Двадцать минут спустя, после разговора с Матвеем, генерал Горбыч был на СХМ. Но Матвей уже уехал. Его спешно вызвали в обком.

Вызывал Матвея первый секретарь Стажило. Прислали машину. Первый секретарь, машина — все это указывало, что дело предстояло разрешить какое-то большое… и тем не менее Матвей на обкомовской машине сначала заехал домой. Дело в том, что дорога в обком пролегала мимо вокзала. Достать сейчас машину трудно, все заводские машины, — даже автобусы, — перевозят материалы… и Матвей рассчитывал отвезти на большой машине хотя бы часть багажа родителей, а если удастся, то и самих…

Но если вдуматься, — а Матвей боялся вдуматься, — то ему не столь хотелось отвезти родителей, потому что старик Кавалев и сам был достаточно предприимчив и, небось, уже отправил багаж, сколь ему хотелось узнать участь Полины. Она исчезла тотчас же после окончания боя. Говорили, что она убежала из радиоузла вместе с Мотей. Мотя, — это еще повод для беспокойства, — так ненавидит Полину… могла причинить даже вред умышленно… Силигура на все вопросы Матвея отвечал как-то неопределенно, явно смущаясь, так что Матвей даже крикнул:

— Уголовщина или нет, ты отвечай прямо?

Силигура потупился. Он не знал, что тут и сказать. Наверное, у Полины Вольской достаточно оснований, дабы скрывать свое имя и работать возле станка? Надо и у ней спросить: желает ли она, чтобы Силигура рассказывал о ней? Поэтому Силигура сказал неопределенно:

— Мотя у вас на квартире, так я слышал. Вы бы, Матвей Потапыч, к ней обратились. — И, слегка улыбнувшись, он добавил: — История велит мне быть объективным.

— А смеешься чему?

— Тому и смеюсь, что не бывает объективной истории. Да и нельзя сказать, чтоб я смеялся, Матвей Потапыч. Время мало смешливое. Разве что ухмыльнешься.

— Значит, не уголовщина?

— Матвей Потапыч! Вы хотите знать мое мнение о любви?

— О какой любви?

— О той, которой, Матвей Потапыч, охвачены и Мотя, и Полина Андреевна… и в которой они все сознаться себе никак не могут. А может быть, и сознались, кто знает? Только если они сознались, они непременно разъехались. Куда, вы хотите спросить? Полина Андреевна к своему делу, а Мотя, предполагаю, на станцию, вместе с родителями. Она девушка умная, ей не победить Полины Андреевны, понимает!..

Матвею показалось, что Силигура ждет от него вопроса о Полине Андреевне. К какому делу она могла вернуться? Почему Моте не победить? Чем Полина сильнее? Матвей не спросил потому же, почему не был с ним откровенен Силигура: Матвею казалось, что Силигура не может многое сказать, а выспрашивать не было ни времени, ни сил, ни желания… Мысль об умершем Рамаданове, как стеной, закрывала от него все свое, личное, и стоило только подумать об этом новом сосновом гробе, где лежало тело старика с аккуратно причесанными волосами и поджатыми губами…

Силигура понял его и тихо спросил:

— А вы некролог для радио не напишите, Матвей Потапыч?

— Напишу, — сказал Матвей, отходя.

…Так оно и оказалось. Багаж уже отправили подводой. В передней только остатки: ящик с тремя курами и корзина с петухом. Возле ящика валялись не совсем дозревшие кочаны капусты, лук, свекла. Пахло землей. Искрились в щелях паркета осколки выбитых стекол, и потому, наверное, все ходили по коридору осторожно, на цыпочках.

Из соседней комнаты слышался самодовольный голос Потапа. Как всегда, он говорил о Матвее. Мать смотрела виновато: «Нехорошо, дескать, пить в такое время».

— А чего не выпить, раз хочется? — сказал Матвей. — На дорогу-то, от простуды, взяли?

— Взяли, — ответила, всхлипывая, мать.

