя по дате, дело было в сорок девятом году, а его, Бродкина, дела с золотым песком и Рикой начались позже. Этому Трузенгельду не сравняться с ним. И намек, что Рика ищет золото, ее отец Моисей Мейлинсон сделал тогда не Трузенгельду, а ему, Бродкину.

Рика вернулась, и они, не тратя больше времени, совершили операцию. Бродкин передал металл и получил деньги. Рика не взвешивала песок, Бродкин не считал деньги. Его регулярные отношения с Рикой по сбыту золота следовали правилам высокой коммерции: такие мелочи, как обвес или обсчет, были невозможны.

Как бы тщательно Бродкин ни выскреб золотой песок, рассыпанный под ванной, какое-то, пусть ничтожное, количество было потеряно. У Бродкина не было с собой весов. Попросить у Рики — значило признаться, что в дороге что-то случилось.

Скрепя сердце, или, как выражался сам Бродкин, скрипя сердцем, он скинул со счета тридцать граммов. Ни на одну порошинку нельзя поколебать доверие к фирме. Чтоб они там лопнули с его лишними граммами! Честь фирмы обошлась Бродкину в тысячу двести рублей…

3

Хирург принимал в поликлинике при медицинском институте, что около Девичьего Поля. В таких местах не властны никакие бродкинские деньги. Бродкинские выкрики, по ходу деловых разговоров, в адрес профессоров, «жрущих» деньги, были нахальной саморекламой котловского богача. И путь к этому хирургу для Бродкина был ныне проложен только запиской профессора Д., который счел необходимым показать «интересного» больного своему коллеге.

Ожидая, Бродкин прислушивался к разговорам других больных, к этим особенным высказываниям людей, точно гордящихся своими болезнями. Тот, чье состояние сложнее и безнадежнее, как бы выделяется на первое, лучшее место. Печальное место. Печальные разговоры. Но, к счастью, это понятно лишь случайному, постороннему человеку, а не самим больным.

У Бродкина был свой стиль участия в этих собеседованиях. Он ограничивался мимикой и поддакиваниями, способствующими высказываниям собеседников. И тут он оставался ищущим информации коммерсантом. Сам же помалкивал.

Присоединившись к двум пациентам хирурга, Бродкин ловил новости и, как умел, пристраивал их для себя. Речь шла об операциях на сердце, о замораживаниях тела, перевязке легочных сосудов. До печени собеседники не добрались: оказывается, у них печень в порядке. Рядом говорили о резекции легких. Бродкин в третий раз пересел, но тут пришла его очередь.

Хирург-профессор оказался лет сорока семи, немногим старше пациента. Вид у него, по впечатлению Бродкина, был деловой, но вместе с тем как будто и рассеянный. Записку, состоящую на три четверти из латинских слов, оставшихся тайными для пациента, и написанную весьма неразборчиво, он проглядел и задал Бродскому несколько обычных вопросов. Затем хирург и его ассистент-женщина подвергли тело Бродкина осмотру. Бродкин исполнял приказания:

— Сядьте. Ложитесь на правый бок. На левый. На спину. Согните ноги, — и так далее.

И отвечал на вопросы:

— Больно? А здесь? А здесь? Больнее? Еще больнее? Не больно?

Наконец ассистент сказала:

— Одевайтесь, пожалуйста.

Бродкин решился спросить у хирурга, занятого мытьем рук:

— Как вы у меня нашли, товарищ профессор?

Бродкинский «товарищ» взглянул на Бродкина:

— Вы продолжите курс лечения, предписанный вам Д. (он назвал фамилию профессора, приславшего Бродкина). Я поговорю с ним. Полагаю, вам следует показаться через три месяца. Может быть, мы вам поможем.

В приемной, как и каждого, выходящего из кабинета, Бродкина спросили другие больные:

— Как? Что он вам сказал?

— Он сказал: может быть, помогут.

— Может быть? — воскликнул кто-то, нарушая стиль беседы вполголоса. — Если бы он мне так сказал!..

Ладно, через три месяца… Как удачно на этот раз сложилась поездка в Москву: и золото и печень! Ведь этот думает об операции! Бродкин верил в нож хирурга.

В вестибюле, перед институтом, в аллеях и на улице было много молодежи. Юноши и девушки, заранее волнующиеся перед роковой лотереей экзаменов. Конкурс. Примут одного из девяти. Больше шести тысяч молодых людей собралось сюда со всего Союза.

Каждый абитуриент имеет сегодня, будет иметь завтра, послезавтра, до самого рокового дня, когда вывесят списки, одно желание — быть принятым.

Все они хотят стать врачами без мысли о будущем в виде тяжелого труда и скромного заработка. И никто не пугает себя тяготами жизни врача, обязанного каждодневно встречаться с людским страданием. Для них подобные соображения не существуют, это — бродкинские мысли.

Молодежи трудно понять Бродкина, а Бродкину совсем не понять молодежь.

Направляясь к остановке троллейбуса, Бродкин в размягчении чувств решил послать хирургу-профессору ценный подарок. У Бродкина были, в числе прочих и прочих, часы фирмы Лонжин в платиновом корпусе — великолепные часы, которые он чрезвычайно сходно приобрел в тридцать девятом году у одного человека, прибывшего с Западной Украины. Во всей Москве не найдешь таких часов.

В троллейбусе же Бродкин опомнился и сообразил, что посылать анонимно — глупо, от себя — как бы не вышла неприятность. Чорт его знает, вид у хирурга был какой-то нерасполагающий.

Нет, лучше ничего не делать. Он, Бродкин Владимир Борисович с его печенью, «интересный» для науки больной, этой награды и должно хватить обоим профессорам.

Да. Такова жизнь…

Была и еще одна тонкость с платиновыми часами. Хирург — еврей, как и Бродкин. Будь он русским, татарином, кем угодно, Бродкин, может быть, и склонился бы в пользу подарка. Хирург напомнил котловскому миллионеру ненавистного Исаака Кацмана. Не внешностью. Внешность — дело пустое, внешностью хирург скорее мог напомнить самого Владимира Борисовича. Тонкое чутье Бродкина уловило нечто кацмановское.

Бродкин жаждал от науки исцеления. Темный богач без колебаний влезет на операционный стол, смело погрузится в мертвый мрак наркоза и отдаст «Кацману» власть над собой, власть по существу бесконтрольную, зависящую только от суммы знаний, чести, воли, мужества, таланта оператора.

А часов Бродкин ему не подарит… В частности, и потому, что он знает: «Кацманы» работают не во имя денег.

Говорят, не следует уставать, твердя истину. Итак, ощущения Бродкина для него естественны и для него вовсе не оригинальны. Подпольный котловский богач сидит среди нас подобно чужеродному телу. Все его устремления направлены против нас, и нас он отрицает. Он ненавидит нас. И однакоже готов не только эксплуатировать нас, но и вверить одному из нас свою жизнь? Да, готов. Это не парадокс, а действительность.

В общем же тема эта стара, стара, стара…

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Вечером под выходной день Григорий Маленьев в компании с дружками Алексеем Бугровым и Силой Сливиным занялись хорошим делом: готовили дробь для завтрашней охоты.

Маленьев обладал «цельным агрегатом» для производства дроби, состоящим из трех предметов: стальной доски с четырнадцатью калиброванными отверстиями убывающих диаметров для волочения свинцовой проволоки, машинки для резки и каталки. Григорий был не только страстным любителем ружейной охоты, но и ловко сам мастерил принадлежности: то соорудит себе из старых голенищ такой не боящийся дождя двухрядный патронташ, что все охотники завидуют, то выкроит и пошьет собственного образца ремень-погон для ружья. А дробь маленьевской выделки по ровности и гладкости славилась на всем Сендуне, считалась лучшей, чем покупная-заводская. То-то хорошо! Известно, что без припасу и вошь не убьешь.

Устроившись на кухне маленьевского дома, они плавили на примусе свинец и отливали расплав в бумажные формочки длиной в карандаш, а толщиной в детский мизинец. Ухватив конец свинцовой отливки плоскогубцами, Алексей Бугров волочил проволоку через доску до получения должной толщины. Таежные охотники ценят крупную, добычливую дичь. Нужна дробь крупных номеров: от третьего и кончая картечью-«безымянкой». Сила Сливин, прикрутив к доске кухонного стола машинку для резки свинцовой проволоки, похожую на мясорубку, но без корпуса, крутил ручку. Резаные цилиндрики сыпались горохом в подставленную коробку. Григорий Маленьев завершал работу каталкой. Каталка состояла из точеной на станке чугунной тарелки с прямыми бортами и чугунной крышки. Засыпав в каталку свинцовые цилиндрики, Маленьев становился на крышку ногами и крутился вправо-влево размахами тела. Дробь откатывалась безупречно-круглыми тугими шариками.

Клавдия Маленьева, хозяйка порядливая и строгая, не пускала мужа грязнить, или, как выговаривают сибиряки, «грезить» в комнатах. Зато в такие вечера мужики положительно выживали ее с кухни, и она лишь наведывалась проверить: а не губят ли охотнички для своих надобностей сковороды или кастрюли? Заранее не угадаешь, что взбредет им в головы. Хватают, как ребятишки, что под руку попадет. Примусом коптят, будто мало им табачного дыма.

Однакоже Клавдия ничуть не обижалась на мужчин. Пусть играются, пусть каждый вечер напускают копоти, дырявят стол и подоконники винтами от волочильной доски и резательной машинки — не жалко. Зато трезвые.

Муж Клавдии был не то что некоторые другие. При нехватке денег вещей из дому не таскал, а хмель у него был веселый и легкий. Клавдия не знала мужниных колотушек под пьяную руку.

Недавно молодая женщина ходила в приисковую клинику к детскому врачу, водила старшенького сына. Мальчишка был, что называется, нервный, характера неровного, плакал, будто бы без причин, мрачнел, молчал, как-то чудно задумывался. Врач проверила давление крови, выслушала, ощупала ребенка и, велев ему подождать в коридоре под присмотром санитарки, занялась с матерью. Расспрашивала о муже, о его родителях и о родителях Клавдии. Особенно интересовалась, кто и сколько пьет водки, задавала матери ребенка такие вопросы, на которые имеет право лишь врач, и сказала Клавдии больно запомнившиеся слова:

— Когда родители зачинают ребенка, будучи пьяными, хорошего ждать не приходится. Опьянение родителей может сказаться на плоде. Так и с вашим сыном. К нему теперь требуется особое внимание.

Врач прописала микстуру, дала матери наставления, как обращаться с ребенком.

Заметив, что врач четко записала в карточке: сын алкоголика, Клавдия запротестовала:

— Я ж говорила, мой Григорий не пьет, как другие, выпивает он, но не пьяница.

— Это все равно, — возразила врач. — Вы меня плохо поняли. По вашему рассказу, ваша свадьба справлялась дня три или четыре. Пьяная сибирская свадьба. Не один ваш сын отвечает за невежество и алкоголизм родителей. На второго ребенка вы не жалуетесь? Хорошо, но третьего сумейте сознательно сберечь.

Врач была молодой красивой девушкой, на которую заглядывался весь прииск. Недавно ее прислали из Москвы. Клавдия не слишком ей поверила и отправилась на прием к гинекологу. Та, женщина немолодая, многоопытная в своей профессии и успокоительно-суровая с пациентами, поняла Клавдию с первого слова:

— Знаю, милочка. Не ты первая, не ты последняя плачешься по своему невежеству и из-за пьяного мужа. По-вашему считается, что с водкой любовь слаще. Правильно сказала наша педиатричка. Сделанного не воротишь. А сынок твой выправится, если будешь хорошей матерью. Не плачь. Но дальше не будь дурой. Сказано тебе: когда от мужа пахнет водкой, то берегись, не подпускай его к себе. Не маленькая, слава тебе господи, учить тебя теперь нечего. И консультации для вас, и мы, врачи. Так нет, чтобы прийти и посоветоваться перед загсом!

…Прежде у пашенных крестьян Урала и Сибири бытовали поговорки, не одобряющие любителей охоты. Подкалывали ядовитыми замечаниями: «Охотник — не работник, рыбки да рябки — проводят деньки». Ведь сезон лучшей весенней и осенней охоты приходится на разгар полевых работ. Хозяин, который в разгар сева иль уборки бежит с ружьем в лес да с сеткой на реку, — впрямь не работник.

Меняется время, меткие народные складки-заповеди теряют силу. Пусть Григорий Маленьев каждый вечер исчезает в тайге, пусть пропадает там с вечера каждой субботы до утра понедельника. Для здоровья хорошо. Главное — мужа минует воскресно-бездельная компания с водкой. Клавдия весело заглядывала на кухню:

— Мужики! Живы еще, не задохлись от чаду?

2

Набивка патронов еще более любимое дело для охотника, чем изготовление дроби. К этому времени на маленьевской кухне появились два новых помощника, но не охотника. На огонек пожаловали Михаил Статинов и Иван Гухняк. Маленьев приветствовал их:

— Здорово, мои работнички! Вас только сюда и не хватало!

Алексей Бугров расхохотался во всю мочь: здорово сказанул Гриша! Сила Сливин ухмыльнулся одними зубами.

Понимай, как захочешь. Не то работнички пособлять снаряжаться на охоту, не то — по доставке желтого металла. Статинов, Гухняк, Бугров и Сливин состояли при Маленьеве в поставщиках и по этому темному делу знались лишь с ним. Для них Василий Елизарович Луганов оставался в стороне и в неизвестности.

Менее напористый, более робкий, чем Маленьев, Василий Луганов хоть и был зачинателем хищений, но сам умел доставать золото только у некоего Костинова, съемщика-доводчика на одной из шахт, и у древнего старика дяди Кости, под каким именем был известен на Сендуне китаец Сун Ша-лин. Был ли этот китаец от рождения действительно Сун Ша-лином, как значилось в документе советского гражданина китайской национальности, рождения 1878 года, город Нанкин, про то знал один дядя Костя, если не запамятовал от старости.

Дядя Костя мог порассказать много интересного. Когда-то он пришел на Дальний Восток пешком через свободную границу. Вместе со многими другими обитателями тогдашней «Поднебесной империи» Сун Ша-лин брел через Маньчжурию, приманенный слухами о хороших русских деньгах, которые можно заработать на постройке Транссибирской железной дороги. И верно, работы хватало всем, кто мог держать в руках лопату, лом и катать тачку. За работу русские платили получше, чем можно было получить даже в Гонконге и в Шанхае на погрузке и разгрузке черных высокобортных английских пароходов. Если взять равный рабочий день, то китайские артели не могли состязаться с русскими, но взамен физической силы китайцы брали неутомимостью и способностью гнуть спину по шестнадцати часов в сутки. Некоторые подрядчики, пользуясь безответственностью «ходей», пытались обставлять их с расчетами. Но китайцы умели считать. Один из приказчиков-десятников восстановил против себя артель Сун Ша-лина не только мошенничеством, но и грубыми оскорблениями. Однажды злой русский Иван бесследно пропал, к удовольствию и русских рабочих артелей, братски друживших с китайцами. Власти сунулись со следствием, но встретили непроницаемую стену китайского незнания и отступились. После исчезновения Ивана китайцев остерегались обижать, а в артели Сун Ша-лина не было ни одного человека из пятидесяти, кто не знал бы точно, в каком именно месте таежного болота нашел свою могилу злой человек.

С концом строительства дороги Сун Ша-лин, превратившийся в дядю Костю, оказался в милости у оценившего способности темнолицего «ходи» купца Голубева, того самого, чей десятник кончил свои дни в болоте. Голубев занялся золотыми приисками, дядя Костя состоял при нем, и приисковые рабочие хотя и чувствовали тяжесть слабой на вид руки китайца-приказчика, но ладили с обходительным человеком. Дядя Костя пережил дни революции, колчаковщину и атаманов. С двадцать четвертого года по пятидесятый он работал старателем. Его запасы золотого песка были припрятаны с тех лет.

