Хвала и слава. Книга третья

Ивашкевич Ярослав

Глава четырнадцатая

На отшибе

 

 

I

До самой осени 1943 года Януш Мышинский отсиживался в Коморове и никто его не беспокоил. Разумеется, покой этот был весьма относительным. Лично его, Януша, не трогали, но он постоянно оказывался невольным участником каких-то событий. В Сохачеве действовала биржа по вывозу рабочей силы в Германию и лагеря, крупные имения отбирали и превращали в «легеншафты», а в окрестных лесах творилось невесть что. Надо было вызволять молодежь из рук «арбайтсамта» — Януш сам ездил на тележке в Сохачев улаживать эти дела. Однако, убедившись, что и о нем самом и о его усадьбе в немецких учреждениях имеют довольно туманное представление, он перестал мозолить немцам глаза, чтобы подольше сохранить свое инкогнито. Теперь Януш посылал в уездный городок Игнаца или Ядвигу, а чаще всего пана Фибиха, который благодаря фамилии мог сойти за «фольксдейче». Пан Фибих доставал также все необходимые нормированные материалы для строительства новых оранжерей, которое в ту пору затеял Януш.

Годы войны и оккупации были погожие и урожайные. В первый же год, удостоверившись, что такой мелкий объект, как Коморово, не возьмут под немецкое управление, Януш на добытые где-то деньги (в этом ему помогла панна Текла) начал строить большие оранжереи. Маленькую теплицу, напоминавшую о первом разговоре с Зосей, он велел снести. Януш не любил всего, что было связано с покойной.

Как вскоре выяснилось, расходы на оранжереи, несмотря на трудности с получением нормированного кокса, окупились с лихвой: выращивание помидоров — это дело было поставлено с размахом — начало приносить солидный доход, а осенью хозяева Коморова могли уделить внимание и цветоводству. Хотя Коморово находилось вдали от местечка и железной дороги, пан Фибих, нанимая «левые» грузовики, наладил бесперебойный сбыт и доставку продуктов.

Ядвига твердой рукой вела «бабье хозяйство»: битых кур, гусей и уток она частенько возила даже в Варшаву — смелой женщине каким-то образом удавалось отбояриваться от жандармов. Ядвига больше всех обитателей Коморова ездила в столицу. Теперь она бывала там чаще, чем до войны. И всегда заходила на Брацкую улицу, заносила провизию для Голомбеков и панны Теклы.

Как-то вечером, под осень, Ядвига вернулась из Варшавы не одна. Януш стоял у окна и в зыбком сумраке увидел, как с брички, которую посылали в Сохачев за экономкой, спустилась еще какая-то хрупкая фигурка. Он скорее догадался, что это Геленка, чем узнал ее.

Девушка вошла в комнату как ни в чем не бывало. Она поздоровалась с Янушем, ни слова не говоря о причинах своего приезда, так, будто всего на час отлучалась из Коморова.

Ядвига появилась следом за ней.

— Панна Геленка, — сказала она, — поживет у нас несколько дней. Хорошо?

Януш без удивления посмотрел на Геленку, но ответил не сразу.

— Вот и прекрасно. У тебя, Ядя, будет общество…

Экономка явно была не в восторге от такой компании.

Она согласилась взять с собой Геленку в Коморово, уступив отчаянным мольбам панны Теклы, которая внушала ей уважение и даже нечто вроде страха. Ей не нравилась мрачная, но броская красота Геленки. Она всегда отдавала предпочтение Анджею.

Однако сейчас Ядвига с миролюбивым видом принесла приборы и подала запоздавший обед.

Януш, как обычно, мало разговаривал с приезжей. Он задал лишь несколько вопросов, касающихся домашних, и поймал себя на том, что чуть было не спросил об Антеке, — он забыл вдруг, что того уже нет в живых. Геленка, доедая котлету с брюссельской капустой, как бы невзначай осведомилась:

— Дядя, а немцы к вам не заглядывают?

Никогда прежде Геленка не называла Януша «дядей».

А теперь начала подражать Анджею. Видно, ей для чего-то понадобилось это фиктивное родство.

— Нет, не заглядывали, — ответил Януш.

Он не задавал лишних вопросов. И раньше-то он не отличался любопытством, а сейчас тем более. Геленка заняла одну из комнаток наверху и спускалась только к обеду.

Присутствие Геленки за столом сначала вывело Януша из равновесия, он никак не мог привыкнуть к ее красоте. Особенное беспокойство вызвало у него сходство Геленки с Юзеком Ройским: каждое ее слово, каждая улыбка напоминали о давно забытых снах. Но и к этому через несколько дней он привык. Глядя в ее ясные, с косым разрезом глаза, Януш вспоминал фразу, услышанную в горах: «Ты уж никогда не будешь с ними». Разумеется, он тогда не мог быть с ними. Но с тех пор, как заметил, что Геленка уже совсем не та веселая девчушка с лукавой гримаской, какой он знал ее прежде, что она может быть ему сестрой в грусти, в разочаровании, в беде, он почувствовал к ней невыразимую симпатию. Она была теперь не так красива, как несколько лет назад, но стала словно милее. Огромную разницу в возрасте, которая существовала между ними, как-то сгладила общая беда. Со временем Януш обнаружил, что и с ним самим что-то происходит.

Хотя Януш с самого начала войны, даже еще раньше, со времени возвращения из Испании и Рима, постоянно пребывал в какой-то прострации — состоянии духа, которое легко определить словами «ни к чему», — он все же вскоре почувствовал, что с приездом Геленки многое изменилось в Коморове. Изменилось самое главное — настроение. А если меняется настроение, то меняется и все остальное. Не ощущалось уже вялой меланхолии — обычного состояния Януша, — которая невольно передавалась окружающим. Что-то происходило в доме. Януш не знал, в чем причина — в красоте ли Геленки или попросту в ее молодости. Иные жизненные интересы были той новью, которую внесло в его дом присутствие девушки.

И в себе самом заметил Януш перемену. Словно пробуждалось в нем что-то новое. Тень тени надежды. А может, все это не так уж страшно — и война и вообще судьбы человечества?

Когда они сидели за обеденным столом, Янушу достаточно было взглянуть на золотую прядь, вьющуюся надо лбом «малышки», на луч света, который искрился в завитках ее волос, на отблеск осеннего дня, отраженный в ее зрачках, чтобы почувствовать эту перемену. Порой ему казалось, что нет войны, нет чудовищных зверств гитлеровцев, которые этой осенью бесчинствовали вовсю, а есть только осеннее солнце, дробящееся светлыми бликами в волосах девушки.

Януш почти не разговаривал с Геленкой. Слишком поглощенный работами в теплицах и строительством нового крыла оранжереи, он обычно перебрасывался лишь несколькими словами с Ядвигой. Отправлено ли то или это? Кто поедет в Сохачев и не надо ли ехать в Варшаву?

Но Ядвигу не так-то легко было провести. Улучив минуту, когда они были в комнате одни, она спросила:

— Чего ты так теряешься за столом?

Януш только пожал плечами.

— Je t'embête, oui? — мрачно произнесла Ядвига и вышла, громко хлопнув дверью.

«Этого мне еще не хватало», — подумал Януш. Однако вечером, за ужином, он вспомнил:

— Я видел вас когда-то в горах, на Гале Гонсеницовой.

Геленка внимательно посмотрела на него.

— Когда вы нас видели, дядя? — спросила она.

— Перед самой войной. Ты была с Анджеем и еще с каким-то чернявым пареньком.

— Это был Бронек.

— Вы шли на Кшыжне?

— Да. Анджей хотел сделать нам сюрприз и повел нас на Кшыжне, не сказав, какой вид открывается оттуда…

— А оттуда открывается прекрасный вид.

— Целая панорама.

— Это была для вас большая неожиданность…

— Да, — как бы собираясь с мыслями, проговорила Геленка. — Но по пути туда я встретилась с еще большей…

— Какой?

Геленка вдруг оживилась. Януш никогда ее такой не видел. Сначала это его озадачило, потом он все понял. В страшные годы оккупации прогулка в горах с братом и его другом, наверняка именно тогда ставшим ее возлюбленным, осталась для девушки светлым воспоминанием; это было единственное событие, к которому ей хотелось мысленно возвращаться.

— Чертовски приятная была прогулка, — сказала она, улыбаясь и словно отбросив вдруг всю свою серьезность — серьезность конспиратора, человека, который много знает.

«Интересно, носит ли она при себе цианистый калий?» — невольно подумал Януш.

— Чертовски приятная была прогулка, — повторила Геленка, глядя мимо Януша в окно, словно видела там пройденный путь. — Ведь мы шли пешком… Бронеквсегда говорил: «Мы шли пешком от Кракова до Закопане», но это было не совсем так. Мы доехали до Мыслени автобусом… и только потом двинулись по шоссе.

— Долго шли? — поинтересовался Януш.

— Три дня, — ответила Геленка и, взглянув на Януша, со вздохом добавила: — То были самые счастливые дни в моей жизни.

— И какой вас ждал сюрприз?

— Мы не пошли по шоссе прямо до Кликушовой, а свернули в Рабку. Я никогда не была в Рабке и не знала, красиво там или нет. А вы бывали когда-нибудь в Рабке, дядя? — спросила она с внезапным любопытством.

Януш испытующе посмотрел на нее. Геленка изменилась в этот момент до неузнаваемости, казалось, это была другая девушка. Прелестные черты утратили скованность — улыбка озарила ее лицо. Она слегка выпячивала красиво очерченные губы, у глаз сбежались мелкие морщинки, и на щеке появилась ямочка, которая придавала ей столько очарования.

— Нет, никогда не был, — ответил он. — И что же ты там нашла особенного?

— Ах, это была такая неожиданность, когда мы подошли к старому костелу. Я совершенно выдохлась и рухнула, как колода, под первым попавшимся деревом. Я видела, что деревья там старые и раскидистые, но не заметила почему-то, что они огромные.

— Ты, должно быть, утомилась. Жуткое дело — столько протопать пешком…

Януш старался изъясняться в стиле Геленки, хотя она давно забыла свои излюбленные словечки и говорила теперь гораздо сдержаннее.

— Деревья, казалось бы, как деревья, — продолжала девушка. — Но когда я взглянула на костел, то просто онемела от восторга. Схватила Бронека за руку и все твердила: «Взгляни, взгляни…»

— Это деревянный костел?

— Из лиственницы. Он прятался среди высоких, могучих лип и ясеней и выглядел каким-то нереальным. Словно был не из дерева, а из чего-то другого. Из шелковых полотнищ, что ли… Ты будешь надо мной смеяться, дядя, — вдруг заколебалась Геленка, — будешь презирать меня… Ведь я действительно ничего не видела. Но все-таки мне кажется, что этот костел потрясающе прекрасен. Безусловно, он прекрасен.

— Наверняка, — поддакнул Януш, упиваясь чудесным преображением Геленки. — Наверняка. Эти сооружения очень красивы.

— И не в смысле каких-либо архитектурных красот, по крайней мере так говорил Бронек, а с точки зрения красоты фактуры, — продолжала Геленка. — Бронек был помешан на этой «красоте фактуры». Он обо всем говорил так. И о костеле в Рабке, и о ясенях возле Кликушовой… Его восхищала фактура. Он говорил, что лишь Константен Гиз умел передать «красоту фактуры». Вечно ссылался на этого Гиза.

— А ты когда-нибудь видела рисунки Гиза?

— Ведь я же ничего не видела, дядя, — произнесла Геленка, сразу сникая.

— И Анджей был с вами? — чуть ли не с ревностью спросил Януш.

— Был.

— Даже на каникулы в Пустые Лонки не поехал?

— Нет, — сказала Геленка и с суховатой язвительностью добавила: — Его возлюбленная как раз вышла замуж. А ее супруга посадили в каталажку… Анджей боялся соблазна.

Она цинично усмехнулась. Януш смутился.

Ядвига захихикала. Она торжествующе взглянула на Януша, точно хотела сказать: «Видишь, каковы эти детки». Но промолчала.

Януш уставился в тарелку, чувствуя, как у него сжимается сердце. И лишь немного погодя пробормотал:

— Ты недобрая, Геленка.

— Мне никто не помогает стать доброй. А уж от того, Что творятся вокруг, вряд ли подобреешь, — довольно резко проговорила девушка. Злая усмешка не сходила с ее лица. — Анджей — тот добрый. Он был так забавно влюблен в простую девушку, проще которой не найдешь на целом свете.

— Все-то ты знаешь, Геленка! — заметила несколько задетая Ядвига. — И даже помнишь, что было четыре года назад! А почему нельзя любить «простых» девчат? — добавила она спустя минуту.

Геленка ничего не ответила. Она ушла к себе в комнату и в тот день больше уже не показывалась.

Так коротали они дни в невеселых разговорах или в еще более суровом молчании. Только недели через три Януш осознал, как жаждет он, чтобы это молчание продолжалось вечно. И полные разногласий застольные беседы, и этот шорох в мансарде — признак жизни «на верхотуре», которая прежде всегда пустовала, а теперь была обитаема, — все это стало ему необходимо. Он не хотел признаться самому себе, что этой осенью, когда новости одна хуже другой приходили не только из Варшавы, но и из Сохачева, сердце его наполняло удивительное чувство гармонии, какого он давно не испытывал. Януш лицемерно приписывал все добрым вестям с фронтов. Впрочем, это не мешало ему следить за каждым шагом Геленки.

Постепенно он убедился, что она находится в Коморове вовсе не потому, что ей пришлось исчезнуть из Варшавы. Очевидно, здесь она выполняла какое-то задание. Геленка отправлялась на прогулку, якобы в сторону Сохачева, а сама шла совсем в другую сторону, к лесам. Януш видел однажды, как она прохаживалась по аллее с каким-то юнцом. Все это сердило его. Но ему казалось, что его злит слишком неосторожное поведение девушки.

