Все, что Генриху довелось затем пережить, начиная с отъезда из Рима и до возвращения на родину, казалось ему одним длинным сном, от которого он еще долго не мог очнуться. И впоследствии время это вспоминалось ему как некий удивительный, невероятный сон.

В Палермо ему не удалось сохранить в тайне свое звание. Когда они причалили к пристани, там стоял человек, который по приказу короля Рожера должен был опрашивать приезжающих и, ежели кто из них окажется знатным чужеземцем, тотчас докладывать о его прибытии королю. Тогда король Рожер, подобно Гаруну-аль-Рашиду, призывал гостя пред светлые свои очи или же посылал к нему своего советника, мудрого араба Эдриси, чтобы тот подробно расспросил гостя, откуда он, какова его страна и какие люди в той стране живут. Все это ученый араб заносил потом в книгу, где описывались различные земли, страны, океаны и моря. Составление этой книги было главным делом жизни для короля Рожера и для его премудрого советника.

Итак, королевский слуга, сильно смахивавший на араба, с необычайным почтением поклонился Генриху и повел его к богатому купцу, который сдавал свой дом внаймы приезжающим знатным особам. Дом этот находился вне городской стены и был окружен красивым садом. Вскоре туда явилось еще несколько королевских слуг, они, по восточному обычаю, принесли Генриху корзины с фруктами, хлебом и жареной дичью. Это означало, что король Рожер считает новоприбывшего своим гостем. Спутники Генриха были поражены великолепием города, роскошью отведенного им жилища и сразу стали торопить своего господина, чтобы он поскорей разузнал, когда отплывет корабль в Святую землю. Пребывание в Палермо казалось им не вполне безопасным, если не для тела, которое они, разумеется, могли бы защитить от любого врага, так для души — ей, по их мнению, грозило в этом полуязыческом городе немало опасностей.

Но их тревога сменилась восторгом, когда наутро они явились в королевский дворец слушать мессу в дворцовой капелле. Небольшая капелла была дивно хороша, хоть и построена в необычном вкусе — здесь смешались черты зодчества арабского и византийского, напомнившие Генриху луцкие и краковские костелы; кое-что было заимствовано и из античных храмов, к чему князь уже привык за свою бытность в Риме. Служба, которую они прослушали, ничем не отличалась от церковных служб где-нибудь в Кракове или в Мехове, и постепенно на души рыцарей, направлявшихся с Генрихом в Святую землю, нисходил покой.

Зато на душе у самого Генриха становилось тревожно, хотя до сих пор он был уверен в себе и большую часть пути проделал в умиротворенном настроении.

Пробираясь по страшным альпийским ущельям или проезжая по голубым равнинам и лиловым холмам рыцарской Италии, Генрих неизменно возвращался к нескольким простым и ясным мыслям, которые хранил в своем сердце, черпая в них живительную силу среди окружающего запустения. Беседа в Латеранских садах что-то поколебала в нем, но что именно, он и сам не вполне понимал. И еще раз, немного погодя, он испытал какое-то странное, тревожное чувство. В те несколько недель, которые Генрих провел в Риме, он ходил слушать мессу каждый день в другой храм. И вот подошел черед Санта-Мария-ин-Космедин, бедной церковки, построенной папой Каликстом и украшенной скудными мозаиками. После мессы Генриху показали в этой церкви изображение чудовища со страшной пастью: древние римляне, принося клятву, вкладывали руку в пасть; если клятва была ложной, чудовище смыкало челюсти и откусывало руку. Поэтому римляне всегда говорили правду.

В блестящих доспехах, которые Генрих, вопреки польскому обычаю, никогда в церкви не снимал, стоял он там во главе своего отряда, всех этих белокурых молодцов в плащах, наброшенных прямо на голое тело, а справа от него — Якса, могучий воин, почитавший Арнольда Брешианского за то, что не покорялся ни папе, ни кесарю. И вдруг Генриха охватило прежде неведомое ему чувство бесконечного одиночества. Он смотрел на огромный лик Пантократора, выложенный из цветных камешков над алтарем, и страшно ему было от пронзительного взора очей Христовых. Он казался себе ничтожным, затерянным среди царившего повсюду хаоса, и начинал смутно ощущать всю безмерную сложность и огромность мира.

