Семейство Кaвалевых происходило из села Карнява, километрах в ста двадцати от областного города, где находился СХМ. В город старик Кавалев приехал лет двадцать назад, да и до того, в молодости, он живал в городе. Сельская жизнь всегда казалась ему тесной, но, обычно, покинув село, он начинал по нему тосковать и необычайно радовался всякому приезду родственников или знакомых «с села», как он говаривал.
Квартира Кавалей состояла из двух, довольно крупных, комнат и небольшой кухонки, метров на одиннадцать квадратных. Помещалась она на пятом этаже. Отсюда было видно и мост, и реку, и дубы за рекой, а когда влажный ветер с реки колыхал открытые рамы, то в стеклах колыхались соседние дома и матовые шары фонарей по ту сторону Проспекта, и радиаторы машин, мелькавших мимо столбов, и головы коней, но ни топота, ни гудков не доносилось сюда, и казалось, что кони и машины проходят мимо вас словно в воспоминании.
Потап Иванович Кавалев, седоусый и седобровый, утверждавший, что род его идет от запорожца Игната Коваля, который, мол, служил вместе с Тарасом Бульбой, любил принимать гостей, потому что любил гостям рассказывать всякие замысловатые истории — случившиеся с ним или которые могли бы случиться, или же, наконец, не могли случиться. Гостей было пятеро: тот самый Пётр Сварга, который провожал с работы Матвея; Герчиков, кассир заводоуправления, чахоточный и носатый пьяница; Силантьев, бригадир бригады теплой промывки паровозов, работавший в городском железнодорожном узле, тощий, похожий на подсвечник; слесарь Вержбовский, лысый и веселый, однолетка с Потапом Иванычем, все еще стоявший у станка, — да как стоявший! Месячное задание он выполнил на 170 процентов.
Вспрыскивали возвращение Потапа Иваныча на СХМ, механиком. Лет шесть тому назад он, почувствовав недомогание, ушел на пенсию. Потап Иваныч угощал гостей селедкой, копченой колбасой и салом. Гости ели медленно. Звон противней и запах, доносившийся с кухни, указывали, что скоро в комнату войдут пироги.
— Кушайте, дорогие! — говорил Потап Иваныч, поднимая чашку с водкой. — Мы угощать и пировать любим. Мать, мы любим угощать?
Из кухни донесся голос старушки:
— А, любим.
— Ну раз любим, где же пироги?
— Зараз.
Мотя, вежливо улыбаясь, задев стул, прошла вдоль стены на балкон. Вслед за нею вошел отец ее. Он был выше дочери почти на голову, но казался гораздо ниже — такое грустное и траурное выражение чувствовалось в каждом шаге его. Мир для него отныне был окутан черным туманом, вторгавшимся в душу со звуком тех взрывов, которые сопровождали его прибытие сюда. Это была тоска о том, что никогда не вернется: двух сынов его, комсомольцев, повесили немцы, раненую сестру раздавил танк, все братья его были убиты…
— Алексей Кузьмич, може выпьешь? — спросил его робковато Потап Иваныч.
— Не. Благодарствуйте, — ответил устало Алексей Кузьмич, садясь в углу, за спиной хозяина.
Тотчас же, как только фигура Алексея Кузьмича скрылась, Потап Иваныч обратился к гостям:
— Две причины, как известно, по которым я вас угощаю. То есть первая известна: возвращение на завод, а вторая такая — что сын у меня сегодня поставит всемирный рекорд на своих станках!
— Какой там рекорд! — ревниво сказал Вержбовский. — Когда у него половина нормы отсутствует?
— Поставит!.. — упрямо повторил Потап Иваныч. Легкая закуска способствовала его охмелению. Ой, надо б было старушке поспешить с пирогами. — У него — ум! У него воспитание. Домашнее и в школе… и в армии. Поставил я на крылья пять сынов, но таких крыльев, какие имеет Матвей, они сверхприбыльны!