— И это они называют конспирацией! — как-то сказал он Ядвиге.

Экономка испытующе поглядела на него и, пожав плечами, вышла. Янушу не понравилось это молчание.

— А, пусть называют, как хотят, — проворчала она, когда он снова повторил те же слова.

В Коморове ни для кого не было тайной, что в лесу под Броховом, за Кампиносом, засели партизаны. Отряд, ближе всего находящийся к Варшаве и как будто весьма активный. Янушу пришло в голову, что Геленка выполняет роль связной между отрядом и Варшавой. Однако вскоре он убедился, что это не так.

В конце октября стояли теплые, солнечные дни. Лес, казалось, был отлит из меди. По утрам чистое, сапфирное небо подымалось из предрассветной мглы.

Чувство гармонии нарастало. Януш находил в себе силы преодолевать все «преходящее». Он взирал на события как бы с высоты. И в то же время знал, что скоро все эти чувства будут в нем подавлены. Он решил сочинить что-нибудь. Сидел по утрам за столиком, что-то писал и зачеркивал.

В это утро он тоже сидел так часа два, устал и решил немного поработать в оранжерее. С радостью вышел он во двор, оставив листки на столе.

Когда он уже был в теплице, Игнац доложил, что его непременно хотят видеть какие-то бабы. Януш был несколько раздосадован.

— Какие бабы? Что за бабы?

— А это, сударь, бабы из леса, из-за Брохова.

— Что им надо?

— Они, сударь, из Люцины.

— Из Люцины? Что это значит?

— А это деревня такая есть, — сказал Игнац. — В лесных глубинах. Сами понимаете, сударь…

Игнац многозначительно подмигнул. Януш знал, что Игнац тайком в овине слушает радио и почитывает газеты. Поэтому сразу догадался, о чем он ведет речь.

«Люцина, — вспомнил Януш, — деревня, затерявшаяся в самой чаще леса. Полностью контролируется партизанами».

— Ну так зови этих баб, — сказал он, сдаваясь.

Вошли две женщины, высокие, загорелые, громкоголосые. Какие-то удивительно смелые и симпатичные. Януш, разглядев их, улыбнулся. Та, что была выше ростом и постарше, подождала, пока Игнац вышел из оранжереи, и начала без всяких предисловий:

— Мы пришли сюда, сударь, с нижайшей просьбой.

— Это не наша просьба, — добавила младшая.

— А чья?

— Да тех, из леса, — без смущения сказала старшая.

— Что вам нужно? — холодно спросил Януш.

— Да к ним, сударь, два англичанина приблудились, а столковаться с ними невозможно.

— Значит, я должен пойти к ним? И служить им переводчиком?

— Просили, чтобы сейчас же, а то им очень некогда. Вроде бы должны этих англичан поскорее отправить… А столковаться с ними — ни в какую!

— Но ведь это далеко, чертовски далеко.

— Безделица для таких ножек, как ваши. Километров двенадцать будет… Только они просили, чтобы вы непременно пришли пешком. Ведь бричка да конь и все такое прочее могут навлечь… Ей-ей, недалеко, двенадцать…

— Да что ты болтаешь, — перебила младшая, — до Люпины восемь, а там еще два-три…

— Надо в обход, не через деревню. Так что будет километров тринадцать… За два часа дойдешь.

— Но как же я туда попаду? — спросил Януш, все более раздражаясь.

— А мы вас проводим. За этим и пришли.

— Значит, я прямо сейчас должен собраться и идти?

— Выходит так, благодетель. Пока еще тепло и солнышко светит. Мы пойдем впереди…

— Чтобы не навлекать…

— А вы следом. Мы будем оглядываться, поспеваете ли за нами. — Бабы засмеялись. Януш почувствовал себя задетым.

— Не бойтесь, — сказал он, — ноги у меня еще сильные.

— Сюда-то мы шли, пожалуй, не более часа.

— Так ведь мы межами, межами. Прыг-скок, словно зайчишки…

— Ну так и я пойду межами, — улыбнулся Януш. — Надо только взять какой-нибудь еды. Ведь это займет целый день.

— Не стоит, сударь. Там вас покормят. У нас в Люцине перекусите. Не стоит нагружаться.

Януш уже давно не выходил в поле. Он бодро шагал теперь за двумя веселыми бабами; они шли легко, как цыганки. Сперва у него чуть-чуть захватило дух, так стремительно двинулись они вперед. Бабы оглядывались на него и подталкивали друг друга локтем, словно это была какая-то любовная игра. Его забавляла эта прогулка вдоль межи, «прыг-скок, словно зайчишки», вдогонку за женщинами.

Во всей этой осенней безмятежности он уловил вдруг новый, давно забытый оттенок сердечности или дружелюбия — что-то отрадное и прекрасное.

Мышинский никому не объяснил, куда направляется, но Геленку и Ядвигу, попавшихся ему в саду, слегка встревожило упрямое выражение его лица. Януш прошел мимо них, ничего не сказав, и направился к лазу, пробитому в каменной ограде сада. Выйдя в поле, он обернулся. Обе стояли в проломе стены и смотрели ему вслед. Он махнул им рукой, чтобы успокоить.

Меж тем женщины пошли не прямо, а, сделав большой крюк, обогнули Коморово, пересекли шоссе и только здесь повернули к видневшимся на горизонте желтым и голубоватым полосам леса.

«Я смогу вернуться липовой аллеей, — подумал Януш, почти бежавший по меже, — они берут лишку».

Бабы направились через поля. Они шли межами, а издали казалось, что идут напрямик. На опушке дубняка они почти пропали из виду. Но их черные с зеленоватым отливом платки мелькали среди стволов.

Януш торопился изо всех сил. Он чувствовал, как бодрящий воздух ускоряет ток крови, дышал так, словно у него убавилось лет, и совсем перестал думать о том, что его ждет. А ведь сперва он досадовал, представляя себе предстоящую встречу с партизанами; наверняка его ждет трудный разговор с английскими парашютистами или летчиками. Но когда достиг опушки и ступил на тропу в дубняке, он совсем забыл о цели этого похода.

Януш сам не знал почему и вряд ли смог бы это объяснить, но ему вспомнилась ранняя молодость. А может, знал? Ну конечно, такая же дорога — только почва была менее песчаная — вела из Маньковки в Молинцы. Так же надо было идти по дороге, петлявшей среди старых дубов. Такая старая дубрава и на Украине и здесь — редкость. Януш смотрел на высокие дубы и восхищался медно-красным оттенком листвы. Свернулась она и скорчилась, а все не опадала. В воздухе стояла тишина, и не было ветра, который мог бы ее развеять. Над бурым лесом простиралось небо — без единого облачка, темно-сапфировое и очень высокое. Итальянское небо.

В памяти Януша воскресали ежедневные прогулки между двумя домами его детства. Сколько раз — порой даже по нескольку раз в день — он проделывал этот путь, когда был в Маньковке! Старик Мышинский посылал его к Ройским со всякими пустяками: с запиской к пану Ройскому, чтобы взять в долг сахару или обменять газеты, ибо тех газет, которые читали у Ройских, Мышинский не выписывал.

Пожалуй, он не прошел лесом еще и четверти часа, как уже совсем забыл, где находится и стечению каких удивительных и страшных обстоятельств обязан тем, что оказался здесь, а не между Маньковкой и Молинцами.

Как-то естественно исчезло ощущение времени, словно чьи-то руки сняли с его плеч тяжесть суровой и грустной жизни. Он снова стал молодым Янушем, влюбленным не столько в Ариадну, сколько вообще в жизнь. Молодым Янушем, который шагает лесом из одной усадьбы в другую.

Он тихонько насвистывал мелодию Второго концерта Шопена и даже принялся помахивать в такт рукой, как делал это на прогулках в дни своей юности. Этому он научился на гимназических экскурсиях в Житомире. Тогда все ребята махали так, подражая солдатам. Януш улыбнулся.

Ему было очень хорошо сейчас в лесу. По-настоящему (хорошо. Давно уже он не чувствовал себя таким счастливым. Казалось, кто-то снял с его плеч все тяготы жизни. Снял, как пальто. И уже не было ни жизненного опыта, ни смерти близких, ни всех разочарований, черствости, тревог, Испании. Была только огромная вера и огромная радость, как перед самым отъездом из Молинцов в Одессу. Он повторял про себя: «Все будет хорошо, вот увидишь, Януш, все будет хорошо. — А потом добавил: — Все будет хорошо, дорогой».

И снова улыбнулся, ибо эта фраза напоминала ему Янека Вевюрского, его безграничную доброту и лучистые глаза, которые потом он сам закрыл собственными руками. Нет, не закрыл, ибо всего этого не было. Еще не было.

Была только горечь молодости, приятная, как горьковатый вкус первого березового листка.

И странно: всей жизни не было. Он избавился от гнетущей тяжести. Шел легко, необычайно легко, и совсем не чувствовал усталости. Не думал о том, что должен идти за какими-то бабами, а просто следовал за ними машинально. Но хоть он и не чувствовал тяжести минувшей жизни, она существовала вне его и растягивалась между стволами берез и дубов, как гигантское полотнище. Он мог теперь обозреть всю ее — огромную, долгую, как ему казалось, и совершенно бесплодную, видел ее как нечто единое. И его удивило, что была она такой тяжелой, трудной, хоть он и не мог похвастаться какими-то творческими усилиями, — была пустой и тяжелой, как железо. Может, потому и тяжелой, что пустой.

На мгновение Януш остановился и присвистнул.

— Боже мой, посмотрите-ка, — сказал он, — вот ведь до чего дошло.

Сколько в этой жизни было хлопот и суеты! А ведь он так старался, чтобы их было как можно меньше. Но с первой минуты жизни… А что было первой минутой его жизни? Конечно, тот момент, когда он увидел Ариадну в белом платье на самом верху лестницы в странной квартире Тарло в Одессе… С первой минуты жизни все у него «не складывалось». Все превращалось в проблему, и проблемы эти не решались, а падали нерешенные в пропасть, как изуродованные куски железа. И столько лежало на дне его жизни этих вопросов, запутанных и неразрешимых! В сущности, он не знал, зачем женился на Зосе, а еще меньше знал, почему потерял ее. И почему после этой потери все пошло не так, как надо. Глупые поездки, во время которых перед глазами стояла улыбка маленькой Мальвинки. Не только глупость, но и преступление! А эти страшные дни в Испании! И смерть Ариадны…

Януш содрогнулся, ибо жизнь, которая распростерлась перед ним как нечто чужое, безразличное и скучное, вдруг снова стала его собственной жизнью и крепко схватила за горло. Ариадна, лежащая под автомобилем, который бесстыдно изорвал и задрал ей юбку, — лежащая в красной луже с открытыми, но уже мертвыми глазами, застывшими, как у застреленного зайца, — не могла стать чем-то чужим и далеким. Она настолько глубоко вошла в жизнь Януша, что была неотделима от него. Он не мог ее оторвать, не мог из-за нее обрести своей невинной молодости, вернуть легкость прогулки между Маньковкой и Молинцами. Всюду, где бы он ни шел — хотя бы даже дубравой молодости, — он шел со всеми этими смертями за пазухой.

Один Янек Вевюрский остался где-то в стороне, не торчал в его жизни, как колючка, вонзившаяся в ладонь, и только о нем одном подумал сейчас Януш почти с радостью. Он испытывал облегчение от того, что пусть не в его жизни, но вообще где-то существовал такой человек со светлым чубом, с голубыми глазами и этим ласковым словом.

— Дорогой, — снова повторил Януш.

И вдруг ржавые дубы, словно по воле волшебного заклятья из «Тысячи и одной ночи», превратились в зеленые, весенние. И Януш, уже давно шагавший по лесу, рассердился: «Почему, черт побери, я не вижу этой Маньковки?» И лишь когда дубрава поредела и Мышинский, выйдя на опушку, увидел среди леса широкую котловину, где дымили хаты Люпины, он заметил, что его окружает осенний пейзаж.

Бабы остановились у изваяния мадонны на перекрестке дорог и делали ему знаки, чтобы он обошел деревню. Одна из баб пошла межой к лесу, лежавшему за деревней, а другая своим легким, цыганским шагом направилась к дому, из трубы которого подымался высокий, пушистый султан дыма.

Младшая миновала дворы и за деревней тоже свернула к лесу. Деревья здесь были не такие старые, и кроны смыкались плотнее.

Когда Мышинский ступил под свод листвы, лес показался ему таинственным. Януш понимал, что приближается к месту расположения партизан. Однако он шел по этим зарослям еще минут сорок пять, уже ни о чем не вспоминая, не размышляя. Боялся только, как бы не потерять след женщины, чей платок снова мелькал то здесь, то там между деревьями. Вперемежку с дубами тут росли сосны; попадались и высокие старые липы, которые были самыми старыми в этом лесу.

«Глупо, что она по-прежнему идет впереди меня, — подумал Януш. — Здесь мы могли бы идти уже вместе».

И вдруг ему захотелось — тем более что он чувствовал себя молодым и свежим — пройтись вот так зеленым лесом с этой женщиной, шагать рука об руку, бездумно смеяться и шутить над чем угодно. Одним словом, быть молодым. Мог бы и месяц им светить, как в цыганском романсе, ведь нынче вдобавок ко всему еще и полнолуние…

На прощанье шаль с каймою Ты на мне узлом стяни. Как концы ее, с тобою Мы сходились в эти дни…

Ему стало бесконечно жаль утраченной молодости и утраченной любви. Впрочем, стараясь утешить себя, он подумал, что не было у него ни настоящей молодости, ни настоящей любви. Ни с кем он не был так крепко связан, как концы шали на груди. Ядвига? Он не любил Ядвигу. Геленка пришла слишком поздно. Да, теперь он видел ясно — или это ему только казалось, — что он не изведал настоящей любви. А может, и иначе: никогда не знал счастливой любви. Это большая разница. Вечно все либо не удавалось, либо повисало в пустоте. Тогда, сразу же после свадьбы, когда Зося поцеловала его в губы, он единственный раз ощутил какую-то тревогу. Но это чувство уже никогда не возвращалось. Может, это вовсе и не было счастьем? А то, что было у него с Ариадной, погребено во прахе забвения, в пепле времени, в серой нынешней повседневности — он уже не помнил этого.