Чувство это усилилось, когда после официального, весьма торжественного приема у короля Рожера князя провели в небольшой боковой покой. Генрих был еще под впечатлением пышного приема. В просторной зале с мозаичным полом собрались рыцари норманнские, арабские, итальянские, английские — все они находились на службе у короля. Стены сверкали лазурными изразцами, в открытые окна глядело ослепительно-голубое небо. Король Рожер был исполинского роста. Corpulentus, facie leonina, voce subrauca. Он обратился к Генриху с приветствием, хриплым голосом произнося фразы на исковерканной латыни с примесью народных сицилийских выражений. Генрих отвечал по-немецки. Этот король в золотой мантии, с огромным мечом у пояса, сидевший в облаке курений, как будто сошел со стенных росписей в дворцовой капелле, которые видел Генрих. И все же не было в Рожере того величия, какое исходило от Конрада в последние часы его жизни.

Однако, войдя в прилегавший к зале покой, Генрих, к изумлению своему, увидел в Рожере самого обычного человека, оживленного и очень говорливого. Король сидел, вернее, полулежал на широкой софе; свой тяжелый головной убор он снял, теперь на голове у него была только голубая, шитая золотом повязка, концы которой болтались за ухом. У софы стоял на коленях, как раб, придворный толмач. Кроме них троих, в покое находились еще канцлер, хитрый Майо из Бари, и забавный человечек в женском одеянии с напудренным, накрашенным лицом; говорил он пискливым голосом и суетливо бегал по комнате — то был евнух, адмирал Филипп из Магеддо, недавно сменивший славного адмирала Георгия Антиохийского. Был здесь также и мудрый Эдриси. Генрих сел на табурет напротив короля, который начал задавать ему через толмача вопросы о странах к северу от Германии. Генрих отвечал, слегка озадаченный. Вдруг Эдриси откинул лежавший на полу ковер, и князь увидел большую серебряную плиту; она была поделена на множество квадратов и испещрена линиями, надписями, пятнами.

— Ну-ка, покажи, где твоя страна! — сказал король Рожер, и толмач повторил этот вопрос по-немецки.

Генрих с недоумением посмотрел на короля и ничего не ответил. Тогда Эдриси склонился над плитой, взял в руку палочку и начал водить ею по выгравированным на серебре линиям, повторяя разные названия. Генриха словно осенило, он понял, что на рисунке перед ним представлена земная поверхность со всеми странами, городами, реками, и, крайне пораженный, опустился на колени рядом с картой.

— Четыреста фунтов серебра пошло на эту карту, — шепнул толмач, но Генрих его не слушал. Наклонясь, он следил за палочкой Эдриси, который обводил границы. Князь увидел Сицилию и Палермо, а вот плывет из Палермо корабль в сторону Остии и еще другой — в сторону Неаполя; недалеко от побережья Рим, ниже, среди моря, Сардиния, ближе к берегу Корсика, вот и другие знакомые края и города, Базель, Бамберг, дальше области становятся все меньше, города расположены гуще, едва умещаются на небольшой плите. Но что это? Палочка Эдриси скользнула к пограничным городам, остановилась на Магдебурге — и оказалась уже на мраморной раме; Польши на карте не было.

Генрих, как стоял на коленях, так и застыл, потом сел на корточки и удивленно уставился на Рожера — как же это, нет Польши?

— Там, там, — показал он за край серебряной Рожеровой карты. — Там Вроцлав, Краков, Познань, Сандомир, Плоцк… — Эдриси с любопытством прислушивался к этим названиям, но король пренебрежительно махнул рукой. Ну что там может быть путного, так далеко! Видимо, этот юноша шутит, за Германией уже нет никакой страны.

Генрих поднялся, снова сел на табурет, заговорил быстро и взволнованно. Как это на карте не обозначена такая большая, обширная страна? Она простирается до самого моря, где родится янтарь. Желая показать размеры своей страны, князь встал и широко развел руки.

— Сколько дней пути от Палермо до Агригента? — спросил он у Эдриси.

— Два дня.

— А у нас от Вроцлава до Сандомира надобно ехать целую неделю, а от Кракова до Поморья еще намного, намного дольше.

Король Рожер, когда ему перевели эти слова, засмеялся; Эдриси с сомнением покачал головой, а евнух-адмирал, прикрыв рот красным веером, что-то шепнул канцлеру. Никто не поверил Генриху. Но так как он, по слухам, был кузеном Барбароссы и Эдриси недавно кое-что слышал о Польше от Вельфа, то Генриха не прогнали как обманщика. Напротив, его даже пригласили на королевскую охоту с соколами.

