Стахановец СХМ, токарь завода, Матвей Потапович Кавалев, или в просторечии Каваль, как всегда, шел и сегодня по цеху той плавной, слегка в развалку, походкой которую наблюдаешь только у весьма опытных рабочих. Каваль слегка прихрамывал, — он повредил ногу на военной службе, — но и прихрамывание это не лишало его плавности и, если уж говорить вернее, изящества. Это не та плакатная, рассчитанная плавность, которую видишь иногда в театре, в так называемой, «индустриальной» пьесе или же на экране, и которая только отдаленно напоминает истинную плавность человека, изучившего труд и умение экономить свои движения, человека, всем телом и разумом своим понявшим, как нужно управлять машинами; плавность, унаследованную и неповторимую, появляющуюся только в цеху, сливающуюся со всеми движениями цеха, с его металлом, энергией электричества, графиком труда, даже с ежесекундно меняющимися оттенками света, льющимися сквозь окна и застекленную крышу.

Матвей шел своей походкой. Однако, внутри его, походка его сердца, если можно так сказать, была совсем иная, чем несколько дней тому назад. Он был очень недоволен собой.

Мaтвей Потапыч Kaвaлев в последние дни много работал, и много думал. Недавно он окончил курсы мастеров социалистического труда при учебно-производственном комбинате СХМ. Учился он там три года, получил диплом, и теперь проходил стажировку мастера, в то же время работая у станка. Казалось бы, чего лучше? Еще две-три недели — и Каваль мастер!

«Мастером-то мастером — это верно, мастером он станет. Но как и чтобы такое сделать, дабы среди мастеров-то быть первым? А как ты тут будешь первым, если ты у станка не первый? Вот ты покинешь станок, станешь мастером, но с каким лицом отойдешь ты от станка?» — такие вопросы задавал сам себе Матвей.

Появились эти вопросы вот почему. Сильный, ловкий, гордящийся своей силой, ловкостью и умом, — лет пять тому назад, — приехал Матвей на военную службу, пограничником, в Среднюю Азию. Ему нравились оружие, кони, дисциплина, весь строгий и точный строй службы — он надеялся стать командиром, капитаном, а то и полковником… Но — конь попался норовистый, всадник — гордый, и Матвей упал с коня, сломав ногу.

Хмуро вернулся он домой. Нога зажила. Осталась только легкая хромота — был бы калекой, и то лучше. Тосковал Матвей долго и упорно. В то время, как назло, приехал окончивший институт приятель по школе Ося Коротков. Он быстро пошел в гору, год-два — и Коротков начальник цеха, инженер, помощник главного инженера, а теперь уже и главный. А велик ли ум у Короткова? С горошину! А, вот, отшлифовал, отгранил — и теперь блестит, как бриллиант, и дает директивы, указания наш Ося!..

Матвей пошел на курсы. Окончил. А тут — война. Стоит он у станка, соседи уходят на войну, он ставит за соседние станки учеников, сам учит — и то ли он переутомился, то ли совсем ослабел, но ряд станков, которыми он ведает почти на положении мастера, заметно снизил свои показатели.

«Что произошло? Почему? Потому ли, что Матвею хотелось в бой и скучно было стоять у станка? Или он не понимает действия многих станков, а только-только разбирается в своем?..» Ему казалось, что он потерял ту свободу и легкость выдумки, которой, — чуть ли не с детства, — он гордился. Он знал, что неприятное положение, в котором он находится, ему помогут изжить, но «надо и самому думать!»

Он остановился. Шагах в десяти находился шестигранный бетонный столб, у которого колыхалось знамя «Правды» и чернела доска показателей. За столбом тянулись станки, где работали его ученики и он сам… Он стал перебирать в уме: каких рабочих можно найти и пригласить к станкам: «Осипенко? Инвалид. Служит теперь в мороженной… Пойдет. Телесов? Мобилизовали. Егоркин? Вот, надо съездить к Егоркину. А тот Степанушкина потянет». Поставив более опытных рабочих у станков, конечно, он поправит положение, но все же этого мало… «Надо…» — «А что надо?»

Он растерянно оглянулся.

Черные клубы «затемнительной» бумаги, скатанные на день, создавали вокруг цеха мрачную, но героическую раму. Минуя эти черные плафоны, свет стремился на станки и разливался по ним розовыми и желтыми пятнами.

Две тележки, картаво перезванивая, пробирались по бетонным дорожкам цеха. Они поравнялись с Матвеем. Хорошенькие девушки улыбнулись ему, и одна, покрывая шум цеха, крикнула ему:

— Ну, как дела, Каваль?

