Эшелоны пробились на соединение во вторник. В среду пришли «красные партизанские обозы» от крестьян. В пятницу с востока в город привезли хлеб. В субботу норма выдачи хлеба не только на СХМ, но и в городе была увеличена. И в субботу же обком предложил Матвею Кавалеву выступить по радио. И Матвей и генерал Горбыч должны были дать понять гражданам города Р., что хотя сражение выиграно, но враг окончательно не разгромлен и беспечностью играть сейчас опасно. Сказать это необходимо в крайне вежливой и деликатной форме, чтобы не оскорбить достоинства горожан, которые проявили удивительное мужество и, естественно, несколько возгордились. Гордость эта — настоящая гордость, и ее стыдиться нечего, а даже и наоборот…
Естественно, что Матвей находил объяснения, почему генерал Горбыч все время пьет воду и лицо у него серое, и он твердит постоянно, что не любит радио. Матвей, правда, сам всегда волновался, когда выступал на заводе по радио, а тут ведь не только на весь город, а чуть ли не на всю страну… Тем не менее он был спокоен. Он стоял в коридоре, пол которого был покрыт толстым ковром, и где все говорили шепотом. Лампочки, — красные, синие, — то и дело вспыхивали над головой, освещая серое лицо генерала. Знакомая песня неслась из рупора.
— А ведь это Вольская поет? — сказал Матвей.
Генерал вдруг заторопился и увел его в комнату, где обычно ожидали своего выхода дикторы. Он плотно закрыл дверь и, приблизившись к Матвею, начал было:
— Матвей Потапыч, нам нужно переговорить. У меня такое мнение, что лучше быть…
Вошел секретарь обкома Стажило. Здороваясь с генералом, он сказал:
— А вы что такой? Может быть, рассчитывали, партия опоздает и первой выступит армия? Нет, где-где, а на радио мы выступаем первые!
Он рассмеялся, ласково глядя на Матвея. По всему было заметно, что он крайне доволен и Матвеем, и генералом Горбычем, и всем течением дела. Сам он не курил, но папиросы привез с собою. Он угостил Матвея и генерала, а затем стал рассказывать, как превосходно прошел вчера концерт певицы Вольской.
Говоря о концерте, он лукаво посматривал на Матвея, и тот стал оправдываться, что не смог приехать: дело в том, что секретарь прислал ему билеты, а Матвею надо было сидеть в ту ночь за чертежами.
Генерал, тоже посмеиваясь, сказал:
— Вот я и пришел к мысли, что лучше быть водевильным генералом, чем оставлять людей без счастья.
Матвей, не понимая их, сказал:
— А чего вы бьетесь за тот концерт? Пойдем сейчас в студию и послушаем Вольскую.
Дверь приоткрылась. Диктор сказал торопливо:
— Товарищи. Концерт окончен! Через две минуты ваше выступление.
— Видишь, Матвей Потапыч, опять опоздал, — сказал, смеясь, генерал. — Признаться сказать, удивительный ты человек. Сделай милость, скажи, почему ты такой большой любитель другим устраивать жизнь, а на себя талант этот не применяешь?!
— Уж куда лучше как применил…
— Товарищи, товарищи!.. — торопил диктор.
Стажило и генерал Горбыч вышли. Матвей затянулся последний раз папироской и стал искать глазами пепельницу. когда он, погасив папироску, обернулся к дверям, на пороге их он увидел Полину. Она была в длинном белом концертном платье, — и лицо ее белее платья.
— Вас приглашают в студию, Матвей Потапыч, — сказала она чуть слышно…
…Окна уже вставили, и в тесной квартирке Кавалей по-прежнему могло быть душно, если выкурить две-три папиросы. Поэтому, помогши внести рояль, Матвей вышел курить на балкон. Правду сказать, вышел он сюда еще и потому, что его невероятно смешила аккомпаниаторша Софья Аркадьевна, длинная, худая, с мехом на шее. Она резким и скрипучим голосом разговаривала с Силигурой о прочитанных ею книгах, а Силигура благоговейно слушал ее. Она знала три языка. Ах, Силигура, Силигура, можно знать сотню языков, и все же быть смешным!
Утро было раннее. Ночью пал иней, и деревья по ту сторону моста от инея казались слишком хрупкими. А ведь они уцелели при каких немецких атаках. Направо, как раз против того места берега, откуда шли немецкие танки, стоят и колышутся сосны. Они привыкли к зеленой своей одежде, и им хочется стряхнуть иней. Ниже, возле быков моста у берега блестит лед, а с крыши дома, мимо балкона, падают уже тяжелые капли тающего инея. Ух как хорошо! Так хорошо, что немножко стыдно. Но ведь, в конце концов, разве вот те зеленые сосны стыдятся своего убора, хотя все вокруг покрыто инеем, или капающие с крыш капли стыдятся того, что они текут, хотя вокруг них много еще не растаявшей холодной материи.
Жизнь есть жизнь! Она прекрасна. Надо ее любить! Вот три фразы, — «где все законы и пророки», — как говорит Силигура. Да, она прекрасна, хотя она и трудна. Но ведь все прекрасное трудно, — и только работа побеждает трудности и создает прекрасное. Работа и мысль! Работа, мысль, вдохновение!..
Он пощупал телеграмму в кармане, которую ему внизу, когда он помогал втаскивать рояль, передал лифтер. В телеграмме Коротков сообщал решение рабочих: Проспект в Узбекистане, где стоят уже здания завода, а также и кладутся новые, решено назвать Проспектом Ильича. Мало того, оказалось, что Коротков не напрасно заезжал в Москву. В условиях эвакуации и беспокойства, он нашел скульптора, который ваял статую Ильича, — и взял у него первый вариант статуи. Разве это не вдохновение? Разве это не работа мысли? И разве этому нельзя порадоваться? Работать, работать, так работать, как приказывает Республика! Воевать, воевать, воевать, как приказывает Республика!
— Матвей! Тебя к телефону с завода, — услышал он позади себя голос Полины. Дробный стук ее высоких каблучков приближался к балкону. Звуки рояля вторили ее шагам, — аккомпаниаторша пробовала, не попортили ли его? От реки повеяло теплой сыростью. Значит, солнце поднялось уже высоко. И ему захотелось ощутить на своем лице теплое дыхание солнца. Ему подумалось, что сейчас оно, наверное, светлое, светлое, и в то же время голубое, — как те глаза.
Он вышел на край балкона, туда, куда падал луч солнца, и закинул голову, подставил лицо его лучам. Мимо него упало две-три больших капли тающего инея. Солнце светило справа, а слева, над головой, он увидал что-то сильное, мощное и неудержимо стремительное.
Это была рука Ленина, указывающая на запад.
Декабрь 1941 — апрель 1942 г.