Сколько времени я пробыл в карцере – полой статуе, не знаю, часов у меня не было. Сознание я потерял, стоя в камере, и когда дверь карцера была открыта, я упал. Как я потом узнал, меня из полой статуи приволокли в “нашу” камеру надзиратели.
Всю ночь я пролежал в камере без сознания и когда открыл глаза, то увидел, что рядом со мной лежал без движения Николай Иванович. Немного дальше, тоже не двигаясь, находились двое других сокамерников. Около каждого из нас стояли кружки, очевидно, с водой. Кружки были прикрыты кусками хлеба.
Я постепенно приходил в себя. С большим трудом приподнял голову, а затем присел на полу. Сидеть было тяжело. Руки и ноги меня почти не слушались. Стояние в полой статуе давало о себе знать. С болью во всём теле я подполз к Николаю Ивановичу и потихоньку потрогал его за плечи. Он не шевелился. Но вскоре открыл глаза.
Мы смотрели друг на друга, ничего не говоря. Так прошло некоторое время. Двое других сокамерников тоже пришли в себя, но лежали, не поднимая головы.
Испытание полой статуей все четверо прошли «успешно» – никто не умер. А могло быть и такое – об этом нам поспешили сообщить «сердобольные» надзиратели.
Я попробовал говорить с Николаем Ивановичем:
– Что, Николай Иванович, этот карцер более современный, чем тот, в районной тюрьме, где мы с тобой еле помещались в тесную каморку. А в эту статую двоих не впихнёшь. Всё продумано репрессивным аппаратом Ленинграда.
– Таких карцеров во времена инквизиции не строили – ответил Николай Иванович. – По крайней мере, мне в книгах описание таких карцеров не попадалось.
– По большому счёту, Николай Иванович, – продолжал я, – мне не понятно, что хотят от нас следователи? Какие сведения их интересуют? У них имеется столько провокаторов, что они могут закрыть любое дело, записав в него всё, что посчитают нужным.
Один из сокамерников, который назвал себя Степаном Петровичем, вклинился в наш разговор:
– Я тоже ничего не понимаю в действиях следователей. Ну, что я могу им сказать, если я совсем ничего не знаю о тех людях, про которых меня спрашивают. Никаких очных ставок мне не делали.
Второй сокамерник, Сергей Владимирович, сказал:
Мне абсолютно не понятен мой арест. Я тоже, когда был в районной тюрьме, несколько дней был в шоке, всё время ждал освобождения, думал, что мой арест – это ошибка. Как я понял, все вы думали аналогично. Вот в этом и кроется главный козырь аппарата насилия. Ошибка – думают все, и насильники взяли эти «шоры» себе на вооружение, отняв у арестованных какую либо инициативу для своей активной защиты. Какой-то кошмар происходит в нашей стране, так зверски обращаются с людьми! Мы все: ни грабители, ни воры, никого не убивали… Что-то ещё будет…
Николай Иванович ответил ему:
– Да, Сергей Владимирович, что-то странное происходит в нашем государстве, государстве рабочих и крестьян. Я только не пойму, почему так называют наше государство? Как я знаю, в правительстве нет русских людей. Государственным репрессивным аппаратом командуют тоже не русские. И вы это тоже знаете! Все следователи, которые нас допрашивают, не славяне. А конвоиры, кто? Латыши, венгры и другие иностранцы. Да и Бланка-Ленина в своё время охраняли латышские стрелки… Мне также не понятно создание в центре Российской империи мавзолея, где помещено тело иностранца, человека, много лет жившего за границей, который нигде не работал, и который приехал в Россию на готовенькое и сразу стал председателем правительства. Можно было бы как-то понять, если бы в мавзолее лежало тело русского человека, спасителя Руси. А поместить иностранца, который загубил миллионы русских людей?..
Николай Иванович продолжил:
– Я не буду вам рассказывать про масонство. Масонство – сложная тема, во многом мне не понятная. Однако я твёрдо знаю, что Бланка-Ленин рано ушёл из жизни. Этому способствовали масоны, которым он не угодил.
Простые смертные до сих пор не понимают, что “почести”, которые стали оказываться Бланку-Ленину после его смерти, на самом деле представляют собой акт масонской мести. Ленин заключён в своего рода посмертную тюрьму. По этой причине тело Ленина было помещено в мавзолей, воздвигнутый в стиле вавилонского зиккурата, а у входа в мавзолей стоят часовые.
