В конце 1960-х гг., уже после смерти писателя Всеволода Иванова, впервые встал вопрос о публикации отрывков из его дневников. К. Паустовский, председатель комиссии по литературному наследию Вс. Иванова, тогда писал: «Дневники изумительны по какой-то пронзительной образности, простоте, откровенности и смелости. Это — исповедь огромного писателя, не идущего ни на какие компромиссы и взыскательного к себе. Множество метких мест, острых мыслей, спокойного юмора и гражданского гнева. Это — исповедь большого русского человека, доброго и печального».

Свои дневники Вс. Иванов вел с 1924 г. до самой смерти — до 1963 года. Записи периода с 1924 по конец 1930-х гг. более разрозненные, отрывистые, сделанные «для себя» на листках календаря, книгах, отдельных клочках бумаги. Начиная с военных лет, дневниковые записи становятся более систематическими. Они представляют собой записные книжечки небольшого формата, мелко исписанные простым карандашом. С июня 1942 по май 1943 г., живя в Ташкенте и Москве, Вс. Иванов делает записи в дневнике почти каждый день, и именно в это время появляются обращения к «будущему читателю». Видно, что Вс. Иванов пишет «впрок», имея в виду не своих современников, а будущих читателей и исследователей. Интересен взгляд Вс. Иванова на этого предполагаемого читателя. Комментируя последние известия, передаваемые по радио, он пишет: «…обычная вермишель о подвигах <…>, съезд акынов <…>, в Узбекистане цветет миндаль… А в это время в мире… Вы, читатели, будете великолепно знать, что в это время делалось в мире, чего мы не знали» (18 марта 1942 г.). Будущие читатели, то есть мы, например, возможно, немного больше знаем об истинных событиях того времени, которые подчас были скрыты за парадными фразами, и в этом смысле отличаемся от современников Вс. Иванова. Однако в этих обращениях к читателю присутствует известная доля скепсиса и иронии. Описывая свое бедственное положение в Москве, он пишет: «Глубокоуважаемые будущие читатели! Конечно, вы будете ужасаться и ругать ужасных современников Вс. Иванова. Но, боюсь, что у вас под рукой будет сидеть, — в сто раз более нуждающийся, чем я сейчас, — другой Всеволод Иванов, и вам наплевать будет на него! А что поделаешь?» (16 ноября 1942 г.).

Предполагая, что его записи, особенно военных лет, будут прочитаны, Вс. Иванов с особой полнотой раскрывает характер «героического и трудного времени», зная, что «подобные дни дают впечатление о народе», и стараясь по мере возможности сделать это впечатление и точным, и глубоким, и неоднозначным. Помимо описания военных событий и их оценок, дневниковые записи Иванова включают и портреты современников — государственных и общественных деятелей, писателей, художников, режиссеров, актеров (И. Сталина, Б. Пастернака, М. Зощенко, Б. Пильняка, И. Эренбурга, А. Фадеева, А. Мариенгофа, П. Кончаловского, П. Корина, С. Михоэлса, Б. Ливанова и многих других), и воспоминания о прошлом (преимущественно о 1920-х гг. — начале его литературной деятельности в Сибири, а затем в Петербурге, о дружбе с «Серапионовыми братьями»), и размышления о роли искусства, и оценки прочитанных книг. Однако не это стоит в центре дневника и является той организующей линией, на которой держится единство повествования.

В критических статьях, посвященных мемуарному жанру, обычно рассматриваются «две доминанты, присутствующие в произведениях, имеющих автобиографическую основу. С одной стороны, в центре повествования находится сам автор и его духовный мир. Во втором случае главным является включенность героя в исторический поток и выявление его отношения к важнейшим событиям времени». Об этом писал И. Эренбург, объясняя специфику жанра своей книги «Люди, годы, жизнь»: «Она, разумеется, крайне субъективная, и я никак не претендую дать историю эпохи или хотя бы историю узкого круга советской интеллигенции <…>. Эта книга — не летопись, а скорее исповедь (курсив наш. — Е. П.), и я верю, что читатели правильно ее поймут». Акцент на «личном» в произведении, написанном как «исповедь», предполагает и соответствующий отбор описываемых фактов, и пристрастие в оценках как политических и культурных явлений, так и конкретных людей, и внутреннее развитие автобиографического «героя».

