Тайное тайных

Иванов Всеволод Вячеславович

Переписка Вс. Иванова и А. М. Горького 1924–1928 *

 

 

1924

 

1. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

4 декабря 1924, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – я и Пильняк работаем сейчас в «Круге», редактируем. И вот у нас к Вам просьба: если б Вам издать в «Круге» книгу последних Ваших рассказов? Может быть, сообщите условия и как и где собрать оную книжку.

А я? Написал я забавную повесть. Сейчас ее перепечатывают, и на днях я ее смогу послать Вам прочесть. Шкловский ее хвалил. Сам же Виктор мотается, заведует литчастью журнала «Кр(асный) журнал», а бывший вообще-то «Синим». Написали мы с ним авантюрный роман о химической войне «Иприт». Сей роман печатается в Госиздате.

Помимо всего прочего, – Виктор имеет сына, Никиту. Мое семейство не прибавляется. Были две дочери, но умерли.

Живут людишки скудно, тесно и грязно. Я к человеческому горю привык, но такое ненужное горе даже и меня пугает. Писатели ходят оборванные и голодные. Авансы просят – 3 и 5 рублей.

На улицах нет снега и продается какой-то странный виноград, который никак нельзя есть. Стоит он 40 к(опеек) фунт.

И очень дешевы книги. Дешевле дров. Помните, в Питере я топил печи Французской Энциклопедией?

О Вас мы слышим мало. И похоже на то, что Вы вернетесь не скоро. А жаль. Нам живется тесно, а Вы человек просторный и легкодышащий.

В марте я поеду за границу.

Пока – всего доброго.

Всеволод Иванов

Маросейка, Б. Успенский, д. 5, кв. 36, «Круг».

 

2. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

27 декабря 1924, Сорренто

27-XII-24.

Дорогой Всеволод Иванов,

– письмо Ваше путешествовало почти три недели, как видите.

Отвечаю на вопрос «деловой»: право издания моих книг в России продано мною Стомонякову, главе Берлинского Внешторга, а он, в свою очередь, кажется, передал его Госиздату. Значит, – по этому поводу говорить надо с Ионовым. Сей последний – хороший издатель, но был – и если правда, что прикрыт «Рус(ский) Сов(ременник)» и прихлопнута «Всем(ирная) Литература» – остался человеком взбалмошным.

Очень хотел бы прочитать Вашу повесть и авантюрный роман. Пришлите, пожалуйста!

Книги у Вас, в Москве, дешевы? Не попадется ли Вам под руку книжка: Монье. Cvatrocento (Кватроченто), издание Пантелеева? Если попадется – купите и отправьте Екатерине Павловне Пешковой, Чистые пруды, Машков переулок, д. 1, кв. 16; она, Пешкова, заплатит Вам деньги, а книжку пошлет мне. Сделайте это, если будет случай.

Письмо Ваше – грустно. И вообще из России пишут не весело. Хочется поехать к вам, но здоровьишко мое трещит и путь мне лежит в другую сторону.

Здесь – тоже нет снега, а виноград уже съели, но зато – фантастический урожай апельсинов, деревья так изукрашены ими, что листвы не видно.

В марте думаете ехать за границу? Поезжайте сюда, здесь хорошо работается, а вам пора отдохнуть, посмотреть на себя издали.

Вы – талантливый человек, но, мне кажется, Вы недостаточно серьезно относитесь к Вашему таланту и не так любите его, как надо. Вы мне это замечание – простите: за Вами – право не обращать на него внимания, но я обязан сказать Вам о том, что думаю: писать Вы стали небрежно, устало. Надо отдохнуть.

Крепко жму руку. Всего доброго.

А. Пешков

P.S. Пильняк? Это, пока еще, вне искусства, вне литературы. И Шкловского нельзя похвалить за его искажение «ZOO». Плохо все это. Извините, что ворчу.

А. П.

 

1925

 

3. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

7 октября 1925, Батум

Дорогой Алексей Максимович, – боюсь, письмо проходит долго. Живу я на конце света, газеты московские сюда приходят через неделю. Надеюсь на итальянский пароход, он торчит в порту.

Живу я здесь потому, что в Москве совершенно работать нельзя. Телесно я совершенно здоров, но чувствую себя больным. Написал не меньше 7 листов плохих рассказов и плохой роман «Северо-сталь», который имею мужество не печатать. И многое другое – измотало.

А здесь во вред телу – купаюсь по четыре раза в день и плаваю до горизонта. Сегодня на море шторм, море сплошь в пене и шипит, словно в него раскаленное железо суют.

Лето я провел частью на Волге, а частью ездил по Киргизской республике. Киргизы народ смешной и стали непохожими – на тех, что я написал. Совнарком их из Оренбурга переехал в Алаш-Орду, городок такой был Перовск. Раньше в нем населения было 5 тысяч, а теперь с Совнаркомом 25, и на человека полагается 1 1/4 кв. аршина площади жилья. Днем работают, а ночью в комиссариатах спят. Самый большой дом в столице этой был сумасшедший дом. Двухэтажный и кирпичный. Там теперь Совнарком, а в комнате секретаря Совнаркома (была раньше для буйнопомешанных) со стен еще не сняли войлок. Так и секретарь принимает.

В Уральске я жил в садах ГПУ. Так и называются: «Сады ГПУ». Этакая Уральская Семирамида. Дали мне дом в 6 комнат, а мне было скучно, и я спал на балконе. Ребята были все милые, но говори(ли) мало. Боялись – «опишу». Стреляли на сорок сажен в спичечную коробку. И без промаха. На прощанье устроили сугубую выпивку, и один говорил длинную речь, закончив:

– Уральск с его основания посетили два писателя. Пушкин и Иванов. Ура!..

И сел очень гордый.

Пушкин был там для «Пугачевского бунта». С тех дней – уральские казаки очень победнели.

Я проехал от «славного города Гурьева» до Уральска по Яику тысячу верст. Зернистая икра стоит 25–35 копеек фунт, а рыбой кормят верблюдов и лошадей (ей-Богу, сам видел. Живую жрут. Даже страшно). Хлеба же на расстоянии тысячи верст купить нельзя, потому – его там не едят. Земля – песок да глина, хлеб покупной, а ехать за ним надо двести верст на волах.

Про Пугачева казаки помнят, что был царь у них Петр Федорыч и что казнили его за то, что хотел перенести столицу на Яик. И поступила Екатерина несправедливо.

В Батуме же, где я сейчас живу, жизнь лучше и смешнее. Здесь, как известно Вам, зреют апельсины и вообще – советский бамбук. На одной вывеске так и написано – «продажа угля, дров и советского бамбука». Черт ее знает, что за ерунда, но бамбук действительно растет. Кроме бамбука произрастает здесь грузинский национализм. На днях происходил тут краеведческий съезд. Из центра был тут А. Пинкевич и Тан-Богораз.