И, как всегда, неожиданно для самого себя, он поднес один из тех сюрпризов, которые затем долго обсуждали, дивуясь, все гости его:
— Все мои сыны дошли до высоких ступеней, но только никто, кроме Матвея, не поднялся на ступень полковника!
— А, хиба, Матвей Потапыч, полковник? — раздался за его спиной грустный голос селянина.
Потап Иваныч чокнулся с гостями и, не оборачиваясь к селянину, ответил:
— Полковник кавалерии и артиллерийских войск! Баллистику проходил. Три года! — Слово «баллистика», после того как завод СХМ переключился на производство противотанковых пушек, стало здесь очень модным. — Но, только он — скрывает! Он у меня — гордый. Его сбросил конь… и он повредил ногу… он бы теперь генералом был бы… он бы теперь весь город наш защищал бы, получше Миколы Горбыча!
— Микола Горбыч — хороший генерал, — сказал кассир Герчиков, много раз видевший генерала, который дружил с директором завода СХМ Рамадановым. — От Миколы Горбыча командиры выходят, как из озера вытекает речка.
— Не спорю, — сказал Потап Иваныч. — Хо-о! Ему воли нет от ноги, а то какой бы был полковник! С ним происходил такой случай на Сахалине…
— На Сахалине служил?
— Половиной Сахалина командовал, а другая половина у японцев…
Тут старушка позвала Мотю, и они внесли пирог. От пирога пахло рыбой и горячим хлебом. Свет играл на поджарой корке его, удивительно славно блестевшей. Потап Иваныч протянул к пирогу руку, вооруженную ножом, и продолжая рассказ о сыне своем Матвее, отличившемся на Сахалине, стал резать пирог.
Как раз тогда, когда остро отточенный нож, изделье павловской артели, рушил пирог, Матвей, уже произведенный отцом в полковники, и Полина, проехали половину пути к Проспекту Ильича. От того места, где они сели в маршрут номер «7», до Проспекта считается не менее десяти километров, и, следовательно, когда они подошли к подъезду, — пирог уже был съеден гостями, вишневка, о которой беспокоился Матвей, выпита, и утомленные сытным обедом гости, ссылаясь на возможность бомбежки и на то, что их бомбоубежище гораздо удобнее, направились домой спать.
Гости целовались с хозяином в коридоре, клянясь в вечной дружбе, а на кухне — Мотя и мать Матвея говорили о любви. Мотя призналась в сегодняшнем поцелуе. Но как только она призналась, она тотчас же спросила быстро, резким испуганным движением подняв голову:
— А колы пошутил Матвей Потапыч?
— Мой сын не шутит, милая, — ответила ей Агриппина Борисовна. — Раз он сказал, его слово твердо. Свадьбу назначил?
Мотя потупилась.
— Свадьба не назначалась. Да и как пировать под бомбами? Одно дело — пригласить гостей на пирог, другое — на свадьбу. Свадьбу с собой в бомбоубежище не возьмешь.
По этим словам было видно, что Мотя долго и упорно думала о свадьбе. Она была как бы перенаселена желаниями подольше и покрепче удержать при себе Матвея. И, понятно, что ей хотелось, чтоб никакой враг не заставал врасплох ее счастье, не пугал бы ее, не отгонял бы от нее Матвея.
Делая усилие улыбнуться, она проговорила:
— Вот, може завод в тыл начнут эвакуировать?..
— Распоряжения не было увозить в тыл, — сказала Агриппина Борисовна, боящаяся бомбежек не меньше Моти, но того более боявшаяся Матвея, который грозно хмурил брови, как только мать заводила речь об эвакуации. — Распоряженье было: заводу вместо сельских машин грузить орудия…
— А, може, и увезут?.. — повторила Мотя. — Страшно, Гриппина Борисовна, под бомбами. У нас что творилось на селе… что творилось!..
Тут Моте показалось, что она слышит идущего Матвея. Она побежала в коридор, и распахнула дверь. Внизу она слышала голос Матвея и его слегка шаркающие шаги. Тоном приказания он говорил кому-то:
— Остальные, которых я навербовал, перейдут на казарменное положение, а ты, Смирнова, поселишься у нас. Девка ты избалованная, за тобой еще надо следить да следить.