Исповедью называл дневники Вс. Иванова К. Паустовский в уже цитированном отзыве, считая это качество безусловным их достоинством. В свою очередь, издателей дневников Иванова, очевидно, смущало это «личное» начало, что отчасти было причиной того, что полностью дневники никогда не публиковались. Впервые наиболее полно они были напечатаны вдовой писателя, Т. В. Ивановой, в книге «Вс. Иванов. Переписка с А. М. Горьким. Из дневников и записных книжек», 1-е издание — 1969 г., 2-е — 1985 г. (до этого имели место лишь отдельные небольшие публикации в журналах). Повторно дневники были изданы в 8-м томе Собрания сочинений Вс. Иванова в 1978 г., но при этом из всего обширного ташкентского дневника 1942 г. опубликовано лишь 10 страниц, а из московского 1942–1943 гг. — 24 страницы. Мотивируя такое сокращение, издатели пишут: «Взята лишь часть, представляющая интерес для широкого читателя. Опущены подробности интимно-семейного, сугубо личного характера, некоторые субъективные оценки, задевающие еще живых людей, заметы, вызванные минутными настроениями и опровергнутые последующими записями». Очевидно также, что многие отдельные записи, содержащие факты и субъективные оценки Вс. Иванова, касающиеся реалий жизни тех лет, по цензурным соображениям до недавнего времени просто не могли быть опубликованы. Отрывок из ташкентского дневника печатался в 1997 г. в журнале «Октябрь», № 12.

В настоящем издании представлены практически все дневниковые записи Вс. Иванова, не включены лишь путевые заметки, делавшиеся во время заграничных путешествий 1939 г. и 1950-х гг., носящие сугубо описательный характер, а также записи, сделанные во время поездки на Курско-Орловскую дугу 1943 г. (опубл. в Собр. соч. Т. 8).

Публикуемые тексты сверены по рукописи дневников Вс. Иванова. Тексты приводятся в соответствии с современными нормами орфографии; сохранены авторские пунктуация и датировка записей.

«18 ноября 1942 г. …Время. Мы его укорачиваем, столетие хотим вместить в пятилетку, а оно, окаянное, как лежало пластом, так и лежит», — с горечью констатирует Вс. Иванов, размышляя об идеях эпохи, утверждающих всесилие человека, его безграничные возможности, — идеях, которыми еще недавно он сам был увлечен. И если воспользоваться словами В. Маяковского, часто употребляемыми для характеристики автобиографического произведения, в котором речь должна идти «о Времени и о себе», — то Вс. Иванов, особенно в ташкентской и московской частях своего дневника, скорее пишет о том, может ли Человек не быть полностью зависимым от Времени, в какой степени сумеет противостоять ему, отстоять свою внутреннюю независимость. Драматизм писательской и человеческой судьбы Вс. Иванова, как и многих других писателей его поколения, заключался в том, что в начале своего творческого пути он был искренне предан «той идеальной революции, которой никогда не было» (его собственные слова), и во имя ее «наступал на горло собственной песне». «Я боюсь, что из уважения к советской власти и из желания быть ей полезным, я испортил весь свой аппарат художника», — признавался он в дневнике. Сомнения в истинности тех идеалов, в которые Иванов верил и которые он отстаивал, в дневнике звучат постоянно. То он сравнивает «тот строй» и этот («…тот строй все-таки давал возможность хранить внутреннее достоинство, а наш строй — при его стремлении создать внутреннее достоинство, диалектически пришибает его» — 18 апреля 1942 г.), то 1920-е годы с 1940-ми («Тогда было государство и человек, а теперь одно государство» — 11 ноября 1942 г.). Неоднократно возвращается Вс. Иванов к мысли о том, способен ли человек, и должен ли, противостоять государству. Так, например, есть в дневнике разговор с чертом:

«— Плечи широкие, Всеволод Вячеславович, а ноша-то оказалась велика?

— Сам чувствую.

— То-то. Чувствовать-то надо было, когда брались…

— Хо-хо-о! Хотите сказать, что государства ошибаются чаще, чем отдельные люди даже? Так государство что ж? Государство и есть государство. С него что возьмешь? Сегодня оно на карте, а завтра — другая карта, другое государство.