Генрих любил соколиную охоту, а Герхо — тот прямо расплылся в улыбке, узнав о приглашении. Из дворца прислали коней для польского князя и сокольничих с двенадцатью соколами в клобучках. Птицы беспокойно шевелились на руках у сокольничих, перья у них топорщились, словно от ветра, — чуяли соколы, что скоро на охоту.

На рассвете охотники выехали из Палермо через ворота близ королевского дворца. Дорога полого поднималась в гору среди королевских садов, вилл, небольших дворцов и многочисленных ручьев, которыми славились окрестности Палермо. Незнакомые Генриху апельсины, эти золотые яблоки Гесперид, в изобилии висели на деревьях, и тут же белели плотные, душистые цветы. Воздух был напоен их крепким ароматом, утренняя роса прибила пыль, дышалось легко. Канцлер и адмирал были в отличном настроении. Адмирал, и теперь одетый в женское платье, вышитое серебряными кружочками, то и дело срывал апельсины, угощал ими Генриха и его свиту. Генрих впивался крепкими зубами в мякоть плода и с наслаждением глотал прохладный сок. Его почему-то бросало в жар, и он опасался, не лихорадка ли напала.

Наконец они взобрались на вершину высокой горы, Королевской, откуда открывался великолепный вид на залив, на город, напоминавший орлиное гнездо, на золотистую долину; подобно раковине, она закруглялась у города и залива, над которым высилась похожая на стол гора святой Кунигунды.

— Золотая раковина! — молвил адмирал, указывая на спускавшиеся к морю склоны. Чудесными запахами веяло из этой долины, и небо над ней было голубое, знойное.

Рядом с королем ехала молодая королева, недавно с ним обвенчанная Сибилла, дочь Гуго Бургундского, и последний оставшийся в живых сын короля Вильгельм. В пурпурной одежде, в зеленом тюрбане, весь увешанный побрякушками, он был очень красив, хотя и отличался крайней худобой. Все прочие участники охоты следовали за этими тремя — королем Рожером, Сибиллой и королем Вильгельмом, как называли его, ибо Рожер повелел короновать сына еще при своей жизни. Братья Вильгельма — Рожер, Танкред, Альфонс, Генрих — все один за другим умерли. После многих лет вдовства король Рожер решил жениться, и вот его молодая красавица жена скакала на коне по перевалу, отделявшему «золотую раковину» от выжженных зноем сицилийских гор.

Все предвещало удачную охоту. Солнце, пока еще не очень жаркое, играло на роскошном плаще короля Рожера. Когда он осаживал коня, плащ парусом взвивался вверх и реял над желто-зелеными полями, где уже волновались пшеничные колосья. Этот алый, выкроенный полукругом плащ весь сверкал драгоценными каменьями. Генрих приблизился, чтобы получше его разглядеть, и Рожер, вытянув руку, развернул перед гостем дивное изделие своих палермских ткачей. В середине полукруга была вышита жемчугом пальма, а по обе ее стороны — одна и та же картина: разъяренный золотой лев нападает на верблюда и вонзает когти в его желтую, пушистую шерсть. То было настоящее произведение искусства, и обрамлявшая вышивку арабская надпись прославляла великого короля Сицилии.

— Что, нравится тебе? — вскричал Рожер, потряхивая плащом.

Заискрились в ярком солнечном свете пурпур, золото и жемчуг; замелькали, переплетаясь и сливаясь, узоры на ткани и таинственные арабские письмена. И хотя вокруг было светло и солнечно, Генриху стало жутко от этой языческой роскоши.

— Небось твоему рыжебородому братцу хотелось бы иметь хоть один такой плащ, да не дождется! Такого плаща не носить ни ему, ни его детям.

И король Рожер расхохотался. Они остановились теперь на самом высоком месте перевала; отсюда открывался далекий вид на море, и где-то на горизонте смутной тенью темнел берег Италии. Рожер размашистым жестом указал на эту тень:

— Вон там — Италия! А Польши твоей отсюда вроде бы не видать, а? воскликнул Рожер и снова захохотал, а за ним его приближенные — канцлер, евнух, араб.