Это было давно, я не помню, когда это было… Может быть, никогда?

Может, никогда не было?

— Не было? Ну и слава богу, что не было, — громко сказал он самому себе. Не было Ариадны, не было любви, не было смерти. Не было смерти Ариадны, белого «линкольна», лужи крови. Что лучше? Чтобы не было ни любви, ни смерти? Или чтобы была огромная, великолепная любовь — а потом смерть?

В эту минуту он наткнулся на одну из своих провожатых, которая разговаривала с партизаном. Он, кажется, требовал какого-то официального пропуска, а женщина, по-видимому, решила «взять горлом».

— Велели привести, вот и привела, — бойко тараторила она. — Это помещик из Коморова, он должен потолковать с вашими англичанами. Ну пустите же нас, бога ради! Не волыньте!

Януш подошел к молодому партизану. Это был невысокий блондин, красавчик, но с удивительно плебейским лицом. У него были большие голубые глаза и пшеничные бакенбарды. Янушу человек этот показался жестоким, и он сразу почувствовал к нему антипатию.

— Ступайте вперед, — резко сказал наконец партизан Янушу. — По этой тропинке, прямо.

И повел его, словно на расстрел.

Так дошли они до изгороди, за которой стоял домик лесника, небольшой, выкрашенный бурой краской, крытый гонтом. По двору сновали какие-то люди. Вид у них был весьма непрезентабельный.

Скрипел колодезный журавль.

«Как у Сенкевича», — подумал Януш.

К ним подошел пожилой партизан. Януша провели в какую-то странную пристройку, похожую на дровяной сарай или кладовую. На стенах висели уздечки и хомуты. Обладатель бакенбардов задел на ходу бубенчики — они зазвенели, напомнив о зиме и катанье на санях. Стояли здесь и винтовки.

— Эй, ты, — окликнул пожилой кого-то из пробегавших по двору, — приведи-ка тех барчуков в оружейную мастерскую.

Януша усадили на табурет у стола, вернее, у станка, на котором ремонтировали, очевидно, и хомуты и винтовки: тут валялись обрезки черной кожи, грязная пакля, шомполы и ржавые шурупы.

— Присядьте здесь, — сказал пожилой партизан, между тем как молодой стал на страже у дверей. Это не понравилось Янушу.

— Видите ли, — продолжал его собеседник, — им надо растолковать, что сегодня или завтра прибудет самолет, приземлится на шоссе, тут, неподалеку, и что они должны сесть и уехать. И что полетят они в Россию, матушку Расею, понятно? И чтобы они не воображали, что их собираются доставить в Лондон, к английскому королю под крылышко. Ничего подобного. Пусть и не мечтают.

— А откуда они тут взялись? — спросил Януш.

— С неба упали, — сказал пожилой.

Внезапно заговорил часовой. Голос у него был хриплый и очень неприятный.

— Я бы посоветовал вам прекратить эти расспросы.

Януш обернулся к нему, крайне удивленный.

— Это вы мне говорите? — осведомился он.

— А то кому же! — грубо ответил партизан. — Может, вашей мамаше?

— Успокойся, Збышек, — сказал пожилой, которого явно коробила резкость товарища. — Ну чего ты задаешься?

Но в эту минуту ввели двух «барчуков». Действительно, вид у них был такой, словно явились они прямо с Пиккадилли. Один был рослый, светловолосый, с коротеньким носиком — совсем лорд Дуглас. Второй, пониже и потемнее, с черными глазами, казался более мужественным. Они стали возле станка и дружно поклонились Янушу.

— Good afternoon , — произнесли оба одновременно, как благовоспитанные дети.

Януш с трудом сдержал улыбку.

В этом странном и жестоком мире, среди видавших виды и грубоватых партизан, каждый день находящихся на волосок от смерти, эти два благовоспитанных англичанина действительно выглядели не только смешно, но и трогательно. Так они были уверены в своей ценности.

У одного шея была повязана пестрым шотландским шарфиком, у другого из кармана френча торчал небольшой томик в сером сафьяновом переплете. Библия или стихи?

«Наверняка «Потерянный рай» Мильтона», — подумал Януш.

— Боже мой, господа! Откуда вы взялись? — спросил он. — И что тут делаете? Вы должны сматываться отсюда при первом же удобном случае. На днях вам как будто представится такая возможность. Не разводите церемоний, садитесь в самолет — и до свиданья!

— All right , — сказал брюнет, — но мы требуем, чтобы нас, офицеров действующей армии, отослали в Англию.

— Хорошо, хорошо, — согласился Януш. — Я вас понимаю, но надо же считаться с возможностями. С Англией нет связи…

— Но мы не хотим в Россию, — возразил блондин и жалобно взглянул на Януша.

— Если уж нельзя отправить нас в Англию, то мы предпочитаем остаться здесь.

— Но сейчас идет война, — увещевал их Януш. — Вы не можете здесь оставаться.

— Почему?

— Потому что здесь опасно.

— Почему?

Януш развел руками.

— Почему! Почему! Неужели вам не ясно, в каком положении вы находитесь?

В эту минуту часовой у дверей снова забыл о своих служебных обязанностях и подошел к столу. Он резко сказал Янушу:

— Ну что вы так долго им втолковываете? Молитве их учите, что ли? Вы должны им объявить, что они поедут в Россию, и точка.

Януш бросил разгневанный взгляд на юнца с баками и повысил голос.

— Я говорю с ними так, как считаю нужным! А если вы не доверяете мне, нечего было меня вызывать.

— Чего они от вас хотят? — испуганно спросил блондинчик. — Этот солдат, — он показал на часового, — нам очень неприятен.

— Перестань, Збышек, — снова принялся успокаивать часового пожилой партизан, который привел сюда Януша. — Отвяжись и не задавайся.

— Не стал бы я такому доверять, — буркнул Збышек и отступил к дверям.

Януш обратился к английским летчикам со всей учтивостью, на какую был способен:

— Увы, господа, я не могу продолжать разговор с вами. Мне было поручено сообщить вам, что вы должны выехать при первой же возможности. Полагаю, что вам следует подчиниться. У вас нет выбора. А упорство в данном случае нежелательно.

— Что это значит? Почему нежелательно?

— Это значит — опасно, — решительно заявил Януш.

— Это значит, что нас могут убить? — спросил чернявый.

— С ума ты сошел! — напустился на него блондинчик. — Ведь мы же офицеры королевских военно-воздушных сил и находимся среди союзников. Здесь нам не может грозить никакая опасность.

— Ну а если немцы окружат этот лес? — вышел из терпения Януш. — Если они начисто перебьют весь этот партизанский отряд, тогда что? Советую, господа, подчиниться. Вы находитесь в оккупированной стране. Вы как бы в плену…

— Мы находимся среди друзей, — отчетливо произнес блондин-идеалист.

— Разумеется, но… — Януш развел руками, — но моя миссия окончена. Больше мне нечего добавить. — И он обратился к партизану, который привел англичан: — Я кончил.

Тот с силой хлопнул себя по бедру.

— Ну, шагом марш, — скомандовал он англичанам. — Пошли.

«Барчуки» снова наклонили головы, словно китайские болванчики.

— Good bye , — произнесли они одновременно и вышли спокойным, ровным шагом из «оружейной мастерской».

Януш изложил содержание беседы с англичанами пожилому партизану, который казался ему более рассудительным.

Партизан выслушал его и тут же вышел.

Тогда Януш обратился к другому, с бакенбардами, продолжавшему стоять у дверей:

— Моя миссия закончена. Можно идти домой?

— Погодите, — мрачно ответил тот и, к величайшему изумлению Януша, тоже вышел, оставив его одного среди хомутов и винтовок. Он не возвращался довольно долго.

«Вечно приходится зря терять время», — подумал со вздохом Януш.

Наконец Збышек с бакенбардами снова влез в каморку и проговорил даже с некоторой грустью в голосе:

— Ну, теперь все. Больше вы никому не нужны.

 

II

Молодой, смахивающий на медведя партизан, оставляя без внимания все попытки заговорить с ним, проводил Мышинского до того самого места, где он расстался с сопровождавшей его женщиной. Оттуда Януш шел уже один.

Дойдя до опушки, он остановился и посмотрел в сторону деревни. Люцина лежала тихая, словно необитаемая, под лучами осеннего солнца. За деревней снова тянулся лес, который предстояло пройти, чтобы попасть в Коморово.

Януш старался понять, почему он не испытывает страха. Ведь его наверняка поджидала здесь не одна ловушка.

Встреча с лесными людьми вытеснила ощущение непосредственной опасности. Если там ничего с ним не случилось, так тут уж ему и вовсе нечего бояться.

Януш хотел уже двинуться дальше, как вдруг позади раздался голос. Он обернулся с досадой: ему хотелось собраться с мыслями, побыть в одиночестве, а женский голос нарушил это состояние сосредоточенности.

Обернувшись, он увидел женщину, одну из своих провожатых.

— Уважаемый, — сказала она, — что же это они вас отпустили не по-христиански? Вы, верно, голодны, отмахали столько верст. Идемте-ка со мной. Загляните в мою хату.

Януш заметил, что на этот раз женщина, видимо потому, что была без подружки, выражалась вполне интеллигентно. Ни в ее произношении, ни в лексиконе уже не было ничего вульгарного.

Он и сам не знал почему, но это произвело на него скорее отрицательное впечатление.

— А вы, видно, кончили школу? — сказал Януш.

— Ох, какая там школа… — отмахнулась она.

Януш не очень охотно, но все-таки последовал за ней. Они шли в сторону Люцины. Дым над хатами поднимался прямо в небо.

— Какая превосходная погода, — заметил Януш.

— Чего же вы хотите? Осень. У нас всегда осенью благодать.

Это было банально.

— Мужа нет, поехал в Варшаву, но мы с соседушкой («Наконец какие-то человеческие слова», — подумал Януш), но мы с соседушкой кое-что для вас приготовили. Я сразу поняла, что эти партизаны ничего вам не дадут.

— Кое-что они мне дали, — сказал Януш, думая совсем о другом, не о хлебе.

Дальше они шли уже молча. Деревня производила впечатление чистой, но очень бедной.

Вошли в третью от края хату. Никого они не встретили по дороге — ни ребятишек, ни даже скотины. Ни одна собака не забрехала.

Он оказался в довольно темной комнате. Окна затеняли кусты и высокие деревья, которые росли здесь возле хат, — вероятно, остатки леса.

— Я сейчас… — сказала хозяйка и скрылась в другой половине дома.

Януш сидел один. Он не хотел признаться себе, что партизанский лагерь произвел на него большое впечатление.

Большое впечатление произвели на него и англичане — их наивность и полнейшее непонимание обстановки. Они непременно хотели попасть в Англию, хотя всякому было бы ясно, что доставить их туда невозможно.

«Пусть себе думают, что летят в Англию, — произнес он про себя. — А когда приземлятся в Саратове, деваться будет некуда».

И подумал: «А может, и в самом деле их отправят в Саратов?»

Ему стало жаль этих англичан. Он живо представил себе лица «барчуков».

Дело в том, что, покидая партизанский лагерь, Мышинский еще раз мимоходом увиделся с ними.

Когда брошенный на произвол судьбы своим стражем Януш проходил мимо густых кустов орешника недалеко от того места, откуда открывался вид на деревню, он вдруг обнаружил двух англичан, стоявших в чаще и казавшихся теперь почти нереальными. За ними, разумеется, маячила какая-то фигура — очевидно, это был тот добрый партизан, который и разрешил им эту последнюю встречу с Янушем.

Януш вошел в заросли. На ветках орешника кое-где еще держалась увядшая, бурая листва.

Юнцов заливал мерцающий свет, просеянный сквозь ветви и остатки осенних листьев. Солнечные блики лежали на их лицах.

Почти ничего не говоря, буркнув что-то похожее на «good bye», они сунули ему в руки два предмета. Младший — томик в сафьяновом переплете, пробормотав: «Шелли», а второй — большой, холодный, гладкий кольт.

Теперь, сидя в хате и дожидаясь трапезы, Януш сказал себе:

— Вот я и вооружен на смерть и на жизнь.

И надо признать, что наличие этого пистолета в кармане несколько повлияло на состояние его духа.

Он устал, и ему даже стало казаться, будто все это происходит во сне.

Януш оглядел комнату. Здесь было лишь несколько табуреток и кровать. Он сидел у ветхого стола, доски которого были гладко отполированы от долгого употребления.

На таком столе непременно должна была появиться краюшка черного хлеба и крынка простокваши. Но провожатая, которую, как выяснил Януш, звали Сабиной, принесла большое белое блюдо, какими сервируют столы в имениях, а на блюде красовался жареный гусь — ароматный, обложенный подрумянившимися картофелинами. Потом был принесен окорок, нарезанный ломтиками, лук и помидоры.

Разумеется, появился и хлеб, но, вопреки ожиданиям, белый, и, наконец, початая бутылка самогона.

Януш только теперь почувствовал, как проголодался, и усердно принялся за еду.

— Вот видите, а то бы так и пошли голодный. Хорошо, мы с Софьей додумались, что надо вас накормить по-человечески.

— Великолепное угощение, — сказал Януш.