Обоих поставщиков Луганова нельзя мерять на один аршин. Старый китаец был истинным обломком прошлого, двух империй, в своем роде музейной древностью. В действительности ему шел не семьдесят девятый год, как по паспорту, а, по меньшей мере, девяносто второй. Попав к Голубеву, дядя Костя уменьшил свои годы, сообразив, что хозяева в России, как и в Китае, не слишком любят держать на службе стариков. Документы? Их у Сун Ша-лина никогда не бывало. Первый настоящий документ ему вручила советская власть в виде профсоюзного билета. В свои годы старательства дядя Костя обманывал контроль и нарушал закон из-за неудержимого скопидомства, развивающегося к старости у людей нелегкой жизни. Дядя Костя — Сун Ша-лин не сознавал преступления. А второй поставщик Луганова, Костинов, сознательно крал золотой песок — достояние советского народа.

3

Чтобы к заре прибыть на «места», охотники поднялись задолго до света и вышли из поселка черной ночью. Как через тонкое мельничное сито сеял мельчайший дождик, тот самый дождик, от которого в наших лесах образуется капель. Так русский народ издавна привык называть нудное, томительное для всего живого, будь то птица, зверь иль человек, состояние лесов в дни затянувшихся мелких дождей.

Лес промок до корня, до самой глубокой складки коры, стволы деревьев почернели и насыщены водой. Вниз, по коре, по листьям, веткам и хвое невидимо сползает пленка влаги. На каждой хвоинке, на каждой веточке и на листочке набухают и отрываются крупные капли, какие бывают только в капель. В тишине звук капели скучен, назойлив, подавляет воображение тоской. Лес делается негостеприимным хозяином, гонит всех от себя. Промокшая пернатая и четвероногая дичь уходит на поляны, на луга, на опушки. Пусть на открытых местах и сеет тот же холодный дождь, пусть там так же сыро, зато нет нудящей, раздражающей капели.

Маленьеву и его товарищам, обутым в резиновые сапоги, одетым в непромокаемые плащи-накидки, капель была нипочем. Им нужно пройти по шоссе километров десять до начала гари. Лет семь тому назад, в год окончания войны, лесной пожар походил в тайге. По гари прикинулся мелкий лесишко, плешивый, с богатыми ягодой полянами. Самое место для добычливой охоты, особенно же в капель. Если с зарей дождь устанет, то нет лучшего часа для охоты на лесную дичь. Смирная, с промокшим пером птица легко подпускает охотника. Не то что в меру выстрела, — ногой наступи, тогда только поднимешь на крыло полевика-тетерева, глухаря и лесную куропатку, осенью еще пеструю, как тетерка.

Итти по шоссе было твердо и ладно. Ноги бесшумно ступали по горбу профиля. Попадалась выбоина — шлеп. Кто-то, поскользнувшись, ругался:

— Чтоб ему яззвило!..

Приостановившись, закуривали под полой, стараясь сберечь спичечную терку, и папиросу — в кулак. Ночь была тиха, как на кладбище, разговаривать не хотелось.

Исподтишка мгла серела. Стали чуть различаться свои руки и ноги. Мутно блеснул лакированный водой асфальтовый покров шоссе. По сторонам проступили доверху налитые водой кюветы.

— Вроде дотопали, — сказал Маленьев.

Охотники остановились. Бугров высунул запястье из одубевшего от дождя брезентового рукава дождевика. Циферблат часов слабо светился.

— По времени пора бы. Шлепаем уж два часа. С минутами.

— Жарко! — отдуваясь, сказал Сливин. Он отбросил капюшон и снял старенькую солдатскую фуражку, охлаждая разгоряченную голову.

— А дождя-то вроде и нет, — заметил Маленьев.

Руки были влажны, лица тоже. В тумане нельзя было понять, продолжает ли сеять дождик.

Заметно светало. Справа горой пучилась масса, сгущаясь и темнея с каждой минутой. На левой руке не было, казалось, ничего, кроме грязно-мглистой хмары.

Лесной пожар докатился с запада до шоссе и сник, оставив нетронутой часть тайги, отграниченную полосой дороги. Тайга стояла с восточной стороны, странно плотная и высокая в скупом свете раннего утра. Хмарная пустота — это гари.

Стрелки пришли во-время. Они стояли, охваченные охотничьим беспокойством. Думалось: как рядом ждет их дичь!..

— Зайцев будете брать? — спросил товарищей Сливин.

— Таскайся с ними весь день, спину отломишь, — небрежно ответил Бугров, отличный стрелок и удачливый охотник.

Сливин же, по мнению Бугрова, был так себе стрельчишка, способный бить и грачей, и галок, лишь бы мешок набить по жадности.

— Ладно, ты как хочешь, а я усыплю длинноухого, если попадется на выстрел, — заявил Сливин.

В тайге свои законы охоты. Взять зайца, еще не перелинявшего, не возбраняется, как в других местах.

Широкое пространство уже открывалось для жадных взоров охотника. С шоссе гарь казалась волнистой. Осень повялила и разредила листву, оголенные вершинки торчали метелками прутьев. Молоденькие кустистые березки, осинки в рост человека, черный мокрый тальник, черемуха, будто вымазанная дегтем, редкий пучочек красных рябиновых ягод. Ни шороха, ни движения чутких листьев осины, редко повисших на длинных черенках.

Под куполом туманной дали гарь казалась бесконечной, грязной, мертвенно-покинутой. А для охотника была заманчивым раем…

Охотники поискали места помельче и перебрались через кювет.

— Ну, равняйся. И пошли! — Маленьев произнес эти не уставные слова, как команду.

4

Гаревая поросль, или порость, как зовется молодой лесок, взялась не выше человека. Только кое-где осинки, как всегда, перегоняя других в своей быстрой, но недолговечной жизни, вымахали метра на три. Охотники шли фронтом: Маленьев и Бугров по бокам, Сливин в центре. Ста шагов не сделали, как с громом взорвался старый глухарь. Чуя конец капели, он кормился сморщенными сизо-черными ягодами поздней голубики — гоноболи.

Сверкнув белым подбоем, тяжелая птица взмыла от Сливина и тяжело потянула, не собираясь набирать высоту. Сливин ударил навскидку: раз, два! Посыпалось перо. Глухарь удержался, но грянул выстрел Бугрова. Глухарь пал. Было слышно, как птица тугим мешком ударилась оземь.

Бугров и Сливин, приметив место, пустились бегом. Сила Сливин поднял громадную птицу за шею, казавшуюся неестественно длинной.

— С полем вас, Сила Силыч! — не без иронии поздравил товарища Бугров. — С вас мне причитается получить патрончик.

Глухарь крепок на рану. И битый насмерть, он может уйти далеко, коль не сломано крыло. Бугров не собирался спорить: пусть Сливин таскается с самого утра с тяжелой, килограммов на шесть, добычей. Сливин, возвращая, по охотничьему обычаю, патрон Бугрову, при всем удовлетворении не мог не упрекнуть:

— А ты чего ж бьешь из-под меня?

— Помогаю.

— Себе помогай! — сварливо заметил Сливин.

— Ладно вам, спорщики, — вмешался Маленьев. — Пошли, пошли!

По гарям в сырую погоду охота и без собаки бывает добычлива для дружных охотников. Они идут в линию, кто-либо поднимает птицу, бьет, а от выстрела взлетают другие птицы.

Часа через три мешки наполнились. Сливин взял еще одного старика глухаря, двух косачей-чернышей и зайца, хотя мазал, по обыкновению, из шести выстрелов пять.

Бугров не бил глухарей и косачей, считая их дичью грубой по сравнению с тетерками и глухарками, которых он набрал пять пар. Маленьев отстал от Бугрова на три головы.

Охотники были обременены добычей, но кончать не хотелось. Они зашли в гарь километра на два, если счесть по прямой от шоссе; оставалось так много нехоженого, заманчивого простора. Как видно, со всего прииска они одни в нынешний воскресный день выбрались на угодье: чужих выстрелов никто не слыхал.

Первым спасовал Сливин. Он остановился и закричал:

— Ну, ребята, вы как хотите, а я подаюсь обратно! Мне хватит.

— Постой!

Охотники сошлись, сбросили тяжелые и мокрые заплечные мешки.

— Чего же ты скис? — спросил Маленьев Сливина. — До шоссе близко, а там попутная набежит.

— Больно ты много видал попутных-то машин по воскресеньям, — возразил Сливин.

— Неужто, ребя, домой? — с огорчением воскликнул Бугров. — Еще двенадцати нет. И от такой охоты вдруг уходить? Зима-то, вот она. Может, нынче последний разочек ходим по чернотропу!..

— А чего делать-то? — возразил Сливин. — Утро завернулось, охоте конец.

— Много ты смыслишь, Сила, горе-охотничек! — оговорил его Бугров. — Молчал бы в тряпочку! В нынешний день стрельба сквозная дотемна. На гарях вся птица днюет. Кишка у тебя тонка, так скажи!

— Ты понимаешь, тетеревиный бог!

Люди не дружные, Сливин и Бугров успели несколько раз поспорить с утра. Частые промахи Сливина вызывали обидные замечания Бугрова, гордившегося своим уменьем и любившего выставлять себя первоклассным стрелком. Но и Сливин ядовито привязывался к случаям, когда мазал Бугров.

Маленьев, вовсе не склонный по характеру быть примирителем, в другое время не прочь был бы посмотреть, как товарищи сцепятся в драке. Но сегодня он играл роль умиротворителя: инстинктивно Маленьев понимал, что его «поставщикам» не следует ссориться по-настоящему. Вмешался он и теперь:

— Бросьте вы собачиться, ребята! Вот чего: ты, Сила, посиди у мешков, отдохни малость, покури. А мы с Алексеем еще кружок сделаем.

— Ладно. Только я больно долго ждать не буду…

5

Маленьев и Бугров имели на гари одно заветное местечко. На чуть покатом к моховому болоту склоне росли голубика и брусника с черникой, густейшим ковром одевая пни. Как же уйти с поля, не взяв такой ягодник! Приметный ствол кондовой сосны, обгоревший и голый, как столб, служил ориентиром. До него было километра полтора.

В пути охотники разошлись, чтобы выйти на ягодник с двух сторон. Порой дичь взлетала, но они, торопясь к любимому месту, без сожаления упускали ее.

Вдруг слух Маленьева поразил резкий, сухой, но и раскатистый удар. Семь лет прошло от войны, но какой же солдат забудет винтовочный выстрел! Маленьев замер. Тут же «ижевка» Бугрова бухнула раз за разом.

Пригибаясь, невольно маскируясь кустами, Маленьев побежал на выстрелы. Опомнившись, он пронзительно засвистал. Бугров ответил.

Бугров стоял на полянке в чернотальнике, держа ружье стволами вниз. Маленьев еще издали крикнул:

— Чего случилось?

В ответ Бугров махнул свободной рукой. Когда Маленьев подбежал, Бугров заговорил сбивчиво, с трудом:

— Такое дело… Понимаешь, Гриша! Он как выскочит сбоку. Бахнул мне прямо в ухо…

— Кто?!

— А я откудова знаю?..

— Где он?

— Там, — и Бугров показал на кусты влево.

— Ушел?

Бугров не ответил.

— Пойдем посмотрим, — предложил, не двигаясь с места, Маленьев.

— Чего смотреть… — вяло возразил Бугров. — Там он. Под руку пришлось налево бить. Если бы еще с правой руки… — Бугров точно пытался оправдаться. — На десять шагов… В поле встречаются, родом не считаются, Гриша.

— А посмотреть-то нужно, — решился Маленьев, — там, говоришь?

Бугров не пошел за ним.

И правда, шагов с десять… В кустах лежал человек, ничком. Рядом с ним — винтовка без штыка с рыжим от ржавчины стволом.

На десять шагов дробь идет пулей, разрушает хуже пули. Да еще из обоих стволов… Человек был мертв. Его спина была почти голой под потерявшими всякий цвет и вид лохмотьями. Из ватных, тоже в клочьях, штанов торчали сухие, тонкие, как палочки, ноги с голыми, казавшимися неестественно громадными ступнями.

Не решаясь прикоснуться к убитому, Маленьев поднял винтовку. Мушка сорвана в неведомой передряге, ствол раздут под самым вылетом. Маленьев с усилием передернул затвор. Ржавый механизм поддался туго, и стреляная гильза не вылетела, а выпала. Магазин пуст.

— Пойди-ка сюда, Алеша, — позвал Маленьев.

Бугров неохотно, но послушно приблизился. Они оба уставились на мертвое тело.

— Это он тебя, Алеша, бил последним патроном.

— Да… Не с самой ли весны бродит? Давно, видно, в лесу… А, Гриша?

— Кто ж его знает! Может, и недавно. И в чем только душа держалась.

Оба бывшие солдаты, немало навидавшиеся за войну, Бугров и Маленьев точно впервые увидели мертвое человеческое тело. Было им и гадко, и страшно, и тошно. Истощенное тело убитого, едва прикрытое рваными остатками одежды, притягивало, как магнит.

Для скитающегося в тайге беглого преступника охотник — добыча дорогая. Это и одежда, и обувь, и спички с табаком, и хлеб, который может оказаться в заплечном мешке. Ружье с патронами — возможность питаться, жить. Могут найтись даже документы.

Этот доходяга, то-есть человек, изголодавшийся до последнего предела, решился на страшный риск. По выстрелам он знал, что в гари ходит не один, а несколько охотников. Желание и голод превозмогли расчет.

— Да… Дело получилось! — как-то нечаянно вырвалось у Маленьева.

Бугров не ответил. Товарищи встретились глазами, и новая, одна и та же мысль сковала их язык.

Они молча отнесли мертвое тело к болоту, выбрали место и утопили беглого вместе с винтовкой под мхами. Молча вернулись к Сливину, который от нетерпения постреливал в воздух.

Сила набросился на товарищей с вопросами. Маленьев в коротких словах объяснил ему дело.

Взвалив на спину мешки с опостылевшей дичью, похитители золотого песка выбрались из гари на шоссе и, не дожидаясь попутной машины, побрели к поселку.

Пропал охотничий задор и сгибла радость. Каждый не другого — себя увидел в несчастном доходяге. Перед ними впервые явилось и, быть может, скорое их собственное будущее: арест, суд, наказание за кражу золота. И бегство, как единственная возможность вернуть свободу, которая так мало ценится, когда пользуешься ею безвозбранно.

Скорее бы добраться домой и забыться!

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Иной постоянный московский житель никогда не удосужится побывать в Третьяковской картинной галерее, в Музее изящных искусств, не говоря уж о десятках других менее знаменитых, но достаточно интересных и поучительных мест, где можно увидеть вещи, которыми полюбуешься и около которых призадумаешься.

Такое неприметное, пока о нем не заговоришь, невнимание, в сущности, лишь к самому себе объясняется не невежеством, не тупостью, даже не недостатком любознательности. Здесь свойственная москвичам торопливая занятость, спешка, связанная не столько с действительной жизненной нагрузкой, сколько с неумением разумно жить в очень большом городе. В текучке повседневности у многих из нас не хватает инициативы для действий, в которых внешне нет насущной необходимости.

Искусство жить дается, как видно, не сразу, ему нужно как-то учиться, а учителей нет. Учитель каждого в этой науке он сам. Жизнь у нас очень быстрая, дни так бегут, будто бы и время для нас сократилось. Вспоминается стародавний учитель словесности, до революции пояснявший трудную проблему личного счастья ученикам-подросткам:

— Счастлив из вас окажется тот, которому дня не будет хватать.

Счастье ли это? Однако остановите наше время, и появится новая болезнь — от скуки.