— Поднимаются, — ответил Матвей.

— Приветствую!

Матвей вел скупую и суровую жизнь — как раз противоположную той, которую вел его отец. Женихом он считался хорошим. Не одна девушка вздыхала по нему, но Матвей гулял с ними редко. Он ждал. Чего? Кого? Э, мало ли кого и чего мы ждем. Разница только та, что одни дожидаются, а другие, не дождавшись, так и уходят… проходят, как вот эти две тележки и две девушки.

Третий месяц цех держал почетное знамя «Правды». А, теперь? Из-за Матвея Кавалева знамя придется отдать?

Матвей взглянул на показатели группы станков, за которой наблюдал. Белым по черной доске: «48 % плана». Матвей вытер лоб. Вчера было — 54 %. Он рассчитывал, что сегодня цифра поднимется, хотя бы до 70 %!..

Девушки вернулись. Тележки их звенели. Матвей стоял, припав на хромую ногу, и у него, должно быть, был такой растерянный и глупый вид, что улыбающаяся девушка подтолкнула локтем подругу, и та обернулась и, пристально поглядев на Матвея, расхохоталась. Спецовка ее распахнулась, мелькнула белая кофточка с ажурной застежкой из кости. Каждый день повторяющаяся улыбка девушки, уверенный свет из окон, золото на знамени, чмоканье станков, запахи масла, и в особенности, могучее влияние странной силы, спрятанной в проводах и вырывающейся в действие, едва лишь ты повернешь рычаг, в действие разумное и обещающее победу, в действие, уподобляющее машины войску на плац-параде, — все это должно было поднять в Матвее то ослепительное пламя воображения, всегда придававшее движениям его пластичность, которую можно разве бы сравнить только со слогом Платона, ту пластичность, в результате которой все детали, выходящие из его станка, походили на того неизвестного, но великого солдата, по которому выравниваются все солдаты полка и который, в сущности, и создает победу! Сегодня Матвей не чувствовал этого пламени. Вдохновение покинуло его.

Сильно припадая на ногу, что всегда указывало на раздражение, он пересек Проспект и подошел к длинному зеленому дому, в котором жил вместе со своими родителями. Сосед его по станку, Пётр Сварга, пожилой, с черными мохнатыми бровями и угловатыми движениями, проводил его до самого подъезда:

— Може, не ходить тебе в город, Матвей? — спросил он хрипло, видимо, страдая не менее Матвея. — Сухие листья горят огнем, от сырых только чад. Кого ты завербуешь на наши станки в таком вредном настроении?

Матвей ничего не ответил, легонько толкнул Сваргу в плечо, что означало расставание, и стал подниматься по лестнице. Мешки с песком, черные ленты на стеклах, кадушка с водой, деревянные лопаты, брезентовая кишка от пожарного крана — все, на что он уже давно не обращал внимания, теперь раздражало его. Он спросил самого себя: «Может быть, действительно, не ездить в город?» Но, тотчас же ответил: «А кто о тебе будет волноваться, когда ты сам не поволнуешься?» Это было неправильно, но именно эта-то неправильность утешала его. Сильный человек тогда только соберет целиком все свои силы, когда вообразит, что он одинок.

На площадке лестницы стояла Мотя. Эта рослая, стройная и румяная девушка недавно, вместе с другими беженцами приехала из того села, где родился·и Матвей. Село захватили немцы. Они ворвались внезапно. Под пулеметом, Мотя запрягла коня, навалила воз скарба, и вывезла родителей и трех теток, случайно оказавшихся тут же в хате. Теперь все шестеро жили у Кавалей. В небольшой квартирке было тесно, душно, но Кавали любили потчевать и принимать гостей, особенно старый Потап Кавалев.

Уже четыре дня Мотя встречала Матвея на площадке. В первый день она сказала, что в комнатах душно, и она вышла проветриться, но весь вид ее встревоженного и напуганного лица, все ее нервные движения, говорили, что иная духота волнует ее. Они дружили с детства. Старик Кавалев работал издавна на сельской паровой мельнице механиком. Отец Моти заведовал кооперативом. Оба они говорили о себе: «Мы — сельская интеллигенция». Сейчас старик Кавалев уже говорит о себе: «Мы — заводская интеллигенция», и отец Моти почтительно соглашается с ним.

