Эту истину я отчетливо поняла в последние месяцы перед больницей.

Боль бродила во мне. По мне. Она ломала мне ноги во сне судорогой — и я мучительно, со стонами, поднималась в темноте, стоная, вставала с кровати и опускала голые ноги на голый холодный пол: говорят, так проходит судорога. На даче в окне, на улице, горел неумолимый фонарь. Все спало вокруг — муж, собака, небо, дома, соседи, сама земля спала. Только я снова и снова тяжко ворочалась на своем ложе пыток.

По утрам вставала. Еле-еле, мучительно спускалась со своего второго этажа. Никакого завтрака я уже не готовила, мысль о еде вызывала отвращение — и в переносном и прямом смысле слова: постоянно тошнило. Лениво поковыряв вилкой в пшенной каше, я отодвигала ее в сторону. Начинался ненавистный день: было нестерпимо жарко, Москва и Подмосковье плавились в весеннем тридцатиградусье. И я сидела на стуле подле кухонного сарайчика, неподвижная, как кукла, — не было сил ни на что, ни на жизнь, ни на смерть. Только б лечь, вытянуть ноги.

До новой боли.

Жизнь — это когда нет боли. Редкое блаженство: ты не ощущаешь себя, своего тела, можно вытянуть ноги. “Вот только немножко вытянуть ноги”, — говорила Анна Каренина, мучаясь грешными родами.

Только немножко вытянуть ноги. Снизу слышалось когтистое тук-тук, ко мне поднималась собака — понятливое, вернее, беспонятливое ласковое существо. И тяжело плюхалась возле.

...Мы приехали на дачу ранним вечером накануне. А днем я добралась наконец до заветного нефроцентра, куда три раза уже записывалась на прием, но разные хвори все не пускали туда добраться.

Что такое у нас заболеть? Не просто почувствовать боль, закричать, согнуться в три погибели, нет, все это дело десятое, — ты вот собери все анализы, вернее, сначала найди то место, где тебе выдадут направления на эти анализы. Скажете, в поликлинике? Ну что ж, сходим в поликлинику. К тому моменту в ведомственном учреждении, где я состояла и которое некогда считалось хорошим, все пришло в ветхость и запустение — главное, пришли в ветхость и запустение сами пациенты, в основном научные работники и члены различных творческих союзов, эта некогда элита общества, ныне бледные тени на обочине, никому не нужные. Впрочем, далеко не все из них это в полной мере осознавали и чего-то еще требовали, качали права, но даже регистраторши не обращали на них внимания. К тому времени в нашей поликлинике появился нефролог — редчайшая профессия, в которой, как правило, работают или энтузиасты своего дела, или блатари, детки и сыночки именитых медиков: профессия-то перспективна.

Разных врачей я видела в жизни. Один профессор-уролог недвусмысленно намекнул, что я, мол, неоперабельна и вроде как надо готовиться, ну, сами знаете к чему. При этом даже не счел нужным пригласить пациентку в кабинет и говорил со мной в коридоре стоя. Чего там? Современная медицина велит говорить правду и только правду.

С тех пор прошли годы. Я еще, тьфу-тьфу, жива. А когда добралась до гемодиализа — о котором он даже не заикнулся, — выяснилось, что и вполне операбельна.

Ну да Бог с ним!

И вот я пришла к нефрологу в собственную поликлинику. Она консультировала не то раз в неделю, не то раз в месяц, и вид у нее был явно консультативный, то есть абсолютно отстраненный, по-моему, она даже смотрела в окно и только боковым зрением — на меня. Я понимала, мучительно-отчетливо, что напоминаю, по-видимому, назойливую муху со своими эпикризами и анамнезами. “Ну а зачем вы ко мне-то, собственно, пришли?” — вдруг спросила она и как в землю вбила. Я слегка опешила: “Меня к вам направили, вы же видите, какое у меня заболевание”. — “Диализных мест у нас нет”.

...Так я попала в Боткинскую больницу, где работал мой двоюродный племянник, впрочем, с одной стороны седьмая вода на киселе, с другой — седьмая спица в колесе в этой больнице. Но это именно он, молодой парень, грузин на одну треть, сбежавший из Тбилиси, где чувствовал себя совершенно чужим и которому муж мой как-то помог с жильем, именно он первым произнес слово “гемодиализ”, оказавшееся для меня спасением.

Месяц, кажется, я ходила сюда, в Боткинскую, ездила как на работу: как на грех, повторяю, была жаркая, немыслимо жаркая весна. Болеть всегда плохо, но болеть, когда вокруг весна и ветки одеваются в розовое и зеленое, — в такое время болеть просто невыносимо.

Тащу в больницу проклятые анализы. Привычно выстаиваю очередь — с утра не пивши, не евши, в голове от жажды, голода, жары безумные вальсы, жизнь замкнулась на белых мятых листочках, которые так боишься перепутать или, не дай Бог, потерять, и на разных баночках-скляночках. Задыхаешься, сердце болит, печень ноет. Возвращаюсь домой еле живая, вваливаюсь в квартиру, черный собачонок буквально втискивается между двух дверей — надо ее вести гулять, а сил нет, ну совершенно нет сил.

А в Боткинской, после месяца хождений, меня отфутболивают в Московский нефроцентр (согласно месту жительства, самое любопытное, что потом и отсюда много раз пытались отфутболить, и тоже под предлогом “места жительства”, но тут я уже вцепилась в свое драгоценное диализное место как тигр).

И вот наконец на четвертый раз я добираюсь до этого самого нефроцентра — в поисках его упираюсь прямиком в морг: говорят, это хорошая примета. Так я обретаю, по сути, свою “малую родину” — больницу, где мне предстоит делать диализ теперь до скончания дней. Или рядышком, в Институте трансплантологии, лечь на операцию. Когда я пишу эти строки, все с операцией зависло в воздухе, я ничего еще не решила.

...Из нефроцентра возвращаюсь домой. И тут на входе в дом меня буквально пронзает дикая невыносимая боль где-то между ребер. Оттого, что я не знаю, что это и почему, ужас охватывает еще больший — ну а ребра-то при чем? И так ведь все уже болит и стонет, по утрам тошнит, в голове — кружение, сердце заходится — вся стала желтая, как Пиковая дама, и еле-еле передвигаю ноги. В этот момент думаю: ну и чего я добилась своим постоянным жесточайшим тренингом, этими вечными диетами без мяса, вообще без белка, этой утомительной ходьбой ранними промозглыми утрами по шпалам, где-то за ВДНХ, или даже и по старой Риге, по взморью возле бушующей ледяной пены — на мрачно горящий в ночи огонь? И даже по заграничным брусчаткам? Вставала затемно, на улицу и — вперед. Всегда свирепо следила за своим весом, общим тонусом — и вот итог. Итог жизни с неумеренными амбициями. Жизнь — это когда нет боли.