К сожалению, инженер Коротков не знал этой поговорки, относительно тучи и ведра. Впрочем, если б он ее и знал, вряд ли он смог ее применить. Он полагал: раз туча, значит непременно дождь, и поскольку его назначили главным распорядителем эвакуации завода, то он счел необходимым поставить перед партийной организацией вопрос о немедленном созыве цеховых собраний, не откладывая их до вечера, как это намечалось вчера в кабинете директора. Рамаданов не сообщил, что здоровье его лучше, доктор промычал в телефон что-то неопределенное, — поэтому Коротков даже и не позвонил директору, что собрания назначены на утро.

И не будь бы разговора Рамаданова с Москвой, все расчеты Короткова нужно было б признать правильными: если начинать эвакуацию, надо начинать ее немедленно. Ведь мало того, что обещаны вагоны и платформы, надо их получить, прицепить к ним паровозы и привести по ветке на территорию завода. Мимо города, на восток, прошло много эвакуируемых заводов, — и Коротков превосходно знал, что такое эвакуация. Кроме того, ему, как и всем, хотелось возможно скорее приступить к работе на новом месте, развернуть там, в Узбекистане, производство по системе Дедлова, выпустить возможно больше орудий…

Трусом его никто не считал. Все присутствовавшие в комнатке начальника цеха признали вполне естественным, когда он сказал Матвею:

— Время — не столько деньги, сколько жизнь. Давай пройдемся по твоей речи, Матвей Потапыч. Сократим?

И, насмешливо прищуривая глаза, он прошелся красным карандашом по тексту, напечатанному на пишущей машинке. Речь ему казалась убедительной, но длинной. Полюбовавшись на речь, он вернул ее Матвею, и они, под руку, вошли в цех.

День был раздражающе солнечным. Сквозь открытые ворота цеха быстрые лучи так и мчались к станкам, к бетонным дорожкам, падали на одежду, играли в волосах, грели глаза. Рабочие, спиной к солнцу, сидели на грудах металла, на листах фанеры, на ящиках с деталями, которые еще не увез транспортер.

— …и вследствие всех, вышеуказанных причин, — читал Матвей по бумажке, напряженным и неестественным голосом, то повышая его, то понижая в самых неожиданных местах, — мы, рабочие СХМ, должны полностью поддержать мероприятия по эвакуации завода. В первую очередь, нужно вывезти импортные станки, как наиболее ценное и важное, в оборонном значении, оборудование.

Он набрал воздуху в грудь и остановился. Взор его пробежал по рядам рабочих. Он увидел сумрачные, худые лица; глаза их, несмотря на солнечный и жаркий день, блестели холодно и тускло. Прямо, против себя, он увидел лицо Полины. Оно поразило его той же сумрачностью, что читалась и на других лицах. Это растрогало его. Он вертел в руках листки и, чуть пошатываясь от волнения, прислушивался к этому захватывающему молчанию рабочих, к дыханию их, очень глубокому, но такому осторожному, что даже от него не шевелились волосы на голове.

Пауза получалась томительной. Коротков, председатель собрания, смотрел на него недоумевающе.

Недоумевающе смотрела и Полина. Перед тем, как прийти в цех, она ходила купаться. Волосы она носила в косу. Они у нее мягкие, густые, белокурые, и ей приятно было расчесывать их по утрам, а еще приятнее, оказалось, расчесать их у реки, стоя босыми ногами на мягкой теплой траве. Река обмелела. Однако, женщины нашли крутую и глубокую яму, в три ряда окруженную надолбами. Проверили — нет ли надолб на дне, и тогда стали прыгать в воду, визжа и плескаясь. Кто-то, шутя, крикнул: «Тревога!» Выскочили, а затем решили: пусть тревога, а они будут купаться! Предложила это Полина, и ей было очень приятно, что старая, костлявая работница Грачиха похлопала ее по бедрам и сказала: «Ничего, девушка, из тебя толк выйдет».

Полина поглядела в ласковые и дымчатые глаза Грачихи и благодарно покраснела. Полина втягивалась в радости и удовольствия рабочих, как ни мало оставила их война. Работницы приглашали ее в гости, она ходила с ними в кино, в баню. Деликатность их изумительна. «Право, только благодаря их деликатности, — думала Полина, — я и в состоянии сохранить свое странное „инкогнито“. Будь это раньше, скажем, лет двадцать назад, как можно судить по романам, сколько бы я вытерпела оскорблений?» Только два раза к ней приставали, и только два раза, обруганные, парни тотчас же отходили со злым выражением на похотливом лице.

Подумав о том, что парней отогнали ее меткие слова, Полина решила: нет, не слова! Их сдерживала общая дисциплина, а не одни моральные понятия, хотя и они, конечно, играли свою роль. И чем больше вглядывалась Полина, тем сильнее и выпуклее перед нею вставало нечто более сильное, чем та дружба и доброжелательность, которые, вначале, она ощущала всюду и которые она объясняла всем высоким, происходящим вокруг нее. Дисциплина, как масло тряпку, пропитывала все окружающее! Появлялись ли где щупальца мещанской самонадеянности, жадности или ссоры, тотчас же, как топором, они обрубались, и лишь обрубки уничтоженного корчились и валялись в ногах, мешая проходу. И на себе это чувствовала Полина. С нею никто не говорил ни о морали, ни о дружбе, никто ее не пытался «перевоспитывать», но все время кто-то в стороне покровительствовал и следил за ней, словно бы вечером рядом с вами молча шел провожающий, стесняясь того, что он вас ведет по незнакомому месту, где вы можете испугаться. И от этого мир перед Полиной расширялся необычайно. Уверенность в победе и раньше была в ней. Но, теперь эта уверенность, она как бы несла ее на крыльях! Чудеснейшее ощущение наполняло ее. Она забывала о ненависти к Моте, да и обо всем том дурном, от которого, конечно, мир еще далеко не избавлен и не скоро будет избавлен, она думала и повторяла только — «как хорошо».