— Обещаю вам, — услышала Мотя чей-то женский, сочный и как бы плещущий голос.
Матвей прервал этот голос:
— Все вы обещаете, а там, смотришь, из-за вас — поножовщина!
Мимо Моти прошли гости. Она не имела силы разглядеть их. Словно какая-то буря согнула ее, как гнет она тополя, и как будто холодный и едкий дождь хлестнул ей в глаза. Она прислонилась к косяку.
Пролетом ниже, остановился Матвей, не желавший, видимо, чтобы гости видели, как он поднимается, хромая. Смеясь, он спросил у гостей:
— Попировали? Мало!
— Уж и скрытный ты, Матвей Потапыч, — послышался голос Вержбовского. — Сколько лет тебя знаю, а только сегодня узнал главное…
— Что такое оно главное? — спросил Матвей.
— Да то — шутка, — сказал второй гость.
— Не-е! То не шутка. Потап Иваныч гарантийный документ искал да не нашел! Матвей, говорит, куда-нибудь спрятал. Матвей Потапыч, твоему отцу можно верить?
Матвей любил отца. Сквозь решетки лифта, перила и ступени несется вверх любящий его голос. «Вот бы меня так любил!» — подумала, вздохнув, Мотя.
— Раз мой отец утверждает, то — святая истина.
— Значит, — святая истина, что ты, Матвей Потапыч, — полковник?
— Хай живе Матвей Каваль — полковник! — воскликнул пьяный гость. — Пошли, Вержбовский, скоро бомбы начнут падать.
Мотя захлопнула дверь.
Она сидела на кухне, когда туда вошла встревоженная Агриппина Борисовна.
— Родственницу привел? — спросила Мотя, не поднимая глаз.
— Никогда и не видали такой.
— Пьяный?
— То-то, что трезвый, — сказала старушка, усаживаясь возле Моти. Она наклонилась к ее уху и прошептала: — Бомбы эти всех с ума свели. Накрашенная…
— Уличная?..
— О, господи! Боюсь и подумать.
— А я думала — родственница…
В дверях кухни стоял Матвей. Он поднял на Мотю тяжелый и темный свой взгляд и проговорил:
— Все мы родственники перед Конституцией.
Он перевел глаза на мать и добавил:
— Мама! То — девица с моих станков. Посели ее пока на кухне.
Старушка сдержанно побагровела. Она могла простить, что девицу поселят, где обедают, — но на кухне, в ее святыне? Повернувшись на стуле, она возразила:
— На кухне Мотя живет… селяне…
— Вот и будут жить вместе, — сказал твердо Матвей. — Один беженец от немца, другой — от своего характера!
Мотя от этих слов так огорчилась, словно бы голова ее поседела в одну ночь. Как быть? Что делать? Отказаться? А, может быть, тут ничего нет. Она чувствовала, что презрение к этой девке растет в ней неудержимо. И она пробормотала, стараясь сделать холодное лицо:
— Которым, и не за характер платят деньги…
Матвей уставился в пол. Лицо его было сурово. Он сжал челюсти и сказал с трудом:
— Прошу, мама, без колебаний.
Мотя и Агриппина Борисовна вышли. Матвей показал Полине на топчан. Здесь она будет спать. Затем он посмотрел ей в лицо. Казалось, что она ощущает слабость и головокружение. Но, Матвей не верил себе: «И не такое ей приходилось видывать», — подумал он. Указывая на губы ее и щеки, он спросил:
— А это зачем?
— Что?
— Да краска.
Он подвел ее к крану.
— Чтоб у меня такого больше не было. Завод тебе не улица. Я у моих станков не позволяю краситься. Не нравится, переходи к другому мастеру, а то к лешему с завода!
Он пустил воду, намылил руки и, смеясь, сказал:
— А ну, наклонись, я с тебя все грехи смою, отныне и навеки.