Многие приезжающие в Москву заранее намечают себе обязательно побывать и в музеях и в Третьяковке. Им нечего особенно гордиться перед москвичами. Ныне интереснейшие коллекции можно найти и в бывших захолустьях, тех, что на прежних картах обозначались не кружком даже, а просто крохотной точкой, о происхождении которой сразу и не догадаешься: картограф или муха здесь виновник. И уместен вопрос: а знают ли приезжие свои собственные достопримечательности?

Но есть в Москве два места, обязательно посещаемые всеми приезжими и проезжими, а также всеми москвичами без различия: ГУМ и Центральный универмаг, что рядом с Большим театром. Расположенные близко один от другого, эти два места в течение всех часов дневной торговли как бы связаны людским потоком. Думается, торгуй там и ночью, поток пусть измельчал бы, но не иссяк.

Уставая или не уставая, сотни тысяч ног истирают асфальт, следуют по Историческому проезду, двумя течениями обходят гостиницу «Москва» и соединяются перед Большим театром. Разлившись на ручьи, эта людская река в одном конце топает по четырем этажам и обширным залам Мосторга, в другом — струится по трем линиям и двум этажам ГУМа.

Оставив в камере хранения Курского вокзала вещи, Грозовы вместе с Филатом Густиновым прокатились, с пересадкой под Комсомольской площадью, сквозь московские глины, пески-плывуны, известняки и прочие горные породы и грунты до остановки под Охотным рядом. Отсюда рукой подать и до Большого Мосторга и до ГУМа. Они решили начать с ГУМа.

Ковровый отдел, что на третьей линии, налево у входа с Октябрьской улицы, оказался совершенно недоступным для случайных посетителей, желающих взглянуть, что там есть. Длиннейшая очередь начиналась чуть ли не от центрального фонтана. Странная очередь, в которой москвичи были вкраплены не чаще, чем васильки в хлебах тех колхозов, где существуют хорошие выдачи на трудодни. Три милиционера в дверях и в проходе были необходимы для поддержания порядка.

Петр Грозов был бы не прочь купить коврик рублей за четыреста или чуть подороже, но ведь на такое дело потеряешь весь день. Прищурив свои монголоватые глазки, он пригляделся и негромко передал старику Густинову догадку, мгновенно оформившуюся в уверенность:

— Ты только глянь, Захарыч, как людишки-то работают. Эх, хороша кашка, да мала чашка!

— В Москве золота кадка, была б догадка, будет и в мешке денег кладка, — возразил Густинов.

Из двери коврового отдела не вышел, а вывалился приземистый цыган, обнимая обеими руками толстенный сверток, упакованный в бумагу. К нему подскочил второй цыган и принял сверток. Удачливый покупатель, освободившись от груза, встал рядом с третьим цыганом, старым, который стоял в очереди вблизи от входа. Грозов и Густинов наблюдали. Через минуту или две к этим двум цыганам присоединился тот, что только что принял купленный ковер. Затем очередь двинулась, и все трое оказались в магазине.

— Ишь, ловкачи! — сказал Густинов. — Эти не теряются…

— Вот те и Москва! — с издевкой продолжил Грозов. Он думал о разных ловкачах, а также и о цыганах, которые нигде не работают, не служат, а живут. Ясно, на что. Здесь они верховодят по коврам. Сейчас этот коврик и другие за ним следом едут по адресу: за околицей третий поворот до четвертого оврага, где, к примеру, сидят цыгане Неполено и Язаним, по именам Гоча и Мача.

Беспеременно толкаясь у прилавков, трое проезжих половину дня провели в ГУМе, все осмотрели, кое-что «сообразили» и вышли, нагруженные покупками. Евдокия, которой ее «скрытный Монголка» не мог забыть преувеличенных с-ских трат, сумела все же выбить себе от мужа кое-что из мануфактуры цветами поярче, по вкусу, усвоенному в С-и, модельные туфли, зимнее пальто. Петр Грозов купил себе костюм и то с неохотой: он был весьма нетребователен. Хотел было взять охотничье ружьецо, но или в ГУМе не было ружей, или он не нашел отдела. В тайге не только знатная охота, там ружья в цене. Хорошее ружье перепродается с хорошей же выгодой. Густинов ничего не купил ни себе, ни старухе, ни жившей с ним дочери.

— Все, все у нас имеется, — досадливо отмахнулся Филат Захарович на хозяйские подсказы Евдокии Грозовой.

Старик сторожко вышагивал по ГУМу, как охотник по болоту, вертя длинной жилистой шеей, в напряженном ожидании взлета дорогой долгоносой птицы. Вместо двустволки он вскидывал пару хоть и старых, но уж очень метких глаз, целился парой жадных гляделок. Зарядов-то ему хватит. «Охотник» имел на себе почти пятьдесят тысяч рублей, доставшихся ему в С-и от сбыта золотишка. Была бы дичина…

Да, годиков сколько-то тому назад он бы набил мешок. Чорт бы их драл! Штапеля завались, и расцветочки какие! Бумажной мануфактуры девать некуда, шерстишка имеется, шелков полны полки, и хоть народишко клубится у прилавков, с ходу щупая добротность тканей, но свободно. Подходи и бери!

Не к чему брать, бодал бы их бог, на лешего они нужны!

Из всего гумовского богатства старик смаху хапнул одиннадцать настольных клеенок и семь трикотажных головных платков. Этот товар во время отъезда из Сендунов был редкостью в приисковых магазинах. Густинов рассчитывал на каждой клеенке сорвать рублей по сорок, на платках — и поболее того. Оно, конечно, по его «копиталу» такие рубли мелочь, однако врешь, курочка по зернышку клюет, а сыта бывает, деньги же на полу не валяются.

Соблазненный примером, потянулся за Филатом Захаровичем и Дусин «монголка».

Из ГУМа они вышли к Зарядью.

— Вы как хотите, так и делайте, а я еще поживу в Москве денька хоть бы три, — заявил Густинов.

Грозов согласился. Срок годности железнодорожных билетов позволял пожить в Москве.

Евдокии было все безразлично. Делая покупки, женщина оживилась было, но тут же к ней вернулось угнетенное состояние, в каком она уехала из С-и. Мрачные предчувствия тяготили, она переживала разлуку с возлюбленным, разлуку навсегда.

«Князь Цинандальский» издевался над сибирской дурочкой, выманивал у нее подарки, и не будь их, не стал бы играть свою грязную роль. Но ведь Дуся ничего не знала. Она возвращалась на постылый Сендун, как в каторгу. Ей и в голову не приходило, что только от нее зависит изменить свою жизнь. Что мешало ей, женщине бездетной, бросить мужа, к которому у нее не было ни любви, ни уважения даже? С-ское любовное похождение Дуси, при всей его пошлости, окончательно порвало всякую связь ее с мужем. Уроки Антонины Окуневой пошли впрок и принесли плоды: скупщик и вор золота Петр Грозов, сам того не подозревая, продал и собственную жену.

И ничего этого Дуся не знала, не понимала. Что-то она чувствовала, но чувства не рождали мыслей, а без мысли не может быть и решения.

Замышляя заняться спекуляцией, по примеру Густинова, Петр Грозов втягивал жену в новое преступление, — женщина не сознавала, куда ее ведут.

— Чего ты мажешься с мелочами, не набрал, что ли, денег за металл? Мало тебе, что все неймется-то! — попробовала возразить Евдокия против досадливо-скучной возни с клеенками и платками.

— Молчи! Ты… — сквозь зубы злобно выругался «монголка». — Не трепись, мало, что ли, ты меня изубыточила, тварь ползучая! — припомнил он жене с-ские тысячи, ушедшие «невесть куда». И Дуся спряталась, как улитка в раковинку. Безвольный, неумный человек, лишенный моральных устоев, служит в жизни игрушкой случая, и случай к нему беспощадно зол.

2

Хорошо остаться в Москве на несколько дней, но где жить? Валяться на вокзале не хочется никому, гостиниц же мало, и они для командированных, которые тоже ждут там очереди. Грозов это знал и не думал обращаться в гостиницу.

— Дуся, действуй ты, — предложил он жене.

— А как?

— А так! Уж больно много тебя учить приходится, больно ты поумнела-то, — с новой злостью сказал Грозов. — Войди во двор, потрепись с бабами, не пустит ли кто переночевать.

В первом дворе дворничиха сказала, что к себе не пускает, а в доме никого, кто сдал бы комнату на несколько дней, тоже нет, и поинтересовалась, несмотря на свой отказ:

— А документы у вас есть?

Женщина была так решительна в своем требовании, что пришлось предъявить ей паспорта. Все оказалось в порядке, но это не помогло.

В следующем большом доме Евдокия разговорилась с лифтершей. Эта была посговорчивее, хотя тоже поинтересовалась документами. Получив заверение, что в этом отношении у проезжих все, как должно, лифтерша выставила свои условия:

— По десятке в день с человека. И чтобы никак не шуметь, иначе другие жильцы придерутся.

У Татьяны Сергеевны Совиной комната была небольшая, метров одиннадцать квадратных. Кровать, именуемая полуторной, и диванчик предоставлялись хозяйкой в распоряжение временных жильцов. Сама Совина устроится на ночь на полу. Эта одинокая женщина лет сорока пяти была тертый калач, «промышленница».

Грозов и Густинов назвали себя работниками МВД, побывавшими на курорте. Для чего они «загнали пыж» Совиной, сами они не сумели бы определить точно. В общем и для важности и для убеждения ее в своей надежности. Звание работников МВД не помешало им интересоваться, что и где стоит покупать в Москве, а Совиной — снабдить новых знакомых обширной и интересной информацией.

Эта женщина через два дня на третий обязана была сутки дежурить у лифта. Несложные обязанности лифтерши она с успехом совмещала с занятиями рукоделием: вязала крючком подзоры для кроватей, накидки для подушек, салфетки на комоды и подзеркальники и прочие хорошо выполненные и украшающие жизнь вещицы. На спицах она изготовляла из «жильцовской» шерсти варежки с цветными вставками, перчатки.

Неплохая мастерица, Совина без дела не любила скучать. В свободные дни Татьяна Сергеевна путешествовала по московским магазинам, соображая, что, где и почем. Исполняла поручения. В соседнем швейном ателье высшего разряда Совина отмечалась в списке очереди за тех гражданок, которые сами не имели времени.

Совина воссоздала себе профессию посредника, что ли, впрочем, старую как мир. Нельзя сказать, чтобы она занималась спекуляцией в ее классическом виде, то-есть скупкой вещей с их последующей перепродажей в целях недобросовестного обогащения.

Совина своих денег, вложенных в «дело», не имела. Покупки, когда приходилось, она делала на деньги заказчиков. Совина получала мзду за услуги — действие, в уголовном порядке не наказуемое. Она продавала не вещи, а занятое ею место в очереди или чек, выписанный продавцом. Эта женщина за некоторое вознаграждение отказывалась от принадлежащих ей прав без определяемого по какой-то шкале ущерба для кого бы то ни было. Сдавая комнату, Совина терпела неудобства от случайных жильцов за плату деньгами и натурой со стола постояльцев. Такова формальная сторона профессии Совиной. Юридически как будто бы состава преступления и нет. А с точки зрения нашей морали Совина была виновна, и во многом. Выдавая себя за покупательницу, за заказчицу, Совина лгала и обманывала окружающих. Им она никак не могла бы признаться в том, что она действует не для себя. Иначе ее выставили бы и никто бы ей не помог.

Мораль Совиной расходилась с моралью массы: в этом-то и была вина Совиной, здесь и крылся зародыш неизбежной для нее беды. В жизни ловкой «промышленницы» постоянно присутствовали мелкая конспирация, дрянной подпольный элемент. У нее выработалась привычка ко лжи, к обману. Такие люди опасны для окружающих, опасны и для себя. До квалифицированного преступления им остался воробьиный шаг.

И Совина этот шаг переступила безотчетно. Она договорилась с Густиновым и с Грозовым, что будет высылать им в Сендунский прииск посылки с настольными клеенками, платками и другими вещами. Посылки она оформит наложенным платежом. За труды ей причтется рублей по сто с каждой партии.

Густинов и Грозовы три дня толкались по московским магазинам, ознакомились с ценами, вызнали «рынок». Идея посылок пришла в голову жадному Филату Захаровичу. Петр Грозов, который обещал, быть может, и превзойти со временем Густинова, подхватил идею.

— …Ходили-крались по жизни, озираясь, где урвать… — так в дальнейшем говорила об этом периоде своей малоудачной жизни Евдокия Грозова.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Пора вернуться в Н-к, к той ночи, когда Александр Окунев приехал к своему брату. После того как старший брат, оставив тщетные попытки прервать пьяный сон младшего, стащил его на пол, а сам улегся на кровать, он впервые за две недели заснул ночью не в поезде, а в действительно мирной тиши районного города.

Александр Окунев спал очень долго, глубоким, без сновидений сном и проспал бы, кто знает, до вечера, не подними его Марья Алексеевна настойчивым стуком в дверь часов в одиннадцать утра.

Александр поднялся, споткнулся о тело брата, вспомнил, где находится, и откликнулся.

— Слава те, господи! — услышал он голос хозяйки. — Я думала, что вы оба померли. Телеграмма есть. Спозаранку принесли, я к вам сколько раз стучалась.

Пришла та телеграмма, которую Антонина Окунева прислала из Г-т. Условный текст свидетельствовал, что посылка с золотым песком находится у Антонины. Оставалось сбыть металл.

Агент по сбыту лежал на полу мертвым телом. Стоило ли и теперь его будить?

Согнувшись, Александр Окунев глядел и глядел в лицо Гавриила. Бессмысленное, обезображенное пьяным сном, с темной многодневной щетиной на щеках и на бороде, — в нем не осталось ничего, ни одной черты не только мальчишки Ганьки, но даже того Гани, которого Александр видал в последний раз почти год тому назад. Маска вздутого мяса напомнила брылястую голову дворового пса.

Покучивал Гавриил и раньше. Он и осужден-то был, в сущности, не за халатность, а за пьянство. Не шуми у него в тот день в голове, он не забыл бы распорядиться во-время сменить изношенный трос на транспортере. К счастью Гавриила, при аварии не было жертв, поэтому он отделался лишь шестью месяцами, улизнуть от которых счел за благо. Но запойного пьянства за ним не наблюдалось. Антонина рассказала мужу, как в С-и Ганя на целые сутки куда-то исчезал со стариком Густиновым. До этого никому нет дела. Гавриил, как видно, знает в С-и злачное местечко, где можно приютиться гулякам. Так принял рассказ жены Александр. Для чего же жить, как не гулять? Это Александр понимал, хотя ему самому за последнее время гулянки не помогали веселиться…

По самому своему характеру Александр был крайне недоверчив. Судя о людях по себе, он считал, что в человека верят дураки и бабы. Он не позволял Антонине давать Гавриилу в руки сразу помногу золота не потому, что не верил именно брату, — он никому вообще не верил.

Сейчас, глядя на брата, Александр вспоминал обрывки пьяного ночного бреда. Вероятно, более чем вероятно, что Арехта Брындык и Леон Тумбадзе, или Томбадзе, были людьми, которым Гавриил сбывал золото. К этим именам цеплялся лепет брата о желтом металле, с ними он торговался в пьяном бреду. Но что значили слова об арестах, тюрьме? И о доносах? Все это могло относиться лишь к золоту. Чьи доносы, на кого думает Гавриил? Окунев-старший не спросил бы об этом Окунева-младшего, будь тот в состоянии разговаривать. Такие вопросы не задаются. Но знать, почему Гавриил трусит, боится доноса, нужно. Проболтался ли он по пьяному делу? Или, связавшись по глупости с женщиной, по глупости же ей и выдал себя, а она теперь грозит и тянет с дурака за молчание? Гавриил не расскажет, он не из таких, и ему невыгодно признаваться.

А где он работает сейчас, почему он пьет дни напролет, не выходя на работу? Когда братья встречались в прошлом году, Гавриил занимал должность главного механика в каком-то местном тресте. Александр думал, что брат работает на том же месте. Гавриилу нельзя не иметь социального положения. На эти вопросы Александр мог найти ответ, и не обращаясь к Гавриилу.

