Отдав приказания, Матвей понял, что этого мало: теперь надо показывать самому, как же осуществляется такое приказание.
Немцы из Дворца обстреливали видимое им пространство. А видели они многое и многих. А стреляли они умеренно, в каждый патрон вмещая именно ту смерть, которую он должен вместить. Короче говоря, Дворец заняли снайперы. Немецкий обстрел породил в сердце Матвея нехорошее чувство. «Кто же и как пропустил их сюда? Не измена ли?» — думал он, подобно многим командирам, полагая, что случись ему быть здесь пораньше, подобного не произошло бы.
Однако по мере того, как он пробовал пролезть ко Дворцу во все щели, допускаемые сражением и случайностями войны, по мере того, как падали и умирали его люди, он стал понимать, что в данном случае немцы не могли не попасть во Дворец: слишком он громаден и слишком стратегически важен, равно как и то понимал он, что умный и расчетливый майор Выпрямцев послал его сюда не подкреплять окружающие Дворец наши силы, а чтобы показать этим силам: столкновение на откосе развивается для нас успешно, и «будьте уверены, немец потерпит убытки». И все глядящие на Матвея так его и понимали. Лица их веселели, и даже одежда на них становилась другой, более изящной и красивой.
Отряд Матвея прополз через пролом в кирпичной стене. За углом должен быть вестибюль Дворца… Круглая яма возле пролома стонала. Раненые немцы, скинув каски, отчего лица их стали бледными и крошечными, взывали, опираясь руками о тела убитых. Матвей велел позвать врача.
— Как же, из Берлина им выпишем, — сказал со злостью Арфенов.
Матвей рассердился:
— Произведу расследование, кто даже словом обидит раненого, — сказал он на ходу. — Поручаю тебе, Арфенов, произведи впечатление.
Он напряженно вглядывался в трупы убитых, прислушивался к стонам раненых немцев. Два или три мертвых офицера особенно привлекли его внимание. Одному из них воздушной волной, должно быть, вдавило шлем в плечи. Он лежал на животе, раскинув руки и ноги, и походил на краба. «Неужели в бою не увижу я лицо врага?» — в тоске подумал Матвей. Раненые, — воющие, молящие, стонущие, — не вызывали в нем ненависти. Мертвецы были просто омерзительны.
Но едва лишь он отчетливо и со всей силой задал себе вопрос: встретит ли он здесь врага лицом к лицу, — этот враг встал перед ним во весь свой высокий рост. О, с этим врагом не так-то легко разлучиться! На него глядел мужчина с желтоватыми птичьими глазами, в фуражке, надвинутой на лоб, изрезанный такими широкими морщинами, словно их проводили гусеницы танков. Тяжелый, как обух топора, подбородок чуть опущен, обнажая прокуренные острые зубы, которые не отчистишь никакой щеткой. От него, как от мясника, пахнет свежей кровью. Он поднимает тренированный, привыкший к убийствам кулак, наклоняя вперед всю свою высокую фигуру, чтобы ловчее и сильнее ударить человека, который…
Полковник фон Паупель! Вы? Может быть, вы среди солдат? Может быть, вы во Дворце? Ведь вам так лестно вбежать и взять Дворец, возбуждая собой восхищение в читателях ваших газет и в ваших родственниках крестоносцах? Ах, полковник фон Паупель! Почему вас не произвели в генералы, вам было б почетнее умереть в таком чине, ибо если вы здесь, во Дворце, то — смерть вам, полковник фон Паупель, смерть, смерть!!! Вы не убежите, фон Паупель, не скроетесь, вам не помогут все ваши многосильные моторы, потому что у нас бьется самый могучий и верный мотор в мире — сердце ненависти. Ух, тяжело тебе будет, полковник фон Паупель, ты прочтешь еще перечень твоих зол. Смерть! Смерть! Смерть!!!
Он почти задыхался.