— А искусство? А законы? А культура?

— Извините, но если государство ошибается, и притом часто, то у него не может быть ни искусства, ни законов, ни культуры. У него сплошная ложь, лужа-с! Да! И высохнет лужа, и подует ветер, и унесет пыль. Что осталось?

— От человека остается еще меньше.

— Вот уж не сказал бы. Возьмите любой энциклопедический словарь и найдите там слово „Аристотель“, а затем и говорите…

— Ну, и на слово „бреды“ тоже не так уж мало.

— Не знаю, не знаю! У многих такое впечатление, что не Греция создала Аристотеля, а Аристотель создал и донес до нас Грецию. Уж если вы признали, что государство ошибается часто, что ему стоило ошибиться еще раз и прекратить тем самым Аристотеля в самом начале, чтобы „не рыпался“. Но, дело в том, что оно ошиблось, но с другой стороны, — и Аристотель уцелел. Так что здесь отнюдь не заслуга государства, которое, вообще-то, слепо, бестолково, мрачно…

— Позвольте? Здравствуйте! Да вы из „Карамазовых“?

И разговор не состоялся…»

Имя Аристотеля уцелело, уцелели и имена русских писателей XIX в., но вот писатели — современники Вс. Иванова, да и сам он, не сумели сохранить свою творческую независимость: «…А что мы делаем? У всех оказалось — слабое сердце. Мы стали писать, заготовили тетради, чернила, — жизнь манила нас, любимая женщина появилась, друзья… и, напугались! Бросили, не дописав и первой тетради, — и какой-нибудь сукин сын Юлиан Мастикович, через 100 лет, разведет скорбно руками и не поймет, с чего это Вс. Иванов и иже с ним сами себе сказали — „лоб!“» (19 февраля 1943 г.).

Читая записи Вс. Иванова, мы можем увидеть, что он пытался противопоставить этим невеселым раздумьям о себе и о времени. Прежде всего, это книги: русские и европейские философы — Вл. Соловьев, И. Кант, художественная проза разных времен и народов — от Аристотеля до Филдинга, Гофмана, Достоевского и оккультных романов Кржижановской; научные труды, например, исследование А. Шахматова о русском языке, и другие. О них — такая запись: «Там, где хоть сколько-нибудь пахнет внутренней свободой, вернее, победой над самим собой, — приятно себя чувствуешь» (7 ноября 1943 г.) — Отношение же к собственному творчеству двойственное, как и к положению, и к судьбе. И хотя Вс. Иванов в дневниках постоянно записывает: «писал роман», «писал сценарий», «закончил рассказ», — хотя настаивает на публикации своего военного романа «Проспект Ильича» (о нем много записей в 1942 и 1943 гг.), видно, что сама истинная радость творчества неотделима от горечи. «Надо было б заканчивать „Кремль“, а не придумывать „Сокровища Александра Македонского“. По крайней мере, там я был бы более самостоятельным, а тут — напишешь, и все равно не напечатают. Там я заведомо бы писал в стол, или вернее, в печку, а здесь я пишу на злорадство и смех, — да еще и над самим собой» (12 января 1943 г.).

В такие минуты «страсть к искусству переносишь на страсть к природе, ружью и охоте». И страницы дневников, им посвященные, свободны от тяжелых размышлений.

Вс. Иванов, как уже было сказано, предназначал свои дневники для публикации. Особенно это касается их центральной части — Ташкент 1942 г. и Москва 1942–1943 гг. И в мае 1944 г., спустя год, перечитав московский дневник, Вс. Иванов подводит определенные итоги пути писателя своего поколения, обобщает их и делает это обобщение своего рода стержнем, главной идеей своей, как он предполагал, будущей книги. Он пишет некролог, в котором есть и отдельные автобиографические детали.

«В глуши, у бедных и незнатных людей, родился он. Глаза васильковые, поэтические, задумчивые. Родители его любили, но он их оставил ради кругозора.

Скитался. Был часто бит, пока сам не стал бить.

Учился. Работал. Влюблялся. Первое неудачнее второго; третье неудачнее первого.