Он вытащил из-под кровати первый попавшийся под руку чемодан.

Чистое и грязное белье вместе. Новый, измятый в тряпку и почему-то сырой костюм из франтовской серо-голубоватой ткани. Желтые полуботинки, роскошное шелковое мужское белье, золотые часы. Второй том «Белой березы». Разрозненные номера «Огонька», щетки для платья, коробка бритв «Неделя» с семью бритвами, завернутыми в промасленную бумагу каждая отдельно. Купил новинку так, зря, и не пользовался. Большая коробка подарочной парфюмерии, пустая, в ней пакет в газетной бумаге. Александр сосчитал восемьдесят семь сторублевок.

Во втором чемодане нашлась такая же каша из старых и новых вещей, но никаких документов нигде не было. Паспорт, военный билет, профсоюзная книжка хранились, видимо, где-то вместе. Где?

Александр заглянул под кровать поглубже. Кроме склада пустых водочных и коньячных бутылок, ничего. Под тюфяком — тоже. Значит, Гавриил носит все на себе. Пиджак и брюки брата валялись на полу, под Гавриилом. Александр вытащил платье, не слишком охраняя сон пьяницы.

В карманах пиджака нашлось много денег, тысяч пять. А в заднем кармане брюк прощупывался толстый пакет. Карман был надежно зашпилен двумя английскими булавками. Пакет завернут в компрессную клеенку, которая немного слиплась. Паспорт. Трудовая книжка! При нем?! Последняя запись носила дату конца прошлого года и гласила об увольнении механика треста Г. И. Окунева по собственному желанию. Глядя на спящего брата, Александр произнес вполголоса:

— Так ты, рассукин сын, значит, нигде не работаешь?!. Дура, пьянчужка паршивый! Ну, брат, кончены твои золотые дела! То-то ты бредишь тюрьмой. Ах, сволочь, да тебя же спросят, на что живешь, откуда деньги берешь, рвань запьянцовская!

Кроме документов, в клеенке находился еще конверт, обыкновенный почтовый, не запечатанный и не надписанный. Александр вытащил листки плотной синеватой бумаги, исписанные почерком брата, разогнул и прочел заголовок:

+«Начальнику милиции

от Окунева Г. И.+

— Заявление-

Сознавая всю тяжесть преступления, совершенного мной перед государством, а также принося чистосердечное раскаяние…»

2

«Да, братец милый, доехали мы с вами! — думал Александр Иванович Окунев, — Доехали, доехали, доехали… — вертелось у него в голове все одно и то же, одно и то же, будто холостое колесо: ехали, ехали, доехали…»

Кто знает, сколько времени так просидел над пьяным братом Александр, сколько раз перечитал донос. Он не знал. Через стену с хозяйской стороны доносились чьи-то голоса — он не вслушивался. Разговаривали в саду, кто-то проходил под окном — он не заметил.

Какой-то более резкий звук, гудок автомобиля или треск сучка под топором в летней кухне хозяйки, дошел до сознания и напомнил Александру Окуневу, что он не на необитаемом острове и не в пустыне или в тайге, а находится вместе с братом в плотном, очень большом и очень враждебном им мире.

Встрепенувшись, Александр вложил листки доноса в конверт, упаковал в клеенку вместе с документами, стараясь свернуть аккуратно и так, как было, засунул сверток в карман брюк и зашпилил булавками. Где были брюки, Ганька не вспомнит. Александр повесил их на стул, как и пиджак.

Теперь ждать, когда брат очнется. И действовать. Донос не послан, не передан. Кто же оставит копию такой штуки! На конверте не было адреса, на доносе не значилось точно, начальнику какой милиции обращены излияния Гавриила. Даты — и той не было.

Александр умылся во дворе. Летний умывальничек висел под навесом. Это помнилось с прошлого года. Память у Окунева-старшего была всегда отменная.

Забыв вчерашнюю нелюбезность брата своего жильца и свое недовольство, Марья Алексеевна пригласила:

— Не хотите ли пообедать, Александр Иванович? Я, правда, уже отобедала, но найдется, чем вас угостить. Чего вам с дороги еще рыскать по столовым!

Хозяйка налила тарелку вкусного борща, на второе подала соус из «синеньких», как на юге нежно зовут пузатые синие баклажаны. Оба блюда острые, с приятно колющим язык перцем, приправленные острой кинзой. Голодный Александр глотал с жадностью.

За гостеприимство он платил хозяйке беседой, охотно отвечая на вопросы. Как он отвечал, сколько было правды, — дело его. Марья Алексеевна изменила свое первое неблагоприятное мнение о госте.

Подружившись, они вволю поговорили о Гаврииле. Александр рассказывал о дружной семье, о том, как он любит брата, как болеет о нем душой, жаловался на проклятую водку, которая губит хороших людей. Утешая старшего брата, Марья Алексеевна поведала, что и ее покойный супруг зашибал, но, будучи добрым человеком, во хмелю мухи не обижал.

— Жениться бы вашему братцу, — советовала добрая женщина.

— Хорошо бы, хорошо! — соглашался Александр.

— Уговорите его. Я ему найду хорошую невесту: женщина солидная, имеет собственный дом.

«Э, да ты себя предлагаешь, старая дура», — сообразил Александр, отвлеченный от забот глупой бабой, готовой, как видно, хоть за чорта, лишь бы замуж.

В его быстрые расчеты входила дружба с хозяйкой, и он без всякой тонкости дал понять, что поддержит ее во всем, что касается Гавриила. Это дало ему возможность лишний раз распространиться по поводу своей любви к Гане и о готовности пойти на все, лишь бы брательнику жилось получше.

3

Вернувшись в комнату, Александр заметил, что в его отсутствие брат повернулся на бок и засунул руку под подушку. Дышал он ровно.

Бредовый сон алкоголика переходил в нормальный. Александр остерегся будить брата.

Усевшись, Окунев-старший припоминал содержание доноса. Гад писал обо всем, что касалось Александра и его жены. Называл поставщиков золота-шлиха на Сендунских приисках. Называл количество золота, число посылок. В доносе Александр нашел объяснение фамилий Брындыка и Томбадзе вместе с их адресами. Теперь Александр знал, кому брат сбывал золото здесь, в Н-ке. Но Гавриилу было, как видно, мало. Он писал о слухах, ходивших на Сендуне, из которых Александру было известно не все. Называл фамилии: одного инженера, мастера, нескольких рабочих, якобы похищавших золото. Не был забыт и закройщик Бородский.

Гавриил писал, что, желая искупить вину, он может раскрыть и другие дела. Как видно, Окунев-младший верил в спасительную силу доноса.

Сидел, сидел и сидел Александр Окунев, как вдруг его точно пришпорило. Метнувшись к своему чемодану, он нашел в нем такие же конверты с цветной картинкой московского планетария, как хранитель братниного доноса, и такую же синеватую почтовую бумагу. Мелькнула мысль: заменить роковой конверт и исписанную бумагу чистой.

Нет. Его остановила новая мысль. Смяв в кулаке бумагу и конверт, Александр замер опять, не отрывая от спящего взгляда. И так сидел долго, долго… Суровый, нахмуренный.

Тяжелая, обтянутая сухой кожей нижняя челюсть завершалась желваками под оттопыренными ушами. Твердый хрящеватый нос казался покривившимся к правой, плоской, как и левая, щеке. Лоб сильней, чем обычно, разрезали морщины. Сейчас в этом лице неотделимо сливалось и человеческое и животное, будто его тщились создать разные и противоречивые силы.

Время же шло и шло своим чередом. Секунды, минуты укатывались в непостижимую для человека вечную, нарастающую пустоту прошлого. Неотвратимость движения ощущалась и Александром Окуневым при всей грубости его чувств. В хаосе мыслей возникали сгустки воспоминаний и самых близких и самых дальних, до детства включительно, а было это детство совсем-совсем не таким, каким оно изображалось в идиллическом повествовании, только что с какой-то целью поднесенном глупой квартирной хозяйке.

4

Иван Окунев не жалел для сынков Гани и Сани поучений мудрости. Сам он был районным работником из тех, кто, не имея не только широкого, но даже сколько-нибудь систематического образования, не имея убеждений не в силу слабости образования, а по причине отсутствия характера, держался и держался годами на скромных, но все же «руководящих» постах.

Держался он с помощью «верности линии», какая верность заключалась в готовности без размышлений поддержать и провести любое и каждое мероприятие, продиктованное свыше. Дисциплина необходима. Иван Окунев, щеголяя дисциплиной и в речах и в делах, искренне стремился делать свое дело без рассуждений. Он не думал: он ждал указаний. Не думал, даже получив указания. План. Выполнение плана. Скажут: «Сейте» — Окунев сеял; «Убирайте» — Окунев убирал. Пусть время для посева в его районе стояло неподходящее, пусть до спелости зерна не хватало доброй недели. График! Дисциплина и рапорт. Если же не приказывали — пусть зерно сыплется, Иван Окунев убирать не будет.

С бумажным шумом, с потрясением воздуха переложением газетной статьи он участвовал без опозданий в каждой кампании. Что плохого ему давала газета? Он черпал там не смысл, а слова!

Сам Ленин, указывая на одних бюрократов и предвидя других, говорил, что если у нас не будет критики и самокритики, они нас погубят!

Иван Окунев был лично безупречен: не сорил советскую копейку, даже скромными благами, причитающимися районным ответственным работникам, пользовался именно в меру благопристойности, не вызывавшей толков в народе. Никогда не пьянствовал, выпивал лишь по случаю с вышестоящим начальством, водки не любил, предпочитал пиво. Не развратничал и жен не менял. Жена была одна. Она сама едва не покинула супруга и согласилась сохранить видимость семьи не по мольбам Окунева, перепуганного «пятном» в личном деле и неизбежными пересудами, а из-за двух мальчиков.

Жена Ивана Окунева собралась бежать из «дому» не потому, что нашелся какой-то разрушитель семейного очага, а от скуки, от полного неуважения к мужу.

Разбитый горшок семейного счастья, связанный мочалкой компромисса, кое-как держался. Ивану Окуневу больше ничего и не было нужно. Что компромисс в семье есть один из худших видов разврата души — откуда же он мог знать!

Даже в этой деликатной области он честно выполнял указания. Была бы видимость, и достаточно. Районный работник до конца своих дней исполнял указания, и ему никогда не приходила в голову мысль, что он был не кем иным, как червем, портившим систему, которой он внешне служил. Он не понимал и не мог понять, что был для тех, кто издавал столь почитаемые им указания, кривым зеркалом, непрозрачным студенистым средостением между выдвинутой народом властью и самим народом. В этом средостении тонула мысль, гибла инициатива. Иван Окунев не только исполнял, всеми своими действиями он внушал, что исполняемое им есть единственно нужное. Он доводил до абсурда наилучшие намерения, наилучшие пожелания, стремясь буквально понять и буквально «провести» все. Своего рода манекен, карикатура на деятеля, он, в сущности, не понимал и указаний.

Мальчишки начинялись поучениями, в которых уважение к начальству занимало первейшее место. Отец любил беседовать в семье в свободные часы. Их бывало немного, но времени на пошлости хватало. Иван Окунев и в домашнем быту применял свой печальный дар снижать до уровня болота и осквернять самое лучшее.

Мать, раздраженная неудачной жизнью и презирающая мужа, расплачивалась за компромисс: не сумев добиться власти над душами сыновей, своей критикой она лишь способствовала развитию нигилизма, основы которого удачно закладывал отец. Ивану Окуневу и в его семье сопутствовало проклятье, преследовавшее его в деловой сфере: желая созидать, он разрушал.

Переводя по-своему видимое и слышимое, Саня и Ганя ни во что не могли поверить и ничего не умели узнать. Для них показателем служила материальная сторона: уровень заработка, выгоды того или иного служебного положения. Эти мальчишки удивительно рано научились считать широкий мир только на деньги.

И так же рано они по-своему раскусили отца. Беда будто бы небольшая — в иных случаях здоровый протест ребенка, отлично чувствующего фальшь взрослых, для него полезен. Но в обстановке семьи Окуневых этот протест вылился в цинизм. Отцовский яд оказался слишком стойким.

Речи и реплики Окунева в издании для семьи были полны быстро схваченного детьми самодовольства, самохвальства. Нужен пример — он готов из его жизни. Нужна формулировка — «как я говорил в своем выступлении…» Иван Окунев с благими целями подчеркивал высоту своего положения, искреннейше считал себя незаменимым тружеником.

Район, в котором он работал, был исключительно сельскохозяйственный, в лесной, нечерноземной полосе, с небогатыми колхозами. Иван Окунев выполнял. В результате его выполнения уменьшилось количество скота вопреки удобствам лесных выпасов. Льняные клинья высасывали почву, которая не получала достаточного при тяжелых культурах удобрения. Директивный выбор, директивный срок, — удивительно ли, что урожайность всех хлебов падала. Население отливало. Уходило лучшее по силе, по энергии, а Иван Окунев думал, что сможет удержать людей административными мероприятиями. Он занимался механизацией хозяйства механически! Ему и в голову не приходило, что на небольших, в несколько гектаров, полях, заключенных в рамки хвойных лесов, торфяников, болот и неудобных земель, эта мощная техника совсем-совсем не то, что колонны тракторов и комбайнов на просторах Юга и Сибири!

Он знал наизусть нормы вспашки и уборки на машину. Нормы из года в год не выполнялись. Ему все равно: он «спустил» и «довел» директивы. С зависящими от него низовыми руководителями он знал один разговор, разновидность травли зайца борзыми: «Сниму. Привлеку к партийной ответственности. Отдам под суд».

В те годы, когда в головах молодежи начинается кипение благородных мыслей, в сердцах — благородных порывов, подростки Окуневы слышали в семье речи отца, полные бессознательного ханжества, и злую, но бессильную критику матери. А вне семьи, хотели они или не хотели, они наблюдали иную жизнь, к которой у них не было ключа. И все окружающее казалось им хуже, чем было на самом деле.

После семилетки Саня пошел в горный техникум, привлекаемый не стремлением к знанию, а практическим расчетом, основанным на где-то подхваченных разговорах о том, что техники-горняки зарабатывают не хуже инженеров. В сельское хозяйство его не загнали бы и дубиной!

Всезнающий отец подтвердил слухи о хорошей жизни горняков. Через два года за старшим братом последовал младший. Партия призывала укреплять горное дело, а Иван Окунев был не прочь поскорее избавиться от сыновей, в чем, всеконечно, он не признался бы и самому себе даже на смертном одре.

5

В той средней школе, где учились братья Окуневы, им жилось беспечально. Но вовсе не потому, что их папаша имел вес. Нет, Иван Окунев не собирался оказывать давление на преподавателей. Подобные рискованные шаги могли скомпрометировать его положение и были вне его стиля руководящей работы.

Дело в том, что результаты успеваемости учеников входили в число показателей района, а о показателях Иван Окунев заботился неустанно. Науки легко давались и Сане и Гане, ибо в их школе пригодность учителей измерялась успеваемостью учеников. Точнее сказать, отметками, выставляемыми в табелях.

Правда, заработать пятерку, даже четверку было делом нешуточным. Зато двойка, как бы в виде компенсации, выводилась с чрезвычайной неохотой. Двойка же, именуемая на школьном жаргоне «стойкой» (то-есть четвертная или годовая), стала и совсем чрезвычайным событием. Таков результат чрезмерно упрощенного взгляда на обучение, по которому неуспеваемость ученика объясняется целиком неспособностью преподавателей или, наоборот, учитель объявляется каким-то всемогущим.

Так или иначе, но уличив ученика, не выучившего урок, учитель «строжил»:

— Смотри у меня!.. На следующий раз я выставлю тебе двойку!