Жара в городе страшенная. Прямо хоть штаны снимай. Зашел я на этот съезд. Так грузинские ученые (происходила первая встреча их с нашими) в сюртуках до пят и говорят с нашими на немецком. А в Академию вообще-то они пишут из Грузии по-французски, не иначе.

Чудеса!

И мне кажется, что литература наша в ближайшие годы будет сугубо национальной не только по языку, как это происходит теперь, но и по духу. Я – о России.

Пролетарская литература будет литературой чиновного человека. Ибо ея цель – борьба с капитализмом, а какой же у нас капитализм. У нас полагается быть только мещанству. А обличая мещан – мир не удивишь. Про Европу же, и Европа о нас, – писать всегда не умели.

Родив такое тощее дитя, как «Северо-сталь» – я напугался и романы не пишу. А признаться – очень хочется. Может – позже?

Сейчас работаю над рассказами.

Сделали мы со Шкловским роман авантюрный «Иприт». Писали очень весело. А теперь на нас обижаются. Говорят, не солидно. Я от этого романа понял и научился делать сюжет.

Но сюжет и русская фраза, ея ритм – очень трудно слить это. И получается часто – словно не пером, а помелом написано. И широко и непонятно.

Этой осенью в литературе российской какое-то оскудение. Каждую осень если не Толстой, то с Толстым обязательно какого-нибудь да сравнивали. А тут, просто, даже больших работ нету.

Писатели, материально, в этом году живут лучше.

А вот Сережа Есенин пьет немилосердно. Изо дня в день. Ко всему тому у него чахотка, и бог знает, что с ним будет месяца через три-четыре.

Шкловский летом летал на самолете в агитполете до Царицына, участвовал в автомобильном пробеге. Но не изменился. Перед моим отъездом, у меня, ругательски ругал Радека за то, что они – Радеки – не понимают Россию. Сейчас Шкловский служит на кинофабрике, откуда со всегдашней своей готовностью – устроил мне аванс.

Бабель пытается понять – «смысл жизни», Леонов – продолжает точить на токарном станке, а Сейфуллина переехала в Питер писать советскую «Пиковую даму».

А мне очень хочется поехать в Японию и уехал бы, но по секрету скажу вам, – увязывается со мной Пильняк. Отказаться с ним ехать – как-то неловко, а – с Пильняком в Японии какое же удовольствие? Вот и не знаю, что делать.

Привет Вам крепкий.

Ишь, как расписался-то!

Всеволод

Адрес мой московский: Тверской бульвар, 14, кв. 7. Из Батума я уезжаю в Москву через две недели. Кончается купанье. Кроме моря – все остальное здесь декорации.

 

4. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

30 ноября 1925, Москва

Дорогой Алексей Максимович, –

послал я Вам из Батума письмо, но боюсь, что не дошло – ибо послал его я как-то случайно, с итальянским пароходом, да и адреса Вашего не знал – прямо в Сорренто.

Там описывал я веселые встречи свои на Кавказе и Яике. Описав, отправился в Баку – и кажется мне – это самый удивительный город в России. Там такая смесь чадры и автомобиля, нефти и винограда, и так это вкусно пахнет – я прямо влюбился в этот город. Есть там изумительнейший человек – Серебровский, – начальник Азнефти. Об нем – прямо роман.

Среди прочего дела строят там город. Этакий нефтяной Петербург – со смешным названием пос[елок] Стеньки Разина. На пять верст проложили тротуары и бульвары, взрывают гору – утес Стеньки и из горы этой строят. Готово уже пятьсот квартир, а через два года – вселится – я верю этому – 40 тысяч рабочих.

Я не был рабочей делегацией, Алексей Максимович, и мне никто очки не втирал (хотя они сами себе больше втирают очки, чем им) – но я уехал оттуда необычайно бодрым. Ибо народишко живет дюже плохо, тесно и пьяно. А тут настоящее дело.

В Москве же – тишина. В прошлом году хоть напостовцы воевали, а теперь они получили свои куски пирога и успокоились. В прошлом году я очень много пил и относился к себе с презрением. Теперь живу всухую – и не оттого, что мне нельзя пить (во мне весу 5 п. 1 ф., и плаваю я в море за три версты), а как-то стало скучно, – а главное, противно смотреть, как пьют. Народишко за эти годы измочалился, с ног валится с рюмки. Не весело.

Писатели – вдарили по кино и театру. Я, грешным делом, пишу комедию тоже, но получается как-то не смешно. Прочел одному – он послушал, почесал за ухом и сказал – «да, тоскливо». Думаю, выпрыгну. А в литературе, сказать по правде, полная неразбериха: гениев наплодили необычайно много. Вот как-то в одном из писем Вы упрекали меня, что я не уважаю свой талант, а я как посмотрю – как теперь уважают себя люди, – прямо плюнуть бог знает во что хочется. Самоуверенность адская – и это очень вредно, и очень скоро люди начинают спиваться. Даже не употребляя водки.

Я все сбирался за границу, а Россия манит да манит, – возьму, глядишь, и уеду в какой-нибудь городишко. Жизнь теперь необычайно сложная, очень лживая – и часто пустая. В уезде это видеть куда как чудесно.

В феврале будущего года, Алексей Максимович, исполнится пять лет Серапионов. Приезжайте в гости, к первому февраля в Ленинград! Будет весело, мы сбираемся каждый год и веселимся. В прошлом году было очень хорошо.

Пишу я теперь мало. Живу хорошо и чувствую, как горб за моей спиной начинает опадать. Он очень вырос за последние два года. Добиться бы этакого – умиротворенья страстей и хорошо.

Сын у меня родился три месяца назад, до него были две дочери, да померли, а он живуч будет, верю, курносый, узкоглазый и веселый.

Шкловский чувствует, по-моему, себя плохо. Пишет он не то, что надо – и часто плохо. Он умный человек, понимает – и веселится.

Самый великий писатель теперь в России – П. Романов.

А. Чапыгин написал замечательный роман о Разине – и никто не замечает.

Алексей Максимыч, ей-Богу, Вас не хватает в России! Пожаловаться некому. Да главное, никто никому не верит – даже Воронский.

Привет Вам.

Всеволод.

Мой адрес: Москва, Тверской б., 14, кв. 7. (еженедельно угощаю сибирскими пельменями).

 

5. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

13 декабря 1925, Неаполь

Вс. Иванову.

Ваше интересное письмо из Батума я своевременно получил и тотчас ответил Вам, дорогой мой. Ответил длинно, однако – едва ли вразумительно и, кажется, сердито, ибо в те дни был не в себе, замучила бессонница и разные нервные штучки. Бессонница терзает меня и по сей день. Староват, через два года 60. Устаю. Пора. От прекрасной жизни, мною прожитой, следовало мне раза три умереть, а я снебрежничал, пропустил сроки и вот все живу, живу, пишу, пишу. Чего и Вам весьма желаю, – жить и писать.

Вы со Шкловским будто бы состряпали какой-то «дефективный» роман? Прислали бы, сударь? Я бы поругался с Вами.