Я попросил Николая Ивановича объяснить слово “зиккурат”.
Николай Иванович ответил:
– Зиккурат в архитектуре Древней Месопотамии представлял собой культовую башню. Зиккурты имели от трех до семи ярусов из кирпича-сырца, соединявшихся лестницами и пандусами…Простые люди нашего государства ещё очень долго не будут понимать мавзолей с телом в центре Руси. И вряд ли найдется решительный руководитель, который нарушит проклятие масонства, освободит мавзолей от тела иностранца, освободит Русь от наложенного на неё заклятья…
Я решился прервать разговор:
– Дорогие мои сокамерники, тема нашего разговора довольно сложна, вопрос с телом Ленина, думаю, не будет решён на Руси ещё лет сто-двести после нашей смерти. И только потому, что руководить государством будут не русские люди. И даже если будет русский правитель, то его окружение, не русское окружение не позволят ему это.
У меня к вам предложение: давайте немного отвлечемся и съедим по куску хлеба с водой. Много сил отняли наши персональные карцеры.
Все согласились со мной. Сокамерники, кряхтя и охая, взобрались на нары и принялись за еду.
Только-только мы съели хлеб, запивая его водой, как дверь камеры открылась, и Сергея Владимировича потащили на допрос. Идти самостоятельно он не мог. Прошло довольно много времени, и на допрос поволокли Николая Ивановича. Затем был утащен Степан Петрович. Однако с допроса никто не возвращался. Я долго ждал своей очереди. Наконец, был вытащен надзирателями и я.
Я оказался в кабинете следователя. В углу кабинета стоял маленький столик. За ним сидел помощник следователя, который что-то быстро печатал на пишущей машинке.
Следователь обратился ко мне:
– Иванов, ты мне будешь отвечать на вопросы? Мне кажется, у тебя было много времени подумать над своими ответами в “думском” карцере. Я тебя слушаю.
Я сказал:
– Мне нечего отвечать, гражданин следователь. Я очень много времени пробыл в карцере в бессознательном состоянии. В бессознательном состоянии я думать не умею, у меня таких способностей нет.
– Мне всё понятно, – грубо прервал меня следователь, – ты опять отказываешься говорить. И к тому же отвечаешь дерзко. Очень жаль. Да, мне тебя очень жаль.
Следователь подошёл к своему помощнику и взял у него лист бумаги. Он быстро подписал, и поднёс лист к моему лицу:
– Смотри, Иванов, это твой приговор. Тебя сейчас расстреляют. Зря ты упорствовал. Перед расстрелом у тебя будет минута, и ты, возможно, захочешь сказать правду, ту правду, которую я хочу от тебя услышать. Это будет твой последний шанс. Пока тебя будут вести на расстрел – подумай.
Затем был вызван конвой. Вошли два нерусских с наганами в руках. Я не мог идти. Конвоиры, взяв меня под руки, вывели, вернее, вытащили из кабинета. Следователь проводил меня недобрым взглядом.
Меня провели мимо карцера вниз по ступенькам к тупиковой стене. Я стоял перед убийцами и смотрел им в глаза. Они подняли наганы, целясь мне в голову. Видимо, ждали от меня каких-то слов раскаяния, просьб о пощаде. Я молчал.
Раздался пистолетный залп. Я пошатнулся, но не упал. И удара пули не почувствовал. Меня в войне с немцами несколько раз ранили, так что я ожидал смерть в полном сознании, однако залп из двух наганов меня не свалил. Я понял, что в меня стреляли холостыми патронами. Палачи снова подняли наганы, перед этим их осмотрев и сделав вид, что проверяют бойки и другие неисправности. Комедианты!
Очевидно, весь этот кураж доставлял им удовольствие.
На этот раз они целились очень долго. Я смотрел на них в упор, не закрывая глаза. Вновь раздался залп, однако я даже не пошатнулся. Я был уверен, что и этот залп будет холостой.
Затем оба палача, словно наигравшись, шагнули ко мне, и, взяв под руки, потащили по коридору. Меня втащили в “нашу” камеру и бросили на пол. Лёжа на полу, я огляделся. Сокамерники тоже были здесь.
Я обратил внимание на их причёску, вернее, на цвет их волос. Их волосы были почему-то белые. Что бы это значило? Кто их покрасил, какой парикмахер? И вдруг меня осенило. Да это же седина! Все трое моих сокамерников стали седыми. Я подумал, что, наверное, я тоже поседел. В дальнейшем это подтвердилось. Расстрел сделал свою работу.
