Необходимо голову завязывать платком, иначе от бумажного пепла выпадают волосы. Да и мыть голову трудно при мыльном кризисе, – так начал появившийся после десяти часов вечера политрук Анисимов. Он насвистывает, он доволен своей энергией. Анисимов помогает профессору сгребать в печь бумаги.

– Монгол с вами разговаривал?

– Разговаривал, долго, аж в пот вогнал, гражданин профессор.

– О чем же он с вами разговаривал?

– Совсем не помню. Но говорил действительно много.

– И не казалось ли вам, что монгол Дава-Дорчжи многое выдумывает? Не врет, а как бы сгущает то, что он знает, и это как бы вас тревожило. Уж не может же быть такой неправдоподобной жизнь…

– Жизнь может быть неправдоподобной, – вдруг остановившись собирать бумаги, говорит Анисимов. – Я только что с фронта, и жизнь Красной Армии – совершенно неправдоподобная жизнь.

– Как же это так? Тогда ведь, если жизнь армии неправдоподобна и то, за что она воюет, тоже неправдоподобно, и, завоевав это неправдоподобие, она заставит нас жить черт знает в чем и где, в легенде какой-то. Мне кажется, что об армии с вами тоже говорил Дава-Дорчжи.

– Нет, об армии он не говорил. О Красной гвардии мы разговаривали, но Красная гвардия, конечно, правдоподобна.

– Почему же правдоподобна была жизнь Красной гвардии? Да, я вас понимаю. Вы хотите сказать, что жизнь Красной гвардии еще не была машиной, механизированной, то есть что там, больше чем где-либо, борьба походила на борьбу на баррикадах.

– Совершенно верно…

Анисимов весело улыбается. Улыбка у него совершенно детская, лицо мягкое и без тревоги, и оттого появление Анисимова в десять часов вечера кажется еще более странным. Чтобы сделать ему приятное, Виталий Витальевич спрашивает:

– Дивель жаловался на ваше распоряжение о моем аресте при выходе?

– Дивель, этот? Поорал, и будет. Вечером в пешки приходил играть. Он меня и направил к вам: пойди, говорит, человек-то, наверное, волнуется. Вот я пришел: вы не волнуйтесь, мы мигом слетаем в Монголию.

– Я не волнуюсь, но меня удивляет: зачем я, профессор истории, должен сопровождать статую Будды в Монголию? Есть ли в этом смысл?

– Есть.

– Объясните!

Профессор с тревогой посмотрел в лицо Анисимова. Если этот ясный и простой человек так легко говорит, что есть причина, – значит, эта причина неизмеримо велика и важна для человечества. Анисимов улыбается.

– Это мне-то вам объяснять? Да вы и без меня знаете, даже и лучше меня. Вы ведь раньше меня согласились ехать.

– Раньше вашего прихода – вы хотите сказать?

– Ну да.

– Раньше.

– То-то и оно. А я шел вас уговаривать. Вот вы, значит, и без меня поняли – и поняли до точки. А я все шел и думал: как бы это ему складно и толково объяснить? Я объяснять люблю. Вы давно в профессорах?

– Двенадцать лет.

– В партии не состояли?

– Нет.

Анисимов счастливо расцвел.

– А я в партии третий год. Вот как… Так, значит, завтра едем. Хлопот-то завтра, хлопот…

И точно: утром пришлось им ждать три часа, пока подписали уже давно заготовленные мандаты. Полсуток бегали, добывая наряд на теплушку. Теплушка оказалась без печки. «А мы вашу прихватим», – вдруг заявил Анисимов Виталию Витальевичу, и неожиданно Виталий Витальевич обрадовался, что печка поедет с ним. Возвращаясь с вокзала, увидали они на Невском, как черный, груженный дровами грузовик, далеко воняя бензином, волок громадную телегу с толстыми чугунными колесами. На телеге несколько солдат придерживали тесовый ящик, обтянутый сбоку канатом. Ящик был свеж, ярок, и весело-весело прыгали на нем наляпанные суриком буквы: «Верх, осторожно».

– Вот наша динамика-то, и Будду и дрова по пути везут. И телесное тепло, и душевное… Пойти помочь, что ли… – Анисимов лихо раскланивается с Дава-Дорчжи. Профессор гневно проходит мимо. Грузовик катит мимо Знаменской гостиницы.

Позже везет профессор свое добро на салазках к вокзалу. Трамваи стоят. Линии рельсов занесены снегом. Снег застыл, как лед. В лаптях и шинелях, перетянутых ремнями, под красным кумачовым знаменем, обгоняют профессора солдаты. Он устал, и оттого на мгновение ему кажется, что они займут его теплушку. Он скользит, торопится. «Буржуй торговать едет, – кричат солдаты, – обсмотреть бы его, ощупать!…» Дава-Дорчжи встречает его у подъезда. Отталкивая подбежавшую к профессору жалкую старуху («продать, милый, хлеба нет ли али менять»), монгол ведет его среди людей, лежащих вповалку на грязном, заплеванном полу вокзала. «Правей, правей, гражданин профессор. Если б я обладал свободным временем, я приложил бы все усилия для помощи вам. Но снег твердый, санки ваши подкованы железом, я полагаю – вы не утомились».

Профессор тяжело дышит. Грудь колет. Каждый раз, как он видит Дава-Дорчжи, ему кажется, что происходит какая-то унизительная нелепость. Теперь вот кажется, что здесь, на вокзале, произойдет необычайно важное событие… если задержаться? Надо спешить.