Генрих ничего не ответил. Он молча ехал за королем и королевой со своими притихшими воинами. Да, Польши отсюда не видать, это верно. О ее существовании не знает ни король Рожер, ни его ученый географ. Но Генрих и на расстоянии чувствовал, что она есть, не мог думать о ней, как о чем-то далеком. Она была с ним, и даже здесь, на другом конце света, когда он ехал в свите сицилийского короля, Генрих жил ею, дышал ею, как если бы в ней одной черпал силы и волю к жизни. Пройдет еще несколько лет, и, возможно, сицилийский король узнает о существовании этого большого государства, которое дремлет среди вековых лесов.

Тем временем они поднялись на вершину высокой горы и увидели вдалеке синеющий, как туча, горделиво вздымающийся к небесам конус. Это была Этна, еще вся покрытая снегом и густо дымившая. Воины Генриха осенили себя крестным знамением; здешние рыцари не стали над ними смеяться. Зрелище и впрямь было величественное. Огромная, заснеженная гора высилась над зелеными холмами, где волны ходили по пшенице, и сливалась с прозрачной синевой небес. Из кратера струился белый дым, белее горных снегов, он расстилался по небу, как страусовое перо на ветру.

Вдруг сокол на руке у Герхо встрепенулся, заклекотал, тотчас подняли крик и другие его собратья, король радостно хлопнул в ладоши, и королевские аргамаки, арабские, кастильские и португальские скакуны ринулись вперед. Сокольничие пустили нескольких соколов, сняв с них цепочки и клобуки, а те, которые остались на руках, хлопали крыльями и оглушительно клекотали. Соколы короля и Генриха взмыли вверх и словно застыли недвижно под небесным куполом, кавалькада понеслась вскачь, следя за птицами. Топча колосья, мчались всадники по пшеничным полям, через овраги, пересохшие русла ручьев, и все глядели на небо. Вскоре соколы возвратились с добычей.

Около полудня охотники устроили привал в тенистом месте у жалобно журчавшего источника. Генрих склонился над водой и вслушался в ее песнь: она напомнила ему нежный звон еврейских цимбал в Бамберге. Вокруг стоял шум, все пили, ели, смеялись, а Генрих как зачарованный слушал унылый ропот ручья.

Отдохнув, двинулись дальше. Жара усиливалась, раскаленное небо постепенно блекло, из голубого становилось белесым. Воздух был знойный, сухой. Генрих с трудом дышал. Король, видимо, тоже устал, но соколы были неутомимы. Их добычу — птицу и мелкую дичь — передавали слугам, которые отвозили ее на заранее назначенное место.

В королевской свите был рыцарь-тамплиер, молодой немец. Генрих еще утром приметил его, да как-то не подвернулся случай поговорить. Но вот князь, соскочив с коня, присел отдохнуть на рыжеватой скале, торчавшей среди зеленой травы, как ребро великана, и вдруг увидел, что молодой рыцарь в развевающемся белом плаще с большим красным крестом идет прямо к нему. Тамплиер поклонился Генриху, пожал ему руку и без всякого вступления сказал:

— Если вы, ваша светлость, будете в Иерусалиме, то посетите рыцарей, которые живут на месте, где стоял храм. И если они спросят, зачем вы прибыли, подайте им этот знак от меня.

Говоря это, он концом меча начертил на траве круг и в круге крест.

— Се — роза и крест, символ вечного и временного.

И он удалился, оставив Генриха в одиночестве.

Странное поведение рыцаря вселило в душу Генриха новую тревогу. Ему казалось, он очутился в мире неожиданных, загадочных событий, которые увлекают его на дурной путь. В Польше ему было все понятно и ясно: вот лес, вот поле, здесь Поморье, там Германия; в Польше он знал, что ему делать. И немцы, и Барбаросса были ему понятны, и то, как Барбаросса толковал императорскую власть. Но что творилось в этой фантастической стране, этого Генрих не мог постичь.

Да, небо над его головой, белесое и все же голубое, прекрасно; поля с кормилицей-пшеницей тоже близки его сердцу, как цветы, которые растут здесь на каждом шагу, — весь склон горы, где он сидел, был покрыт зарослями красновато-лилового клевера. И вдруг перед ним появились Рожер и Сибилла…

Генрих смущенно взглянул на короля, но тот, как ни в чем не бывало, медленно спустился по косогору в сопровождении жены, направляя коня по узкой скалистой тропке меж крутыми, поросшими травой обрывами. Вот они остановились в конце ущелья. Генрих, посмотрев в ту сторону, вздрогнул от изумления.