— Ничего другого у нас нет. Только бедную птицу все бьем да бьем. Не утка, так гусь, не гусь, так курица. Последнее время даже муки на лапшу нет…

— А яйца есть?

— Когда такой лагерь под боком, — сказала Сабина, — не много яиц убережешь. Собирают сами, на зорьке шарят по курятникам… Наказание…

Сама хозяйка ничего не ела, зато выпила с Янушем стаканчик, а за ним второй.

— Давно они здесь стоят? — не подумав, спросил Януш.

Сабина пристально посмотрела на него. Но в ее взгляде не было подозрительности. Скорее какая-то грустная снисходительность.

— Стоят, стоят, — сказала она. — Давно уже. С самой зимы.

— А мне в сущности безразлично, — сказал Януш, сообразив, что допустил бестактность. — Просто так спросил. Я знаю, что по нынешним временам лучше не задавать вопросов.

Сабина как-то странно улыбнулась в ответ.

— Вы такой ученый, — начала она, — образованный…

Януш почувствовал раздражение.

— Не притворяйтесь, — сказал он. — Мне кажется, что вы тоже учились.

— Не слишком много, — опять улыбнулась Сабина.

«Улыбка у нее какая-то сердечная, даже материнская», — подумал Януш. Ему стало досадно, что он ее одернул. Сабине не хотелось рассказывать о себе — это было совершенно ясно.

— Вы что-то начали говорить? — напомнил он уже мягче.

Самогон сразу ударил ему в голову — ведь он выпил на голодный желудок целых два стаканчика. Мышинский почувствовал, что у него есть что-то общее с этой женщиной. Возможно, мелькнула у него мысль, что они думают об одном и том же.

— Да ничего. Мне просто хотелось спросить вас, — сказала Сабина. — Но если вы считаете, что в наше время не следует задавать вопросов…

— Смотря какой вопрос, — ответил Януш, пытаясь вызвать ее на разговор.

— В том-то и дело, что вопрос довольно сложный, — сказала Сабина и пододвинула к нему блюдо. — Ешьте, — сказала она, — вам еще дальняя дорога предстоит. Это мы с Софьей только так говорили, что недалеко… Боялись, что откажетесь.

— Очень хотелось отказаться. Кстати, приняли меня здесь весьма негостеприимно. Не доверяли, что ли?

— Не удивительно, ведь им с любым приходится держать ухо востро… Они очень осторожны.

— Ну да, — сказал Януш без особой убежденности.

— Я хотела вас спросить, — заговорила Сабина, — как, по-вашему, долго они тут продержатся?

Януш рассмеялся.

— Вы полагаете, что я всезнайка!

— А вы не знаете?

— Дорогая моя, я сижу дома, запершись на четыре засова, и ничего не знаю! Но даже если бы я был в самой Варшаве, Лондоне или Москве, все равно не сумел бы ответить на этот вопрос.

Сабина немного удивилась.

— Вы сидите в Коморове? — спросила она. А потом добавила: — И ничего не делаете?

Януш почувствовал себя неловко.

— Что же я могу делать? Не знаю, имеет ли большой смысл все это подполье.

Сабина задумалась.

— Возможно, многого они не сделают… Но ведь так уж заведено, что мужчина не сидит сложа руки. Мой муж не в Варшаве, он совсем в другом месте…

— Мне даже этого не хотелось бы знать, — сказал Януш.

— А вы кто же будете? — спросила Сабина.

Януш не ответил.

С минуту они помолчали.

— Ешьте, пожалуйста, — сказала Сабина.

— Больше не могу.

— Сейчас принесу кофе. У меня немного сохранилось. У нас его никто не пьет, могу вам сварить.

И исчезла в сенях.

Януш снова оглядел комнату. Выпитый самогон начал на него действовать. Теперь он заметил в хате еще какие-то вещи. На стенах висели фотографии, картинки из Сохачева, какой-то вид Желязовой Воли.

«Сентиментальная хата», — сказал он себе.

Хата, видимо, и впрямь была сентиментальной, ибо мысли Януша приняли иной оборот. Его несколько озадачили слова хозяйки: «И ничего не делаете».

Януш мог делать то же, что и те, кому он сегодня нанес визит. И он с досадой подумал, что все-таки испытывает к этим людям нечто вроде антипатии. Но признавшись себе в этом, тут же устыдился и одернул себя.

И все-таки он не мог избавиться от какой-то внутренней неловкости. Что-то во всей этой истории его не устраивало. Впрочем, что именно — не составляло тайны. У Януша было врожденное отвращение ко всякой деятельности — он обнаружил это, разумеется, не впервые. И вооруженные действия, и военный лагерь, и приготовления к борьбе — все теперь претило ему. Он подумал об Анджее. Януш был глубоко убежден, что по натуре Анджей ему сродни. Их разговор под дубом в Коморове в тридцать девятом году был полон недомолвок. Но Януш понимал, что Анджей, как бы обязуясь действовать за него, взваливая на свои плечи всю тяжесть ответственности, чинил насилие над собственной натурой.

«Каким же образом это ему удалось?» — спросил он себя.

Вспомнил, что говорили (все это передавала ему Ядвига, возвращаясь из Варшавы) о последних подвигах Анджея. Януш огорчался, ведь он очень любил этого юношу. И прекрасно знал, что Анджею нелегко было превратиться в такого рубаку и что он наверняка тоже страдает.

«Надо бы лишить его моих полномочий, — подумал Януш, словно переносясь в сферу деловых отношений. — Я должен взять все это на себя».

В ушах его звучал вопрос Сабины: «А вы кто же будете?»

Он хотел подумать над этим, но мысли путались. Что бы он мог ответить на этот вопрос? В сущности, кто он такой? Что означает его присутствие в этом мире, который сделался столь нелепым и жестоким? Какой смысл имеет его существование? «Кто обо мне думает? Кто меня помнит?»

И весьма странная мысль пришла ему в голову: а может, помнит о нем — где-то там, в далекой России, — его непостоянный друг Володя? Он попытался представить себе, как сейчас относится Володя к ним, полякам. Какие мысли обуревают его в момент, когда советские войска приближаются к границам Польши.

«Наверно, вспоминаются ему наши одесские разговоры, наши встречи, неожиданные и такие странные, и все то, что мы успели сказать друг другу. Наверно, вспоминается и то, о чем мы не успели или не решились сказать друг другу, все то недосказанное, что, однако, оказало глубокое влияние на эту нашу дружбу. Удивительно, — рассуждал он, — что двух друзей разделяет именно то, о чем они не решались говорить. Все, что осело на дне фраз, на дне сердец, на дне слов, которые в общем-то не означали в их разговорах того, что должны были означать».

Володя не питал к полякам особой нежности и не скрывал этого от Януша. Он недооценивал их, хоть и признавал, что они хорошие солдаты. Но после бесед с ним у Януша всегда оставалось впечатление, что Польша привлекает Володю и он говорит не то, что чувствует, а только то, что, как ему казалось, должен говорить. Володе было небезразлично его происхождение — ведь фамилию-то он как-никак носил польскую.

«Ариадна считала себя полькой», — вспомнил Януш.

И это имя — Ариадна, всплывшее сейчас в столь своеобразной обстановке, помогло Янушу осознать всю нелепость положения, в каком он оказался. Более того, нелепость всей его жизни — жизни человека, совершенно не приспособленного к действительности, которая уже столько лет его окружала. Такая участь показалась ему незаслуженной, недостойной поляка, ведь это было прозябание на задворках событий. Он писал сегодня письмо Билинскому и оставил его на столе неоконченным. И теперь, сидя здесь, в убогой крестьянской хате, между лесом и партизанским лагерем, он подумал о том, что письмо это, изобилующее — о боже! — ссылками на историю Польши, было таким искусственным, таким никчемным и, собственно говоря, совсем не соответствовало его нынешнему положению. Хуже всего была именно эта его неприспособленность. А также то, что он мог размышлять о «вечных» проблемах, стоя перед партизаном с бакенбардами, старался создать себе искусственный мир, который брала приступом польская действительность, носился с собой и придавал собственной личности значение, какого не только не было, но и не могло быть. Какой смысл имела его жизнь для этой деревни, для партизан, для этих людей, которые все так же гибли в повседневной сутолоке? Он приписывал своей встрече с Ариадной какое-то невероятное значение, но едва это удивительное имя было произнесено в пустой крестьянской хате, ему тут же стало ясно, что эта встреча, как и сама его жизнь, ровным счетом ничего не значила.

«Так продолжаться не может», — сказал он себе.

И подумал, что письмо Билинскому — всего лишь попытка придать значимость своей пустой жизни. Напряжение всех сил ума и души, чтобы оставить после себя след, какого не оставили люди, из поколения в поколение рождавшиеся, работавшие и умиравшие в Люцине, в этой хате. Только пласты моллюсков, образующих меловые отложения, лежат здесь. Ему страшно было думать о себе как о существе эфемерном, преходящем, но он чувствовал, что такова его судьба.

«Восставать против судьбы? Невозможно, — снова произнес он почти вслух. — Однако такой бунт…»

В эту минуту в сенях послышались шаги хозяйки, и она с довольно таинственным видом вошла в комнату.

В руке Сабина несла небольшой чайник с кофе. Она налила Янушу стакан. Кофе был жидкий, но Януш так давно не пил кофе, что обрадовался и такому.

— Я думаю, — сказала Сабина, присаживаясь напротив гостя, — что вы страсть какой ученый.

— Ученый? — спросил Януш.

— Ну, так говорят тут, в деревне. Одним словом, начитанный, как вы бы сказали.

Януш недоверчиво покосился на женщину. Все меньше походила она на деревенскую бабу, и все заметнее проглядывал в ней человек, который лишь скрывается в деревне. Он слегка насторожился.

— В чем начитанный?

— Впрочем, начитанность не имеет тут ни малейшего значения, — произнесла Сабина, как бы совсем отбрасывая личину. — Дело не в этом. Мне хотелось бы знать, как человек вашей культуры оценивает наше положение.

Януш улыбнулся.

— Мне кажется, вы явно ошиблись адресом. Вы видели, как я живу — ведь ко мне не доносится даже эхо войны, а что уж говорить о каких-то важных политических проблемах. Я политикой не интересуюсь.

Сабина пожала плечами.

— Ну, это только отговорки, — заметила она, наливая и себе кофе. — Должны же у вас быть какие-то мысли.

Януш протянул к ней руку.

— Мне не хотелось бы делиться с вами этими мыслями. Они крайне пессимистичны.

— Пессимистичны?

Януш решил, что Сабина не поняла этого слова, и хотел ей объяснить, что оно значит. Но Сабина жестом остановила его.

— Я окончила семь классов, — проговорила она.

— Вот видите, надо было сразу сказать. Подозреваю, что вы окончили все десять. Впрочем, это меня не интересует. А ваш супруг?

— Мой муж действительно крестьянин, тут уж без обмана.

— Вот как, — протянул Януш.

— Так почему же пессимистичны? — не унималась Сабина. — Ведь теперь уже ясно, на чьей стороне победа.

— Вот именно. Но я знаю русских.

Сабина вспыхнула.

— Как вы можете знать русских? Вы жили там, наверно, в начале революции, были помещиком, с народом не сталкивались. Вы о них представления не имеете…

— А вы?

— Ну и я тоже ничего не знаю.

— Так как же можно составлять уравнение со столькими неизвестными? С целым неведомым народом, который через несколько месяцев станет народом-победителем и будет диктовать свою волю всей Европе?

Сабина подлила в кофе самогона и отпила глоток.

— Вы не прочь выпить, как я вижу.

— Так мне становится немного легче, — улыбнулась женщина. — Надеюсь, вы догадываетесь, что жизнь у меня здесь нелегкая. Как вы пережили революцию?

Януш ответил не сразу.

— Пока вас не было в комнате, я как раз думал о тех временах. Вспомнились мне мои тогдашние симпатии и взгляды. Вероятно, они не были разумны, коль скоро довели меня до такой отшельнической жизни. И до того, что я, собственно, не могу дать ясного ответа на ваш вопрос.

— На какой именно? Ведь я их задала вам много, а вы постарались ни на один не ответить.

Януш рассмеялся от всей души.

— Это не умышленно. Попросту я самому себе не в состоянии ответить на подобные вопросы и избегаю раздумий о таких вещах.

— Каких вещах?

— Рассмотрим наши экзаменационные вопросы в порядке очередности.

— Вы все запомнили?

— Мне казалось, что вы задавали их по определенной системе.

— То есть?

— Когда вы еще разыгрывали деревенскую бабу, вы задали самый главный вопрос: «А кто же вы будете?»

— Я повторяю его и в новом воплощении.

— Вот именно. А если бы я задал вам такой же вопрос?

— Разумеется, в данную минуту я не могла бы вам ответить. Но самой себе ответила бы без колебания. Я-то знаю, кто я такая.

— Какой же вы счастливый человек! Право, я мог бы вам позавидовать, если бы не…

— Что?

— Если бы не сомневался отчасти в искренности ваших уверений. Не так легко польскому интеллигенту определить смысл своего существования.

— Я не причисляю себя к интеллигентам… И тем более к польским интеллигентам…

— Вы не чувствуете себя полькой?

— Пожалуй, нет. Я еще до войны прониклась отвращением к подобного рода определениям.

— Хорошо. Чего же ради вы хотите знать, кто я такой?

— Потому что хочу хоть немного быть готовой к временам, которые надвигаются.

— Вы выйдете из убежища?

Сабина задумалась.

— Я нахожусь, вернее, вполне могу оказаться в несколько ложном положении.

— Женщина найдет выход из любого положения.

Сабине явно требовалось время, чтобы обдумать ответ.

— Почему вы не доливаете самогона в кофе?

Януш ответил прямо:

— Если уж на то пошло, я предпочел бы просто самогон.