Испытав достаточно много, чтобы стать М. Горьким, начал писать.

Неудачный сочинитель, к которому принес он рукопись, назвал его гением.

Напечатали. Был похвален. Развелся. Завел новую квартиру и мебель. Пил. Говорил речи. Получал награды.

Проработан. Разоблачен. Низвержен.

Пытаясь выкарабкаться, хвалил врагов и все, что он считал полезным похвалить: в стихах, в прозе, в статьях, и в письмах, не говоря уже о домашней беседе. Хвалил начинающего, называл гением.

Вновь, — проработан, разоблачен, низвержен.

Писал переломанными руками, соображал истоптанным мозгом. И опять был проработан. После чего, — забыт.

Хоронил Литфонд в лице Ракицкого. Группа писателей поставили свои фамилии под некрологом, и сели ужинать. Некролог не был напечатан.

И в тот момент, когда комья земли дробно падали на фанерную крышку гроба, — в глуши, у бедных и незнатных людей, родился ребенок с васильковыми, задумчивыми глазами.

23 мая. Вечер. 1944 год».

При подготовке дневников к публикации стало ясно, что в соответствии с содержанием и стилем записей разных лет выстраивается определенная композиция книги.

Первая часть — дневники 1924–1941 гг. (до начала войны). Записи о событиях и людях достаточно краткие, конспективные. Много набросков рассказов, отдельных сюжетов, фраз (интересен, например, фрагмент текста, написанный в стиле сказа М. Зощенко). Отдельная группа записей посвящена поездке в Алма-Ату в 1936 г.

Сложности внутренней жизни страны 1930-х гг. практически не отразились в дневниках этих лет, встречаются лишь отдельные факты без комментариев (сообщение об аресте Бабеля, например). Естественно, что Иванов не писал о терроре, — об этом тогда старались не писать и не говорить. Существует, скорее, другая проблема: в какой степени Иванов редактировал свои дневники или намеренно делал какие-то записи «для чужого глаза»? Тем не менее общий настрой этой части, несмотря на неоднократные упоминания о своей отчужденности от литературной среды, вызванные, в частности, враждебной критикой в адрес сборника Вс. Иванова «Тайное тайных» (1927 г.) и других его произведений, можно было бы определить такими словами писателя: «А на всех этих сплетников и интриганов — плевать. Буду работать» (27 мая 1939 г.).

Вторая часть — ташкентский дневник 1942 г. и московский 1942–1943 гг. — кульминационная часть книги. Здесь высказаны наиболее важные и волнующие писателя мысли, дана яркая и по-своему необычная картина военного времени, крупно и живо написаны портреты современников — писателей, художников, актеров. Записи интересны по стилю. Нередко в одной записи сочетаются и размышления о событиях на фронте, и впечатления от прочитанной книги, просмотренного фильма, и наброски к произведениям, которые Вс. Иванов пишет в это время, и пейзажные зарисовки.

Третья часть — дневники с 1946 по 1962 гг. Здесь также — и факты литературной и общественной жизни, и размышления над своими старыми и новыми произведениями, и портреты, но все чаще, особенно к концу 1950-х — началу 1960-х гг., встречается фраза: «Я устал».

О последнем периоде жизни Вс. Иванова есть воспоминания близких ему людей. Вот что писал В. Б. Шкловский, бывший другом Вс. Иванова еще с 1920-х гг., со времен «серапионов»: «…Его меньше издавали, больше переиздавали. Его не обижали. Но, не видя себя в печати, он как бы оглох. Он был в положении композитора, который не слышит в оркестре мелодии симфоний, которые он создал». В. М. Ходасевич, художница, племянница поэта Вл. Ходасевича, друг семьи Ивановых, пыталась по-своему определить черты личности Вс. Иванова этих лет: «Вероятно, если бы в своей жизни Всеволод Вячеславович встретил меньше плохих людей, он смог бы свою любовь и нежность ко всему сущему полной мерой воздавать и человеческим особям и быть очень счастливым. Но этого, к сожалению, не случилось — он закрыл свое талантливое и доброе сердце для многих и для многого. А будучи человеком очень ранимым, скрывал это, как некую тайну.

И жил он, хотя среди людей, но слегка отшельником, слегка волшебником».