В широкой, ровной долине, среди буйной травы, высилось торжественно безмолвное здание, состоявшее из множества колонн, соединенных тяжелыми карнизами. Храм был древний, заброшенный, без крыши — однако он вносил в это пустынное место какой-то отголосок жизни. И Генрих, увидав его, словно бы ощутил присутствие человека в пустыне.

Но людей в храме не было. Все здание приобрело от времени ровный темно-золотистый оттенок. Колонны, накрытые желтоватыми плитами выветрившегося камня, были снизу доверху прорезаны каннелюрами и вырастали прямо из земли, точно роскошные золотые цветы сицилийских пустынных гор. Здесь и там виднелись между колоннами шестигранные алтари, постаменты, на которых прежде стояли статуи, а сами статуи, изображавшие богов, валялись разбитые на полу. Пространство меж колоннами заполнял фиолетовый сумрак: вечерело.

Всадники спешились, пустили лошадей попастись, но те не притрагивались к траве, только встревоженно озирались, как бы ища глазами прочих участников охоты: людей, лошадей, соколов.

Наконец подъехали остальные, и вслед за королем все вошли под сень храма. В глубине храмового атриума стояло несколько плит с барельефами, то ли откуда-то свалившихся, то ли нарочно снесенных вниз. На одной был представлен бородатый атлет: он сидит на ложе, держит за руку женщину, разглядывает ее и видит, что она прекрасна. Поза атлета выражала восхищение и робость: он тянулся к женщине и в то же время отстранялся от нее, упадая на ложе; но был, увы, совсем голый. Генрих со стыдом смотрел на это языческое произведение.

Король Рожер, остановившись перед барельефом, подозвал Эдриси и Сибиллу — пусть полюбуются совершенством линий. Однако Генриху эта сцена была непонятна.

Потом Эдриси с королем и королевой не спеша обошли внутренний двор храма, причем араб рассказывал им об искусстве древнегреческих зодчих. Говорил он, хоть и с трудом, по-латыни, чтобы юный князь мог понять его объяснения. Вот и пригодилась Генриху ученость! Он с изумлением слушал арабского мудреца, но, пожалуй, говори тот даже на чистейшем польском языке, князь понял бы через пятое на десятое. Одно стало ему ясно из речей араба: храм этот воздвигнут для поклонения неведомым силам людьми нечестивыми.

Уловив эту мысль, Генрих с испугом оглянулся, ему захотелось поскорей уйти. И тут он заметил между колоннами человека, не принадлежащего к свите короля Рожера. С виду это был пастух, молодой еще парень, одетый в козьи шкуры. Опершись рукой о колонну, он стоял в свете заходящего солнца. Никто не обращал на него внимания.

Вдруг пастух хлопнул в ладоши, и по этому знаку прибежало еще несколько юношей. Все они низко поклонились королю Рожеру, король весело рассмеялся. Потом король, королева, Генрих и Эдриси уселись на каменных глыбах, отколовшихся от древних стен и лежавших на земле. Пастухи развели большой костер, подбрасывая в него охапки сухой травы. Черный дым заструился вдоль желтоватых колонн. Тихо спускались сумерки.

Один пастух достал в углу похожий на кобзу инструмент, другой приложил к губам забавную штуку, состоявшую из нескольких связанных вместе тростниковых дудочек. Сперва они заиграли унылые пастушеские песни, которые на всех навеяли грусть. Король Рожер опустил голову, задумался. О чем он думал? О чем мог думать этот великий монарх, как не о своих славных деяниях, от которых столь немного дошло до наших дней. А может, он думал о том, что все обратится в прах, и его королевство, и Палермо — столица мира, как с гордостью именовал ее Эдриси, — и могучее его тело…

И в Генрихе звуки музыки всколыхнули много разных мыслей. Но он думал не о будущем своем царствовании, он смотрел на королеву. Юная, прелестная, она сидела рядом с королем, прислонясь к его плечу. Светлые волосы северянки выбивались у нее на лбу из-под белого покрывала, аллеманский корсаж туго обтягивал небольшие груди. Огромные, голубые глаза королевы глядели испуганно. Говорили, что она влюблена в своего пасынка, красавца Вильгельма. Но его тут не было: не желая чрезмерно утомляться, он с полпути повернул обратно в Палермо.