Он вскочил. Отряд вскочил за ним. Какой-то командир с загорелым лицом и с рыжими усами закричал где-то в стороне:
— Куда? Там у них миномет. Приказываю…
— Приказываю! — закричал Матвей, и у него не хватило дальше слов, да он и понимал, что их не нужно.
Прижимая к груди автомат и отталкивая Арфенова, который все старался выскочить вперед, он вбежал в вестибюль. Несколько беспорядочных выстрелов откуда-то сверху встретили их. Матвей бросил гранату вперед, в дым, вившийся среди темно-синих колонн вестибюля. Дым этот легкой пеленой прикрывал убитых красноармейцев: караул, отстаивавший вестибюль. Неподалеку от дверей лежал красноармеец, держа в мертвой руке несколько пропусков, — должно быть, вахтер.
Голова у Матвея кружилась. Что-то плавное, как ритм стихов, билось в нем. Это было неудержимое стремление убивать. Убивать, убивать, убивать!.. Не стыдно, а нужно убивать и нести им смерть! Смерть врагу, смерть, смерть! Он стоял, вытянув в правой руке автомат. Лицо его пылало, и редкие волны дыма, вливавшиеся в вестибюль из глубины Дворца, не утишали этого пылания, а только больше подчеркивали его. Мало-помалу пламень с его лица как бы обрызгал собою лица, его окружавшие, зажег их. Они приблизились к нему, тяжело дыша и тяжело ступая. Все их движения говорили, что он мог им заказывать любое, самое отчаянное действие, — и они исполнят его. Убивать, убивать, убивать! Умирать, умирать, умирать! Смерть врагу! Да здравствует свобода и равенство!
Он взглянул на Силигуру. Кто-кто, а уж Силигура-то обладает взором. Он вглядывается. Сквозь дым он видит лестницу в библиотечный зал, падающие на столы балки с потолка, горящие стеллажи с книгами. Огонь кажется ему одушевленным. Огонь перелистывает книги, рвет их корешки… Беспросветная тьма покрывала сердце Силигуры. Тьма и ненависть.
— Значит, вперед! — сказал Матвей.
Они взялись за руки, составляя какой-то странный хоровод. Силигура пожелал идти первым.
— Будем совершать обход по твоей библиотеке, — сказал Матвей. — Веди, Силигура, чтоб не в последнюю экскурсию.
Они погрузились в дым.
Жар и духота сгущались.
Пепел, теплый и едкий, оседал на глаза. Слезы текли в рот.
— Совершай, совершай, — кричал Матвей, чувствуя, что цепь рук дрожит и мучается. — Совершай обход, не к смерти ведет путь! Верно, дозорные?
Дозорные молчали. Шаг за шагом они шли, ощущая где-то совсем рядом со своей тонкой и почти пылающей одеждой могучий и привязчивый пламень, — пламень смерти.
— А хоть бы подохнуть!.. — услышал Матвей.
— Чего? Кто там стонет? Чихни, будет легче. Не видишь, Силигура нас вывел. У него нюх. Силигура, есть у тебя нюх, борзая?
Самым поразительным событием этого и без того достаточно поразительного дня был ответ Силигуры. Откуда-то из тьмы донесся он:
— Приучайтесь к дыму, придется идти и через пламень!
И они вскоре, действительно, почти нырнули в пламень. Силигура был первым.
Кашляя, чихая, почти задыхаясь, выскочили они и уперлись руками в широкую, как ворота, металлическую, теплую дверь. Силигура вывел их к боковому входу в библиотеку. Пламя и дым устремлялись в главный вход, не находя здесь тяги. Дыма было меньше. Хотелось дышать, дышать… Но Матвей сказал, криво улыбаясь щеками, покрытыми пеплом:
— Сусанину приходилось куда легче, чем тебе, Силигура. Он хоть дышать мог…
Силигура, обожавший точность выражений и сравнений, сказал:
— Сусанину, извините, приходилось тяжелей. Ведь он-то вел врагов.