Ученик не верил. И правда, на следующий раз вместо обещанной двойки применялся выговор. Иногда давался приказ:

— Чтоб родители пришли!

Приходили или не приходили родители, учились или не учились уроки, за редчайшими исключениями и в четвертях и в году появлялись не двойки, а тройки, спасительные и для учителей и для учеников.

Если сказать по совести, братьям Окуневым и ловчить-то не приходилось. Ловчить ученикам типа Окуневых нужно было на четверку, на пятерку. Тут шли в ход и шпаргалки, и подсказки, и прочие исторические хитрости. Братья же удовлетворялись тройками. Переводной балл!

Помимо этой оригинальной соизмеримости учащего и учащегося, мальчики как-то очень рано, очень быстро сообразили, что закон об обязательном семилетнем обучении им на пользу. Ребята народ шустрый, и в школах редко что-либо, обсуждаемое в учительских, остается тайной. Школьники отлично знали, что при таком законе исключение за неуспеваемость есть великое событие. Школе придется объясняться в районе, дойдет до облоно, а там, глядишь, узнает и сам министр.

Братья привыкли к лени и к безответственности. Правда, Окуневых «прорабатывали» на собраниях довольно регулярно. Виновники старались не затягивать томительную процедуру и спешили дать торжественное обещание. У всех подводит животишки, у каждого найдется дело дома.

Так, незаметно и без участия чьей-либо направленно-злой воли, а единственно в результате формально-бюрократического подхода к явлениям живой жизни, славным мальчишкам и девчонкам внушался своеобразный цинизм. Сами по себе правильные общественные мероприятия, интересные, действенные методы общественного воздействия набивали оскомину с детства. Оскомина превращалась в вакцину. Некоторые, переболев, умели освободиться от опасной прививки. Другие оказывались более восприимчивыми. В дальнейшем рождалась формула: слушали, постановили…

Пока же в этой школе нахальная тройка растопырилась и, кроме своего собственного места, захватила еще три: двойки, знаменовавшей плохое знание, жирного кола — цены незнания — и древнего нуля, посредством которого беспощадные наставники старых лет свидетельствовали о полнейшей пустоте головы обучаемого. Эх, тройка, тройка!..

По-настоящему, по-деловому таким молодцам, как хотя бы Саня Окунев и его достойнейший братец, следовало бы взамен пестрящего наглыми тройками свидетельства об окончании семилетки выдавать справку: «Такой-то и тогда-то слушал курс за семь классов».

Братья Окуневы не глядели недорослями, Иванушками-дурачками. Мальчишки были бойкие и «себе на уме». Преподаватели честно проходили программу. Было бы величайшей несправедливостью заявить, что все усилия педагогики так уж и пропали зря. Братья научились писать, считать. Кое-что усвоили и из других предметов: в молодую память многое ложится без труда.

Они не научились работать, у них не выработалось чувство долга перед собой и перед обществом. Беда в том, что главного не получилось: то, что нами вложено в высокое понятие «просвещение», мелькнуло мимо. В обращение был выпущен брак.

Как быть? Думается, что тот, кто не хочет учиться, должен уйти. Пусть с ним расправится двойка.

Пусть пострадает процент. Зато поднимается общий уровень просвещения.

…В техникуме Окуневым пришлось туго. Но тут-то братья проявили деловую хватку. Они понимали: возврата домой нет. Отец сумеет избавиться от них и под треск фраз о благе труда загонит их в «любую дыру».

Повиснув на легчайшей паутинке, братья проползли по первому курсу. На втором им стало полегче, так как накопилась привычка работать не на дутую, как в семилетке, а на настоящую тройку. Окуневы продержались до конца. Они знали, что техников везде недобор, а в отделах кадров смотрят на диплом, а не разглядывают выставленные в нем тройки.

Тем временем руководящий Иван Окунев продолжал неутомимо произносить парадные речи, вместо разработки и реализации мероприятий практического свойства вертким угрем выкручивался пусть мало убедительными по существу, но звонкими по форме заявлениями. Профессионально он ограничивал себя единственно выработкой решений. Недостатки Иван Окунев признавал с подкупающим жаром и искренностью, в чем вовсе не было уж очень плоского, самоохранительного расчета: коль начальство указало, значит так ныне и следует мыслить. И он мыслил!

Не обладая волей, самолюбием и уверенностью в своей правоте, он подменил эти качества уменьем прислушиваться к начальству, и его уместная самокритика была не самокритикой, а своеобразной мимикрией бюрократа.

Когда-нибудь он и оборвался бы, конечно. Но он предусмотрительно скончался, оставив в наследство народу, кроме захиревшего сельскохозяйственного района, отрыжку канцелярско-бюрократического руководства в лице нескольких воспитанных им последышей и двух сыновей. Жена Ивана Окунева умерла раньше.

Случилось это уже в то время, когда оба брата Окуневы работали на золотых приисках в Восточной Сибири. Если заработки горных техников оказались уж не столь значительными, как размазывал отец, то имелась спасительная «бронь», избавившая обоих, к их удовольствию, от службы в армии.

Именно таковы были пути, которые привели Александра Ивановича Окунева в комнату Гавриила Окунева, где он сейчас терпеливо сидел, ожидая пробуждения братца.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Часу в пятом вечера Александр забеспокоился: гад-пьянчуга, чего доброго, проспит до завтрашнего дня. Окунев не собирался повторять вчерашний опыт с ушами брата, он потащил его на кровать, что было нелегко и для такого сильного мужчины, как Александр.

На кровати Гавриил начал открывать глаза. Наедине пробуждение могло оказаться длительным, помогло присутствие постороннего. Гавриил опомнился. Брат принес ему от хозяйки рассолу напиться, и Гавриил совсем пришел в себя.

Он как-то не удивился брату: похмельный чад лишал способности чувствовать и соображать. Гавриил на четвереньках полез под кровать и загремел бутылками: последний ресурс мог найтись на донышках. Но Александр удержал его:

— Брось, Ганька! Ко всем свиньям тебя! Закуришь опять, а есть дело.

— Какое? — безразлично спросил Окунев-младший. Безвольно отказавшись от попытки опохмелиться, он сидел на кровати в одном белье и щупал уши: — Что-то уши болят.

— Не то что уши! Ты, милок, без носа и зубов останешься!

— А что?

— То, что раза? три только при мне летал ты с кровати!

Гавриил неверными шагами подошел к столу, с которого Александр предусмотрительно убрал недопитую водочную бутылку, нашел дорожное зеркало и долго разглядывал свое вспухшее лицо и раздутые, посиневшие уши.

— Ты, чувырло братское, умылся бы да побрился для начала.

Гавриил послушно натянул брюки. Бдительный взгляд Александра отметил безразличие, с которым брат, как видно, относился к содержанию заднего кармана. На его месте Александр, во-первых, хоть пощупал бы, все ли там…

Гавриил вернулся в более благопристойном виде, только уши попрежнему бросались в глаза: не уши — лопухи.

— Как у тебя с работой? — спросил Александр.

— А что?

— А то!..

— Теперь я не в городе работаю, — повторил Гавриил ту же ложь, которую в свое время сочинил для хозяйки. — В районе служу. Сюда часто наезжаю, живу, разные делишки проталкиваю.

— Нам с тобой нынче ехать, — предупредил Александр. — Ты по твоей работе сможешь?

— А далеко ли? — отозвался Гавриил, продевая голову в ворот очень дорогой сорочки.

— Есть дела.

— Какие?

— Все те же.

— Ладно, — безразлично согласился Гавриил.

Не так вел бы себя на его месте Александр. Коль собрался доносить, так вот тебе и час и место, если сумеешь. Если успеешь, гад! А он даже не поинтересуется, куда ехать и сколько там металла.

Гавриил действительно не интересовался. Он взял стакан, присел около кровати и, вытаскивая одну бутылку за другой, выжимал подонки. Сейчас Александр не счел нужным препятствовать пьянице. Набралось полстакана смеси водки и коньяка. Гавриил выпил «чарку».

— А как ты управляешься с металлом? — спросил Александр, дождавшись, пока брат кончит свою операцию с бутылками.

— Порядок.

— А почем сейчас идет?

— По том же. По двадцать восемь.

— Говорили — цена пошла выше тридцати. Был слух на приисках.

— Не знаю. Здесь больше не дают, — более живо ответил Гавриил.

Александр считал, что брат лжет. Оставляй он себе по два рубля с грамма, при нем не нашлось бы с лишним тринадцати тысяч рублей. Но и в этом у Александра не было полной уверенности. Если Гавриил взял недавно у Грозова четыре-пять килограммов песка по двадцать рублей за грамм, а сбыл по двадцать восемь, то ему очистилось тысяч тридцать-сорок. Не успел же он все спустить за неделю. Видно, прячет где-то. И это тоже надобно узнать.

2

У Александра было с собой летнее расписание поездов. Поезд на С-и проходил Н-к в двадцать три часа с несколькими минутами. А в обратном направлении, на Москву, поезд следовал в двадцать два часа тридцать минут. Александр, просматривая расписание, составил план своих действий и спросил брата:

— Ты в каком районе работаешь? Какая станция?

Оказалось, что эта станция лежит на пути в С-и. Отлично! Александр решил:

— Ты скажешь Марье Алексеевне, что пойдешь меня проводить на московский поезд и скажешь, что я еду ненадолго в Ростов. Понял?

— Понял.

— А о себе скажешь, что едешь на несколько дней в район и, проводив меня, с вокзала не вернешься. Разница между поездами всего полчаса. Дошло?

— Дошло…

Объяснять необходимость в конспирации нужды не было. Не стесняясь присутствия брата, Гавриил разбирался в содержимом обоих чемоданов. И каждый раз, когда он нагибался, ясно обрисовывался пакет в заднем кармане его брюк…

Добравшись до пачки денег, завернутой в бумагу, Гавриил сказал:

— Пойду спрячу.

Итак, здесь, при нем, не все деньги, и где-то в доме есть похоронка…

— Не прячь, — возразил Александр. — Бери все, что есть, с собой.

— Ой ли? — оглянулся Гавриил.

— Бери, тебе говорят!

— Твоя Тонька мне дает металл по мелочам, — заметил Гавриил.

— А я сразу дам все, что есть.

— Сколько? — с неожиданной живостью спросил Гавриил, уставившись на брата воспаленными глазами.

«От жадности он вскинулся или от чего другого?» — подумал Александр, и объявил:

— Тысяченок шесть граммов с лишком.

— Дело! — Гавриил выпрямился, подтягивая брюки на толстом животе. — Сейчас я свою кладовушку выпотрошу.

Вернувшись, Гавриил подмигнул:

— У меня мировая кладовушка! В жизни никому не найти. А если в случае чего докопаются, подумают на хозяйку.

— Сядь-ка сюда! — позвал его Александр и тихо спросил: — А как у тебя со старухой?

— Ничего. Баба мягкая. Липнет…

— А ты?

— А мне чего? Рожа овечья, была бы душа человечья… Для меня они все одинаковы.

Гавриил развеселился. И его поведение, и все его слова как-то странно не вязались с заготовленным, законченным доносом. Александр вспомнил, что в доносе ничего не говорилось о приезде в С-и Грозова с Густиновым, о сделке с ними. Когда же он писал свой донос и почему умолчал об этом деле?

Прощаясь с Марьей Алексеевной, старший Окунев значительно шепнул:

— Насчет вас у меня с Ганюшей будут настоящие разговоры.

Со слов братьев хозяйка знала, что оба едут ночью в разные стороны. Александр рассказал какие-то выдуманные по ходу беседы причины своей поездки в Ростов. Он скоро вернется. Гавриил тоже говорил о своем скором возвращении.

Нежные братья вышли на улицу под руку, напутствуемые добрыми пожеланиями.

На вокзале Гавриил заявил:

— Ты как хочешь, я хлебну. Мочи нет, как голова болит!

Пусть пьет. Заснет в поезде, найдется кому приглядеть и за его карманами и за чемоданом, в который Гавриил уложил франтовской костюм кремового шелка, чтобы покрасоваться в С-и не хуже своего приятеля Леона Ираклиевича Томбадзе. Александр спать не собирался.

3

Свет над горами брезжил, едва-едва проникая в окно вагона, когда Александр Окунев разбудил брата:

— Нам скоро выходить.

Гавриил, зевая во весь рот, дремал сидя. Он едва не упал на ступеньках вагона, ежился от утренней свежести и очнулся лишь, когда поезд, постояв минуту, отошел от платформы.

— Где это мы? — удивился Гавриил.

Не было ничего похожего на очень широкий перрон вокзала в С-и, с массивным зданием несколько восточной архитектуры. Братья стояли на узкой платформе, мощенной тесаным плитняком. Перед ними были не станционные пути, занятые составами поездов, а всего один путь и круча горы, заросшая диким лесом.

— Что это? — удивлялся Гавриил. Ему казалось, что он еще спит.

— Пошли, пошли! — распорядился Александр. — Все правильно, как надо.

Мимо них, лениво возвращаясь в одноэтажный домик станции, прошел дежурный в красной шапке. Разъезд Д. принял и сдал почту, отправил, может быть, несколько пассажиров; с проследовавшим поездом «Ростов — Тбилиси» прибыли эти двое, до которых дежурному не было никакого дела. Кроме дежурного, за ранним часом, на платформе не было живой души, если не считать заспанного не хуже Гавриила Окунева работника связи, который плелся вслед за дежурным, неся почту.

В этом месте до моря не так далеко, километра полтора или два. Но моря видно не было, так как железнодорожная линия пошла по другую сторону от моря прибрежной складки-гребня, возвышавшейся метров на триста. Между складкой и подножием хребта залегла долина.

Братья спускались с терраски, где были проложены рельсы, торной, но крутой тропой среди зарослей ежевики, над которой кое-где поднимались клены и дубы.

Утро было безупречно тихое. Солнце уже встало где-то за горами на юго-востоке. Гавриил передвигался вяло: его тело еще не могло освободиться от оцепенения после запоя и сна в вагоне. Легкий чемодан казался обременительно-грузным.

Он послушно тащился за братом: нужно, так нужно… Саня спрятал металл где-то поблизости. Он человек осторожный, не Антонина. Он не хуже Брындыка. Может быть, здесь Антонина и ждет с металлом.

Гавриилу помнилось, что на вокзале в Н-ке брат покупал билеты до С-и. А не говорил ли Санька, что они сойдут на этой станции вместо С-и? Гавриил не помнил, не был уверен в себе и боялся вызвать насмешку неуместным вопросом.

На особенно крутом месте Гавриил поскользнулся, сел и проехался по острым гребешкам камней. Ругаясь, он поднялся и ощупал себя сзади. Внизу Александр подобрал скатившийся чемодан и молча ждал.

— Все штаны разодрал! — крикнул Гавриил, неловко спускаясь боком.

— Новые купишь, — грубо отозвался Александр.

На зеленой поляне, в середине которой стояла гигантская развесистая многоствольная липа, какие увидишь только на Кавказе, паслась буйволица с теленком. Старший Окунев прошел поляну по прямой линии, как была протоптана тропа, а Гавриил обошел стороной дикое и свирепое с виду, на самом же деле безобидно-смирное животное. Неловкий буйволенок с редкими черными волосами на коричневой коже сначала любопытно вытянул морду с глубоко вырезанными ноздрями, потом шарахнулся на длинных, слабых ногах от чужих людей.

В прошлом году Александр Окунев, отдавая дань все чаще и чаще возникавшей у него потребности в одиночестве, без цели выехал из С-и на поезде и вышел наудачу на разъезде Д. Тогда он провел ночь в каком-то поселке в нескольких километрах от разъезда, а днем бродил по лесу. Ничто не изменилось за год: та же поляна, та же липа. И даже буйволица та же, с совершенно таким же теленком.