Матвею хотелось быть ласковым и добрым в этот день. Он нежно глядел на мать, на ее тощие и редкие волосы, совсем пожелтевшие на висках, на покрасневший нос, на руки с темными жилами… «Когда-то увидимся теперь?» — подумал он, и ему стало стыдно, что он иногда грубо обращался со стариками. Ему захотелось наверстать ушедшее. Он заглянул в комнату.

Потап, охватив пальцами стакан с водкой, водил им над столом, словно бы чертя им какую-то фигуру. Водка плескалась. Два старика, прикрыв руками глаза, тоже покачивались над столом. Слезы падали у них сквозь пальцы. Конечно, они плакали не над словами Потапа, а над тем, что жаль расставаться им с городом, с обжитыми местами.

Старик Потап говорил:

— Министерская голова… председатель Совета министров, мой сын, Матвей!..

Матвей, забыв о своем стремлении быть добрым и снисходительным, сердито сказал:

— Папаша! Вы уезжаете и должны слышать от меня всю правду! Вы меня назначили полковником. Я выровнялся из уважения к вам, и как необходимый народу…

Отец перебил его, взглянув удалыми и пьяными глазами:

— А потом я велел быть тебе директором, где оно?

Матвей уже совсем рассердился:

— К чему такой разговор? Бесстыдный?

— При чем тут бесстыдный? Народ хочет тебя директором. Верно, старики?

Старики молча плакали.

— От директоров пойдешь в министры…

— А там вы меня выдвинете в императоры?

— Не-ет, я не за царизм. — Он икнул и поставил стакан на стол. — Я… не за царизм, а министром ты можешь быть, Матвей, честное слово, можешь! У тебя — голова! Пойми! Она в пределах советской власти многое в состоянии.

Он вылез из-за стола, обнял Матвея и, заглядывая ему в глаза, спросил:

— Небось противно смотреть на старика?

— И противно.

— Вот тебе противно, а я благословляю. Женись! — крикнул он неожиданно громко. — Женись! Она вполне достойна. Я разглядел.

— Чего ты можешь разглядеть? — сказала, глубоко вздыхая, старушка.

— Я. — Он подал Матвею стакан с водкой. — Выпей за мой взгляд. Помянешь после. У старика, скажешь, взор зорче, а водка крепче. Предстоит такая пелена, что скоро и света не разглядишь! Пей и прощай, Матвеюшка!

— Какая пелена?

— А такая пелена, что немцы железную дорогу отрезают! У них есть, предполагают, такой удар. Чик ножницами! И нету… как пуговицы от нашего города. Отрезали от республики!

— Разговоры!

— Разговоры и есть жизнь!

Матвей взял стакан, посмотрел на прозрачную водку и выпил. Поставив стакан на стол, он отложил корку вязкого хлеба и, жуя, спросил:

— Когда на вокзал?

— Тебе с нами на вокзал незачем ехать, — сказал отец пьяным голосом. — Ты поезжай по своим делам, а мы по своим. Мотя со стариками уже там, ждет. А мы приедем к ним, не беспокойся. Твоя жизнь теперь, Матвей, опальная… — Икнув, он поправился: — Опаленная! Будут тебя и палить, и жечь, но только ты… ты, Матвей, держись! Город отдавать не надо. Он, немец, глупый. Он этот город весь дотла сожжет, раз получит. Он ему неприятен. Он много огорчений от нас принял. Сожжет!

Матвей поцеловал отца. Потап пошел было провожать его, но дошел только до порога комнаты и, обессиленный, вернулся к столу. Он стал жаловаться старикам на свое горе, старики показывали ему мокрые от слез руки.

Матвей припал к плечу матери. Слезы, наполнявшие, казалось, эти комнаты, охватили и его. Он размяк и спросил ее о Полине. Мать сказала, что Полина ушла в город. Старик Потап выдал Полине имущество.

— Да ведь вот он какой, разве он расскажет? Он пьяный всегда баснями объясняется. Боюсь, Матвеюшка, попадем мы в Узбекистан, его водка и совсем пленит. Как тогда поступать?

— В войне не утонул, из водки вынырнет, — сказал Матвей.