В камере долго стояла тишина, прерываемая редкими стонами. Все молчали. Комментировать случившееся никто не решался.
Следователь сыграл с нами очередную злую шутку.
Наконец, мы понемногу пришли в себя. Я спросил Николая Ивановича:
– Ты можешь говорить, Николай Иванович?
– Да, – ответил он.
Я продолжал:
– Можешь рассказать, что с тобой произошло? Я думаю, нам необходимо поделиться тем, что мы пережили сегодня.
Николай Иванович начал рассказывать:
– Конвой вывел меня из камеры и приволок на допрос.
– Будешь отвечать на мои вопросы? – спросил следователь.
Я не знал, что должен ему говорить. По-моему, он и сам не знал, какой ответ ему нужен. Я ничего не стал отвечать. Он взял из пишущей машинки лист и, прочитав его, подписал бумагу. Затем поднёс лист к моему лицу, и, не дав мне его прочитать, сказал, что меня должны расстрелять. Дальше со мной произошло всё то, что, очевидно, испытали и вы все, не так ли? В меня стали стрелять холостыми патронами. Всего дали два таких пистолетных залпа.
Мы все подтвердили свои несостоявшиеся расстрелы.
Николай Иванович, после некоторого молчания, сказал, как бы подводя итог нашему разговору:
– Мы все приняли обряд крещения и окрашивания, мы все стали седыми. Путь к концу нашей жизни становится всё короче и короче. День настоящего расстрела стремительно приближается. Очень жаль, что о наших мучениях не узнают родные и близкие. Не узнают все граждане нашего государства.
Наши товарищи и друзья, очевидно, ещё долго будут считать, что мы являемся врагами народа. Также врагами народа объявлены тамбовские мужики, которые не хотели отдавать хлеб, выращенный своим трудом. Объявлены врагами народа моряки Кронштадта, которые встали на защиту своих родных, ограбленных так называемыми продовольственными отрядами.
Врагами народа стали расстрелянные служители духовенства.
Врагами народа стала вся наша интеллигенция: ученые, врачи, учителя. Уничтожено казачество, которое веками охраняло границы Русского государства. Уничтожены все династии русского офицерства. Как много шпионов пробралось во все структуры управления государством! Как много врагов в нашем государстве рабочих и крестьян!
Николай Иванович продолжал:
– Очевидно, смерть приближается к нам стремительными шагами. Ещё раз хочу сказать, как жаль моих детей, которые терпят сейчас невзгоды. Они не получат должного ухода и ласки от матери, занятой на непрерывной работе. У вас, мои сокамерники, положение с детьми такое же. По крайней мере, я знаю, что семья Алексея Ивановича находится в положении, ещё более тяжёлом, чем моя.
Степан Петрович включился в разговор:
– И у меня шестеро детей и все ещё очень маленькие.
– А у меня семеро маленьких детей: три мальчика и четыре девочки, – сказал Сергей Владимирович. – Моей жене досталась не женская доля – прокормить такую ораву детишек. У меня вся надежда на моего младшего брата. Правда, он потерял на гражданской войне одну ногу. Буду надеяться, что он не оставит мою семью. Он всегда ко мне относился с большим уважением. Единственное, меня беспокоит, не отразится ли на нём то, что у него брат – “враг народа”.
Николай Иванович произнес:
– То, что мы – “враги народа”, обязательно отразится на наших семьях и наших друзьях.
В камере воцарилась тишина, каждый мысленно представил свои семьи, и то, в каких условиях продолжится их жизнь.
Я представил свою жену и детей. Хорошо будет, если их не отправят в какую-нибудь ссылку. И это могло быть.
Мысли завертелись в моей голове с бешеной скоростью. Перед глазами возникали картины из разных периодов жизни. Вот я ребёнком лезу на яблоню за яблоками. Вот кошу траву на сенокосе. Вот меня призывают в армию, родные окружили меня, а мама плачет. Вот бегу в атаку на немцев и рядом со мной падают солдаты, сражённые немецкими пулями. Вот я в немецком плену. А вот и Февральская революция, и меня освобождают из немецкого плена. Я лежу в военном госпитале под Псковом, оказываюсь в рядах Красной армии, куда меня взяли прямо из госпиталя. Вот меня направляют в школу Красных командиров…
Картины из прожитой жизни мелькают в моей голове, но осмыслить всё виденное я уже не могу. Глаза мои постепенно смыкаются. Я засыпаю…