Готовя вместе с М. В. Ивановым, сыном Вс. Иванова, дневники к публикации, мы намеренно закончили книгу дневников не последней имеющейся в архиве дневниковой записью Вс. Иванова, а несколькими строками раньше. Как нам показалось, эти записи подводили итог всему повествованию о судьбе писателя: «Все-таки в нашей работе самое главное — ожидание, а тут теперь чего ждать? И раньше-то не ахти сколько перепадало, а теперь… Хотя, исторически, это хорошо: путь должен где-то кончаться» (8 апреля 1963 г.).

«24 июня 1941 г.

…На улицах появились узенькие, белые полоски: это плакаты. Ходят женщины с синими носилками, зелеными одеялами и санитарными сумками. Много людей с противогазами на широкой ленте. Барышни даже щеголяют этим. На Рождественке, из церкви, выбрасывают архив. Ветер разносит эти тщательно приготовленные бумаги. Вот — война. Так нужно, пожалуй, и начинать фильм.

Когда пишешь, от привычки что ли, на душе спокойнее. А как лягу, — так заноет, заноет сердце, и все думаешь о детях… Сам я решительно на все готов».

Понимание войны как события поворотного и в жизни всего общества, и в своей жизни, определило и кульминационную роль военных дневников во всей книге. Сам Иванов неоднократно пишет о «пробуждении», которое должно «прийти» во время войны: «Ведь катаклизм мировой. Неужели мы не изменимся?» (17 июля 1942 г.); «Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую „Правды“. Это и было все (подчеркнуто Вс. Ивановым. — Е. П.) знание мира, причем, если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем ее — и потому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить, — и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют „пессимистами“, подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем ДРУГ друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом» (подчеркнуто Вс. Ивановым. — Е. П.) (22 июня 1942 г.). Как мы видим из дневников, близкие к этому настроения владели и другими писателями, показательны записи разговоров с Б. Пастернаком в ноябре 1942 г. (см. комментарий). Ожидание перемен в обществе и в искусстве определяет пафос ряда первых записей этого периода. Однако впоследствии надежды сменяются разочарованием. Это чувствуется и в том, как комментирует Вс. Иванов официальные сообщения, касающиеся происходящих военных событий: «Ужасно полное неверие в волю нашу и крик во весь голос о нашей неколебимой воле» (1 июля 1942 г.); «Какая-то постыдная узда сковала наши губы, и мы бормочем, не имея слова, мы, обладатели действительно великого языка» (17 июля 1942 г.), — и, главное, — в его размышлениях об искусстве и о деятелях искусства. Мысль о том, что в страшное и героическое время искусство, в том числе и его собственное, не выполняет возложенной на него высокой миссии, оказывается фальшивым, недостойным, мелким, не оставляет писателя: «Идет война, погибают миллионы, а быт остается бытом. Писатели пьют водку, чествуют друг друга „гениями“, — и пишут вздор» (25 декабря 1942 г.); «…похоже, что художники ходят по улице, а открыть дверь в квартиру, где происходит подлинная жизнь, страдает, мучается и геройствует современный человек, — нет» (7 ноября 1942 г.).

Таким образом, общий пафос этой части дневников оказывается двойственным: с одной стороны, это восхищение мужеством, героизмом народа, с другой стороны — горечь, негодование, отчаяние, рожденные высокой требовательностью к обществу, искусству, писателям и, прежде всего, к самому себе.

В этом смысле можно говорить о том, что военные дневники Вс. Иванова во многом отличаются от уже существующей в русской литературе середины XX в. традиции мемуарной прозы периода Великой Отечественной войны.