И тогда она начинала пытливо думать о себе, отыскивая свое место в общем деле. Кто же она? Авантюристка? Искательница приключений? Как будто, нет. Романтик, который хочет вырваться из пошлости артистической жизни? Она не очень чувствовала эту пошлость. Тогда, значит, она — женщина революции? Неужели вот такие и есть женщины революции? Она перебирала героинь многочисленных романов о революции, вспоминала мемуары, документы, — и не находила ничего похожего. Значит, она не типичное явление, а исключительная случайность, которых тоже немало в революции, как и всегда в жизни? И ей становилось обидно до слез. Бедная! Она не понимала, что оценивая так случайность, вынесшую ее сюда, она тем самым уничтожала ее и превращала в типическое, ибо не все ли равно, как приносится жертва отечеству: в строго организованной форме или так эксцентрически, как случилось с нею? Река может делать поворот и туда и сюда, важны не повороты, а важно то, насколько мощна и многоводна эта река.

Сейчас Полина смотрела на Матвея недоуменно и думала: «Кто и что заставило его говорить так плохо и плоско? Ведь он же мог отказаться? Неужели Матвей такой исполнительный, такой послушный? И кому это нужно?»

Словно бы понимая ее недоумение, Матвей, не дочитав, положил листки на стол. Коротков быстро схватил их и вернул ему. «Матвей, дочитай!» — говорил этот жест. Но Матвей уже отошел от стола и, почти приблизившись к первому ряду рабочих, так что колени его слегка коснулись колен Полины, сказал совсем задушевно и просто:

— Когда надо вывезти заграничное оборудование и поберечь его, тут кто спорит? Вывезем. Но тут в листках… — Он повернулся к Короткову и насмешливо улыбнулся: — Ты забыл это написать, Коротков… совсем не говорится о нашем, советском оборудовании, которое мы сами делаем. Что, выходит, им и рискнуть нельзя? Допустим, вывезем заграничные станки. А я берусь там приспособить отечественные…

— К делу! — крикнул Коротков, вставая.

— Верно. Меня дело боится, — показывая на себя обеими руками, сказал Матвей. В рядах послышался хохот. Прихрамывая, Матвей прошелся вдоль ряда, глядя на лица рабочих. Он то поднимал руки, то опускал их, словно бы выуживая с лиц, как из реки рыбу, — желания людей, их мечты. Пройдя ряд, он остановился внезапно и сказал Короткову строго: — Вот я читал твою бумажку, и до того мне стало противно, что мы сейчас уедем, когда мы имеем полную возможность защищать завод.

Полина крикнула:

— Правильно!

Матвей медленно взглянул на нее и сказал сердито:

— А ты, гражданка, молчи! Не покрикивай. Я обращаюсь ко всем квалифицированным. Хотят они уезжать? Или хотят защищаться? Я гляжу в ваши глаза, товарищи, и от вашего имени могу обещать товарищу Сталину, — что, пускай, половина завода эвакуируется, увезет импортное оборудование! А вторая половина будет давать такое же количество противотанковой продукции, какое она обещала дать согласно системе Дедлова!

— А немцы? — крикнул секретарь парторганизации.

— Немцев придется бить, если полезут.

— Ах, если? — воскликнул Коротков. — Следовательно, вы предполагаете, что немцы и не полезут?

Директор Рамаданов сидел за письменным столом своего домашнего кабинета. Он был очень доволен — и тем, что говорил с Москвой и тем, что, притворившись больным, не стал беседовать с Матвеем и, значит, не поставил ни его, ни себя, в неловкое положение; и тем, что сейчас напишет красивый приказ об отмене вчерашнего приказа об эвакуации. Правда, частично завод надо вывезти, в особенности, это касается импортного оборудования, но даже при самой придирчивой оценке это нельзя назвать полной эвакуацией. Директор имел слабость считать себя большим стилистом. Мемуары, которые он собирался написать уже много лет, по его мнению, должны были изумить мир своей красотой. И сейчас, откинувшись в кресле, он смотрел в потолок, прищурив глаза. Перед ним, чудными узорами, как хороводы звезд в далеком небосклоне, сплетались и гасли замечательные фразы приказа. Бледноватые отблески строгости должны развиваться здесь, постепенно заливая темно-лиловые волны необходимости… Все шесть телефонов, внутренние и городские, зазвонили сразу. Директор, уже отвыкший от вздрагивания, поднял самую робкую трубку и раскатистым своим голосом прокричал:

— Рамаданов слушает! А, Коротков, здравствуйте!

— Беда, Ларион Осипыч! Все цеховые собрания немедленно же узнав о голосовании, произошедшем в нашем цеху, тоже голосуют предложение Матвея Кавалева. Литейный, инструментальный…

— Какое предложение Матвея?

— А вы разве не знаете? Он вынес предложение — не эвакуировать СХМ!