Матвей очень желал видеть Полину — и немножко опасался этой встречи. Одно мгновение, в особенности в начале пути сюда, он подумал было опять: а не любовь ли, как говорит Мотя, влечет его к Полине, а, значит, — и за рубеж? Нет! Его вела ненависть. Он желал наполниться ею до краев, желал своими глазами увидеть то, что наделали фашисты в его родных местах, где еще не остыли следы его детских ног, где рама в школе, возле которой он сидел за партой, еще не переменена, да и стекло то же самое. Он желал, чтобы его ученик, которым он считал Полину, с честью выполнил данное ему поручение и не опозорил учителя, а если ученик не выполнит, то он исправит невыполненное. Его вело правильное чувство! Ненависть — вот разрыв-трава древних сказок, которая раскрыла ему все двери, привела сюда, в эту старую каменоломню, — тоже картинку из сказок, — чтобы завертеть зубчатые колеса станков, резать и точить гремящий металл, найти способ достать порох…
Ему хотелось, чтобы Полина удачно выполнила поручение генерала Горбыча. Еще до перехода рубежа, он слегка сомневался в ней, но когда он увидел первую сгоревшую деревню, первый труп измученного селянина, первого повешенного, он понял, что его мысли о возможности ее предательства — вздорны и обидны для нее. И ему еще больше захотелось, чтоб она действовала ловко, умело и быстро.
Необходимо, чтоб она свершила подвиг, совершенно необходимо! Ее подвиг, и вообще все ее поступки напоминали ему родину, ту, которая стоит там, держа в руках оружие, — за рекой, за самолетами с красными звездами на крыльях, время от времени появляющимися из-за реки. Полина была часть его дела, которым он гордился. Она вышла снизу. Еще месяц с небольшим… Нет, Матвей даже не хотел и думать об ее прошлом. Как бы смутно и спотыкающе оно ни было, теперь она имела полное право на имя друга и товарища!
«И даже больше того! — вдруг подумал он с опаской, такой, что ему даже захотелось оглянуться: не подслушал ли кто его мысль? — Ведь ты, Матвей, теперь на неправом пути? Ведь ты так ошибся, как ниже и нельзя. Ведь ты обманул доверие рабочих, которые не для шутки же назвали тебя полковником? Беспечность мыслей, прихоть привели тебя сюда. Ненависть? — Не оправдание. Ненависть, ты, как большевик, должен был испытывать к врагу и не видя его, не осязая его преступлений. Миллионы, наполненные ненавистью к фашизму, идут на фронт, и тысячи из них погибают, так и не видя врага, сраженные его снарядами и пулями. Что же, им всем надо пробираться через фронт, лгать партизанам, притворяться, что тебе даны какие-то особенные поручения? Нет! Плохо, Матвей! Дисциплинированная, слабая женщина, Полина Смирнова, куда лучше и тверже тебя, прославленного стахановца. Уж лучше бы ты пошел за ней из-за любви! Тут всякий самый строгий судья, разведет руками и скажет: ‘‘Да, любовь! Это, знаете, того… материя<’’>. Здесь не вредно допустить и терпимость в отношении Матвея. А то что, занесся невесть куда и измеряет поверхность всех событий только своим разумом. А он, твой разум, тьфу!..»
— Вы надолго сюда, Матвей Потапыч? — спросила Полина.
Голос у ней звучал с прежним почтением, и глядела она на него так же, как глядела, когда спрашивала, нужно было помочь ему в разметке на металле. Она ничего не подозревала, как и остальные… На это было больно глядеть. Конечно, жизнь не шахматная доска и люди не фигурки шахмат, да и на шахматной доске бывают тоже замысловатые положения. Но все же!..
— Уйдем вместе! — сказал он сухо.
Полину в каменоломню привел товарищ К., начальник разведки партизанского штаба, до войны в крупном районном центре преподававший языки. Собой он был высок, строен и вообще держался с достоинством, как литаврщик. Каким образом в своей учительской карьере он накопил уменье вытаскивать и отыскивать разные сведения — объяснить было невозможно; он же предпочитал некую таинственность, издавна подписывая жене письма латинским «Н». У него было лицо фанатика, постоянно выигрывающего во всех своих замыслах.
— Счастливо отделались? — спросил его Матвей.
Не желая отвечать на вопрос, учитель сказал:
— Да, раньше здесь были хорошие охоты, а сейчас всю дичь распугали.
На этом разговор с начальником разведки и окончился. Часа два спустя, он вернулся и сказал, что пробраться к городу трудно и придется обождать дня два. Полина взволновалась. Тогда он отвел ее в сторону от Матвея и тихо сказал, что зашифрованные сведения, добытые ею, они отправят с «одним товарищем». Ее же Полину, приказано беречь, и он не может взять на себя ответственность за ее доставку именно в этот час. «Кто знает, куда выкарабкаешься?» — добавил он многозначительно, легкими шагами отходя от нее.
— Не отправляют? — спросил Матвей.
— Да. Говорят: труднопроходимо.