Очень хочется мне вытащить Вас и Федина сюда. Да еще бы Зощенка. Да Булгакова. Посидели бы мы тут на теплых камнях у моря, поговорили бы о разном. В Россию ехать мне рановато. Во-первых – хочу вылечиться. Это, конечно, наивно. Во-вторых – здесь я неплохо зарабатываю на издании книг моих в разных странах, а в России что заработаешь? Авторские же права на заграницу – потеряю. Так-то. Вот какими соображениями приходится руководиться. Никогда не внимал им. Но – ныне я – дедушка, у меня внука четырех месяцев. И не мало людей, коим я должен помогать жить. Ничего не поделаешь.

Что Вы пишете? Вам, сударь, – простите за совет! – пора писать экономнее, Вы очень швыряетесь словами. У вас на некоторых страницах встречаются пильняковы сухие вихри, пыль словесная и сумбур лирический. Впрочем – лирика у Вас убывает постепенно, и это – хорошо. Всю ее изгонять не следует, но сократить – необходимо. Мы живем во дни отнюдь не лирические, несмотря на бытие Лиги наций и восторги итальянских фашистов. Мне кажется, что современное искусство слова настоятельно требует строгой сжатости, эпического спокойствия, суровой объективности. И хотя книга Войтоловского «По следам войны» – не искусство, но по объективности ее – образцовая книга. И Федорченко и Барбюс – пустяки, сравнительно с Войтоловским.

Вот что, сударь: в январе Ромен Роллан празднует свое 60-летие. Образован комитет: Дюамель, Роникер, Стефан Цвейг и я. Было бы очень хорошо, если б молодые русские литераторы поздравили француза, прекраснейшего человека, которого, со временем, назовут Львом Толстым Франции. Автор «Жан Кристофа» и «Кола Бриньон» заслуживает почтения, не так ли? Вот вы бы и написали ему адресок. Послать можно мне, а я перешлю ему. Похлопочите, а? Я считаю обязательным оказать внимание одному из лучших писателей Европы. Отвечайте.

Всего доброго! Поклон Серапионам.

Мой адрес:

Неаполь. Posilippo. Villa Gallotti. М. Gorki

13-XII-25

Жму руку.

А. Пешков

 

6. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

20 декабря 1925, Москва

Какая жалость, дорогой Алексей Максимович, что я не получил Вашего письма мне. Куда Вы его посылали: в Батум или Москву?

В эти месяцы – после поездки, – я убедился во многих простых истинах, – что – нельзя пьянствовать, как пьянствовал я раньше, – что – авантюрный роман сейчас России и русскому читателю – не нужен. Пить я бросил – вот уже три месяца, и, кажись, очень надолго, – и покинул свое увлечение авантюрным романом и рассказом. Жизнь, Алексей Максимович, у нас в России достаточно тяжела, авантюрный же роман в том виде, в каком его допускаютсейчас в России, – жизнь не украшает, не романтизирует что ли, а обессмысливает. Я честно возвращаюсь к первым своим вещам, – но, кажется, кое-чему научившись, и, прежде всего, строить вещь. Мне это трудно, я человек хаотический – и, конечно, предков бы тревожить не стоило – но, я думаю, их колонизаторская сибирская воля перешла ко мне. Хвастать только любили!

Мне бы хотелось, чтоб вы прочли, Алексей Максимович, в январской книжке «Красной нови» – 926 г. – рассказ мой новый «Плодородие». Там все мои последние думы.

Кончаю я еще – в феврале, в конце – роман «Казаки» – если угодно, я пришлю его Вам в рукописи. Тема там, приблизительно, такова: казачья станица, разваленная войной, революцией – начинает подниматься… появляются то, что у нас сейчас в моде – «кулаки» (тоже беднота, так ведь, слово одно); в семьях – от нервности, от неудовлетворения жизнью и оттого, что жизнь-то обещана, да и надеялись – хорошая, а она отвратительна – в семьях развал, самый пустяковый блуд – этакие, черт знает, какие девки появились с алиментами, со стрижеными волосами. Хозяйство, если и налаживается, то как-то боком, будто у себя же воруешь. И вот живет в поселке богатый казак Мельников – старик, при нем старуха – жена и еще – приемыш, подкидыш. И вот должен приехать в поселок епископ, а старик Мельников – приходский старшина, ему и встречать епископа и гостевать. Вымыли, убрали все по дому, старик идет осматривать – все чисто, полы выскоблены, а только девка-приемыш – Маринка глину месит на дворе, сама грязнее глины. Разозлился старик – как ее не убрали, сколь грязна. Старуха и отвечает – во что, мол, ее убрать, когда на ней одно платье всего – и в праздник и в будни. Старик гордый, разозлился – одеть, кричит. Нету времени – отвечает старуха – разве у соседей занять, платье-то. Ну, тут старик совсем запылал: чтоб он, да занимал у соседей! Раскрыл сундуки и достал сарафан – материнский еще. А уральские сарафаны – тафта с парчой, по застежкам девять серебряных пуговиц. Вымыли девку Маринку, вывели – косы распустила – прямо, старина встала, красавица, каких теперь и в песнях не поют. Епископ похвалил зело – и пошла о ней слава.

Дальше начинается соревнование казаков из-за нее: из-за погибающего идеала матери и утешительницы скорбей, тихой семьи, кротости. О ней создаются легенды, она гибнет зря, – не подняв и не венчав – былой – казацкой удали.

Мне хочется показать мужицкую тоску по семье, по дому, по спокойному хозяйству, – а на казаках мне это легче всего выявить, потому что они наиболее всех пострадали от войны и революции.

Что же касается детективного нашего со Шкловским романа, то право оченьплохо, Алексей Максимович, не стоит его читать, да и браниться не стоит.

Роллану мы адрес пошлем, конечно. Завтра же, я увижу кое-каких писателей, и мы соорудим быстренько.

Писал ли я Вам, что сбираюсь в Японию, да еще с кем – с Пильняком. Не знаю, попаду ли – а деньги и все прочее у меня к весне будет, но Пильняк приятель-то хороший, но хочет ехать с женой, она у него актриса, 17 лет работавшая в Малом театре и до сего дня там. Ну, представляете, что за цветок получился. Подумаю – и страшно.

А милее всего думать мне, что перевалю я весной через Каспий на Красноводск, побываю в Хиве, Бухаре и Памире – на тигров подле реки Пя(н)дж поохочусь – и по Семиреченскому тракту, мимо Иссык-Куля, полторы тысячи верст – проеду на лошадях: казачьими станица(ми), среди раскольников и киргиз. Я уже себе и ружье подбираю.

У вас, Алексей Максимович, внучек, а у меня сын – четыре месяца и 15 фунтов весу. Орет, негодяй, работать мешает.