– Когда поезд отходит? Анисимов пришел?

– Не беспокойтесь, до отхода поезда бесконечное количество времени, и товарищ Анисимов не опоздает.

– Но у него все мандаты и документы.

Дава-Дорчжи возмутительно бесстрастен. О, он знает такое слово, которое важнее всех мандатов и документов, с этим словом… С таким лицом, наверное, проходили Русью татары.

Стены теплушки обиты войлоком, вынутым из подстилок. Солдаты спят на соломе. В углу круглая железная печка профессора. На полене подле печи, в бутылочке, керосин с коптящим длинным фитилем. Коптилку поправляет женщина. Профессор не видит ее лица: на дворе сумрак и снег. Внизу, под полом, пробегают, постукивая по колесам молотком. За печатью, во всю длину вагона, тесовый ящик. От него пахнет смолой, поблескивают светом коптилки новые гвозди. Тесный промежуток между стенами, стеной вагона и ящиком заложен кирпичами. С кирпичей тает снег. К запахам смолы примешивается запах воды. Будда, Сиддарта Гаутама, плывет в новой лодке. На лодке надпись суриком: «Верх, осторожно».

Дава-Дорчжи маленьким топориком колет дрова.

– Не считая вас, профессор, у нас наряд на двенадцать человек. Вы и товарищ Анисимов едете по другому литеру. Но двенадцатый человек отказался ехать на родину, и я взял женщину…

– Почему он отказался ехать?

– Он умер. Я взял женщину, она монголка. Я поступил мудро.

– Она чья-нибудь жена?

– Не знаю, возможно. Но она – женщина, – хихикнул он неожиданно. – С женщиной у нас будут ссоры и драмы, и мы будем узнавать друг у друга весьма легко характеры. Не правда ли, я поступил мудро?

– Мудрость – это поступать так же, как мы поступали вчера. Иной мудрости нет.

– Вы ловите мои мысли, профессор. Это наша мудрость, и вы думаете, что, высказав ее мне, вы добьетесь у меня ее объяснения. Вы правы, в этой мудрости самое важное – объяснение.

Полено не колется. Дава-Дорчжи распахивает дверь и спрыгивает. Морозно звенят буфера. К составу прицепляют паровоз. Бранится машинист. У дверей, размахивая портфелем, что-то торопливо говорит Анисимов.

– Где ж ваш багаж? – спрашивает профессор.

Анисимов указывает на портфель и, отставив широкий и длинный валенок, отвечает поучением:

– Какие же в коммуне багажи? Отсталый индифферентизм… Вот мы вчера с вами о Красной Армии разговаривали, а сейчас в третьем классе митинг затеяли. Меньшевичок нашелся. Вот я им и покажу. Что, портфель оставить? А на чем же я спать буду?… Я не отстану, не отстану…

Анисимов исчезает. Профессор возвращается к печке, он греет руки и говорит:

– Я одинок, господин Дава-Дорчжи. Я верил, что благодаря своим трудам я приобрету тихую старость, то есть сытость, тишину…

– У нас добавляют: молодую жену, господин профессор. Я обещаю вам счастье и молодую жену, шестнадцати лет, не более. Она будет вас любить, ибо у нас женщины любят больше всего мудрость. А вы мудры, вы сразу поняли меня… Вы возвращаете этой поездкой свою молодость, вы сможете еще долго заниматься трудом, умственным трудом, великим трудом, единственным, которым может гордиться человечество. Что сила, если в мгновение ока бык валит самого сильного человека земли? Что голос, если гром заглушает голос целых армий?

– Я вас не понял, вы выдумали меня…

– У нас впереди много времени, гражданин профессор, и для объяснений, и для благочестивых размышлений… Да будут затканы драконами ваши мысли, Виталий Витальевич.

Монголы ровняют солому для сна. Женщина уходит в угол. Солдаты собираются и слушают лениво говорящего Дава-Дорчжи. Дава-Дорчжи проводит пальцем черту: они садятся по этой черте на корточки удивительно ровно. «У восточных народов есть чувство, не свойственное нам, геометрическое чувство», – думает профессор.

А вовсе надо думать не о геометрическом чувстве, нужно думать о другом, то есть захотеть думать о другом, заставить себя думать…

…Роль Красной Армии в русской революции, необычайные принципы организации армии. Товарищ Анисимов говорил и понимал, что остановиться нельзя, ибо те необычайно сильные доводы, которые он придумал, ускользнут. Меньшевичок уцелеет. А прервать нужно было бы для того, чтоб попросить коменданта станции задержать на десять минут поезд, пока товарищ Анисимов не кончит речь. Где догадаться самому коменданту? Вот он, разинув рот, смотрит на оратора, – и товарищ Анисимов в продолжение сорока минут громит подлого меньшевика. Поезд тем временем уходит…

…В теплушке, у соснового ящика с Буддой, молились монголы. Дава-Дорчжи, распластав перед Буддой руки, читал восхваления:

– Преклоняю колена с выражением чрезвычайнейших почестей пред своим высочайшим ламою, видение которого не имеет границ, и даже пылинки, поднимаемые ногами его, являются украшением для чела многих мудрецов. Молитвенно слагаю свои ладони. Разбрасываю хвалебные цветы перед обладающим могуществом десяти сил, драгоценностью нежных ногтей, которыми украшены короны ста тэнгиев.