— Значит, у меня остался второй вопрос, — сказала она, испытующе глядя на Януша.

— Какой был второй вопрос?

— Уже не помните? А хвастались, что у вас хорошая память. Да ведь второй вопрос был очень простой: как вы пережили революцию? Он относится к области воспоминаний. У вас ведь хорошая память, надо только вспомнить.

— А вы хорошо запомните то, что я буду говорить?

— Не беспокойтесь. Не слишком хорошо. Я не напомню вам об этом…

— А я не боюсь. На моей совести нет никаких грехов. Разве только чересчур прохладное отношение к друзьям… А может, напротив, слишком горячее… Я влюбился. И это было хуже всего.

— Это случилось весной? — спросила Сабина не без иронии.

— Ваши вопросы становятся все язвительнее. Еще несколько таких замечаний, и я окончательно смогу ответить на первый вопрос… самому себе. Разумеется, была весна.

— Вы думали только о себе?

— Нет, как раз наоборот, я думал только о ней.

Януш чувствовал, что самогон действует на него. Он перегнулся через стол и произнес:

— Вы только послушайте. Я расскажу вам все. Давно уже я не говорил об этом.

Держа перед собой стакан с самогоном, Януш уставился на него.

— Впрочем, это не была весна революции. Это было год спустя. В восемнадцатом году…

Женщина устроилась поудобнее на табуретке, как бы готовясь выслушать интересную историю.

— Неужели она была так красива? — спросила Сабина.

Януш минуту раздумывал, не сводя глаз с зажатого в руке стакана, словно видел в нем отражение Ариадны. Не той Ариадны, какой она стала впоследствии — грузноватой, с расплывшимися чертами лица — и которую время, не старя, все заметнее лишало красоты. Ариадна никогда не являлась в его воспоминаниях раздобревшей стареющей женщиной, какой он встретил ее в Риме. Она всегда оставалась для него молоденькой девушкой в белом платье и в обманчивом сверкании мишуры.

О темный парус В зеленой дали…

— Я, естественно, не могу описать вам, какой она была. Она стоит у меня перед глазами молодая. Впрочем, несколько лет назад я как-то был в Одессе. И встретил там чудесное существо, которое оказалось ее племянником. Он пел на сцене… И был гораздо красивее ее. Но как он выглядел, я тоже не смогу рассказать. Мне кажется, что самым большим достоинством Ариадны…

— Ее звали Ариадна?

— Ариадна Тарло. Мне кажется, что самым большим ее достоинством была особая прелесть — не просто женское обаяние, а очарование, присущее только русским женщинам… Родители ее были польского происхождения, и потом, на Западе, она выдавала себя за польку, но Ариадна была русская в полном смысле этого слова.

— Она была артисткой?

— Не знаю. Нет, пожалуй, нет. У подлинного артиста, что бы он ни делал, — все по нем, все облегает его, как тонкая перчатка руку. А у Ариадны все было ненастоящее. Нет, не только ненастоящее, а даже искусственное. Factice, — как говорят французы. И вся ее жизнь была ненастоящая.

— Как это жизнь может быть ненастоящей?

— Видите ли, вам этого не понять. Ваша жизнь очень страшная, интересная, кипучая — и самая что ни на есть настоящая. Увы, все то, что вы переживаете, подлинно. Вы не знаете, не можете этого понять. — Януш задумался. — Нет, при некотором усилии вы все-таки поймете. Ведь, может, и вас научил опыт, и вы по своей — как бы это выразиться? — работе убедились, что порой говорится одно, а в действительности происходит совсем другое. Или иначе: когда не чувствуешь, что делаешь, теряешь какой-то внутренний контакт. Человек, который чувствует, что он делает, гармоничен. Брат ее был совершенно гармоничен. Он принимал участие в революции. Он делал то, что чувствовал и что понимал. Между его ощущением правды и тем, что он делал, не было зазора. Я останавливаюсь на этих вещах, ибо вас они наверняка заинтересуют в связи с вашими раздумьями о будущем.

— Наверняка заинтересуют.

— Пожалуй, самое лучшее для человека, когда у него нет такого зазора. А у Ариадны все было совсем иначе. Все, что она делала: сперва декламация, потом ваяние, декорации в парижских театрах — все это было не то, что она чувствовала. Она совершила огромную ошибку — бежала от своей судьбы. Нельзя уйти от своей судьбы.

— Вы верите в судьбу? Или в бога?

— Я не верю в громкие слова. И прошу вас, постараемся обойтись без них.

— Да и я тоже не люблю громких слов. Не верю в них.

— О, я думал иначе. Мне казалось, что вам должны быть по душе громкие слова.

— В эту минуту?

— Эта минута преходяща.

— Но она скажется на последующих…

— Возможно. Порой надо освобождаться из-под власти преходящих минут. Нет, не будем пользоваться такими высокопарными сравнениями. За бутылкой самогона так легко впасть в пафос.

— Нет, пафоса не нужно, — произнесла интеллигентная брюнетка, которая еще совсем недавно была просто чернявой бабой.

— Все у нее поэтому выглядело фальшивым. Даже то, что она переживала по-настоящему.

— А что же она переживала по-настоящему?

— Ага! Вот этого я и не знаю. Думаю, что она была по-настоящему религиозна. — Януш вздохнул. — Если бы я знал в свое время, то, возможно, был бы теперь спокойнее.

Сабина внимательно посмотрела на него.

— Что же вас тревожит?

— Не ловите меня на слове, — сказал Януш так, словно перед ним сидело множество собеседников: видно, у него двоилось в глазах. — Я не тревожусь. Только…

— Вас мучают угрызения совести?

— Нет. Я говорю себе, что для этого нет ни малейшего повода.

— Не разминулись ли вы со своей судьбой?

— Вы полагаете, что я должен был остаться в России? Знаете ли, в ту пору, лицом к лицу с событиями, еще нельзя было понять, что из всего этого получится.

— Некоторые понимали.

— Да. Некоторые. Володя вот понимал. А я нет. Я был этакий интеллигентик, и мне все казалось, что надо ехать куда-то в иные места. Нет, не там должна была решиться моя судьба. Верно?

— Кто же может это знать?

— Разумеется. Ну, возможно, что я и ушел от своей судьбы, но не бросил Ариадну там, а, напротив, поехал за ней сюда. Впрочем, я не обидел ее. Скорее она меня обидела своим отъездом на Запад и всей этой историей с офицером… А я ее действительно любил, — добавил он вопреки тому, что думал в лесу.

Сабина снова налила самогона и придвинулась к столу, как бы желая показать, что ценит неожиданную откровенность его признаний.

— Впрочем, все это сентиментальные слова, которыми люди пользуются по привычке и за отсутствием других… Обидел, обидела… Любил, любила… Все это, собственно говоря, ничего не значит, либо значит слишком много… В сущности у всех на свете жизнь идет вкривь и вкось. Хоть бы даже у вас…

Сабина обеспокоенно встрепенулась.

— Обо мне, пожалуйста, не говорите. Вы обо мне ничего не знаете.

— И не желаю знать. Я вижу перед собой доброе и милое лицо, — он дружелюбно взглянул на нее, — особу, которая свела меня к партизанам. Неужели и впрямь надо было всего лишь перевести англичанам то, чего они все равно не поняли?

— Вы подозрительны, — спокойно произнесла Сабина. — Не надо даже думать так.

— «Даже», может, и не следует. А просто «так»?

— Нет, — продолжала Сабина мягко, — не надо, повторяю, говорить обо мне. Более того, я просила бы вас вообще обо мне не думать.

— Не думать?

— Не думать, когда вернетесь домой.

— Ах, так! Извольте. У меня будет много других тем для размышлений.

Сабина встала и положила ему на тарелку ветчины и лука.

— Ешьте, этим хорошо закусывать.

— Вы, должно быть, артистка? — спросил Януш.

Сабина приложила палец к губам.

— Мы условились не говорить обо мне, — сказала она.

— И даже не думать, — засмеялся Януш. — Может, я действительно не буду думать о вас, как не думаешь о том, что приснилось позавчерашней ночью. Ведь это лишь сон.

— Я была артисткой, — призналась Сабина, которой тоже, вероятно, несмотря ни на что, хотелось рассказать о себе, — но из этого уже ничего не получится.

— Не получится?

— А вы думаете, после такой войны человек сможет снова обрести равновесие и снова петь? Никогда…

— О, человек, говорят, скотина выносливая… Иной раз он возвращается к своим делам весьма издалека.

— Нет, нет, уверяю вас. Как вы видели, я тут на короткой ноге с партизанами. Я была не только у партизан, я многое пережила. Видали вы развороченные бомбами железнодорожные линии? Или овраги, наполненные трупами невинных и безоружных людей? Вы полагаете, что если бы после войны я вышла на сцену и начала петь Моцарта или Шуберта…

— Певица? — спросил Януш полушепотом.

— … то перед моими глазами сейчас же, немедленно, не возникли бы эти трупы, кровь и протянутые ко мне руки?

— Нет, нет, — спокойно возразил Януш, — не думайте так. Мы собирались отказаться от патетики. А то, что вы говорите, — чистейший пафос. Так никогда не бывает. Выйдете на сцену и будете думать о Моцарте или Шуберте и даже о верхнем «си» в конце — как оно получится. Человек, увы, только человек.

Януш заметил, что самогон подействовал и на женщину и что под влиянием алкоголя она впадает в неприятный патетический тон. Он подумал: «Она, конечно, не поняла того, что я говорил об Ариадне, в ней тоже есть какая-то искусственность. Это не Эльжуня».

— Ведь и вы видывали такие вещи, — сказала Сабина.

Януш почесал голову.

— Я был в Испании.

— Что? — удивилась Сабина.

— Нет, нет, не удивляйтесь. В качестве корреспондента.

— Ага, всегда как наблюдатель.

— Человечеству порой нужны наблюдатели. Не так ли?

Сабина молчала.

— Впрочем, я живу в Польше, а война продолжается уже четыре года. Так что я многое повидал.

Но Сабина вернулась к теме, которая ее интересовала.

— А зачем вы ездили в Испанию? Наверно, сидели себе в Мадриде как корреспондент. Выезжали на прогулки, а вам говорили, что это фронт. Были в боях?

— Один раз.

— Расскажите, как там было.

— Да очень просто. Пришли ко мне с паролем. Я передал письмо и… остался. В качестве корреспондента. Потом меня переправили в Мадрид…

— Вон даже на что вы решились, — сказала Сабина с иронией. — Чисто интеллектуальный интерес. Испытание впечатлительности.

— Может, это и неплохо по нынешним тяжелым временам?

— Ну и как же все-таки было в Испании?

— Это было чудовищно. — Януш встал из-за стола и прошелся по комнате. — Понимаете, страшно. Казалось бы, после этого действительно жить невозможно. И все-таки живешь. Это была не война… Мне тогда казалось… что человек находит удовольствие в том, чтобы убивать. Каждый человек… Ну а я все-таки живу, как видите. Такова моя жизнь, но как-то держусь. Подчиняюсь всем тем законам, которые направляют повседневное человеческое существование.

— Человек порою должен быть жестоким, — произнесла Сабина, помрачнев.

— Тут дело не в жестокости. Конечно, это тоже страшно — руины после бомбежки, поле битвы, как здесь, под Сохачевом… холмы… трупы молодых людей… Но суть не в этом. Дело в том, что под эти убийства немедленно подводят какие-то идеи. До или после. Под свой чудовищный инстинкт убийцы подводят какие-то высокие цели. Примеры тому ты видишь вокруг. (Под влиянием алкоголя Януш перешел с Сабиной на «ты».) Ведь все их идеи глупее чертовой задницы. Да еще с приставным хвостом. Я имею в виду не их жестокость, а цинизм. Полнейшее разложение…

Сабина развела руками, как бы удивляясь.

— Вы несколько странно подходите к вопросу. Видите человека не совсем так, как надо. И при этом немножечко поэтизируете. Вы случайно не сочиняете стихи?

Януш вдруг смутился и начал торопливо уплетать жирную ветчину, заедая ее помидорами, словно желая показать, что он вовсе не поэт. Что он обыкновеннейший из смертных, который ест, как и все другие, и обожает жирную ветчину и красные помидоры.

— Когда-то пробовал, — сказал он.

— Да, — веско произнесла Сабина. — Если не ошибаюсь, я когда-то уже слышала нечто в этом роде. По-моему, эти вещи надо разграничивать: если вы пишете стихи, то зачем же было ездить в Испанию?

— Эх, опять вопросы! Вы что, допрашиваете меня?

— Боже избави! Но, право же, я не очень-то вас понимаю.

— Одним словом, вновь и вновь задается вопрос: кто вы такой? А ну-ка повторите, как сказала бы простая баба? Так, как вы спросили сначала.

Сабина засмеялась и повторила «по-деревенски»:

— А вы кто же будете?

— Не знаю и не скажу. Не хочу быть вашим осведомителем, особенно по части того, что касается моей собственной персоны.

Сабина задумалась, глядя прямо перед собой.

— Интересно, каким бы вы были, если бы не пережили революцию в России, не ездили в Испанию и теперь не столкнулись с немцами.

— А я не сталкиваюсь с немцами.

— Не в том дело, но я не могу представить себе человека, настолько толстокожего. Даже после всех испытаний вы по-прежнему замыкаетесь в себе и всего сторонитесь.

— Ни в коей мере. Я просто знаю… знаю, что все минует, и к тому же очень скоро. Вернее, не все минует — ибо революция, например, не миновала, — но очень быстро изменяется. Жизнь у человека короткая, даже коротенькая, и я стараюсь продержаться это короткое время в неизменном состоянии. Разве это грех?

— Перед лицом тех перемен, которые вас сотрясают, это, может, даже и грех.