Вижу мало кого – некогда, работаю много, разве деньги выйду собирать, – а это – будь оно проклято это занятие. Напишешь, сдашь – все хорошо – нужно, скажем, триста рублей получить, так мотают тебя, мотают – и такая это вокруг тебя мелкая сволочь из Одессы и Винницы – прямо хуже комарья в тайге. И никто зла не желает, а такая уж идиотская система, да и как это – книги национализировать? Мысль. Я думаю, нигде нет такой путаницы и ерунды, какая творится у нас вокруг книжного дела. В прошлом году Госиздат выпустил 2 ООО ООО листов, а в 26 решено выпустить 400 ООО? А орали все – догнали довоенную продукцию! Догнали? Теперь уже на пуд можно купить книги выпуска 23 и 24 гг. Тошно писать.

Первого февраля у нас пятилетиеСерапионов. Я еду на пару дней в Питер. Хотели выпустить альманах (увы, 2-ой только) – но не знаю, успеем ли.

Шкловский вам кланяется. От себя добавлю – он очень устал, делает работу оченьдля него чужую. Буде, вздумаете мне писать – припишите ему пару строк, он очень обрадуется, очень освежится. Не знаю, верит ли он в кого, кроме Вас.

Привет.

Всеволод

Москва, Тверской бульвар, 14, кв. 7.

 

1926

 

7. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

25 августа 1926, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – месяца два-три назад послал Вам свои две последние книжки. Книги-то ушли, а письмо-то на столе осталось – и сегодня я его нашел. Очень суетливо и беспорядочно мы живем. Надо думать, к лучшему, ибо захочется же людям быть спокойнее. Если не нам, то детям нашим.

В Москве скука и такое чувство, словно люди ходят по льдам. Писатели да актеры – я только эту среду и знаю более или менее верно – живут отвратительно. Положение с книгами отчаянное, а с театрами лучше тем, что нонче нет картин в кино и народишко будет посещать театры. Впрочем, стоит ли об этом Вам писать, Вы небось превосходно знаете и без меня. Завели в Москве автобусы, а ездить некому, ибо нет денег – смотришь, и мчится этакая машинища с одним пассажиром.

Написал я пьесу. Комедию, – да не знаю, как пойдет. А все больше небольшие рассказики пишу. Летом поехал было в Туркестан, да поднялась жара, я и из Баку свернул на Батум, и Кавказ мне теперь до смерти надоел – словно меду объелся, – и мне хочется поехать во Францию, но не знаю, дадут ли визу. Сбираюсь туда в декабре, примерно.

Посылаю Вам фотографию, снимал меня Леонид Леонов – мы с ним тут фотографией увлеклись, но у меня от беспокойного моего характера снимки получаются столь отвратительные, что я бросил это занятие. Поправка к лицу – и очки роговые я сбросил, и бакенбард нету. Даже голову обрил.

Добрые друзья мои все уехали на юг. В Москве пыльно, холодно. Есть у меня под Москвой снятая хатенка – верстах в 130, – так там иконы во весь угол и все-то висит портрет Николая. Хозяин думал снять, а потом, когда узнал, что я не коммунист, – оставил. Изредка езжу на охоту, но против нашей сибирской дичи – куда же московской! Так я все больше дома сижу.

Привет.

Всев. Иванов

Адрес мой: Москва, VI, Тверской б., 14, кв. 7.

 

8. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

18 сентября 1926, Сорренто

Дорогой В(севолод) И(ванов) – книжки Ваши я своевременно получил и отправил Вам благодарственное послание. Читаю ваши рассказы в «Кр(асной) Н(ови)» и нахожу, что Воронский, в письме ко мне, правильно отметил: Вы стали писать лучше. Крепче, экономнее в словах, пластичнее. Местами – бунинское мастерство, но без его сухости и кокетства отточенностью фразы, часто – обездушенной ради красивости. Вы должны написать какую-то очень большую вещь, – всесторонне большую.

Во Францию хотите ехать? А – к нам? Поглядеть бы на Вас. Визу мы Вам достанем. Осень здесь – отличная, только немножко жарковато.

Что делает Леонов? Слышу, что все собираются писать огромнейшие романы, это – знаменательно, значит, люди чувствуют себя в силе.

Восхищаюсь «Разиным» Чапыгина, – замечательную книгу делает Алексей Павлович! Знакомы ли Вы с ним? Интересная фигура.

А – что такое Василий Андреев? И – Михайло Козырев?

Много любопытного на Руси, и очень хочется пощупать все это, но – увяз я в романе и раньше, чем кончу его, не увижу Русь.

А здешняя, европейская жизнь не очень радует, да, – вернее, – и совсем не радует. Никого нет, писатель – бесцветен и бессилен. Характерно, что наибольший успех в Англии имел за последние годы Джозеф Конрад, поляк родом, во Франции нашумел Панаиот Истрати, полугрек, полурумын, в Америке славен Берковичи – румынский еврей. А то есть еще Иосиповичи, автор очень интересного романа «Гоха-дурак».

В итальянских театрах с треском идет «Ревность» Арцыбашева. Интерес к русскому искусству все возрастает, хотя западные профессионалы уже начинают говорить о засилии и даже преглупо ругаются, как разрешил себе это некий «Сэр Галаад».

В прошлом году американский издатель спрашивал у меня адрес мистера Николая Лескова, а недавно я получил запрос оттуда же: что пишет теперь Леонид Андреев? Храню письма эти.

Спасибо за портрет. Когда Вы облысеете, то станете похожим на Гиббона, историка.

И за письмо спасибо!

А. Пешков

P. S. «Захочется же людям быть спокойнее», – надеетесь Вы. Я на это не надеюсь. Т. е. им-то уже хочется спокойно жить, но история сего не дозволит. Разворотив, растормошив действительность так, как это удалось сделать в России, не скоро приведешь ее в равновесие. Да оно и не требуется, равновесие-то, оно ведь вредная вещь для людей.

А. П.

 

9. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

25 сентября 1926, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – благодарю за ответ. Вашего письма с извещением о получении моих книг не получал, лучше всего, думаю, посылать мне письма заказными, а то жадно письмами интересуются на почте, и я, кажется, не получил от Вас всего трех писем. Обидно.

Два дня назад шла в «Художественном» «Белая гвардия». На пьесу теперь нападки злющие, хотят запретить. Пьеса ж не пьеса Шекспира или Гоголя, но будет иметь большое общественное значение вроде «Власти тьмы» и смешно было смотреть, как мы возвращаемся ко временам Карамзинской Лизы, ибо вся соль пьесы в том, что – «мужики тоже могут чувствовать». Играют молодые актеры – поразительно. Радек, самодовольный как всегда, сказал на все фойе – «я согласен с цензурой. Это ловко сделанная контрреволюционная вещь» – сказал и отошел от нас, ибо ему не только не хотелось, видно, слушать наши возражения, но он и не мог нас слушать, настолько он привык слушать себя.