…В обком он ехал очень грустный. Да к тому же, когда машина проходила Круглую площадь, он, увидев, что толпа народу бежит к радиорупору, велел шоферу остановиться. Голос из радиорупора говорил так отчетливо и сильно, что не надо было и открывать дверки:

— «Вследствие повреждения железнодорожной станции, погрузка эвакуируемых в эшелоны будет производиться на седьмом километре! — Помолчав, голос продолжал: — Граждане! Городу угрожает интенсивная бомбежка. Желающие эвакуироваться, направляйтесь на седьмой…»

Голос после слова «седьмой» делал паузы, словно бы для того, чтобы дать возможность толпе разойтись. Она, действительно, как-то распадалась и исчезала мгновенно в домах. Сразу же в течение паузы на месте исчезнувшей толпы собиралась другая. В городе творилось что-то неладное.

Матвей так и сказал секретарю.

— Я знаю, — ответил тот. — Немцы хотят отрезать город. А у нас — хлеба… — Он подвинул Матвею мелко исписанный листок. Многословие листка было совершенно противоположно количеству имеющейся в городе пшеницы. — Ну, видите?

Матвей понял, что рука, передвигающая листок со сведениями о хлебе, есть одновременно и та рука, которая передвигает сейчас судьбу Матвея. В углу синего кабинета с медной люстрой равномерно стучали большие часы. Всегда перемены в судьбе Матвея сопровождались стуком, подобных этим, больших часов.

— Рамаданов умер, — сказал Стажило. — У русского народа есть великое определение смерти: приказал долго жить. Именно, приказал. Надо нам исполнять приказание старика. Надо! Но вы видите, что представляет собою это приказание.

— Долгую борьбу, — сказал Матвей.

— Да. Для этого чтобы долго жить, кому-то надо долго бороться. Такие слова в условиях мирного времени могли бы показаться пошлостью. Но при войне их надо повторять чаще…

Он, видимо, приглядывался к Матвею, потому что часто прерывал нить разговора, и то ходил по комнате, потирая лоб, то перелистывал какие-то бумаги, а то спрашивал о чем-то, хотя и нужном, но прямо не относящемся к теме разговора. Спросив Матвея о порядке почетного караула, он, желая дальше не причинять Матвею затруднения таким разговором, сказал прямо:

— Я сегодня говорил по телефону с Наркомом. До этого мы беседовали и с Горбычом, и с Бронниковым, вашим парторгом. Завод и командование выдвигают вашу кандидатуру. Я ответил Наркому на его вопрос: «Кого мы в условиях возможной осады выдвигаем на пост директора СХМ?» Матвея Кавалева.

Он посмотрел в глаза Матвея:

— Вечер оказался не таким, каким его обещало утро?

Матвей ответил секретарю так же иносказательно:

— Раз уж мост выстроили, провалиться в реку труднее.

— Кто собою не управит, так чему другого наставит, верно? — спросил, усмехаясь, Стажило. — Ну а вы собою как будто управлять можете.

— Ой, плохо выходит.

— У других еще хуже! Кто думает, что легко творить самого себя? Палочку обстругать, и то надо подумать. А здесь — человек. Чело-овек!.. Только подумать, какое слово: человек! Что он совершить не может? Все! Он — человек.

Привыкнув утешать, ободрять и одобрять людей, Стажило мог, когда он был в духе, подбирать такие слова, которые сразу поднимали дух собеседника, причем слова эти для каждого были особенные, и подбирать их и видеть их действие доставляло Стажило большое удовольствие. Так и теперь он с радостью глядел на разгоревшееся и взволнованное лицо Матвея:

— Согласны, Матвей Потапыч?

— Один вопрос, Михал Михалыч.

— Да?

— Вы говорите, возможна осада? Значит, немцы отрежут нас?

— Возможно, временно. Командиру танковых немецких соединений надо исправлять свою побитую репутацию.

— Командиру?

— Да. Полковнику Паупелю.

Матвей побледнел и задрожал. Стажило взглянул на него удивленно:

— А что?

— Я его уничтожу!

— Кого?

— Полковника фон Паупеля.