Матвей сказал:
— Вот и отдохнули, давай вперед! Впереди — легче, бой…
Они распахнули дверь. Но боя еще не было. Их опять встретил дым, еще более удушающий, чем прежде. Пламя грызло потолок читального зала. Оно работало исправно. Одна за другой падали балки, валились книжные шкафы… Да, немцы создали позади себя превосходную стену.
— Вперед все-таки, Матвей Потапыч? — спросил Силигура, в котором вид горящих книг возбудил то же желание убийства и смерти врагу.
— А как же? Должен же немец потерпеть убытки!
— Тогда я проведу через антресоли.
Они спустились вниз по какой-то боковой лестнице, затем поднялись вверх по другой, приставленной просто к стене, пожарной. Силигура нюхал воздух, чихал, крутил головой и, как всегда, поправлял на плечах прорезиненный плащ, который он не сбрасывал, наверное, и в постели.
— Еще направо, еще направо! — твердил он.
Позади каких-то уже начавших гореть шкафов они выбрались, наконец, на антресоли. Дым заволок их настолько, что они не видели своей руки, нащупывавшей перила. Внизу бушевало пламя: горел читальный зал. Окна были выбиты, сквозь них через дым можно было иногда разглядеть очертания цехов и вспышки выстрелов на Стадионе, который, видимо, атаковывали немцы. Отряд находился на последнем этаже. Отсюда, через чердак, на площадку, к подножию статуи.
Но вход на чердак оказался уже охваченным пламенем.
Они попятились.
— Куда теперь?
Силигура не ответил. Некуда! — говорил весь его вид.
В двух шагах от перил колыхалась железная балка, готовая упасть. Над нею сквозь дым виднелось черное пятно.
— Там чердак? — крикнул Матвей на ухо Силигуре.
Силигура кивнул головой.
Матвей перебросил ногу через перила антресолей.
— Куда? Матвей Потапыч!
Матвей мог ответить по-разному: приказать идти за собой, что было легче всего высказать и труднее всего исполнить; мог пошутить, что «авось не свалюсь, не на кровати»; мог просто выругаться… Он поступил по-другому! Его охватила великая пафосная мысль, которая охватывает обыкновенного человека, может быть, однажды в жизни, а гениальных полководцев — не чаще одного раза в год. Сначала он вспомнил Рамаданова, разговор его с Силигурой в библиотеке, горящей там, внизу, затем он вспомнил любимую его книгу, а после того его прорезало как ножом: «Неужели я отступлю от мести, от полковника фон Паупеля?» И он опять вернулся к любимой рамадановской книге и, ступив на балку, стал читать громко, размеренно, как стихи, стараясь пересилить гул пламени и хрипоту пересохшей глотки:
— «О, графиня… — сказал Люсьен с лукавым и в то же время фатовским выражением. — Мне…»
Матвей не успел и два раза повторить строки, единственные из тысяч «Утраченных иллюзий», прочитанные им, как уже отряд миновал полосу дыма.
Они выскочили в какой-то сырой и узкий коридор. Чердак остался позади. Они услышали чей-то незнакомый голос, кричавший незнакомые и сердитые слова. Бритая голова в каске показалась на лестнице. Матвей увидел обшлага темно-зеленого, тесного, не по плечам, мундира, — и притупленные дымом и отчаянным положением ненависть и стремление убивать и убивать вновь с необычайной силой овладели им.
— Мой! — завопил он, бросаясь вперед и хватая немца за горло.
Он слабо помнил, что происходило дальше. Он наскакивал, стрелял, приказывал. Руки его горели. Плечо ныло — шестой по счету хватил его в плечо штыком. Матвей перевязал на ходу носовым платком и даже не помнил: завязал ли он узел… Следующего немца он ударил своей каской. Затем откуда-то из продолговатого бассейна, — они дрались уже в гимнастическом зале, — выскочил восьмой. Они дрались прикладами! Немец, видимо, забыл о своем револьвере и когда выхватил его, Матвей, с окровавленной головой, с простреленным ухом и ссадиной вдоль всей головы — снизу вверх, — сидел на немце и тряс его за грудь.