После поляны они выбрались на шоссе и шли по гудрону несколько минут до начала новой тропы, которая увела их в густой лес. Ранним утром на шоссе не было движения. Братья были уже довольно далеко, когда Александр услышал шум единственного автомобильного мотора. Не будь этого звука, мир казался бы совсем пустыней, в которой не было ничего, кроме неверных шагов и тяжелого дыхания запыхавшегося Гавриила.

Солнце поднялось, становилось жарко, начался подъем. Тропа привела к ручью. По камням можно было пройти, не замочив ног.

— Вот это кстати! — заявил Гавриил. Опустившись на колени, он, хватая воду пригоршнями, жадно пил, мыл лицо, мочил голову приговаривая: — Это дело!.. Водичка свежая…

На глинистом берегу, под нависшими ветками кустов, скользнул толстый водяной уж с цветными шашками на спине. Лягушки тяжело шлепались в лужи, образованные тонкой струйкой течения в более глубоких местах русла.

В чаще захлопали чьи-то крылья. Издали доносилось странно-переливчатое бульканье, точно в неглубокий колодец лили воду из кувшина. Крохотный водопад, игрушка ручья, у которого в прошлом году Александр Окунев, завороженный водяной песенкой, просидел добрый час.

— Чего это ты? — позвал его Гавриил. — Вода холодная.

Сзади была видна сделанная острым камнем прореха на брюках Гавриила: под зашпиленным задним карманом торчал вырванный лоскут…

Александр напился. Они посидели, покурили и пошли дальше не по тропе, а лесом, придерживаясь русла ручья. Там, где деревья и кусты теснились слишком часто, Александр вел брата по самому ручью, воды в котором по причине сухого времени года почти не было. Делалось все круче. И вдруг братья опять оказались на шоссе, но не на гудронированном, как вблизи разъезда, а покрытом щебнем.

Было сразу видно, что этим шоссе никто не пользуется. Дожди отмыли щебень и унесли песок, кюветы заплыли землей, ливневые воды прорыли себе дороги через заброшенный людьми путь. Вместе с водой шел лес — ежевика первой перебралась через кюветы и, ведя наступление с двух сторон, местами уже была готова сомкнуть над бывшим шоссе свои колючие ветки с созревающими малиновыми ягодами.

Задолго до революции русская лопата и русская спина построили дорогу по Черноморскому побережью. Она была рассчитана на лошадей. Слишком крутые повороты в отдельных участках оказались в дальнейшем опаснейшими для автомобильного движения. Новое время вырезало из трассы такие участки и вернуло их дикой кавказской природе.

Вскоре братья добрались до места, из-за которого был оставлен этот кусок старого шоссе, врезавшийся в выступы горы недопустимыми радиусами кривизны. Старое шоссе висело на круче изгрызенным карнизом. Под ним убегала пропасть, где голой стеной, где выступами, поросшими кустами. Головокружительная картина для того, кто не привык к горам.

Далеко внизу можно было разглядеть прерывистую черную ленту, по которой порой что-то проскакивало. Это было, местами прикрытое от наблюдателя лесом, новое шоссе и автомашины на нем. Близился полдень, шоссе жило полной жизнью.

А сюда иной раз заглянет только охотник, чтобы обойти гору по карнизу шоссе. Рассыплется этот карниз окончательно — и никто не зайдет, кроме дикого зверя.

— Н-ну, — сказал Александр брату, — садись-ка, на чем стоишь, и побеседуем…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Александр Окунев вновь появился в Н-ке дня через четыре после своего первого визита. Он на этот раз прибыл дневным поездом, и тучная Марья Алексеевна встретила его не в папильотках, как той ночью, а в «полном параде». Жидковатые волосы были подвиты мелким барашком, вылезшие брови проведены черным косметическим карандашом по коже, одутловатости лица напудрены. Лишь концы накрашенных губ были опущены вызванной возрастом печалью.

Впрочем, из-за забора, на дистанции выстрела из охотничьего ружья, глупая баба показалась Окуневу даже «ничего себе». Опущенные углы рта можно было приписать разочарованию тем обстоятельством, что старший брат вернулся без младшего. Хозяйка вбила себе в голову, что, уехав вместе, они вместе же и вернутся; такая уверенность едва не привела к нежелательному для Александра недоразумению, которое он предварил своевременным вопросом:

— От брата нет писем?

— Нет, — грустным голосом пролепетала Марья Алексеевна. — А когда они хотели вернуться?

— А я-то думал, что он уже здесь, — ответил Александр.

И он завязал с хозяйкой интересный для нее разговор о Гаврииле, полный выражений с ее стороны женской, с его братской заботы: как бы Ганя там в районе опять не запил! К сожалению обоих, такое предположение, вероятно, и объясняло отсутствие Гавриила Ивановича. Александр Иванович положительно утверждал, что Ганя обещался вернуться через три дня, а шел, как известно, четвертый.

В комнате Гавриила было чистенько прибрано. Нигде ни одной бутылки, которые заботливая хозяйка успела вынести.

Оставив чемодан, Александр пустился на поиски Брындыка.

Здоровенный пес встретил посетителя, и повторилась обязательная для всех процедура. Жена Брындыка провела Окунева в пристройку.

Неутомимый Арехта Григорьевич занимался на этот раз слесарным делом. Он изготовлял какую-то часть к отличному дверному замку из типа так называемых венгерских.

Тут же на подрамнике был натянут холст для будущего стенного ковра. Контуры густейшего сверхтропического леса уже проступили, так же как и поляна у ручья, на которой в целях выполнения плана художественной артели «Кавказ» предстояло появиться соблазнительным нимфам. Для вдохновения Брындык чередовал ремесло с искусством, что, впрочем, бывало характерно и для более известных маэстро.

Арехта Григорьевич был особенно хмур, особенно нелюбезен. По деловому, подобранному виду Александра Окунева старик сразу насторожился, приняв незнакомого посетителя за работника какого-либо советского учреждения.

Окунев не спеша огляделся и спросил подчеркнуто-тихим голосом:

— Вы Арехта Григорьевич Брындык?

И был встречен быстрейшим зырканьем кошачьих серо-зеленых глаз из-за нависших бровей.

— Да. Являюсь Брындыком, Арехтой Григорьевичем. А вы кем будете?

— Я Александр Окунев, старший брат Гавриила Ивановича, — представился Александр.

— Эге ж! — в своем роде приветствовал его Брындык.

Обладай Окунев даром чтения мыслей, он был бы поражен, с какой быстротой сориентировался Брындык, сколько ему явилось предположений, из которых он сразу выбрал одно.

Превратившись в добродушнейшего усатого украинского дида, Брындык радушно пригласил гостя:

— Та сидайте ж. Чего ж стоите, як прутик? Рассказывайте, якого-такого Гавриила братцем будете. В нашем городе один Брындык живет, и у усем Капказу Брындыков ни. Окуневых, вы не обидьтесь, — полна копа. Вам не хороший коврик ли гребтится иметь? Мабуть по слесарному забота? Могу и по столярному. Память стариковская, а мнится, будто Окуневу работал. А как его кликали, запамятовал, — сыпал Брындык, сознательно ломая речь и путая русские слова с украинским просторечьем.

То ли напряженностью, то ли чертами лица, весьма заострившимися и посуровевшими за последнее время, Александр Окунев произвел на Брындыка впечатление нелегкое: волчьим пахнуло.

Всю последнюю четверть столетия, срок немалый, исторический срок, Брындык прожил, находясь непрерывно «на стреме», как выразились бы некоторые его знакомые по тюрьме. Сейчас чувства, обостренные непрерывными нелегальными занятиями, сигнализировали своему хозяину без помощи медлительных умозаключений, что этот посетитель, назвавшийся братом Гавриила Ивановича, уж очень не прост. Упаси боже, как не прост!..

Жизнь — отнюдь не шахматная партия. Губительный цейтнот слишком часто является следствием не медленности действия, а поспешности. Усадив Окунева, Брындык еще долго продолжал бы свою болтовню, повествуя о выдуманных встречах с воображаемыми Окуневыми, — о действительном ни слова, — не прерви его Александр самым решительным образом:

— Время — деньги. Мой брат по нашему делу прийти не может: он в отъезде. — Александр крепко нажал на слова «по нашему делу». И повторил их: — По нашему делу он дал мне связь к вам. Все рассказал, что мне нужно знать. Чтобы вы больше не сомневались, вот мой документ. Вашего не требуется. Брат мне описал и вас и ваш дом.

С видом недоверия и непонимания Брындык все же познакомился и с паспортом и с отпускным удостоверением, выданным управлением Сендунских приисков. Штамп в паспорте о работе, прописка. Все сходилось. Брындык начал верить, что перед ним и взаправду появился тот человек, «принадлежащее» которому золото-шлих текло из Сибири сначала через Леона Томбадзе, потом через Гавриила.

Логическая мысль побеждала смутное предубеждение. И все же Брындык не хотел еще выдать себя словами… Он спросил:

— Та что у вас есть? Покажьте.

Вряд ли «они», как Брындык называл милицию, дали бы кому в руки, чтоб отвести глаза скупщику, такой мешочек «правильного» сибирского золотого песка.

И Брындык, сбросив с себя «дида», заключил сделку. Уплатил он так же, как рассчитывался с Гавриилом за последние две партии, то-есть по тридцать четыре рубля за грамм.

После проверки качества металла кислотой и взвешивания Брындык попросил Окунева подождать, а сам покинул пристройку минут на двадцать. Вернулся он без золотого песка, с деньгами. Было понятно, что где-то и в этом доме имелась надежная, но легко доступная хозяину похоронка, где хранился и золотой песок и немалый оборотный капитал. Впрочем, до этого Окуневу действительно не было дела. Он получил почти двести тысяч рублей. Брындык удержал с него сто семьдесят пять рублей за ковер собственной работы.

— Так оно лучше. Вы меня навестили, чтобы купить хороший ковер.

Не считая больше нужным ломать свою речь, Брындык говорил по-русски вполне чисто. Он предложил Александру привозить еще желтого металла.

О Гаврииле между ними не порхнуло и словечка.

2

Усевшись за столом в комнате Гавриила, старший брат занялся сочинением письма на имя младшего. Сочинял, заполняя четыре странички весьма дельными советами вести себя, как приличествует советскому гражданину, перестать совершенно пить крепкие напитки, сдержать данное ему, как старшему брату, обещание исправиться. Александр, указывая брату на его возраст, утверждал, что пора бросить холостяцкую жизнь и жениться на достойной, опытной женщине: «Как мы с тобой говорили, переведись из района в Н-к и женись на Марье Алексеевне, никто, как она, не устроит тебе домашний уют и не даст ласку…»

Запечатав письмо в конверт с рисунком Московского планетария на левой стороне, Александр позвал хозяйку и повел с ней разговор особого, на этот раз, рода. Он со всеми подробностями рассказал о несчастном событии, случившемся в свое время на прииске, и прервавшем карьеру брата в Сибири.

— Дело не такое уж страшное, — повествовал он под вздохи и ахи Марьи Алексеевны. — Ему остается протянуть еще год, а там дело за давностью сдадут в архивы и приговор аннулируется, такое у нас на приисках положение… — Полагая, что тучная баба не будет советоваться с юристами, Александр смело изобретал статьи кодекса. — И поэтому очень прошу вас, если милиция станет почему-либо интересоваться Ганей, скажите, что был такой, но выбыл. Хотя бы недели две назад от этого дня. Да вот что, вы его лучше выпишите теперь же из домовой книги задним числом… Тогда они сразу отцепятся. А время-то идет в нашу пользу.

— Уж отсидел бы он свои шесть месяцев, а потом вернулся бы, и жили бы мы с ним спокойно, — всхлипнула окончательно чувствующая себя в «законном браке» почтенная домовладелица.

Александру пришлось убеждать ее, что это невозможно, ибо бедный Ганя никак не выдержит тягот тюремного заключения.

Терпеливо внушив хозяйке все, что счел нужным, Александр выспался на братниной кровати и под братниным одеялом, а наутро простился с хозяйкой, оставив ей письмо для передачи Гане. Ковер Брындыка он поднес ей, как будущий родственник.

Александр шел на вокзал, а Марья Алексеевна разводила керогаз в неурочное время. На керогаз она водрузила чайник, под струю бьющего из носика пара подставила конверт. Письмо старшего брата к младшему ей так понравилось, что она сняла копию, а конверт аккуратно подклеила клейстером и положила в шкатулку на комоде.

Да, она выполнит все советы своего будущего деверя… Подумав, Марья Алексеевна отправилась в комнату Гавриила, собрала все его имущество и отнесла к себе. В комнате остались лишь вещи «от хозяйки». На случай визита милиции вид комнаты подтверждал факт отбытия жильца навсегда.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Осенью двадцать девятого года в полтавской областной газете и в газете районной, издаваемой в городе Прилуках, почти в одно и то же время появилась заметка о гибели председателя Третьиновского сельсовета от пули бандита-кулака. Следствие не дало результата, и убийца остался неразысканным. Предистория этого события начинается весьма издалека.

До революции в селе Третьиновка Полтавской губернии Прилукского уезда, в селе, довольно живописно раскинувшем белые хатки и фруктовые садики по берегу речки, носящей имя Лисогор, беднейшим мужиком считался некий Григорий Брындык, по прозвищу Грицко Бесхвостый. Бедствовал Грицко довольно весело — и бедствовал по причине собственного легкомысленного характера, а не по независящим от мужика обстоятельствам.

Поэт Алексей Константинович Толстой заставил легендарного Поток-богатыря обмолвиться суждением, определяющим справедливое отношение к людям, подобным Грицко:

Я тогда мужика уважаю,

когда он не пропьет урожаю…

Бесхвостый Грицко своего урожая не пропивал единственно за отсутствием такового, ибо свой надел никогда не обрабатывал: формально за неимением инвентаря и лошади или быков, в действительности — по лени. За невозможностью по закону продать надельные десятины он сдавал землицу в аренду, а деньги прокучивал тут же. Исключением были горестные, но редкие случаи, когда медлительная «волость» успевала наложить на деньги лапу в возмещение недоимок по подати подушной и по прочим крестьянским обязанностям.

Сельское хозяйство жестко обязывает к инициативе, самодисциплине, к постоянному напряжению воли. Грицко Брындык предпочитал перебиваться заработками пусть и нелегкими, но временными и не требующими тех качеств характера, которых у него не хватало.

Выбирая удобный час, когда зерно сыплется, а рук для уборки мало, он не прочь был набить цену и в страду побатрачить недели две у состоятельного соседа. Ходил он на заработки в недалекие Бродки, на табачную фабрику Рабиновича и Фраткина, в Дегтяри — на сукновальное заведение Галагана, в Тростянец, где братья Скоропадские мололи муку на вальцовой мельнице.

При всей губительной склонности к горилке, мужик слишком неглупый, Грицко Бесхвостый обладал знаменитым, в высшей степени обаятельным украинским юмором и наигранной ловкой обходительностью в обращении. Эти дарования сделали его популярным не только в кабаках, но открыли ход и в знаменитые Сокиренцы — владение сиятельных графов Ламсфдорф-Галаган. За семью классическими колоннами чудесного белого дворца, построенного в стиле ампир, в шестидесяти залах и комнатах хранились картины, коллекции медалей и монет, кубков, хрусталя, фарфора и оружия, среди которого красовался драгоценный перл антиквариата — шашка Петра Первого весьма оригинальной формы, лично надетая императором на казачьего полковника Игнатия Галагана в славный день Полтавской баталии.

Покровительствующий Брындыку главный камердинер в отсутствие господ, но в своем присутствии позволил Грицко осмотреть издали сокровища, и тот сумел скрыть жадность под маской отличнейше сыгранного восхищения. В парке старый дуб служил алтарем для иконы богоматери, писанной во фряжском стиле, по преданию родственником Галаганов, святым Дмитрием Ростовским. Здесь почтительнейший Грицко проявил себя истинным христианином. По тонкому выражению главного камердинера и по мнению графа Ламсфдорф-Галагана, украинский крестьянин Григорий Брындык являл собой похвальный образец верноподданного из «простого звания». Сахарный мужичок!..