— А не из-за меня ли? Мне еще денька три их надо инструктировать…
— Ну, что вы, Матвей Потапыч?
— Война войной, но и в войне у каждого свои интересы.
Она, уважая его большие знания жизни, не стала с ним спорить. Они обошли станки, сопровождаемые рабочими, которых понемногу, из разных мест, свозили в каменоломню партизаны. Что-то высоко драматическое и прекрасное, в духе Художественного театра, чудилось ей, когда она, иногда задевая локтем талию Матвея, шла с ним рядом, среди этих станков, каждый из которых имел свою, необычайно яркую историю. А что говорить о людях? Она даже немножко боялась глядеть им в лица, так они были грозно-прекрасны и, словно цветы, которые садят по шнурку, выровнены в каком-то удивительно мощном порыве труда и борьбы. Пусть некоторые из них покашливали от сырости, наполнявшей воздух каменоломни, пусть некоторые сморкались, а один все одергивал рубаху, которая у него лезла кверху, обнажая тощий, исцарапанный живот. Пусть! Полина знала, что такое человек.
До самой поздней ночи она не могла отделаться от этих возвышенных дум, она держалась за них, как держится рулевой за румпель руля, и они влекли ее далеко-далеко. Она засиделась в каменоломне до поздней ночи. Матвей вышел проводить ее. Звезды в высоком и необыкновенно чистом небе блестели так, как будто готовились идти в какую-то неслыханно удалую атаку. Гам в болоте утих, робко колыхнулся камыш и опять замер, устремив в небо пестрые по очертаниям верхушки.
— Как-то у нас на Проспекте? — сказала Полина, глядя в небо.
— Бомбят на уничтожение, — ответил Матвей. — Немецкое радио передавало, мне товарищ П. сказал, что продовольственные базы в городе разбомбили.
И он глухо добавил:
— Нет ничего страшней, когда хлеб горит.
— Немцы много врут, Матвей Потапыч.
— Знаю. Они врут, когда говорят, что хлеб у нас захватили. А вот врут ли, когда кричат, что хлеб у нас сожгли…
— Подвезем.
— Подвоз отрезают.
Эти два слова прозвучали как останавливающая внезапная стрельба. Они испугались и замолчали.
Немного погодя, Полина стала рассказывать о том, как она побывала у немцев. Ей хотелось отвлечь его от мыслей о городе — и оттого рассказ у ней получился горячий и притягивающий. Матвей ярко представил себе поле, которое она пересекала. Словно зубчатые штемпеля, отпечатывались в лиловом небе с редкими, белесыми, предутренними облаками силуэты танков. Между танками, прикрывшись шинелями, спали, прямо на земле, баварцы. Где-то в стороне звякнуло ведро, послышалось боязливое ржанье лошади, будто ее пугали эти металлические возы. Полина ощущала в груди неприятное и в то же время задорное дерганье сердца.
Плащ, прорезиненный и длинный, с плеча убитого лейтенанта, видимо, большого щеголя, постоянно сползал с ее плеча. Она спотыкнулась о какую-то корягу. Плащ упал на спящего солдата. Он поднялся и схватил ее за руку. «Откуда? Куда?» — «От лейтенанта Швабе к полковнику фон Паупелю», — отвечала она быстро. «Пароль?» — «Афины!» Солдат захохотал. Баварский говор, видимо, был приятен ему, и едва ли он не подумал, что видит эту девушку во сне. Он лег и, положив голову, протяжным и сонным голосом, почти нараспев, сказал: «Дура. Я — не на карауле».
Матвею почудилось лицо этого солдата. Лицо было широкое с большим, как у игрушечной копилки, ртом. Матвей увидел поле, танки, поднимающийся рассвет, прохлада, дохнувшая от реки, танки, покрытые росой, особенно обильной в эти дни, солдат, ежащихся от прохлады. Он видел лейтенанта, присевшего на пень возле танка. Наклонив голову, с багровым лицом, он с усилием, посредством крючков, вдернутых в ушки, натягивал сапоги, сшитые из трофейной, русской кожи…
О, мы заставим тебя потерять эти сапоги со страха, обер-лейтенант! О, ты еще узнаешь Россию!
Передернув плечами, Матвей спросил:
— Ну, дальше?
— Дальше все было гораздо глаже. Судя по первому моему успеху, немцы не так уж умны! Вы как думаете, Матвей Потапыч? — И, не ожидая ответа, она спросила: — Сейчас, когда я вам рассказывала о поле, мне вспомнился «Тарас Бульба». Помните лагерь запорожцев, пробирается Андрей?..
Она покраснела и добавила:
— Впрочем, все эти литературные реминисценции не стоят и гроша. Тем более, что ситуация совершенно другая. Вы ведь мало читаете, Матвей Потапыч?
Матвей вспомнил такой же вопрос, заданный ему Рамадановым, и ответил сухо:
— Сейчас читаю, да некогда.