Вот вы, Алексей Максимович, пишете, что спокойствие вредно для людей. Вредно ли оно для нас русских, сейчас. Очень не вредно. Несмотря на великую встряску, встормошение и прочая – мы все-таки не привыкли и по-прежнему не имеем жадности жить, накоплять; по-прежнему быстро устаем и скисаем – и право, если бы не эта превосходная еврейская закваска, бог знает что осталось бы теперь от нашей революции. Спокойствие нации воспитывает волю и жадность к жизни отдельных людишек, чего у нас сейчас нет; люди исковерканы, все внутри их изломано, свершить преступление сейчас ничего не стоит – да вот, кстати, и в тюрьмах у нас перенаселение. Людей сейчас жестоко карают за растрату или хулиганство, а их, право, карать не за что, их надо лечить. В санатории одном почтенный коммунист (за обеденным столом) ел суп. Поднял глаза. Против его сидел толстенький веселый еврейчик и тоже спокойно ел суп. И вот почтенный коммунист спокойно взял тарелку и огрел ею еврейчика по башке, а затем тряхнул головой (у еврейчика суп течет по лицу, по толстовке), очнулся должно быть, обалдел и говорит растерянно: «простите, товарищи, я замечтался…» О чем он мечтал, бог его знает.

На Руси занятно? Очень занятно, Алексей Максимович. Пьют несусветно. Сегодня я ночевал у одних знакомых, вышел от них рано и видал, как из милиции человек один домой без штанов, т. е. совершенно, без ничего – в пиджаке и галстуке (в руках, правда) драл(?) домой. «Где ж, – я спрашиваю его, – штаны-то потерял?» «Ей-богу, не помню, голубчик», – отвечает. А пока вчера вечером – часов в девять так – шел по переулку, то на тротуаре встретил четырехспящих пьяных, один спал головой на фотографическом аппарате, зажав между ног деревянный штатив. Переулок этот не на окраине, а в центре города, на Петровке. Меня уже, видно, и водка не веселит, и то, что происходит, столь противно видеть, что я вот уже четыре месяца как не пью совершенно и буду ли когда пить, бог весть!

Оптимистом быть сейчас трудно, многие талантливые писатели ломают себе на этом шею. Побуждения у них хорошие, сами они большей частью, ребята честные, а вот гибнут. Это относится, главным образом, к молодежи, к комсомольской писательской среде. Оптимистом без душевного равновесия быть трудно, а коли трудно – чем же мы должны дышать на Европу?

Василия Андреева я еще не читал, сейчас для «Круга» у меня лежит его книга. Питерцы его хвалят. А М. Козырев – и внешне и внутренне похож на Булгакова, только мельче. У него, как и многих теперь, истинное знание и опыт душевный, необходимый для творчества, подменены обезьяньей смекалкой.

Радуюсь за русские успехи в Европе. Вам на месте виднее, но мне Русь чудится сейчас провинцией, и писатели мы провинциальные.

«Белую гвардию» разрешили. Я полагаю, пройдет она месяца два-три, а потом ее снимут. Пьеса бередит совесть, а это жестоко. И хорошо ли, не знаю.

Естественно, что коммунисты Булгакова не любят. Да и то сказать – если я на войне убил отца и мне будут каждый день твердить об этом, приятно ли это?

Приехал Пильняк. Он в опале, написал рассказ «Повесть о непогашенной луне», где рассказывается – достаточно безграмотно и претенциозно – смерть М. Фрунзе. Задача, само по себе, неблагодарная и не здоровая, – а попал рассказ в моменты борьбы с оппозицией, и все подумали, что рассказ инспирирован оппозицией, а он обязан только пильняковской глупости. Теперь Пильняка, временно – на год – говорят, не печатает наша пресса. И это зря, ибо не надо ему делать мученического ореола, ибо человек он никакой.

На днях выходит моя новая книга рассказов – «Тайное тайных». Те рассказы, которые печатались в «Красной нови» и которые Вы хвалите. Книгу я Вам пошлю.

В Италию я бы приехал с удовольствием, но раньше января не смогу. Из Италии я проеду во Францию. Сейчас плохо с деньгами. Надо работать, работать, суетиться, суетиться – и никак не кончить эту суету раньше нового года.

Привет.

Всеволод

Москва, VI, Тверской б., д. 14, кв. 7

 

10. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

15 октября 1926, Сорренто

Получил Ваше интереснейшее письмо, очень благодарен. Хочется немножко поспорить.

Русь «чудится» Вам «провинцией, писатели – провинциалами»? Не велик я «патриот», а все-таки мне кажется, что в словах Ваших звучит усталость, слышен недостаток правильной самооценки. Разумеется, я не склонен отрицать оснований усталости и права на нее, но думаю, что русский «провинциализм» можно, не искажая правды, заменить понятием своеобразие. Очень оригинальный народ мы, Русь, и очень требовательный, сравнительно с нашими соседями на Западе. За истекшую четверть века мы заработали – вернее: получили – право на усталость более обоснованное, чем люди Европы, но устали – меньше. Это – факт. Культурный «провинциализм» и угнетающее мещанство духа цветет и зреет здесь более быстро и пышно, чем у нас. Как одно из доказательств этого прилагаю газетную вырезку. Не думайте, что «vade mecum» это написано иронически, нет, это совершенно точное и серьезное изложение канонов «нового» верования. Так же серьезно, как скандал, устроенный Воронову. «Обезьяний процесс», устроенный Брайаном, характерен не только для С. Ш. Америки, не только как одна из частностей борьбы «низколобых» с «высоколобыми», это в равной мере характерно и для современной Европы. «Сэр Галаад», автор гнусной и безграмотной книги о России, о русской литературе, тоже Брайан. Книга его направлена против духовного засилия России и имеет шумный успех. Такие выпады становятся все более часты, а мотив их один: оставьте нас в покое! Мы хотим жить спокойно. Конечно, понимаешь это желание покоя, когда тебе говорят, что в Нью-Йорке за год убито грабителями 12 тысяч человек, и когда ежедневно читаешь сообщения о росте преступности в столицах Европы. Да, но ведь не этим вызываются такие факты, как «Пощечина мертвецу» – Ан. Франсу, как ненависть к Р. Роллану, скандал, устроенный Полю Маргерит. Нет, культурного провинциализма здесь больше, и характер его более ожесточенный и животный, чем у нас, со всем нашим пьянством, хулиганством, чего здесь тоже не меньше, чем у нас.

«Писатели мы провинциальные»? Это и верно, и не верно. Я тоже долго думал, что как мастера дела мы, конечно, хуже европейцев. Но теперь начинаю сомневаться в этом. Французы дошли до Пруста, который писал о пустяках фразами по 30 строк, без точек, а теперь уже трудно отличить Дюамеля от Дю-Гара и Ж. Ромэна от Мак-Орлана. Все однотонно одинаковы, все одинаково скучны. Новых тем – нет, крупных талантов – тоже нет. В Италии литература вообще отсутствует. Если Вы почитаете англичан Лоуренса, Кортрема, Вас поразит их наивность и зависимость от Достоевского, Нитчше, наконец – от Франса. Не чувствуются и немцы.