Владетель Сокирениц, германо-хохлацкий граф, по матери был потомком угасшего рода героического прилукского полковника, а по отцу происходил от прибалтийских тевтонов, чем и объяснялось происшедшее по высочайшему повелению такое тошнотворное сочетание фамилий, подобное смеси меда с горчицей. Отлично владея французским языком, граф обращался менее свободно с русским, но был, однакоже, поклонником «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода». Он пытался обогатить французов собственноручным переводом этих повестей Гоголя, — других творений великого писателя он не признавал. Но в затеянном предприятии граф не преуспел: по его словам, дивный французский язык оказался слишком беден, «для передачи оборотов зачарованной речи поэта».

Втершись в милость графа, Грицко Брындык незадолго до революции окончательно осел в сокиреницкой дворне в звании рассказчика-развлекателя. В роскошном запорожском костюме, с железякой, люлькой и прочими атрибутами былого казачества, Грицко Бесхвостый выступал перед графом и его гостями с побасенками, прибаутками и даже целыми монологами собственного сочинения. Это было веселее и прибыльнее, чем дышать табачной пылью Рабиновича и Фраткина, пудриться мучной пылью братьев Скоропадских или разбирать шерсть других, не сиятельных Галаганов.

В Третьиновке кое-как перебивалась законная жена Бесхвостого, мать многочисленных, но гаснувших в младенчестве Брындыков. Единый Арехта выжил, и не только выжил, но справился и с тяготами жизни в расплывшейся родительской мазанке и с окопами первой мировой войны. Летом семнадцатого года двадцатидвухлетний солдат Арехта Брындык самочинно вернулся домой. После Тарнопольского разгрома он, как и многие его товарищи, вопреки истерическим фонтанам речей Керенского, счел, что умирать за Временное правительство столь же нецелесообразно, как и за старое.

В виде приданого Арехта принес винтовку, числящуюся за ним в полку за соответствующим заводским номером, офицерский наган-самовзвод, полный солдатский мешок сахара, а в сахаре запас патронов и полдюжины ручных гранат, похожих на черные граненые апельсины.

Пришла осень, черноземные и глинистые пашни раскисли, а сокиреницкое имение подверглось разгрому. Хотя наиболее ценное и было увезено из имения предусмотрительным графом, но верноподданный Грицко Брындык с выбором, с толком запустил пятерню в остатки ценных вещей. Отнюдь не верноподданный Арехта Брындык не соблазнился бесполезными в хлеборобском обиходе тряпками, ломким хрусталем и фарфором, штофными обоями, кроватями красного дерева, роялями и прочими обломками графского величия, как другие, менее практичные представители окрестных сел и деревень.

Арехта Григорьевич вернулся к себе в Третьиновку на паре подвод, нагруженных плугами и плужками, боронами и прочим необходимейшим в сельском хозяйстве инвентарем. На буксире первой подводы тянулась веялка, на буксире второй — лобогрейка. Жирная грязь хватала за колеса и налипала целыми пластами, но добрые, бывшие графские, кони сдюжили ценный груз. Сразу наполнился пустой двор Брындыков с развалившейся оградой.

Ограда — дело рук человеческих, было бы кому постараться. Что у Арехты рук, что ли, не было! Брындычонок с десяти лет вовсю батрачил на полях состоятельных хозяев и родного и окрестных сел, до дна изучил хозяйство. Вцепившись в имущество, Арехта сумел сохранить коней в тревогах гражданской войны, а инвентарь в те поры был даром никому не нужен.

Арехта Брындык увертывался от мобилизаций. По нужде, снабдив кое-кого винтовкой, патронами и гранатами, дружил с бандами. Но сколько-нибудь явно против советской власти себя не проявлял. Белых же боялся и ненавидел, единственно боясь расправы за участие в погроме Сокирениц. В действительности он желал всем нутром лишь одного — «заделаться самостийным хозяином», а на все цвета власти ему было «плевать». И к двадцать второму году, радуясь укреплению власти, которая дала ему и покой и права, он уже выходил в крепкие хозяева, имел и запас на «черный день».

«Щирый козак» Грицко Бесхвостый, которого сын держал в крепчайшей узде, умер, опившись неведомой спиртной смесью. По предсмертной просьбе, Арехта похоронил отца в жалованном графом опереточном запорожском костюме, но клада кубков и монет не нашел. Пропил ли их хитрый старик, манивший сына наследством, или так крепко заховал, что забыл перед смертью, Арехта не интересовался. Ему должно было хватить своего.

Надельная земля Арехты Григорьевича была на диво обработана, имелись упряжка волов, полный инвентарь, молочные коровы — ценные метисы серой украинской и симментальской пород. Арехта Григорьевич был человек многорукий: хорошо слесарил, столярничал, плотничал, малярил масляными красками. И не только малярил. Работая одно время, будучи солдатом, в походной оружейной мастерской, он получился у товарища малевать и картинки. Брындык без чужой помощи выполнял поделки по дому и усадьбе, ремонтировал инвентарь, — мужик был жаден работать для себя.

Для разворота хозяйства по силе тяги, инвентаря и хозяйской энергии Арехте Брындыку маловато было надельной земли. Он прихватывал дополнительные гектары у малосильных односельчан, вспахивал и убирал поля безлошадных, за что, по договоренности, пользовался «отработкой» обязанных ему крестьян. Так, постепенно богатея, цепкий, сосредоточенный на одном, умный и рьяный к труду хозяин дожил до двадцать девятого года. Начав с грабежа имения Ламсфдорф-Галагана, Арехта Григорьевич Брындык сам, в какой-то форме, вышел бы в те или иные Галаганы, это наверное… В старое время многие богатые семьи имели точно такого же родоначальника…

2

Человек хорошо грамотный, хотя и самоучка, Арехта Брындык загодя приглядывался к грозе, собиравшейся и над его крепкой спиной. Учуяв неизбежное, он не губил зря скотину, как со зла вершили иные, не ломал и не валил в овраги инвентарь, не гадил, не гноил запасы. С убытком, за половину, за четверть цены, Брындык распродал хозяйство, расстался со всем имуществом. Налегке, но с деньгами, он отправил жену на Кавказ, а слух пустил, что они оба едут в Сибирь.

Сам же Арехта Григорьевич, исчезнув из Третьиновки, поселился на время у одного знакомца в Прилуках, где жил скрытно, без цели, без дела. Видно, не легко было ему отцепиться сердцем от опустошенного, разоренного, а все же своего гнезда.

Протомившись три или четыре месяца, он как-то пешком ушел из города и ночью постучался к председателю сельсовета. К тому самому, который, сдавшись на уговоры, упоминания о старой дружбе и на подкуп, снабдил Брындыков документами, годными для вольного обращения по всей стране. Председатель отворил на стук низкое окно. Вызвав знакомца по важному делу, Брындык увел его подальше от дома и за садом, на дорожке меж стен бурьяна, в упор разрядил свой наган-самовзвод, будто бы именно для этого принесенный с фронта двенадцать лет тому назад.

Опасный поступок. Неразумное, бесцельное на вид дело. Но, как можно понять, Арехта Брындык не сумел так уж просто оторваться от былой жизни и начать новую. Потребовалась разрядка, хотя бы в виде выстрела по человеку, который поспособствовал Брындыку спокойно уйти из села. Впрочем, для Брындыка председатель сельсовета оставался, хочешь не хочешь, а инструментом разорившей его власти.

Страшен был для Брындыка обратный путь в Прилуки за вещичками. Потрясенный содеянным, он как бы невольно ушел в странные, двойственные переживания, понимая, что стрелять людей все же не его дело. А выиграл он то, что страх перед ответственностью за убийство заслонил горе от потери собственности. Разрушились чары, приковывавшие его к Третьиновке. Теперь Брындыку хотелось как можно скорее и как можно больше увеличить расстояние между собой и родным селом. Это происходит с большинством случайных убийц.

Ветрено-мглистая октябрьская ночь скрыла вспышку пороха. Брындык утопил наган в мутном, вздутом осенними дождями Удае, и уехал на Кавказ. Жена Брындыка осела в Н-ке, а Арехта пошел старателем на местные золотые прииски.

Без собственного хозяйства, без труда в свою пользу, — лишь на самого себя и только для себя, — Брындык скучал и скучал. Ничто не могло удовлетворить практический ум и чувства эгоиста, заранее засушенные единой идеей личного благосостояния. Теперь он еще острее сознавал цену утраченного «счастья». Наделенный от природы несокрушимым здоровьем, с разумом, чуждым обобщению и отвлеченному мышлению, Брындык ни в чем не находил удовлетворения. Дело, как общее действие, на общую пользу, то-есть и для него, было ему совершенно не понятно. Во всех случаях, когда он, в непосредственно-зримой форме, не работал на себя, он чувствовал себя не рабочим-тружеником, а подневольным наемником. Скоро старательская артель опротивела ему. Брындыку все мнилось, что он работает лучше всех и «обрабатывает дядю». Он хотел бы мыть золото в одиночку, для себя, и брать себе все.

Случай, когда артель, соблазненная каким-то проходимцем, сбыла ему часть добычи, вместо того чтобы сдать все в золотоскупку, открыл Брындыку глаза. До этого он умел спекулировать на базарах товарами, полученными в старательских магазинах на его долю добычи. Но теперь это — не дело! Нужно окупать золото и перепродавать.

Этот деятельный человек, для которого сидеть с опущенными руками было не отдыхом, а наказаньем, тогда глядел на золото с кулацкой простотой — штанов из него не сошьешь, чорту оно нужно! — и с кулацкой жадностью: коль на нем можно заработать, так нужно его тянуть под себя. Не будь скупщиков, и воровать Брындык бы не стал.

Долгими, терпеливыми, осторожными подходами Брындык наладил связи с тремя ювелирами, часовщиком и зубным техником.

Смысл скупки и перепродажи золотого песка заключался в разнице цен на краденое и на государственное золото. Риск ответственности снижал покупные цены больше чем вдвое против цен государственной торговли. Но обоюдная прибыль была велика, так как вору золото как бы ничего не стоило, а сам покупатель в лице ювелиров и зубных техников сбывал золото потребителю, ничего не знавшему об источнике, или по государственной цене, или немногим дешевле, продавая готовое изделие в виде коронок для зубов, корпусов для часов, колец и прочих изделий.

Но скупщики, бравшие золото у Брындыка, предъявляли ограниченный спрос. На коронку для зуба идет от одного до полутора граммов, литые золотые зубы делают редко с тех пор, как появилась нержавеющая сталь. Корпус часов на руку требует пятнадцати-двадцати граммов. Обручальное кольцо — еще меньше, женское кольцо с камнем — совсем немного.

Перед войной один из клиентов Брындыка попался и потянул за собой поставщика. Речь шла о небольших количествах золота. На следствии Брындык держался хорошо, разумно и без ненужного запирательства «признавался», что действительно утаил, будучи старателем, несколько десятков граммов песка для своих надобностей и продал их, нуждаясь в деньгах. Из села он ушел до начала раскулачивания, документы не вызывали сомнений.

Приговор суда был мягким: три года тюремного заключения без конфискации имущества и без последующего поражения в правах.

Произошло это событие в сороковом году. Брындык отбывал наказание в Восточной Сибири на золотых приисках. Он скромно напомнил о себе тем своим покупателям, которых разумным молчанием спас от суда и кары. Те, в свою очередь, не слишком часто, но все же баловали Арехту Григорьевича переводами денег на суммы небольшие, но ценные в условиях заключения.

Работая на приисках, Брындык с его способностями и деловой хваткой за три года освоил все профессии рабочего-приискателя. В сорок втором году срок истек. Брындык вышел на свободу с первыми седыми прядками в голове, помрачневшим, но уверенным в себе.

Встречи и беседы с иными сотоварищами по заключению, опыт личный, размышления над малоудачной жизнью окончательно укрепили Брындыка в уверенности, что только материальный успех определяет качества человека, а не цели и не характер его деятельности.

Есть старая русская поговорка: «Не пойманный — не вор». В свое время это было выражением юридической формулы. Смысл заключался в отсутствии права шельмовать лицо, не изобличенное в совершении преступления. На старорусском наречии словом «вор» обозначали преступника вообще, а поймать — поимать значило собрать улики, доказать вину, уличить. Ныне язык изменился, а с ним исказился смысл поговорки. Можно понять ее так, что пока тебя не взяли за шиворот, ты и не вор.

Когда-то в своем кулацком хозяйстве Брындык работал наравне с временными батраками, ел с ними за одним столом. Он не обсчитывал батраков и односельчан, долги не вымогал, не стремился к мгновенному обогащению, не обманывал тех, с кем договаривался. И считал, что никаких законов не нарушает.

Убийство председателя сельсовета, побег из Третьиновки, кража золота, скупка золотого песка и перепродажа были этапами — одни стремительными, другие медленными — в процессе деградации личности кандидата в кулаки-помещики.

«Не пойманный — не вор». Брындык больше не попадется. В лагере он пользовался авторитетом среди заключенных; приятели по заключению снабдили его некоторыми связями, полезными на воле.

До конца войны Брындык счел разумным оставаться на приисках. В роли вольнонаемного он выполнял обязанности мастера: война заставляла администрацию приисков ценить и пользоваться каждым разумным человеком.

После войны Брындык побывал в Таджикистане, в Узбекистане и в Киргизии, восстанавливая связи и устанавливая новые. В Н-к на Кавказ он вернулся укрепленный «морально» и материально.

3

Арехта Брындык не имел склонности к чтению. Книги казались ему полными глупого, вздорного вымысла. Какая-то потребность в искусстве выражалась в рисовании, к чему он имел способности, быть может и дарование, но бесплодное у подобного человека: вкуса не было, мысли не было и не было благородного порыва.

А малевать он мог… В Н-ке, приглядевшись, он «для получения социального положения» решил вступить в члены художественной артели «Кавказ».

Объединения, которые называются художественными артелями, призваны заполнить известный пробел, создать некие ценности, которые государственные организации не создают. Например, строительные тресты не занимаются, за некоторыми исключениями, роскошной отделкой зданий и помещений, а особенно ремонтом и реставрацией. Проектные организации, заводы, фабрики нуждаются в чьей-то помощи для изготовления макетов, плакатов; школы и высшие учебные заведения — в наглядных пособиях; клубы — в картинах, рамах для картин; профсоюзные организации — в оформлении праздников. Перечень подобных работ, где требуется художественное выполнение ремесленными приемами, бесконечен. Потребность немалая и вполне закономерная.

На помощь должны прийти художественные артели, как объединения специалистов. В составе артелей нет художников в общепринятом смысле слова. Они не создают, они компонуют и копируют. Благодаря специализации, разделению труда, применению ряда технических приемов артели способны выполнять весьма сложные, большие по объему и дорогие по цене работы. Зачастую же, — и это надо подчеркнуть, — выполнению заказов способствует отсутствие вкуса и художественной грамотности у заказчиков. И еще надо подчеркнуть, что наши настоящие художники своим невниманием к деятельности презираемых ими артелей тоже способствуют многому.

…Искусство — цветок нации.

Получеловек, недавно вставший на ноги, чтобы освободить руки для труда-творчества, наслаждался сам и восхищал своих косматых соплеменников картинами-символами, возникавшими под его пальцами на закопченной стене пещеры, где вчера обитал саблезубый тигр. И только глаза Человека могли увидеть образ там, где зверь видел одни царапины и черточки.

Бесполезный балласт племени, слабосильный сочинитель сказок занимал лучшие места у костров и получал самый лакомый кусок, вырезанный каменным ножом из хобота или печени мамонта.

Зачарованные мечтателем Орфеем, пантеры выходили из лесных дебрей, чтобы лечь у ног музыканта-певца. И самым популярным человеком в императорском Риме бывал не сам император, а талантливый мим-актер.