— Полковника фон Паупеля? А что он вам?

— Он убил Рамаданова! Он!!!

Секретарь разглядел фанатическое пламя в глазах Матвея и подумал: «А из него хороший бы командир партизан вышел». Но, с другой стороны, он уже знал о способностях Матвея к осуществлению новых хозяйственных комбинаций. Цех Кавалева был лучшим не только на заводе, но и на всех заводах прифронтовой полосы. Матвея наполняет инстинкт творчества, а не какой-либо там расчет. Сила его организующей воли необычайна! Он властно влечет за собою большинство… Нет, такого человека нельзя отпускать!

— Ну, положим, не он убил.

— Он организовал это убийство! И я его должен уничтожить.

— Уничтожат другие! — с непонятной для Матвея холодностью сказал секретарь.

Матвей крикнул, протягивая вперед руки:

— Я его должен убить, вместо того чтобы тут с вами разговаривать! Я! Вот этими руками!

Он положил руки на стол и, приближая их к чернильному прибору, такому же тяжелому, как и у генерала Горбыча, сказал:

— Чем попало. Убить! Вот этим прибором! Стулом! Поленом! Колом. Камнем. Разбить череп, ноги, туловище! Все разбить!

Он весь трясся от ненависти. Секретарь видел в своей жизни многое, но пену на губах от ненависти он видел впервые. Секретарь молчал. «Пусть выскажется», — сказал он сам себе.

— Он убил всех! У меня нет детей. Но он уже убил моих детей. Он бы убил их, понимаете? Он, он… Думаете, мои родители уедут сегодня? Нет. Он их убьет! Он их стережет…

Секретарь положил свои руки на руки Матвея и сказал:

— Уверяю вас, Матвей Потапыч, что полковник фон Паупель не убежит от нас. Догнать? Хорошо. Я обещаю вам, что вы его догоните, но не раньше, как выполните программу вашего завода. Есть?

Матвей не ответил.

Секретарь придвинул к нему другой листок.

Матвей взглянул. «Программа СХМ по выработке противотанковых орудий должна быть утроена». Так приказывал Нарком телефонограммой.

Матвей вытер мокрое лицо и сел.

— Утроена?

— Да, утроена, Матвей Потапыч.

— У нас больше половины станков эвакуируется.

— Да, две трети.

И секретарь добавил, опять придвигая первый листок.

— Хлеба, как видите, будем выдавать вдвое меньше. Выходит, одна треть станков, половина хлеба, а втрое больше программа по пушкам!.. Трудновато, выходит?

— Трудновато.

— Но ведь и полковнику фон Паупелю трудновато! Мертвым немцам, утонувшим в нашей реке при отступлении, есть что рассказать о подводном мире. Он сделал ошибку. Мы его заставили ее сделать! Ему надо было сначала отрезать наш город, а затем атаковать. А он поступил наоборот. Возможно, что он и еще сделает ошибки, и тогда-то мы по-настоящему «отблагодарим» его.

— Трудновато!

— Конечно, трудновато. Даже Ленину было иногда трудновато, а у него голова получше нашей была. Трудновато, верно… — Он малость помолчал, а затем глаза у него стали сияющими. — Трудновато, а пушки-то на что? Ведь мы же их делаем, Матвей Потапыч? Ведь не бархат ткем?

Он быстро придвинул к нему листок со сведениями о хлебе.

— Решим так: половину наличного хлеба получит СХМ, а другая половина: городу. Мы идем на жертву. Город согласен поголодать, в случае чего.

Матвей отодвинул листок.

— Нет! Справимся и по первой наметке. Раз решили взять треть, так и возьмем треть. Даю слово, Михал Михалыч — производительности не снизим. Требует Нарком: на триста процентов увеличить, увеличим.

— А только насчет хлеба, извини, Матвей Потапыч, но это — левачество.

— Увидишь. Приезжай к шести часам. Рабочие уже будут знать, что паек уменьшен. Если половина их не придет на похороны Лариона Осипыча, а кинется взамен того на базар закупать продукты, зови меня леваком и еще как хочешь, Михал Михалыч.