У нас я вижу целый ряд очень талантливых людей, хотя, пока еще, не умелых. Но у нас есть и удивительные мастера: Пришвин, С.-Ценский, Чапыгин. Нельзя требовать, чтоб каждое поколение давало Толстого или Пушкина. Но вот, например, у Вас есть все данные для того, чтоб стать крупнейшим писателем, и Вы, кажется, начинаете это понимать. Далеко должен пойти Леонов. Не достаточно ценятся Федин и Бабель. Затем: пишутся очень значительные книги, совершенно неожиданные, как, напр., «Кюхля» Тынянова, «Современники» Форш. Расширяются темы, становясь разнообразнее. В поэзии то же самое: стихи последней книги «Кр(асной) Нови» очень показательны. Три года тому назад стихи о медведице не были бы напечатаны, да едва ли и могли быть написаны.

Когда сообразишь, в каких условиях творится современная русская литература, как трудно всем вам живется – проникаешься чувством искреннего и глубокого почтения к вам. Я не закрываю глаз на ошибки, небрежности, торопливость и всякие иные грехи писательские, но, зная, как легко осудить человека – не занимаюсь этим делом. Иногда, впрочем, осуждаю, однако «про себя» и с великой горечью. Трудно все-таки не осудить Толстого и Щеголева.

Настроен я не оптимистически, это настроение вообще не свойственно мне. Но я думаю, что всем нам следует быть немножко стоиками, относиться к жизни более мужественно и фактам не покорствовать. А о людях судить не по дурному в них, а – по хорошему. Не тем человек значителен, что он дурен, а тем, что, вопреки всему, может и умеет быть хорошим.

Крепко жму Вашу руку. Всего доброго.

Еще раз – спасибо за письмо.

А. Пешков

15. Х.26 Sorrento.

 

11. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

13 декабря 1926, Сорренто

Сейчас прочитал в «Нов(ом) Мире» рассказ «На покой». Разрешите поздравить: отлично стали Вы писать, сударь мой! Это не значит, что раньше Вы писали плохо, однако, несомненно, что писали Вы хуже. Я не помню, чтоб кто-либо из литераторов моего поколения сделал такой шаг к настоящему мастерству, как это удалось сделать Вам от «Голубых песков» к Вашим последним рассказам. Сейчас Вы изображаете так, как это делал Ив. Бунин в годы лучших достижений своих – 905-12, – когда им были написаны такие вещи, как «Захар Воробьев», «Господин из Сан-Франциско» и прочее. Но мне уже кажется, что в пластике письма Вы шагнули дальше Бунина, да и язык у Вас красочнее его, не говоря о том, что у Вас совершенно отсутствует бунинский холодок и нет намерения щегольнуть холодком этим.

Очень крепко, очень выпукло и все по-хорошему человечно, без жалких слов. В таком вот тоне, с таким мастерством Вам надобно написать какую-то большую – по объему – вещь, роман, повесть.

Очень я рад за Вас, честное слово! Какое это изумительное явление русская литература и какой большой человек русский литератор.

Крепко жму руку, дорогой друг.

А. Пешков

13-XII-26

 

1927

 

12. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

22 января 1927, Москва

Дорогой Алексей Максимович. Разрешите переслать Вам мое письмо в редакцию, которое «Известия» отказались напечатать. Отказ этот меня очень огорчил.

Эти строки я пишу Вам не для оправдания, а для того, чтоб Вы могли выяснить обстоятельства, при которых черт сунул меня согласиться с моими «друзьями» и дать напечатать Ваше письмо. Личные дела мои находились в отвратительном состоянии, меня мотали всякия отчаянии. За неделю приблизительно до Вашего письма я пожег свои рукописи, в том числе роман «Казаки», листов этак пятнадцать, – и вообще размышления были такого сорта: сегодня или завтра застрелиться. Я пишу теперь об этом спокойно, потому что все это сгинуло.

Я саморекламой никогда не занимался. Внутренняя моя насыщенность такова, что я даже не имею друзей. Ваше суждение обо мне важно мне потому, что я знаю, что большей половиной своего существования я обязан Вам – и даже литературными ошибками своими я обязан Вам, ибо никто как Вы познакомили меня со Шкловским, под влиянием которого я находился года два и который, бессознательно конечно, заставил написать меня листов тридцать очень плохой прозы.

Посылаю Вам последнюю свою книжку «Тайное тайных». Издана она отвратительно – на обложке какие-то раздавленные клопы.

Всего Вам доброго.

Всеволод Иванов

 

13. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

30 января 1927, Сорренто

Дорогой Всеволод Иванов, – я был бы огорчен, если б Ваше письмо напечатали, и, право же, искренно рад, что «Известия» отказались напечатать его. Очень вероятно, что я не послал бы в Москву моего письма, если б получил на два или три дня раньше письмо Груздева, в котором он, между прочим, сообщил мне, что Вы в тяжелом настроении, уничтожаете рукописи и т. д. Но я был рассержен, ибо на протяжении нескольких дней мне пришлось увидать в печати мое письмо Гладкову, – сократившему критическую часть письма, – письмо к Войтоловскому, опубликованное Демьяном Бедным, и еще две вырезки из каких-то моих писем, напечатанных в газетах мне неизвестных, видимо – провинциальных. Обе вырезки бесцеремонно искажали мои слова. Вот я и освирепел.

Я люблю литературу больше всего в жизни, люблю и уважаю людей, создающих ее. Это категорически запрещает мне выступать в качестве «учителя», «руководителя» и т. д. – чувствований, мнений и намерений художников слова. Я могу разрешить себе обратиться с моими мнениями ко всем, безлично, в форме статьи и вообще – «вслух». Но письмо, адресованное определенной и уже хорошо определившейся личности – это дело интимное, это только «между двумя».

Мне очень жаль, что Вы, случайно, «попали под руку» и это заставило Вас пережить неприятный день. Я очень высоко ценю Вас, очень хорошо чувствую Вашу «внутреннюю насыщенность», как Вы говорите, знаю, что Вы большой русский писатель, и уверен, что скоро Вы найдете себя. Шаг, сделанный Вами от «Голубых песков» – повторяю – очень крупный шаг. Сергееву-Ценскому потребовалось почти 20 лет для того, чтоб уйти от себя и написать «Валю» («Преображение»). Вы превосходно поссорились с самим собою через – два, три года? Это – замечательно. Дорогой друг, нужно, чтоб Вы забыли этот случай, неприятный для меня так же, как для Вас.

Мне тяжело было прочитать Ваши слова о «чванстве, саморекламе», о том, что Вы достойны всяческого «порицания». Все это не следовало писать, потому что этого не было. Просто – не было.

Всего доброго. Будьте здоровы. Книжку еще не получил. Прочитав ее – напишу Вам, если хотите.

Жму руку.