В работе «Документалистика о Великой Отечественной войне» Л. К. Оляндер выдвигает главный, по мнению автора, принцип изложения материала в военных дневниках — «быть верным факту», т. е. подчеркивается строго документальная основа повествования, минимум личного, субъективного. Если рассматривать дневник Вс. Иванова с этой точки зрения, то мы увидим, с одной стороны, обилие фактов, касающихся непосредственно военных событий, но при этом постоянные упоминания о возможно искаженной официальной пропагандой их трактовке, многочисленные слухи и домыслы, возникающие вокруг этих фактов. И, безусловно, дневник Вс. Иванова — очень личный. Сам Иванов, записывая разговор с К. И. Чуковским о дневниках, которые вели в то время оба писателя, утверждал: «Я ему сказал, что веду дневник о себе, — и для себя, так как, если удастся, — буду писать о себе во время войны» (28 марта 1943 г.). Так, например, читая ташкентский дневник, можно увидеть, что многие портреты писателей, актеров крайне непривлекательны, в описании быта и отношений между людьми подчеркнуты «страшные» подробности: «Приехав в Ташкент, Жига предложил посетить узбекских писателей для того, чтобы они „несли материал“ друг на друга. Просто „Бесы“ какие-то» (8 октября 1942 г.). Такое восприятие Ташкента объясняется во многом личными, семейными причинами. Раздражение против А. Фадеева, до войны бывшего в числе друзей Вс. Иванова, В. Катаева, Е. Петрова усиливалось тем, что Вс. Иванов, в силу разных обстоятельств, оказался в Ташкенте практически помимо своей воли. Обобщенный портрет Ташкента Вс. Иванов дает в записи, сделанной накануне отъезда: «Город жуликов, сбежавшихся сюда со всего юга, авантюристов, Эксплуатирующих невежество, татуированных стариков, калек и мальчишек и девчонок, работающих на предприятиях. <…> Я не помню такого общегородского события, которое взволновало бы всех и все о нем говорили бы, — разве бандитизм, снятие часов и одежды. <…> Листья здесь опадают совсем по-другому. Они сыпятся, словно из гербария — зеленые или золотые, не поковерканные бурей: не мягкие или потрепанные. Они заполняют канавы… Калека ползет по ним. <…> Люди жаждут чуда. Весь город ходит на фокусы некоего Мессинга. <…> Детей в „Доме матери и ребенка“ не кормят. Дети грудные и всю их пищу жрет обслуживающий персонал» (22 октября 1942 г.).

Близкий к этому «образ» Ташкента 1942 г. можно найти в «Ташкентских тетрадях» Л. К. Чуковской, напечатанных в т. 1 «Записок об Анне Ахматовой». Впоследствии, в 1982 г., вспоминая свою ташкентскую жизнь в тот же период времени (1942 г.), она записывала в дневнике: «…Я не в силах окунуться в ташкентские ужасы — самый ужасный период моей жизни после 1937-го — измены, предательство, воровство, некрасивое, неблагородное поведение А. А., нищета, торговля и покупка на рынке, страшные детские дома, недоедания, мой тиф…».

В то же время страницы дневника, где Вс. Иванов приводит, например, свои разговоры с партизанами, имеют совсем другую окраску: «глядя на них [партизан]», записывает Иванов, «удивляешься чуду жизни». Понятным становится, почему сам писатель так стремился из «ташкентской эмиграции» на фронт. Интересно отметить, что, оказавшись на фронте (поездка на Западный фронт 31.03–10.04.1943 г.) и продолжая вести записи, Вс. Иванов не переписывает их в ту же, основную тетрадь, не «сводит в целое» с уже имеющимися записями.

В московском дневнике 1942–1943 гг., в отличие от ташкентского, в большей степени акцентируются сильные стороны души человеческой. Вернувшись в Москву в ноябре 1942 г., Вс. Иванов внимательно присматривается к людям, к выражению их лиц, к городу в целом. Появляются такие записи: «Москва? Она странная, прибранная и такая осторожная, словно из стекла», «Какие странные лица на эскалаторе, сосредоточенные, острые, очень похудевшие». В московском дневнике также есть портрет города — иной, по сравнению с Ташкентом.

Москва для Вс. Иванова — это Дом (в писательском доме в Лаврушинском переулке находилась квартира Ивановых), но Дом этот покинутый, разрушенный. Живет Вс. Иванов в конце 1942 г. в гостинице «Москва», как и многие другие писатели; «на Лавруху» — в «нежилой дом», где стоит «странная тишина», — ходит за книгами. В декабре 1942 г. он остается в Москве один (жена, Т. В. Иванова, уезжает в Ташкент к заболевшим детям), навещает свою первую жену, Анну Павловну, и дочь Маню — «фантазерку и мечтательницу», по характеристике Иванова.