Мотя стояла, заложив за спину крепкие и длинные руки, наклонив корпус и так глядя на Матвея, что смысл этого взгляда нельзя было не угадать. «Дружба кончилась, — говорил взгляд, — началась любовь. Я — люблю, а ты?»

Матвей боялся ответить утвердительно. Мужчина в двадцать пять лет еще не женившийся пребывает в таком состоянии или потому, что очень неприятен внешне, или потому, что внутренне являет собою урода, или потому, что считает брак институтом для дураков. В Матвее не было ни первого, ни второго, ни третьего. Он не женился по простой, но как ни странно, редко встречающейся причине: он не находил подходящей по характеру ему подруги. Какой у него был характер, он и сам толком не знал, но во всяком случае, он сильно уважал его, раз не нашел себе до сих пор подходящей по душевному росту девушки. Многие ему нравились, но стоило ему подумать: «женюсь или нет?», как сразу же выходило: «нe женюсь!». Девушка это чувствовала, и они расставались.

Сейчас Мотя смотрела в его темные и тяжелые глаза. Он подошел к ней ближе. Он положил ей руку на плечо. Она придвинулась к нему, чуть касаясь его своею грудью. Позже анализируя себя, — Матвею нравилось предаваться иногда тому несложному анализу, которым мы всегда пытаемся измерить нашу любовь, — Матвей объяснял свой неожиданный и горячий поцелуй в сочные Мотины губы тем, что он-де искал в тот день ласки и сочувствия. Возможно, — если поцелуи, вообще, нуждаются в оправданиях.

Как бы то ни было, когда Матвей попробовал разобраться в густых и высоких чувствах, охвативших его, как в сенокос вас охватывают густые и росистые травы, Мотя уже лежала у него на плече, устремив в его глаза свой влажный и дымчатый взгляд, в котором, казалось, она видела Матвея, словно в пелене.

Они стояли, прислонившись к решетке, окружающей лифт. Мотя спрашивала его:

— А ты скажи, когда полюбил? Вот я тебя всегда любила, — как на селе рос маленький, и как в городе встречала. А ты?

— Некогда вспоминать…

И Матвей попробовал подтвердить свое изречение поцелуем. Она весело возвратила поцелуй, будто выпуская птицу из клетки, а затем спросила:

— Да, все-таки скажи! Я сколько дней стою на лестнице, шаги слушаю, думаю — любит ли? И когда полюбил? Скажи!

Матвей еще раз поцеловал ее и повернул от дверей:

— Ты куда, Матвей?

— А, мне в город.

— Обедать?

— Какой там обед!

Восклицание это она отнесла на свой счет. Она засмеялась счастливым смехом, и смех этот было очень приятно слушать Матвею. Он осмотрел ее статную, хорошую фигуру — и тоже рассмеялся. Почему бы, действительно, не пообедать?

Он вошел в квартиру, наскоро съел две тарелки супу и, не дожидаясь второго, ушел. Отец крикнул ему вслед, чтобы возвращался пораньше, будут гости.

— Вот тебе прилетят фашистские стервятники, узнаешь гостей, — смеясь, сказал сын, тут же добавив, чтобы без него не давали гостям вишневой. Он хочет сам откупорить и попробовать.

Он спускался по лестнице. Мотя проводила его до подъезда.

— Когда вернешься? — спросила она таким просящим голосом, что у него от радости похолодело сердце.

— Часа через три. Плохо учу, что ли… Надо других свербовать.

— Навербуешь?

— А чего не навербовать? Мое имя известно.

Трамвай миновал центр и повернул на Гоголевскую. Матвей спрыгнул на перекрестке. Он увидел рыжий деревянный домишко, в котором жил токарь Егоркин, работавший совсем не по специальности — в какой-то примусной мастерской. Матвей направился к домику.

Из радиорупора, возле трамвайной остановки, неслась песня. Матвей услышал знакомый мотив. Он недавно купил эту пластинку. Полина Вольская пела «Песню о хорьке». Он увидел на заборе синюю афишу с ее фамилией. Посмотрел на часы: четыре двадцать четыре. В шесть во Дворце культуры назначен ее концерт. «Успею, — подумал он. — Мотю надо захватить, она любит песни». И чтобы поделиться с кем-нибудь своим предстоящим удовольствием — слушанием знаменитой певицы и наслаждением, что рядом находится любимое существо, он сказал гражданину, который стоял рядом и внимательнейше слушал пение:

— Вот поет! Кабы я так пел, мои бы станки первыми в мире выделялись!

— По вежливости, надеюсь, — ядовито сказал гражданин, повертываясь к нему спиной.