— Действительно, не до чтения. Так же, как сейчас разговаривать о литературе или Художественном театре. Вы бывали там? Нет? Вас ждет огромное наслаждение. — Она вспомнила опять каменоломню, которая дышала ей сейчас сыростью в спину, и воскликнула оттого еще горячее, чем ей хотелось: — Огромнейшее, Матвей Потапыч!
Она протянула руку, сорвала горсть листьев, влажных от росы. Растирая листья в руках, словно бы готовя бальзам, она заговорила о русском искусстве. Матвей задал ей два, а, может быть, и три вопроса, и вопросы даже прямо-то и не относились к сущности того, о чем она говорила. Полина уловила в них другое: тоску по России, по Украине, по искусству этих народов, которое так мало видел Матвей. Он спрашивал ее: увидим ли мы то, что не увидали? Могут ли немцы уничтожить все то, что они обещают уничтожить? Могут ли фашисты сжечь наши библиотеки, наши дворцы, опрокинуть наши памятники? «Мне кажется, — говорил тонущий в темноте взгляд Матвея, — что вы понимаете больше меня в искусстве. Вот я и прошу вас, отвечайте мне, пожалуйста, по правде. Я верю вам, что искусство — важнейшая и нужнейшая штука. Этот тезис бесспорен. Ну вот, хорошо, отобьют эти пулеметы, которые тоже равномерно отстукивают время, как часы. И я, допустим, останусь цел. И я, допустим, пожелаю разглядеть то искусство, которое мне не удалось увидеть еще. И я приду — и передо мной пепелище и заржавленная немецкая каска на нем. Как быть?»
— Искусство нашего народа бессмертно! — воскликнула Полина. — И вы хотите знать, почему?
— Да.
Кусты справа раздвинулись. С автоматом на согнутой руке вышел начальник разведки.
— Покурить вышли? — сказал он строгим, хотя немножко и театральным голосом. — Ничего. Курите. Сегодня вокруг спокойно. — И он, свернув папироску, попросил спичек у Матвея. Закурив, он широко дунул на спичку, выронив ее из руки. Чуть тлеющий уголек ее, описав дугу, упал в болото. Начальник разведки вздохнул, словно придавая падению спички какое-то особое символическое значение.
Затем он обратился к Полине:
— Извините, вот я слышал, вы говорили, искусство бессмертно. У нас последнее время что-то очень уж любят разбрасываться бессмертием. И то бессмертно, и этот бессмертен, будто зарождается новая теогония. Мифы о происхождении богов, — добавил он, поясняя непонятный термин.
— Вы способны считать, что наше советское искусство смертно? — воскликнула, волнуясь, Полина, забыв все восхищение, которое она испытывала к начальнику разведки, так искусно проведшего ее в стан немцев.
— Человек смертен. Значит, смертно все человеческое, — сентенциозно проговорил начальник. — Может быть, вы способны доказать обратное?
— Докажу.
— Конечно, можно окрасить и кролика под тигровую шкуру…
Это замечание уже совершенно взбесило Полину.
— Позвольте, а вы советский или не советский человек?
— Господи боже мой, по-вашему, если мне не нравится, допустим, мещанский театр Таирова или мазня художника Яковлева, я уже не советский человек?
— Мы говорим о совокупности всех явлений, которые определяют советское искусство. Если хотите, я говорю о духе его, а не об отдельных представителях!
— Вот как? О духе?! Вы, значит, отдельных представителей не видите?
— Именно оттого, что я вижу отдельных представителей, я и понимаю дух всего советского искусства!
— Может быть, вы мне расскажете о них, о каждом в отдельности? Совокупность явлений — это и есть тот молот каменотеса, который гранит камни. Вы имеете возможность, таким образом, воздвигнуть пьедестал для советского искусства.
— Он уже воздвигнут? А рассказать — расскажу. Я не испугаюсь!
— Я видел, что вы не пугливая. Но ведь есть и главный театр войны, а есть и второстепенный, тот самый, о котором французы говорят «[В рукописи пробел.]». Боюсь, на сей раз как бы вы не очутились в этом второстепенном театре, где гораздо труднее проявить свою доблесть.
— Напрасно боитесь.
— Вы не отбивайтесь фразами, а начинайте. Тема — советское искусство. Глава — советский художник и роль его в строении нового общества.
— Силами искусства, не правда ли?
— Вот именно, силами искусства. Автоматом и штыком уж мы постараемся, а ты, голубчик, расскажи мне в романе, на полотне и в песне, как ты понимаешь идеи нового общества. Спой мне, голубчик, так, чтобы, когда я шел в атаку на немца, у меня в ушах твоя песня гремела. Начинайте, голубушка! Что ж вы молчите? Вы были такая задорная.
И вдруг начальник разведки услышал с того места, где стояла Полина, тонкие и жалобные детские всхлипывания.
— Господи боже мой, товарищ Полина, что с вами?
И, повернувшись к Матвею, начальник разведки сказал:
— Это вы виноваты, товарищ Кавалев! Стоите тут как чурбан, и нет вам дела, дабы возразить на мои дурацкие разноглагольствования!