— Ох и мудрая же из вас баба получилась, премудрейшая! Но я боюсь, что вы предпочитаете теорию практике. Вы придаете слишком большое значение тому, что, к сожалению, легко может измениться.

— Некоторые принципы остаются неизменными.

— Зато другие зыбки, как океан-море. Это действительно так, пани Сабина, поверьте старому стреляному воробью.

— Возможно, и старому, — произнесла Сабина с улыбкой (наконец-то!), — но стреляному ли?..

Януш не ответил улыбкой на улыбку. Напротив, он с серьезным видом рассматривал руки Сабины, которые покоились на краю стола.

Руки натруженные и заскорузлые, совсем крестьянские, знакомые с тяжелой работой. Некогда прекрасные — это было видно, — до чего же они теперь огрубели, покрылись мозолями и шрамами от обморожений. А может, не только черная работа наложила на них свой отпечаток?

— Видите ли, — сказал он, — с некоторых пор мое отношение к вам изменилось. Я разговариваю теперь как бы с солдатом. Не запечатлен ли на ваших ладонях след… винтовки?

Сабина оглядела свои руки, словно видела их впервые.

— Вы не знаете нашей жизни. Не представляете себе, какие женщины партизанят.

— Прекрасно знаю: всевозможные. Вижу и вас в этой роли.

— Это никогда не может быть ролью.

— Действительно, я изъясняюсь, как на балу. Так как же?

— Нет, нет. В самом деле нет. Самое большее — носила котлы с похлебкой.

Внезапным движением Сабина подняла рукав белой блузки. Чуть повыше запястья виднелся полустертый номер.

— Ах, — воскликнул Януш и снова сел. — Боже праведный, что вы делаете?

— Прячусь, — произнесла с улыбкой Сабина.

— Нет, нет, но зачем вы мне это показываете? Об этом никому не надо говорить.

— У меня есть относительно вас некоторые планы, — сказала Сабина довольно таинственно, — поэтому все равно пришлось бы рассказать.

— Я не совсем вас понимаю.

— Ведь должны же вы думать о том, что рано или поздно настанет время, когда все руины, землянки, траншеи перестанут дымиться… На развалинах вырастет трава. Все зазеленеет. Так будет. Правильно?

— Разумеется.

— И мне хочется знать, какова будет тогда роль человека.

— Опять роль, на этот раз из ваших уст. Мы точно разыгрываем какой-то спектакль.

— Возможно, — сказала Сабина. — Но у каждой роли, у каждого спектакля должен быть какой-то подтекст. Так вот я не вижу у вас этого подтекста. Вернее, вижу, что он неизменен.

Януш снова вскочил с места.

— Это великолепно, — воскликнул он, — именно так. Ведь должен найтись человек, который перенесет подтекст из одной эпохи в другую. Для того чтобы существовала общечеловеческая культура, необходима преемственность. Это мой долг: перенести из одной эпохи в другую известный мне подтекст. Невольно вы дали правильное определение. Вы сами ответили на первый вопрос — кто я такой.

— Не думаю, чтобы невольно, — произнесла с расстановкой Сабина, опуская взгляд на свои изуродованные руки. — Я давно знала об этом.

— О чем?

— Что вы пишете стихи…

Януш рассмеялся.

Он заговорил с легкой иронией и вместе с тем взволнованно.

— Тучи разбегутся, и засветит солнце. Распустятся цветочки, и защебечут пташки, все могилы в Пуще Кампиносской покроются сочной зеленью. И тогда на луг, поросший маргаритками, выйдет Орфей, он же Януш Мышинский… Выйдет с песней на устах, с лирой златою в руке, а товарищ Сабина ему заявит…

— Что она ему заявит?

— Ох, уж этого я вам не скажу. Не хочу вас огорчать. Но не понравятся ей ни лира, ни песнопения, не будет она любить маргаритки…

— Вот уж неправда! — вдруг воскликнула Сабина. — Вот уж неправда! Маргаритки должны цвести.

— Да. Но я буду писать стихи о войне.

Сабина иронически улыбнулась.

— О войне писать очень трудно, друг мой, — проговорила она уже совсем приятельским тоном. — Знаете, как написал Тихонов об Испании:

Что ни скажешь о жизни такой, Все не так, и не то, и все мало…

Вот так и о любой войне. Януш повторил:

— Все не так, и не то, и все мало…

— Слишком мало, мало, мало! — почти в исступлении проговорила Сабина.

— Чтобы говорить о войне, надо знать, где граница войны, — сказал Януш.

— То есть как? Что же собой представляет граница войны?

— Ну, война войной, но человеку присущи такие инстинкты, далеко выходящие за пределы войны… Вот об этом я и хотел бы знать.

Сабина испытующе посмотрела на Януша.

— Вы уж больше не пейте, — сказала она.

— Что вы! От этого только проясняется в голове. Меня взбудоражил визит к партизанам. Они всегда такие неприятные?

— Жизнь у них неприятная, — заметила Сабина.

— Вот оно что, — сказал Януш. А потом внезапно добавил: — Жизнь вообще неприятна. Она ставит перед нами совершенно неожиданные вопросы.

— Например?

Януш задумался.

— Например: что-то случилось давным-давно, человек почти забыл о том, что случилось. И вдруг он начинает думать, что все было совсем иначе, чем ему казалось…

— Не понимаю, — сказала Сабина.

— Видите ли, есть одна вещь, которая не дает мне спать по ночам. Я уже говорил вам, что Ариадна была совсем другая… когда я встретил ее много-много лет спустя. Подурнела, стала невыносимой, истеричной. Мы встретились в Риме… и…

— Захватывающая история, — довольно кисло произнесла Сабина, но Януш не заметил ее тона.

— Однажды мы стояли на Монте Пинчио, у самого края тротуара. — Сидя за столом, он продемонстрировал, как это было, с помощью двух ножей и вилки. — Ведь я видел, что приближается автомобиль… Автомобиль ехал вот так! И тогда она сделала этот шаг. — Ножи с громким стуком выпали из его рук на стол, но Януш не обратил на это внимания. — Я мог ее остановить, схватить за руку. И ничего не сделал. Умышленно не сделал!..

Януш сидел на табуретке и не смотрел на Сабину. Женщина покачала головой.

— И охота же вам так фантазировать.

Януш поднял на нее глаза.

— Да, это фантазия, но она не дает мне спать по ночам. Я мог ее остановить — и не остановил. И это дало мне ощущение радости. Я любил свою жену и ее любил тоже. И обе не выжили — обе, принадлежавшие мне безраздельно…

— Принимайте на ночь валерьянку. Так вы далеко не уедете, — сказала Сабина.

Она встала и принялась убирать со стола. Януш сидел в глубоком раздумье, уронив голову на грудь.

— Мне кажется, — сказал он немного погодя, когда Сабина вернулась из кухни в комнату, — что ничего не получится ни из этой лиры, ни из маргариток.

— Невелика потеря — невелики и слезы, — произнесла Сабина тоном назидания.

Януш вспыхнул.

— Как вы со мной разговариваете! Я должен обидеться и сбежать. Уже поздно.

— В самом деле. Поздно, — сказала Сабина. — Вам уже пора уходить. Но я, собственно, еще не дошла до самой сути.

— Болтаем, болтаем, словно и нет войны, — сказал Януш. — Но разве можно в таком разговоре «дойти до сути»?

— Ах, я вовсе не имею в виду философскую суть, — возразила Сабина. — Действительно, это пустопорожняя болтовня. Ни у кого из нас после такого разговора ума-разума не прибавится.

— Ну, не знаю, — проговорил Януш, — я почерпнул очень много.

— Неужели? Надеюсь, не из моих высказываний.

— Нет, не из ваших. Из своих собственных. Некоторые мысли, которые я сейчас высказал, дали мне самому обильную пищу для раздумий. И потом этот самогон… Хлебный?

— Нет, из сахара. Понравился?

— Понравиться не понравился — разве самогон может нравиться, но он оживил мои мысли. Дал мне, как я сказал, толчок для раздумий. Я полагаю, это он высвободил во мне очень многое. Однако до какой же сути вы хотели договориться?

Сабина присела к столу, словно опять собиралась начать серьезный разговор.

— Я хотела бы с вами посоветоваться, — сказала она.

— По какому делу?

— По очень важному. Разумеется, важному для меня. Общее положение дел от этого, конечно, не изменится, но мне все же хотелось бы знать ваше мнение.

— Ну ладно, пани Сабина. Только к чему такое длинное вступление?

— Весь наш разговор был вступлением. Я хотела убедиться…

— Кто я? Так?

— Вот именно. И можно ли вам доверять.

— Ну и каков же результат?

— Думаю, что положительный. Так слушайте, пан Януш. — Она впервые назвала его «пан Януш». Это прозвучало несколько торжественно. — Я тут кое-кого прячу.

Януш откинулся назад.

— Зачем вы мне это говорите? Вероятно, он здесь надежно спрятан?

— Да, но он не хочет прятаться.

— Как? Разве ему не грозит опасность на каждом шагу?

— Это не еврей. Это русский офицер.

Януш свистнул.

— И вы его прячете?

— Прячу. Сидит в надежном укрытии. Никто, буквально никто о нем не знает, и он сидел бы так до конца войны в своем тайнике, но он не может выдержать.

— Ему скучно?

— Ну разумеется. Он еще очень молод. Ему удалось бежать из лагеря советских военнопленных под Сохачевом.

— Каким образом?

— Это уж его тайна. Я не стала расспрашивать. Видимо, прямо из эшелона.

— Надо быть счастливчиком.

— Иногда это удается… Иногда нет… — Сабина с грустью посмотрела на Януша.

С минуту помолчали. Сабина встала.

— Я попросту покажу его вам.

— Он здесь?

— Не дальше чем в сенях.

Сабина поднялась, открыла дверь в сени и тихо позвала:

— Коля, войди.

Появился невысокий, еще очень молодой человек, худощавый и некрасивый. На нем была рваная гимнастерка, из-под которой виднелась пестрая польская рубаха со слишком широким воротом. Вид у него был болезненный.

Он молча подал руку Янушу. Его заострившиеся черты озарила улыбка, такая открытая, простая и сердечная, что в комнате словно сделалось светлее.

— Боже милостивый, — обратился Януш к Сабине, — эдакий шпингалет, и как он удрал?

— Я сказала, что не знаю.

Офицер обратился к Сабине:

— Что он говорит? Что он говорит?

Сабина перевела, хоть ей и трудновато было перевести слово «шпингалет». Коля засмеялся.

— А вы не пьете? — спросил Януш, показав на бутылку, стоявшую на столе.

— Как же, конечно, пью, — ответил тот.

Янушу трудно было поверить, что перед ним офицер.

Сабина налила в стакан немного самогону.

— Ему нельзя пить, — сказала она Янушу.

— Ему многого нельзя делать.

Юноша сел на свободный стул.

— Очень рад, что встретился с вами, — произнес он по-русски, — тем более что вы, кажется, владеете нашим языком.

— Я кончил гимназию в Житомире, — пояснил Януш.

— Я там никогда не бывал, — сказал Коля. — Я сибиряк.

— И куда только война не забросит, — заметила Сабина.

Она снова заговорила «по-деревенски». Неужели она таилась и от Коли?

Молодой офицер уселся против Януша, на том самом месте, где прежде сидела Сабина. Он начал оживленно и сбивчиво рассказывать о своих родных сибирских краях. Коля был заметно взволнован встречей с незнакомым человеком. Судя по тому, как он держался, ему не часто приходилось видеть людей.

Януш не очень-то прислушивался к его довольно пространному рассказу. Зато весьма внимательно разглядывал говорившего. Был он худощав, но крепкого сложения, лицо вытянутое, с неправильными чертами, а глаза огромные и густой голубизны. Теперь они блестели от необычайного возбуждения, и блеск их делался все ярче по мере того, как Коля продолжал свой рассказ и опустошал стакан.

И хотя во внешности его не было ничего примечательного, от него веяло чем-то экзотическим, необычным, чем-то свежим. Взгляд его был чист и тверд. Он ничем не напоминал загнанного зверя. Никто бы не мог даже предположить, что это так называемый «беглый». «Вот оно то новое, что грядет, — подумал Януш, — вот он победитель».

— Вы были под Сталинградом? — спросил он, прерывая рассказ.

— Нет, — ответил несколько удивленно Коля.

Он замолчал. Ему стало ясно, что его история безразлична Янушу.

— Собственно, вот в чем суть, — вступила в разговор Сабина. — Не знает он, как быть дальше.

— А что ему делать? Пусть сидит!

— Говорит, что не может!

Януш пожал плечами. Он не понимал, чего от него хотят. Зачем она показала ему Колю? Сабина присела на табурет у стола.

— Видите ли, — сказала она по-польски, — он попросту хочет спросить вас, стоит ли ему присоединяться к тем партизанам, у которых вы были.

Януш широко открыл глаза.

— Он хочет идти к партизанам?

Сабина потеряла терпение:

— Ведь это же понятно. Он хочет связаться с какой-то организацией.

Януш развел руками.

— А что же я могу ему сказать? Пусть идет…

Сабина испытующе посмотрела на Януша.

— Вы так считаете?

— Конечно. Они должны принять его как брата.

Коля перевел взгляд с Сабины на Януша. Он, разумеется, понимал, о чем они говорят.

Януш вдруг почувствовал, что не может решать за другого. Он сказал об этом Сабине. Но его слова вызвали у нее явное раздражение.

— Я его не пущу, — сказала она.

— Что вы выдумываете? — возразил Януш. — Конечно, пусть идет.

Эти слова Коля понял превосходно. Он вскочил со стула и внезапно бросился Янушу на шею. Обнял его крепко, по-детски.

— Мне ведь только это и нужно было, — сказал Коля, когда выпустил наконец Януша из объятий.