Потребность всех народов в произведениях искусства была так сильна, что красота вещей давно вошла в наш быт; ныне красота замаскирована и привычкой к ней и своим собственным вездесущием. Шов одежды или прям, или обдуманно-изогнут не только потому, что так нужно, но и подчиняясь требованию красоты. Нешлифованная, с неровным бортом пуговица могла бы отлично служить, а петли сами по себе вовсе не нуждаются в симметрии. Содержание книги будет понятно вне зависимости от глубины так называемых «красных строк», от буквиц и заставок. Мастерски уложенный в стену ряд кирпичей красив, но в доме и с кривыми стенами будет тепло. Ткани укроют, защитят тело вне зависимости от ровности пряжи и красоты цвета. На скоростную автомашину приятно смотреть потому, что обтекаемые формы красивы. Подобными примерами можно заполнить сотню страниц.

Вывод же уместится меньше чем в десяти строках: человек требует красивых форм, красивой внешности для всех вещей, которыми он пользуется. Полезное и прекрасное предназначены существовать слитно, общей жизнью. Их теоретическое противопоставление было результатом близорукого раздора меж спорщиками. А знаменитый спор художника с сапожником остался незаконченным. Конечно, и сапог должен быть красив, иначе тот, кто его шил, не сапожник и не прокормится сапожным мастерством.

…Как все создания человеческого гения — например огонь, пшеница или пути сообщения, — искусство зачинается, взращивается усилиями народов. Художник — функционер и доверенное лицо. Нарушитель доверия казнится прижизненной творческой смертью.

Наши нынешние потребности в искусстве громадны. Интереснейшая тема для экономиста: спрос советского народа на произведения искусства, его удовлетворение и выводы.

Пока же и без специального изучения видно, как остро не хватает предметов изобразительного искусства: живописи и скульптуры. Очень отсталый участок. Очень отстала техника массового высококачественного копирования выдающихся произведений нашего и мирового искусства, которыми каждый хотел бы украсить свой быт.

Пользуясь этим, иные «художественные» лишь по имени артели поступают достаточно бесцеремонно. В их ларьках и магазинах сбываются раскрашенные гипсовые фигурки, барельефы и прочие безделушки вопиюще-гнусного вида. Некоторые обширные районы поражены настенной коростой в виде рисованных «ковров». Копии картин известных художников доводятся до издевательства над авторами оригиналов и над публикой, продаются багет и рамки, тронутые проказой, отвратительно обляпанные позолотой, будто бы нарочно в подтверждение поговорки: не все то золото, что блестит. В иных местах, в некоторых областях, наша общественность запустила этот участок. И вкус народа развращается безвестными мазилами и фальсификаторами.

Кстати сказать, все, что относится к качеству выпускаемой на рынок продукции, формально в полнейшем порядке. При каждой артели есть художественный совет, состоящий из людей, юридически честнейших, заслуженных деятелей искусств, людей «с именами». Так называемые жулики в художественных советах не нужны; и, скажем заранее, никакими «комбинациями» члены художественных советов не занимаются. Им это не к лицу, да и не нужно.

Совет собирается по мере надобности, определяемой накоплением готовой продукции. На стульчики усаживается тройка почтенных, заслуженных деятелей. Картины или скульптуры, вышедшие из их рук, еще десятка три-четыре лет назад обратили на себя внимание, начали появляться на выставках. Репродукции имеют спрос и ныне, а подлинники можно найти не только в областных, но и в столичных музеях. Сделавшись заслуженными, деятели не покидают искусства и теперь.

А сейчас сидят они на стульчиках, и перед ними идет демонстрация — «худрук» артели, сам дипломированный художник, зачастую окончивший академию художеств, стоит рядышком, лишь изредка присаживаясь (дирижеры трудятся стоя), и «прогоняет» продукцию.

«Худсовет», прикрыв козырьком ладони усталые глазки, косится, а «худрук» подсказывает:

— Вот здесь, правда, будто немножко и не того, в тоне не совсем верно, а все же… будто и того. Левый глазок подгулял, да, левый подгулял. Но мы его немножко просветлим, в рабочем порядке пройдемся губкой…

— Да, да… — соглашаются заслуженные.

— А в общем и ничего. Краски, эстетическое восприятие…

— Да, да… — кивают заслуженные. — Эстетический образ есть.

И «худрук» машет помощникам, приговаривая:

— Давай дальше, давай!

И летит, летит «худпродукция худартели» этакими тошнейшими кадрами скучнейшего фильма перед утомленными взорами «худсоветчиков». «Худрук» — делец. Он заранее наметил брак, он укажет на него заслуженным, подскажет. И заслуженные промолвят кивая:

— Да-а, да-а… — И брак отложат в сторону, хотя он ничем не хуже, а иной раз и лучше «не брака».

Но без брака никак нельзя, без брака будет слишком уж нагло. Как показать в годовом отчете, что вся продукция была хороша? «В жизни так не бывает». А вот строптивые члены артели в жизни бывают. Бывают и недостаточно угождающие начальству. Словом, у «худрука» есть свои оргсоображения, а «худсовет» должен себя проявлять, и он себя проявляет, идя за «худруком», как телок на веревочке: «Ласковое теля двух маток сосет».

Полагается на каждом совете просматривать двести предметов, иначе утомится внимание. «Худсоветчики» способны, на то они и знатоки, просмотреть и тысячу; а для ревизии будут составлены пять протоколов собраний совета. Такие-то дела..

А в общем дело хлебное. Потрудившись в месяц раза три-четыре, «худсоветчики» артели «Кавказ» зарабатывают «детишкам на молочишко». Их заработок слагается из сдельной оплаты по видам и по количеству «продукции», подвергшейся их высокой экспертизе. Ставки нормированы, утверждены, включены в калькуляцию, все оплачивает потребитель. Закон не нарушен, и, к сожалению, самый острейший прокурор и самый проницательный следователь не найдут тут состава преступления.

Был человек, создал себе имя, горел, творил в свое время. А сегодня живет прошлым капиталом, стрижет купоны со своего имени. Между делом имеет постоянный легкий заработок. Пойдите заработайте столько у станка или на трудодни в колхозе!

Пусть никто не подумает, что почтенные заслуженные сами гонятся за длинными рублями. Нет, их почтительно приглашают, рубли к ним плывут сами, к этим людям, изжившим, не замечая того, самих себя. Подобные деятели встречаются не в среде лишь изобразительных искусств, живут они и в других областях и бывают разного возраста.

Как же быть? Где совесть, без которой жить, как ни крутись, нельзя? Где же, не будем говорить большевистская, а просто хоть самая обыкновенная человеческая, защитная от гадости, нетерпимость?

Плохо, плохо, товарищи художники! Пишете вы не чернилами, а маслом, тушью, акварелью, но ведь и к вам относятся премудрые речи поэта Буало, произнесенные триста лет тому назад: «Нет ступени между посредственным и наихудшим».

И вот вам, худартельщики, последнее, самое горькое слово. Разве вы не знаете, что в наши дни народное самобытное искусство перестало, как прежде, гнездиться, веря само себе, по глухим углам Родины? Ныне мы, удовлетворяя наши художественные потребности, покупаем массовую государственную продукцию в магазинах. Мы уважаем государственную марку, которой прикрыто ваше «художество». Мы говорим себе: коль продает государство, значит хорошо. Вы же обманом портите наш вкус с раннего детства, приучаете к пошлости, развращаете глаз.

Господа, от которых и грустно и скучно жить, никак у нас сами не переводятся. Но что их будто бы нельзя перевести, с этим я никак не соглашусь, хоть убейте!

4

Но пора к делу. Итак, Н-ская художественная артель «Кавказ» по качеству своих изделий принадлежала к худшим предприятиям подобного типа, а финансовое ее состояние, определяемое, как известно, балансовым счетом прибылей и убытков, было превосходным.

Брындыка приняли не сразу. Казалось, дело должно было и начаться и разрешиться производственным испытанием кандидата. Нет, пошла в ход хоть и не писаная, а все же существовавшая у артельных правленцев «черная книга». Наводились частно-секретные справочки: а ранее не состоял ли домогающийся вступить в члены артели Брындык Арехта Григорьевич, стольких-то лет, в подобных артелях и если состоял, то как себя проявлял? Разведывали по городу Н-ку, не склочный ли он человек, не кляузник ли, не имеет ли обременительной, небезопасной склонности строчить жалобы? И приняли, так как по этой части в Брындыке не обнаружилось ничего, могущего воспрепятствовать дальнейшему благоденствию процветающей артели «Кавказ».

Неискушенному человеку, каким был, например, Арехта Григорьевич до двадцать девятого года, многое показалось бы странным. Заведующий артельным производством получал по штатному расписанию оклад твердый — восемьсот восемьдесят рублей в месяц. Жена его нигде не работала. «Правильно, — решил было Брындык, — пусть баба занимается хозяйством, как водится». Нет, держали домашнюю работницу.

Квартира богатая, хорошо обставленная, с большим, как шкаф, холодильником «ЗИС», с пианино, с коврами настоящей азиатской, конечно же, не артельной работы. Что там в шкафах и буфетах, Брындыку не показывали. Но в столовой красовалась уникальная ваза: хрустальный постамент с метровым сооружением из литого чеканного серебра, гравированным, весом в пуд, и с крышкой фунтов на десять. Вещь совершенно бесполезная, стоимостью тысяч в сто, прихоть зажравшегося барина.

У председателя обстановка не хуже, но без вазы. Зато собственный киноаппарат. Этог «товарищ», будучи любителем кино, брал в конторе кинопроката ленты на дом и, не стесняясь, говорил:

— Не хочу набираться вшей в общих кинушках.

Побывав на начальнических квартирах, Брындык все приметил, все понял, но виду не подал. Ни-ни! Про себя же подумал: «Эге ж… Не пойманный — не вор».

Зоркий брындыковский глаз, настроенный, так сказать, в направлении определенном, сумел различить в деятельности артели «Кавказ» две линии — вернее, два ствола, — переплетшиеся меж собой подобно хищной кавказской глицинии и липе, избранной цепкой ползуньей для опоры. Один «ствол», опорный, то-есть липа, в нашем далеко несовершенном сравнении, должен представлять выпуск массовой продукции, к качеству которой полностью относятся самые горькие, самые злые упреки. Но сама по себе эта продукция рождалась законным с точки зрения нашего права образом. Люди во всю мочь работали, выполняя и перевыполняя нормы, и зарплату получали по расценкам за действительно изготовленные вещи. Эту часть работы артели «Кавказ» артельная бухгалтерия отражала точно, без передержек и подлогов. А вот вторая линия, второй «ствол», были пронизаны взяткой, как стеганое одеяло ниткой. Ловкие руководители имели свои проценты от художников.

Приглядевшись к «государству в государстве», точнее сказать, к шайке, саркомой всосавшейся в мозг и тело артели, Брындык сказал себе: «Здесь не по чину не возьмешь». Когда-то Арехта Григорьевич повидал в театре весьма и весьма восхитившего его «Ревизора»…

Смета артели «Кавказ», как и сметы прочих выпускающих продукцию организаций, разбиваясь на множество внутренних «статей», сводилась к трем основным разделам. Первый — зарплата производственная, в данном случае, заработная плата художников и других работников, находящихся на прямой сдельщине; второй — материалы и прочие так называемые «прямые расходы» на выпускаемую продукцию; третий — содержание административного, руководящего и иного непроизводственного персонала.

Третий раздел строго ограничен, и каждый рубль контролируется беспощадным райфо. Попробуйте-ка заплатить заведующему производством, шоферу, уборщице, бухгалтеру на десять рублей больше, чем зарегистрировано в штатном расписании! Районный финансовый отдел арестует счет артели, а дело о нарушении государственной финансово-штатной дисциплины передаст прокурору. Второй раздел контролируется несколько труднее. А вот первый раздел — заработная плата художников и прочих сдельщиков — есть производственный: чем больше расход, тем выше процент выполнения плана, тем лучше, товарищи!

Артельный художник сидит на прямой сдельщине, как казак на коне, и может заработать, сколько его душе угодно: никто не ограничивает возможности трудящегося и применение его способностей. Конечно, труд оплачивается по нормам, по расценкам. А кто устанавливал их? И кто же в артели принимает работу, кто «закрывает» наряды, определяет качество, класс изделия?

Сюда-то и ввинтилась хитрейшая, воровская ползучка… Смекнув премудрость, Брындык ухмыльнулся: «Эге ж… Рука руку моет…» — и, само собой разумеется, подравнялся к строю не тех, кто действительно работал, а к шайке.

Внутренняя взятка действовала так: каждому свой установленный куш «от заработка художника». Председателю — больше всех, затем завпроизводством и бухгалтеру — поменьше, затем своему бригадиру и так далее. Уравниловка не допускалась.

Существовала еще одна фигура, внештатная, без оклада, помещение артели не посещающая, дабы не мозолить глаза непосвященным. Это работающий «на проценте» надомник, посредник по внешним связям, рыбак заказов. Он везде ходит, везде нюхает, выдумывает подходящую «работку», протискивается через «черную» дверь и закидывает удочку перед носом хозяйственника:

— Составим сметы… Утвердим… От сметы вам процентов!.. Сколько?.

И по рукам. «Рука руку моет». Поймайте-ка их! По закону берущий взятку наказуется наравне с дающим. Попробуйте уличить взяточника, припереть к стене вымогателя! Тот, у кого вытянули взятку, наступив ему на горло, молчит как мертвый из страха перед законом. А не устарел ли сам закон, созданный нами в первые годы революции для защиты чести наших работников от покушений частников — класса, которого ныне нет?

Брындык рисовал ковры, делал рамки для картин, лазил с кистью, палитрой, лаком по лесам в санаториях, в кабинетах ответственных работников, в залах заседаний руководящих организаций, тянул карнизы золотом, серебром, бронзой, ляпис-лазурью, раскрашивал лепку, иронически размышляя: «Кто из здешних начальников берет наши проценты? Иван Иванович, Шалва Данилович или Иосиф Моисеевич?

Впрочем, в работах Брындык себя не слишком утруждал. На работы вне дома он шел в случаях исключительного аврала, при особом хабаре. Его участие в системе хищений ограничивалось распиской в получении денег, наибольшая часть которых уже разошлась по многоступенчатой лестнице взяток. Зачастую работы, которую он «сдавал по наряду», не было совсем.

Брындык глядел на жизнь из подполья через грязное стекло. У него развился непобедимый цинизм. Порой он размышлял: «Вот, говорят, диверсантов поймали. Пролезли через границу, рискуя жизнью. Подложат бомбочку, взорвут мост. Железнодорожный батальон в сутки починит. Убытков на сто, двести тысяч. Наши ребята из «Кавказа» за два месяца нахапают больше. А за год?.. Эге ж, не зевайте и вы, Арехта Григорьевич!» Или, прочтя газету, соображал: «Этот начальник за пару лет профукал пять миллионов. Сняли, перевели… Эге ж!» — и издевательски радовался чему-то.

Вообще Брындык имел способность развлекаться наедине по самому даже малому поводу. Он умел недурно кроить и шить. Замечая, что швейные мастерские требуют от заказчиков больше материала, чем было бы нужно самому Брындыку, и не возвращают остатки, он ухмылялся: «Эге ж!»

Брындык не смотрел на себя, как на человека хуже других. И дурнем себя не считал.

— Уси крадуть, — издеваясь, говорил он, подражая деланой «мове» своего батька.

Такая «философия» до двадцать девятого года была ему не свойственна. К шестидесяти годам он подошел голым, голее, чем мать родила. «Хорошие» слова звучали для него пустым сотрясением воздуха.

Он был на диво здоров, в жизни не знал головной боли, ломоты в костях. Про свое сердце говорил:

— Та у меня ж его нет. У меня ж машина. Мотор!

И не лгал.