— Доведет Матвей Кавалев эшелоны, в случае чего, или не доведет?
Коротков опять вскинул на старика красивые и ясные глаза. «Ну чего ты влюбился в этого Кавалева? — опять спрашивал этот взор. — Зачем ты даешь лишнюю пищу любопытству и толкам? Да, в Матвее есть ум, отвага, великодушие, но нельзя же, Ларион Осипыч, быть до такой степени сентиментальным!»
На этот раз от взора Короткова старику стало не по себе. «Пожалуй, я, действительно, старею», — подумал он. И дабы Коротков не огорчался и решил, что вся предыдущая настойчивость старика — лишь подчеркнутое указание: «мол, не один ты, Коротков, умный человек на СХМ», Рамаданов громко сказал:
— Я говорил нынче по телефону с Наркомом. Заводу, на его узбекском филиале, нужен молодой, крепкий и толковый директор. Местной общественности необходимо втолковать, что к ним переселяются не только люди… Переселяется большая техническая культура! Если Узбекистан осознает такое положение — мы не удвоим, мы учетверим продукцию. Ведь что получается: удваиваем здесь и удваиваем там… Как вы думаете, Коротков?
— Здесь удвоим, а там: не знаю.
— Вот вы поедете туда директором и узнаете. А узнав, удвоите продукцию?
Коротков побледнел и весь выпрямился. «Ну и честолюбив же, дьявол», — с удовольствием подумал Рамаданов. И ему понравилось, что Коротков не стал ломаться, говорить, что он не сумеет, не справится, а просто и ясно заявил:
— Трудность там та, что у них плохо с металлургической базой.
— Другого подходящего места, куда направить наш завод, нету. Металла не хватит? Создайте металл! Металлургов нет? Научите! Мы же рабочие. Мы, дорогой мой Коротков, робинзоны на этом острове, который называется планетой…
В ворота цеха словно кто ударил тяжелым молотом.
Ворота упали.
Ливень осколков, щебня, волны земли — ринулись в цех, калеча и ломая людей, засыпая грязью и пылью части пресса.
Рамаданова ударило о какой-то ящик, перевернуло и снова ударило. Колющая, нестерпимая боль пронеслась по всему телу. «Нет, не конец, — подумал Рамаданов. — Не может быть, чтоб такой больной конец».
Он привстал на локте. Над ним склонились лица Никифорова, Короткова, мастера Привалова, конструкторов. По железной лестнице сверху из кабинета начальника цеха бежал врач, размахивая санитарной сумкой. Луч солнца, освещавший лестницу и игравший на ее отшлифованных ступеньках, упал на эту сумку и осветил узенькую медную застежку.
— Ранен? — спросил Рамаданов.
Лица отступили.
Теперь Рамаданов видел только лицо Короткова. Оно было смертельно бледно, и на эту бледность было крайне неприятно смотреть, потому что она проступала сквозь пыль и сор, брошенные на Короткова взрывом, который он, видимо, не успел стряхнуть.
— Ранен?
— Слегка, Ларион Осипыч, — сказал, глотая слезы, Коротков. — Сейчас перевяжут.
Рамаданов закрыл глаза. Боль все увеличивалась и увеличивалась, Рамаданову хотелось, пока боль не захватила все сознание, сказать самое главное. Но позади, словно какие-то плывущие смутные острова, наплывали совсем ненужные мысли, превращаясь то в камыш с сухими длинными метелками, то в длинную, режущую ноги траву… Куда он идет? Куда он торопится?.. К Матвею? Да, Матвея надо выручить!..
— Осторожней поднимай, осторожней, — услышал он вдруг, и он подумал, что эти заботливые люди напрасно, кажется, стараются поднять его, лучше, пожалуй, поскорее поднять пресс «Болдвин».
Глаза слипались. Рамаданов с трудом открыл их, и сразу же сознание его прояснилось, и он вспомнил то самое главное и важное, что ему хотелось сказать Короткову. Движением бровей он придвинул к себе его лицо и, глядя не на лицо, а на руки врача, которые с невероятной ловкостью и проворством шныряли где-то у его живота, сказал:
— Самое главное?.. Да… Чем все это кончится?.. Да… Я знаю… победой… но как?.. где?..
Боль стихала. «Да, кажется, теперь конец, — подумал Рамаданов. — Раз такое, значит, конец. Он не бывает больным…» Глаза слипались в медленной, неодолимой слабости, Рамаданов открыл их. Теперь он глядел в мокрое и молодое лицо Короткова. «Чего это он? Чему, чудак?» — подумал Рамаданов, и ему стало немного, но совсем немного, жалостью величиной с пушинку, жаль Короткова. Поэтому он, до того желавший сказать: «Несите меня к нему…», подразумевая Матвея, — потому что это был самый близкий человек на заводе, теперь сказал:
— Несите меня… домой…
Он закрыл глаза. Кто-то осторожно дотронулся до его ног, и он почувствовал, что они отяжелели. Мир отдалялся, но был еще близок, и ему очень не хотелось расставаться с ним. С усилием он открыл глаза и увидал теперь перед собой лицо парторга Бронникова, его короткие, подстриженные усики, белесые глаза, двойной подбородок и потный лоб в глубоких морщинах. Настойчивый, но тугой человек! Рамаданов часто ссорился с ним, потому что Бронников, как думалось Рамаданову, постоянно стремился все сделать по-своему и постоянно плохо. Вот теперь, наверное, понесет директора в партийную организацию, устроит прения… А как дела на откосе? Должно быть, не так плохо, раз они все здесь?..
Рамаданов твердым, как ему казалось, голосом сказал:
— Несите меня домой.
На самом же деле слушающие его видели только чуть пошевелившиеся губы, темные и сухие, и строгое движение бровей. Тем не менее парторг Бронников понял его и приказал:
— Несите его домой!
Он схватил большими руками крошечную головку врача и, обжигая ему уши дыханием, прошептал:
— Операция нужна?
Врач ответил:
— Нужно исполнять последнюю волю. Ни операция, ничто не поможет. Он умрет через час, самое большее.
Бронников сказал, берясь за ручку носилок:
— Он хочет домой. Домой, Ларион Осипыч?
Рамаданов открыл глаза:
— Да!