 

III

После того как Ядвига и Геленка увидели уходящего из Коморова Януша, который показался им каким-то странным, они молча вернулись в дом.

Некоторое время они еще постояли в проломе стены, глядя, как он обходит стороной усадьбу, пересекает шоссе и направляется к лесу. И та и другая догадывались, что это значит, тем более что видели приходивших баб, но обе промолчали.

Ядвига занялась хозяйственными делами. Геленка уселась внизу и стала читать «Лорда Джима» . Так прошло время до обеда. За окнами стояли пожелтевшие деревья и виднелось сапфировое небо. Но Геленку тревожило это спокойствие, царившее в природе. Строки романа прыгали у нее перед глазами, и порой она ловила себя на том, что не понимает прочитанного.

Обедать сели около часа. Геленку не могло не удивить, что Ядвига была с ней подчеркнуто любезна, уговаривала есть, пододвигала кушанья. Но у нее сегодня почему-то не было аппетита. Великолепные блюда из выращенных паном Фибихом овощей и приготовленные Ядвигой по французским рецептам, уносились со стола почти нетронутыми. Ядвига тоже едва прикасалась к еде. Они ни словом не обмолвились о Януше и его странной прогулке, хотя видно было, что обе только об этом и думали.

После обеда Геленка пошла к себе наверх.

Она легла на диван, все еще держа книгу в руке, но не читала. Ветви высоких яблонь поднимались до самого окна. От желтых листьев в комнате было как бы светлее, солнечней. Но Геленка лежала встревоженная и хмурая. Ей не нравилась эта прогулка Януша не потому, что она боялась за него — сердце у нее было закаленное, — но она опасалась, как бы их из-за этого не «засекли». Малейшая оплошность Януша могла навести врага на след многих людей и прежде всего приманить гестаповцев сюда, именно в эту комнатку, где сидит она, Геленка. А это не могло кончиться добром ни для нее, ни для ее товарищей.

Бесстрастное лицо ее окаменело от напряженного раздумья. После смерти Бронека она ничего не принимала близко к сердцу. Скорее руководствовалась холодным рассудком. Но теперь и это не спасало.

«Ну, ничего не попишешь», — сказала она себе. Геленка открыла печную дверцу и на всякий случай принялась жечь свои бумаги. За этим занятием и застала ее Ядвига.

Ядвига никогда не поднималась к ней, поэтому Геленке и в голову не приходило, что та может войти. Она даже дверь оставила незапертой.

— Жжешь бумаги? — с тревогой в голосе спросила экономка.

— Как видите, — неприязненно ответила Геленка, — жгу…

— Еще какую-нибудь беду накличешь, — сказала Ядвига.

И без приглашения опустилась в кресло. Геленка, присевшая на корточки у печной дверцы, смерила гостью недружелюбным взглядом. По ее позе девушка поняла, что визит затянется. С минуту она помолчала.

— Именно потому и жгу, — проговорила Геленка, презрительно оттопыривая губы, — чтобы беды не было.

Ядвига молча наблюдала за ней.

— Кое-что все-таки отложила, — сказала она, — не все, значит, сжигаешь.

— Некоторые жечь нельзя, — буркнула Геленка, — буду держать их при себе.

— Ждешь обыска?

— Нет. Но не нравится мне это путешествие Януша. Опять помолчали.

— Послушай, — будто через силу произнесла наконец экономка. — Не могла бы ты перебраться со всеми этими делами в какое-нибудь другое место? Разве тебе непременно надо быть в Коморове?

Геленка улыбнулась, глядя в огонь. В розоватом отблеске пламени ее суровое лицо казалось просветленным, а улыбка смягчала словно изваянные из дерева черты. Красота ее внушала Ядвиге что-то похожее на страх.

Геленка не отвечала.

— Ну чего молчишь? — подстегнула ее Ядвига.

— Боитесь? — спросила наконец девушка. — Струсили?

— Сама прекрасно знаешь, что нет. Меня это не касается. Дело-то не в политике.

— А в чем? — равнодушно спросила Геленка, бросая в огонь очередную бумажку.

— Сама прекрасно знаешь, — мрачно произнесла Ядвига.

Геленка едва удостоила ее взглядом. В глазах девушки мелькнул недобрый огонек.

— Ну, — сказала она, — не ожидала я чего-либо подобного.

— Януш еще не стар… и вдовец.

— Вы думаете, я хочу выйти за Януша? Вот было бы великолепно! Да ведь он старше моей мамы! Придет же такое в голову…

— Януш еще очень может нравиться, — с убеждением прошептала Ядвига.

— Может нравиться? Потому, что нравится вам! — В голосе Геленки прозвучало еле сдерживаемое возмущение: надо же додуматься!

Ядвига с минуту сидела молча.

— Конечно, он мне нравится, — произнесла она наконец, — всю жизнь нравился.

А потом продолжала, мечтательно, задумчиво, забыв о присутствии Геленки:

— Еще как увидела его впервые в Париже, так понравился, что просто разревелась… Сама не знаю, почему ревела. Говорила себе, что будет трудно, но все оказалось просто. Просто, как задача по арифметике. Вот попасть сюда, в Коморово, было куда труднее. И тяжелее. А теперь не отдам, понимаешь, детка, не отдам…

Геленка еще раз с молчаливым презрением взглянула на Ядвигу.

— Мне жаль вас, — вздохнула она и поднялась с колен, отряхивая выпачканное пеплом платье. — Ну, вот и все, остальное буду держать при себе.

Она села на диван, довольно далеко от Ядвиги. По выражению лица видно было, что она ждет, когда экономка оставит ее. Глаза ее сделались словно бы еще более раскосыми. Она вертела в руках книгу, точно собираясь снова приняться за чтение.

Вдруг Ядвига, повинуясь внезапному порыву, встала со своего кресла и пересела на диван, рядом с девушкой. Геленка инстинктивно отодвинулась. На лице ее, хоть она и старалась скрыть это, отразилось раздражение и, может быть, даже неприязнь.

— Золотенькая моя, — торопливо залепетала Ядвига (казалось, эти вежливые и длинные фразы давались ей с трудом), — золотенькая моя панна Геленка, не отнимайте его у меня! Поверьте, и для него лучше, что я при нем. Ведь у него нет на свете ни одной близкой души. Ни единой. Он только так говорит, что никто ему не нужен, — нет такого человека на свете, который бы ни в ком не нуждался… Нуждается, очень даже нуждается… А что вы ему дадите? В мужья он не годится. Зосю он, собственно говоря, замучил, какая это была несчастная женщина!.. Замучил, и все тут. И с вами будет то же.

Геленка с недовольной гримасой прикоснулась к руке Ядвиги.

— Дорогая моя, — сказала она, — о чем вы говорите? У меня нет ни малейшей охоты соблазнять Януша. Я ничего не хочу от него. Успокойтесь.

Ядвига резко оттолкнула руку Геленки и, снова переходя на «ты», произнесла:

— Я знаю, уж я знаю, — повторила она, — у тебя был еврей.

Геленка вздрогнула и плотнее запахнула шаль, в которую все время куталась: в комнатах было холодно, экономили уголь. Ядвига брала над ней верх грубой силой. Как всегда.

— Нечего, детка, ежиться и прикидываться невинной овечкой, — сказала она, вставая и совершенно забыв о своем недавнем тоне. — Твоего Бронека никто не воскресит, а тут удобный случай заделаться графиней Мышинской! Отличная партия для панны Голомбековой. Папаша торты и пирожные выпекал… Я сама ведь у папаши работала. Это пригодится, даже когда большевики придут. Кондитерская графиня.

Геленка выпрямилась и отбросила шаль, словно для того, чтобы она могла защищаться и чтобы руки у нее были свободны. С угрожающим видом она втянула ноздрями воздух.

— Перестаньте, — досадливо и с усилием сказала она. — Прошу вас уйти. Мне вовсе не хочется слушать вашу нелепую болтовню. Вам понятно?

Ядвига стояла посреди комнаты, выпрямившись во весь рост. Она казалась огромной. Глаза ее сверкали.

— Ты змея! — воскликнула она. — Соплячка! И если ты сейчас же не уберешься…

— Что тогда?

— Если не уберешься ко всем чертям, то я уж знаю, что сделаю.

— Что же вы сделаете?

— Заметила я, как Януш в твою сторону поглядывает. Но ничего у тебя не выйдет, девка!

И тут, наклонившись к сидевшей на диване Геленке, она подняла руки и сдавленным голосом прошептала:

— Если ты отсюда не уберешься, я приведу сюда гестапо. Донесу жандармам. Уж я сумею. Вон с моего двора!

— С моего? — презрительно фыркнула Геленка.

— С моего… Своим каторжным трудом я все это добыла, своим потом! Здоровье погубила…

— Вы спятили? — крикнула Геленка. — Разума лишились? Чего вам от меня надо?

В эту минуту на лестнице раздался стук. Обе женщины бросились к внезапно распахнувшимся дверям. На пороге стоял теперь уже подросший сын Игнаца. Он всегда приносил страшные вести, этот «посланец богов». Вот и сейчас он возник на пороге с тем же словом на устах:

— Немцы!

Ядвига бесшумно скользнула вниз. Следом за ней сбежала Геленка, уже в пальто, наброшенном на плечи.

Ядвига кинулась к столу Януша и схватила лежавшие там бумаги. Недоконченное письмо. Скомкала все и подала Геленке.

— Что это? — спросила Геленка.

— Беги, — сказала ей Ядвига, — через забор и к лесу…

— Дождались, — прошептала Геленка.

Но Ядвига не обратила внимания на ее слова.

— Предупреди Януша, — она говорила торопливо и тихо, — если встретишь. А я попытаюсь дождаться его в липовой аллее… если будет возможно.

Геленка бросилась к окну, выходившему в сад. Ядвига успела схватить ее за рукав.

— И помни, Геленка, что это не я. Помни, что это не я…

Геленка нетерпеливо вырвалась.

— Неизвестно, — бросила она на бегу.

— Не я, помни, не я. Bonne chance , — добавила экономка, увидав; что девушка открывает окно.

На крыльце уже слышался топот и громкие голоса немцев. Убедившись, что выскочившая из окна Геленка исчезла в сумраке сада, Ядвига перекрестилась и пошла им навстречу.

 

IV

Януш пустился в обратный путь, когда короткий день уже кончился. Пройдя шагов двадцать по лесной тропе, он увидел сквозь желтую листву деревьев, как из-за горизонта поднимается широкий лик луны, похожий на пасхальную облатку.

Отсюда до Коморова было километров восемь. Не так уж мало для человека, не привыкшего к долгим пешим прогулкам. Но холод надвигавшейся осенней ночи и все обостряющееся ощущение опасности, сопряженной с подобного рода прогулками, подгоняли Януша. Он шагал довольно резво и рассчитывал быть дома часа через полтора.

Однако впечатление от беседы с молодым большевиком и возбуждение, вызванное алкоголем, способствовали тому, что немного погодя Януш замедлил шаг, забыв о грозящих опасностях. Он шел, как на прогулке, совершенно не замечая первого осеннего холодка, который начинал основательно пробирать его. Вскоре он понял, что мысли о разговоре с Колей были как бы подспудным течением, а на первое место выступало удовольствие, которое он испытывал, ступая по лесной тропе, то твердой, то мягкой от песка.

Тропа эта вскоре побежала вдоль опушки, так что от поля Януша отделял только ряд деревьев. Это были могучие дубы, приземистые и раскидистые. В просветах между ними виднелись осенние распаханные поля — просторные, залитые белым светом восходящей луны и последними зеленовато-холодными отблесками угасающего дня.

Янушу не было жаль минувшего дня, он испытывал то чувство гармонии, которое так редко у него возникало, гармонии, наполнявшей его радостью.

Просветы между деревьями белели, словно огромные фигуры, которые, казалось, шли рядом с Янушем. Сравнение это возникло у него само собой, и он попытался представить, кто из умерших мог бы его сопровождать в этих скитаниях, что каждый из них пожелал бы сказать ему и что он сам мог бы им сказать. Он подумал, что, пожалуй, больше всего мог бы сказать Юзеку, ведь тот так мало знал о его жизни. Юзек, конечно, удивился бы, увидав — через двадцать пять лет после своей кончины — давнего друга, одиноко бредущего по лесу — снова в годину войны; он удивился бы, увидав, как Януш то и дело сует руку в карман, чтобы нащупать холодную сталь пистолета, полученного в подарок от английских летчиков.

Один из белых просветов между дубами напомнил Эдгара, но как раз ему-то Янушу нечего было сказать: Януш побоялся бы его шокировать. Он просто не мог себе представить состарившегося Эдгара снова в дни войны с жестокими сценами на каждом шагу, с безобразной смертью, таящейся всюду. Ведь у Эдгара была красивая смерть — в этом Януш не сомневался ни минуты. И знал, что его другом владели перед кончиной высокие мысли и что, погружаясь в вечный сон, он изящно и аккуратно складывал их, как шелковые одеяния, в дубовый сундук. Эдгар должен был умереть красиво. А как умерла Ариадна, ему ведь незачем знать. Для него она тоже красиво умерла. Не так ли?

Ему вспомнилось, как Эльжбета некогда пела «Лесного царя» и с каким трагическим выражением успокаивала больного ребенка:

Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif… [27]

Если бы только Эдгар пожелал сказать ему что-нибудь о кошмарах жизни и смерти, он повторил бы эту успокоительную фразу. Все, что есть страшного в жизни, это лишь наваждение, туманная дымка.

Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif…

Он повторил про себя эти слова, когда увидел между двумя черными силуэтами деревьев надвигавшуюся узкую белую полосу. То был туман, стлавшийся над полем. К нему и вела тропа.

За всю дорогу только в эту единственную минуту он ощутил тревогу, словно что-то слегка сжало сердце. Что бы он мог им сказать?