А. Пешков

30.1.27 Sorrento

 

14. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

24 августа 1927, Тур

Дорогой Алексей Максимович,

при отъезде Воронский просил меня написать Вам, что он послал вам два или три письма, на которые Вы не ответили. Письма эти объясняют те обстоятельства, при которых он вынужден был покинуть «Красную новь». Вы бы на них ответили, несомненно… Ясно, что письма перехвачены соответствующими учреждениями.

Я Вам сбирался давно написать, но попал за границу – и у меня от всего увиденного и услышанного получилась такая карусель в голове… Сейчас я еду на автомобиле по Франции, уже восьмой день, проезжу еще недельку и вернусь в Париж.

Мне бы очень хотелось Вас повидать, и если б Вас не затруднила посылка итальянской визы мне и сопровождающему меня Льву Никулину, – я бы с большим удовольствием проехал в Неаполь. Если добыча виз сколько-нибудь сложна – хлопотать не стоит. Я схожу к итальянцам и буду просить у них транзит через Италию на Вену.

В Париже я думаю прожить еще месяц и в октябре вернуться в Москву. В первых числах ноября в Художественном идет премьера моей пьесы «Бронепоезд». Это первый сценический мой опыт, и я страшно волнуюсь.

Воронский грустит – и очень похоже, что его и из «Круга» вышибут. У меня такое чувство, что мы в России живем не весело. Или я сам мрачный?

Кланяюсь Вам.

Всеволод Иванов

Адрес мой: M-r Vsievolod Ivanov chez М. Cheftel 5б, rue Michel Auge Paris. XVI

Языками я и по сие время не обладаю. Но вот еду я по Франции и смотрю, как жрут и как живут французы и на это так противно и так завидно смотреть, что лучше не слушать того, чего бы они мне сказали.

Один француз посмотрел на меня и сказал излюбленную их поговорку:

– Поскобли русского и найдешь татарина.

А я ответил:

– Зачем же вы нас так усердно скоблили.

 

15. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

6 сентября 1927, Париж (?)

Дорогой Алексей Максимович, получил Ваше письмо и огорчился, ибо в тот же день появилось из Москвы сообщение, что пьесу «Бронепоезд» Главрепертком запретил как недостаточно революционную. Что им еще революционнее может быть – бог их знает, но мне приходится возвращаться в Россию – говорить, переделывать, убеждать… скучная наша жизнь!

Думаю, если удастся приехать к Вам из России, как только справлюсь с театральными своими делами, а на сколько они времени растянутся – тоскливо и подумать.

Подробно и, может быть, веселей напишу Вам из Москвы.

Привет.

Всеволод Ив.

 

16. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

2 октября 1927, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – мой хороший знакомый японский журналист Отокичи Рода очень желал бы повидаться и поговорить с Вами. Я прошу Вас, если возможно, принять его – человек он славный, любит Россию и русскую литературу. Я по-прежнему вожусь с «Бронепоездом» – кажется, скоро все улажу, – в 10-ие Октября оная пьеса будет показана.

Сидит сейчас против меня на диванчике Шкловский и просит передать Вам поклон.

Привет Вам.

Всев. Иванов

 

17. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

13 октября 1927, Сорренто

Дорогой Всеволод, –

по поводу японца телеграфировал Пильняку: жду.

Очень сожалею о том, что Вы не приехали вSorrento, так хотелось бы видеть Вас. «Ананий» – отличная вещь. Совершенно необходимо, чтоб Вы забрались куда-нибудь в тихий угол и начали писать большую вещь. Пора. У Вас для этого – все данные.

Вот, – приехали бы сюда, я вас хорошо устрою. Денег нет? Можно достать. Чепуха.

Мне кажется, что Вам следовало бы отдохнуть от людей, – даже и от близких, – да подумать о них издали. Это – чудесно «омолаживает».

Ох, знали бы Вы, какую суматоху в эмиграции вызвало разоблачение «визита» Шульгина в Россию! Вчера один парень недурно сказал, что Чемберлен, Пуанкаре и другие «великие» люди, вероятно, не будут ходить по улицам Лондона, Парижа из опасения, что их схватят, увезут в Россию и – высекут на Красной площади.

Забавнейшие штуки творятся на планете нашей.

Крепко жму руку. А о поездке сюда – подумайте! Хорошо бы!

А. Пешков

13. Х. 27 Sorrento

 

18. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

28 октября 1927, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – получил Ваше письмо. Очень рад, что «Блаженный Ананий» Вам понравился – рассказ мало кому нравится, и те люди, мнением которых я дорожу, говорят, что в нем есть болезненный уклон и даже извращенность. Мне обидно, потому что рассказ этот я люблю больше всех своих работ.

Последнее время все страдал над «Бронепоездом», говорят, работа удалась, даже старик Станиславский хвалил пьесу. Я только боюсь одного, чтоб это не было настолько патриотично и фальшиво, что через год и смотреть будет невозможно.

Третьего дня вечер был дождливый, слякотный. У меня в ограде словно в бане, в субботний день, грязища и желтые листья. Сыро, тепло. Надел я осеннее пальто, – жарко, неудобно, но приятно. И вот чувствуя – и радуясь теплу и неудобству – иду я по Тверской. На углу Камергерского, против здания строящегося Телеграфа (с необычайно грязными стеклами – не успели отмыть и с гигантским и некрасивым гербом, чем-то похожим на восточные ордена), встретил я Воронского. Воронского я не видал давно, месяц, полтора. Я наилюбезнейше улыбнулся, снял шляпу, остановился было… Воронский кивнул чрезвычайно небрежно и величественно прошел мимо. Оказывается, здороваться не хочет.

И все это потому, что я согласился сотрудничать в «Красной Нови» в новом ея редакционном составе, и потому, что не объяснил причин моего согласия, ему.

Согласился я работать в «Красной Нови» потому, что считаю все литературные споры сейчас – напостовщина и прочее – споры мелкие, кружковые – не от слова «кружки», а кружок, споры эти никак не влияют на развитие русской литературы, ибо литература идет своим необычайно трудным и, я бы сказал, подготовительным путем. Настоящая литература начнется лет через пять-десять… 5-10… Волею истории мы развиваемся позднее, чем наши учителя и наши отцы, ибо то, что нам нужно выучить и понять, превышает знания, понятия – и даже чувства – наших отцов – во много раз. Может быть, это и плохо, может быть, мы и не научимся никогда, то есть никогда не будем цельными, а так и умрем эклектиками.

Как, например, мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий Богов воин, – а мечтательный бандит. Даже того начала, которое создает скупых европейских мещан, в мужике мало, почти нету. Разбогатев, превратившись в кулака, мужицкий род во втором, третьем, редко четвертом колене – разлагается, спивается.

И отход Воронского от «Кр(асной) Нови» произошел не оттого, что он не напостовец или напостовец, а оттого, что он связан с оппозицией.