Генрих смотрел на королеву и думал, что мог бы крепко ее полюбить, будь он способен вообще кого-нибудь любить, — эта хрупкая маленькая женщина напомнила ему ту, другую, оставшуюся в стране, которой отсюда не видать.

Музыка зазвучала веселее.

Двое пастухов вышли на середину атриума и стали друг против друга, подняв руки вровень с плечами. Кобза равномерно и медленно бубнила, тростниковая цевница издавала пронзительные гнусавые звуки. Пастухи, не сходя с места, быстро топотали ногами; видно было, как играют мускулы на их бедрах. Тот пастух, которого Генрих приметил первым, стоял на камне, подбоченившись, и с царственным видом взирал на танцующих.

Мало-помалу звуки кобзы и цевницы становились все живей, и в такт им убыстрялись движения пастухов. Теперь они уже не перебирали ногами, а подскакивали, но поднятые руки оставались неподвижными, только пальцы слегка прищелкивали. Музыка заиграла еще живей, и танцоры пошли один мимо другого вприпрыжку, высоко вскидывая голые ноги. Все быстрей и быстрей прыжки, все громче хлопают ладони по бедрам и над головами.

Генрих, дивясь этому танцу, обвел взглядом окружающих. Король и королева смотрели на танцоров как зачарованные, а лицо Эдриси вдруг скривилось в такой язвительной усмешке, что у Генриха мороз пробежал по спине. Эта горькая, злая, скорбная и жестокая усмешка испугала князя. Ему стало страшно в проклятом языческом капище, и он обратил взгляд на Герхо, надеясь хоть в нем найти опору. Но Герхо стоял весь напряженный, как натянутая струна, лицо его было мертвенно-бледно, глаза прикованы к танцующим. Тогда князь взглянул на первого пастуха. Все с тем же победоносным видом он стоял на камне, упершись левой рукой в бедро, а правой поднимая вверх посох, увитый зелеными листьями. Время от времени он встряхивал головой, и отблески костра пробегали по его длинным волосам.

Между тем танцующих словно обуяло неистовство. Они прыгали, носились взад-вперед по песку языческого атриума, мчались один другому навстречу и, ловко разминувшись, отбегали в разные стороны; потом снова сходились и вертелись вихрем, только поблескивали облитые потом широкие, загорелые спины. И когда танцоры, казалось, должны были уже изнемочь от дикой пляски, они пустились с невероятной быстротой бегать по кругу. Другие пастухи, не принимавшие участия в пляске, издавали отрывистые, гортанные возгласы, которые то неслись, бурно рокоча, к потемневшему небу, то замирали, как орлиный клекот.

И смотреть и слушать было страшно. Генрих зажмуривал глаза, но тут же открывал их и снова видел безумное кружение тел. В ушах не переставая звучали гортанные крики, похожие на предсмертные вопли сраженных в битве.

Вдруг оба пастуха схватились за руки и завертелись — в глазах замелькали их плечи, бока, спины. Музыка оборвалась на исступленно высокой ноте, и в этот миг раздался ужасный рев, как будто кричали не люди, не эти пастухи, а возопили все камни заброшенного храма. Точно кинжалами, разодрал этот рев ночную тьму, и внезапно все смолкло.

Королева Сибилла склонилась к земле, потом выпрямилась, вскочила с камня и тоже закричала высоким истошным голосом. Эдриси и король Рожер пытались удержать ее, усадить, но она вырвалась из их рук и в беспамятстве упала наземь у костра, бледная как смерть.

Кинулись к коням, с большим трудом их поймали. Генрих видел, как король Рожер усадил Сибиллу впереди себя; к ней понемногу возвращалось сознание. Кони поскакали галопом среди ночного мрака, Генрих мчался вслед за королем, чей плащ раздувался на ветру. Позади он слышал топот коней Герхо и Эдриси. Лишь глубокой ночью добрались они до ворот Палермо.

Дома Генрих уже застал своих рыцарей, которых потерял из виду во время охоты. Все они ждали его при свете факелов. Только что получено известие: в гавань прибыла генуэзская флотилия, тридцать три корабля, которые вскоре отплывают в Святую землю и могут взять их на борт. Генрих возблагодарил бога, ему не хотелось и часа оставаться в этом краю, полном дьявольских соблазнов.

Еще не успели они погрузиться на корабль, как на палермском дворце взвилось черное траурное знамя: то скончалась в цвете лет королева Сибилла.