Если бы среди мертвецов, сопровождавших его в этом путешествии, оказались женщины, он не знал бы, как отнестись к ним. Даже перед Ариадной не проронил бы ни слова. Теперь они не могли бы его понять. Может, вообще ни одна женщина не способна понять тревоги мужчины?

Януш направился прямо к просвету между двумя дубами, напоминавшему по очертаниям невысокую женщину. Он шел прямо к нему, словно должен был там кого-то встретить, наверняка должен. Но когда подошел ближе, просвет изменил свои контуры — это была обыкновенная прогалина. За нею сразу же начиналось поле, ночь, белесые отсветы на пластах пашни. Он предпочел выйти из леса, хоть и понимал, насколько это опасно. Человека, шествующего по равнине, залитой ярким лунным светом, с редкими полосами тумана, похожими на облака, можно заметить издали.

Он миновал опушку. Теперь уже человеческими фигурами казались ему стоявшие у края леса дубы. Но это не были спутники его жизни, умершие друзья — Эдгар, Юзек, Валерек, маленький Собанский. Деревья хотели задержать его в своем царстве, дотянуться лапами, спрятать, точно Лесной царь. Попросту хотели отнять жизнь.

А все-таки одно он осознал: все, что было до сих пор, не было подлинной жизнью. Было только существованием. До сих пор он не понимал, что должен за отведенное ему время пронести в руках драгоценность. Что обязан идти. Теперь приходилось начинать сызнова то, что он называл «продолжением». Нет, теперь это был не сон. Прежде он спал. Теперь проснулся.

Ему захотелось малость поразмыслить над этим, и не долго думая он прилег на землю. Она была холодна и вместе с тем приветлива. Он ощутил под собой эту землю словно постель, постланную самой природой. Януш лежал в сплошном березняке. На фоне неба, озаренного луной, просвечивала редкая завеса поникшей и съежившейся от холода осенней листвы. Неподалеку, на краю леса, виднелись дубы, — снова в иной ипостаси. Они наклонялись друг к другу и, казалось, что-то обсуждали. Вид этих деревьев пробудил в нем новое воспоминание.

Когда-то давным-давно он проходил здесь с Адасем. Совсем выветрился из его памяти этот человек, Адась Пшебия-Ленцкий… Вспомнилось, как вместе они шатались по Кракову и о чем говорили. Этакий забавный человечишка. Ничего он не значил для Януша. И покончил с собой. Да, покончил с собой. Лпшил себя жизни по какой-то нелепой причине.

Януш презрительно усмехнулся: идиот! Нельзя самовольно лишать себя этого величайшего сокровища — жизни. Теперь он знает, что это была, что это есть самая великая ценность. Вопреки всем ужасам, выпавшим ему на долю, вопреки тому, что он брел до сих пор как во сне, окруженный непроницаемым туманом, жизнь оставалась самым драгоценным даром.

Все — и война, и пожары, и смерть других — было упоительно, величественно, монументально. Он смотрел на облака, проплывавшие при блеске месяца, точно рваные паруса, и их бег действовал на него, как бравурная музыка.

Пронести все это сквозь пламя пожаров, жить дальше, несмотря ни на что, и ощущать каждой клеточкой тела биение жизни. Какое упоение!

Каким же неоценимым сокровищем была его собственная личность!

Януш вскочил, продолжая думать о Пшебия-Ленцком. Адасю не было тридцати. Теперь он уже стал землей, дышит вместе с травой и листьями.

А ему, Янушу, почти пятьдесят. И только теперь он почувствовал, что значит жить. Видя повседневно смерть других людей, он узнал цену жизни.

Януш зашагал быстрее. Он все-таки продрог, лежа на земле. Трава уже полегла, словно в ее гуще таился мороз. Быстрая — до испарины — ходьба разрядила необычное нервное напряжение и развеяла пары алкоголя.

Януш начал думать спокойнее и обстоятельнее.

Постепенно стало ясно, что он лгал себе, утверждая, будто жил как во сне. Нет, молодость его была явью. Тогда не оставалось места для снов: сплошная явь, исполненная боли. Это последние годы окутали его мглой, годы духовной лени, прострации, неприязни к миру. Их он наверняка растратил впустую. Теперь начнется иная жизнь.

Он вспомнил взгляд Геленки, провожавшей его глазами, когда он шел к партизанам, вообще вспомнил Геленку начиная с той минуты, когда увидел ее из окна пансиона Бустрицких. «Может, она символ жизни?» — подумал Януш.

А Коля? Разве он не предвестник новой жизни?

Януш забеспокоился, но вскоре мерный ритм походного шага пробудил в нем иные мысли. Он начал думать о том, чего не договорил Сабине. Он хотел рассказать ей все о Володе и Ариадне, но ее это не интересовало.

Ему припомнилась встреча с Володей в овине. Собственно говоря, не припомнилась, ибо он и не забывал о ней никогда.

Теперь он хотел определить, каково было основное содержание этой встречи. О чем они говорили? Не помнил! Но остались в памяти их разговоры в Одессе, в той отвратительной квартире, где он так любил Ариадну. Ведь эта встреча была такой важной, а как мало повлияла на его жизнь! «Как мог я забыть о ней? Почему потянулись потом годы грустной, застойной жизни в непроглядной мгле?» Теперь-то уж этому конец. Он поможет Геленке, поможет ребятам, будет вместе с ними. Жаль Черного Лилека! Нет, он не будет самоустраняться, отсиживаться в тихом уголке. Он пойдет вперед, неся… Как это он сказал Сабине? Неся лиру… Ха-ха-ха! Лиру!

Только теперь начнется жизнь, то есть борьба за что-то важное, неизмеримо важное — за самую его, Януша, сущность.

На минуту Януш остановился. Ему припомнилась история с брошюрой. Он не прочел в ней ни слова, кроме фамилии автора на обложке. Даже не знал ее содержания, которому такое большое значение придавал Володя.

Где она теперь? В каком ящике стола? Он отложил ее куда-то вместе с ненужными заметками о военном походе и даже не помнил куда. Но где-то она лежит, наверняка лежит. Кажется, недавно он видел эту брошюру среди бумаг. Надо будет ее найти.

Он ускорил шаг и шел теперь так стремительно, словно от прочтения Ленинских статей о Толстом зависела его жизнь.

«Теперь все изменится», — думал Януш.

— У меня есть цель! — вслух произнес он.

Значит, все, что говорили люди, посвящавшие жизнь какой-то цели, не обман? Значит, можно верить и жить, а не только видеть во сне свою собственную жизнь?

— Скорее, скорее, — повторял он.

Он шагал теперь между вспаханным наделом и пустырем, на котором рос конский щавель. Высокие стебли — обиталище холода и сырости — заслоняли Януша со стороны большака, где могли проходить патрули и проезжать немецкие машины. Конский щавель сейчас, в полнолуние, отбрасывал густую и длинную тень, и крадущийся Януш воспользовался ею как прикрытием. Но заслон этот скоро кончился. Не успел Януш оглянуться, как оказался в чистом поле. Куда разумнее было бы поживее пройти напрямик к шоссе, пересечь его, подобраться к дому со стороны леса, садом, и, минуя двор, проскользнуть с черного хода. Но Януш так торопился отыскать брошюру, что даже не подумал о соблюдении подобных предосторожностей. Идя межой, он быстро достиг шоссе и зашагал вдоль кювета, спеша изо всех сил к аллее, ведущей к коморовской усадьбе.

Было уже очень поздно — видно, все-таки немало времени прошло, пока он предавался своим раздумьям. Месяц стоял высоко, и Януш чувствовал себя крайне утомленным. Почти весь день он провел на свежем, бодрящем осеннем воздухе, а ведь он давно уже так не ходил.

В том месте, где от главной дороги ответвлялась боковая аллея, ведущая в Коморово, примерно там, где упал раненый Янек Вевюрский, кто-то рванул его за руку и увлек в тень.

Это была Ядвига.

— Беги! — выкрикнула она. — В доме немцы!

Януш окаменел. Он совершенно не понимал того, что сказала Ядвига.

— Хорошо, что ты пришел с этой стороны. Игнаца арестовали в лесу и посадили в машину.

— То есть как немцы? Когда приехали?

— В сумерках. Ждут тебя. Беги!

— Но это какое-то недоразумение, — сказал Януш. — Мне надо домой. Ничего со мной не случится.

И вырвался из рук Ядвиги. Тяжело дыша, она догнала его в аллее…

— Прямо рехнулся! Тебя же заберут. Игнац сидит в машине…

— Где Геленка?

— Не знаю. Спряталась. Убежала, когда приехали. Я не видела ее.

— То есть как? Ты не знаешь, где Геленка?

— Не знаю… Выбежала в сад. Должна была ждать тебя с той стороны.

— Немцы ее не видели?

— Не знаю. Я ждала тебя. Меня тоже хотели забрать, но я не далась. Отшутилась. Некоторые говорят по-французски. Я принесла тебе теплую шаль и немного денег. Все, что у меня было. Бери…

— Мне надо домой.

Он снова вырвался из рук не пускавшей его Ядвиги и полетел вперед, в прорезанную белыми прогалинами тьму аллеи. Женщина не поспевала за ним. У нее кололо сердце, одолевала одышка. Наконец она остановилась.

Ядвига следила за его стремительным отлетом, не в силах пошевельнуться. Она лишь заломила руки и неподвижным взглядом провожала уходившего человека.

— Дважды в жизни он так спешил, — часто рассказывала она потом каждому, у кого была охота ее слушать: — когда женился на своей Зосе, и тогда, к этим немцам.

А Януш почти вбежал в ворота. У ворот стоял черный автомобиль, охраняемый часовыми, но немцы не задержали Януша. Никто не задержал его и когда он торопливо шел по двору. Только со стороны служб и риги донесся какой-то шепот. Это наверняка было предостережение.

Он стремительно вошел в сени, затем в комнату — «нижнюю», что слева от сеней.

Прежде чем увидеть немцев, Януш заметил, что на письменном столе все перерыто, начатое утром письмо исчезло, а его бумаги свалены беспорядочной кучей на полу. На самом верху — он увидел это отчетливо и вместе с тем как во сне — лежала пожелтевшая брошюрка с надписью «Ленин». Брошюра 1920 года.

Януш поднял глаза и увидел стоявшего за столом немца в каске.

Немец шутовски отдал честь.

— Мы долго ждали вас, — произнес он очень спокойно. — И что же это вы, господин граф, поделывали в лесу? Да еще так далеко?

«Значит, за мной, — решил Януш, — не за Геленкой».

— А почему вы думаете, что я был далеко? — спросил он.

— Потому, что мы долго ждали, — проговорил с раздражением гестаповец, стоявший за столом.

Януш не слушал его. Ему хотелось наклониться к брошюре Ленина и прочесть заголовок. Действительно ли это была брошюра о Толстом? Но на обложке не было заголовка. Януш потянулся за ней. Немец тотчас крикнул:

— Hände hoch!

Мышинский не послушался приказа. Он наклонился над кучей бумаг и схватил брошюру. Поднес ее к своим близоруким глазам, перевернув титульную, страницу.

Немец взбесился.

— Hände hoch! Hände hoch! Hände hoch! — истерически завопил он.

Януш поглядел на него со страхом, словно на какое-то непонятное животное и поднял обе руки. В левой он держал брошюру.

Вдруг он почувствовал, как сзади его обхватывают чьи-то сильные руки и начинают обшаривать сверху донизу. Послышалось хихиканье, и рука обыскивавшего вытащила из заднего кармана брюк Януша блестящий английский револьвер.

«Забыл! — подумал Януш. — Совсем забыл, надо было выбросить где-нибудь по дороге. В траву или под деревом… Теперь пропал».

— Na, — послышался голос обыскивавшего, — da haben wir ein kleines nettes Spielzeug gefunden. Es stammt — glaube ich — aus dem Walde…

Немец, находившийся за спиной у Януша, бросил револьвер на стол. Голос того, что обыскивал, напомнил Янушу голос Шельтинга. И перед его взором возникла панорама, — образ давнего, великолепного Гейдельберга. Он обернулся.

— Ruhig, sonnst schiesse ich! — завопил немец, стоявший против Януша, явно теряя самообладание. Он, вероятно, впервые встретился во время обыска с подобной наглостью.

Позади Януша стоял высокий, молодой, очень красивый гестаповец.

«Ничего общего с Шельтивтом, — подумал Януш, — только акцент такой же. Очевидно, тоже родом из Гейдельберга».

И, придав своему голосу подчеркнуто любезный тон, он обратился к гестаповцу с вопросом:

— Sind Sie in Heidelberg zu Hause?

Молодой человек ничего не ответил, только ткнул Януша дулом пистолета в поясницу, подталкивая вперед, к гестаповцу, который ждал его у стола.

«С меня достаточно, — подумал Януш, — все равно конец. Не собираюсь быть мучеником…»

Он сделал еще шаг к стоявшему перед ним немцу в каске и, переложив брошюру из левой руки в правую, слегка ударил по носу вопившего гестаповца.

— Ruhe! — произнес он очень спокойно, но громко.

Это были его последние слова на этой земле. Три выстрела оглушительно прозвучали в маленькой комнатке. Януш оперся грудью о стол и, скользнув по нему, свалился, как манекен, на кучу бумаг. Кровь его полилась на груду заметок, записей и вечно хранившихся в тайне интеллигентских стихов. Он успел еще подумать, что всякий конец бывает таким вот неожиданно бессмысленным.

— И я больше ничего не сделаю, — попытался прошептать он.

Но пурпурная мгла уже заволакивала его сознание, словно руки смерти рвали края какого-то щита, а потом ударили в самую его середину — и больше уже ничего не было.

— Na, der ist fertig , — сказал высокий красивый немец из Гейдельберга.