Литература в истории развития теперешней России играет ничтожную роль. Мы уже не учителя жизни – мы писатели – мы свидетели, а поэты – баяны. Оно и верно: когда орды шли из Монгольских степей на Европы, их, конечно, вели не поэты.

Работать мне здесь над большой вещью, вы угадали, – трудно, и не потому, что у меня нет помещения или нет денег. Тем и другим – по советским масштабам – я обладаю в избытке. У меня нет спокойствия, нет уверенности в себе и, должно быть, плохо развито чувство честолюбия. Я плохой общественник, я не альтруист, я мало люблю деньги, но работать я люблю, и мне все кажется, что вот пройдет немного, что-то во мне произойдет, и я сяду и буду долго и много работать.

Смогу ли я работать за границей? Не знаю. Что я могу хорошо пить и шляться без толку, с радостью по улицам – это я выяснил с точностью необыкновенной. Надо крепко подумать.

Бабель в Италии. Он у вас был? У этого еврея с русской душой – суматоха в голове. Ему не хочется быть экзотичным, а русскому писателю не быть сейчас экзотичным – трудно.

Пятый день идет дождь то теплый, то холодный. В мое окно видно развешенное на веревках драное белье; кирпичный сарай, который превращают в трехэтажный дом – уже пробили окна, вставили рамы; окна почему-то завешены рогожами.

Вчера мне принесли анкету для газеты. Фанфара по случаю 10-летия. Там есть вопрос – «что вас поразило больше всего в это десятилетие?» Я ответил – «скука..»

Привет Вам.

Всеволод

 

19. А. М. Горький – Вс. Иванову

*

8 ноября 1927, Сорренто

Очень удивлен Вашими словами: «мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий богов слуга, а мечтательный бандит». Не ожидал, что Вы можете так думать и что для Вас приемлема литературная идеализация народниками крестьянства. Я этим никогда не болел, хотя меня народники усердно воспитывали именно в этом направлении. Более того, – я вообще органически не понимаю, как можно идеализировать нацию, массу, класс. Я – плохой марксист и слагать ответственность за жизнь с личности на массу, коллектив, партию, группу – не склонен. Кроме того, я знаю, что зерно перца энергичнее пригоршни мака. И мне кажется, что было бы и не искренно, и смешно, если б я думал иначе. Не стану, разумеется, отрицать, что мужик – бандит, хищник, анархист, но думаю, что быть ему таковым уже не долго. Бандит и анархист он потому, что издревле не верит в прочность социального бытия своего, от неверия и «мечтательность». Лично я и не желаю ему такой веры, ибо – не те времена, чтобы веровать. Мир человечий дожил до эпохи, коя дерзновеннейше колеблет и расшатывает все и всякие веры и уверенности. Даже так называемое «неорганическое вещество» зловеще свидетельствует о своей неустойчивости.

Драматизм чувства, скрытого в словах Ваших, мне как будто понятен. Когда я представляю себе всю темную и хаотическую огромность русско-китайско-индусской и всякой другой деревни, а впереди ее вижу очень небольшого, хотя и нашедшего архимедову точку опоры, безумнейшего русского революционера, то, разумеется, такое соотношение сил возбуждает у меня некоторую тревогу за судьбу революционера, за Вашу, в том числе. Глубоко верно сказано Вами: «то, что нам нужно выучить и понять – превышает знания, понятия и даже чувства наших отцов». Очень верно. И – намного превышает. («Чувство» у Вас тут – поставлено – не ясно; я понимаю его как расширение и углубление чувства связи с миром, так?)

Выходка Воронского против Вас – рассмешила меня. Будучи «в оппозиции» со времен «Челкаша», я отношусь к оппозиционерам типа Воронского несколько усмешливо. Очень жаль, что он, будучи весьма талантливым человеком, уже приобрел все недостатки «влиятельного критика». Рано. Из солидарности с ним, организатором хорошего журнала, я тоже не хотел печататься в «К(расной) Н(ови)», но теперь – буду. Ибо – необходимо, чтоб он относился к литераторам сообразно их достоинству. Кроме сего – нельзя вводить личные отношения в большое дело, в литературу.

Живете Вы, очевидно, нелегко. Очень советую: приезжайте в Италию. «Шляться» здесь – приятно и смешно. Отдохнете, подумаете, посмотрите на себя. Вам пора писать большую вещь.

О Бабеле – ничего не знаю. Буду огорчен, если оный Бабель не побывает у меня, я его очень люблю и ценю высоко.

Только вчера встал на ноги и могу писать, а несколько дней тому назад впервые почувствовал, как близка человеку неприятная штучка, именуемая смертью. Налит камфарой, которую впрыскивали мне раз пять: камфарой и еще какой-то гадостью. Чувствую себя отравленным, голова тяжелая, мысли – шерстяные.

Ваш ответ на анкету «Фанфары» – озорство, сударь! Но «Фанфару» Вы мне пришлите, пожалуйста. Крепко жму руку.

А. Пешков

8. IX. 27.

 

1928

 

20. Вс. Иванов – А. М. Горькому

*

10 января 1928, Москва

Дорогой Алексей Максимович, – письмо Ваше я получил – и с того времени произошло много событий.

На пьесе моей «Бронепоезде» люди зело умилялись и плакали, и я сам был растроган, а теперь присмотрелся – и оказывается, пьеса еле-еле скроена и надо было б ее переписать заново, а нет желания и времени нет. Так, видно, и пойдет.

В «Красной Нови» согласился я вести литературный отдел, – а печатать нечего, и карабкаюсь я среди груд сырого материала с великим трудом.

Кстати, о «Красной Нови» – нельзя ли нам «Клима Самгина» пустить на месяц раньше «Нового Мира»? Возможно Вам это сделать?..

Нашел я очень талантливого паренька Дм(итрия) Еремина – прочтите в февр(альской) книжке его рассказ «Иной период». По-моему, хорошо. Как Вам понравился роман Олеши – «Зависть»?

Сам я работаю очень много, и это единственное, кажется, спасение от тех гнетущих мыслей, кои обуревают меня. Гнетущая мысль – не может обуревать, я неправильно выразился – но и в этой неправильной фразе есть какая-то правда.

Недавно окончил повесть «Гибель Железной», а сейчас пишу «Записки Неизвестного Солдата» – это о том солдате, который лежит под Триумфальной аркой в Париже. Я его делаю – русским, и по национальности и по характеру.

Четыре дня назад у меня родилась дочь. Детей у меня было уже трое, но все не выживают, умирали. Может быть, четвертая будет счастливее.

У нас усиленно готовятся праздновать Ваш юбилей. Если думаете приехать в Россию, то не приезжайте только на юбилей – неописуемая скука, однообразие и ложь, – и подхалимство. Больше всего сейчас в России подхалимов. Я не очень на это сержусь, ибо при той милитаризации страны, которая сейчас происходит – сей род людей очень необходим. Герои появятся позже.

Желаю Вам здоровья.

Всеволод