Москва 1940-х гг. в дневнике Вс. Иванова — фантастический город. Реальные здания, предметы приобретают причудливые, страшные очертания: авоськи на вешалках в вестибюле «Правды» — «сети смерти»; «плоские дома <…> словно книги. Стоят тысячи унылых книг, которые никто читать не хочет». Столь же нереально и описание издательства «Молодая гвардия»: «Наверху, на третьем этаже, красные, полосатые дорожки, и над ними, в холодной мгле горят похожие на планеты, когда их смотришь в телескоп, электрические шары. <…> Я к тому времени устал, ноги едва передвигались, и мне казалось, что я иду по эфиру и, действительно, разглядываю планеты. И, кто знает, не прав ли был я? Во всяком случае, в этом больше правдоподобия, чем в том призрачном существовании, которое я веду» (31 декабря 1942 г.). И на этом фантастическом фоне — постоянные размышления автора о свободе и несвободе (не случайно уже цитированный разговор с чертом происходит именно в Москве), об искусстве, о своем творчестве.

Интересно отметить, что дневники писателя выполняют также функцию черновиков, являясь своеобразной творческой лабораторией. Они содержат, как правило, наброски будущих произведений или материал к находящимся в работе в данный момент. В дневниках Вс. Иванова можно встретить, например, такие записи: «Нельзя, разумеется, в рассказе написать: „Кепка цвета проса, рассыпанного по грязи“. Это трудно усваивать. Но, тем не менее, я сегодня видел такую» (8 марта 1943 г.).

Помимо конкретных сюжетов и фраз, есть и более глубокие связи между дневниковыми записями и художественными произведениями Вс. Иванова, созданными в эти и последующие годы. От фантастической Москвы в дневнике ведут нити к «фантастическому циклу» произведений, работа над которым началась как раз в 1940-е гг., в частности к рассказу «Агасфер» (1944–1956 гг.), где действие также происходит в Москве, соединяющей в себе реальные и фантастические черты. Ташкентские впечатления отразились в сатирическом варианте романа «Сокровища Александра Македонского» («Коконы, сладости, страсти и Андрей Вавилыч Чашин»), который начинается фразой: «Сегодня по талону „жиры“ выдавали голову копченого сига, завертывая ее в обрывки какой-то Утопии».

Черты Ташкента из дневников можно найти и в Багдаде из романа Вс. Иванова «Эдесская святыня» (1946 г.) — городе, где трагически погибает герой романа — Поэт. Одна из главных идей этого романа — мысль о тщетности стремлений, усилий и деяний человека, о неизбежном забвении его, которое вызвано ходом времени. Только произведения искусства, может быть, останутся в человеческой памяти: не случайно песню героя романа поют и через тысячу лет, хотя имя его давно забыто.

И в дневниках Вс. Иванова мы также встречаем подобные размышления: «Материализм и прочие системы, думающие преобразовать мир, — деревянные кубики, которыми играет дитя. Ребенку они кажутся необыкновенно сложными и вполне объясняющими жизнь: поставить так — дом, поставить этак — фабрика, этак — полки солдат. На самом деле это только полые деревяшки. Подойдет время, дождь, ветер — кубики разлетятся в разные стороны, размокнут, рассыпятся, и взрослый человек, дай бог, если увидит на их месте щепки, а то и того не найдет» (10 апреля 1943 г.).

В 1940 г. Вс. Иванов начал роман «Сокровища Александра Македонского». Он работал над ним больше 20 лет, до самой смерти, и не закончил. О причинах он писал: «Удивительно долго лежала во мне мысль о романе „Сокровища Александра Македонского“. И все же я так и не написал его. Очевидно, не смог переступить черту тюрьмы». Писатель жалел о многом, чего он не мог сделать в своей жизни, — о том, что «плечи были широки, а ноша-то оказалась велика». Сейчас, когда после его смерти прошло уже много лет, очевидно, что, несмотря на всенародную славу в 1920-е гг., на титул «советского классика», Вс. Иванов был в чем-то трагической фигурой в нашей литературе. Возможно, именно его дневники, которые впервые публикуются целиком, и откроют читателю истинного Всеволода Иванова.

Е. А. Папковой