Офицер с обвислым задом, подпрыгивая и визжа, бежал от него. Вокруг слышались выстрелы. Матвей бросил наотмашь вправо гранату, откуда, как ему показалось, спешили на помощь офицеру немцы. «Только бы взглянуть в лицо… только бы!.. Не полковник ли это фон Паупель? Ну, тогда вы получите перечень ваших дел, полковник!» Офицер повернулся — и выпрямился. Фигура его приобрела достоинство. Он вытянул голову вперед, и так как ему нечем было защищаться — паника охватила солдат при виде выскочивших из пламени черных и ловких людей, паника, следовательно, охватила и его, и вполне понятно, что он потерял оружие, то теперь офицер, стоя перед хромающим, в крови и ненависти, врагом, мог защищаться только плевком. Он хотел набрать слюны, чтобы плюнуть. Он вытянул губы… плевок повис у него на мертвой губе.
Матвей побежал за следующим.
Он прыгал со ступеньки на ступеньку, отстреливался, звал. Немцы разбегались от него.
Один из красноармейцев, рожденный в Средней Азии и воспитанный на традициях восточной поэзии и сам немножко поэт, смертельно раненный, опустился на ступеньку, через которую только что перепрыгнул, чуть прихрамывая, Матвей. Красноармеец, глаза которого мутнели, в последние минуты своей жизни не вспомнил ни отца, ни матери, ни любимой… Он был воин! Он поглядел вслед Матвею и подумал про себя, глядя на прихрамывающего Матвея: «Я теперь понимаю, почему был хром Тимур. Если б он не хромал, он завоевал бы весь мир».
Матвей спускался вниз, поднимался вверх. Он уже забыл счет лестницам и дверям, которые он выломал и за которыми прятались немцы. Однажды он наткнулся на круглую железную дверцу, окрашенную зеленой краской. Она, очевидно, вела в подвал. Он стукнул в нее прикладом.
— Там немцы! — сказал он, хватаясь за гранату. — Я туда брошу.
— Тут и ребенок не пролезет, — сказал Силигура, всюду, правда немножко издали, следовавший за ним, — тут подвал для кухни.
— Выше, выше! — крикнул Арфенов, и они бросились выше.
…Сколько раз позже Матвей жалел, что не сорвал дверцы. И столько раз он радовался, что не сорвал их. Кто знает, как бы он предстал перед девушками: героем ли с гранатой в руке, или же граната кинулась бы впереди него, или же девушки кинулись бы вниз головой в колодец…
В большом и широком, залитом кровью коридоре, который вел к площадке со статуей, лежала едва ли не сотня убитых немцев. В конце коридора двери на площадку были забиты мешками с песком и обрезками балок. Убитый сержант, шесть мертвых и три раненых красноармейца отстреливались из-за мешков, преграждали здесь путь к площадке — к Ленину! Раненый, отставляя в сторону ручной пулемет, сказал Матвею:
— Проходите, товарищ командир. Вам путь свободен.
И он смежил очи. Он дождался смены. Он мог теперь передать пост свой, который защищал от немцев почти три часа в смертельном бою.
Матвей вышел на площадку.
Бой заканчивался. «Дедловки» стреляли уже редко. Резервные наши танки, врезавшиеся в середину немецких машин, доколачивали их с тыла. По фашинам, через реку, убегали недобитые. Не помогали ни третья, ни четвертая волна танковой немецкой атаки!..
Бой не изменил очертаний завода. Матвей глядел на них с наслаждением. По-прежнему четкие и строгие, чуть разве поцарапанные, лежали цеха перед ним, внизу. Дворец падал к ним обрывистыми утесами. Направо уступом поднимался и тянулся над Проспектом дым. Это горела библиотека. Но уже слышались шлепающие вздохи пожарной машины и шипенье струи… Тушили…
Ленин стоял, простерши мощную руку на запад!